10

Перед тем как уйти на урок, учительница и инструкторы стали обсуждать, что делать с Николя, и снова сварили кофе. Он сидел вместе с ними, отдельно от других детей и, казалось, окончательно утвердился в роли создающего проблемы ребенка.

— Слушайте, — сказал Патрик, — не возиться же с этим всю неделю. Очень даже может быть, что его отец совершенно забыл о сумке, уехал за двести километров отсюда, и если мы будем ждать, когда он вернется, то совсем испортим мальчишке жизнь в лагере, а заодно с ним и всем остальным. Я вот что предлагаю, возьмем деньги в общей кассе, купим ему самое необходимое, чтобы он мог участвовать во всем, как другие. Идет, малыш? — добавил он, поворачиваясь к Николя.

Николя был вполне согласен, учительница тоже одобрила это предложение.

После обеда, в часы, отведенные для чтения или отдыха, Патрик и Николя вышли из шале. Было тепло, солнце светило сквозь обнаженные ветви деревьев. Поскольку перед шале, на покрытой грязью площадке, Николя не увидел никакой другой машины, кроме автобуса, он подумал, что на нем они и поедут в деревню и что водителю будет, наверное, странно везти только двух пассажиров. Но Патрик прошел мимо автобуса, похожего на неподвижного дракона, а потом метров сто спускался вниз по дорожке. Чуть в стороне стояла желтая четверка «рено», Николя не заметил ее, когда приехал в шале. Патрик открыл дверцу со стороны водителя и сказал: «Карета подана!» Он сел, снял с шеи длинный кожаный шнурок, на котором были подвешены ключи. Николя хотел сесть на заднее сиденье, но Патрик наклонился, чтобы открыть вторую переднюю дверцу.

«Эй, ты что? Я тебе не персональный шофер!» Николя колебался: садиться на переднее сиденье ему было строго запрещено. «Давай, пошевеливайся!» Он послушался. «Сзади все равно такой бардак…» Николя робко посмотрел назад, словно опасался, что из-под рваного клетчатого одеяла ему в горло вцепится огромная собака. На заднем сиденье валялся спальный мешок, старые картонные коробки, чемоданчик с кассетами, моток веревки, металлические предметы, наверное, снаряжение для альпинистов.

«Ты все-таки пристегнись», — сказал Патрик, включая зажигание. Мотор заглох. Патрик попробовал еще раз, нажимая подольше на педаль: никакой реакции. Николя испугался, что Патрик выйдет из себя, но тот лишь скорчил рожу, скорее потешную, и, повернувшись к Николя, объяснил: «Терпение. Она у меня такая. Ее надо ласково попросить». Он опять повернул ключ, совсем тихонько нажал на педаль акселератора и, отпуская другую педаль, прошептал: «Вот так… Вот так… Славный зверь». Николя не смог удержаться и возбужденно хихикнул, когда автомобиль тронулся и начал спускаться по петляющей дороге.

«Ты музыку любишь?» — спросил Патрик.

