Пощечина

— Жив, стекольщик? — с грубоватым покровительством спросил бесполый голос. Сквозь толстые линзы на него смотрят огромные глаза. — Что же ты так неаккуратно? Скажи спасибо отцу. Кровь-то у вас редкая. Четвертая группа. Загадка эволюции. Если бы не отец, летел бы ты сейчас на белых крылышках по черному небу.

Руслан сфокусировал взгляд, пытаясь разглядеть, кто с ним говорит — женоподобный мужчина или мужеподобная женщина, но так и не понял. Некий близорукий ангел в белом. На фоне черного квадрата окна.

Ангел распрямился, обнаружив мощные женственные формы, заслонившие белизной черноту. Руслан повернул голову. Справа от него лохматым лешим сидел Козлов. Из его набухшей руки к онемевшему изгибу локтя Руслана тянулась прозрачная вена, наполненная кровью. В висках Руслана стучала тяжелая кровь Козлова.

Близорукая старая женщина с редкими черными усиками по краям губ нагнулась и вырвала вену из руки Козлова.

— Не рано? — спросил он.

— Хватит. Всю отдашь, а тебе где донора найду? Часик отдохните и вперед — дальше стекла вставлять. — Женщина открыла дверь и, боком протиснувшись в узкий для нее проем, навсегда исчезла из жизни Руслана.

— Курить хочется, — зевая, сказал Козлов. — У тебя с собой сигареты?

— Ты ни о чем не хочешь меня спросить?

Стеклорез ровно хрустел, оставляя прямую борозду вдоль рейки, и лишь на конце стекла противно взвизгнул.

— Спросить? — удивился Козлов.

— Ну, как я стекло разбил.

Козлов поморщился. Он не любил мужиков, которые раскрывают душу.

— Разбил и разбил, велика беда. Вставим, — сказал он, аккуратно выравнивая белую царапину с краем стола и упреждая возможные откровения, постукивая стеклорезом по бороздке, и добавил: — Был у меня друг. Однофамилец, кстати. Так у него такие правила были: никогда не подставляй другого; никогда никого не грузи своими проблемами; никогда ни с кем не делись планами. Планы хороши, только когда выполнены. Никогда ни с кем не делись горем. Нет силы терпеть — ступай куда-нибудь в глушь и повой на луну. Никогда ни с кем не делись радостью. Радость нельзя из себя выплескивать. Ее надо медленно растворять в себе — в крови, в костях, в мясе. Запасать на черный день. Короче, если ты мужик, никогда не будь бабой. А когда тебе плохо, сделай назло себе кому-нибудь что-нибудь хорошее. — При этих словах стекло треснуло по царапине, намеченной стеклорезом, и лишь с краю остался небольшой выступ. Нахмурившись, он сосредоточенно принялся обламывать его. Стекло взрывалось пылью, приятно хрустело, и мелкие осколки шуршали, осыпаясь на газету.

— Понятно, — сказал Руслан, поглаживая забинтованное запястье. — Только зря ты со мной кровью поделился. Напрасная жертва.

Мрачно посмотрел Козлов через плечо и ничего не ответил.

— Я тебе про Машку не рассказывал? — Руслан посмотрел на подоконник, куда поставил портрет Светы. Его там не было. Он подошел к книжной полке. Снял словарь. Фотография лежала между его страницами. Девочка по-прежнему улыбалась. Краешек рамки был запачкан красным пятном. Руслан захлопнул книгу и поставил на место. Отчаянье захлестнуло его с новой силой. — В нашем классе все кололись. Кроме меня и Машки. А потом и я. Она мне говорит — брось, дурак. Не могу. Как «не могу»? Ты человек или существо с глазами?

— Не понимаю, как это взять и проткнуть себе железом вену. Для меня сестричка со шприцем страшнее, чем фашист с автоматом. Я этих уколов с детства боюсь. А тут самому. В вену, — с брезгливым омерзением фыркнул Козлов.

Руслан молчал, ероша жесткую щетину на голове. Козлов примерил стекло к раме. Чуть больше, чем надо.

— А потом и она укололась.

— Понятно, проходили, — сказал Козлов с мрачной печалью, — укололась, чтобы доказать тебе, что можно бросить.

— Это я ее на иглу посадил.

Руслан так плотно зажмурился, что, казалось, еще чуть-чуть — и веки вдавят глазные яблоки в мозг. Нет ничего страшнее, ничего самоубийственнее чувства вины. С ним не сравнятся ни ревность, ни стыд, ни физическая боль. С ним невозможно жить. Может быть, поэтому люди научились так быстро избавляться от этого чувства.

Козлов, взглянув на эту жуткую, отвратительную маску, едва не выронил стекло.

— Ну, — пробормотал он, смутившись, — ты же бросил. И она бросит.

