Золотой колокол

По ровному снежному полю шел рыжий мамонт. За ним семенил мамонтенок. Безбрежная белизна перетекала в мглистое небесное поле с белесым кругом холодного солнца. Мамонтенок ковылял из последних сил. Порой он останавливался и капризно гудел, прося подождать его. Старый мамонт угрюмо скрипел снегом, не обращая внимания на жалобы малыша. Мертвое поле, где под настом не было жухлой травы, тревожило его, и он спешил пересечь до темноты опасную равнину.

Голодный мамонтенок, помахивая маленьким, как хвостик, хоботком, догонял мамонта, некоторое время шел рядом, но снова отставал и снова жаловался на усталость.

Поле исторгло звенящий стон и вздыбилось под ногами старого мамонта острыми голубыми льдинами. Провалившийся в темную воду зверь затрубил последнюю песнь смерти, прося помощи. В отчаянии пытался он ухватиться за белесый круг солнца. Силы покинули его, и воды сомкнулись над головой.

Мамонтенок, семеня маленькими ножками, кружил вокруг черной дыры. Он звал старого мамонта и жаловался. Но жаловаться было некому. Ему было одиноко и страшно. Он лег на снег и стал ждать, когда вернется большой мамонт.

Обломки льда состыковались и успокоились. Черные трещины между ними затягивало холодом. Небесное поле стало серым и поглотило безмолвное солнце. Падал снег, укрывая мамонтенка.

Молодая часть Степноморска образом жизни напоминала диких гусей. С той лишь разницей, что на лето гуси летели на север, в тундру, а степноморцы, наоборот, с севера на юг, к родному гнездовью. Хотя и не покидая севера.

Молодые прилетали счастливыми стаями, превращая руины в курортный город. Правда, с каждым годом их возвращалось все меньше и меньше. Вот уже третье лето из четырех братьев Мамонтовых приезжал только один.

Баба Надя давно ждала своих, но нагрянули они, как всегда, неожиданно. Вдруг ночью дом залил свет фар, глухой переулок наполнился шумом мотора, смехом, а на занавеске запрыгали знакомые тени. Грозно затявкал пес.

— Бимка! Своих не узнаешь? — И лай сменился счастливым визгом.

Выскочила баба Надя во двор в домашних тапочках, накинув на ночнушку кофту.

— Ой, Витя!.. Люба!.. Света!.. Антон!.. — от счастья другие слова позабыла.

— Баба Надя, ты так не радуйся. Тебе радоваться нельзя. Опять давление поднимется.

Ввалились шумной оравой в избу, наполнив ее беззаботной атмосферой старого Степноморска, и тут же принялись распаковывать сумки с подарками — теплые тапочки, кофты, чудо-печь, болотная ягода клюква в полиэтиленовых бутылках, рулоны обоев для ремонта.

Оставив в коридоре баулы, Антон ринулся в спальню, нырнул под кровать, извлек пыльные велосипедные колеса и направился на веранду.

— Куда ты на ночь глядя? До утра не дотерпишь?

— Мы же с утра хотели на Линевое, — изумился странному вопросу Антон.

— Ма, па! Баба Надя пианино перевезла, — хлопнула крышка, и радостно полились в ночь печальные звуки полонеза Огинского.

Сладко засыпать в старом доме, пропитанном янтарной смолой, в мягких, как облака, перинах, подложив под голову маленькие подушечки, набитые хмелем. Эти подушечки из цветастого ситца, на которых белыми нитками баба Надя вышила инициалы родных людей, были полны заветных снов. Запахом хмеля струились они в ночной тишине, клубились и перемешивались пряным туманом. Случалась, что Света смотрела сон из маминой подушки, и наоборот.

Виктору Николаевичу снилась Ильинка, какой она была до затопления. Снились ее белостенные избы, акации и жители, большинства из которых уже давно не было в живых. Сон был простой и ясный. Едет он на старом велосипеде вдоль плетней, из-за которых свисают в переулок золотые головы подсолнухов, на Барашево. Концы березовых удилищ елозят по теплой пыли, звенит на руле алюминиевый бидон.

Антону снилось… Впрочем, прилично ли заглядывать в чужие сны? Пусть отсыпаются с дороги.

Эти кладовые сновидений каждый год Мамонтовы увозили с собой на север. Но там, в районе вечной мерзлоты, они теряли свою чудесную особенность.

Утром их разбудил Сергей Васильевич Тучка. Трудовик.

— Вы еще на учет не встали, засони? — спросил он басом.

— На какой учет?

— В паспортном столе, темнота! Теперь это называется миграционной полицией.

— Еще чего не хватало, чтобы я дома на учет вставала. Нашли иностранку, — возмутилась мама Люба. — Опять ты со своими шуточками?

— Напрасно так думаешь, — осудил такое настроение Тучка, — оштрафуют тебя через три дня. Какие могут быть шутки? Бегом с повинной в паспортный стол.

— Это ты, Серега, тоску наводишь? — послышался со двора голос Виктора.

— А ты откуда такой веселый, с бородой и гитарой?

Из бани, разумеется. С первого дня каникул Мамонтов не брился, и вскоре, если бы не очки, пролысинка и рыжие волосы, его нельзя было бы отличить от легендарного бунтаря Че Гевары. Именно в старой бане жила мамонтовская муза. В полумраке предбанника вдыхал он березовый аромат веников и сочинял песни. Корявые, но душевные. Закрыв глаза, он долго перебирал струны, пока не проникся настроением:

Мы с тобою плывем налегке:

Заблудиться нельзя на реке.

Нас с пути водяной не собьет,

А теченье домой принесет.

Мы поем, мы беспечны с тобой,

Не разлить нашу дружбу рекой.

Крепок киль и надежно весло —

Скоро дом и родное село.

Но куда завели берега?

Заливные чужие луга,

Не знакомы ни омут, ни брод.

И другой обитает народ.

Камыши и туманы густы,

Шеи гнем под чужие мосты.

Здесь враждебны слова и глаза,

Вязок ил и горька рогоза.

Вот наш дом, вот родное крыльцо,

Но в окошке чужое лицо.

Говорят на другом языке:

«Вы чужие на этой реке».

Мы обиду снесем — уплывем

По теченью с тобою вдвоем.

Уплывем, повторяя в тоске:

«Заблудиться нельзя на реке».

Прошло пять лет, как они покинули умирающий город, но печаль исхода все еще жила в их душах. Это были домашние гуси, обреченные на ежегодную тоску перелетов.

Виктора Николаевича Мамонтова, преподавателя физики Степноморской довольно средней школы № 2, коллеги считали чудаком: он отказался от старой оценки знаний и разработал свою систему. Ученик мог получить 0,29, а мог и 4,56. Низшим баллом был ноль. Двойку еще надо было заслужить. Но дело даже не в этих странных баллах. Он имел серьезные намерения вообще отказаться от оценок. Мамонтов помнил себя школьником и знал: среди нормальных детей не может быть отстающих. Для него оставалось обидной загадкой, отчего неутолимая любознательность ребенка исчезает сразу, как только его усаживают за парту? Задачу преподавателя он видел не в том, чтобы под страхом двойки, а следовательно, родительских подзатыльников, насильно, карательными мерами навязывать знания детям, но исключительно в том, чтобы поддерживать в них природную любознательность. Из человека, не умеющего разжигать сырые дрова в печи, никогда не получится учителя. Когда первый из бывших безнадежных второгодников поступил в «бауманку», школа долго не могла прийти в себя от изумления. Через пять лет класс, где он был руководителем, поступил весь, без единого исключения, и большинство — в технические и физико-математические институты. Виктор Николаевич был убежден: есть одна наука — физика, все остальное — фантики. Но, несмотря на такое заблуждение, его признали лучшим учителем области. Если разобраться, он был тем самым всесторонне и гармонически развитым человеком, скорое появление которого, мало в это веря, предрекали ученые-обществоведы. В Степноморске и на просторах, к нему прилегающих, подобный человек изредка встречался. В основном среди молодых учителей — морозоустойчивой, головастой, выведенной в рискованной зоне породы целинных интеллигентов с телами атлетов и мозолистыми лапами пахарей. Эти парни не только профессионально исполняли свои обязанности, что-то изобретали и сочиняли по ночам, но могли правильно вбить гвоздь, накосить сено, а между делом занять первое место на районных соревнованиях по десятиборью. Каникулы они проводили в традициях студенческих отрядов, зарабатывая деньги на свои задумки. Впрочем, за отпуск успевали с севера на юг пересечь на велосипедах республику или сплавиться по родной реке, чтобы детально изучить ее экологическое состояние, а потом надоедать властям и газетам.

У кого-то часы всегда спешат, у кого-то всегда отстают. У Мамонтова часов вообще не было. Он никуда не боялся опоздать. Степноморск совпадал с его характером: не вполне город и не совсем деревня. Золотая середина удерживала Виктора Николаевича, страстного любителя природы и ненавистника суеты, искушаемого соблазнительными предложениями, от переезда. Его приглашали на преподавательскую работу в пединститут, настоятельно рекомендовали изложить педагогический опыт в брошюре. Все это очень смущало Виктора Николаевича. Не мог же он сказать: ребята, нет никакого опыта, просто я живу в свое удовольствие. Как объяснить людям, которым давно осточертела ежедневная долбежка, что вести урок — это так же интересно, как собирать грибы, ловить рыбу, играть на гитаре, плавать на байдарке, скользить на лыжах, жонглировать мячом, писать маслом космические пейзажи, конструировать веломобиль, плести кресло-качалку, просто смотреть на ночное небо. Кроме этих занятий, сближавших его с детьми, Мамонтов втайне баловался бардовской песней. Не признаваясь в авторстве. Само сочинительство он, человек рационально мыслящий, считал неприличным. Метафора для него была ложью. «А вы слышали такого Морковкина? — предварял он очередную премьеру вопросом. — Не слышали? А вот послушайте». И кисти рук скользили по струнам, как два проворных тарантула. Пальцы на левой руке заметно длиннее, чем на правой.

Вокруг этого мрачноватого и слегка рассеянного человека, вызывая ревность у физруков и учителей пения, всегда роились пацаны с гитарами, велосипедами, нотами, копьями, бутсами, лыжами, сумасшедшими идеями и книгами. Для него же внеурочная возня с мальчишками была лишь спасительным прикрытием собственных увлечений. Строго говоря, он никого не пытался воспитывать, напротив, жил довольно замкнуто, сам по себе. Василий Кузьмич, работавший в ту пору директором школы, определял его метод как явление природы, вроде смерча, который помимо воли втягивает в свою круговерть всех, кто оказывается рядом.

Когда подоспели времена перемен, на августовской конференции случился учительский бунт. Его выбрали представителем — спросить у начальства, с чего это вдруг вот уже полгода учителя работают бесплатно? Начальство удивилось: и не совестно приставать с глупостями в исторический момент перехода от тоталитаризма к демократии? А что изменилось? Дважды два уже не четыре? Отменили закон сохранения энергии? Вы, дармоеды, вспылило начальство, вообще помолчали бы — вас кормят доярки и скотники. Как они кормят, если сами ничего не получают, да и ферм почти не осталось? Начальство не смутилось и заговорило о временных трудностях, чувстве долга и родине с очень большой буквы. Мамонтов согласен был потерпеть во имя независимости и неизбежного процветания отчизны. Но у патриота, такая беда, тоже есть чувство собственного достоинства. Все решил маленький эпизод, последняя капля. В драной телогрейке лучший учитель области вез с поля на раме велосипеда мешок картошки, а навстречу на сверкающем, как рояль, джипе ехал сын начальника, обвинившего учителей в дармоедстве. Семиклассник. Свернул с правой стороны дороги и обрызгал своего учителя грязью из лужи.

«Здесь ловить нечего, — авторитетно говорил сосед, работавший вахтовым методом на нефтепромыслах. — От тепла и воды вас уже отключили. Вчера иду от свояка, смотрю — роют прямо во дворах, на волейбольных и хоккейных площадках. Чего, спрашиваю, роете? Уборные, отвечают, роем и колодцы. Одна радость — зарплату не выдают, так что особенно часто бегать на двор не придется. Свояк бизнес наладил — буржуйки из бочек делает. Ты, кстати, буржуйку не заказал?».

Этот город всегда казался учителю Мамонтову надежным, прочно сколоченным ковчегом. Но вот случился потоп, и во все щели хлынула вода. Ковчег тонул. Нужно было спасаться вплавь. А времени учиться плавать уже не было.

Степноморск жужжал растревоженным ульем. Произошло нечто невероятное, чего нельзя было даже вообразить: исчезла работа. Одно за другим закрывались предприятия. Уезжали люди. И отъезд был похож на паническое бегство. Люди, еще вчера кричавшие: время, вперед! — с тем же энтузиазмом скомандовали: «Время, стой! Кругом! Шагом марш!». Знаменитая степноморская передвижная механизированная колонна сорвалась цыганским табором и своим ходом всем составом укатила в сопредельную республику. Внезапно нарушилось хрупкое равновесие золотой середины. Молодое поселение, едва став городом, в одночасье было отброшено в девятнадцатый век, стремительно деградировало в деревню. В школах занятия шли в одну смену, и было ясно, что две из четырех школ придется закрыть. Исчез книжный магазин, а затем — районная библиотека. В центральную котельную не завезли уголь — и стали исчезать ближайшие березовые колки, грибные леса. По всему городу звенели пилы и стучали топоры. Забытые деревенские звуки. Народ заготавливал на зиму топливо для буржуек. Мамонтовы тоже пилили дрова. Лиственницу, заготовленную для строительства мастерской-обсерватории. Была у них с Антоном такая давнишняя мечта. Телескоп был готов. Полгода шлифовали линзы. Но какая там обсерватория? У всех знакомых перелетная тоска в глазах. Эти бревна когда-то давным-давно были церковью в Ильинке. Крест на ней в год рождения бабы Нади срубили, и обезглавленный храм стал клубом. Перед затоплением села сруб раскатали и перевезли в строящийся Степноморск. Собрали музыкальную школу. И вот за ненадобностью разломали, а бревна раздали учителям. Тем, разумеется, кто согласился получить зарплату бревнами и при этом раскатать здание. Пилят Мамонтовы лиственницу, восхищаются старыми мастерами. Виртуозно владели мужики топором. Жалко бревна. Ценнейшая порода. Сколько дождей, снегопадов, капелей, сколько холодов и зноя вынесли, а древесина стала лишь плотнее, тверже. Грех сжигать лиственницу в печи. А что делать? Рубить деревья в заповедном бору?

Пилит Мамонтов старую церковь, клуб, музыкальную школу и недостроенную обсерваторию. Рвет душу железом. Не нужен он здесь. Полгода не видел зарплаты. Рыбачил, собирал грибы и ягоды не для удовольствия. Для пропитания. Надо выживать, уезжать на север. Приходят молодые учителя. Приносят в ученических тетрадках свои данные. Год рождения. Стаж. Предмет. Виктор Николаевич, напишите: есть ли потребность в химиках. Разор. Запустение. Предполетная тоска. Все рушится, крошится, гниет, покрывается плесенью, ржавчиной, патиной. Что их ждет там, за полярным кругом? Ничего, кроме неизвестности. Надо перевезти семью с самым необходимым скарбом к матери, наколоть дрова на зиму и готовиться к отъезду. Вчера ходили с Антоном в свою квартиру за стиральной машинкой. В подъезде встретили заслуженного тренера республики Сатуняна. Некогда интеллигентное лицо — просто очень старое лицо больного человека. Изможденное нуждой и обидой, затравленное беспросветной тоской. Приватизировали его эллинг, разворовали байдарки, каноэ и лодки. Лестничные пролеты без перил. Со стен обвалилась штукатурка. Разбитые двери. Плохой запах. Плешивая персидская кошка с выбитым глазом. Подняться на четвертый этаж и не подумать об отъезде невозможно.

«И думать нечего, — сказал хмуро старший брат, безработный инженер Валера, — остаться — себя не уважать». «А ты?» — «У меня жена немка. Если ехать, то в Германию. Не одно и то же. Я же, если раз в год не попробую нашей северной вишни, с тоски помру. Впрочем, надо решаться». Сели перед дорогой. «Самое главное забыл — кошелек», — вспомнил Виктор. «Да у тебя его никогда и не было», — усмехнулась Люба. Действительно, Мамонтов все эти годы как-то обходился без кошелька. Отношение к деньгам у него было советское: оскорбительно презрительное. Донесет, сколько дадут, в кармане и бросит в вазу, стоящую на телевизоре. Валерий достал свой видавший виды кошелек, вытряхнул содержимое на стол и очень удивился, обнаружив в нем дыру. «Антон, принеси-ка цыганскую иглу и леску ноль-один». Старший брат штопал прореху в кошельке, а все молча наблюдали за ним.

