МАЙНЦ

Несмотря на скромное количество жителей (шесть тысяч), Майнц — один из самых важных городов на Рейне. Им правит могущественный архиепископ, резиденция которого находится в близлежащем Эльтвилле. Иногда он приезжает в свой дворец в самом Майнце. Жители Майнца находятся с ним в постоянной вражде.

глава XV Женщина с темными глазами

Майнц, город, где Мельцер родился, показался ему чужим. Некогда знакомые дома и улицы каким-то необъяснимым образом изменились. Они казались жалкими, маленькими и грязными, и даже собор, который зеркальщик некогда считал самым гордым творением архитектуры, предстал перед ним безыскусным и голым — по сравнению с соборами, которые попадались ему в Венеции и Константинополе. Казалось, мир становился меньше, чем больше Михель видел.

Раньше, когда Мельцер глядел на город с другого берега Рейна и видел острые шпили церквей, высокие фронтоны домов, огромные ворота в мощных городских стенах, он сомневался, есть ли на свете место прекраснее и величественнее, чем Майнц. Теперь же зеркальщик не решался сравнивать. Он знал, что Венеция в сорок раз больше Майнца, и даже города, встречавшиеся ему на пути домой, такие как Аугсбург и Ульм, насчитывали в четыре, а то и пять раз больше жителей, чем его родной город.

Мельцер вернулся в Майнц зажиточным человеком. По сравнению с земляками, находившимися в жалком положении, он был даже богат и, таким образом, мог в Женском переулке, который вел к площади Либфрауен, купить себе приличный дом, здание с семью окнами на фасаде и одним крытым балконом, за который жадные городские власти взимали особый налог. Дом в Женском переулке напоминал о печальном прошлом, поскольку чума, бушевавшая в Майнце двадцать пять недель, унесла с собой всех его жителей, и здание досталось магистрату. А тот в свою очередь был рад, что нашел покупателя, ведь в городе царили голод и нищета. За чумой последовало засушливое лето, и долги Майнца составляли почти четыре тысячи золотых дукатов — сумма, которую большинство жителей не могли себе даже представить.

Вновь избранный городской совет и четыре его счетовода искали новые источники доходов. Городские власти упразднили привилегии и из-за этого поссорились с архиепископом и его подчиненными, которые пользовались многочисленными преимуществами. Церковники имели право торговать вином на разлив, не платя при этом ни единого гульдена налога. Служки собора и члены капитула бесстыдно объявляли с кафедры время, когда будут продавать вино, и его цену, и городской совет посчитал это поводом для того, чтобы отменить эти привилегии.

Это возмутило архиепископа, кичившегося своей властью над городом и уважением священников. Он издал интердикт.[17] Не удовольствовавшись этим, Папа Римский предал «отступника» — Майнц анафеме. Нельзя было крестить новорожденных, а мертвых — хоронить в освященной земле. Не было свадеб. Во имя Всевышнего молчали даже колокола.

В ожидании загадочного заказа, который обещал ему Глас, зеркальщик занялся тем, что заново организовал в своем доме мастерскую, в которой при помощи искусственного письма можно было бы напечатать целую книгу. Это, несомненно, займет годы — так рассчитывал Мельцер — если у него будет, по крайней мере, шесть подмастерьев.

Мельцер тайно готовился к занятию «черным искусством». В свою мастерскую он не впускал никого. Даже его собратья по цеху зеркальщиков и золотых дел мастеров, которые снова приняли его, не знали, что происходит в его доме в Женском переулке. Но чем тщательнее скрывал Мельцер от других свою работу, тем больше любопытства она вызывала, и понадобилось совсем немного времени, чтобы за ним закрепилась слава чудака.

Когда позволяло время, зеркальщик отправлялся к местам своих воспоминаний — к дому на Большой горе, где он научился писать, читать и изучил иностранные языки. Теперь это здание было заброшено, потому что даже искусство алхимика не смогло уберечь магистра Беллафинтуса от чумы. В переулке Игроков, что за собором, где Мельцер делал зеркала чудодейственного свойства, на месте сгоревшего задания какой-то оловянщик выстроил новый фахверковый дом в три этажа, с красивым сводом на первом этаже.

Увидев это, зеркальщик расстроился. Постепенно печаль переросла в ярость. Мельцер по-прежнему подозревал, это что Генс-флейш, его соперник, поджег его дом. От своих бывших соседей по переулку Мельцер узнал, что вскоре после того, как он отправился с Эдитой в Константинополь, его бывший подмастерье продал дом и отправился в Страсбург, чтобы заняться другим ремеслом, которое, как говорили, приносило ему немалый доход.

Путешествие Мельцера на чужбину сильно изменило его внешне. Его некогда широкое мягкое лицо стало угловатым и покрылось морщинами — в этом, без сомнения, виноваты события прошедших лет. На подбородке появилась борода, седые нити в которой очень отличались от темных волос на голове. Что же касается характера, то судьба написала в душе у Михеля те же суровые черты, что и на лице. Интриги, в которые он оказывался замешан, придали Мельцеру определенную суровость, но также и спокойствие. Робость, присущая ему в старые времена, улетучилась, сменившись самоуверенностью.

Со времени своего приезда Мельцер старался держаться подальше от женщин, хоть в предложениях недостатка не было. Опыт, приобретенный во время путешествий, и здесь повлиял на него. Еще слишком живы были воспоминания о Симо-нетте; да, можно было даже сказать, что разочарования, которые принесла Михелю любовь к лютнистке, подняли ее в его глазах до божества.

Однажды Мельцер направлялся к церковному кладбищу Святого Стефана, где была похоронена его жена Урса. Ледяной ветер гонял по траве осенние листья. Несколько мгновений зеркальщик вел безмолвный диалог, когда вдруг услышал шаги на каменном полу. Сначала он не обращал на них внимания, но вскоре почувствовал, что за ним наблюдают, и обернулся.

Невдалеке, у одной из могил, стояла статная женщина; взгляд ее был устремлен в сторону, словно Мельцер ее вовсе не интересовал.

Михель приветливо кивнул, и женщина столь же вежливо ответила на приветствие. Некоторое время они наблюдали друг за другом издалека, пока Мельцер не подошел к ней, не произнося, впрочем, ни слова.

Оба они смотрели на могильный камень, когда женщина заговорила мягким голосом:

— Вас здесь прежде не видели, чужак…

Зеркальщик устремил взгляд прямо перед собой и, не глядя на незнакомку, ответил:

— Чужак у себя на родине, вот кто я, оказывается… Я долго странствовал. Константинополь, Венеция… Я хотел посетить могилу своей жены. Прошло время… Может быть, так и нужно. Грусть вянет, словно листья на осеннем ветру.

— Чума, этот бич Божий… Нашему браку не исполнилось и года, — сказала женщина без видимой связи, не отводя взгляда от могильного камня.

Мельцер поглядел на надпись.

— Вы вдова Лукаса Вальхаузена?

Женщина обернулась к Мельцеру. Вблизи она казалась моложе, чем он подумал вначале. У нее были загадочные темные глаза, а длинные волосы были заплетены в косу.

— Вы знали моего супруга? — спросила женщина. Мельцер кивнул.

— Мы были собратьями по цеху. Он был золотых дел мастером, а я — зеркальщиком.

— Простите, что назвала вас чужаком.

— Я зеркальщик Михель Мельцер.

— Меня зовут Аделе Вальхаузен. Почему вы вернулись? Зеркальщик пожал плечами.

— Это долгая история. Чтобы ее рассказать, потребуется много времени.

Они молча пошли к выходу, и, когда они спускались по каменным ступеням, ведущим к церковной площади, Аделе сказала:

— Я бы охотно послушала вас. Сейчас время долгих вечеров, а я люблю слушать истории о далеких странах и незнакомых людях. Я еще никогда не выходила за стены нашего города.

Слова Аделе тронули зеркальщика, и он пообещал женщине с загадочными темными глазами при первой же возможности рассказать о далеком Константинополе и чуждой Венеции.


Едва Мельцер вновь прижился у себя на родине, как в двери его дома постучал посланник и принес известие, что архиепископ Фридрих желает говорить с зеркальщиком до того, как прозвонят к благодарственной молитве. Мельцер пообещал прийти.

У него было недоброе предчувствие, потому что, насколько он помнил, все его встречи со священниками, начиная от монахов и заканчивая папскими легатами, приносили сплошные неприятности. Архиепископ Фридрих был суровым человеком, он держал город в ежовых рукавицах, и ссориться с ним Мельцеру было нельзя. Поэтому зеркальщик оделся так, как приличествовало его положению, но без единого кусочка бархата на одеждах, что, казалось ему, было бы высокомерием с его стороны, и явился во дворец архиепископа за собором.

Величественное здание должно было внушать ужас чужаку, оказавшемуся в нем впервые. Холодная пустая лестница, на которую не падало ни единого лучика света, вела на верхний этаж.

В сопровождении безмолвного слуги Мельцер прошел через анфиладу комнат, где одетые в красное и сиреневое монахи, скрываясь за стопками документов, недоверчиво разглядывали посетителя, и оказался в комнате для ожидающих аудиенции. (Комната была меньше, чем он ожидал.)

Зеркальщику отвели последнее место в ряду просителей: странствующих проповедников, посланников и дельцов, которых вызывали через довольно короткие промежутки времени. Когда подошла очередь Мельцера, он почтительно назвался, надеясь, что его отпустят так же быстро, но оказалось, что архиепископ вовсе не торопится.

Он недовольно оглядел Мельцера с ног до головы и сказал низким голосом:

— Значит, вы и есть печатник Мельцер, о котором рассказывают поразительные вещи.

— Поразительные вещи? — Мельцер смущенно улыбнулся. — Если вы имеете в виду «черное искусство», Ваше Преосвященство, то у него есть вполне естественное объяснение. С чудесами и магией тут нет ничего общего.

— Но как мне говорили, вы можете писать быстрее, чем сотня монахов. Хотите сказать, что это не колдовство?

Когда архиепископ произнес слово «колдовство», Мельцера прошиб холодный пот. Он знал о роковом значении этого слова и попытался объясниться:

— Ваше Преосвященство, господин архиепископ, — сказал он, — если бы писал я сам и мог это делать быстрее, чем сотня монахов, то это действительно было бы похоже на чародейство. Но я не пишу, я печатаю, как вы можете видеть на примере резчиков по дереву, которые множат страсти Господа нашего и лики святых.

— Называйте это как хотите, — недовольно ответил архиепископ, — это дьявольское изобретение, и до сих пор оно приносило только зло.

Он отвел руку в сторону, и капеллан в белом стихаре протянул ему свиток пергамента. Мельцер тут же узнал, что это была одна из индульгенций, напечатанных по поручению да Мосто. Архиепископ молча бросил свиток к его ногам.

— Я знаю, — ответил Мельцер и поднял свиток. — Я выполнял поручение племянника Его Святейшества Папы. Мог ли я знать, что он враждует со своим дядей и желает ему зла? Мое искусство не есть зло только потому, что с его помощью творят злые дела. Оно годится и для добра. Возьмите, к примеру, Библию, которая хранится в монастырях и у некоторых вельмож. Священное Писание можно напечатать и распространить.

Архиепископ вырвал пергамент из рук Мельцера и провел по нему пальцем.

— Чтобы ее мог прочесть каждый учитель? — презрительно произнес он. — Это было бы не на пользу Матери-Церкви.

Об этом Мельцер еще никогда не думал. Он помолчал, затем произнес:

— Но это принесло бы доход. Архиепископ задумался.

— Сколько индульгенций вы напечатали при помощи искусственного письма, печатник? — спросил он затем.

— Мне заказывали десятью десять тысяч экземпляров.

— Святой Бонифаций! — Архиепископ принялся считать, призвав на помощь пальцы. — Это если по пять гульденов за полное отпущение, то получается пятьдесят раз по десять тысяч гульденов!

Мельцер пожал плечами.

— Если вы так считаете, Ваше Преосвященство…

— По десять гульденов… — у архиепископа потекли слюнки изо рта, — по десять гульденов за письмо получается сто раз по десять тысяч гульденов. Святая Троица!

Задумавшись, архиепископ отпустил печатника не без удивления и благословения Церкви. Но, высокомерно заметил Его Преосвященство, они в свое время еще к этому вернутся.


Хотя не проходило и дня, чтобы Мельцер не вспоминал о Симонетте, к его тоске постепенно стало примешиваться удивление, что он забывает ее. На краткое время их пути пересеклись благодаря счастливому стечению обстоятельств, но теперь зеркальщик понимал, что это в прошлом. Нужно изгнать прекрасную лютнистку из своей памяти.

Забыть Симонетту ему неожиданно помогла Аделе Вальхаузен, обаяние которой с самого начала растрогало Мельцера. Вдова золотых дел мастера уже из-за одного состояния постоянно подвергалась натиску со стороны мужчин, но приветливо относилась она к одному зеркальщику.

Может быть, дело было как раз в том, что во время их первой встречи Мельцер не предпринял никаких попыток сблизиться с Аделе. Вместо этого он рассказывал любезной вдове о красотах и преимуществах известных городов и нашел в ней прилежную слушательницу.

Во время одной из этих приятных встреч, проходивших попеременно то в доме в Женском переулке, то в доме Аделе, которая считала большой фахверковый дом своим собственным, она спросила, глядя в открытое окно, неожиданно, но очень уверенно:

— Мастер Мельцер, хотите со мной спать?

Зеркальщик как раз рассказывал о празднике при дворе императора Константинополя, об именитых гостях и о прекрасных женщинах, и ему показалось, что он ослышался; поэтому он не ответил и продолжил рассказ.

Тогда Аделе повернулась к зеркальщику и повторила свой вопрос, на этот раз громче:

— Михель Мельцер, ты хочешь спать со мной?

Мельцер уставился в темные глаза Аделе, но его разум, который должен был найти ответ на этот вопрос, отказывался служить. Ни одна честная женщина его сословия не могла произнести таких слов. Только банщицы и шлюхи выражались столь откровенно, поэтому зеркальщика очень удивили такие слова из уст Аделе.

Вдова не спускала с него глаз. Она поймала его взглядом в сети, словно паук, парализующий жертву при помощи укуса. Мельцер был сам не свой под этим взглядом. И все же она дала ему время принять собственное решение.

Мельцер пересилил себя и пробормотал:

— Вы хотите со мной…

— Да, — сказала Аделе так, словно речь шла о чем-то само собой разумеющемся. — Или я тебе не нравлюсь? Я для тебя слишком стара? Или слишком дерзка?

— Я всего лишь удивлен, — ответил Мельцер. — Еще ни одна женщина не обращалась ко мне с таким вопросом.

— И я кажусь тебе бесстыдной? Ты считаешь, что спрашивать позволено только мужчинам?

Мельцер не отвечал. Тогда Аделе сказала:

— Ты наверняка не спросил бы меня об этом. Не сегодня.

— Так оно и есть, — признал Мельцер. — Не то чтобы я этого не хотел, но мне потребовалось бы определенное поощрение. Видите ли, вы порядочная женщина…

— Ты остолоп, Михель. Вот уже несколько дней я внимательно слушаю тебя, не свожу глаз с твоих рук, не решаясь прикоснуться к тебе. Но если нужно поощрение… — Аделе схватила Мельцера за руку и прижала ее к своей груди.

Тело, вздымавшееся под тканью лифа, привело Мельцера в возбуждение. Когда губы Аделе стали медленно приближаться к его губам, зеркальщик прижал женщину к себе и страстно поцеловал, раздвинув при этом коленом ее ноги. Аделе тихонько застонала.