— Уже бросила, — подтвердил Руслан, отвернувшись, — навсегда. Три ступени до лестничной площадки не дошла. Утром мама выходит, а она сидит. Голова на коленях. Плечом к перилам прижалась. Маленькая такая.

Руслан замычал. Это был неприятный звук — то ли брошенный щенок скулил, то ли провода гудели в безлюдной степи. Слышать его было невыносимо.

— Перестань, — поморщился Козлов и стал зло обламывать край стекла. Крошки летели на пол.

Все так же стоя к нему спиной, Руслан сказал чужим голосом:

— Два дня назад умерла. У наших дверей.

— Два дня назад?

— Я домой звонил.

— Она что — рядом с вами жила?

— Нет.

— Дружили?

— Одной иглой кололись, — сказал он зло. — Зря ты свою кровь в меня перекачивал. Наркоман — это как олимпийский чемпион, звание дается раз и навсегда. Я человек конченый. Таких, как я, надо каблуком давить. С отвращением. Если бы не ты со своей кровью, я бы уже все проблемы решил. Запомни на будущее: никогда не верь наркоману. Особенно, когда он с тобой по душам говорит.

Козлов снова примерил стекло. Чуть доломал низ. Вставил в раму. Елозя молотком по стеклу, вколотил в пазы треугольнички жести.

— Ну, извини. Только резать вены стеклом — пижонство. Не знаю, как на твой вкус, но и вешаться как-то не по-мужски. Топиться? Нет, топиться, травиться — бабское дело. Мужчина должен стреляться. Я бы на твоем месте застрелился.

— Из чего? — удивился Руслан странному повороту разговора.

— Из пистолета. Могу дать напрокат, — Козлов сложил газету с осколками стекла, скомкал и бросил в буржуйку.

— Очень смешно, — обиделся Руслан.

— Да какой смех. Человек не хочет жить. Человеку нужно помочь.

С этими словами он ушел в дровяную комнату, возбудив у пеликана Петьки сначала напрасные надежды, а затем глубокое разочарование. Погремев некоторое время поленьями, вышел с тряпицей в руках. Развернул — действительно пистолет.

— Откуда он у тебя? — не поверил своим глазам Руслан.

— От верблюда, — охотно объяснил Козлов.

Он вынул обойму, выщелкал на ладонь патроны. Подставил табурет к шкафу. Высыпал патроны в коробку и спросил сверху:

— Одного хватит? Не промахнешься? — Спрыгнул, протянул было пистолет, держа его за ствол, но передумал. Спрятал под ремень за спину. — Потом квартиру не отмоешь, — объяснил он, — знаешь, как это бывает — кровь, мозги на стене до потолка. Стреляться лучше на природе. Там и кровь, и мозги как-то к месту. Куда пойдем? Я бы посоветовал на Камни. Но сначала давай пообедаем.

Руслан посмотрел на него с мрачным подозрением и пожал плечами.

Обедали, как всегда, впятером — Петька со Снежком сырой рыбой, Руслан с Козловым — жареной, мышка Машка довольствовалась хлебными крошками.

— Интересно, — сказал Козлов, посмотрев на Снежка, — он вообще теперь мышей не будет жрать или только для Машки исключение? Как думаешь?

С угрюмым недоумением посмотрел Руслан на Снежка, на Козлова и отстраненно пожал плечами.

— Я думаю — жизнь заставит, — продолжал размышлять Козлов. — Коты — народ особый. Как только на чердак потянуло, хвост трубой — и пропал навсегда. Очень они свободу любят, анархисты. А свобода всем хороша, только кормить там тебя никто не будет. Не до хороших манер, придется мышей жрать.

Иней, шурша, опадал с деревьев и проводов. С тех пор как, ударив человека в стекле, Руслан порезал вену на запястье, он жил в нездешнем, слегка звенящем, покачивающемся и кружащемся мире. Самому себе казался невесомым и прозрачным. Как отражение в ночном окне. Они прошли по-над обрывом Ковыльной сопки, мимо первого брода и спустились к каменному пляжу.

— Ну, вот здесь будет хорошо, — придирчиво осмотрев причудливые нагромождения древней потрескавшейся лавы, указал Козлов на камень, похожий на кресло, и ногой расчистил его от снега.

Руслан сел, прислонившись спиной к рыжему от лишайника валуну. Этому лишайнику было, возможно, несколько тысяч лет. Козлов взмахнул рукой, словно раздвинул штору, и рекомендовал со сдержанной гордостью:

— Просторный вид. Здесь и застрелиться приятно. Держи.

Руслан взял в левую руку пистолет и, держа его между колен, огляделся. На вершине заснеженной сопки вырастала из снега, как из облака, береза — небесное дерево. Прозрачная и невесомая, растворялась в синеве. Белая волна берега нависла над матовым льдом. Остров посередине. Журчит и переливается хрусталем незамерзающий перекат. Протока дымится паром. Кажется, горят камни среди тихо бормочущей воды. Река замерзала в ветреную ночь, и лед схватился волнами. Развалины старой мельницы на другом берегу врезаны в обрыв. Скол сопки. Тишина.