Промозглым осенним вечером к дому подъехали старенькие «Жигули», и Мамонтов с заштопанным кошельком, оставив после себя неуютную пустоту, уехал в ночь, полную нехороших предчувствий и сомнений, туда, откуда наплывали тяжелые предзимние облака, царапая свинцовые брюхи о колючую стерню на полях.

В той, доперелетной жизни у Мамонтовых был один повод для раздоров — велосипед. Для Виктора Николаевича он был не просто средством передвижения, а образом жизни. Характером. Ведь что такое велосипед? Металлический скелет, абстрактный зародыш первомашины. В нем все на виду, нет тайны, а есть лишь простота, крайний аскетизм, сочетающийся с совершенством идеи. Единственная из машин, которая не противоречит природе, вписывается в нее, словно создана ею. Ни у одного из механизмов нет такой степени свободы. Для велосипеда не нужно топлива, гаража, даже дорог. Пока он тебя везет, едешь на нем, если дороги нет, несешь его ты. Эта машина — само равноправие, сама справедливость. На ней невозможно застрять. Ею трудно нанести вред. Велосипед как бы вне времени. Сквозь его простоту просвечивается вечность, бессмертие. С этим средством передвижения Виктор Николаевич практически никогда не расставался. Велосипед и он срослись в одно существо — велокентавра. Велосипед использовался в самых невероятных целях. На нем возили сено, мешки картофеля с поля, дрова и детей, пока они не подрастали до своего первого велосипеда.

Непозволительная любовь к велосипеду вызывала раздражение у жены Мамонтова, учительницы химии Любви Тарасовны. И когда на зиму он прятал колеса под супружеское ложе, чтобы шины не потрескались от морозов, она непременно спрашивала: «А почему не в кровать?».

Я или велосипед — вот как поставила вопрос Любовь Тарасовна и объявила закат велосипедной эры, решив, что в самом ближайшем времени они купят машину. Виктор Николаевич был не только лучшим учителем области. Каждую осень он работал две-три недели на комбайне «Нива», помогая Ильинскому совхозу убирать урожай зерновых, и работал до такой степени неплохо, что очередь на машину ему была положена по условиям соревнования. (В сентябре вся школа, начиная с семиклассников, привлекалась к работе на току. Городок был пропитан запахом хлеба. Общая забота о хлебе сплачивала население в народ.) Хорошо иметь машину, кто спорит, но то ли дело велосипед. Нет, серьезно. Для поездок в радиусе двадцати километров машина вообще не нужна. На рыбалку, за грибами, ягодами — лучше велосипеда ничего и не придумать. В такую глушь, в такую чащобу можно забраться, куда ни один вездеход не пройдет. Плечо под раму — и хоть по пшеничному полю, хоть вброд через реку. Да и в хозяйстве — незаменимая вещь. «Витя, люди же смеются. Ну, что это такое: учитель везет мешок картошки на велосипеде? Штанина прищепкой пришпилена». — «Пусть смеются. Смех полезен».

Но в разгар этих споров их настигла ужасная весть: у Антона, первенца, обнаружили порок сердца. Повезли его в Алма-Ату, к знаменитому хирургу. И по дороге между отцом и сыном состоялся разговор. Виктор Николаевич никогда не сюсюкал с детьми, своими и чужими. Сколько бы лет ни было человеку, он всегда говорил с ним как с человеком. Мамонтов вообще полагал, что учитель не имеет права на вранье. Может быть, поэтому он не стал ни историком, ни литератором, но избрал именно математику и физику, предметы, исключающие ложь.

Ехали они по бескрайним степям в скором поезде, пили чай, смотрели в окно и разговаривали о разного рода кораблях, преимущественно парусных. Антон впервые так далеко и так надолго уезжал из Степноморска. Степное море, не отпуская его, растекалось параллельно поезду, слившись с небом. А по нему, накренившись под ветром, скользили под парусами облаков корабли. Беседа постепенно перетекла в мечту. Мечтали на всю катушку. Виктор Николаевич пообещал сыну построить парусный корабль, когда они после операции вернутся домой.

Операция прошла успешно. Отец и сын обложились литературой по кораблестроению. Когда значительная часть денег, отложенная на машину, пошла на покупку брусьев и досок, у Виктора Николаевича состоялся разговор с женой.

«Не смеши людей, очередь на машину подошла, а ты выбрасываешь деньги на разные глупости». — «С машиной придется повременить». — «Ну, зачем тебе корабль?». — «Я обещал». — «Постройте лодку». — «Я обещал корабль». — «Построй корабль. Маленький». — «Я дал слово построить настоящий корабль». — «Ничего не случится, если один раз нарушишь». — «Ничего? Я обману Антона». — «А мое мнение тебя уже не интересует?» — «Я думаю, ты меня поймешь». — «Ты просто ненормальный, Мамонтов».

Попробовала Любовь Тарасовна разрушить союз кораблестроителей и однажды завела разговор с Антоном. Зачем нам корабль, жили же без корабля, да и зимы у нас долгие, а денег не так чтобы много. На что Антон, насупившись, ответил, что он и один построит корабль. «На какие шиши?» — не удержалась мать. «Ну, знаешь, не задавай глупых вопросов». «И в кого вы, Мамонтовы, такие упрямые?» — удивилась Любовь Тарасовна и больше не приставала к мужикам.

Чем дольше живешь на свете, тем больше убеждаешься: смысл жизни знают только мальчишки.

Кажется: ну, глупейший поступок, а станешь вспоминать — ничего, кроме этого, и не вспомнишь. Ничего лучше и важнее не было.

Корабль строили три года во дворе у бабы Нади. Так случилось, что к этому легкомысленному делу стихийно подключилось много серьезных земляков. Кто-то, как мастеровой Тучка, принимал непосредственное участие: пилил, стругал и конопатил. Кто-то, вроде прораба Козлова, добывал особо дефицитный стройматериал. Многочисленные братья Мамонтовы посвящали строительству флагмана Степного флота отпуска. Путались под ногами друзья Антона и ученики Виктора Николаевича. В райбыткомбинате за божескую цену сшили брезентовые паруса. Большинство же помогали, естественно, советами. Вскоре корабль занял весь бабушкин двор и напоминал библейский ковчег. Окрестные коты устраивали здесь свадьбы. Он очень понравился петуху, любившему по утрам поорать с бушприта. Куры, голуби и воробьи добровольно занялись малярными работами. Хотя директор пригородного совхоза Иоганн Садыкович Беккер подарил флягу бордовой, влагозащитной и морозоустойчивой краски, какой покрывают комбайны, птицы настаивали на белом цвете. Наконец законопатили и просмолили последнюю щелочку. Блоха без билета не пролезет. Покрасили и стали придумывать имя кораблю. Обсуждали долго. В конце концов все сошлись во мнении, что лучше всего назвать его попросту — «Мамонт». Во-первых, красиво, во-вторых, зверь был действительно могучий, а в-третьих, название прозрачно намекало на строителей корабля.

Для того чтобы вывезти корабль к заливу Крестовому, директор АТП Рассоленко выделил трейлер и кран. Пришлось разгородить плетень, срубить один тополь и на время снять провода со столба.

Корабль был провезен по главной, закрытой для автотранспорта улице-аллее. Сам Тарара на трехколесном «Урале» сопроводил его к заливу у плотины. Время от времени посредством мегафона он громоподобно призывал горожан к осторожности, что придавало событию особую торжественность. При большом стечении народа с небольшой, ядреный корень, пробоиной в правом борту, слава богу, выше ватерлинии, «Мамонт» был спущен на воду. Залатали дыру. Подняли брезентовые паруса. И Степное водохранилище действительно стало морем. Этот момент, запечатленный фотокором районной газеты, до сих пор волнует Мамонтовых. Снимок висит в самодельной, вырезанной лобзиком из фанеры рамочке над кроватью Антона.

«Мамонту» была суждена яркая, но недолгая жизнь. Степноморцы до сих пор с теплотой вспоминают этот корабль, весомое доказательство несерьезного подхода к жизни учителя Мамонтова.

Честно сказать, корабль был неказист, пузат, слегка кривобок, и вряд ли кто из профессиональных моряков смог бы определить его тип. Корабль, между нами, вообще был уродом. Но, тем не менее, вызывал у степноморцев небывалое восхищение. Если вы когда-нибудь что-нибудь делали своими руками, то должны понять Мамонтовых и их добровольных помощников, которым он казался красавцем. В особенном восторге были те, кто испытал его беззвучное скольжение по водам Степного моря.

Прославился «Мамонт» борьбой с браконьерами. Это его и сгубило.

Рыбинспектор Асылхан Мурзасов, прозванный в народе за крутой нрав и небывалые амбиции Сухопутным Адмиралом, к несчастью, был школьным другом старшего Мамонтова. Однажды он привел на борт «Мамонта» отряд юных друзей рыбинспектора, сформированный исключительно из трудных подростков. Нарекли их, естественно, мурзилками. И, как-то так получилось, Адмирал со своими пиратами захватил на судне власть. Отныне команда «Мамонта» была призвана наводить ужас на браконьеров.

В первое же свое плавание с командой мурзилок «Мамонт» выловил из морских вод более километра браконьерских сетей. Конфискованный улов шел на прокорм юных, но прожорливых друзей рыбинспектора Мурзасова. С триумфом вернувшись к родным берегам, мурзилки выгрузили добычу на пляже пионерского лагеря «Аютас» и вечером устроили показательное аутодафе, бросивши в костер под аккомпанемент грозной речи Адмирала запрещенные орудия лова. В последующие рейды улов был не столь велик. Завидев издали паруса «Мамонта», напуганные инквизиторским костром браконьеры в спешке вытаскивали сети и скрывались в неизвестном направлении. Коварный Мурзасов, используя страх, производимый «Мамонтом» на браконьерские массы, проводил параллельно морским налетам сухопутные операции. В момент, когда, спасая сети, браконьеры обнаруживали себя и устремлялись к своим машинам, Адмирал выходил из прибрежных кустов и, застав перепуганных нелегалов врасплох, брал их голыми руками, конфискуя не только сети, но и плавсредства. Браконьерам на Степном море приходила полная хана. Особенный урон флот браконьеров потерпел на нерестилище у острова Ильинского. Это была славная виктория. В камышовых протоках были взяты на абордаж сразу полтора десятка криминальных рыбаков.

Вскоре после этого «Мамонт» сгорел. Ярко и быстро. Снопы пламени рвались в черное небо и отражались в черной воде. «Мамонт» напоминал метафорическую свечу, подожженную с двух концов. Паруса шьются долго, а сгорают они быстро…

Со Степного моря уплыл «Мамонт» в небесный океан и вечно дрейфует теперь белым облаком в его просторах без мелей и рифов. С каждым годом он все красивее, все белее и выше его паруса. Вместе с «Мамонтом» уплыло время бескорыстных людей, время старого Степноморска. Раз в год проплывает «Мамонт» над мертвым городом, над зацветающей лужей водохранилища, сдерживаемой треснувшей плотиной, но редко кто видит его: люди все реже смотрят на небо.

Сквозь звон и душный аромат июньского полдня по просеке через вишарник, шурша и сотрясаясь на мягких неровностях почвы, от Пушкина удалялись две копны. На верхушке одной из них подрагивал букет полевых цветов. Над ним порхали большие бабочки нездешней расцветки. Из другой копны антенной торчал хлыстик спиннинга. Догнать стожки было трудно: Пушкин, хромая, вел велосипед со спущенной камерой за рога, а они катились под уклон на туго накачанных шинах.

— Антон! Виктор Николаевич! — отмахиваясь от комаров, закричал Пушкин во весь голос, как уже не кричал целый год, и добровольное эхо зычно подхватило зов, дробясь о стволы по обе стороны дороги.

Копны колыхнулись и медленно остановились. Накренились друг к другу. Из-за одной из них выглянула потная физиономия Антона со следами укусов и окровавленными трупами комаров, размазанных по лбу и щекам. Встреча с Мамонтовыми страшно обрадовала Пушкина. Еще бы не обрадоваться: раз они здесь, значит, Света приехала.

— Хорошо, что я вас встретил, — пыхтя и утирая пот, с воодушевлением сказал он. — У вас насос есть? Забудешь насос — обязательно камера спустит.

— Чего хромаешь? — спросил Антон.

— На створку ракушки наступил, — пожаловался Пушкин. — Нарывает. Такое впечатление, что сердце в пятке стучит.

Виктор Николаевич и Антон подошли к пушкинскому велосипеду, а копны, прислонившись друг к другу, чудесным образом остались стоять. Недостаток волос на голове учителя покрывался зелеными стеблями трав. Запутавшись в бороде, жужжало крылатое насекомое. Это было лицо лесного божества, и даже очки не портили это впечатление. Такой интеллигентный леший.

Камера не просто спустила. Она была пробита. А клея не было.

— Набьем шину травой, — принял решение Виктор Николаевич.

Разбортировали заднее колесо. Антон вытащил из копны серп. Пушкин скручивал траву в жгуты, а Виктор Николаевич набивал ею шину, втискивал под обод отверткой и семейным ключом.

Почему Сашку звали Пушкиным? Во-первых, Александр Сергеевич, во-вторых, Пышкин, в-третьих, был он смугл, кучеряв, худ и мал ростом. Между прочим, к поэзии Александр Сергеевич Пышкин не имел ни малейшего отношения. Пушкин был серьезным человеком и мечтал стать милиционером.

Девчонки после долгой разлуки визжат, прыгают и целуются. Парни выражают радость сурово: задирают друг друга, а от особого прилива восторга и счастья тузят кулаками. Но, поскольку Санька был практически инвалидом, Антон сдерживал чувства.

— Под плотиной судака ловят. Ночью, на светящуюся рыбку, — сообщил самую главную новость Пушкин, последний из друзей Антона, оставшийся в Степноморске.

— Судака? Ври. Откуда он здесь взялся? Сроду его здесь не было. А разве пускают в запретную зону?

— Забудь! Хоть динамитом рыбу глуши — никто ничего не скажет. Один дед Перятин в будке спит с перерывами на чай с малиной.

— И большой судак?

— Чугун на двенадцать килограммов вытянул. На базаре продал — неделю гуляет. Приходит каждый вечер под плотину без спиннинга и всем рассказывает, как дело было. В славе купается.

— Ну вот, — сказал Виктор Николаевич с удовлетворением, — хоть сейчас на Тур-де-Франс.

И покатили они по лесной дороге дальше — две копны и Пушкин на травяном колесе. Велосипед скрипит печально, словно курлычет отставший от стаи журавль. Ветер пахнет сенокосом. Конечно, ехать на травяном колесе — удовольствие ниже среднего. Каждую кочку чувствуешь. И так жалко и пожеванную шину, и обод, и спицы, и весь этот много претерпевший на своем веку велосипед. Не на колесе, а на собственном сердце подпрыгиваешь на колдобинах.

Остановились посоветоваться — подняться на грейдер или ехать короткой полевой дорогой? Место было мрачноватым и одновременно красивым. Мрачность ему придавало забытое кладбище, заросшее волчьей ягодой, дикой вишней и черемухой. Сквозь заросли просматривались каменные надгробья. Жутковато: человеческие жилища исчезли без следа, а могилы остались. Отсюда открывался такой простор, что, казалось, планета внезапно увеличивалась в размерах. Земля прогнулась гигантским провалом старого русла, стены которого поросли ярусами: наверху вековые березы, затем осины, а внизу черемуха и тала. В сквозной дыре каньона виднелось небо на обратной стороне планеты. Это было озеро Линевое, защищенное от всех ветров высокими берегами. Сюда, в комариную столицу, Мамонтовы ездили за родниковой водой. И на этот раз пластмассовые емкости с холодной влагой были прижаты резиновыми жгутами к багажникам над передними колесами. На рулях — берестяные короба с дикой земляникой, из сумки, набитой влажной травой, торчит щучий хвост.