— Возьми меня! — прошептала она, когда Мельцер на мгновение оторвался от ее губ, и зеркальщик выполнил ее требование.


После Рождества Христова — старый год уступил место новому — Мельцеру казалось, что он вознесся на небеса. Страсть Аделе, ее уверенная жажда любви непостижимым образом взволновали его. Эта женщина идеально подходила для того, чтобы помочь ему забыть Симонетту. Их взаимное доверие росло с каждым днем, и словно сама собой возникла мысль о том, чтобы скрепить их связь браком. У камина в доме Аделе, где они проводили большую часть вечеров, влюбленные предавались красивым мечтам, и прошло не так уж много времени, как об их связи заговорили рыночные торговки — что, однако, особо не мешало ни Аделе, ни Михелю.

И в это время возник Глас, о котором Мельцер уже почти забыл. Глас пришел в сопровождении молодого человека (имя которого поначалу также не открыл) и поинтересовался новой мастерской. Тщательно все проверив, Глас спросил, все ли инструменты готовы для того, чтобы приступить к работе.

Да, конечно, ответил Мельцер, разумеется, если речь идет не о подозрительных индульгенциях, от печати которых он решил категорически воздержаться — даже если бы об этом его попросил лично Папа Евгений.

Глас и его спутник рассмеялись, а младший вынул из своей сумки рукопись и протянул ее Гласу. Тот развернул пергамент на столе перед Мельцером и начал:

— Думаю, мастер Мельцер, настало время посвятить вас в наши планы, чтобы вы не так сильно удивлялись нашему поручению.

Что же еще может удивить меня, хотел сказать Мельцер. Я печатал индульгенции Пап, которых вообще в природе не существовало, я вел переговоры с папскими легатами, преследовавшими одну-единственную цель: устранить Папу; мне неоднократно приходилось бояться за собственную жизнь, потому что меня незаслуженно обвиняли в совершении преступления. Что же может теперь меня напутать? Но он промолчал, приняв выжидательный вид.

— Вы, — начал Глас, — наверняка знаете о страданиях крестоносцев, которые принесли человечеству больше горя, чем радости, пытаясь освободить Гроб Господень из рук неверных. Корни этого уходят в события, случившиеся почти четыреста лет назад. Большинство из них окончились катастрофой. Но Папы переживали о своем влиянии и требовали все больше и больше войск. Со словами: «Так хочет Бог!» они посылали на смерть даже детей, которых уговаривали бродячие проповедники.

— Я знаю основы пашей истории, — сказал Мельцер. — При чем тут ваш заказ?

Глас не позволил сбить себя с толку и продолжал:

— Из одного из таких походов, пятого по счету, который происходил при новом кайзере Фридрихе, горстка ученых мужей, которые были в свите своих благородных господ, привезли с собой древние писания, содержавшие отрывки из Ветхого Завета. Один из этих пергамептов — все они были найдены в заброшенном скиту отшельника на берегу Мертвого моря — имел очень странное содержание. Он был датирован римским периодом и сообщал о группе мужчин, собиравшихся вокру; некоего Иешуа. Они, как когда-то Диоген, жили очень скромно, воздерживались от работы и предавались размышлениям о мире и человеке. Чем больше крестоносцы углублялись в пзу чепие пергамента, тем понятнее становилось то, что Иешуа — это не кто иной, как Иисус из Назарета, а описанные события — не что иное, как содержание Ветхого Завета. Пергамент был написан непосредственным свидетелем — самим Иешуа.

Но самым интересным в манускрипте было то, что события известные нам по четырем Евангелиям, описывались в нем совсем иначе, чем мы привыкли. Иешуа никогда не говорил о том, что он Сын Божий, а называл себя «учителем правды». Иешуа сообщает, что в те дни всех лихорадила мысль о спасении, и каждый, кто начинал говорить на эту тему, считался ожидаемым мессией. Поэтому люди толпами бегали за Иешуа и требовали чудес.

Наконец у него и его учеников просто не осталось иного выбора: по требованию народа они инсценировали чудеса только затем, чтобы доказать, что таковых не существует; но народ не поверил им, а стал требовать еще больше чудес. Чтобы положить всему этому конец, Иешуа и его ученики даже разыграли при помощи отряда римских легионеров казнь учителя. При этом с головы предводителя не упало ни единого волоска — он умер сорок лет спустя во время завоевания Массады.

Их девиз — «Insignia Naturae Ratio Illustrat», что означает: только при помощи разума можно понять то, что происходит вокруг.

Мельцер слушал Гласа почти с благоговением.

— Боже мой, — сказал зеркальщик, — почему никто не знал об этом свитке?

Глас кивнул.

— Это я вам сейчас скажу, мастер Мельцер. Вернувшись из Святой земли, ученые посчитали, что должны сообщить об этом документе Папе Григорию. Будучи людьми мудрыми, они сделали с документа список, спрятали его в надежном месте и отправились в Рим.

— Представляю себе, что случилось в Латеране![18] — перебил рассказчика Мельцер. — Документ сожгли в тот же день, когда они прибыли в Рим!

— Все произошло действительно так, как вы и говорите. Его Святейшество пришел в ярость, назвал ученых с низовьев Рейна еретиками и сжег документ у них на глазах прямо на мраморном полу своего дворца. Григорий едва не поджег сам себя из-за неумения обращаться с огнем земным. Уже загорелся подол его стихаря, но храбрый личный секретарь, хорошо умевший преклонять колени, потушил папский пожар своим телом и за это был назначен титулярным архиепископом Равелло. Что же касается ученых, по доброй воле явившихся в Рим, то они испугались за свою жизнь и бежали от преследований инквизиции в монастырь к северу от Альп…

Тут Мельцер все понял. Ему стали понятны намерения Гласа и его таинственный заказ. Михель сказал:

— Позвольте, я угадаю, монастырь находится в Эйфеле и называется Эллербах, а вы хотите распространить содержание неугодного манускрипта!

Лицо Гласа омрачилось, и он серьезным тоном произнес:

— Мастер Мельцер, все, о чем я вам сейчас сообщил, может показаться сказкой, пока этому нет вещественных доказательств. Знание, если вы не станете о нем распространяться, не опасно. Все, что я вам только что рассказал, известно только посвященным. Все, кто узнает об этом, не будучи уполномоченными, должны умереть. Но вам следует об этом знать. Я думаю, вы просто обязаны об этом знать, чтобы работа приобрела для вас достаточно большое значение.

Зеркальщик почувствовал, что ему стало по-настоящему страшно. Он совершенно не хотел принадлежать к числу посвященных, но все же понимал, что не в силах возражать Гласу. Мельцер не мог сказать, чтобы тот оставил свои тайны при себе.

— Говорите! — воскликнул Мельцер. И Глас продолжил:

— Преследуемые ищейками инквизиции, ученые мужи вернулись на север. Когда они сообщили крестоносцам о странном поведении Папы, гнев крестоносцев обратился против Григория, и они, рисковавшие жизнью ради Папы Римского, решили покончить с папством. Более того, Папа и Церковь были объявлены врагами, и каждый, кто присоединялся к сообществу, должен был принести клятву покончить с попами для пользы всех Boni homines, людей доброй воли; так они себя называли. С тех пор самые светлые умы и самые влиятельные люди примкнули к этому течению. Члены Boni homines сидели в библиотеках архиепископов, на княжеских тронах, даже в Ватикане. Произнесите «Insignia Naturae Ratio Itlustrat», и вам приветливо кивнут. И вы будете знать, что перед вами — сторонник нашего учения, которое не имеет ничего общего с христианским…

— Вы меня заинтриговали, — перебил его Мельцер. — Расскажите мне о своем учении!

— Ну, — произнес Глас, — наше учение исходит из земных условий: нет ни Бога, ни дьявола, есть только Добро и Зло. Все земное — зло, равно как и человеческая душа. Кто хочет стать добрым, должен преодолеть самого себя.

— Преодолеть самого себя? Что вы имеете в виду?

Глас смотрел прямо перед собой; казалось, сопровождавший его тоже видел перед собой некую картину.

— Подумайте над этим! — ответил Глас наконец. — Это стоит усилий.

После паузы он продолжил:

— Еще без малого пятьдесят лет назад Boni homines постоянно были в бегах. Уже столетие, как они поселились в Эйфеле, по крайней мере их руководство. Но об этом тоже никто не должен знать. Пусть Папа и Церковь думают, что они в безопасности, пока мы не примем вызов и не откроемся миру. А до тех пор нам нужна своя собственная Библия — труд, который возвещает о нашем учении. А чтобы наше учение достигло самых отдаленных уголков Европы, нам необходимо не десять, не сто, нам необходимо иметь тысячу книг с нашим учением. — При этих словах глаза Гласа странно сверкнули. Мельцер нахмурился.

— Господин Глас, вы знаете, чего требуете от меня? Тысяча книг! Книги — это же не индульгенции. Даже если иметь хороших помощников, потребуется несколько лет только на то, чтобы набрать все страницы, не говоря уже о печати, а пергамент, необходимый для этого, займет целую грузовую повозку!

Казалось, это не произвело на Гласа ни малейшего впечатления, и он ответил:

— Мастер Мельцер, мы никогда и не думали, что этот заказ можно выполнить за один год! Римская Церковь распространяет свое вероучение уже более четырнадцати столетий, тут уже несколько лет роли не сыграют. Отберите самых лучших людей, заплатите им вдвое больше и потребуйте соблюдения тайны. Денег у вас будет достаточно.

По знаку Гласа его спутник полез в сумку, вынул кошель и протянул его Мельцеру. В кошеле было наверное добрых две сотни гульденов. За эти деньги можно было купить самый лучший дом в сердце Майнца.

— Все деньги — зло, — словно между прочим заявил Глас. — Нужно использовать их в добрых целях.

— Но что, если учение вашей Библии станет известно еще до того, как будет окончена печать? Что, если один из моих подмастерьев проболтается или сообщит инквизиции?

— Этого не случится, потому что никто не поймет содержания своей работы. Вы станете печатать нашу Библию не с начала до конца, а по частям. — Глас протянул Мельцеру пергамент. — Поэтому я принес вам одну-единственную главу — не первую и не последнюю.

— Вы действительно все продумали! — с уважением заметил Мельцер.

Глас рассмеялся.

— Я ведь говорил вам, что среди нас есть очень умные люди. К нам присоединились даже бывшие братья из ордена доминиканцев, августинцев и кармелитов, работавшие в скриптории.

Они привыкли обращаться с книгами и соберут страницы, которые вы напечатаете, в единое целое. Когда вы сможете начать?

— Как только найму достаточное количество подмастерьев и обучу их печатанию. Наверное, уже весной все будет готово.

— Да будет так, — ответил Глас. — К концу поста вы получите воз пергамента. Меня вы не увидите до самой Пасхи.

Глас и его молчаливый спутник попрощались.

Insignia Naturae Ratio Illustrat, — сказал Глас и добавил: — Теперь вы один из нас, печатник, поэтому можете узнать мое имя. Меня зовут Фульхер фон Штрабен, отлученный Папой от Церкви и преданный анафеме аббат Хоэнхаймский, а это мой оруженосец Майнгард. Будьте здоровы.


Когда оба мужчины удалились, зеркальщик опустился на табурет и поглядел на пергамент, исписанный безыскусным, но ровным почерком. Михель начал читать. Действительно, тот, кто не знал предыстории, не смог бы понять ничего из написанного. Зеркальщик покачал головой. То, что рассказали ему гости, казалось выдумкой, игрой воображения. Но когда он вспоминал свои встречи с Гласом, начиная с удивительной встречи в трактире, все казалось ему предельно ясным и объяснимым. В Венеции тоже, должно быть, много членов движения Boni homines, как среди сторонников Папы, так и среди его противников. Только так можно объяснить тот факт, что Глас появлялся всегда именно тогда, когда ситуация становилась сложной.

В поисках надежных подмастерьев Мельцер столкнулся с большими трудностями. Хотя времена были тяжелыми и многие люди очень хотели получить хорошо оплачиваемую работу, для профессии печатника подходили только оловянщики и зеркальщики, а в этих цехах Мельцера встретили с недоверием. В Майнце еще слишком хорошо помнили, как он зарабатывал на своих чудесных зеркалах, которые во время чумы никому не смогли помочь. Когда же Мельцер предложил двойную плату, по городу поползли слухи, что он заключил союз с дьяволом.

Хорошая одежда Михеля, очевидное богатство и тот факт, что они с Аделе Вальхаузен обедали в «Золотом орле», в то время как некоторые не знали, чем накормить детей, — все это казалось достаточным доказательством и вполне подходило для того, чтобы помешать дальнейшим успехам зеркальщика. Но тут случилось нечто неожиданное, обернувшее дурную славу Мельцера ему на пользу.

Началось все с того, что каноник Франциск Хенлейн, секретарь архиепископа Фридриха, посетил лабораторию Мельцера и объявил, что в следующее вербное воскресенье архиепископ Фридрих хочет на месте посмотреть, какую пользу может принести Церкви искусственное письмо.

Мельцер до смерти перепугался и думал уже бежать, поскольку решил, что кто-то прознал о заказе Boni homines; но Аделе, с которой он решил об этом поговорить, посоветовала ему не терять головы и сказала, что если бы архиепископ действительно узнал о существовании тайного союза, то не пришел бы сам, а прислал своих стражников или инквизиторов. С другой стороны, визит архиепископа считается в некотором роде большой честью и делает того, кто ее удостоен, недосягаемым для всякого рода критики.

После сухой и холодной зимы, когда некоторым жителям Майнца пришлось из-за отсутствия дров жечь свою жалкую мебель и занавешивать окна мехами, на вербное воскресенье настала настоящая весна. С верховьев Рейна дул теплый ветер, распускались первые почки на деревьях. Процессия, которую обычно устраивали на вербное воскресенье, как правило трижды обходила вокруг собора, что считалось апогеем церковного года. Но на этот раз шествие не состоялось, потому что над городом по-прежнему висел интердикт. Вместо этого архиепископ Фридрих облачился в сиреневую мантию и в сопровождении секретаря направился в Женский переулок, находившийся как раз неподалеку.

Пешее шествие привлекло к себе много внимания, поскольку архиепископа давно уже никто не видел и прошел даже слух, будто бы его нет в городе. Когда же стала известна цель его похода, все переполошились и стали гадать, почему Его Святейшество направился именно к Мельцеру. Пусть даже жители Майнца враждовали с архиепископом по вполне понятным причинам, все равно это событие улучшило репутацию Мельцера, ведь все это послужило доказательством того, что зеркальщик был ярым приверженцем Церкви.

Архиепископ Фридрих, пышное тело которого совершенно не пострадало во время поразившего город голода и который для волос и бороды держал специальных цирюльников, велел Мельцеру посвятить его в тайны «черного искусства». Архиепископ с удивлением глядел на наборы букв, которые, перевернутые вверх ногами и собранные справа налево, будто арабское письмо, складывались в предложения, и их можно было печатать снова и снова.

Познакомившись с чудесами печати, архиепископ поинтересовался, применял ли уже Мельцер свое искусство в Германии. Мельцер ответил отрицательно. Тогда архиепископ спросил, склонен ли он напечатать искусственным письмом Библию количеством три сотни экземпляров и по цене два гульдена за штуку вместе с переплетом.

Мельцер незаметно содрогнулся. Как же ему браться за эту работу, когда один только заказ Гласа и так доставляет ему достаточно хлопот?

Архиепископ расценил колебания зеркальщика по-своему: он подумал, что мастер недоволен предложенными двумя гульденами за экземпляр, и поднял цену до трех гульденов, а когда Мельцер и на это не ответил, то и до четырех.