Над всем этим ослепительным хрупким миром возвышалась серая громада плотины. Холодная плоть ее была иссечена ледяными молниями трещин. Сугробы под мостом слегка дымились, будто флаги над горными вершинами. В темной протоке плавали дикие утки, патриоты здешних мест. Берег со стороны старого села топорщился щетиной вырубленного краснотала, был неприятно гол, словно побрит перед операцией по поводу аппендицита.

Стреляться не хотелось. Но застрелиться было надо. Руслан поднял приятно тяжелую машину убийства к груди, оттопырил локоть. Сердце под стволом загудело тяжелым колоколом. Коктейль из его и козловской крови зашумел в голове. Палец лежал на спусковом крючке, но нажать на него не было сил. Палец закостенел. Не успев выдохнуть старый воздух, Руслан набирал новую порцию, и легкие, как два воздушных шарика, все раздувались, раздувались, готовые вот-вот взлететь в синеву вместе с человеком, пока тот еще не продырявил себя. Мизинец заледенел. И начиная с мизинца медленно превращались в лед рука и все тело, чуть слышно потрескивая и ноя. Печально и страшно было исключать себя из родственного мира живых.

— А ты взвел пистолет? Ну, кто же так стреляется?

Козлов освободил его руку от тяжести. Но взводить не спешил.

— Я что думаю, — размышлял он вслух, сдвинув стволом шапку на затылок и почесывая косматый висок дулом, — зачем стреляться здесь, если можно застрелиться на кладбище? На чем я тебя через весь город повезу? На салазках? Я бабушке Рубцовой могилу вырыл. Рядом с дядей Гришей, под дикой яблоней. Под древом познания. Знаешь, почему — древо познания? Потому что никто яблоки с него не срывает. Там тебя и прикопаю, а сверху бабушку положу. Компания хорошая. Бабка славная. Самоубийц за оградой хоронят, а я уж тебя по блату, возьму грех на душу.

Заснеженная планета под ногами Руслана поскрипывала и слегка дрожала. У линии горизонта за синими полосками лесов угадывались другие земли, другие миры. Он думал об отверстии, которое продырявит в нем пуля, и той части тела, что вылетит вместе с расплющенным о кости свинцом. Конечно, какая разница мертвому? Но он не мог думать об этом с точки зрения мертвеца. Не мог решить, куда стрелять — в сердце или в голову. И то, и другое было неприятно. Ему хотелось умереть без увечья.

Козлов шел рядом, заложив руки за спину, и что-то тихо бормотал. Руслан перестал думать, что лучше — дыра в груди или дыра в черепе. Козлов говорил странные вещи. В каждом поколении есть свой Христос, но его распинают задолго до тридцати трех лет вместе с другими неизвестными. И он приходит неузнанным и уходит неузнанным. Потому что Бог чурается рекламы. Говорят, в каждом человеке есть частица Бога, и, убивая себя, человек убивает Бога. Вздор, наверное. Неужели и в убийцах скрывается Бог? Возможно, Он в генах? Да, если Бог есть, Он — в генах. Правильно ли самому себя распинать на кресте? С одной стороны, кто другой лучше тебя знает твои грехи? Но одно дело судить себя, а совсем другое быть палачом.

Слова захолустного философа шелестели умиротворяющей метелью.

Они подошли к свежей могиле, раскрытой, как нежное рыжее лоно на белом теле земли. Козлов закурил и сдержанно попрощался.

— Ну, до встречи, — сказал он сухо, опустил уши шапки Руслана и подвязал их под подбородком на петельку, пояснив: — Будешь в висок стрелять, не так изуродует.

Немного подумал и решил, что рациональнее всего Руслану лечь на дно могилы и там застрелиться. Во-первых, сам устроится, как ему удобнее, а во-вторых, выстрел из-под земли не так слышен. А он уж его забросает глиной и слегка притопчет, чтобы родственники бабушки Рубцовой ничего не заподозрили.

Руслан спрыгнул в могилу, и Козлов передал пистолет. На этот раз, чтобы не вышло недоразумения, он сам взвел его.

Небо, увиденное из нелегальной могилы, было прекрасно. Голубой прозрачный колокол раскачивался над ним, тихий звон оседал на землю.