Пушкин простер руку над пойменными зарослями и сказал торжественно:

— Вон, за рекой, у озера Кривого, дорога просматривается, видите? Месяц назад Тарара там милицейскую фуражку потерял. Ехал себе, ехал на мотоцикле, вдруг кто-то как даст по башке — фуражка и улетела. Оглядывается, а за ним гонится снежный человек. Рост — три метра, косматый, зубы желтые. Без штанов. Тарара газанул, а он не отстает. Да там особенно и не разгонишься, видите, как петляет.

— А чего ж он из табельного оружия огонь не открыл? — не поверил Антон.

— По-твоему надо сразу палить во все, что на тебя не похоже? — удивился кровожадности однокашника Пушкин. — Да к тому же Тарара никогда пистолета в кобуре и не носит. Потерять боится. Он у него за иконой всегда лежит. А в кобуре у него морковка. Очень морковку Тарара любит.

— По-моему, не морковку, а чекушку возит в кобуре твой Тарара.

Вместо пшеничного поля, которое некогда пересекала дорога, они въехали в странный лес. Это была голубая полынь выше человеческого роста, такая густая и душная, что Антон не сдержал восхищения: вот где партизанить — фиг кто найдет. И как бы подтверждая его слова, заросли бурьяна зашевелились, затрещали, и на дорогу вышла черная вислоухая свинья. В мрачном изумлении застыла она на мгновение, рассматривая странные существа, хрюкнула и снова исчезла в зарослях.

— Что это было? — удивился подслеповатый Пушкин.

— Снежная свинья, — предположил Виктор Николаевич.

— Вот вы не верите, а об этом даже в газетах писали. Да вы сами у Тарары спросите.

Бурьян кончился, и открылась опушка леса с домиком, огороженным от дороги колесами поливальных установок. Трубы были использованы для сооружения громадного сарая-шалаша. Мрачно проводил их взглядом небритый мужик с вилами, не ответивший на приветствие.


— Невозможное пекло. Хоть бы дождик прошел. Так и пышет, так и пышет. В огороде все горит. Вон как помидоры уши-то опустили, — пожаловалась баба Надя.

У женщин, особенно пожилых, сложные отношения с погодой. Они, как и мужьями, никогда вполне не бывают довольны климатом. Еще день назад та же баба Надя сердито выговаривала неизвестно кому: «Собрались тучки в кучку — быть грозе. Ну, сколько можно лить? В огороде все плывет, картошка гниет на корню. Хоть бы солнышко выглянуло, землю подсушило».

Стоя возле плиты, баба Надя бдительно следила за тем, чтобы все было съедено, но при этом ругала приготовленные блюда: тесто у нее не вышло, мясо пересолено, и вообще — все пригорело. Баба Надя себя оговаривала, напрашиваясь на комплименты. Не было в мире повара, которому бы она уступила пальму первенства в приготовлении любимых Антоном чебуреков, пельменей и беляшей. Не всякому доверяла она скалку. А если и доверяла, то поминутно советовала: «Раскатывай тоньше. Чтобы сквозь сочень узор на клеенке было видно». Худенькая баба Надя была убеждена, что здоровый человек непременно должен быть толстым. А чтобы хорошо отдохнуть, необходимо много спать. Будь ее воля, ребята бы спали и ели, спали и ели и лишь изредка ходили на реку — подышать свежим воздухом, нагнать аппетит.

— Что это за отдых? — расстраивалась она. — Встали ни свет ни заря, ничего не съели и сразу дрова колоть. Прямо беда.

В этот раз завтрак был испорчен маленьким, но неприятным происшествием.

Взвизгнув, Света выскочила из-за стола:

— Тимка мышь принес, — сказала она, побледнев от ужаса.

Антон заглянул под стол, отобрал у кровожадно заурчавшего кота добычу и продемонстрировал обществу:

— Это не мышь, это воробей.

— Вот мерзавец! — возмутилась мама Люба. — Мыши пешком по дому ходят, а он воробьев ловит.

На женщин не угодишь. Антон, держа умерщвленного воробья за крылышко, вынес его во двор. Мерзавец Тимка, задрав голову и хвост, выбежал следом. Только все успокоилось, как Антон поднял тревогу:

— Тарантул! Тарантул! В Светкин тапок заполз!

Света снова взвизгнула, но на этот раз в два раза громче и, опрокинув табурет, выскочила из-за стола.

— Антон! Сколько можно? Что за глупые шутки! — рассердилась мама. — Оставь ребенка в покое.

— Мне правда показалось — тарантул, — оправдывался Антон, но по глазам было видно: врет, подлец, ничего ему не показалось.

— Да какие же сейчас тарантулы? — удивилась баба Надя. — Садись, Света, не бойся. Тарантулы в дом осенью, по холоду полезут. Нашел о чем за столом говорить.

— Знаешь, Антон, — сказала Светлана в сердцах, — иди в малину!

Она знала и более ужасное ругательство: иди в крыжовник. Воцарился мир, и баба Надя, бросив последний чебурек в большую, как таз, чашку, сказала задумчиво:

— Перед вашим приездом приключилось со мной… не знаю, что и подумать. Полезла я на баню. Курица повадилась на чердак. Вот я и подумала: должно быть, яйца кладет. Смотрю — что-то блестит в соломе, а со свету не пойму что. И что вы думаете? Банка трехлитровая. А на ней бумажка приклеена: «Не трогать. Не открывать». Открыть я не посмела, а только пыль протерла и на свет посмотрела. Даже не придумаю, как сказать, что в ней. Паутина не паутина. Как бы тень. А вдоль банки, от крышки до дна, ленточка приклеена, а на ней черточки — по годам. Забоялась я: колдовство какое-то, уж не домовой ли шалит?

— Кроме домового, у нас некому шалить, — сказал Мамонтов-старший.

Света подняла голову и выразительно посмотрела на бабушку. Антон посмотрел на Свету и оскалился.

— Дурак! — сказала она ему, вспыхнув румянцем, и выскочила из-за стола.

— Что это она? — строго посмотрела мама на Антона. — Опять?

— Что опять? — удивился Антон.

— Только не делай вид оскорбленной невинности. Почему она убежала?

— Банку перепрятывать, — прыснул Антон и расхохотался. Он хохотал долго — до слез в глазах, до боли в животе. Но, встретившись глазами с отцом, мгновенно стал серьезным.

— Помните — тетя Аня раком заболела? Я тогда в пятом классе учился. Светка у всех допытывалась: есть лекарство от рака? Я ей и говорю, чтобы отстала: «Есть. Надо килограмм комариных ножек собрать, высушить, растолочь и смешать»… забыл, с чем. Кажется, с рыбьим жиром. Вот она комариные ножки до сих пор и собирает. — Он снова было вознамерился повеселиться, но посмотрел на отца и нечеловеческим усилием воли сдержался.

— Ты еще кому-нибудь расскажи об этом, — мрачно посоветовал ему отец.

— Так она, значит, столько лет собирала комариные ножки, чтобы приготовить лекарство от рака? — до слез умилилась баба Надя. — Золотое сердце. Опять чужого котенка слепошарого принесла. У нее в беседке целая поликлиника. Вороненка у кота отняла. Крылышко лечит. — И поделилась сомнениями: — Уж больно она тихая для своих лет. До сих пор со Зверевой Наташкой в куклы играет. А уж скоро школу кончит. Поступать-то куда решила, в медицинский? Время сейчас какое. Как одну в город отпускать?

— За ней Антон присмотрит, — с некоторой долей сарказма успокоил ее сын.

Затявкал Бимка. Откинув тюлевую занавеску от мух, вошел Козлов и постучался в косяк.

— Спасибо, тетя Надя, я уже позавтракал, — отказался он от приглашения, но к столу все-таки сел. — С приездом.

— Да ты подстригся! — изумилась Люба. — А я смотрю и не пойму, с чего он так изменился?

— Руслан обкорнал. Тетя Надя, наверное, рассказала: сын ко мне приехал. Взяли бы вы его в свою компанию.

— Посмотрите на него: довольный такой, так и светится, — прокомментировала выражение козловского лица Люба.

Любимое женское занятие — заглядывать без спросу человеку в душу.

Козлов кашлянул в кулак, нахмурился, но не смог сдержать улыбку. Чем мрачнее человек, тем приятнее он улыбается.

— Велосипед есть? А бардачок? Как зачем? А рыбу куда складывать? — спросил Виктор. — Ну, если есть, о чем речь. Мы сегодня к вечеру на Карасевое едем. Антон, ты дяди Валерину черную лодку заклеил?

Когда Козлов ушел, Любовь Тарасовна, сморщив носик, сказала:

— Фу! От него пахнет покойниками. Витя, открой окно.

— Ну, что ты выдумываешь? Ничем от него не пахнет, — возразил Виктор Николаевич.

Но окно открыл.

Настежь распахнулась дверь, и во двор выбежала Света, на ходу надевая шлепанцы.

— Па, посмотри, — сказала она и замотала головой.

Зазвенели в ушах рыбацкие колокольчики.

— Теперь не потеряешься, — оценил новые сережки отец, но тут же перевел внимание на более важные вещи. — Антон, ты подтянул спицы?

На секунду встретились глаза Руслана и Светы. В ее взгляде не было ни смущения, ни тайны, ни глупого девчоночьего кокетства. Это был простой, ясный взгляд счастливого существа, не озабоченного тем, что о нем подумают другие. Руслан кивнул ей, поздоровавшись. И она кивнула ему в ответ, отчего снова зазвенели колокольчики. Все краски, вся музыка мира сосредоточились в одном человеке, а все вокруг стало серым и беззвучным, как в черно-белом немом кино. Но как странно преобразился старый двор, когда он отвел взгляд. И береза с боксерской грушей, и поленницы дров, и пес, взобравшийся на будку, чтобы лучше видеть, что происходит за оградой огуречника, и Антон, выправляющий «восьмерку» в переднем колесе, и даже развалины мертвого города, выглядывающие из-за диких яблонь, — все излучало золотое сияние смысла. Этот двор с внезапным появлением рыжеволосой девочки-колокольчика стал центром мироздания, оазисом в пустыне, единственным в мире местом, пригодным для жизни.

— В заднем колесе пять спиц лопнуло, — печально сказал Антон, приставил лестницу к недостроенной обсерватории и полез на чердак за старым колесом в надежде найти запчасти.

Сверху открывался потрясающий вид на государство бабы Нади. Государство было большим. Оно насчитывало пятнадцать соток. В его пределах, не скучая, можно было провести каникулы. Все вещи здесь пропитаны ностальгией, кисло-сладким вкусом северной вишни, предчувствием последнего лета. Со стороны огуречника бабушкин дом оплетен до самой трубы хмелем, в сплошной зелени которого прорубями темнеют окна. В летнем тепле старого двора Мамонтовы отогревают промерзшие за полярным кругом кости.

В лабиринте березовых поленниц пряталась круглая беседка, где по ночам сочинял песни неизвестный миру бард Морковкин, пощипывая струны и освещая налобным фонариком пюпитр, сколоченный из кленовых жердей. Днем в беседке проходят курс интенсивного лечения цыплята, котята и щенята вдовьей улицы.

Над дверью сидит пациент Светы — вороненок Взяточник. Крылышко склеено скотчем. Лапка перебинтована. Входящих в дом Взяточник приветствует горловым пением. Не получив съестного, пикирует и клюет по темечку. Даже для бабы Нади не делает исключения. Вот она и ходит весь день в соломенной ковбойской шляпе.

У окна — колодец, в который невозможно упасть. Вместо сруба из земли торчит накрытая крышкой от кастрюли труба, некогда бывшая составной частью поливного агрегата. Диаметром не более тридцати сантиметров. Соответствует ей и совершенно авангардистское ведро — узкое и длинное. Когда, накручивая на ворот тонкий трос, его извлекают из земных недр, жутковато прекрасный космический гул наполняет двор. Давным-давно на улице перед домом был вырыт настоящий колодец — с деревянным срубом, под навесом. Но вскоре подвели водопровод, и его поспешили завалить глиной. От того колодца осталась лишь песня Мамонтова: «На дне колодца плавает звезда…».

За беседкой, укрывая ее подолом листьев, растет старая береза, полная птичьего свиста и ветра. Кряжистый ствол служит одной из стоек турника. По мере того как подрастали дети, подрастала и она, все выше поднимая перекладину. Приходилось менять лишь одну стойку. На этом турнике Антоном установлен рекорд двора — шестьдесят подъемов с переворотом. На десять больше, чем у отца. С ветвей свисают качели, кольца, самодельная боксерская груша. К стволу приколочен баскетбольный щит с корзиной из обода детского велосипеда и сетки-авоськи. В кроне скрывается гнездо, в котором в знойные дни прячутся от домашних хлопот Антон и кот Тимка.

В глубине двора — баня. К ней примыкают мастерская и недостроенная обсерватория. Оббитые жестью, они расписаны картинами в стиле Пиросмани. Здесь и коты с рыбами в зубах, и пышные девы под зонтиками, и псы с костью, и рыбаки, запутавшиеся в сетях, и яблоки величиной с собачью конуру, а также кентавры, кентаврицы и кентаврята.

В дальнем лабиринте-поленнице — стол, магнит для мух, кошек и котов из соседних дворов. На нем чистят и разделывают рыбу. Время от времени Пушкин распространяет по городу жуткий слух: «Во дворе у Мамонтовых отрезанную голову под газетой нашли». И спустя некоторое время уточняет: «Щучью».

Здесь у каждого предмета своя история, своя тайна. Но самое интересное — чердак над баней. В нем не сушат грибы и ягоды, не развешивают веники и вентери. Там хранятся идеи и мечты. Их так много, что самовольная рябая курица с трудом смогла найти место, где можно снести яичко. Для постороннего это лишь куча хлама, покрытого тенетами и пылью. Но у посвященного щемит сердце от нахлынувших воспоминаний. Вот эта конструкция — недоделанный веломобиль. Его бы, конечно, доделали следующим летом, если бы не увлеклись дельтапланом. Вот видите — трапеция, составные алюминиевые трубы. Обязательно бы полетели в следующем году, но загорелись соорудить подводную лодку. Замечательная идея, замечательная, хотя водные лыжи — лучше. Не те, на которых скользят, буксируемые катером, а те, на которых бегут по воде, как по снегу. У всех этих конструкций один автор. Но порой ему кажется, что у каждой недоделанной мечты, у каждого лета был свой Антон. Мальчишки, каким он был когда-то, прячутся привидениями в закоулках двора и, обиженные, с укоризной шепчут ему: что же ты, пацан, забыл о нас? Отчего забросил такие интересные дела? Разве не жалко тебе, что уже никогда не взлетит с Полынной сопки дельтаплан и не погрузится в Степное море подводная лодка?

Антон, погремев металлом, извлек из свалки подводное ружье. От всех прочих подводных ружей оно отличалось тем, что имело два ствола, а два фала наматывались на маленькие барабанчики. Вытянув руку, Антон прицелился. Двор погрузился в сумрачные воды Степного моря. Из-за печной обвитой хмелем трубы выглянула пудовая щука. Проплыла над крышей и спряталась в густую прохладу старой березы.

Двор тявкает, мяукает, орет ревнивым петухом. Кудахчет, воркует, чирикает. Шумит листвой, рябит солнечными пятнами, звенит гитарой, перекликается знакомыми голосами. Старый двор, увитый хмелем, укрытый тенью берез, диких яблонь, тополей и кленов, родовое, разоряемое временем, но упрямо сопротивляющееся этому разорению гнездо. Как рыбный стол притягивает соседских котов, так двор зовет каждое лето всех Мамонтовых, разбредшихся по лицу земли. Зовет, да не всех дозовется.

Нет, лето это не время года. Лето — это совсем другая планета.