Наконец Мельцер объяснил, что дело не в деньгах, а в рабочих, которые нужны ему для выполнения этого заказа. Для Священного Писания, то есть для Ветхого и Нового Завета, нужно добрых тысяча страниц и лет пять работы.

Архиепископа не испугали ни расходы, ни время, и Мельцер пообещал, что как только у него будут необходимые рабочие, он немедленно возьмется за работу.


Так вышло, что несколько дней спустя в Майнц вернулся Иоганн Генсфлейш, бывший подмастерье Мельцера, и разместился в «Гоф цум Гутенберг» в конце переулка Сапожников.

Этот большой двухэтажный дом с маленькими, застекленными свинцом окнами принадлежал некогда архиепископским камергерам Гутенбергам, потом его унаследовали предки Генсфлейша. Это был тот самый дом, который достался в наследство Генсфлейшу незадолго до того, как Мельцер уехал из города.

Генсфлейш путешествовал в сопровождении слуги и подмастерья, имел очень благородный вид, хотя у него, как вскоре оказалось, не было за душой ни гроша. Генсфлейш говорил всем, что бежал из Страсбурга, где у него была мастерская по производству зеркал и золотых изделий, потому что испугался арманьяков — разнузданных наемников бывшего графа Арманьяка, которые перемещались по Франции и Эльзасу, грабя все на своем пути. В Майнце ходили слухи, что не эти наемники послужили причиной бегства Генсфлейша из Страсбурга, а долги, в которые он влез по самые уши, и легкомысленное обещание жениться на дочери одного из граждан Страсбурга, хранившей себя для своего жениха и теперь требовавшей отступного.

На Иванов день Генсфлейш появился в цеху зеркальщиков и золотых дел мастеров в поисках занятия и тут встретился со своим бывшим учителем Михелем Мельцером.

Генсфлейш похвалил Мельцера и, окруженный собратьями по цеху, стал подлизываться:

— Ваше искусство, мастер Мельцер, имеет хорошую славу. О вашей работе рассказывают чудесные вещи. Скажите, правдивы ли эти слухи?

— Не понимаю, о чем ты, Генсфлейш! — Сначала Мельцер не хотел даже разговаривать со своим бывшим подмастерьем.

Но тот не отступал и к вящей радости стоявших вокруг цеховых мастеров стал допытываться:

— Люди говорят, что архиепископ Фридрих поручил вам напечатать Библию и что вы можете писать быстрее, чем сотня монахов, сидящих в скрипториях!

— Если люди так говорят, то так оно, наверное, и есть!

— Некоторые даже утверждают, что вы заключили сделку с дьяволом.

Мельцер улыбнулся и пошутил:

— Как они правы! Не так давно меня почтил своим появлением архиепископ, только затем, чтобы посмотреть на хвост дьявола, который висит у меня сзади. Хочешь взглянуть, Генсфлейш? — Зеркальщик повернулся и показал Генсфлейшу задницу.

Мастера по цеху рассмеялись так, что даже стены задрожали, и Хенне Вульфграм, самый старший из них, крикнул:

— Генсфлейш, Генсфлейш, в мастере Мельцере вы нашли себе настоящего учителя!

С того дня Генсфлейш стал вести себя скромно, а когда услышал, что Мельцеру не хватает подмастерьев, чтобы начать работу, в то время как он, Генсфлейш, еще не получил ни единого заказа, он пришел к своему бывшему учителю в его мастерскую в Женском переулке и нижайше попросил принять его на работу.

Сказав, что он еще не простил Генсфлейшу его злодеяния, Мельцер указал на дверь. Но тот не сдавался, просил прощения, говорил, что во всем виновата юношеская горячность, от которой он уже, слава Господу, избавился. Мельцер обозвал его идиотом и выгнал из дома. Когда же на третий день Генсфлейш объявился снова и опять попросился на работу, зеркальщик смягчился и принял его вместе с его подмастерьем, с которым Генсфлейш приехал из Страсбурга.

Иоганн Генсфлейш был неплохим помощником. Он умел работать со свинцом и с оловом, и вскоре оказалось, что он вполне способен отливать буквы, чем очень помогал зеркальщику. Потому что прежде чем приступить собственно к набору, Мельцеру необходимо было сделать много букв, больше, чем у него было.

Занимаясь общим делом, Мельцер и Генсфлейш постепенно прониклись друг к другу взаимным доверием, но старая вражда все же не была позабыта. Среди помощников, которых вскоре стало двенадцать, Генсфлейша полюбили. Казалось, что годы путешествий закалили его характер, словно он никогда не имел ничего общего с тем хитрым подмастерьем, каким когда-то был.

Мастерская Мельцера в Женском переулке давно уже была слишком мала. Когда к Мельцеру пришел схоласт Фольбрехт фон Дере с рукописной Библией и от имени архиепископа потребовал, чтобы мастер наконец приступал к работе, зеркальщик договорился с Генсфлейшем о том, чтобы устроить у него в «Гоф цум Гутенберг» вторую мастерскую, в которой будут главным образом перепечатывать Библию. В свой личный заказ, печать Библии для Boni homines, Мельцер посвятил Генсфлейша с большой неохотой. Генсфлейш знал только, что Мельцер должен напечатать тайный труд для некоего братства, а таких в то смутное время было немало.

Иоганн Генсфлейш оказался очень способным к обучению «черному искусству» и часто сидел в мастерской Мельцера до полуночи, чтобы заглядывать учителю через плечо, когда тот работал. Мельцер посвятил Генсфлейша во все тонкости ремесла, которое он в свою очередь перенял у китайцев. Мельцер не раздумывал над тем, стоит ли что-либо скрывать, потому что понимал: искусство книгопечатания рано или поздно распространится по всем странам мира.


В одну из коротких ночей на день святой Марии Магдалены, когда Мельцер и Генсфлейш еще работали, в окно мастерской в Женском переулке постучали. Думая, что это попрошайки, которые по нескольку раз в день просили милостыню или чего-нибудь поесть, Мельцер поручил своему помощнику прогнать позднего посетителя прочь.

Генсфлейш вернулся и сказал, что это не нищий просит впустить его среди ночи, а какой-то незнакомец хочет сообщить Мельцеру нечто очень важное. Зеркальщик подошел к окну, чтобы посмотреть на человека, которому что-то понадобилось в такой час.

— Что вам нужно, да еще так поздно? — недовольно поинтересовался Мельцер. — Неужели ваше сообщение не может подождать до утра?

На мужчине была черная накидка и круглая шапочка, как у странствующих подмастерьев, но для странствующего подмастерья незнакомец был слишком стар и, вероятно, слишком слаб, потому что руки, выглядывавшие из-под его тонкой накидки, были бледными и худыми, словно он никогда не выходил на солнце.

— Я слишком долго искал вас, — пояснил незнакомец, — потому что не знал даже вашего имени. Вы ведь печатник, не так ли?

— Да, конечно, незнакомец. Но что же это за странное известие, если вы даже не знаете имени того, кому оно адресовано?

Нимало не смутившись, незнакомец ответил вопросом на вопрос:

— Вы знаете, для кого используете свое искусство?

— Для архиепископа, разумеется; но я не обязан перед вами отчитываться.

— Яне это имел в виду. Я имел в виду братство Boni homines.

Мельцер испугался. Он огляделся, чтобы проверить, не подслушивает ли Генсфлейш их разговор, но тот был занят в дальней части мастерской.

— Откуда вам известно о Boni homines? — тихо спросил Мельцер. — И как вы узнали о том, что я выполняю их заказ?

Незнакомец поднял руки, словно хотел сказать: перестаньте спрашивать! А затем произнес:

— Хочу вас предостеречь. При этом не стану скрывать, что, если известие покажется вам важным, я не откажусь от подаяния. Дела у меня сейчас, в это голодное время, действительно идут плохо. Хлеб стоит в семь раз дороже, чем обычно, я не говорю уже об остальном. Почти что год я не пробовал яичного желтка.

Что знает этот незнакомец? Мельцер был в растерянности. Этому человеку было известно название братства. Это обстоятельство заинтересовало Мельцера, и он вынул из кармана монету:

— Ну, так что вы можете рассказать мне о братстве Boni homines?

— Ужасные вещи, печатник! — Незнакомец потер монету, пальцами. — Boni homines давно уже не так благочестивы, как утверждает их имя. Поверьте мне, они заключили сделку с дьяволом. В их братстве состоят самые богатые и самые ученые люди. Их целью стало завоевать весь мир. А для этого все средства хороши.

Зеркальщик недоверчиво поглядел на незнакомца и спросил:

— Откуда ты это знаешь?

Незнакомец смущенно поглядел на монетку, которую держал в руках. Мельцер понял его и протянул ему вторую.

— Вы ввязались в опасную затею, — продолжал он, не обращая внимания на вопрос Мельцера. — Откажитесь от заказа или бегите, пока еще возможно!

Мельцер выглянул в окно и тихо, но настойчиво произнес:

— Зачем мне это делать? Вы вообще знаете, что это за заказ? Я печатаю Библию Boni homines при помощи искусственного письма!

— Библия — слишком громкое слово для этого памфлета!

— Вы знаете его содержание, незнакомец? Тот кивнул.

— Я занимался тем же, что и вы; правда, я работал пером и чернилами. Я — странствующий писарь; вместе с тридцатью другими людьми я переписывал — как вы сказали — Библию Boni homines. К сожалению, я не помню многого из того, что тогда было. Мы писали день и ночь, еды у нас было мало. Сначала мы не замечали, что нас заперли. Когда через пять недель один из нас выразил желание отправиться дальше, они привязали его к скамье, а потом привязали к колесу и полумертвого провезли перед остальными писарями, чтобы те знали, что со всеми, кому придет в голову покинуть скрипторий, будет то же самое. Мне было жаль бедного малого. Как только он снова смог стоять на ногах, мы с ним бежали. Единственная возможность для этого была во время отправления естественной нужды, что происходило дважды в день в строго установленное время. Мы выпрыгнули в окно на верхушку липы и так оказались на свободе.

— А где это было, незнакомец?

— Забудьте ваш вопрос и даже не думайте об этом месте мучений. Знание этого навлечет на вас беду. Как я уже говорил,

Boni homines действительно заключили сделку с дьяволом. Они подмешивают в воду какую-то желчь, от которой пропадает память. Сам я уже многого не помню. Поэтому не спрашивайте, как меня зовут. Я не знаю этого. Друг, с которым я бежал, сошел с ума. Едва оказавшись на свободе, он решил, что я — один из этого братства, и убежал…

— Боже мой, — прошептал зеркальщик. — Трудно поверить вашим словам.

Незнакомец кивнул.

— Я просто хотел вас предупредить. Теперь вы хотя бы представляете, что вас ожидает.

Мельцер не знал, что сказать. Он долго молча смотрел на незнакомца и наконец произнес:

— Вы уже нашли, где переночевать, чужеземец?

— Какая вам разница? — ответил тот.

— Тогда входите! Крыша над головой лучше, чем ночевка под открытым небом. — С этими словами Мельцер закрыл окно и направился к двери.

Когда он вышел из дома, незнакомца и след простыл. Луна мирно освещала Женский переулок. Там, где переулок пересекался с площадью Либфрауен, по мостовой прошмыгнула кошка.

Зеркальщик недоверчиво прислушался. Он не был уверен, что все это ему не приснилось. Тут он почувствовал чью-то руку у себя на плече и услышал голос Генсфлейша:

— Мастер Мельцер, завтра будет еще один день.

Глава XVI Мудрость в лесах

Я был очень сильно взволнован разговором с ночным гостем и после того, как Генсфлейш ушел, в очередной раз взял в руки манускрипт, который оставил мне Фульхер фон Штрабен. В надежде, что ровные строки представят мне какое-то доказательство слов чужеземца, я попытался разобраться в латинском тексте, но чем дольше я читал его, тем больше запутывался.

Если писать на латыни — это наслаждение, поскольку наш немецкий язык — такой же незатейливый, как навоз на полях, то читать на латыни — это большая проблема, потому что каждая наука использует свои слова, и медик не поймет законника, а каноник — архитектора.

Что мне было делать с загадочными намеками на ars transmutationis, lumen animae или materia prima, которые, как я понял из текста, назывались также massa confuse, или же начальной составляющей, необходимой для изготовления философского камня? Это пытались делать многие, даже набожные монахи, не вступая при этом в конфликт с Церковью и не вызывая подозрений в попытках завоевать весь мир.

Намного больше взволновал меня отрывок о ponderatio — это слово мне никогда прежде не доводилось слышать. Если я правильно понял, оно означало метод чудесного исцеления болезней, а также людей, ставших жертвами колдовства. Если бы я до конца понял описание, то сегодня охотно бы поделился с вами, но я так и не узнал ничего, кроме того что в первом случае на чашу весов кладется больной и его натирают смесью из экстракта лапчатки, красавки, аконита, поручейника, масла и крови летучей мыши. На другую чашу весов кладут различные дары, чтобы они весили точно так же, как больной. Затем выходил чудо-целитель, произносил магическое изречение, и весы наклонялись в одну или другую сторону. Если вниз опускался больной, это значило, что он был полон доброго гения и выздоравливал. Но если же вниз опускалась чаша весов с дарами, несчастный должен был умереть.

Пока все хорошо. Не знаю, нужно ли быть ученым для того, чтобы изобрести такую глупость. По крайней мере, это не наказуемо, в противном случае нужно было бы бросить в тюрьму добрых полмира.

Я только спрашивал себя, какое все это имеет отношение к истории Иешуа, или Иисуса, которую рассказывал мне Глас.

И все же то, о чем поведал ночной посетитель, не давало мне покоя. Я не знал, кому верить больше, чужаку, который пришел ко мне ночью, или же Гласу, Фульхеру фон Штрабену.

Озадаченный, словно левитирующая монашка, я долго искал ответ на этот вопрос, и, конечно же, от Аделе не укрылось мое беспокойство. Аделе была опытной женщиной, как для меня, даже чересчур опытной; по крайней мере, она избегала задавать мне вопросы и не пыталась вникнуть в мои мысли. В конце концов я сам спросил ее, не кажется ли ей мое поведение несколько странным.

— Ну конечно же, — ответила Аделе. — Если тебя что-то волнует, ты непременно мне расскажешь.

Почему, спросил я себя, она не хочет мне помочь? Почему не поддержит меня в этой тяжелой ситуации?

Нерешительно, однако повинуясь внутренней потребности, я рассказал ей о ночном госте и о том, что теперь я не знаю, кому верить.

— Почему, — спросила Аделе, с удивлением выслушав меня, — этот ночной гость столь внезапно исчез, если он говорил правду? Ему ведь совершенно незачем тебя бояться!

— Об этом я тоже думал, — ответил я. — Однако ему были известны такие подробности, о которых мог знать только человек, который жил за стенами братства. И если все, что он утверждает, правда, то…

— То? — лицо Аделе стало серьезным. Если я правильно истолковал ее взгляд, ей стало страшно. Я обнял ее и крепко прижал к себе, словно желая показать ей свою силу. На самом же деле мне было страшно ничуть не меньше, но я притворялся сильным мужчиной с большим житейским опытом. При этом в голове у меня проносились сотни мыслей по поводу того, что же теперь делать.

Пока что я еще не начинал печатать, поскольку изготовление букв и иные приготовления, необходимые для столь объемного текста и связанные с прочими задачами, отнимали у меня слишком много времени.

