27

Николя нашли утром; скрючившись, он лежал на полу в конце коридора возле окна, в которое, кружась, влетали снежинки. Он не спал, стучал зубами и ничего не говорил. Снова, как будто набор существующих жестов становился все более скудным, Патрик на руках отнес его на диван в кабинете. На этот раз учительница не стала его жалеть, а, скорее, пришла в раздражение. Пусть даже Николя страдает сомнамбулизмом и сердиться на него за то, что он в подобный день расстроен, конечно, нельзя, но ведь она тоже расстроена и измотана. Именно поэтому сегодня она и не собиралась участвовать в продолжительной прогулке, которую Патрик запланировал, чтобы занять ею детей на весь день: она надеялась воспользоваться их отсутствием, чтобы побыть одной в шале и отдохнуть, а тут — требующий внимания и забот больной и капризный ребенок. Только этого ей не хватало. И все же, поскольку было совершенно очевидно, что со всеми детьми Николя идти не может, ему позволили временно вернуться на свое прежнее место — на диван в кабинете, а учительница удалилась в свою комнату. Весь класс ушел с Патриком и Мари-Анж. В шале они остались одни.

Прошло несколько часов. Николя накрылся одеялом с головой и, не шевелясь, почти ничего не чувствуя, ждал. Он хотел, чтобы вернулось чудесное тепло температуры, защитная оболочка вызванного ею забытья, но температуры у него не было, был только холод и страх. Учительница не принесла ему воды, не зашла его проведать. Обеда тоже не было. Наверное, она спала. Он даже не знал, где расположена ее комната.

Он тоже, очевидно, задремал и проснулся от телефонного звонка. Уже стемнело, однако класс еще не вернулся с прогулки. Николя смотрел на трезвонящий перед ним телефон — трубка слегка подрагивала на аппарате. Это продолжалось довольно долго, телефон замолчал, потом зазвонил опять. Учительница вошла и сняла трубку, сказав Николя, что он все-таки мог бы ответить и сам. У нее было заспанное, опухшее лицо, спутанные волосы.

— Да, — сказала она, — это я… Да, он как раз здесь, рядом.

Она серьезно, без всякой улыбки, посмотрела на Николя, потом нахмурилась.

— Почему? Что-то случилось?… Хорошо…

Опустив трубку, она сказала Николя:

— Выйди, пожалуйста, на минутку…

Николя встал и медленно пошел к двери, не отрывая взгляда от учительницы.

— Спустись вниз, там тебе будет лучше, — добавила она, когда Николя был в коридоре, и закрыла дверь.

Николя дошел до лестницы и сел на верхние ступеньки, обхватив руками крепко сжатые колени. Он ничего не слышал из того, что говорилось в кабинете, но, может быть, учительница ничего и не говорила, а только слушала своего собеседника. В какой-то момент он хотел встать и подойти на цыпочках к двери, но побоялся. Тогда он прислонился плечом к деревянным перилам, они сухо скрипнули. В нескольких метрах от него виднелась полоска оранжевого света, который просачивался из-под двери кабинета. Ему показалось, что там, внутри, раздался приглушенный звук, похожий на сдержанное рыдание. Разговор продолжался довольно долго, но Николя ничего больше не услышал. Все погрузилось в тишину, он словно попал в колодец. И лишь в глубине, далеко-далеко, блестела черная вода.

Наконец, он услышал, как положили трубку, но учительница из кабинета не вышла. Наверное, она замерла в той же позе, в которой стояла, когда попросила его выйти, положив руку на трубку, крепко закрыв глаза и стараясь не закричать. Или же бросилась вниз лицом на диван и кусала подушку, на которой еще остался след от головы Николя. Несколько дней назад, когда он представлял себе, как по телефону она узнает о том, что его отец погиб от несчастного случая, она тоже сначала просила его выйти — точно так же, как это только что сделала, — но потом сама выходила из кабинета, шла к нему, обнимала его. Она обливала его слезами, снова и снова повторяла его имя. Это была ужасная и, вместе с тем, нежная, бесконечно нежная сцена, но теперь все это стало невозможным. Теперь учительница боялась выйти из кабинета, боялась увидеть его, боялась заговорить с ним. И все-таки ей придется выйти, не оставаться же там всю жизнь. Николя, наслаждаясь жестокостью сцены, воображал себе всю меру ее отчаяния, невыносимую тяжесть, которая свалилась на нее после того, как она положила телефонную трубку. Она затихла в кабинете, он тоже не шевелился на лестнице. Она не могла не догадываться, что он тут, совсем рядом, что он ждет ее. А если он постучит в дверь, она крикнет ему: «Не входить, нет, не сейчас, еще пока нельзя…» Может быть, она закроется на ключ. Да, лучше забаррикадироваться, но только не выходить к нему с таким лицом, только не видеть его лица. Если бы он захотел, то вполне мог бы напугать ее — достаточно сказать в тишине коридора одно только слово. Или запеть. Что-нибудь легкое, невинное, навязчивое, какую-нибудь считалочку. Она бы этого не вынесла, стала бы кричать за дверью. Но он не запел, не заговорил, не пошевельнулся. Не он, а она должна была взять на себя инициативу: коль скоро события должны развиваться, то и жесты должны быть сделаны и слова произнесены. Хотя бы какие-нибудь незначительные слова, сказанные только для того, чтобы притвориться, что никакого телефонного звонка не было, сделать вид, что жизнь продолжается. Может, она так и выйдет из положения, делая вид, что ни на какие звонки не отвечала. Будет ждать, когда телефон зазвонит снова, и кто-то другой, посмелее, возьмет трубку вместо нее. Это будет Патрик. Жандарм, звонивший до этого, перестанет что-либо понимать. Он скажет, что уже разговаривал с учительницей, поставил ее в известность, но она, закрыв глаза, будет качать головой и, несмотря на очевидность, клясться, что нет, она ничего не знает, что, наверное, кто-то другой ответил по телефону, выдавая себя за нее.