Антон еще не расставшийся с беззаботными затеями детства, не ведая о том, пребывал в самом счастливом периоде своей жизни. Его сердце, помеченное скальпелем хирурга, к счастью, еще не было обожжено первой любовью, первым предательством, его не коснулся цинизм, свойственный людям его возраста. Это было последнее лето его долгого, полного приключений детства. Да, он все еще был ребенком, но лишь в том смысле, что жил по законам бессмертия — без забот о завтрашнем дне, без зависти и унылых комплексов. Быть бессмертным — беззаботно скакать в потоке времени в азартной погоне за мечтой, оседлав единственную, вечную секунду, которая дана тебе с рождения. Настоящее — уже прошлое. Чужой, непонятный мир отживающих людей. Бессмертный живет в будущем. Каждый взрослый разочаровавшийся человек переживал это время бессмертия. Было это давно и совпадало, как правило, с летними каникулами. Если бы они могли длиться вечно, долгие дни полного, абсолютного счастья с досадными, но редкими минутами огорчения. Рыба сорвалась, на ржавый гвоздь наступил. Пустяки, короче. Проходит время, и месяцы бессмертия сменяются днями, дни — часами, часы — минутами. И вот ты начинаешь забывать, как чувствуют себя боги. Начинаешь пить, чтобы снова пережить хотя бы секунды абсолютного счастья. Но тщетно.

На самом деле неважно, бессмертный ты или нет. Важно жить как бессмертный. Все достойное человека на земле создано людьми в краткие часы их бессмертия.

— Нашел спицы? — доносится в заоблачную высь с далекой земли.

Что? Какие спицы? Ах, да…

На то, как Мамонтовы собирались на первую рыбалку, по давней традиции приходила посмотреть вся вдовья улица. Бабушки рассаживались на скамье под березой, а разномастные коты со всего околотка — на заборах. Антон с Русланом укладывали на багажники велосипедов мешки с резиновыми лодками, весла, удилища, садки и перетягивали все это резиновыми жгутами. Виктор Николаевич сосредоточенно набивал старый рюкзак банками с червями, пакетами с прикормкой, коробками с запасными лесками, крючками и грузилами. Но самое деятельное участие в сборах принимала баба Надя. Она вынесла из дома охапку свитеров, лыжных шапочек и шерстяных носков. Развешала весь этот гардероб по велосипедам и сурово приказала: наденьте!

— Ба, я не понял, а где шубы? — возмутился Антон.

— Мама! — нахмурился старший Мамонтов. — Ты бы еще валенки вынесла.

Но баба Надя такие глупости даже слушать не хотела.

— Одевайтесь, — сердито настаивала она. — Ишь, чего выдумали! Посиди-ка в маечках над водой. К вечеру прохладно будет.

— Ты сама подумай, — сопротивлялся Виктор Николаевич, — напялим мы все это на себя и десять километров будем крутить педали по жаре. Вспотеем. Приедем, разденемся и простынем…

— …тяжело заболеем и скоропостижно умрем, — закончил мысль Антон, но послушно натянул на себя все три свитера, а зеленую шапочку с красным помпоном нахлобучил по самые глаза, упрятав под нее уши.

— Витя, надень свитер! — непреклонно твердила баба Надя, не обращая внимания на глупые насмешки. — А плащи вы взяли?

Старший Мамонтов извлек из рюкзака три пакетика с полиэтиленовыми накидками и молча продемонстрировал их.

— Ну, придумали! Что это за плащи? Смех один, — заволновалась баба Надя и побежала в дом.

— Одевайтесь. Все равно не отстанет, — тихо посоветовала, сочувствуя, Любовь Тарасовна. — У нее материнский инстинкт проснулся. Терпите теперь до отъезда.

— Антон, смотри — снег не ешь, — наказала Света и прыснула в ладошку, зазвенев сережками колокольчиков. Грозно посмотрел на нее Антон и с мудростью, редко встречающейся в его возрасте, сказал отцу:

— Надень, пап. Свернем за угол, разденемся.

— Поехали, — отдал команду старший Мамонтов, закидывая за спину рюкзак.

Ох и расстроилась баба Надя, выбежав во двор с новой охапкой плащей и курток. Вот неслухи какие. Теперь жди да переживай. А вдруг дождь пойдет?

— Не размокнут, — успокоила ее Любовь Тарасовна и вздохнула печально. — Началось. Привезут рыбу, чисти ее всю ночь.

— Поможем, — хором успокоили ее старушки, а коты разом облизнулись.

Странным показалось Руслану, что поехали Мамонтовы к плотине не короткой дорогой через мертвый город, а окольной, в объезд. Лишь изредка посматривали они в сторону развалин, как смотрят дети на дом покойника. Они жили своей маленькой перелетной стайкой и не хотели тревожить себя воспоминаниями. Антон не любил тоскливое прозрение, которое приходило к нему в мертвом городе. Все, что казалось важным, неотложным, без чего нельзя было прожить, что волновало, радовало, вызывало обиду или стыд, вдруг оказывалось никому не нужным, забытым. Вроде бы ничего и не было. Все — плохое и хорошее, что вызывало смех и слезы, что казалось вечным, незыблемым было даже не сном. Пустотой. Вакуумом. Просто был ветер, прошелестел — и ветра нет. Но избежать встречи было нельзя. Они проезжали мимо дома, выходящего на главную улицу. Пролом. Свисающие плиты перекрытия. Груды битого кирпича, завалившие первый этаж. Три комнаты, одна над другой, зияющие пустотой. И груда кирпича, и пустые комнаты, и крыша поросли травой. Бетонные балки свисали на арматуре, как серьги в ушах. Антон увидел плюшевого мишку, прибитого пылью и дождями. Из распоротого живота забытой игрушки прорастал татарник, хулиган растительного мира. Это квартира Лены Кнюкшты. Ее отец носил галстук-бабочку. Где они теперь? А над ними жили Леонгарды. Уехали в Германию.

В этих развалинах жили когда-то одноклассники и одноклассницы. Это было давно. В другой жизни. Когда человек уезжает навсегда, и ты никогда не узнаешь, где он и что с ним, это все равно, как если бы он умер.

По старой растрескавшейся бетонке выкатили на плотину и затормозили разом: в летнюю жару тревожным сновидением вклинилась зима. Вдоль бордюров по всей протяженности моста белели сугробы снега. Не зря волновалась баба Надя. А между тем на щербатом валу верхнего бьефа загорали потерявшие страх и совесть пацаны. Мокрый песик, задрав лохматую морду, сердито лаял на велосипедистов.

Летний снег смутил Руслана, а Антона привел в уныние.

— Все, — расстроился он, — клева не будет.

Плотина была завалена трупами мотыльков, слетевшихся прошлой ночью на свет фонарей. Жизнь этих невесомых существ длилась всего несколько часов. Они только и успели что родиться, позаботиться о следующем поколении. И умереть.

— Набери пакет, — старший Мамонтов придержал велосипед Антона, — попробуем с прикормкой смешать.

По извилистому проходу в камышах, шурша, продирались три резиновые лодки. У каждой на носу — велосипед. Камышинки хлестали по звонкам, и над озером, перебивая плеск, плыл мелодичный перезвон.

— Долго еще до чистой воды? — спросил Руслан, высвобождая веслом из-под крыла велосипеда набившийся камыш.

— Километра полтора. Прошлой осенью в этих камышах заблудился один. Всю ночь кричал. А к утру замерз. Только на чистой воде делать нечего, — сказал Антон, первым пробиваясь сквозь камышовые джунгли. — На чистой воде карась не клюет.

— Надо было велосипеды на берегу оставить, — сказал Руслан, снова запутавшись в камыше.

— Оставляли. Потом пешком по темноте топали, — неутомимо вспенивая веслами воду, ответил Руслан. — Знаешь, какой народ в Больших Малышках живет вороватый? Хуже, чем в Малых Козлах. Моргнул — шнурков нет. Вот хорошее оконце.

Старший Мамонтов снял рубашку, достал из рюкзака ножницы и, погрузив руку в воду, принялся выстригать камыш, отгребая отрезанные стебли в сторону. Спину его облепили рыжие комары, постепенно делаясь красными.

— Ну, вот здесь и рыбачь, — сказал старший Мамонтов, — только с кормы. Через велосипед неудобно. Карась будет часто срываться. Дай-ка удочку.

Он настроил ее, проверил глубину, насадил червя и показал, как надо забрасывать, чтобы не цепляться за камыш. Передав Руслану удилище, Виктор Николаевич достал из рюкзака пакет с прикормкой. Смешал с мотыльками. Набрал пригоршню и бросил, целясь в поплавок. Пареная пшеница прошуршала дождем.

— Возьми, — передал он пакет, — вначале хорошо прикорми, а потом, если вдруг клевать будет плохо, подбрасывай понемножку. Щепотку — и хватит.

Мамонтовы, взбурлив воду, исчезли в камышах, тихо переговариваясь. И растворились в шуршании.

В уютную камышовую комнату, крытую небом, заглянула черная птица — вроде утка. Плыла она порывистыми движениями, кивая головой, будто здороваясь. Увидела Руслана и спряталась в тростнике. Но недалеко. На камышитовый плотик взобралась ондатра и, держа в лапках корень рогозы, принялась поедать его.

Хорошо. Тихий, солнечный рай в комарином аду. Нирвана. Не хотелось ни думать, ни шевелиться. Просто смотреть и слушать, как трещат прозрачными крыльями стрекозы, бормочут и плещутся в камышах птицы. Хорошо и печально. Словно после долгих скитаний по мрачным безднам вселенной вернулся человек на маленькую теплую планету, где когда-то был зачат, но увидел впервые. Он растворился в ее уютной малости, сам стал этой беззащитной, грустной планетой.

Поплавок лег набок и поплыл в сторону. На конце золотой паутинки в темной озерной воде билось тяжелое, испуганное сердце. Медным самоваром мутно замерцала чешуя и снова растворилась в придонном сумраке.

— Антон? Руслан? — забеспокоился справа невидимый среди камышей Виктор Николаевич.

— Рыба сорвалась, — объяснился голосом, полным страдания, Руслан. — С крючком.

— Большая? — невидимый из камышей слева спросил Антон.

— Большая.

— Наверное, рукой за леску взялся? Не надо было рукой за леску браться, — мудро, а самое главное вовремя посетовал Антон. — Здорово плеснулась.

— Да это я велосипед утопил, — повинился Руслан.

— Пусть лежит, — утешил его унылый голос справа, — выплывать будем — поднимем.

Руки у Руслана так тряслись, что пять минут он не мог вставить леску в дужку крючка. Прошло еще немного времени, и сидящие в камышах справа и слева от Руслана крайне взволновались плеском, треском и странными криками.

— Руслан? — спросили с двух сторон.

— Черную птицу поймал, — объяснил случившуюся панику Руслан.

— На червя? — спросил ехидный голос слева. — Теперь час ее распутывать будешь. Всего исклюет и спасибо не скажет. Везет тебе сегодня.

— Хорошая рыбалка — не тогда, когда много рыбы поймаешь. Хорошая рыбалка, когда есть что вспомнить, — философски заметил старший Мамонтов.

Катит Шлычиха на старом велосипеде к бучилу за мельницей у старого моста. На руле подойник колоколом звенит, на багажнике табурет гремит, конец привязанного к раме удилища по дороге шлепает. Фартук в горошек, болотные сапоги, солдатская панама, в зубах беломорина. Бабуся — пых-пых, велосипед — скрип-скрип. Картина! Мельницу давно наводнением разрушило, мост с появлением плотины никто не ремонтировал, и он давно сгнил. Одни названия. На месте запруды, на шумном перекате остались три камня-острова. Водоросли колышутся в темной воде, как бороды водяных. Сидишь посредине реки. Перекат шумит, камни воду на пенные усы разрезают. По бокам — водовороты, а между ними тихий, глубокий омут. Такие язи по утрам берутся — удилища ломают. А окуни! Кулак в пасть входит. Чайки кричат. Ветерок. Поплавок из гусиного перышка над темным омутом. Рай.

Но в тот день на законном бабкином месте сидел Шумный, директор Ильинской средней школы. Впрочем, давно нет Ильинки, да и Шумный который уж год на пенсии. Такой большой, такой грузный человек, с таким смуглым, непроницаемым лицом, что сравнить его можно только с камнем, на котором он сидел. Даже седина на его громадной башке не портит впечатления. Вроде бы как чайки хорошо посидели. А в руках у него вместо серьезного удилища — тоненький хлыстик.

Досадно бабке. Она, видишь ли, прикармливает, мосток выкладывает, а он, поглядите на него, ловит. Да что делать: место хозяина не ждет, собака не караулит. Стоит Шлычиха посреди переката, опершись о велосипед, думает, куда бы податься. На соседнем камне Сухостой — чтоб тебя ерш замучил! — расставил свои березовые удилища на полреки, как паук, злорадствует:

— Весь клев проспала, бабуся. Что же вы заходите, мимо не проходите? Проходите, проходите.

Придется с берега, с плиты удить. Место тоже неплохое, рыбное. Березки прямо из камня растут. Одна беда: водопой рядом. Весь берег в коровьих лепешках.

А утро занималось благодатное. Перекат шумит. Сухостой самокрутку курит, дым до неба. На соседнем камне Шумный сидит памятником, без движения. Должно быть, рыбы червя обглодали. На дальнем камне — тихий безбородый человек по кличке Полтора Ивана. Нет-нет да и взлетает удилище, выдергивая из светлой утренней воды серебро. А над всем этим высится голубая плотина. Дрожит маревом. Бесшумно проплывает по ней крошечная машина.

Да вдруг посреди покоя — гром с ясного неба. Земля содрогнулась во внезапном припадке. Река покрылась всплесками перепуганной рыбы. А над плотиной вырос дымный груздь.

— Опять все окна на Береговой потрескаются, — схватилась Шлычиха за сердце.

— Какие окна! У меня вон очки и те потрескались, — заскрипел Сухостой.

— Да разве это взрыв, — крикнул со своего камня, перекрывая шум переката, Полтора Ивана и сплюнул с презрением, — вот когда я на Семипалатинском полигоне служил, там взрыв так взрыв. Будто ломом по пяткам вдарит.

— И что за манера камень рвать в самый клев! — не мог успокоиться Сухостой. — Унял бы ты, Васильич, сынка. Уж и плотина раскололась.

Василий Васильевич Шумный сидел, не шелохнувшись, только уши от стыда горят — вот-вот вспыхнет соломенная шляпа. Человек он суровый, но чрезвычайно тихий. Обладая громоподобным басом, говорит редко, кратко, вполголоса. Комплекцией и невозмутимостью нрава напоминает борца сумо. Земляки, мало знакомые с японскими традициями, сравнивают его обычно с бугаем. С войны он вернулся полковником, с пудом орденов, медалей, звездой Героя и женой немкой. Была она золотовласа и ослепительно красива. Особенно рядом с Василием Васильевичем, не отличавшимся божественными пропорциями. Истории этой любви мы не будем касаться: по причине скрытного и мрачного характера полковника запаса Шумного нам о ней ничего не известно. Кроме того, что Василию Васильевичу она стоила воинской карьеры. Звал он Маргариту Генриховну без посторонних ласково — Трофейчиком. Василий Васильевич Шумный не любил бряцать наградами. Лишь по большим праздникам прикалывал звездочку, а на День Победы — еще и колодку орденских планок. Но когда раскололся Союз, стал надевать ордена значительно чаще. Никто не слышал от него мнения о развале страны, но награды звенели с вызывающей печалью. Однажды он назвал это событие Большим Взрывом по аналогии с теорией расширяющейся вселенной. Возможно, это определение было преувеличением. Но вскоре взрывная волна докатилась до тихого Степноморска и разметала его жителей по дальним и ближним зарубежьям.

Александр Васильевич Шумный, золотоглавый, высокий человек с манерами аристократа и характером прораба, в отличие от замкнутого отца громко переживал похмелье беловежской попойки, но, зная по опыту, что против лома нет приема, вовремя смирился с новыми обстоятельствами. Пока ровесники, теряя работу и почву под ногами, пребывали в растерянности, он бросился в новую жизнь, как в прорубь после парной. И этот контрастный душ ему понравился. Начал он с того, что приватизировал станцию технического обслуживания, работой которой руководил до перелома. Затем стал хозяином автозаправочной станции, стоящей по соседству. Открыл первый в Степноморске коммерческий магазин. Прибрал к рукам разграбленный пивзавод и открыл в компании с веселым кавказцем цех по розливу водки — источник основного преуспеяния. Но любимым детищем его стал участок сопки у плотины, где он добился права разработать карьер. Участок этот лежал в водоохранной зоне, и при других обстоятельствах к нему бы его не подпустили. Но все возможно во времена перемен. К тому же Александр Васильевич обладал бронебойным обаянием. С первой встречи нужный человек делался его другом. Женщины, увидев его впервые, непременно спотыкались.