Хотя к Пасхе я получил воз пергамента, Глас по не понятным мне причинам не показывался. Я еще мог отказаться от заказа Boni homines, но это было бы не очень разумно, потому что даже если ночной посетитель говорил правду, это все равно означало для меня смертный приговор. Я просто слишком много знал. С другой стороны, я должен был также быть готовым к тому, что братство просвещенных умов убьет меня в любом случае. Может быть, учитывая опыт, приобретенный в Константинополе и Венеции, я чересчур беспокоился — беспокоился необоснованно, поскольку не знал чего-то.

Я весь был во власти сомнений. Мне хотелось пролить на это дело свет и прояснить для себя, кто же такие мои заказчики. Так созрело решение разыскать таинственное место в Эйфеле, где находился духовный центр братства.

Аделе, которая была родом из Кобленца, не могла припомнить места с названием Эллербах, и даже умный схоласт из монахов святого Кристофа, который писал хронику мира и обзавелся кратким описанием всех местечек, замков и монастырей, не нашел Эллербаха в своей картотеке.

Я был настолько преисполнен решимости выполнить свой план, что в день архангела Михаила, спустя два месяца после ночного визита, отправился в путь.

Над городом висел первый осенний туман, когда я на рассвете покинул Майнц. Я уехал на повозке в направлении Трира. Больше всего мне запомнился не мрачный осенний рассвет, а слезы Аделе. Аделе плакала и так поцеловала меня на прощание, словно боялась, что я никогда не вернусь.

Когда мы проезжали Соонский лес, листья уже окрасились в желтый цвет, в Идарском лесу они покраснели, а когда мы достигли подножия гор Хунсрюк, листва была уже бурой. В местечке под названием Биркенфепьд мы остановились на ночь, после того как с трудом убедили хозяина, что нам нужна только постель и что провианта у нас с собой достаточно. В эти тяжелые времена ни один хозяин не мог кормить чужаков, потому что радовался, если ему хватало еды для себя и семьи.

По прибытии в Трир, расположенный на одной из самых прекрасных рек, которые я знаю, я распрощался со своим кучером и с благами цивилизации. Закинув на спину мешок, я пешком отправился на север.

Трудно было представить себе, что именно здесь, в этой живописной местности, где раздолье для поэтов, можно найти монастырь, в котором поселилось зло. Леса и возвышенности находились под архиепископатом Трира, и крестьяне, которых я встречал в редких деревнях, были людьми очень набожными. За «Отче наш» и «Радуйся» я всегда находил приют, но ответа на вопрос о местечке Эллербах так и не получил.

У подножия возвышенности Меклер, откуда открывался вид на Вайсланд, мне повстречался исхудавший подмастерье. Он пожаловался мне на отсутствие христианской любви к ближнему и на жадность сельских жителей, которым жалко дать что-нибудь такому, как он, и они скорее выбросят черствый хлеб свиньям, чем накормят путника. Краюха хлеба из моих запасов заставила его разговориться, и я спросил, не попадалось ли ему во время странствий через Эйфель местечко под названием Эллербах.

Разговорчивый подмастерье тут же замолчал и хотел было уйти, но я удержал его и повторил свой вопрос.

Странствующий подмастерье указал на запад, где речушка под названием Нимс впадает в Мозель. Ее нужно было перейти и продолжать идти на запад, пока я не наткнусь на еще одну реку, которая носит название Прюм. Дальше следует идти два дня вниз по течению.

Я поступил, как мне было сказано, и начал блуждать — иначе это никак не назовешь — по лесам Эйфеля, при этом речка Прюм служила мне единственным ориентиром. Река, порой больше напоминавшая ручеек, который можно перейти вброд, а потом снова глубоко врезавшаяся в землю, запутала меня, потому что постоянно меняла свое течение и, казалось, текла во всех возможных направлениях.

Мне встречалось все меньше людей, и те из них, кого я спрашивал о местечке Эллербах, делали вид, что впервые слышат такое название. При этом у меня сложилось впечатление, что всем им что-то мешает ответить на мой вопрос. Именно это и укрепило меня в мысли, что я на верном пути. В любом случае, я решил не сдаваться и брел наобум через леса к востоку от реки.

Через эту местность проходило очень мало дорог, и кое-где в глинистой почве видны были следы колес. Я шел целый день, с утра и до темноты, не встретив ни одной живой души.

На следующий день около полудня — я как раз расположился в сосновом подлеске — я услышал шаги. Сначала я подумал, что мне почудилось, потому что никого не было видно; не было и зверей, которые могли издавать такой звук. Наконец я, обескураженный, задремал.

Вдруг я вскочил: передо мной, сгорбившись, стоял человек исполинского роста в оборванных одеждах и с бородой и смотрел на меня. Разглядеть его лицо я не мог, против света оно показалось мне черным, как у дьявола.

Я хотел закричать, но испугался, что великан бросится на меня, а я явно уступал ему в силе. Поэтому я пробормотал:

— Что вам от меня нужно?

Мысленно я уже вынимал из кармана деньги, чтобы отдать ему. Но великан, казалось, окаменел; он молчал и смотрел на меня сверху вниз.

Я надолго застыл в неудобной позе. Мне это не нравилось, я даже не мог собраться с мыслями. Не знаю, сколько мы так смотрели друг на друга, но тут произошло нечто очень неожиданное: молчавший человек выпрямился, повернулся и убежал прочь, прямо через заросли, из которых он, должно быть, и появился.

Такое поведение удивило меня не меньше, чем внезапное появление великана. Но поскольку это был единственный человек, повстречавшийся мне за последние три дня, и, вероятно, единственный, кто мог мне помочь, я бросился за ним.

Преследовать человека в лесу не сложно, если больше доверять ушам, чем глазам. Хруст ветвей был отчетливо слышен, и прошло совсем немного времени, как я догнал странноватого великана. Я преградил ему путь и спросил, почему он убежал.

Пока я ждал ответа, я заметил, что его глаза часто моргают. Казалось, что он боится меня больше, чем я его.

— Почему вы убежали от меня? — повторил я свой вопрос. И когда он не ответил, сказал:

— Вы наверняка из Эллербаха! Вам не нужно бояться меня, поверьте.

Чтобы подчеркнуть свои слова, я отступил на шаг и опустил взгляд. Но от меня не укрылось, что он смотрел на меня с беспокойством.

Вдруг я услышал, как он сказал:

— Я не из их числа. Все они черти, все!

— Вы бежали? — осторожно спросил я.

— Бежал? — повторил он мой вопрос, словно не понял, что я имею в виду.

— Вы были в скриптории Boni homines, и вам удалось сбежать.

— Да, — внятно ответил великан. — Это черти в людском обличье. Они поклоняются Орму, Бафомету и Асмодею. Их молитвы придают им невероятные силы.

— Невероятные силы?

— Силы, не свойственные нормальному человеку. При помощи разума они заставляют растения расти, цветы распускаться. Отрубленные головы, лежащие на полу, говорят, а воспоминания исчезают, словно пламя погасшей свечи. Все это я видел своими глазами.

— Вам они тоже стерли воспоминания? — поинтересовался я.

Великан попытался улыбнуться.

— Я не знаю.

— Как вас зовут?

— Не знаю.

— Но то, что вы пережили в этом месте, вы помните?

— Тоже нет. Знаю только, что провел в этом скриптории тридцать дней и тридцать ночей, переписывая непонятные тексты ужасного содержания, пока голова моя не упала на стол, как кочан капусты, и я не стал искать возможность бежать.

— Как давно это было? — спросил я. Великан пожал плечами.

— Может быть, недели, может быть, месяцы, а может, и годы назад.

— Но где же находится это таинственное место, — взволнованно спросил я, — этого вы не забыли?

— Боже мой! — воскликнул великан. — Это место мне не забыть никогда. Оно находится на другом берегу реки, и только один путь ведет туда — чудо природы, созданное, должно быть, демоном Бафометом: по левую руку растут исключительно дубы, тогда как по правую руку — сосны. Но я не советую идти этим путем, потому что на нем встречаются ямы с кольями и змеями на дне.

От слов чужака меня охватил озноб. Меня сбила с толку ясность его рассуждений, тогда как отдельные воспоминания у него были стерты. Да, я спрашивал себя, не играет ли он всего лишь какую-то роль и нет ли у него задания держать таких нежеланных гостей, как я, подальше, или же наоборот, завести их прямо в руки таинственному братству.

Мои подозрения подтвердились, когда я вспомнил слова ночного посетителя. Не были ли его предупреждения такой же ловушкой или проверкой моей надежности?

Кроме того, великан разговорился и сообщил мне о странных событиях: о проверках новичков на мужество, во время которых те босиком ходили по углям и голышом прыгали в куст чертополоха; и о том, что только тот, кто пережил обе процедуры без повреждений, принимался на самую нижнюю ступень братства. В камерах аббатства сидят «не-долюди» — так называли они своих пленников, которых использовали для алхимических экспериментов. Им давали ядовитые вина, их животы вздувались, словно пузыри, и внезапно они начинали словно ангелы парить над землей. Женщины особенной красоты, которых они привозили из своих набегов, служили им для продолжения их расы. Если же женщины утрачивали свои детородные способности, их живьем замуровывали в стены, оставив самое необходимое для еды.

Наверняка великан рассказал бы еще больше о подлостях человеческой натуры, но я заставил его замолчать, громко крикнув. Мой крик, разнесшийся многократным эхом, казалось, обеспокоил его. Внезапно к нему вернулась молчаливость, и даже путем долгих уговоров мне не удалось вытащить из него больше ни слова.


Несмотря на предупреждения великана, я отправился на запад. Я просто должен был найти крепость братьев. Мысль о загадочном ведовстве притягивала меня. Что-то вновь направило меня к речке Прюм, я беспрепятственно перешел ее медлительные воды. Но где же дорога, о которой говорил великан?

Я бесцельно прошел несколько миль на юг, не встретив ни дороги, ни человеческого жилья. Я уже решил повернуть обратно, но меня настигли сумерки. На опушке леса я устроился на ночлег под густыми развесистыми ветвями молодой ели. Ветки защищали меня от холода и влаги, опускавшейся в этих краях с наступлением ночи.

Спал я беспокойно, причиной чему был холодный влажный ночной воздух, а также мысли, кружившиеся вокруг монастыря Boni homines.

Едва занялся день, я вскочил. От реки доносились странные звуки, объяснить которые я не мог. Я поспешно собрал вещи и направился к берегу.

Укрывшись за кряжистыми корнями ивы, я увидел, как повозка, нагруженная мешками и большими тюками, пыталась переехать реку по мелководью. Лошадям сложно было ступать по речному дну. Возница хлестал их плетью, животные брыкались и ржали.

Сначала я хотел окликнуть возницу, но тут же призадумался. Если таинственный монастырь действительно находился поблизости, возница мог заниматься делами братства. Может быть, он приведет меня прямо туда. Поэтому я вел себя тихо, следуя за повозкой на безопасном расстоянии, чтобы меня не заметили.

Через милю повозка выбралась из реки и с большой скоростью направилась к кромке леса. Хотя издалека мне не было видно ни дороги, ни просеки, возница несся прямо на темную стену леса. Я уже думал, что повозка вот-вот развалится, но не успел я оглянуться, как она исчезла в лесу.

Я поспешно пошел по следу, оставленному колесами на земле. В лесу я заметил проход из обрезанных ветвей, напоминавший арку крестового хода. Я шел по нему примерно с полмили и давно потерял повозку из виду, когда внезапно увидел проезжую дорогу, обсаженную с одной стороны дубами, а с другой — соснами, в точности так, как описывал лесной человек.

Помня о его предостережениях, я не стал даже ступать на нее, а пошел слева, по сосновому лесу. Повозка передо мной, казалось, летела, потому что я не слышал ни единого звука и на дороге не было видно следов. Сбежавший великан рассказывал мне такие страшные вещи, что кряжистые, поросшие мохом сосны с большими запутанными корнями казались какими-то чудовищами, вроде гномов или даже страшных драконов. Другие деревья стояли, как часовые, слегка покачиваясь. Я вздрогнул. Мне почудилось, что меня коснулась ледяная рука, но это был всего лишь пожухлый влажный лист дуба, упавший мне на лицо под тяжестью росы.

Дорога казалась мне бесконечной, идти по влажной мягкой лесной земле было очень трудно. Я запыхался, дыхание сбилось с ритма, и время от времени я останавливался и прислушивался, открыв рот, к жутковатой лесной тиши, но слышал только шелест листьев да мягкие шорохи падающих под каплями росы листьев.

Должно быть, я шел вдоль дороги очень долго, прежде чем впереди стало светлее. Казалось, что тропа впадает в залитую солнечным светом опушку. Я замедлил шаги и, словно вор, стал красться на цыпочках. Стараясь, чтобы меня не заметили, я сошел с дороги; внезапно деревья осветились, солнечные лучи добрались даже до подлеска, и через несколько шагов взгляду моему открылся удивительный вид.

Казалось, лес специально вырезали по кругу. Посреди него возвышался окруженный наполовину разрушенной зубчатой стеной замок, над стеной высились башни и дома. Это была деревня, да что я говорю, город, в котором было очень много людей, по крайней мере, так можно было предположить по звукам, которые доносились из-за стены. Городские ворота, высота которых была в три раза больше их ширины, были укреплены огромными поперечными балками.

С двух сторон их обрамляли узкие прямоугольные башенки. Ворота были закрыты и, судя по конструкции, абсолютно неприступны.

Я насчитал в городе еще четыре башни, три из которых были с острыми крышами; четвертая, самая высокая из них, отличалась от других не только высотой, но и тем, что была полуразрушенной. На каждом из семи этажей крошился камень, кладку пересекали широкие трещины, а сквозь крышу были видны перекрытия.

На горизонте за городом вздымался лес, И я подумал, что оттуда можно бросить взгляд внутрь крепости. Поэтому я решил обойти крепость под сенью леса и взобраться на холм с противоположной стороны.


Дорога заняла почти целый день, зато теперь я знал размеры крепости, которая оказалась больше, чем я поначалу предположил. Подлесок порос терном, и, чтобы добраться до цели, приходилось идти в обход. Наконец я взошел на холм, который оказался каменистым. Лес на нем был совсем негустым. Я спешил, зная, что, чтобы заглянуть внутрь крепости, мне нужно добраться до вершины холма до наступления темноты.

Когда я, задыхаясь, добрался до цели и выглянул из-за деревьев, чтобы бросить взгляд вниз, я почувствовал сильный удар по лицу, лишивший меня чувств. За долю секунды между ударом и последовавшей за ним болью в голове пронеслась мысль, что меня ударила молния. Потом у меня потемнело перед глазами.


Первое, на что я обратил внимание, когда сознание вернулось ко мне, — это абсолютная тишина. Затем я различил потрескивание факела. Страх парализовал меня, я подумал, что лежу на костре. Мне хотелось выпрямиться, убежать, но казалось, что мои конечности налились свинцом. Члены мои были неподвижны, необъяснимая тяжесть приковывала меня к моему ложу.

Призвав на помощь все свои силы, я смог открыть глаза. Из темноты показалось знакомое лицо. Это был Фульхер фон Штрабен, называвший себя Гласом.

Я знал Гласа как чуткого, едва ли не добродушного человека, но теперь в его склонившемся надо мной лице читалась угроза. В его глазах горел красноватый огонь, казалось, из них сыплются искры. Я старался не смотреть в них, но мои глаза, которые я с таким трудом открыл, теперь не хотели закрываться. Поэтому я бесконечно долгое время смотрел на Гласа и не мог избавиться от ощущения, что он поймал меня взглядом. Я хотел кричать, защищаться, завязать драку, но его взгляд парализовал все мои мысли.