Наступила ночь. В окно, около которого они разговаривали с Одканном, было видно, как падает на ели снег. Внизу послышался шум — класс возвращался. Зажегся свет, раздались крики, шум. После такой продолжительной прогулки у всех, наверное, были румяные щеки, и, может быть, на какое-то время дети забыли о вчерашних ужасах. Для них это был вчерашний ужас, который с каждым днем будет казаться все более далеким, менее болезненным и вскоре станет воспоминанием, которое их родители постараются не будить. Их матери будут говорить между собой об этом вполголоса, с удрученными и все понимающими лицами. Но для Николя все останется по-прежнему — так же, как сейчас, когда он сидит на верхних ступеньках лестницы и ждет, что учительница соберет все свое мужество, чтобы выйти к нему из кабинета, и так будет всегда, всегда. Поднимаясь наверх, Патрик увидел Николя, сидящего на ступеньках, в темном коридоре, освещенном только доходящим снизу светом.

— Ты что здесь делаешь, малыш? — ласково спросил он. — Почему не в кабинете?

— Там учительница, — прошептал Николя.

— Да что ты? И она тебя не пускает?

Патрик рассмеялся и шепнул:

— Она, наверное, звонит своему приятелю.

Из вежливости он постучал в дверь, и учительница, как это предвидел Николя, спросила изменившимся голосом:

— Кто там?

Так как это был Патрик, она открыла, но сразу же закрыла за ним дверь. «Теперь они там оба забаррикадировались», — подумал Николя. Потом они все там соберутся, кроме него, и каждый из них будет стараться переложить на плечи другого тяжелую задачу пойти к нему, чтобы поговорить. Нет, они не смогут. Никто не сможет этого сделать: такую правду сказать маленькому мальчику. И все-таки кто-то должен же это сделать. Николя ждал, испытывая даже некоторое любопытство.

Патрик пробыл в кабинете некоторое время, но у него все-таки достало мужества выйти оттуда и сесть на ступеньки рядом с Николя. Когда он взял его за запястье, чтобы посмотреть, в каком состоянии был бразильский браслет, руки его дрожали.

— Вот это да, — сказал он, — это качество!

И тут же, словно испугавшись тишины, Патрик начал рассказывать какую-то историю о мексиканских генералах и о Панчо Вилья, в которой Николя ничего не понял и даже не пытался понять, но которая, очевидно, была смешной, поскольку, рассказывая ее, Патрик время от времени натянуто смеялся. Он говорил только для того, чтобы говорить, он делал все, что мог, и Николя подумал, как это хорошо с его стороны. Но если бы он мог, он остановил бы Патрика, посмотрел бы ему в глаза и сказал, что все это очень мило, но не надо сейчас рассказывать всякие истории о Панчо Вилья, потому что он хочет знать правду. Патрик почувствовал это и резко оборвал рассказ, до конца которого было еще довольно далеко. Не пытаясь скрыть своего провала, он шумно, как утопающий, вобрал в легкие воздух, и очень быстро проговорил:

— Слушай, Николя, у тебя дома случилось что-то серьезное… Жаль, конечно, прерывать твой отдых в зимнем лагере, но мы с учительницей полагаем, что будет лучше, если ты вернешься домой… Да-да, так будет лучше… — добавил он, стараясь заполнить молчание.

— Когда? — спросил Николя, как будто можно было спросить только это.

— Завтра утром.

— За мной приедут?

Николя не знал, хочется ему или нет, чтобы за ним приехали жандармы.

— Нет, я сам тебя отвезу. Ты согласен, чтобы тебя отвез я? Мы ведь с тобой неплохо ладим.

Стараясь улыбнуться, он взъерошил волосы Николя, а тот закусил губы, чтобы не расплакаться, потому что вспомнил о нефтяных королях. Патрику-то, наверное, стало легче оттого, что ему пришлось ответить только на организационные вопросы, касающиеся отъезда, а не о причине срочного возвращения домой. Может быть, ему показалось несколько странным, что Николя не выразил большого удивления, однако ребенок все же спросил почти неслышным голосом:

— Дома правда случилось что-то серьезное?

Патрик подумал и сказал:

— Да, думаю, это действительно серьезно. Мама тебе все объяснит.

Николя опустил глаза и стал спускаться по лестнице, но Патрик задержал его, крепко взял за плечо и, вымученно улыбаясь, сказал:

— Держись, Николя.

Загрузка...