Александру Шумному часто перемывали косточки. Но лишь Шлычиха из старого села знала то, чего не знали другие: истинную правду. Не на бензине, водке, китайском барахле и щебне разбогател Саня. Колокол он нашел золотой. Это же его дед крест с Ильинской церкви спилил. Ну? Крест-то сбросил, а колокол припрятал до других времен. Вот они и пришли. Ну! Не все разделяли версию первоначального накопления. Но с некоторых пор этот колокол сильно тревожил воображение земляков. Не один местный Шлиман тронулся рассудком от его золотого звона.

Большая часть участка, выделенного под карьер, представляла собой пологий склон сопки, поросшей реликтовой сосной. Деревья росли между мшистыми валунами. Узловатые корни змеями оплетали бурые камни. Роща была красива и необычна сама по себе, но особенно неожиданно она смотрелась в этом степном краю, где старожилы делили деревья на две породы — березу и не-березу.

Первым, кому Шумный предложил руководить работой карьера, был Козлов.

Но повел он себя неправильно. Вместо того чтобы спросить, когда начинать, или, на крайний случай, поинтересоваться зарплатой, сказал: «Подумаю».

— Он подумает, — удивился, обидевшись, Шумный. — Ты знаешь, Паша, сколько в городе безработных? О чем здесь думать? Да я только свистну — весь город прибежит.

— Ну, свистни, свистни, — угрюмо согласился Козлов, — прибегут. Куда им деваться?

Вначале Шумный подумал, что Козлов набивает себе цену, и дал ему ночь на размышления. Но наутро Козлов не пришел. Встретил его Шумный через неделю. Проезжал мимо кладбища, смотрит — дорогу переходит. Сапоги в глине, на плече — лом и лопата. Тоскливое зрелище: человек вроде бы еще живет, а жизнь его уже прошла. И неприятнее всего, что этот человек твой ровесник. Словно из прошлого в свое будущее заглянул. Шумный посмотрел на себя в зеркало заднего вида и успокоился. Таким он станет еще не скоро.

— Ну, что? Надумал? — спросил, притормозив, не выходя из машины.

Окинул его Козлов нездешним взглядом и сказал:

— Не по мне работа. Тут, Саша, такое дело: или жить по-человечески — или остаться человеком.

— Не понял, — насторожился Шумный.

— Нельзя сопку взрывать. Плотина рядом. Да и рощу жалко, — объяснил Козлов.

— Хорошо устроился: баклуши бьешь — и честный? А я кручусь, как бобик на проволоке, людей работой обеспечиваю — и подлец, да? Ну, и хрен с тобой, — оскорбился Шумный, — копай могилы дальше.

— Да уж лучше могилы копать, — согласился с ним Козлов.

— Ты, Козлов, как карась зимой: зарылся в ил и ждешь половодья. Не дождешься. Шестнадцать лет нам уже не исполнится: время назад не повернет. Плыви по течению. Река во что-то да впадает, а стоячие воды до дна промерзают.

Хлопнул дверцей и рванул с места. В зеркале дрожал и уменьшался Козлов. Жалко дурака. Сам себя закапывает. И с пронзительной грустью вспомнил Шумный, как Козлов, он и Грач в восьмом классе основали партию. Партию ломовиков. Теория ломизма как всепобеждающего учения была разработана ими во время утренних кроссов, завершавшихся поединками на деревянных шпагах. Грач обобщил дискуссии в общей тетради. Получился фундаментальный труд «Теория лома», в котором неопровержимо доказывалось, что центральное место в истории человечества занимает лом. Обезьяна стала человеком, когда взяла в руки палку. А что такое палка? Деревянный лом! С лома начинается любой процесс. Историю делают ломовики. Если просверлить в ломе дырочку, что получится? Правильно, ружье. А вы знаете, какую роль в истории человечества играет ружье? А что такое авторучка, как не лом, заряженный чернилами? И т. п., и т. д. Учение заканчивалось фразой, брызжущей энергией и оптимизмом: «Победа ломизма неизбежна, поскольку против лома нет приема!» Они бы могли стать массовой партией, но росту рядов препятствовал параграф первый Устава: «Членом партии может стать любой, независимо от пола, возраста, национальности, вероисповедания, вида и подвида, способный в знак верности делу ломизма проглотить лом». Естественно, на отцов-основателей этот параграф не распространялся. Несмотря на монолитность рядов, партию ждало тяжелое испытание: Грач и Шумный влюбились в Наташку из параллельного класса. И каждый на правах друга потребовал от Козлова, чтобы тот как человек справедливый рассудил по совести и повелел сопернику уйти с дороги. Школьный вечер. Сидят они на гимнастической скамье под шведской стенкой, хмуро смотрят в одну точку — вот-вот задымится и вспыхнет пол. Ждут соломонова решения. Козлов все думает, думает: тяжело бремя справедливого человека. И вот заговорил: «А чего вы ко мне-то пристали, уроды? Пусть Наташка сама и выбирает». Белый вальс. Идет к ним Наташка. И выбирает Козлова. Жизнь — только танец. Только танец.

Шумный усмехнулся, притормозил и сдал назад.

— Слушай, Паша, на следующий год тридцать лет как школу закончили. Собраться бы надо, бутылку шампанского откопать. Сколько ей там еще лежать?

— Можно и откопать, — без особого энтузиазма поддержал его Козлов, — только собирать-то некого. Остались три карася в этой старичке: ты, я да Грач.

Печально закивал головой Шумный и сказал почти задушевно:

— А насчет работы ты все-таки подумай.

Но Козлов промолчал.

Шумный поехал на иномарке по неотложным делам, Козлов побрел в мертвый город. Но вспоминали они одно и то же. Весенний лес. Березовый сок бродит в крови. Травы на болотных кочках, как зеленые ежики. На каждой травинке нанизано по росинке. Мальчишеские забавы. Шумный вскарабкивается на тонкую березу и, ухватившись за вершину, спускается вниз, как на парашюте. Треск и падение. Пять километров, сменяя друг друга, несут одноклассники на своих спинах сломавшего ногу Шумного в больницу. Дружный был класс. А сейчас и фамилии не вспомнишь. Где они все? Помнят ли клятву, что давали над бутылкой шампанского, зарытой после выпускного бала у фундамента школы? Юные, влюбленные. Впереди — вечность… Много ли радости встретить их сейчас — лысых дядек и толстых теток?

В самой середине обреченной рощи коричневой шевелящейся пирамидой высился муравейник выше человеческого роста. Это был даже не город, а настоящая муравьиная страна. Миллионы крошечных неутомимых существ содержали рощу в комнатной чистоте. Гостей города непременно водили к этому чуду. Особо важных персон сопровождал Кузьмич и рассказывал преданья старины глубокой. По легендам муравейнику исполнилась тысяча лет, а в его основании лежали кости медведя, некогда обитавшего в этих краях. Не зря же местность называлась Аютас. Были и другие легенды. Но об одной из них Кузьмич не говорил никому. По этой легенде под муравьиной пирамидой был спрятан золотой колокол с ильинской церкви.

И правильно делал, что не говорил. Всегда найдется человек, который захочет проверить достоверность мифа. Зная нехороший обычай местных рыбаков ловить белую рыбу на муравьиные яйца, директор краеведческого музея Кузьмич вместе с юннатами обнес муравейник изгородью из жердей, а на столбиках прибил таблички, обращенные к четырем сторонам света: «Памятник природы. Охраняется государством». Чтобы даже до самых тупых дошло, о чем речь, эти сухие слова дополнялись красочным плакатом: «Берегите РОДНУЮ природу!» Слова в общем-то правильные, но было неясно, что делать с неродной природой. Впрочем, даже у самого заядлого рыбака и без этих шаманских заговоров не поднялась бы рука на муравьиное чудо. Правда, порой страждущие приходили сюда и, раздевшись донага, ложились на муравейник, да мальчишки лакомились муравьиной кислотой, слизывая ее с ошкуренных веточек ракиты. Но это не наносило большого урона родной природе.

Чтобы избежать козней Кузьмича и бунта подстрекаемых им народных мстителей — пенсионеров, Александр Шумный быстренько вырубил реликтовую рощу, а ценную древесину продал то ли японцам, то ли корейцам. Короче, увезли степноморскую сосну в страну, где бережно относились к родной природе. Муравейник облили бензином и подожгли. Потом заложили под него с четырех сторон заряды и взорвали. Разлетелась муравьиная страна на все стороны света, но уцелевшие муравьи еще долго досаждали «карьеристам». Ни медвежьих костей, ни золотого колокола под ней не оказалось. Вся ценность муравейника заключалась в самом муравейнике. Но разве поймешь, пока не взорвешь?

Карьер обнесли двойным рядом колючей проволоки. Денно и нощно его сторожили свирепого вида охранники и цепные псы. Охранялась, конечно, постоянно грохочущая и дробящая камень техника. Но богатые воображением земляки не верили, что в карьере добывается щебень. Большинство сходилось на полудрагоценных камнях, а самые отчаянные вруны намекали даже на алмазы. Во всяком случае, Степноморск и плотину сотрясали взрывы, а младший Шумный построил на отшибе трехэтажный особняк под черепичной крышей, прозванный Спасской башней. Из-за забора, отдаленно напоминавшего кремлевскую стену. Жили Шумные до такой степени богато, неприлично богато, что Василий Васильевич стеснялся получать пенсию.

Семью, однако, раздирал изнутри классовый конфликт.

Была еще одна причина для переживаний. Младший сын Александра Шумного с рождения был калекой. Болезнь сделала его замкнутым, хрупким существом, мир которого был ограничен каменным забором, напоминающим крепостную стену. Мир этот был не так уж плох, особенно летом. Большую часть его занимал сад с бассейном, в котором плавали речные рыбы. В саду росли яблони с необычно крупными для северных мест плодами, колючие кусты крыжовника, малины, смородины. С самого рождения бабушка общалась с Костей по-немецки, мама — по-казахски. И говорить он начал сразу на трех языках. Он был любимцем в семье, но никогда не имел опыта общения со сверстниками. В холода и слякоть проводил время в библиотеке, читая книги на трех языках, и с нетерпением ждал лета, когда можно было, уединившись в укромных уголках сада, рассматривать через увеличительное стекло фантастически красивую и жестокую жизнь маленьких существ и маленьких растений. Он видел, как оса пожирает личинку колорадского жука, страшно двигая жвалом. Как изящное крылатое насекомое откладывает яйца в гусеницу, парализованную ядом. Он мог часами караулить появление мохнатого тарантула, жившего в норе под крыжовником. Однажды он увидел то, во что невозможно поверить, — крылатого муравья.

Но неутолимое любопытство, свойственное людям его возраста, манило за ворота дома. В шуме далекой плотины, доносимом попутным ветром с моря, слышались голоса сирен. За сиренами следовали взрывы. В дни, когда карьер не работал, дед Вася по старой бетонной дороге отвозил внука в инвалидной коляске на мост, под которым ревел водопад, разделяющий море и реку на две планеты.

В пасхальный день со дна водохранилища, сквозь толщу вод поднимался звон золотого колокола. Отражение играющего солнца слегка раскачивалось в глубине, словно золотой линь шевелил плавниками, источая золотой гул.

— Вот по этому отражению и можно определить, где спрятали колокол, — говорил, опираясь о ржавые перила плотины, дед Вася и щурился от подводного сияния, — если знать, откуда смотреть и в какое время.

— А ты знаешь? — спрашивал Костя, и сердце колоколом гудело в ушах.

— Конечно. Кто этого не знает? — скучно отвечал дед Вася. — Видишь белый камень на Полынной сопке? Вот с него и надо смотреть в Пасху на море.

Рыжие прибрежные сопки, как мамонты на водопое. По затененному шляпой лицу деда плыли золотые волны.

— Только не каждый человек его услышит.

— А кто его услышит?

— Тот, кто никому не завидует.

— Дед, поехали на белый камень!

Дед Вася улыбнулся. Рассказав легенду о золотом колоколе, он, как и каждый педагог его возраста, счел своим долгом тут же ее и развенчать. Но Костя опровержению не поверил. Он слышал подводный гул. И такой это был чистый, печальный звук, что золотой озноб еще долго сотрясал его хрупкое тело.

Давным-давно, когда не было моря, деда Васи и никого из живущих сейчас людей, поселился в Ильинке чужой человек. Был он стар, страшен глазами и нелюдим, а богатство свое добыл душегубством. Когда же пришло время думать о собственной душе, понял: не отмолить ему грехов. И тогда отлил он из награбленных золотых монет колокол. А чтобы не вводить в искушение земляков, раскаявшийся разбойник покрыл золото медью.

Золото можно скрыть под медью, только золотой звон не спрячешь. Не было другой церкви на свете, чей колокол звучал бы чище и печальней ильинской. Словно душа разбойника просила помиловать ее.

Не раз и не два лихие пришлые люди покушались по ночам на звонницу, но каждый раз неведомая сила сбрасывала их с церковной крыши. Ангел ли охранял колокол, непрощенная ли душа разбойника — кто знает?

Но однажды пасхальным днем веселые безбожники вскарабкались на купола и под проклятья и плач старых людей сбросили вниз кресты. Они не верили в небесный рай, но верили, что могут построить рай на земле. А чтобы Бог не отвлекал народ от строительства земного рая, они поступили с ним так, как поступили бы с прочей контрой. «Ну, где ваш бог? — кричали они с обезглавленной церкви. — Почему не поразит нас огнем небесным? Потому что его нет, и нет другого рая, кроме нашего райцентра!».

В ужасе молились старые люди, ожидая Божьего гнева. Но веселые святотатцы даже не поцарапались. Когда же они спустились по лестнице вниз, на крыше разоренной церкви появился черный старик и, потрясая руками, проклял ильинцев. «Воды сомкнутся над вашими могилами, — кричал он, сверкая страшными глазами, — а потомков ваших разнесет ветрами по лицу земли, как перекати-поле!»

Окружили безбожники деревянную церковь, полезли на крышу ловить контру. Все обыскали, а человека нет. И колокол пропал. Не послужил строительству новой жизни. Долго его искали по клуням, сараям, погребам и огородам, но так и не нашли.

Было ли, не было — живых свидетелей не осталось. А легенда она и есть легенда. Правда, проклятья черного старика сбылись. Но люди, привыкшие думать собственной головой, знают: все мифы и пророчества сочиняются задним числом.

Асия, жена Александра Шумного, была дочерью от второго брака всесильного и грозного озеленителя Степноморска Байкина. Из столичного рая в районный ад он был сослан из-за любви, в результате которой и появилась Асия. В те годы любовь женатых начальников, разрушающая ячейку общества, считалась моральным преступлением. Но Степноморску повезло. При Байкине город расцвел, обогнав столицу по количеству лесонасаждений на душу населения.

По обычаю тех лет, с завершением карьеры люди его ранга получали квартиры в столице. Но жизнь персонального пенсионера вскоре наскучила ему. Оставив квартиру сыну, он вернулся на родину — в отдаленный аул — заведовать отделением совхоза. В скором времени степное селение, в котором не было ни одного деревца, стало зеленее не только Алма-Аты, но и самого Степноморска. Когда же пришли времена перемен, Байкин, имея большие связи, побрезговал участвовать в пире гиен — раздирании трупа страны, но упрямо продолжал, уже во враждебном капиталистическом окружении, строить коммунизм в отдельно взятом ауле Жана Жол. Странное название. В конце концов любая новая дорога становится старой…

Надо сказать, что старший Шумный не очень роднился со сватом, когда тот был в вождях, но непреклонная верность Байкина старым идеалам сделала их друзьями.

— Иметь преимущества и не пользоваться преимуществами — вот это и есть порядочность, — математически точно сформулировал Шумный линию поведения Байкина, презирая себя за малодушие, которое заключалось в том, что он переехал из умирающего города в возмутительно роскошный дворец сына.

На что младший Шумный ответил не столь изящно, но откровенно:

— Таких твердолобых на Земле остались двое — ты да Байкин. Знаете, кого вы мне напоминаете? Осликов, которые всю жизнь вращали ворот. Их давно отпустили, а они все ходят по кругу.

— Осликов? — оскорбился Василий Васильевич.

— Ну, зайцев в свете фар, если тебя это больше устраивает.