Умирать не хотелось. Умирать было мерзко. Стыдно. Убивать себя — гнусное извращение. Он подумал, что на самоубийство решаются крайние жизнелюбы. Ему хотелось жить. Ему ничего не надо было от этой жизни. Ему достаточно было просто жить среди милых развалин мертвого города, куда по ночам приходят выть волки, а чья-то призрачная душа играет на пианино. Медленно читать по вечерам трудные книги. А днем размышлять о жизни, копая могилы. Но он виновен. И вину эту уже не исправить. Ее можно лишь заглушить, выстрелив себе в голову. Он сам вынес приговор и сам должен привести его в исполнение. Его еще теплое, дрожащее от холода тело протестовало. В чем я виноват? Разве я создал коноплю, разве я придумал героин, разве я наживался на этом пороке? Это зло, как заразная болезнь, передавалось из поколения в поколение, когда меня еще не было на свете. Да, я тоже жертва. Это была спасительная мысль. Но он не смог ухватиться за эту соломинку. Жертва, жертва… Лишь до тех пор, пока был просто носителем заразы. Но ты стал ее разносчиком. У тебя нет другого выхода. Убить себя — значит убить зло, которое в тебе, обезопасить от него других. И если есть Бог, он должен понять и простить. Минуту назад его не волновало, есть ли Бог. Ему было все равно. Но сейчас, чувствуя пальцем холод спускового крючка, он хотел, чтобы Бог был, понял и простил ему его выбор. Страх наполнял тело холодом и ознобом. Это был многоплановый, безысходный страх. Он страшился нажать спусковой крючок и боялся не найти в себе сил сделать это. Ужасно было умереть, но еще ужаснее — остаться жить. Если нет смысла жить, есть ли смысл умирать? Самое справедливое было бы вот так всю оставшуюся жизнь держать пистолет у виска, мучая себя непереносимым чувством вины. Дело не в том, хорошо или плохо убивать себя. Дело в том, что он не имеет права жить, если его существование несет смерть. Его жизнь сама по себе — зло.

Человеку нужно прививать чувство вины до того, как он наделает глупости, чтобы потом не терзать себя бесполезным раскаянием всю жизнь. Если бы можно было раскаяться до греха…

Руслан приставил дуло пистолета к виску, но локоть уперся в стену. Он подумал, что под таким углом нанесет себе рану, от которой не скоро умрет, и отодвинулся к противоположной стене могилы. Желание жить было столь мучительным, столь невыносимым, что он, жалобно замычав, судорожно нажал курок.

Мертвая тишина наступила после грохота. Словно сама природа содрогнулась в испуге. Полная тишина. Все было вроде то же — зев могилы, уходящей в небо, окаймленный белым квадратом снега, — лишь слегка изменился цвет. Как же так, вот я умер, а все вижу. Он видит все это глазами души. Глазами мертвого человека. Его тело скоро станет глиной, а душа поднимется над землей и сольется с ноосферой, чистой сферой разума. И будет смотреть с высоты на ею брошенное тело. Жалкий, глупый кусочек мертвой плоти, которому был дан редкий шанс двигаться, думать, жить, любить и страдать наравне с другими теплыми существами — птицами, собаками…

— Ну, что — застрелился? — услышал он Голос. — Тогда вставай. Простудишься.

С неба к нему протянулась рука. Еще не понимая в чем дело, он сел, понюхал ствол пистолета. Пахло приятно.

— Левую, левую давай.

Что левую? Ах, да! Левую руку. Потому что правая порезана стеклом.

— Как там, на том свете? Хреново? Хреново. Но тут такое дело: пока сам не побываешь ТАМ, ничего не поймешь. Пойдем домой?

Сначала мелко завибрировало горло, потом затряслись колени, плечи, челюсть. Его заколотило всего. Эту дрожь нельзя было подавить. А между тем Руслана переполняла дикая радость. Она сотрясала душу и тело, переполняла. Внутри бушевал пожар. Я живу, я живу, я живу! Но, стиснув зубы и закрыв глаза, он не позволил и искорке этого огня обнаружить себя. Сжавшись, он ждал, пока в этом огне прогорит мерзкое, злое, противное, что мешало ему жить, — человек из прошлого.

— Себя убить — не покаяться. Это легко. Нажал на курок и избавился от раскаяния. Спрятался. Пуля грехи не отпускает. Раскаиваются по-другому. Всю жизнь. Посадил человека на иглу — снимай с иглы других. Что толку сопли пузырями пускать? У тебя теперь один вариант — закончить медицинский и лечить наркоманов. Срубил дерево — сажай лес в пустыне. Загубил девочку — спаси тысячу. Вот это раскаяние.

Скажи Козлов эти слова час, минуту назад, они бы остались просто словами. Мертвой листвой, без пользы опадающей с дерева. У каждой секунды свой смысл и свои слова. Молитва не ко времени может погубить, а мат к месту спасти. Это было то, что Руслан хотел услышать. За это можно было ухватиться. С этим было можно жить.

— А его мы давай похороним.

Козлов взял из руки Руслана пистолет и бросил на дно могилы бабушки Рубцовой, обрушив вслед комья рыжей глины.

Пусть покоится с миром на тихом кладбище оружие, вернувшее человека к жизни.