Наконец Фульхер прекратил свою ужасную игру и заговорил тоном, которого я никогда не слышал. Он сказал:

— Мастер Мельцер, вы злоупотребили моим доверием! Любопытство — враг доверия. Зачем вы это сделали?

Я хотел ответить ему, хотел сказать, что во всем, что касается искусственного письма, я слишком часто разочаровывался, удивлялся и ошибался, и что я должен был удостовериться в том, что Boni homines не преследуют дурных целей. Но странным образом мои уста не желали говорить. Я не мог произнести ни слова, как ни пытался.

Казалось, Глас прочел мои мысли, потому что продолжил:

— Я сказал вам правду о нашем братстве, по крайней мере, ту часть, которую вам нужно было знать. Каждое лишнее слово, каждое дополнительное знание должны были привести к неприятностям. Или вы знаете больше, чем я вам сказал, мастер Мельцер?

Я отрицательно покачал головой — так сильно, что у меня заболела шея — потому что боялся Гласа. Я чувствовал себя удивительно беспомощным, мне было страшно. Единственное, что двигало мной в тот момент, это страх.

— Почему, — продолжал Глас, — вы еще не приступили к выполнению заказа? Вместо этого вы занялись шпионажем, крадетесь тут, как вор. Вы что же, думали, что наша крепость не охраняется и каждый, кто заблудился в лесу, может сюда попасть? Разве вы не видели деревьев, похожих на ландскнехтов? Это были не деревья, мастер Мельцер, это были наши стражи, и их число больше, чем число стражников в Ватикане. В этом месте все не так, как везде: нижнее — сверху, а все дьявольское — свято; мы считаем глупостью то, что все считают мудростью, самые сильные яды становятся здесь лекарствами. Вы сами сейчас оглушены воздействием одного из этих ядов, так вам будет легче понять нашу правду. Я знаю, что вы слышите мои слова, но ничего не можете сделать. Пройдет немного времени, и вы снова будете контролировать свои чувства и ответите на все мои вопросы.

С дьявольской улыбкой на лице Фульхер фон Штрабен повернулся к низенькой сводчатой двери и исчез из моего поля зрения. Я видел только круг, как будто смотрел в трубу, поэтому мне трудно было разглядеть что-либо в комнате, в которой я находился. Мощные, выкрашенные сажей балки поддерживали свод надо мной, а на стене рядом с дверью потрескивал факел. Слева я увидел залитый светом проем размером с ладонь, который вел от внутренней стены к внешней. Насколько я мог судить по ощущениям своих непослушных пальцев, я лежал на деревянной скамье. Но прежде чем я смог подумать о чем-либо еще, меня сморил сон.

Когда я проснулся, факел уже догорел, а снаружи сияло солнце, по крайней мере, через узкое отверстие в стене в комнату падал свет. Тяжесть ушла из моих членов, поэтому я поднялся, чтобы выглянуть наружу. Я ошибочно предполагал, что нахожусь в подвале или на первом этаже, поэтому, когда увидел мир далеко под собой, страшно испугался. Вероятно, меня отнесли в разрушенную башню.

Открыть дверь я не решался, потому что еще слишком хорошо помнил угрозы Фульхера. Я уселся на скамью и стал раздумывать над тем, что же теперь будет.

Братство с его странным учением, непонятными целями и жутковатыми средствами подбрасывало мне все новые и новые загадки. Вероятно, Фульхер хотел, чтобы я закончил их Библию. Но разрешит ли он допечатать мне книгу до конца теперь, когда я знаю слишком много?

Однако если этот заказ был таким срочным, что же скрывалось за молчанием Фульхера на протяжении нескольких месяцев? У меня было ощущение, что он боролся не только с внешними врагами, но и с противниками в рядах своего братства. Хотел ли он заставить их замолчать, опубликовав учение?

У меня кружилась голова. Не знаю, сколько я уже не ел. Желудок сводило от голода. И тут я услышал шаги.

Я ожидал появления Фульхера фон Штрабена, но в дверном проеме показалась женщина. На ней было крестьянское платье, как у служанки, на голове — платок. В правой руке она держала факел, который вставила вместо того, что догорел. У нее была также корзина, в которой лежали хлеб и вода. Женщина молча поставила корзину у моих ног.

Когда женщина поднялась, я увидел ее лицо. Наши взгляды встретились, и мне показалось, что мне в сердце воткнули нож. Женщина издала возглас удивления. А потом мы оба словно застыли.

— Симонетта! — недоверчиво произнес я. А она ответила:

— Мне незнакомо это имя. Я сказал:

— Симонетта, это я, Михель Мельцер! А она произнесла:

— Вы нравитесь мне, Михель Мельцер. Я сказал:

— Симонетта, неужели ты меня не узнаешь? А она сказал:

— О да, вы — Михель Мельцер.

Я смотрел на Симонетту. Взгляд ее казался отрешенным. Я схватил ее за руки, прижал к себе, почувствовал ее тело. Она не сопротивлялась, но и не радовалась. Слезы навернулись мне на глаза. Я обнимал возлюбленную и всхлипывал.

— Симонетта! — повторял я снова и снова, покрывая ее лицо поцелуями. Она улыбнулась, но совершенно не была взволнованна.

Сначала я подумал, что Симонетта притворяется, чтобы наказать меня. Но затем я вспомнил встречу с великаном, который многое мог рассказать, но позабыл свое имя, и то, как он это объяснил.

Поэтому я осторожно заговорил:

— Симонетта, ты помнишь Венецию, когда мы были вместе, нашу любовь?

Глаза Симонетты посветлели, и она обрадованно воскликнула:

— О да, я помню Венецию, где я играла на лютне, и помню своего возлюбленного!..

— Как его звали?

— Я не знаю. Я не помню имен.

В беспомощности, к которой примешивалась ярость, я отвел Симонетту к скамье и велел сесть. Я стал перед ней на колени, сжал ее руки и, задыхаясь от слез, спросил:

— Как выглядел твой возлюбленный, Симонетта? Посмотри на меня! Выглядел ли он так же, как я?

Симонетта пристально вглядывалась в мое лицо. Она не торопилась и наконец ответила:

— Да, он выглядел точно так же, как вы. Думаю, это были вы.

Вообще-то я должен был прыгать от радости, но безучастность, с которой она отвечала мне, потрясла меня. Чтобы скрыть слезы, я спрятал лицо у нее на коленях. Все мое тело пронизало чувство счастья, когда я неожиданно почувствовал ее руку у себя на волосах. Симонетта гладила меня, словно хотела утешить. Мы долго сидели так, не говоря ни слова.

Все это казалось мне дурным сном. Я начинал сомневаться в себе. Я не знал, правда ли то, что я переживаю сейчас, или дьявольское наваждение, навеянное событиями последних дней. И пока я искал ответ на этот вопрос, пока моя голова покоилась на коленях Симонетты и я ощущал живительное тепло, исходящее от моей возлюбленной, мне показалось, что кто-то незаметно вошел. Я вскочил. У меня за спиной стоял Фульхер фон Штрабен.

Не раздумывая, я бросился на него. Хотя Глас был выше меня, меня это не остановило.

— Что вы с ней сделали? — в ярости кричал я. — В чем эта женщина перед вами провинилась? Зачем вы привезли сюда Симонетту?

Фульхер оттолкнул меня и усадил на скамью рядом с Си-монеттой.

— У вас горячая голова, Мельцер. Ваши поступки часто опережают мысли. Это не подобает человеку вашего положения.

— Что вы сделали с Симонеттой? — повторил я.

— Ничего особенного, — ответил Фульхер. — Она пригубила напиток забвения. Теперь она помнит прошлое только урывками.

— Она потеряла память! — выкрикнул я Гласу в лицо.

— Ни в коем случае, — спокойно ответил тот. — То, что она не помнит сегодня, завтра опять с ней. Зато исчезнет что-то другое. А что касается вашего вопроса о цели ее пребывания здесь, то вы сами можете дать ответ. Когда я познакомился с вами, я понял, что вы вечно сомневающийся человек, который докапывается до сути вещей. Я не хотел рисковать, посвящая вас в тайны нашего братства, не будучи уверенным, что вы не выступите против нас. Я догадывался, что вы не удовлетворитесь тем, что я вам сказал. Хотя это больше, чем знают о нас люди извне. Вам сыграло на руку то, что в Вероне вы сами напали на след этой женщины. Но мои люди оказались быстрее. Как я уже говорил, у нас всюду есть свои люди. Они привезли женщину сюда в качестве живого залога. Если бы вы исполнили наш заказ к нашему удовлетворению, вы получили бы ее. И никогда не считайте себя умнее, чем Глас!

Я схватил Симонетту за руку, пытаясь собраться с мыслями. Это было нелегко, учитывая резкий поворот событий.

Мне стало ясно: хочу я того или нет, я должен напечатать эту чертову Библию Boni homines, и мне следует сделать это быстро, если я желаю вновь завоевать Симонетту.

Факел затрепетал от порыва ветра, пламя задрожало. Фульхер подал Симонетте знак удалиться, и она, не колеблясь, поднялась.

Прежде чем она ушла, я еще раз обнял ее, прижав к сердцу, и со слезами на глазах сказал:

— Верь мне, все будет хорошо!

В этот миг мне показалось, что она услышала отголосок нашей прежней любви.

Когда Симонетта вышла из комнаты, Фульхер фон Штрабен подошел ко мне.

— Итак? — произнес он. Я кивнул.

— Только пришлите в Майнц достаточное количество пергамента, — сказал я, — и вовремя поставляйте новые главы. Будет вам ваша Библия!

— Ну я так и знал! — рассмеялся Фульхер, хлопнув меня по плечу. И, не попрощавшись, удалился.

Я слышал, как он спускался по лестнице, слышал его дьявольский смех. Поскольку я был голоден, я проглотил хлеб, который принесла Симонетта. Несмотря на то что мне очень хотелось пить, я взял кружку с водой и вылил ее содержимое в окно. Потом снова улегся на скамью и стал ждать, что будет дальше.

То, что я нашел Симонетту именно здесь, в глуши Эйфельских лесов, казалось мне абсурдным и непонятным. Я начал громко звать возлюбленную, чтобы удостовериться, что я не сплю. Я поднялся и стал ходить взад-вперед по узкой комнате. Я далее думал о том, чтобы освободить Симонетту и бежать вместе с ней. Но потом я понял, что это навлечет на нас беду. Нет, я должен печатать, пусть даже это будет завет дьявола.

С наступлением темноты в мою каморку вломились двое грубиянов в простых широких плащах и широкополых шляпах. Изъясняясь при помощи непонятных звуков, они потащили меня вниз по витой каменной лестнице. Из-за бесконечных поворотов вокруг своей оси у меня закружилась голова, но наконец мы оказались внизу. Едва я пришел в себя, как мне на голову набросили мешок и втолкнули меня в стоявшую наготове карету.

Я испугался за свою жизнь, потому что даже представить себе не мог, куда может везти меня в это время карета, летевшая с такой скоростью — да, «лететь» было самое подходящее слово для такого способа передвижения — и совершенно бесшумно.

Не помню, сколько времени я провел в этом ужасном положении — в вонючем мешке на полу качающейся кареты. Вдруг, когда я уже перестал соображать и начал засыпать, я услышал громкое «Тпру!» Я вскочил, и в следующий миг меня схватили за руки и за ноги и выбросили, словно ненужную тушу животного. Кости хрустнули, я вскрикнул от боли и остался лежать без движения.

Карета поспешно укатила прочь. Вокруг было абсолютно тихо.

Глава XVII Боль в тени любви

Никто, даже Аделе, не должен был узнать об ужасных обстоятельствах его путешествия. Когда спустя неделю зеркальщик в ледяную стужу вернулся домой, он заперся, чтобы осознать ситуацию, в которой оказался. Но чем больше он размышлял, тем лучше понимал, что иного пути, кроме как напечатать Библию Boni homines, у него нет.

Быстро и решительно он отклонил мысли о бегстве. Не существовало такого места, где он мог бы спрятаться от братства и чувствовать себя в безопасности. В этом он убедился на собственном опыте. Фатальные последствия имело бы и его бегство с Симонеттой. Симонетте отводилась важнейшая роль в его размышлениях.

К Аделе, красота которой словно сковала Мельцера, он испытывал страсть. Зеркальщик чувствовал, что его тянет к этой женщине, но неожиданная встреча с Симонеттой словно бросила тень на их честные отношения. На страсть к Аделе наложилась глубокая привязанность к Симонетте. Страсть может на какое-то время восторжествовать над любовью, но ей никогда ее не победить.

Аделе тут же почувствовала, что что-то, должно быть, стряслось, но поначалу она объясняла замкнутость Мельцера потрясением, пережитым во время путешествия. Она знала, что это судьбоносный момент в его жизни, и вопросов не задавала. Мельцер же со своей стороны не мог отважиться на то, чтобы рассказать Аделе о своей встрече с Симонеттой и об изменении своих чувств.

Так и жили они какое-то время, словно Филемон и Бавкида, относясь друг к другу снисходительно и не мучая один другого. Но однажды — с момента возвращения Мельцера прошло несколько месяцев, и на Рейн пришла весна — Аделе подошла к Мельцеру и спросила:

— Да что с тобой такое, Михель? С тех пор как ты вернулся из Эйфеля, ты стал другим. Занимаешься только своей мастерской, и мне кажется, что про меня ты совсем забыл.

— Это тебе только кажется, — отмахнулся зеркальщик.

Он был настолько поглощен своей работой, что, разговаривая с Аделе, даже не отрывался от набора.

Аделе подошла к Михелю сзади, обняла его и крепко прижалась всем телом. Зеркальщик почувствовал острые соски ее грудей, и по его телу пробежала приятная дрожь.

Женщина нежно потерлась щекой о его шею.

— Что ты от меня скрываешь? — тихо спросила Аделе. — Между нами что-то не так.

Мельцер не хотел причинять ей боль. Ему не хватало мужества сказать ей правду. Он знал, насколько горда Аделе, что она тут же уйдет, как только узнает о встрече с Симонеттой. Поэтому он молчал.

Но Аделе не сдавалась. У нее были некоторые подозрения, поэтому она осторожно заговорила:

— Ты когда-то говорил, что в Константинополе — или это было в Венеции — повстречал любовь всей своей жизни. Твое поведение как-то связано с этой женщиной?

Зеркальщик выпрямился, высвободился из объятий Аделе и изо всех сил вцепился в наборную кассу.

— Почему бы тебе не сказать мне правду? — не отставала Аделе.

Тогда Мельцер обернулся, долго молча смотрел на Аделе, и она поняла, что ему очень тяжело говорить. В его взгляде читались неуверенность и грусть.

— Почему? — повторила Аделе.

Мельцер кивнул. А затем его словно прорвало:

— Все так, как ты и думала, Аделе. Я встретился с Симонеттой, женщиной, которую люблю больше жизни. Не спрашивай, при каких обстоятельствах, все и так достаточно грустно. Симонетту держат в плену Boni homines в качестве залога за мою работу. Но как бы там ни было, я люблю эту женщину. Я только не мог решиться сказать тебе об этом. Мне стыдно.

На лице Аделе промелькнула горькая усмешка. Женщина изо всех сил старалась скрыть разочарование, но у нее ничего не получалось. Когда Аделе положила руки на плечи зеркальщику и заговорила, голос ее дрожал:

— Какой же ты трус, боишься правду сказать. Как будто правды нужно бояться! Бояться нужно только лжи. Ты любишь эту женщину больше, чем меня. Что же делать? Желаю тебе земного счастья.