В последний раз Байкин приезжал к ним год назад. На частном извозчике. Есим Байкенович сидел на переднем сиденье. Сзади разместилась семья бывших степноморцев, в летний отпуск ехавших навестить родные места. Муж с женой и двое детей. Малыши дремали на коленях родителей, а взрослые смотрели в окна на полузабытые пейзажи.

— Смотри, — говорила жена, — от ферм одни ребра остались… Столбы без проводов… Как здесь люди живут?

На обочинах возле редких остановок перед ведрами с грибами и картошкой сидели унылые старожилы.

Замечание о столбах без проводов задело молодого водителя.

— Время сейчас хороший, — возразил он, обращаясь больше к Байкину, и объяснил, чем же оно хорошо: — Воровай да продавай, воровай да продавай. Никто тебя сажай не будет. Только не лентяйствуй. — Он помрачнел и сказал с сожалением: — Только северный казахи ленивый народ. Мало воровай делают. Сейчас воровай не будешь, завтра ишачить будешь, на тех, кто не лентяйствует. Вот немес из Степноморска, фамилия Шуман, другой дело. Ему завтра на Германия уезжай, а он вечером дров продавай. Молодес-с-сволыш! — не смог он сдержать восхищения. В лобовое стекло ударилась молодая ворона. — Третий, — после энергичной фразы и скрипа тормозов в сердцах сказал водитель. — Дурной птица — дурной привычка: нет на сторона летай, обязательно перед машина перелетай.

Всю дорогу Байкин сидел без движения и выражения на лице, молча смотрел на дорогу, и, лишь когда проезжали по плотине мимо тихо гудящей турбинами электростанции, грузно повернулся в угрюмом изумлении. Человек на лесах, стуча молотком по зубилу, сбивал с фасада станции мозаичное панно. Он уже сколол часть неба, головы двум первоцелинникам и подбирался к солнцу. Более неотложных дел, чем крушить мозаику, в умирающем городе, конечно, не было.

Можно было бы доехать до дома Шумных, но Байкин решил пройтись по знакомым местам. Дорога от автостанции до «Спасской башни» проходила через мертвый город. Вдоволь насмотревшись на пустые глазницы окон, на вырубленные аллеи, Есим Байкенович сел на березовый пень и долго массировал сердце. Поднял с земли табличку: «Ответственный за лесонасаждения А.П.Козлов». Кто такой А.П.Козлов? Деревьев нет, может быть, и самого человека нет, а табличка осталась. Скоро от того, что он делал, ничего не останется, даже развалин, а люди будут судить о его времени по этим табличкам. Самодур, скажут, был этот Байкин.

Старик поднял голову и увидел то, что можно увидеть лишь во сне: тень от срубленной березы на торце полуразрушенного здания. Синяя, потрескавшаяся от времени тень, пережившая дерево.

Если бы не эта прогулка, может быть, и не случилось ссоры с зятем, которого он уважал за хозяйственность. Хотя и полагал, что человека, преуспевшего во времена всеобщего обнищания, уже нельзя считать вполне порядочным человеком.

— Загубили город, Вася, — обнявшись со старшим Шумным, пожаловался Байкин.

Старики печально кивали головами. Младший Шумный смотрел на предков с покровительственной иронией. Ах, ах, какая беда: ящерице хвост оторвали. Бедная, бедная ящерица. Давайте пришьем хвост ящерице. А вслух утешил:

— Не переживайте, Есим Байкенович. Коробки и коробки. Что в них такого хорошего было?

Байкин посмотрел на него в недоумении тяжелым взглядом профессионального лидера и объяснил, что такого хорошего было в типовых коробках: люди.

— Да, разъехались кто куда, — согласился младший Шумный и тут же предложил решение проблемы: — Взорвать бы эти развалины и парк разбить.

— Бюджета области не хватит все вывезти, — хмуро возразил Байкин, — много мы всего в свое время понастроили.

— Пригласить американцев фильм про Чечню снимать, они за бесплатно все разнесут, — пошутил младший Шумный.

Шутка Байкину не понравилась.

Сели за стол в круглом зале под хрустальной люстрой, которая и для дворца культуры была бы великовата. Царственным взглядом Екатерины Второй смотрела с портрета Маргарита Генриховна, неделю назад уехавшая в Германию навестить родственников. От старшего Шумного скрывали, что уехала она не просто погостить, а готовить плацдарм. Но он о чем-то подозревал и был не в духе. Асия вкатила сервировочный столик, поблескивающий никелем и стеклом. Красная и черная икра светились изнутри. В каждой зернинке горела маленькая свеча. Горка маслин сверкала гигантской икрой. Пламенело жаркое из лисичек. Каждый грибок со шляпку гвоздя. Тонкими ломтиками нарезаны лимоны, карбонат, конина. Много чего еще было на этой вагонетке. Ну, и, конечно, запотевший графин. Байкин залюбовался дочерью. Дети, рожденные в любви, отличаются особой красотой. Огромные глаза. Зрачки во весь хрусталик. И такие ресницы, что моргнет — ветерок свечи гасит.

— Есим Байкенович, что ж вы не позвонили, я бы сам Вас привез. — На этом бы младшему Шумному и замолчать, но он не замолчал. Сказал в общем-то безобидную фразу: — Странно все-таки: у Байкина — и нет машины.

Посмотрел на него тесть отрешенно и совсем было пропустил реплику мимо ушей, да вдруг взорвался:

— Стыдно быть богатым, когда люди варят кашу из комбикорма.

— Стыдно быть нищим, — интуитивно отреагировал Александр, как боксер, уклонившийся от удара.

— Нищим?! — принял это на свой счет Байкин, побагровев. — Я построил этот город. Я построил эту плотину. Отсюда начинался самый протяженный на Земле водопровод. А что сделали вы? Развалины из моих домов? Пни из моих деревьев? Бурьян на моих полях? Дыру возле моей плотины? Ты на этой «нищете», как поганка на навозе вырос! Трупоеды! Только и умеете прошлое пожирать. Да еще и клянете его. Сегодня, чтобы стать богатым, достаточно перешагнуть через совесть. Некоторым, правда, повезло: им и перешагивать не через что. Ты думаешь — тебе завидуют? Тебя презирают. Твое богатство — как чирей. От грязи. Гниение плоти. Кому оно пользу принесло? Зачем тебе все это среди развалин?

— Для ваших внуков, — холодно ответил младший Шумный. — Вы-то не очень большое наследство оставили.

Старший Шумный при этих словах ударил кулаком по столу. На пол полетела чаша под хохлому с красной икрой.

— Молчать! — впервые за послевоенную жизнь затрубил он своим полковничьим басом. — Да, мы напрасно жили, потому что нашу жизнь обгадили такие, как ты. Изменники, предатели! По тебе штрафной батальон плачет, щенок!

Александр Шумный побледнел:

— Может быть, сразу к стенке? Это я изменник? Все в жизни меняется. Любое изменение — измена. Не я изменился. Сама жизнь изменилась. Только вы не изменились. Знаете почему? Потому что вы — мамонты.

Старики онемели.

— Пойдем, Есим, — тихо сказал отставной полковник. — Я, может быть, мамонт. Но почему у меня родился динозавр?

Они поднялись и вышли вон — два седых мамонта, которым пришло время вымирать.

В словах младшего Шумного была обидная правда. Любую измену можно оправдать прогрессом, исторической справедливостью, революцией и другими высокими мотивами. История вообще — череда измен. И в этом смысле большая измена ни в каких оправданиях не нуждается.

Больше Байкин к Шумным не приезжал. И не потому, что обиделся.

Просто умер.

Времена перемен омрачены всеобщим предательством. Но самое страшное предательство — измена человека самому себе. В такие времена не предать себя почти невозможно. Изменяется мир, и ты вместе с миром должен или измениться или умереть. Не обязательно физически. В такие времена остаться самим собой — подвиг. Или глупость.

Хоронить его приехало неожиданно много народа. На черных «мерседесах», обшарпанных автобусах, велосипедах. Многие добирались от грейдера пешком.

Чин из области с гладким от благополучия лицом, бывший подчиненный Байкина, сказал:

— Этот человек не верил в Бога, но он хотел построить рай на Земле. Многие его считали тираном, многим от него доставалось. Он и не догадывался, сколько людей любили его — мусульмане и христиане, католики и атеисты. Он не верил в Бога, но Бог простит его за это. Бог судит человека по делам. Иначе какой же он Бог. Для таких, как он, Бог найдет место в своем небесном коммунизме.

Где еще говорить красивые слова, как не на кладбище. Где еще искать справедливости, как не на том свете?

Старший Шумный стоял каменной глыбой, и по лицу его невозможно было прочесть, о чем он думает. Младший Шумный плакал. Он тоже произнес несколько прощальных слов. Называл Байкина отцом, говорил, как многим ему обязан, и обещал поставить на могиле мраморное надгробье. Хотя, говорят, гранитное долговечнее.

Построить коммунизм в отдельно взятом ауле Байкину так и не удалось.

По карнизу сарая на задних лапках шла крыса. В передних она несла ослепительно белое яичко. Старший Мамонтов, музицирующий под старой березой, накрыл струны гитары рукой.

— Антон, — позвал он ровным голосом, боясь спугнуть крысу, — неси камеру.

Послышался топот босых ног по полу, и в дверях появился заспанный Антон с видеокамерой наизготовку. Виктор Николаевич прижал палец к губам и глазами указал на крысу. Антон резко нагнулся в поисках тяжелого предмета.

— Снимай, — одним тоном осудил его поведение отец.

Через минуту-другую Антон, захлебываясь от восторга, уже рассказывал женщинам, пропалывавшим картошку:

— Представляешь, ма, идет на задних лапках, а в передних яичко несет.

— Ах ты, зараза такая, — разволновалась баба Надя, — опять на чердак повадилась, — и спросила с надеждой: — Вы ее прибили?

— Да ты что, ба! Убить такую гениальную крысу? Может быть, она на всю планету одна такая, как Эйнштейн.

По штакетниковой ограде, как балерина на пуантах, прошел кот.

— А ты куда, дармоед, смотрел? — напустилась на него баба Надя.

— Заелся, — ответила за него Света, — он теперь карасей без сметаны не ест.

Медленно занималась скука летнего дня, которая потом в убитых холодом полях будет вспоминаться раем. Первоочередная задача — подготовить бабу Надю к очередной зимовке. Подремонтировать дом. Привести в порядок погреб, баню. Запасти сено и комбикорм для живности. Из всех домашних хлопот Антону меньше всего нравилось пилить дрова. Нудное занятие. Совсем другое дело — раскалывать толстенные чурбаны. К этому делу он никого не подпускал.

— Отдохни. Дай мне, — говорил Мамонтов-старший, которому тоже не терпелось пощелкать дрова, как семечки. Но Антон прятал за спину колун с приваренной железной трубой вместо топорища:

— Погоди. Сейчас еще одну расколю.

Однако слова своего не держал. Расколет пять чурок, подтянется раз двадцать на турнике, зажимая ногами колун, якобы для отягощения, и — снова за чурбаны.

Любимым занятием Бимки было смотреть, как Антон колет дрова. Лежит на земле, высунув язык, и башкой кивает вверх — вниз, вверх — вниз, сопровождая настороженным взглядом клюющий дрова колун. Голова огромная, волчья. Грива белая, как у шотландской овчарки. А огненные уши от сеттера. Туловище таксы, но покрыто медвежьей шерстью. Спина черная, брюхо белое. Кривые лохматые ножки напоминают галифе лилипута. Рыжий лисий хвост не вмещается в будку. Красавец. Очень не любит Бимка деревянный гребень, которым баба Надя вычесывает его. Не раз похищал и закапывал в землю. Но носки получались замечательные: теплые, трехцветные. Бимкина шерсть грела Мамонтовых в лютые полярные морозы.

С особым азартом Антон принимался за сырые кряжи, с плотной, туго переплетенной волокнами древесиной. Чурбан не поддавался, Антон приходил в ярость. С остервенением раз за разом опускал он на упрямый кряж тяжелый колун и при этом рычал и обзывал его скотиной.

— Сдавайся, — подзадоривал отец, чем вызывал еще большее рвение.

— Да брось ты этот пень, все жилы порвешь, — уговаривала баба Надя. — Выпей лучше молочка.

От молочка он не отказывался. Выпивал литровую банку, но при этом зажимал металлическое топорище между колен, чтобы отец не увел его. В конце концов он сдался и пошел в сарай за клином. Бимка сорвался с места и, злобно лая, набросился на чурбан. Он носился вокруг него, поднимая пыль, и даже время от времени злобно кусал. Баба Надя хохотала, прикрыв рукой беззубый рот, а старший Мамонтов одобрял Бимкино поведение и науськивал.

Во двор вошел Пушкин.

— Чего это он растявкался?

— Весь день всей семьей один чурбан расколоть не можем, — объяснил старший Мамонтов, — уже и Бимка подключился. Подхалим. Все правильно: враг моего хозяина — мой враг. Ночную смену отрабатывает. Днем, когда все дома, никому прохода не дает. А ночью забьется в конуру и не тявкнет. Выноси что хочешь. Жизнь дороже.

— Ты что, Саня, имидж сменил? — спросил Антон.

— Я не имидж сменил. Я штаны сменил, — степенно ответил Пушкин. — Их еще папка, когда за мамкой ухаживал, носил. Сегодня у них совершеннолетие. Вот я и вывел их в свет. Показать, какие штаны нынче носят.

Хилый Пушкин поднял с земли колун, тюкнул по чурбану — и тот развалился сразу на четыре части.

— На Козловском карась пошел, — сообщил долгожданную весть Пушкин.

— Рыбалка подождет. Надо печь переложить, — сказал Виктор Николаевич.

— Зачем перекладывать? — возразил, в смущении разглядывая расколотый чурбан, Антон. — Отец Пушкина железную печь сварит. Сгоняешь, Саня?

— А он что, уже не пьет? — спросила осторожная баба Надя.

— Завязал, — уверенно сказал Пушкин, — мамка с ним психотерапию провела.

— Какую психотерапию? — спросила доверчивая баба Надя.

— А у ней одна терапия — прямой слева и хук справа.

Отец Пушкина приехал тотчас же с угрюмым напарником Гошей. Гоша был лыс, безбров и печален. Лысина и часть лица, прилегающая к ней, носили явные следы недавних ожогов.

— Да так, пустяки, — сказал он, стесняясь, — баллон взорвался, когда у Юндиных сварку делали.

Мастера осмотрели место работы, выгрузили с громом и чертыханием из «пирожковоза» заранее сваренную печь, автоклав, густо воняющий карбидом, наковальню, молот, разводные ключи, и дядя Сережа отозвал Виктора Николаевича в сторонку. Проникновенно заглянул в глаза и попросил аванс.

— Да проблем нет, — замялся, смутившись, Мамонтов, — только я бы советовал на трезвую голову работать.

— А Гоша на трезвую работать не умеет. Юндины пожадничали — и на тебе. Как только дом цел остался. У Гоши на трезвую голову шов получается неровный.

Действительно, похмеленный Гоша заметно повеселел, засвистал соловьем. Правда, слуха у него не было. Но слух от него и не требовался. А сварщик он, по всему видать, классный. Дядя Сережа был при нем менеджером. Обязанности его заключались в том, чтобы найти клиента и путаться под ногами у Гоши.

Не считая мелкой неприятности — опять едва не взорвался автоклав, но Гоша, проявив чудеса героизма и отделавшись легким сотрясением мозга и парой ссадин, не дал совершиться трагедии — все прошло гладко и довольно быстро. Мужики опробовали печь, и дядя Сережа похвалил работу. Получив деньги, предприниматели погрузили инструмент в «пирожковоз» и быстро уехали в веселом настроении.

Вечером на велосипеде со спицами, оплетенными цветной проволокой, приехал Пушкин и спросил, давно ли уехал от Мамонтовых отец. Узнав, что прошло пять часов, Пушкин растревожился за судьбу родителя: «Ну, все, — сказал он в крайнем смятении, — мамка его убьет».

— Надо было деньги Вале отдать, — сказала мудрая задним числом баба Надя.

— Ну вот, еще чего, — невнятно возразил Виктор Николаевич.

Антон вывел с веранды свой велосипед, и они поехали вместе с другом Пушкиным искать потерявшийся «пирожковоз». Вернулся он за полночь и, неприлично веселясь, поведал печальную повесть о приключениях дяди Сережи и Гоши.

— Там у них в кузове разного железа навалом лежало. Весь фургон — как иголки у ежа. Короче, «пирожковоз» восстановлению не подлежит.