На Земле все оставалось по-прежнему, и все неузнаваемо изменилось. Человека, только что вернувшегося с того света и все еще смотрящего на мир глазами мертвеца, поразил теплый, печальный цвет крестов, железных звезд и деревьев на холодном и чистом, рериховском закате. Никогда он не видел такого многоцветного, такого сиротского неба. Это был не закат, а палитра с красной дырой солнца. Неужели до этого он видел мир практически серым, каким его видят волки и собаки?

В окно ударился грязный снежок. Козлов открыл форточку.

Внизу стоял Яшка Грач и кричал на весь мертвый город:

— Козлов, идем к плотине. Пелядь водопадом бьет. Кум вчера мешок сачком насобирал. С лодки. Промок. Хворает теперь. Я сачок у него взял, а лодку, жмот, не дает. Да мы по бережку пойдем. Битую рыбу к бережку прибивает.

— Чего орешь? Заходи.

— Птеродактиля своего не выпустил?

— Недельку еще поживет.

— Я вас здесь подожду.

— Понятно: болотные сапоги пропил. Откажешься — бродни попросит, — сказал Козлов Руслану. — Прогуляйся, может быть, что-нибудь для Петьки и принесешь.

Прогноз обещал большой паводок. Опережая его, спускали воду. Плотина ревела, как вселенская стиральная машина. Страшно было стоять на дрожащем мосту. Ветер задувал с реки водяную пыль. В лесах лежал снег. На море матово блестел голубой ноздреватый лед, торосы сотрясали быки, а река была чиста. Облака пены плыли по ней, верхушки притопленной талы гнуло течением.

— Пойдем к камням, — стараясь перекричать водопад, орал Грач, — там река поворачивает. Вся глушенная рыба там.

Серебряная пелядь лежала на боку в грязной пене между прутиков талы. Руслан, подняв забинтованную руку вверх, спустился к ней по скользкому берегу с сачком.

— Вычерпывай, что смотришь?

— Дохлая.

— Какая разница? Птеродактиль сожрет.

Не без брезгливости взял задеревеневшую рыбу Руслан и обмыл ее в мутной и холодной воде. Грач подставил мешок, держа его руками и зубами.

— Хорошо, что не поленились пойти через плотину, — кивнул Грач в сторону противоположного берега, — рыбы поменьше, зато и народа нет.

Казалось, весь Степноморск высыпал на реку. Люди подбирали пелядь сачками, «пауками», петлями на конце палок. Дрожащие от холода мальчишки бросались за проплывающими на боку подранками в ледяную воду и тут же бежали с добычей отогреваться к кострам.

— И судороги не боятся, стручки, — сказал Грач с одобрением. — Мы тоже после ледохода воду грели. У кого дури больше, кто первым прыгнул, тот и герой.

Они прошли километра три, но подобрали всего три рыбины: течение сносило мусор к левому берегу. Грач, пошарив за пазухой, вытащил початую бутылку, сказав:

— Грех не выпить за удачную рыбалку.

У каждого порока свой пророк.

— Не хочу, — поморщился Руслан.

— Брезгуешь из горла? — Грач извлек из бездонного кармана пластмассовую воронку с делениями: — Учись, студент.

Он зажал большим пальцем носик и, держа воронку перед глазами против солнца, налил до нужной отметки. Запрокинул голову, поднес носик к открытому рту и убрал палец. Закрыл глаза и поднял вверх палец, прислушиваясь к ощущениям.

— Б-р-р-р! Гигиена! — зарычав, похвалил он себя. — Я из этого сосуда с прокаженным пил — и хоть бы хны. — Запустил руку в карман штанов, достал несколько семечек, пощелкал. — В чем смысл выпивки? — спросил он, отсыпая Руслану три семечки, и сам же ответил: — В хорошей закуске.

Руслан снял черную шапочку, и ветер, насыщенный запахом подтаявшей земли, половодья, полный простуды и надежды, расчесал волосы и выдул из головы нудные мысли.

— Яков Сергеевич, а ты помнишь, когда первый раз напился?

Глаза Грача налились есенинской синью, и приятно зашелестели страницы его беспутной жизни в обратном порядке. У каждого уважающего себя пьяницы есть своя легенда, оправдывающая сладкий порок.