От зеркальщика не укрылось, что Аделе с трудом сдерживала слезы. Теперь, когда он наконец во всем признался, ему стало легче. Он хотел прижать Аделе к себе, обнять ее, но не успел: она отвернулась и быстро пошла к двери. Прежде чем уйти, она обернулась и повторила:

— Будь счастлив.

— Аделе! — воскликнул Мельцер, пытаясь удержать ее. Напрасно. Он глядел на двери, чувствуя себя так, словно грудь его попала под пресс. Ему было больно из-за страдания, причиненного Аделе, и сочувствие на мгновение затмило все его самые глубокие чувства. Действительно ли его любовь к Симонетте была сильнее любви к Аделе?

Опечаленный и отчаявшийся, Мельцер опустился на свой высокий табурет. Склонившись над наборной кассой, он не глядя, наобум, схватил какие-то буквы и сложил из них предложение. Предложение, если его перевернуть с ног на голову и справа налево, выглядело бы так: «Любовь ползет там, где не может идти».

Михель Мельцер с головой ушел в работу. Он набирал страницы текста, принесенного ему Гласом, искусственным письмом, в две колонки на каждой странице, по две страницы на каждом листе. Но в отличие от индульгенций, Мельцер печатал с двух сторон, так что на листе получалось четыре страницы.

В то же самое время Иоганн Генсфлейш на Гоф цум Гутенберг принялся за набор Ветхого Завета. Экземпляр епископа, как и все тексты того времени, был написан на латыни. При этом выяснилось, что Генсфлейш, которому не хватало опыта Мельцера, отлил слишком малое количество некоторых букв, поэтому он время от времени отправлял посыльных в Женский переулок, чтобы попросить парочку «I», «О», «U» и, в первую очередь, «C», которые очень часто встречались в латинском языке.

Работа спорилась, и когда не хватало людей, Мельцер и Генсфлейш охотно помогали друг другу. Фульхер фон Штрабен прислал еще воз пергамента, две сотни гульденов и главу текста, и Мельцер надеялся, что успеет закончить свою работу в срок.

Свет в мастерской Мельцера гас только на несколько часов по ночам. Зеркальщик редко выходил из дома, а когда это все же происходило, люди видели, как он брел по улицам Майнца, что-то бормоча себе под нос. Когда он торопливо переходил Соборную площадь, с всклокоченными волосами, сгорбившись, скрестив руки за спиной, подобно школяру, жители Майнца качали головами. На встречах собратьев по цеху, которые проходили один раз в неделю в «Золотом орле», Михель уже давно не показывался, а если кто-то хотел навестить его в мастерской, Мельцер не впускал.

Большие деньги, которые платил Мельцер, заставляли его подмастерьев держать язык за зубами, но эта молчаливость стала причиной досужих вымыслов. Работники гавани, что за стенами города, говорили, что архиепископ Фридрих лично изгонял беса из Мельцера, но при этом бес, уйдя из сердца, поселился в голове. Рыночные торговки рассказывали, что Мельцера снедает любовь к таинственной женщине, которую он встретил в лесах.

За два дня до Петра и Павла, когда лето в долине Рейна было в самом разгаре и после двух голодных лет наконец-то обещало богатый урожай, в Майнц на корабле из Страсбурга прибыл странный венецианец. Внешность его была не очень приятной, несмотря на то что он, одетый в лучшие зеленые одежды, с огромной шляпой на голове, был прямо-таки образцом элегантности. Он припадал на одну ногу, косил, а на носу у него был огненно-красный нарост. Это был Чезаре Педроччи, которого в Венеции называли «драконом».

Венецианский адвокат направился прямо к зеркальщику Михелю Мельцеру, и толпа ребятишек, которые с криками бежали за ним, казалось, совершенно ему не мешала. Женщины от любопытства вытянули шеи, когда чужеземец пошел по направлению к Женскому переулку и остановился у ставшего уже притчей во языцех дома Мельцера. Едва венецианец исчез в дверях, как все, побросав свои дела, бросились за ним по переулку, пытаясь увидеть хоть что-нибудь в окно.

Появления адвоката Мельцер ожидал в последнюю очередь. Он не надеялся получить добрые вести и спросил, прежде чем Педроччи успел хоть слово произнести:

— Вы приехали из-за моей дочери? Что с ней? Говорите, мессир Педроччи!

Лицо адвоката приобрело печальное выражение.

— Не стоит жалеть меня! — подбодрил Мельцер венецианца и добавил: — Я не удивлюсь, если вы пришли с известием, что Эдиту посадили в Пьомби и вы хотите — естественно, за хорошую плату — вытащить ее оттуда.

— Эдита умерла, — спокойно сказал Педроччи. — Мне очень жаль.

— Умерла? — Мельцер вздрогнул.

— Она умерла во время родов, ребенок тоже. Его голова была слишком велика для тела матери. Схватки продолжались целый день и целую ночь. Сначала умер ребенок, затем смерть настигла и мать. Я не знаю, утешит ли вас то, что я скажу, но знайте: смерть Эдиты потрясла всю Венецию.

Зеркальщик подошел к окну и уставился в никуда. Он не видел любопытных лиц, которые пытались разглядеть, что происходит в доме. Мельцер беспомощно заломил руки, а затем закричал так громко, что его голос слышно было по всему дому:

— Разве это удивительно? В теле девушки поселился дьявол. Она носила ребенка этого дьявола, да Мосто!

Чезаре Педроччи не решался вымолвить ни слова. Он смотрел на зеркальщика с нескрываемым сочувствием. Через некоторое время адвокат сказал:

— Эдиту похоронили под кипарисами Сан-Кассиано. Когда Мельцер промолчал, Чезаре Педроччи решил, что нужно продолжать.

— Я прибыл, — обстоятельно начал он, — по поручению Consiglio dei Dieci

— Я не должен был оставлять ее одну! — Казалось, Мельцер не слышал его. Прижавшись головой к стеклу, зеркальщик повторял:

— Это я во всем виноват, я не должен был оставлять ее одну. Она была молода и глупа, слишком молода и слишком глупа, и богатство вскружило ей голову. Конечно, она ненавидела меня и всегда упрекала в том, что я продал ее этому византийскому торговцу. А я ведь всего лишь хотел как лучше. Откуда мне было знать, что он уже женат?

После долгого молчания адвокат начал снова:

— Мессир Аллегри из Consiglio dei Dieci поручил мне сообщить вам о наследстве. Как вам известно, Эдита была одной из самых богатых женщин Венеции, и даже да Мосто с его азартными играми не удалось разорить ее. Если бы вы были венецианцем, то к вам отошло бы все состояние: флот, палаццо и деньги. Но законы Венеции предполагают наследование только ее жителями, кроме тех случаев, когда наследство специально отписывается чужеземцу. На смертном одре ваша дочь завещала вам — мне действительно жаль, мессир Мельцер, — сотню гульденов, не больше и не меньше. Мол, вы знаете, за что.

Говоря это, Педроччи вынул кошель и положил его на стол перед Мельцером.

Мельцер покачал головой, словно не желая верить в то, что ему сказали. Он никогда не думал, что ненависть и презрение Эдиты к нему настолько сильны, что она не простит его даже перед смертью.

— Не хочу я этих денег! — воскликнул наконец Мельцер, отодвинув кошель. — Раздайте их нищим Венеции. На состоянии Доербеков, по всей видимости, лежит проклятие. Поверьте мне, я ни за что не стал бы жить в палаццо Агнезе. Но что значат деньги, когда я потерял ребенка?

— Ничего другого я от вас и не ожидал.

Мельцер отмахнулся, а потом пристально поглядел на адвоката и наконец спросил:

— Мессир Педроччи, а откуда вам вообще стало известно, что я вернулся в Майнц? Как вы меня разыскали?

Чезаре Педроччи смущенно потер руки и ответил:

— Мессир Мельцер, это было не так уж трудно; но поскольку вам важно знать правду, то я скажу только одно: Insignia Naturae Ratio Illustrat.

Зеркальщик был ошеломлен, оглушен, и прошло довольно много времени, прежде чем он понял все. Но к тому времени адвокат уже покинул Майнц и уехал в неизвестном направлении.

Известие о смерти Эдиты и связанное с этим горе заставили Мельцера приняться за работу с еще большим усердием. Теперь у него была только одна цель: он хотел как можно скорее покончить с заказом Boni homines и напечатать им Библию. Это была единственная возможность вернуть Симонетту. Любовь способствует изобретательности, и Мельцер начал отливать лигатуры, буквосочетания, такие как «ph», «ff», и «st», которые очень часто встречаются в латыни, что существенно сократило процесс набора. У Мельцера было сорок семь заглавных и более двухсот различных строчных букв. Содержание его текстов, в которых шла речь о распространении человеческих заболеваний на живых зверей — путем натирания тела хлебом, который бросали петуху, или о толковании снов в свете предсказания будущего человеку — все это мало занимало его. Перед глазами у него была одна цель: Симонетта.

Так демоническая Библия постепенно обретала свой образ; по крайней мере, Мельцеру казалось, что это было именно так, потому что едва он отпечатывал тысячу экземпляров одного листа, как словно по мановению вошебной палочки у его дверей появлялся новый воз с пергаментом и забирал уже напечатанное. Время от времени объявлялся Фульхер фон Штрабен с большим количеством денег и новыми экземплярами текста, каждый раз уверяя, что осталось еще немного, и его возлюбленная будет с ним.

После восемнадцатой поставки, когда Михель Мельцер напечатал сто сорок четыре страницы, он впервые отважился спросить, каков полный объем Библии Boni homines.

Сначала Фульхер хотел промолчать, но Мельцер продолжал расспрашивать и потребовал сказать ему правду. Тогда Глас ответил, что Библия их братства ни в чем не уступает Библии Папы Римского, даже в объеме.

Мельцер заметил, что рукописи Ветхого и Нового Завета, которые дал ему архиепископ Фридрих в качестве образца, составляют более тысячи страниц и для работы над ними нужно было шесть подмастерьев и от пяти до восьми лет времени.

Фульхер фон Штрабен пожал плечами и заявил, что Boni homines как-то обходились без Библии в течение двух столетий и пара лишних лет большого значения иметь не будут.

Зеркальщик не знал, что делать, как будто Глас только что вынес ему смертный приговор. Мельцер уставился на собеседника. Не спуская с него глаз, зеркальщик медленно подошел к Фульхеру, и, оказавшись достаточно близко, Мельцер прыгнул, схватив его обеими руками за воротник так резко, что противник издал булькающий звук и изо всех сил стал пытаться стряхнуть с себя напавшего.

— Я убью тебя! — прохрипел зеркальщик. — Почему ты скрыл от меня объем работы?

С огромным усилием Фульхеру удалось вырваться из железных тисков. Он отпихнул Мельцера в сторону. Тот упал на пол и оказался на коленях. В этой позе, не глядя на Фульхера, Мельцер заговорил:

— Зачем вы так мучите меня? Сначала торопите, потом задерживаете, а теперь еще и это! Когда я принимался за печать вашей Библии, я думал, что через год вы отпустите Симонетту. А теперь вот пять, а то и все восемь лет…

Глас повернулся в одну, потом в другую сторону, чтобы проверить, не сломаны ли кости, потом грубо ответил:

— Мы никогда не говорили об одном годе, печатник. А если венецианка вам так дорога, то вам придется или быстрее набирать, или быстрее печатать. А в остальном позвольте дать вам совет: никогда не поднимайте на меня руку, никогда!

Сами того не желая, подмастерья Мельцера стали невольными свидетелями ссоры. Альбрехт Ленгард, самый старший из них, пользовался наибольшим доверием Мельцера. Он единственный понял, о чем идет речь в документе. Ленгард дождался ухода Фульхера, подошел к по-прежнему стоявшему на коленях Мельцеру и помог ему подняться. Подмастерье едва не расплакался, когда увидел в глазах Мельцера слезы бессильной ярости. Хотя Ленгард не совсем понял детали — Мельцер никогда не упоминал при нем имени Симонетты — он все равно догадался, что речь шла о женщине, которую Мельцер любил больше всего на свете.

— Мастер Мельцер, — осторожно начал Альбрехт, прикрикнув на остальных подмастерьев, — только скажите, если вам понадобится моя помощь. Хотя я всего лишь ваш подмастерье, но если вам нужен верный человек, можете всегда на меня рассчитывать.

Мельцер поднял глаза. От слов подмастерья ему стало легче. Наконец мастер ответил:

— Ты славный малый, Альбрехт. Но горе, в отличие от счастья, нельзя разделить. А в сердечном горе человек одинок как никогда.

Альбрехт понимающе кивнул, и Мельцер опустился на табурет. Некоторое время зеркальщик смотрел прямо перед собой, потом закрыл лицо руками и склонился над наборной кассой. Подмастерья разошлись, наступил вечер.


На следующее утро подмастерья вовремя пришли на работу. Мельцер заплатил им за неделю и отпустил домой. С тех пор каждый вечер его видели в «Золотом орле», где он сидел один, сторонясь своих собратьев по цеху, и медленно напивался. Постепенно он начал громко проклинать Бога, мир, добрых и злых людей, иногда используя для этого латынь.

Жители Майнца спрашивали себя, что могло вызвать такую перемену в поведении зеркальщика, и постепенно заговорили о том, что он потерял свою дочь Эдиту, которую многие из них еще помнили. Потом прошел слух, что Эдита получила большое наследство, которое теперь досталось зеркальщику, состояние, которое не сравнится с состоянием архиепископа и включает в себя даже флот на Средиземном море.

Если сначала это были только слухи, то вскоре все уже были в этом уверены. Говорили, что Михелю Мельцеру досталось невиданное богатство: он так разбогател, что запил из боязни перед земными благами. И когда зеркальщик поздно ночью возвращался из «Золотого орла» и, громко ругаясь, переходил Женскую площадь, жители Майнца были недовольны, но никто, даже строгий полицмейстер, не решался одернуть его.

Мельцер даже не знал, почему к нему относятся так снисходительно; ему было все равно. А когда надменные члены городского совета, состоявшего из представителей каждого цеха, прислали в Женский переулок людей, которые должны были передать, что для совета будет большой честью, если Михель Мельцер, зажиточный гражданин этого города, присоединится к ним и займет один из трех бургомистерских постов, Мельцер вышвырнул всех на улицу и крикнул вслед, чтобы убирались к дьяволу и оставили его, наконец, в покое.

Мельцер все время придумывал себе новые и новые занятия. Чтобы забыть Симонетту, он не чурался даже смерти; казалось, что он ее искал. Началось все с того, что в понедельник после Троицы он вышел через ворота Мельников на берег Рейна, где на якоре стояли корабельные мельницы, и битый час глядел на воду, словно ждал, что оттуда вот-вот вынырнет чудовище. Затем по узким каменным ступеням зеркальщик спустился к воде, сначала попробовал воду одной ногой, потом другой, а потом прыгнул в реку.

К счастью, за мастером во время его странных действий наблюдал перевозчик мешков. При этом он узнал, что Мельцер ни в коем случае не хотел покончить с жизнью, а собирался ходить по воде, как Господь Иисус.

Два дня спустя церковный служка снял его с самого высокого парапета башни, где Мельцер стоял, держа в руках большое полотно, обвязанное веревкой. Концы веревки были привязаны к корзине, в которой было достаточно места, чтобы там мог усесться Мельцер. Служка клялся и божился святой Девой, будто зеркальщик с Женского переулка объяснил ему, что он всего лишь хочет спуститься на своем летательном аппарате (как он его назвал) с монастыря Либфрауен. Служке пришлось силой удержать Мельцера от этого поступка, который привел бы к верной смерти.

О Михеле Мельцере говорили все чаще и чаще, и слухи дошли даже до Аделе Вальхаузен.