— Сами-то живы остались? — всплеснула руками баба Надя, выслушав рассказ о жуткой аварии.

— У Гоши две шишки на лбу, а у старшего Пушкина даже шишки не было. Пока тетя Валя с ним не поговорила. Теперь у него больше шишек, чем у Гоши.

— Вот обормоты! — расстроилась баба Надя. — Это надо же — за пять часов пропить пятнадцать тысяч теньге.

— Это если разбитую машину не считать, — вставил Антон.

Камешек отскочил от лысой шины, наполовину затянутой песком, и булькнул у поплавка из гусиного перышка. Козлов обернулся. На краю обрывистого берега в инвалидной коляске сидел Костя Шумный и, перегнувшись, смотрел вниз. Чуть-чуть сместится центр тяжести — и полетит Костя вслед за камешком. Ветер трепал белые волосы. Белое облако за его спиной снежным пиком врезалось в синеву летнего неба.

— Извините, — сказал Костя, — я нечаянно.

Страх усыпляющим газом парализовал большое тело Козлова. Язык не повиновался ему. Боль от тупой и холодной спицы, проткнувшей сердце, не проходила. Он поднялся и пошел вверх по тропинке, дыша, как альпинист в зоне смерти. Ноги плохо слушались. Козлов вскарабкался на кручу и некоторое время стоял с закрытыми глазами, когда же открыл их — белое, пухлое облако стало черным. Из набухшей кровью черноты по склону сопки катилась инвалидная коляска с седым мальчишкой в ослепительно белой рубашке. Козлов побежал навстречу. Он поймал коляску и долго стоял, тяжело дыша, нависнув лохматой громадой над хрупким существом.

— Вам плохо? — испугался Костя.

Козлов трясущимися руками достал из кармана помятую пачку «Примы».

— Ты что же, один приехал? — выпустил он дым в сторону снова побелевшего облака.

— Я уже не маленький, — ответил Костя с обидой.

— Хочешь порыбачить? Ты уже ловил рыбу?

Костя кивнул головой. Он не стал уточнять, что рыбу ловил в своем саду. На рыбалку дед Вася ходил с десятилитровым ведром и выливал улов вместе с речной водой в маленькое Костино озеро. Со дна из шланга поднимались серебряные пузырьки воздуха, и была видна каждая рыбка. Но разве сравнишь бассейн в саду с рекой? Там не было шелеста камыша, крика чаек, отражения сопки на другом берегу и волнующего запаха тины.

Удилище для него было слишком тяжелым. Козлов вырезал в тальнике длинную рогатину-подпорку и воткнул в песок перед инвалидной коляской.

Козлов проверил донку. Закатав штанины и рукава рубахи, вошел в воду и, пошарив по дну, достал ракушку. Вскрыл складным ножом створки и вырвал упругую живую плоть. Насадил и, раскрутив свинцовое грузило над головой, забросил. Грузило летело долго, вытягивая за собой кольца лески, и, едва не вырвав из земли колышек, упало на середине реки.

— А ракушек едят? — спросил Костя.

— Не пробовал, — ответил Козлов, вставляя леску в расщеп зеленой талинки, воткнутой в песок. — Надо попробовать.

Он скатал шарик из глины и нацепил его на леску, отнесенную течением в сторону. Сел на автомобильную шину. Тупая боль без следа растворилась в груди. Хорошо и печально было на реке и в душе. Напрягая силенки, мальчишка в инвалидной коляске выуживал плотвичку. Перехватил леску с трепыхающимся серебром, но не удержал удилище. Отцепил крючок. Некоторое время разглядывал плотвичку, а, налюбовавшись, бросил ее в воду, забыв на секунду, что рыбачит не в своем бассейне.

— Извините, — сказал он, покраснев.

— Я тоже маленьких отпускаю, — утешил его Козлов, поднимая оброненное в пылу отчаянной борьбы удилище.

Закинуть удочку для Кости было проблемой, но Козлов не помогал ему, боясь оскорбить участием. Смущаясь собственной неловкости, Костя после каждого неудачного заброса косился на него, но Козлов, подперев подбородок кулаком, сосредоточенно рассматривал леску донки, провисшую под тяжестью комка глины. Отвлекался он от этого занятия лишь для того, чтобы нанизать на кукан рыбешку.

— Пора по домам. До вечера клева не будет. Поехали?

Покидать реку Косте не хотелось, но он был воспитанным человеком. А воспитанный человек умеет смирять желания.

— Я еще ни разу не был в мертвом городе, — сообщил печальный факт из своей биографии Костя, впрочем, ни на что не намекая. — Вас как зовут?

— Дядя Паша.

— А меня — Костя.

— Знаю. Мы с твоим отцом город строили.

— А зачем?

— Не понял.

— Зачем вы строили мертвый город?

Для Кости загадочный, ни разу не виданный им город всегда был мертвым.

— Никто не строит мертвые города. Так получилось.

Они въехали в пестрый сумрак дикого парка. На ржавом колесе обозрения сидела ворона и с подозрением косилась на них. Из молодого подлеска торчала изогнутая бетонная стела, выкрашенная бронзовой краской, успевшей растрескаться и обшелушиться. То ли десятиметровый пропеллер, вонзившийся в землю, то ли абстрактный миг последнего движения человека, пронзенного пулей.

Ворона перелетела с колеса обозрения на обелиск и разглядывала Костю поочередно то правым, то левым глазом, пока коляска не скрылась в воротах стадиона.

Левые трибуны обуглены давним пожаром. С правых содраны доски. В пустых окошках табло корчат рожи мальчишка и девчонка. В центральном круге пасется корова, привязанная на длинной веревке к колышку. Коза стоит в штрафной площадке без ворот, срубленных на хозяйственные нужды, и тревожно блеет. Беспокоится за козлят, прыгающих по остаткам трибун.

Пересекли поле от углового до углового. Открылись развалины.

Мертвый город Косте понравился.

— Смотрите, смотрите, дядя Паша, — в восторге кричал он, — деревья на крышах растут! А почему город мертвым называется?

— Люди в нем не живут, — хмуро отвечал Козлов, не разделяя его восторгов.

— Слышите — музыка. Фортепиано.

Козлов остановился, прислушавшись. Над полынным полем, над сонными, знойными развалинами рассыпались солнечные, жизнерадостные звуки.

— Чайковский. «Времена года». «Песнь косаря», — сказал Костя.

С удивлением посмотрел Козлов на мальчишку. Козлов был равнодушен к классической музыке. Во времена, когда по радио часто транслировали мелодии из концертных залов, он не вычленял эти звуки из общего потока шумов, сопровождающих жизнь: шелеста дождя, шипенья газовой плиты, гула машин за окном, ссоры соседей за стеной. Но сейчас, в обеззвученных руинах мертвого города, эта едва слышная робкая россыпь застала его врасплох и странно волновала. Казалось, что звуки рождались в его душе, что он сам был автором этих мелодий. Стоило Косте сказать: «Охота» или: «Осенняя песнь», и настроение осеннего леса, пустого поля нежной болью сжимало сердце. Только что он кусал губы, прислушиваясь к октябрьскому шелесту безысходных дождей, пытаясь сдержать слезы, и вот уже полный надежды летит по заснеженному лесу на тройке к дому, где его ждут родные люди, и березы мелькают мимо.

Дослушать «Времена года» им не дали. Черный джип прошуршал сквозь заросли полыни, хлопнула дверца, и женщина закричала:

— Саша, не надо!

Козлов оглянулся. Рядом стоит Александр Шумный. Лицо искажено яростью. В руках у него саперная лопатка.

— Я тебе, скотина, башку сейчас раскрою! — кричит он, замахиваясь лопаткой.

— Папка! — это Костя.

Шумный бросает саперную лопатку на землю. Отшвыривает с колен Кости пакет. Из пакета вываливаются рыбешки. Окуньки еще живы и прыгают в пыли. Удилище летит в полынь. Женщина подхватывает плачущего Костю на руки и несет к машине, что-то шепчет ему на ухо, успокаивая.

— С тобой мы еще поговорим, — обещает Шумный и уносит инвалидную коляску в машину. Хлопают дверцы. Джип, яростно разбрасывая из-под задних колес комья земли, разворачивается.

В мертвом городе тихо звучит двенадцатая пьеса из цикла «Времена года». Козлов никогда не узнает, что называется она «Святки». Он не слышит музыки. Стоит и смотрит вслед машине.

Джип возвращается. Шумный подбирает рыбу, складывает в пакет. Поднимает удилище.

— Извини, — говорит он, протягивая пакет и удилище.

— Рыбу Костя наловил, — отвечает Козлов и берет удилище. — Лопату не забудь.

Большой, лохматый, сутулый, он уходит прочь. Шумный поднимает саперную лопатку, швыряет пакет в заросли полыни. Некоторое время смотрит вслед Козлову. Догоняет его.

— Вот возьми, — протягивает он деньги.

Козлов, не останавливаясь, смотрит на деньги, на Шумного.

— Знаешь, кто самый богатый человек на свете? — спрашивает он и сам же отвечает: — Тот, у кого ничего нет и кому ничего не надо.

— Извини, — говорит Шумный.

— Проехали. Забудь.

В глухом ущелье брошенных домов мертвого города в луже плавали три диких утки. Они не боялись одинокого человека, принимая его за безобидное существо вроде коровы. Козлов долго смотрел на беззаботных птиц. Вот так подойдет осенью мужик с ружьем и бабахнет в упор. Он поднял камень и швырнул в лужу. Пусть знают, что такое человек на самом деле. Пока не поздно. Тревожно крякая, шурша и посвистывая крыльями, утки стремительно пронзили косую тень в проеме домов.

Гремя велосипедом, запыхавшийся Руслан вломился в квартиру и весело заорал:

— Батя, спорим, ты такого язя еще не видел! — Он подошел к столу и высыпал из старенького рюкзака рыбу вместе с травой. — Посмотри, какой натюрморт!

Из травы серебрился бок язя, выглядывали два золотистых леща, белое брюхо щуки, иглы спинных плавников и ярко-красные хвосты окуней.

Три дня вместе с Мамонтовыми, Индейцем и Пушкиным жил Руслан на Тальниковом острове в устье Бурли. Обрывистые, каменистые сопки стояли на краю земли. За ними открывался простор, в котором не было ничего, кроме голубой пустоты: воды Степного моря сливались с небом. До восхода и перед закатом они выплывали к вешкам на прикормленные места. Самую крупную рыбу присаливали. Остальную поджаривали на костре. В солнцепек играли в водный волейбол. От острова в водохранилище выдавалась длинная песчаная коса. На отмели на двух жердях Мамонтовы повесили дырявую рыбацкую сеть. Ничего азартнее Руслану не доводилось испытывать. Кроме водного футбола, конечно. Плеск, брызги, крики чаек и игроков, сочные удары, то и дело приходилось падать в воду, доставая мертвые мячи. Мир звенел и вертелся пестрым колесом. Наигравшись, они устраивали гонки вокруг острова на резиновых лодках и, вконец обессилев, падали в раскаленный песок, впитывая в прокопченные тела солнечный витамин D. Но самым большим развлечением было наблюдать, как подкрадывался к стае диких уток с кленовым бумерангом в зубах Индеец, безуспешно пытаясь добыть на ужин селезня. Райскую, первобытную жизнь туземцев омрачали лишь оводы да комары. Солнце, ветер, тишина, перемежающаяся прибоем и шорохом камыша, сделали Руслана частью этой знойной благодати. Прокаленный летом, он погружался в таинственную прохладу глубины, переплывал протоку и карабкался на сопку. Он снова был захлебывающимся от беспричинного восторга ребенком, живущим по законам бессмертия. Закон этот — едва переносимое счастье существа, узнавшего, что смерти нет, наслаждение простыми вещами — зноем, ветром, шелестом трав и чистой кровью, стучащей в висках. Он не верит в смерть, он смеется над смертью. Острый клык обожженной солнцем скалы, способный выпотрошить его, как язя, проносится мимо в нескольких сантиметрах от живота. С шумом, пеной, как в шампанское, погружается он в булькающие, ухающие сумрачно-зеленые воды. Они смыкаются над ним воротами космоса. И тело его шипит, охлаждаясь. Он выходит на берег, выжимает плавки и, подняв их на древко, как флаг, идет по дикому, невероятно дикому, безлюдному месту, не чувствуя своей наготы, как любое дикое существо.

Козлов, по обыкновению лежащий на полу с книгой, не разделил восторгов Руслана. Он даже не поднялся, чтобы посмотреть улов.

— Ты не заболел? — слегка обиделся Руслан, но, увидев на лопатах свежую глину, спросил: — Кого хоронил?

Козлов поднялся, закурил, подошел к окну и только тогда ответил:

— Гофер умер.

— Как умер? — вскричал Руслан, не поверив в саму возможность смерти в такие счастливые, замечательные дни.

— Вот, на память взял, — не отрывая взгляд от окна, Козлов ткнул дымящейся сигаретой в угол, где в самодельной рамке стояла у стены картина. Одинокая береза под радугой. Мир после дождя за минуту до появления солнца. — На такой же березе и повесился.

Радуга, завет вечный между Богом и всякой душой земною, отчего же ты не появилась вовремя над отчаявшимся художником, странным человеком с глазами сумеречного существа?

— Дочь он очень любил, — сказал Козлов.

— А что с ней случилось?

— С ней? Ничего особенного. В институт не поступила. Домой возвращаться не захотела. Написала, что поступила. Зарабатывала на жизнь проституцией. Говорят, он ее по телевизору увидел.

Руслан подошел к окну. Они смотрели на одно и то же, но каждый видел свое. Руслан видел то, что есть на самом деле: развалины захолустного городка. Любопытный клен просунул ветвь, сотрясаемую воробьями, в пустую глазницу окна. Для Козлова в этих руинах была вся жизнь. Часть самого себя. Это были его дома. В черных проемах, как на картинах Гофера, все еще продолжали жить призрачные души умерших и навсегда уехавших людей. Он помнил их лица и голоса, их детей, собак и кошек, веселые и печальные события. Ему казалось, что этим пустым коробкам еще только предстоят отделочные работы, а молодые, веселые новоселы в нетерпении ждут акта приемной комиссии, предвкушая шумное вселение.

Они долго молчали, забыв про рыбу, лежавшую на столе.

Руслан подошел к картине, взял в руки. На обороте холста рукой покойного художника была сделана дарственная надпись: «Райским жителям. Жизнь — прекрасная катастрофа!»

Старый каменный пляж защищен от северных ветров растрескавшейся стеной плотины. Шумит перекат. Прокаленные солнцем, утонувшие в густой траве, замшелые валуны давно не делились своим теплом с купальщиками. Лишь стаи гусей плавают между каменными островами. Тревожно гогоча, старая гусыня выплывает на берег и, прикрыв выводок серыми крыльями, смотрит на небо. Что она там увидела? Старую газету, занесенную в заоблачные выси внезапным смерчем.

Светлана сидит в каменном кресле. В том самом, где зимой с пистолетом в левой руке сидел Руслан. Она смотрит на «божью коровку», ползущую по ее руке. На спинке кресла возлежит Индеец. На шее его — шнур. На шнуре нанизаны пять «куриных богов». Бедный Саша Пышкин выискивает на перекате самые красивые гальки, втайне просверливает в них дырки и незаметно подбрасывает Свете, чтобы сделать ее счастливой. Но эти дырявые камешки всегда находит Индеец. Он парнишка не жадный и готов поделиться своим везеньем, но «куриного бога» дарить нельзя. Хочешь не хочешь, а вся удача — твоя. Саша сидит в ногах у Светы и думает, куда бы скрытно подложить очередной камешек, чтобы на этот раз его непременно первой увидела она. Разве что в босоножку?

Глазами мертвого человека с завистью смотрит на игры детей Руслан. Они в том возрасте, когда разница в два-три года кажется непреодолимой пропастью. Его безвольная плоть врастает в зернистый камень. Он в той странной и страшной нейтральной полосе между границами сна и яви, когда человек с опасной непринужденностью может управлять и сном и реальностью. В этом состоянии человека посещают великая музыка, гениальные открытия и прозрения, способные изменить судьбу мира. Глаза его нарисовал художник Гофер. Он видит все. Он знает все. Даже то, что думает «божья коровка», ползущая по руке Светланы. Ни к кому, даже к этой девочке, вылепленной из первого снега, нельзя подходить слишком близко, потому что ты увидишь то, чего тебе не хочется видеть — самого себя. На свете лишь одно существо, странным образом раздробившееся на миллиарды копий. И ни в одной из этих копий нет тайны. Человек умудряется наполнить миг своего дробного существования невыносимыми страданиями только потому, что полагает, будто живет отдельно от единого, общего существа. Он — «божья коровка», и сейчас раскроет панцирь, расправит мятые крылышки и улетит.