— Можешь мне не верить, но пять лет тому назад я был трезвенником. — Сказано было сильно. Грач умел подсекать. — Представь: сентябрь, осенние грибы, листопад. Иду с полным лукошком белых через рощу. Тогда там еще дорожка была и мостик через овраг. Дорожка растрескалась, мостик сгнил. Да… Иду, загребаю кирзовыми сапогами листья. Думаю: может быть, кто-нибудь кошелек потерял. В тот год развал только начинался. И вообще, и в личной жизни. Ждали праздника, а вышли похороны. С женой развелся. На экономической почве. Ты, говорит ласково, вообще не мужик, если семью содержать не можешь. Таких судить надо. Посмотри на других. Посмотрел. Действительно, есть люди, которые достойным делом занимаются: грабят и разваливают родное государство. Дай, думаю, попробую. Как ни старался вывернуться наизнанку, не получается. Передовые люди живут под лозунгом: обдери ближнего, ибо дальний приблизится и обдерет тебя. А у меня в башке всякая ерунда: человек человеку — брат, миру — мир, раньше думай о родине, хлеба горбушку и ту на двоих… Попробуй с таким воспитанием стать бизнесменом. Все равно что пол сменить. Хорошо тем, кому выворачиваться не надо было. Они давно вывернутыми жили. Играешь, допустим, в футбол. Вдруг выбегает на поле мужик, хватает мяч руками и бросает его в ворота. Гол. Ты ему: это не по правилам. А он: правила изменились. Кто изменил? Я. Короче, если ты не умеешь воровать, какое ты имеешь право заводить семью? В НИИ сокращение штатов. Кто в первых рядах? Грач, птица весенняя. А было время, не поверишь, хотя бы год безработным мечтал побыть. Работы было, как сейчас перхоти в рекламе. Сбылась мечта. Вот я и прилетел в Степноморск к старикам на родное гнездовье — тогда еще живы были — крылья почистить и хрен к носу в тишине прикинуть: что делать и кому морду бить.

Иду, шуршу листьями. Тогда еще развалин не было. Народ не шуганный. Правда, самые мудрые уже смотались — кто куда. Поднимаю глаза и вижу: через мостик идет она, Эмка из 10-го «Б». А рядом — пацан в бейсболке, клетчатых шортах, гетрах. Ну, у меня и пацан, и весь мир — в области слепого пятна. Я одно вижу: глаза ее, печальные, откровенные. Коровьи, с поволокой. А ты не смейся. Знаешь, какие глаза у коров бывают? Не глаза — два омута. Увидел — и утонул. Это мы их коровами обозвали. На самом-то деле — антилопы. А волосы, знаешь, седые. И так ясно стало, что жизнь прожита. И прожита не так, не там и не с теми. И сделано-то — хрен с мелочью, а ошибок — на десятерых. Вот идет навстречу она, с кем нельзя было разлучаться, а прожили мы врозь, и ничего, кроме трех поцелуев, у нас не было.

Не дай бог тебе, студент, такое сожаление испытать.

Грач отвернулся, прикуривая. Как у каждого стареющего человека, скудные факты собственной биографии со временем наполнялись для него особым, почти библейским значением. Он замолчал, переживая нахлынувшие воспоминания. Душа его, изъеденная многолетней коррозией скепсиса, заныла от наивных чувств. Какие молодые, НЕЗДЕШНИЕ метели кружились в те годы в строящемся городе. Они выходили из школы и погружались в это белое, подвижное марево всем классом. Лохматый в ту пору Грач, как паровоз, тащил за собой в воющее снежное пространство состав одноклассников. Пацаны и девчонки держат друг друга за хлястики, прикрывают лица портфелями, стараются перекричать метель и смеются без особой причины. И только Грач, щурясь, всматривается в колючую белизну. По долгому маршруту, сквозь пустыри и строительные площадки, хаос бетонных плит и березовые рощи разводит он по домам одноклассников, пока не остается один. Мир полон ветра, смеха и мечты. Когда это было? В другой стране, в другое время. В следующем году исполнится тридцать лет после выпускного бала. Собраться бы всем, посмотреть друг на друга. Откопать шампанское, что зарыли на углу школы. Прокисло, поди. Только фиг соберешь всех. Кто за полярным кругом, кто в Якутии, кто вообще в Германии, а кого и нет уже. Остались в родном захолустье лишь Сашка Шумный, Пашка Козлов да он, Грач. Три мушкетера. Ничего, он от этих огрызков десятого «Б» не отстанет. Прокисло — нет шампанское, дело не в этом. Возьмем чего-нибудь посущественнее. Посидим у спаленной молнией березы в старой роще. Вспомним утренние кроссы к дуплу, где, может быть, до сих пор спрятаны их шпаги. У него была ивовая. У Шумного — из боярышника. У Козлова — черемуховая. Перестук деревянных шпаг в тумане осеннего леса. Один за всех, и все за одного. Впереди вечность… Прикурив, Грач продолжил рассказ, стоя спиной к Руслану и глядя на реку, несущую облака пены:

— Сердце колотится — вот-вот оглохну. Лукошко — шмяк на землю. Побежал я и на середине мостика обнял ее. Держу в руках и думаю: «Ни хрена, Грач, Бог есть, жизнь не кончилась. Нет у нее мужа — хорошо, есть — отобью». Понимаешь, смысл появился. А пацаненок ее за руку трясет и что-то ревниво по-немецки лопочет. «Что он говорит?» — «Спрашивает: что этому старичку надо?». Старичку? Положил я афганку на перила, три волосинки на лысине пригладил. Сделал стойку на руках и в таком положении пять раз отжался. Отряхнул руки и говорю: «Переведи сынку: если отожмешься хотя бы один раз, можешь называть меня старой развалиной». — «Это не сынок, — говорит Эмма, — это внук». Представляешь? Но малыш крутой оказался. Вызов принял. Поднатужился, поднатужился, но только и сумел что пукнуть. Засмущался.