Николя не нашелся, что ответить. Он никогда не задавал себе подобных вопросов. У него дома музыку никто не слушал, даже проигрывателя не было, а в школе все относились к урокам музыки как к мучению. Учитель, месье Риботтон, проводил музыкальные диктанты, то есть извлекал из пианино звуки, которые надо было записывать нотами в специальной тетради с нотными линейками. У Николя ничего не получалось. Ему больше нравилось под диктовку месье Риботтона писать краткие биографии великих композиторов: по крайней мере, это были слова, буквы — и он знал, как они пишутся. Месье Риботтон был очень маленького роста, с очень большой головой, и, несмотря на страшные приступы гнева — один раз он, согласно школьным легендам, разошелся до того, что швырнул табуреткой в голову одного ученика, — его считали довольно смешным. Чувствовалось, что другие преподаватели не очень-то уважают его, впрочем, в школе никто не относился к нему с особым почтением. Его сын, Максим Риботтон, такой же маленький и нескладный, как отец, учился в одном классе с Николя. Николя не испытывал симпатии к этому неискреннему, потному лентяю, мечтавшему стать в будущем инспектором полиции, однако не мог думать о нем без болезненного сочувствия. Как-то раз один мальчик, сидевший в первом ряду, протянул ноги на помост и нечаянно испачкал подошвами своих ботинок брюки месье Риботтона, который пришел от этого в ужасное бешенство. Но это не возбудило страха, не прибавило учителю уважения, а вызвало, скорее, презрительную жалость к нему. В горьком возмущении ноющим тоном он говорил, что ему надоело ходить в школу, где учителю пачкают брюки, которые он с таким трудом смог купить, что все дорожает, а он получает мизерную зарплату, что если родители ученика, испачкавшего ему брюки, имеют средства каждый день платить за химчистку, тем лучше для них, но у него таких средств нет. Голос его при этом дрожал, казалось, он вот-вот расплачется, и Николя тоже захотелось плакать из жалости к Максиму Риботтону, в сторону которого он даже не осмеливался взглянуть и который должен был терпеливо вынести эту сцену унижения своего отца перед учениками, во время которой тот с потрясающим бесстыдством выплескивал свою обиду на жизнь, так сильно его побившую. Поэтому, когда на перемене Максим Риботтон спокойным и даже шутливым тоном говорил о случившемся, уверяя, что, если его отец закусывает удила, беспокоиться не стоит, потому что он быстро отходит, Николя очень удивился. Он ожидал, что после этой сцены Максим Риботтон молча покинет класс и больше никогда не вернется в школу. А потом станет известно о том, что он заболел. Несколько детей по доброте душевной пойдут навестить его, и Николя представлял среди них себя, выбравшего из своих игрушек такой подарок, который не обидел бы Максима Риботтона. Он воображал себе его благодарный взгляд, измученное температурой осунувшееся лицо и похудевшее тело. Однако подарки и дружеские слова окажутся бесполезными — в один прекрасный день все в школе узнают о смерти Максима Риботтона; группа детей, имеющих доброе сердце, пойдет на его похороны, и, чтобы доказать, что у них действительно доброе сердце, они дадут обещание хорошо вести себя по отношению к его убитому горем отцу, месье Риботонну. Они не будут больше шуметь на его уроках, а к именам великих композиторов, которые он произносил с уважением, придумывать идиотские рифмы, вроде «Шуман — штурман» или «Адан — драбадан».

Кроме имен этих композиторов, Николя ничего не знал о музыке, но вместо того, чтобы сознаться в этом, решил уклончиво ответить, что, конечно, музыка ему нравится. Он уже с опасением ждал следующего вопроса, который тут же и был задан; «А какую музыку ты любишь?»

— Ну Шумана… — сказал он наугад.

Патрик с уважением и вместе с тем иронически хмыкнул и сказал, что такой музыки у него нет, а есть большей частью песни. Он попросил Николя помочь ему выбрать запись, а для этого взять на заднем сиденье маленький чемоданчик и зачитывать для него названия на кассетах. Николя так и сделал. Ему было трудно справляться с английскими словами, но когда он запинаясь осиливал первый слог, Патрик договаривал остальное и уже про третью кассету сказал, что эта подойдет. Он вставил ее в магнитофон, и с середины зазвучала песня. Голос был хриплый, насмешливый, струны гитары звенели резко, как удары хлыста. Это создавало ощущение силы и одновременно гибкости, напоминая прыжки хищного зверя. Когда подобную музыку передавали по телевизору, родители Николя недовольно убавляли звук. Если бы в обычной ситуации об этой музыке спросили мнение Николя, он сказал бы, что она ему не нравится, но в тот день его переполнял восторг. Сидя рядом с ним, Патрик отбивал ладонью лежавшей на руле руки ритм и время от времени подпевал певцу, вторя ему на высокой ноте. Машина ехала в абсолютной гармонии с музыкой: ускоряла движение, когда та была быстрой, плавно поворачивала, когда та замедлялась; все вибрировало в такт музыке — шины, льнувшие к шоссе, изгибы дороги, переключение скоростей и особенно тело Патрика, который, ведя машину, мягко покачивался с улыбкой на губах, с глазами, сощуренными от пронизывавших ветровое стекло солнечных лучей. Николя никогда не слышал ничего, лучше этой песни, все его существо слилось с нею, ему хотелось, чтобы это длилось всю его жизнь — ехать на переднем сиденье машины и слушать такую музыку, а позднее стать похожим на Патрика: так же хорошо водить машину и чувствовать себя так же свободно и независимо.

Загрузка...