Аделе была женщиной гордой. Но гордость ее была не того рода, которая возносит человека над другими, а просто сильным чувством собственного достоинства. Этим же объяснялось то, что Аделе никогда не меняла принятых однажды решений. Вдова пообещала себе, что никогда больше не переступит порога дома зеркальщика. Нет, она не ненавидела Мельцера, но он обидел Аделе до глубины души.

Однако теперь Аделе чувствовала, что она нужна Мельцеру. Она догадывалась, в чем причина его загадочного поведения, и знала, что Мельцеру нужна ее помощь. Поэтому она отправилась по хорошо знакомой дороге в Женский переулок, которой поклялась никогда больше пе пользоваться.

Последнее время достаточно трудно было застать Мельцера дома, и их встреча оказалась неожиданной. Аделе боялась увидеть спившегося, опустившегося человека, который больше не владеет собой. Но по отношению к гостье Мельцер вел себя исключительно предупредительно и приветливо, так же, как и всегда.

— Ты еще помнишь меня? — с улыбкой сказал он. — Ты меня простила?

— Простила? — Аделе покачала головой. — Тут нечего прощать, зеркальщик. Ты же не виноват, что твое сердце принадлежит другой. Но от этого мне, конечно, ничуть не легче.

Мельцер взял Аделе за руку и коснулся ее губами:

— Тебе ведь известно высказывание греческого певца: сколько ракушек на морском берегу, столько и болей у любви! А ведь я по-прежнему люблю тебя.

Он прижал руку Аделе к своей груди и хотел было поцеловать женщину в губы, но она быстро отвернулась, и зеркальщик поцеловал воздух.

— Тебе следовало бы осторожнее обращаться со словом «любовь», — с улыбкой сказала она. — То, что оно так легко срывается с твоих губ, может навлечь на других беду.

— Мне было бы очень жаль, — ответил Мельцер. — Не сомневайся, мои чувства к тебе ни капли не изменились. Просто моя любовь к тебе…

— Вот именно, — перебила его Аделе. — Просто твоя любовь ко мне не так сильна, как к той лютнистке. А это не та любовь, которую я ждала от мужчины. Лучше пусть мне будет больно и я сама уйду от него, чем мужчина бросит меня.

— Я ведь не бросал тебя, Аделе!

— Нет. Я опередила тебя! Теперь, по крайней мере, все ясно. Но это ничего не меняет.

Мельцер снова сделал попытку обнять Аделе, но женщина стала сопротивляться, и ему показалось, что ей это нравится. Однако чем настойчивее зеркальщик пытался приблизиться к Аделе, тем отчужденнее и холоднее становилась она, пока не отвернулась от него совсем, скрестив на груди руки.

Этот жест лучше всяких слов дал понять Мельцеру, что она не хочет возобновлять старые отношения. Стоя к Мельцеру спиной, Аделе сказала:

— Я пришла к тебе только потому, что в Майнце ходят страшные слухи, будто бы ты сошел с ума.

Мельцер горько рассмеялся:

— Да, то, что, прикрыв ладонью рот, рассказывают рыночные торговки, наверняка правда. Да, я сумасшедший, сумасшедший, сумасшедший!

Аделе повернулась:

— Пойми меня правильно, Михель, я думала, что возможно, смогу тебе чем-то помочь. Ведь мы с тобой рассказывали друг другу все-все. Не нужно быть слишком сдержанным по отношению ко мне.

— Сдержанным? — цинично сказал Мельцер. — С чего мне быть сдержанным? То, что случилось со мной, происходит постоянно, почти каждый день — ничего особенного, не стоит даже говорить об этом. Я просто создан для того, чтобы сносить насмешки и презрение всего мира!

Мельцер уставился в пол, но Аделе давно заметила, что он с трудом сдерживает слезы.

— Бедный Михель. — Она положила руку ему на плечо. — Многие удары судьбы происходят из-за веры в добро. Может быть, ты просто слишком порядочен.

— Или слишком глуп. Порядочен, глуп — какая вообще разница?

— Ты не должен так говорить! — ответила Аделе. — Сейчас ты ожесточен. Все будет хорошо. Счастье переменчиво, как старая дева, и часто отворачивается от нас. Я очень хорошо знаю, о чем говорю.

Тут зеркальщик понял, что был слишком эгоистичен, неправ, когда начал спорить с судьбой только потому, что она принимала не такой оборот, как ему хотелось бы. Мельцеру стало стыдно за свое поведение.

— Ты права, — сказал он, — а я дурак. В дальнейшем я постараюсь снова взять судьбу в свои руки.

Наконец они распрощались, преисполненные взаимного доверия, но без страсти, свойственной их прежним отношениям.


В своем отчаянии и вызванном им помутнении рассудка зеркальщик не обратил внимания на то, что Иоганн Генсфлейш тайком наблюдал за ним. Мельцер не замечал, что его подмастерье стал чаще наведываться в мастерскую в Женском переулке. За этими визитами стояло нечто большее, чем желание взять дополнительные буквы. Генсфлейш глядел Мельцеру через плечо — не столько затем, чтобы совершенствоваться в технике набора, сколько затем, чтобы выяснить, что же там такого в этих таинственных листках.

Генсфлейш хорошо знал, что отпечатанные пергаменты хранились в кладовой в дальней части дома и что Мельцер клялся Фульхеру в том, что никому не позволит прочесть ни единой строки из его Библии. Зеркальщик тщательно следил за тем, чтобы отпечатанные страницы тут же шли в кладовую.

Таинственность, которой окружил Мельцер свою работу, вызывала жгучее любопытство Генсфлейша. Генсфлейш думал, что его обманули. По его мнению, мастер чего-то недоговаривал, потому что обычных трудов еретиков, которые якобы печатал Мельцер, было хоть пруд пруди, и их было едва ли не больше, чем трудов, написанных Римской Церковью. Например, Базельский церковный собор — который, как говорили, по-прежнему продолжал заседать — пока еще не издал ни одного серьезного труда, тогда как пасквили о том, чем занимаются там почтенные кардиналы, занимали уже целые полки. Так что же делает Мельцер, да еще в такой тайне?

На многократные расспросы Генсфлейша зеркальщик отвечал, что, мол, ему не положено знать подробностей, что они очень опасны, потому что заказчики угрожали смертью тому, кто попытается проникнуть в их тайну. Генсфлейшу такое объяснение казалось странным, и он спросил, зачем тогда заказчики печатают этот документ, если никому нельзя знать его содержание.

Тут Михель Мельцер рассердился и закричал Генсфлейшу, что ему следует лучше заниматься проклятым Ветхим Заветом, чтобы архиепископ наконец отстал от него. Так Генсфлейш узнал, что работа Мельцера направлена против архиепископа и Римской Церкви, и, таким образом, появилась возможность предъявить зеркальщику обвинение в ереси. Но не хватало доказательств.

Попытка подкупить помощника Мельцера, Альбрехта Ленгарда, и заставить его завладеть отпечатанной страницей провалилась, поскольку верный подмастерье обо всем рассказал своему мастеру. Зеркальщик стал бушевать, грозился уволить подлого подмастерья, и наверняка все тем бы и закончилось, если бы Генсфлейш, в свою очередь, не пригрозил рассказать архиепископу о тайном заказе. Так забытая было вражда между ними возобновилась.

Опасаясь любопытства Генсфлейша, боясь за свою судьбу, Мельцер отказался от мягких перин и ночевал на деревянной скамье среди своих наборных касс. В одну из этих коротких ночей он вдруг проснулся. В неярком свете свечи Мельцер увидел тень, промелькнувшую в мастерской. Он вскочил и закричал:

— Генсфлейш, я ждал тебя!

Схватив приготовленную дубинку, Михель бросился на незваного гостя, но тот был проворнее и сбежал, оставив фонарь.

Мельцер поднял коптилку повыше и увидел, что дверь распахнута. На полу лежала шапочка. Он поднял ее и осмотрел со всех сторон. Это была, как он и ожидал, шапка зеркальщика. Но этот головной убор чем-то насторожил его.

Мельцер закрыл двери и повесил шапку на гвоздь. Затем улегся на скамью, не сводя глаз с двери. В голове роились сотни мыслей, но ничто не давало ответа на вопрос, кто мог быть его ночным гостем.

Уже десять дней стояла работа в мастерской в Женском переулке, и Мельцер ждал, что вот-вот придет Фульхер, который раньше являлся через равные промежутки времени, чтобы следить за тем, как идет работа. Мельцер принял решение, что не будет больше терпеть пленение Симонетты. Он поставит Гласа перед выбором: либо они отпустят Симонетту, либо он прекратит работать. Но если трезво взглянуть на вещи, решение это было не умным ходом, а верхом безрассудства и могло разрушить как его жизнь, так и жизнь Симонетты. Мельцер поклялся, что примет бой. Во время этого боя ему пришлось первое время просто беспомощно наблюдать за происходящим.


Тогда я находился в таком отчаянном положении, что чувства взяли верх над разумом: да, я откровенно признаю, что рассчитывал на уступки со стороны Boni homines. Я готов был скорее умереть, чем жить без Симонетты пять, а то и восемь лет. И тут судьба сделала еще один виток.

Должно быть, Фульхер заметил, что его попытки держать меня подальше от Симонетты оказывали на меня противоположное воздействие и понуждали к бездействию. Потому что когда он снова появился в Женском переулке, у меня захватило дух и мне показалось, что чувства сыграли со мной злую шутку. Глас был в сопровождении Симонетты.

Я представлял себе нашу встречу совсем иначе; по крайней мере, присутствие Фульхера ни в коем случае не помешало бы мне, если бы Симонетта бросилась мне на шею, если бы она стала обнимать меня и целовать. Когда она была не со мной, это сводило меня с ума. Теперь же, когда она вошла, улыбаясь, такая нежная и одухотворенная, мне было сложно представить, что нас когда-то сжигала страсть.

Меня снова охватил гнев, направленный против Фульхера, подстроившего все это, и я мысленно искал возможность навредить братству, даже уничтожить его.

Слова Гласа, что он привез Симонетту в Майнц, чтобы она окрыляла меня в моей работе, прозвучали цинично, с учетом состояния, в котором находилась моя возлюбленная. Фульхер фон Штрабен вручил мне очередную партию для печати. Уходя, он снова напомнил мне о строжайшем соблюдении тайны, и тут его взгляд упал на шапку, висевшую на крючке возле двери — шапку, которую оставил ночной посетитель. Глас остановился.

— Откуда у вас эта шапка? — спросил он, вертя ее в руках.

Мне показалось, что этот головной убор что-то значит для Фульхера. Поэтому я решил не говорить ему правды и, поскольку ничего лучшего мне в голову не пришло, сказал:

— Я нашел эту шапку на обратном пути из вашей крепости, в лесу. Может быть, это шапка одного из ваших извозчиков упала, когда он зацепился головой за ветку?

Удивительно, но Фульхер удовлетворился этим шитым белыми нитками объяснением. Он взял шапку и сказал:

— Чтобы вы знали, это шапка одного из Boni homines. Только у нас есть такие головные уборы. Они служат в качестве опознавательного знака. Вы ведь не станете возражать, если я заберу ее?

— Нет, конечно! — воскликнул я, надеясь поскорее избавиться от Гласа.

И действительно, вскоре он незаметно исчез, так же как и появился.

Молча, слегка смущенные, мы с Симонеттой, словно дети, сидели друг напротив друга. Улыбка Симонетты выдавала робкое счастье, но в то же время говорила о том, что моя возлюбленная не помнила нашего общего прошлого. Я решил не давить на Симонетту, надеясь, что рано или поздно она все вспомнит.

Пока я нежно гладил ее руки, прижав их к груди, из головы у меня все не шла потерянная шапка, и вдруг я вспомнил, где я ее видел: на голове у незнакомца, который пришел ко мне в ночной час, чтобы предупредить о сущности Boni homines и их подлых занятиях. В этом я был совершенно уверен. Но мне непонятно было, какую цель преследовал незнакомец, пробравшись ко мне в дом. Искал ли он пергаменты из Библии Фульхера? Нуждался ли он в доказательствах? Работал ли он на архиепископа? Или он оставил шапку в качестве предупреждения?

Симонетта пристально глядела на меня, и я устыдился своих мыслей. Как долго я беспокоился о ней, как ждал ее возвращения, и вот, когда она сидела напротив меня, я думал о посторонних вещах.

— Прости мою рассеянность, Симонетта, любимая, — произнес я, — но Фульхер фон Штрабен превратил мою жизнь в сущий ад. Мне даже хочется, чтобы я так и остался зеркальщиком и никогда не встречался с книгопечатанием.

Едва произнеся эти слова, я осознал, что именно книгопечатание и свело нас с Симонеттой.

Тут Симонетта заговорила. Словно не слыша моих слов, она спросила:

— Михель Мельцер, где мой брат Джакопо?

Ничего не понимая, я глядел на нее. Что же мне ей ответить? Сказать правду? Или в такой ситуации лучше промолчать?

— Симонетта, — с любовью произнес я, — ты не помнишь праздник при дворе императора в Константинополе, много незнакомых людей, ярких фокусников, сокольничих с их огромными птицами?

Симонетта вздрогнула. Затем кивнула и сказала:

— Джакопо мертв. Его убила большая птица.

Хотя ее слова расстроили меня, я все же обрадовался тому, что Симонетта кое-что помнила. Теперь я знал, что смогу вернуть ей память, осторожно рассказывая ей о нашей совместной жизни.


Следующие несколько дней прошли в воспоминаниях, и при этом выяснилось, что Симонетта прекрасно помнит то, что было очень давно. Недавнее прошлое, ее пленение Boni homines, казалось, словно померкло, либо нужны были различные напоминания, чтобы она что-то вспомнила. Во время наших совместных вылазок в прошлое я избегал называть имя Лазарини, потому что не хотел, чтобы Симонетта испытывала угрызения совести.

Постепенно росло доверие между нами, возвращались наши старые теплые отношения. В багаже Симонетты обнаружилась лютня, которую она купила в Вероне, и однажды я попросил возлюбленную сыграть мне. Я боялся, что дьявольское вмешательство Фульхера лишило Симонетту способности играть на лютне, но я ошибся. Симонетта исполняла знакомые песни с той же страстью и столь же прелестно, как и прежде. У меня на глаза навернулись слезы.

Волшебство музыки оказало неожиданное воздействие, словно каждый звук, который извлекали пальцы Симонетты, соответствовал какому-то кусочку ее воспоминаний. Закончив, Симонетта выглядела так, будто только что очнулась ото сна.

Она глядела не тем мечтательным, стыдливым взглядом, который был ей свойствен в последние дни. Симонетта смотрела на меня так, будто снова воспылала ко мне любовью. Ее приоткрытые губы произнесли одно-единственное слово огромной силы:

— Любимый!

Не могу описать счастье, вызванное этим словом. Оно прозвучало для меня как многоголосый хор, пронзительно и волнующе, заставив забыть обо всем вокруг. Наверное, в тот миг, когда снова возродилась наша любовь, и случилось то, что впоследствии должно было стать моей погибелью.

Любовь Симонетты придала мне сил. Я велел позвать своих подмастерьев и снова начал работать над заказом Фульхера фон Штрабена.

Что за путаные, подлые, богохульные мысли я отливал в свинце! Предложения, способные напугать обычного христианина, фразы, подобные огненным молниям, слова, придуманные одержимыми дьяволом людьми. Поверьте мне, с тех пор я ненавижу всех, кто пропагандирует свою веру, будь то язычники или христиане, потому что я по собственному опыту знаю, что важно не содержание воззвания, а то, как часто его повторяют. Фульхер проповедовал, что Бога нет. Не могу себе даже представить, как можно жить в мире без Бога; хотя точно так же я не могу представить себе, как должен выглядеть этот Бог. Потому что от Бога, о котором говорит Римская Церковь, я убежал бы точно так же, как и от безбожности Boni homines.