«Где ты? Как ты? Надолго здесь?» — спрашиваю и глаза от ее глаз не могу оторвать. А сам думаю: жаль, конечно, что такое чудо проворонил, но ничего — жить не так мало осталось. Осенние грибы — самые крепкие. А она смотрит на меня издалека-издалека и так печально отвечает: экскурсия бывших советских немцев, ностальгический тур по местам молодости, своим ходом из Германии…

В это время и позвала ее труба. Смотрю: сквозь желтые деревья краснеет двухэтажный автобус, а вокруг пестрый народ толпится. Наши иностранцы. Руками машут и на часы показывают. Ну, проводил я ее до автобуса…

Ты боксом занимался? Знаешь, когда хорошо зацепят, ты вроде и в сознании, и на ногах, а плывешь, ничего не соображая. Она что-то говорила, а я уже и с русского без перевода ничего не понимал. Жизнь одновариантна. Что тут поделаешь. Помню только, что-то она про нашу дикую северную вишню говорила. Да тут еще меня иностранец по плечу хлопает, отвлекает: «Здорово, Яшка». Смотрю на него с досадой. Ну, знаешь, как туристы одеваются — будто на взрослого дядю костюмчик пятилетнего пацаненка напялили. Морда в штаны не влазит. Все яркое, в глазах рябит. И приятно так одеколоном пахнет. Не мужик, а клумба. Довольный, как после бани. «Федор?». Морщится и поправляет свысока: «Теодор». Да хрен с тобой, какая разница. Кличка у него раньше была Райбугай. Пунктом осеменения крупного рогатого скота заведовал. «Ты уже познакомился с моим внуком?» — спрашивает. Причем, рожа славянская, с акцентом. Выпендривается. На комплимент напрашивается. Ох, в детстве я его лупил! Мало, видно.

Но тут их с посадкой поторопили. А я, как дурак, все пытался ей корзину с грибами всучить. И покатил автобус по бывшей улице Ленина, по кленовой аллее в параллельный мир, в другую вселенную. А в темном стекле — одна ладошка белеет. Вывернул автобус за березовую рощу, куда тридцать лет назад мы бегали с Эммой целоваться на большой перемене, и пропал навсегда. Стою посредине лужи, один на этой облезлой планете, а вокруг маленькими желтыми лебедями плавают кленовые листья. Вот в тот день я и нажрался до упора. Планета — креном. Сел в эту лужу и все пытался вспугнуть желтых лебедей, чтобы на юг летели.

Ну да, конечно, можно было бы придумать что-нибудь и получше. Скажем, стать нобелевским лауреатом или, мечтать так мечтать, новым русским и однажды прикатить в Германию… А что? Алкоголь тогда еще мозги не сожрал, профессию не забыл. У меня в свое время даже статейка в журнале «Геодезия и картография» была тиснута. С портретом лица. С шевелюрой. Это было недавно, это было давно. Мне, безработному, уже было за сорок, как выглядит планета с птичьего полета, никого не интересовало, плешь — в полшара. И я подумал: может быть, и хорошо, что так вышло? Себе жизнь испортил, так хоть ей не навредил. Пошел и нажрался.

— Вспугнул? — спросил Руслан.

— Кого? — не понял Грач.

— Желтых лебедей.

— А, это, — серьезно ответил Грач, — не помню.

Грач дунул в порожнюю бутылку и, быстро завинтив пробку, бросил ее в реку.

— Ты что сделал? — спросил Руслан.

— Что? — испугался Грач, оглядываясь.

— Зачем в бутылку дунул?

— А, это… Желание загадал.

— Какое желание?

Грач смутился.

— Желание не положено говорить. Не сбудется. Или ты думаешь, что у меня уже и желаний нет? — Он посмотрел с подозрением в глаза Руслана, но, не увидев в них ничего подозрительного, затосковал по водке. — Жизнь, студент, нужно прожить секунду за секундой. И каждую секунду смаковать, обсасывать, как рыбью косточку к пиву. А мы все светлое будущее строили. Здравствуй, будущее, здравствуй… Ничего там, кроме старческого маразма, тебя не ждет.

Прямо Омар Хайям.

Бутылку с запечатанным желанием вынесло на середину реки и закружило в пенном водовороте.