В одну из этих незабываемых ночей, проведенных с Симонеттой, когда мы наверстывали то, что отняла у нас немилосердная судьба, в мастерскую прокрались какие-то темные личности. Они взломали замок в каморку, где я хранил напечатанные страницы из Библии Фульхера. К сожалению, там как раз находились страницы, на которых описывались основы их учения, а именно постулат, что бродячий проповедник Иешуа, которого называли Иисусом, инсценировал свою смерть, чтобы избавиться от фанатичных приверженцев. И эти страницы стали моей судьбой.


За этим вторжением стоял не кто иной, как Иоганн Генсфлейш, который понял, что теперь настал его час. Под предлогом, что его послал Михель Мельцер, Генсфлейш предоставил Его Преосвященству первые страницы Ветхого Завета. Архиепископ Фридрих оставил конвент, призванный бороться с суевериями и памфлетами, которые направлены против Церкви и встречаются на каждом шагу.

Когда архиепископ увидел страницы, которые положил перед ним Генсфлейш, на лбу у него вздулись жилы и он закричал:

— Идиот, что же он, читать не умеет, не видит, что это не Ветхий Завет, ниспосланный нам Богом, а набор грязных мыслишек?!

— Конечно, Ваше Преосвященство высокочтимый господин архиепископ, — услужливо ответил Генсфлейш, — это и есть набор грязных мыслишек, и это и есть то, зачем я пришел.

— Я поручил печатнику нарисовать мне искусственным письмом Ветхий и Новый Завет! — перебил его архиепископ. — Что это значит?

Генсфлейш смущенно улыбнулся.

— Вы же видите, что это такое! Библия дьявола!

Архиепископ Фридрих грохнулся на стул так, что дерево затрещало под его весом, и углубился в чтение пергамента. Время от времени архиеписком качал головой, потом стал вскрикивать, будто бы его пытали. При этом он то и дело осенял себя крестным знамением и, словно сам был одержим дьяволом, вдруг задрожал всем телом.

Генсфлейш смотрел на это во все глаза, опасаясь за жизнь архиепископа Фридриха, потому что тот то и дело хватался за воротник. Губы архиепископа округлялись, и он ловил воздух ртом, словно выброшенная на берег рыба. Левой рукой он постоянно хватался за колокольчик. Фридрих долго и сильно тряс клокольчик, пока не прибежал секретарь Франциск Хенлейн, неся в руках кружку с непонятным содержимым. После глотка этого напитка архиепископ снова пришел в себя и отослал Хенлейна, который поинтересовался, что это за пергаменты вызвали такой сильный приступ болезни.

— Вы все это читали? — спросил архиепископ Генсфлейша.

— Не стану скрывать.

— И все это выдумал книжник Мельцер? Генсфлейш пожал плечами.

— А кто еще мог придумать такую дьявольщину? Мастер Мельцер не дурак, он повидал мир. Одному Богу известно, где он набрался этого учения. Может быть, в Константинополе, где живут одни безбожники.

— Святой Бонифаций! — воскликнул архиепископ, снова углубляясь в пергамент. — Вы посмотрите, какое объяснение он придумал тому, что написано на кресте Господа нашего Иисуса! Так и самому можно усомниться: Insignia Naturae Ratio Iilustrat, начальные буквы — INRI. Не станет же этот Мельцер утверждать, будто он знает больше обычного верующего!

Генсфлейш скорчил гримасу, словно ему неприятно было видеть напечатанное.

— Я же сказал, мастер Мельцер неглуп. При этом речь идет всего о паре страниц из его еретической Библии. Даже представить себе не могу, что он еще выдумает.

Когда архиепископ прочел весь пергамент до последней строки, он выпрямился, поднял глаза к небу и воскликнул:

— Будь ты проклято, дело рук дьявола!

Затем он взял пергамент и стал рвать его на мелкие части, а самые маленькие разорвал еще раз, так что пол оказался словно снегом усыпан.

— Досточтимый господин архиепископ, — вставил Генсфлейш. — Вы можете рвать пергаменты или сжигать их, но это ничего не изменит. Преимущество искусственного письма состоит в том, что оно обновляется само по себе, как того хочет печатник. Мастер Мельцер способен снова быстро сделать точно такой же пергамент, который вы только что разорвали, точь-в-точь такой же, до последней запятой.

— Я с самого начала знал, что искусственное письмо — дьявольское изобретение! — вскричал архиепископ. — Я наложу на него запрет. Со дня сотворения мира человечество как-то обходилось без искусственного письма, использовало перо и чернила, чтобы рисовать буквы и складывать их в слова. Зачем нужен свинец? Вы же видите, что из этого получается!

— Позвольте вам возразить, — сказал Иоганн Генсфлейш. — Я не думаю, что запрет что-то даст. Потому что если вы запретите книгопечатание в Майнце, начнут печатать в Кельне, Страсбурге или Нюрнберге, и вы окажетесь в дураках. Но вы ведь не можете возлагать ответственность за содержание книги на искусственное письмо. Зло не в искусстве, а в том, что из него делают. Позвольте мне напечатать Библию, Ваше Преосвященство — сто, двести, триста экземпляров, сколько хотите, — книгопечатание принесет вам славу и послужит на благо Римской Церкви.

— А вы владеете этим искусством так же хорошо, как и мастер Мельцер?

Генсфлейш вынул из камзола пергамент и развернул его перед глазами архиепископа. Два раза по сорок две строки в две колонки, с цветными заглавными буквами в начале. Архиепископ начал читать: «In principio creavit Deus caelum et terram. Terra autem erat inanis et vacua…»[19]

— Это текст, который я дал мастеру Мельцеру в качестве образца! — обрадованно воскликнул архиепископ. — Неужели ангел водил пером?

— Ангел? — рассмеялся Генсфлейш. — Это книгопечатание творит такие чудеса, и я могу повторить это сколько угодно раз.

Архиепископ проверил напечатанное, прищурив глаза и наморщив нос, словно ему казалось, что пахнет серой, как от дьявола. Он поднес пергамент к свету, чтобы поглядеть, нет ли на нем магического отражения, затем положил на стол, разгладил ладонью и быстро благословил, чтобы с ним не случилось ничего дурного. Затем наконец обернулся к Генсфлейшу:

— И вы можете напечатать Ветхий и Новый Завет точно так же четко и красиво?

— Если вы дадите мне достаточно времени, то я напечатаю вам Библию, да так, словно ее писали ангелы, и не один раз, а сотню и больше!

— Да будет так, Генсфлейш! — торжественно произнес архиепископ.

— Не называйте меня Генсфлейш. Зовите меня Гутенберг, по названию унаследованного мной имения. Мастер Гутенберг. А мастеру полагается плата.

— Вы получите свою плату, такую, какую я обещал Мельцеру.

— А что будет с ним? Вы же поручали эту работу ему!

— Это предоставьте решать мне, — ответил архиепископ Фридрих.


Я ничего не знал об этом. Мы с Симонеттой были на седьмом небе. Мы любили друг друга, словно в первый день. Нашему желанию заключить брак мешал интердикт архиепископа, из-за которого свадьбы в Майнце были запрещены. Но разве счастье влюбленных нуждается в церковном благословении?

Опьяненные восторгом, мы забыли обо всем. Сегодня, по прошествии многих лет, я понимаю, что в условиях моего тогдашнего положения это было легкомысленно, вероятно даже глупо. Но я ни о чем не жалею.

Я снова принялся за работу над роковой Библией, и мне наверняка потребовалось бы меньше чем пять лет, как я рассчитывал вначале. Я был предупрежден, но от счастья забыл обо всем на свете.

Однажды около полуночи я сидел один в мастерской, складывая букву к букве, когда снова появился незнакомец, которого я подозревал в том, что это он вломился ко мне в первый раз. Он отказывался войти, поэтому говорили мы на пороге. Я выложил ему, что узнал его по шапочке во время его ночного визита.

Незнакомец ничего не отрицал. Он сказал, что хотел только предупредить меня, чтобы я не был слишком доверчив. Мол, это и есть причина его очередного прихода. Он шепотом, но с нажимом сказал:

— Мастер Мельцер, бросайте все и бегите, пока не поздно!

Я не обратил на его слова никакого внимания. А когда он

обернулся и бросился прочь, крикнул ему вслед так громко, что слышно было по всему переулку:

— Выдумайте в следующий раз что-нибудь поинтереснее! И передайте привет этому пройдохе Генсфлейшу!

Сейчас я понимаю, что незнакомец всерьез предупреждал меня и что он не имел ничего общего с Генсфлейшем. Сейчас я понимаю многое из того, чего не понимал тогда. Даже то, что Генсфлейш с самого начала не преследовал иной цели, кроме как устранить меня.


На следующий день ранним утром в дверь постучали два одетых в красные одежды посланника епископа и велели следовать за ними. Я, не раздумывая, подчинился.

И только когда меня провели в длинное здание, где был расположен суд архиепископа, у меня возникло нехорошее предчувствие. Я оказался в большом пустом зале, в конце которого стоял стол, а на нем — две свечи. За ним сидел камерарий[20] епископа.

Не поднимая глаз, он спросил:

— Вы Михель Мельцер, книгопечатник и зеркальщик из Майнца?

— Да, — ответил я. — Это я и есть. Что вам нужно в столь ранний час?

Не обращая внимания на мои слова, камерарий поднялся, взял пергамент и зачитал:

— Мы, Фридрих, Божьей волею Священного престола архиепископ Майнца, эрцканцлер святой Римской Церкви в немецких землях, постановляем и объявляем ввиду заблуждений и смятения, которые распространяет книгопечатник Михель Мельцер, гражданин Майнца, при помощи своего искусства, принять решение содержать под замком означенного гражданина, чтобы он не нанес вреда Священному Престолу, его подданным и их душам. Написано в Майнце в день святого Лаврентия. Фридрих, архиепископ.

Едва камерарий окончил чтение, как в зал вошли двое стражников и сковали меня. Я сопротивлялся и кричал:

— Что все это значит? Я хочу поговорить с Его Преосвященством архиепископом!

Все это было добрых сорок лет назад, и у меня было много времени поразмыслить. Симонетта, которая навещает меня раз в месяц, так и осталась моей самой большой любовью. Она — единственная моя связь с внешним миром, и только благодаря ее привязанности за эти сорок лет я не сошел с ума.

Сначала я удивлялся, почему меня не отдали инквизиции и не сожгли на костре. Первых страниц еретической Библии было бы вполне достаточно для того, чтобы осудить меня на смерть. Но потом мне стало ясно, что это вызвало бы слишком много слухов и инквизиция должна была бы объяснить причину моего приговора.

Еретическая Библия Boni homines так и осталась неоконченной. Не потому, что не нашлось никого, кто завершил бы то, что начал я — адепты книгопечатания есть уже повсюду — а потому, что злополучное братство раскололось и распалось.

Как сказал мне таинственный доброжелатель, они стремились к мировому господству, но им не удалось сохранить мир даже в собственных рядах. О Фульхере фон Штрабене никто ничего не слышал. Говорят, Эллербах, крепость в горах Эйфель, сгорела вместе с большинством ее обитателей.

Что же касается Иоганна Генсфлейша, который называет себя Иоганн Гутенберг, то его славе я завидую до сих пор. Ему удалось напечатать всю Библию в течение пяти лет. Тысяча двести восемьдесят две страницы, которые принесли ему всемирную известность. Он умер несколько лет назад, спившийся, погрязший в долгах. Мне кажется, что книгопечатание действительно преследует дьявол.

А я вот сижу в своей комнате и жду. Чего я жду? Почему Бог, с которым я воевал всю свою жизнь, не призвал меня к себе? Я для него слишком плох или же слишком хитер? Или я погибну иначе?

Или еретики все же были правы и его вообще нет?

ФАКТЫ

В году 1455 Иоганн Гутенберг закончил печать первой печатной книги в мире, Библии на латинском языке. Тираж составлял менее двухсот экземпляров. Сорок семь из них, некоторые не полностью, дошли до наших дней. К концу столетия число книгопечатников достигло тысячи. Всего они изготовили три тысячи книг общим тиражом десять миллионов экземпляров. В 1496 году в Майнце была введена цензура на книги из боязни распространения крамольных и еретических трудов.

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Михель Мельцер — зеркальщик

Урса Шлебуш — жена зеркальщика, рано умерла

Эдита — дочь зеркальщика и его жены Урсы

Иоганн Генсфлейш — позднее назвался Иоганн Гутенберг подмастерье Мельцера и его вечный противник

Геро Мориенус — византийский торговец тканями, немецкого происхождения, положил глаз на Эдиту, когда она была еще ребенком

Магистр Беллафинтус — учитель и алхимик из Майнца

Крестьен Мейтенс — странствующий медик из Фландрии

Али Камал — молодой египтянин, зарабатывает себе на жизнь сомнительными делами

Pea — мать Али

Мастер Лин Тао — первый секретарь китайской миссии в Константинополе

Це-Хи — его служанка

Син-Жин — второй секретарь китайской миссии

Альбертус ди Кремона — папский легат в зеленой замшевой одежде, к сожалению, голубоглазый

Симонетта — венецианская лютнистка, большая любовь зеркальщика

Джакопо — ее брат, жертва недоразумения

Иоанн Палеолог — император Константинополя, правитель с замашками, благодаря которым понимаешь, почему пришла в упадок Византийская империя

Панайотис — византийский ренегат, который проходит сквозь стены

Хамид Хамуди — генерал императорской кавалерии

Алексиос — дворецкий императора

Энрико Коззани — посланник дожа республики Генуи, с деревянными руками

Фелипе Лопез Мелендез Чезаре да Мосто — шарлатан, придворный астролог и сват короля Арагонии

Никифор Керулариос — патриарх Константинопольский

Рикардо Рубини — самый богатый и влиятельный судовладелец Константинополя

Теодора — тринадцатилетняя византийская шлюха, настолько же бледная, насколько популярная

Бизас — загадочный звездочет и астролог

Мурат — турецкий султан, известен только по легендам

Даниэль Доербек — венецианский судовладелец немецкого происхождения

Ингунда — его странная жена и быстроходная каравелла с таким же именем

Джузеппе — слуга Доербеков, которого на самом деле зовут Йозефус, родом из Аугсбурга

Доменико Лазарини — капитан корабля, столь же самонадеянный, сколь хитрый

Пьетро ди Кадоре — венецианский судовладелец

Чезаре Педроччи — жадный адвокат, которого жители Венеции окрестили «il drago», дракон

мессир Аллегри — архитектор и председатель Совета Десяти

падре Туллио — нищенствующий монах, которому позволено заглянуть на небеса

Никколо — прозван «il capitano», король нищих с трагическим прошлым

капитан Пигафетта — глава полиции Венеции

Франческо Фоскари — венецианский дож; его преследует шум в ушах и окружают враги

Бенедетто — первый из уффициали дожа

Джованелли — кормчий

Леонардо Пацци — папский легат, попал во власть искушений

Глас — поначалу скрывает свое имя (Фульхер фон Штрабен) — и тому есть причины

Майнгард — оруженосец Фульхера фон Штрабена

Фридрих — архиепископ Майнца, его церковный и светский властитель

Франциск Хенлейн — секретарь архиепископа Майнцского

Аделе Вальхаузен — вдова из Майнца, загадочная и прекрасная

Загрузка...