— Ничего! — пригрозил кому-то Грач с мрачной решимостью. — Мы еще услышим звон золотого колокола.

Ветер с реки задувал на мост водяную пыль. Руслан попытался дотронуться рукой до радуги, сочно горящей в холодной взвеси. Но не достал. Тогда он взобрался на перила, сделал шаг — радуга отодвинулась. Он пошел вслед за ней над белой ревущей пропастью, балансируя руками. Идиотизм прозябания в мертвом городе иногда подталкивал живых людей к подобного рода поступкам.

— Слезь, дурак! — заорал на него Грач, — Разобьешься — Бивень меня убьет.

— Слезу, — заверил его Руслан, — вот дойду до конца — и слезу.

— Здесь триста метров по длине и тридцать по высоте, чтоб ты знал. Внизу — всякий хлам, арматура, бетонные плиты, — пугал его Грач, — перила мокрые.

— Не мешай: я загадал.

— Что загадал?

— Дойду до конца — все будет хорошо.

— Не дури! Дойдешь не дойдешь, а все будет, как будет.

Руслан дошел до фонаря и, обхватив его дрожащими руками, посмотрел вниз, в ревущую бездну. Это было место первой смерти в Степноморске. Именно здесь, не выдержав мук неразделенного чувства, десятиклассница перелезла через перила и бросилась с тридцатиметровой высоты, оставив туфельку с вложенной в нее запиской. Девчонки много лет назначали свидания «у Наташкиной туфельки», веря, что это место убережет их от измен. Грач попытался стащить Руслана с перил, но пальцы соскользнули с мокрой резины бродней.

— Отойди — спрыгну, — пригрозил Руслан.

Посмотрел ему в глаза Грач и отступил.

Оторвался Руслан от влажного железа и пошел по дрожащим перилам вслед за то исчезающей, то вновь вспыхивающей радугой к следующему фонарю. Что он загадал, Руслан и сам не знал. Но был уверен: если дойдет по скользким перилам до того берега, все изменится. Изменится он, изменится Козлов, Грач, весь мир, а бессмысленная серая жизнь мертвого города наполнится смыслом.

Грач шел рядом, то яростно матерясь, то обращаясь к Богу, в которого не верил, но рев заглушал слова и лишь отдельные фрагменты его речи долетали до слуха Руслана. Стайка пацанов забежала вперед и, пятясь задом, щебетала в восторге, предвкушая скорое падение Руслана. Чайка села на перила и побежала впереди, переваливаясь и помогая себе крыльями. Может быть, его собственная душа семенила впереди на тонких ножках, то ли ободряя, то ли прощаясь.

Холодно и отчаянно весело.

В тени электростанции после десятого фонаря радуга исчезла. Когда он соскочил с перил, из будочки, разглаживая усы, вышел незнакомый дед и молча залепил ему подзатыльник, после чего повернулся и снова ушел в свой скворечник, так ничего и не сказав. Ноги дрожали. Стучали зубы, и тело гудело, как высоковольтные провода. Бессмысленный поступок не казался ему бессмысленным. Он чувствовал себя совсем другим человеком, не тем, каким был на том берегу.

— Идем кормить птеродактиля, — сказал Грач, — пусть нажрется от пуза пеляди перед свободой.

— Ну вот, — сказал Козлов, открывая окно, — кажется, настоящая весна пришла. Пора прощаться с Петькой. — Пеликан, услышав свое имя, вышел из спальни. Остановился возле Козлова и раскрыл клюв. — Лопай, лопай, дармоед, — ворчал Козлов, бросая в розовый мешок рыбу, — поди, и летать за зиму разучился.

Пеликан не терпел фамильярности и был очень недоволен, когда Козлов взял его на руки, но отпущенный на землю улетать не торопился. Козлов показал рукой на пустующее здание, бывшее некогда районной типографией, и сказал:

— Балхаш в той стороне.

Посмотрел на него Петька одним глазом и раскрыл клюв.

— Все, брат, лафа кончилась. Теперь сам будешь корм добывать. Лети.

Пеликан осмотрелся и, расставив огромные крылья, побежал к луже, оставляя на грязи четкие отпечатки лап. Лужа была мелкой и грязной. Пробороздив ее из конца в конец, Петька успокоился и попытался изловить рыбу.

— Лети, лети. Здесь ловить нечего, — крикнул ему Козлов.

У этой большой, тяжелой, некрасивой птицы был удивительно красивый полет. Словно белый ангел парил над мертвым городом. Весело и грустно было на душе.

— Вот дурак, — расстроился Козлов, — он же на север полетел. Совсем неправильная птица.

— Они в стаях живут, — сказал Руслан. — Всю жизнь, наверное, со стаей за вожаком летел. Откуда ему знать, куда лететь?

Петька исчез за развалинами дома.

Пусто стало в небе и на душе.

Загрузка...