Погрузившись в лето, как в безмятежный сон, спит на своем камне Антон.

Каникулы. Время свободы. От зимы, весны и осени прячешься под одежды. И только перед летом раскрываешься. Жадно впитываешь его горячее дыхание, растворяешься в нем без остатка. Странным образом теряешь тело, и в тебе остается только чистое движение. Ничего, кроме шумного, пахнущего летом вихря. Температура твоей крови приходит в гармонию с температурой ветра. Ты просто знойный ветер над прохладным перекатом, прохладный ветер в душной пестроте леса. Ты просто уснувший ветер, растревоженный на высоте облаков крыльями белых голубей.

Сквозь горечь полыни пробивается печальный, как предчувствие, запах богородской травы: все, все, что еще не случилось, пройдет. Кроме забвения.

Света смотрит на воду, искрящуюся солнечными бликами, как когда-то очень-очень давно, пять долгих лет тому назад.

…Был апрель. На середине моря еще плавали льдины. Перекрытая плотиной река раздулась синим удавом, проглотившим большое село. Заброшенная дорога ныряла в водохранилище. Хотелось сбежать по ней, как со скучного урока, из пахнущего снегом и сырой землей мира в подводную деревню. Спрятаться от всех.

Журавлиные крики холодили ее разбитое сердце. Ветер ерошил бурые травы, сквозь вылинявшую кошму которых пробивались белесые веснушки подснежников. Отсюда было видно далеко-далеко окрест, всю сиротскую округлость земного шара сразу — степное море, березовые колки, плотину и белый город под темным небом.

Маленькая белая туча заблудилась над большой планетой. Она давно ищет ее — маленькую девочку из маленького города, чтобы под доброе ворчанье грома пролиться над ней волшебным дождем. И случится чудо: рыжие, жесткие волосы станут мягкими, золотистыми, она выйдет из дождя высокой, красивой. Может быть, она уже рядом, на том берегу, над Бабаевым бором. Кончиком пальца девочка очертила профиль лица, представляя, какими будут у нее брови, губы, шея. Не выдержав искушения, раскрыла портфель и достала круглое зеркальце. Рыжая, ржавая! Мальчишеский высокий лоб, обиженные на весь свет зеленые глаза исподлобья. Как несправедливо, что она родилась некрасивой! Ни у кого бы не убыло, если бы на свете одним красивым человеком было больше.

Рассердилась Света на зеркальце и выбросила вон. На секунду замерло оно в невесомости между небом и водой. Ей стало жаль ни в чем не виноватое стеклышко. Но было поздно. Невесомая секунда оборвалась, и зеркальце стремительно, ребром падало вниз. В последний раз сверкнуло зайчиком и без брызг врезалось в море.

Медленно опускается зеркальце на дно, а в нем — ее отражение.

Глупая туча не нашла ее. Она пролила волшебный дождь в степное море. И нужно быстрее окунуться в него, чтобы на ее долю досталось несколько дождинок.

Грустно шумела плотина.

Придерживаясь за обнажившиеся корни березы, Света спустилась к каменной плите, полого уходящей в море. Она скинула сапожки. Камень хранил в себе холод недавно растаявшего снега. Озноб прошел по позвоночнику.

Степное, студеное море тихо ждало девочку. Тяжелая вода, в которой все еще было что-то ото льда, обожгла и звонко сомкнулась над ней…

— Смотри, что я нашел, — вынырнувший из сумрака воды Руслан протянул ей ладонь, на которой лежал круглый камень, покрытый тиной.

— Что ты нашел? «Куриного бога»?

Это было зеркальце. Из подводного сумрака на нее смотрела зеленоглазая девушка с длинной шеей. Правда, рыжая, но Свете она нравилась и такой.

Сутулый Индеец возник за ее спиной, как приведение.

— Свет, а ты почему не купаешься? Пойдем море раскачивать.

— Не хочу.

— Идем. Вода теплая.

— Не хочу.

— Потом жалеть будешь. Скажешь: зачем я тогда не искупалась? В Полярске не искупаешься.

— А бассейн?

— Да в нем больше хлорки, чем воды. Пойдем, искупаемся.

«И что пристал к человеку? — подумал Руслан. — Он, наверное, и не догадывается, что женщины устроены немного по-другому». И почувствовав себя лишним, поплыл к Антону и Пушкину помогать раскачивать море.

Слепой гром сотрясает безоблачную скуку неба и каменный пляж. В урочный час из кратера Медвежьей сопки поднимаются клубы дыма. За взрывом не слышно глухого хруста внутри плотины, но трещина становится на несколько миллиметров глубже. Края ее, покрытые зелеными водорослями, чуть сильнее сочатся влагой.

Нет мира уютнее, чем тот, что создает костер в ночи. Этот мир окружен непроглядными стенами из темноты и накрыт звездным небом. В нем есть все, что необходимо человеку: тепло от огня, вечность и долгая беседа.

Между двух палаток стояли, прижавшись к стволу осины, вершина которой растворялась в ночи, велосипеды, посверкивая рулями и спицами. То появлялись, то снова исчезали в черноте камыши и кусты черемухи. Изредка свет костра выхватывал бесшумный полет совы.

— С первого заброса зацепил корягу, — рассказывал Пушкин, помогая себе телодвижениями. — Кручу катушку — с натугой идет, но ровно. Подтаскиваю к берегу, хватаюсь за леску. Коряга как рванет! Блин! Чуть палец не отрезало. Как полное ведро в колодец сорвалось. Хватаю спиннинг, думаю: все, слабину дал, ушла. Леска так кольцами на земле и лежит. Наматываю — как дернет! — и ручкой по костяшкам до крови. Ну, коряга! Час с этой корягой мучился. К берегу подтаскиваю, встала она на хвост, пасть раскрыла и давай головой трясти. Крокодил!

— Вот я крокодила видел, твой крокодил рядом с ним — щурогайка, — перебивает его Антон. В выпученных глазах — ликующий ужас: — Плыву вдоль камыша. Вода коричневая, видимость — метра два. Чувствую: кто-то на меня смотрит. Неприятно так. Гляжу — прямо подо мной донная щука. Бревно бревном. Руками не обхватишь. Морда больше ведра — черная, плоская, хвост в сумраке теряется. Лежит на дне и снизу вверх пристально так за мной наблюдает. Бли-и-и-ин! Я чуть не захлебнулся…

— И что ты не стрелял в своего крокодила? — спросил Руслан.

— Я и про ружье забыл. Неожиданно так из ниоткуда появилась и растворилась в темноте. Один хвост на границе видимости мерцает. Медленно так. Да я бы ее догнал, но она к лодкам поплыла. На меня как заорали все: кончай рыбу пугать.

— Что-то плохо сегодня на червя бралось, — сказал Козлов, обдувая себя сигаретным дымом.

— Ничего, с вечера прикормили, утром должно клевать, — утешил его старший Мамонтов. — Ну что, Саша, неси свою корягу, мы ее сейчас на решетке поджарим.

— Блин, жалко фотоаппарата нет. Станешь рассказывать, скажут — не заливай, — печально пожаловался Пушкин, растворяясь в темноте.

Тишину нарушил долгий нарастающий треск, стон и глухой удар о землю. Затихли голоса ночных птиц. Все обернулись на шум, напряженно всматриваясь в темноту.

— Что это было? — спросил Руслан.

— Старое дерево упало, — предположил Козлов.

— С чего бы оно упало? Ветра нет, — не поверил Антон.

— Должно быть, ствол подгнил. Время пришло — вот оно и упало.

— Без причины?

— Может быть, комар на ветку сел. Они сегодня тяжелые от нашей крови. Может быть, зверь почесался о ствол.

— Да здесь крупнее ондатры зверя нет, — сомневался Антон.

— Может быть, корова заблудилась, может быть, лось из тайги забрел, может быть, мамонт. Все может быть, — сказал Козлов, подбрасывая в огонь сухие ветки.

Из темноты вышел встревоженный Пушкин, волоча щуку на кукане, как пса на поводке. Она была жива и оказывала яростное сопротивление.

— Все мамонты здесь, — сказал он мрачно. — Помните, я вам про снежного человека рассказывал, а вы мне не верили.

Снова затрещало.

— Сюда идет, — прошептал Пушкин голосом, полным зловещих предчувствий.

Все молчали в ожидании.

Из мрака проявился рыжий, усыпанный белыми пятнами пес с ушами, обвисшими под тяжестью репейника, и сказал фамильярно, слегка картавя:

— Здорово, рыбаки!

И пока сидящие, лежащие и стоящие у костра думали, как достойно ответить на это хамоватое приветствие незнакомого пса, из ночной тьмы материализовался гений удилищной ловли, легендарный Чугун — невысокий, широкоплечий человек на хроменьких ножках, с лицом Сократа. Огромный выпуклый лоб, маленькие печальные, стекшие к скулам глазки, крошечный носик и массивная челюсть. Рот подковой. Концами вниз. Как и большинство гениев, Чугунов был несчастен в браке. Супруга, желчная женщина гренадерского роста, считала его лентяем и никчемным человеком. «Уработался? Устал кислую морду на тоненьких ножках носить?» — заботливо интересовалась она, когда супруг отлынивал от домашних хлопот. Ничего серьезнее рыбалки в этой жизни для него не было. Человечество Чугун делил на рыбаков и не-рыбаков. И если кому-то хотел выразить крайнюю степень презрения, то говорил в гневе: «Да ты не рыбак!». Суровее приговора и чудовищнее оскорбления он не знал.

— Это ты, кум, деревья валишь? — приветствовал ночного гостя Козлов.

— И не говори. Шастает кто-то по ночам в тугаях. Мухомор скулит, в шалаш лезет, спать мешает. Вот к вам привел. Ну и кострище разожгли. С Луны видно. Смотрю: что такое? Сухая осина так и светится. Думал — пожар.

Мухомор, с заискивающим дружелюбием размахивая хвостом, обнюхал всех по очереди, отскочил, ворча, от трепыхнувшейся щуки и, удовлетворенно вздохнув, лег у ног хозяина. Положил голову на передние лапы и уставился желтыми печальными глазами в костер. В человеческой стае ночь была не так страшна.

Чугунов аккуратно приставил к стволу осины чехол с телескопическими удилищами, рюкзак и, вытащив из нагрудного кармана штормовки полотенце, вытер им лицо и шею. От прочих местных рыбаков он отличался невероятной чистоплотностью. Во время ловли это полотенце всегда висело на его шее белым шарфом. Насадит на крючок червя, обмакнет его в пузырек с секретной жидкостью, забросит снасть и непременно, сполоснув в воде руки, оботрет их насухо.

— Сетешки на Крестовой сторожишь? — спросил Козлов.

Оставленные без присмотра сети в этих краях считались законной добычей.

— Сетешки? — обиделся тот, презрительно оттопырив нижнюю губу. — Сроду сетей не ставил. Я и на удочку наловлю сколько донести смогу.

Это была правда. Чугунов презирал сети. А рыбу он ловил даже тогда, когда у других не клевало. Талант. Однажды на реке за своим огородом чуть не утонул, перегрузив резиновую лодку язями. Так и несли с тестем улов в лодке, как гроб, вверх по переулку, отдыхая через каждые десять метров.

— Смотрите, что эта коряга заглотила! — в восторге вскричал Пушкин, извлекая из вспоротого складным ножом брюха еще одну щуку. Выпороток немногим уступал размерами пообедавшей им хищнице. Проглотила она его, видимо, совсем недавно: тело еще было свежим. И лишь от хвоста до середины чешуя была переварена, а туловище приобрело пепельно-голубой цвет.

— Повезло тебе, Саня: за один заброс сразу две щуки поймал.

Все, включая Мухомора, обступили Пушкина, и лишь Чугунов остался невозмутимым. На каждую историю у него находилась своя. Но рыба в ней была чуточку больше.

— Это что, — сказал он степенно, — вот я в прошлом году щуку на блесну из серебряной ложки поймал, так это была щука. Втащил ее в лодку, смотрю — из пасти хвост торчит. Я еще подумал, чего это она сдуру на железку с полным брюхом кинулась? Дома на безмене взвесил — пуд без ста граммов. Вспорол брюхо — щука. Целая еще. Взвесил — пять килограммов. Дай, думаю, ради интереса посмотрю, что у этой в брюхе. Вскрываю — щука…

— Стоп! — сказал Козлов. — Третьей брюхо не вскрывай.

— Почему? — удивился Чугунов.

— Перебор будет.

— Смотрите, смотрите, — закричал Антон, — эта щука тоже щурогайку проглотила.

Обиженный Чугунов, которому не дали дорассказать историю, поглядел на студнеподобного выпоротка и сказал:

— В этом озере должен линь водиться. Щуки линем брезгуют, а другую рыбу, видать, истребили, раз друг друга едят.

— Линь на удочку не пойдет, — приуныл Козлов.

— У кого не пойдет, а у кого пойдет, — двусмысленно хмыкнул Чугунов.

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался старший Мамонтов, пламенно сверкнув очками.

Завладев вниманием рыбаков, Чугунов уселся на поваленный ствол и стал делиться линевыми тайнами. По его словам, чтобы наверняка поймать линя, нужно заранее в густом камыше выкосить небольшое оконце, присыпать дно чистым песком, прикормить место пареной пшеницей, выкрасить удилище в зеленый цвет и соблюдать абсолютную тишину, даже поплавком не булькать. Были и другие, менее трудоемкие способы, но о них он поведал весьма туманно, скороговоркой.

Старший Мамонтов снял с огня ведро, парящее ароматом смородины, разровнял угли, укрепил над ними решетку, присолил рыбину и разрезал на полешки.

— А это тебе, Саня, — протянул он щучью голову Пушкину.

— ? — посмотрел на него тот, ожидая подвоха.

— Засушишь, лаком покроешь и будешь всем показывать.

— Давай и эту поджарим, — предложил Антон, держа за жабры щуку, извлеченную из желудка «коряги».

— Вот я еще выпоротка не ел, — рассердился Пушкин, — брось его Мухомору.

Мухомор брезговать выпоротком не стал.

Народ внимательно слушал Чугунова, но смотрел на шкворчащую, истекающую жиром над углями щуку.

— Надо было ее глиной обмазать и в землю закопать, а уж потом костер разводить, — поделился запоздалым советом Чугунов.

— А ты что же, пешком пришел? — спросил Козлов.

— Зачем пешком? Я велосипед у дороги спрятал.

— Уведут.

— Да какой дурак в тугаи попрется? Кому рыба нужна — у плотины наловит. А я не люблю у плотины рыбачить. Так только, когда времени нет. Выложишь из камней мысок, прикормишь с вечера рыбу, а утром придешь — уже сидит какой-нибудь дед на твоем месте. Хрен выгонишь. Да и вообще я плотину не люблю. Вы знаете, что в ней человек замурован?

— Какой человек? — встрепенулся Антон.

Чугунов не спеша достал пачку «Примы», закурил, выдул дым за пазуху, изгоняя комаров, и только тогда продолжил рассказ:

— Лежит он на треть от воды, как раз там, где проходит трещина, как фараон в египетской пирамиде.

— Что ты сочиняешь, никто там не лежит, — нахмурился Козлов, — я там два года каждый день с теодолитом ходил.

— Ты там с теодолитом ходил, а мне бывший зэк рассказал. Да вы его знаете. Дед Петров. Он в те годы в Степноморской зоне за неумышленное убийство сидел. Человека в кочегарке сжег.

— Ничего себе неумышленное убийство! — удивился Пушкин.

— Убил-то он его нечаянно, а уж потом испугался и в топку бросил. Вот он мне недавно и рассказал под этим делом, когда мы с ним на Соленом озере ряпушку ловили. Тот человек тоже зэком был. Хорошо с лагерным начальством жил. Не понравилось это корешам, они его и замуровали в бетон.

— Живого? — спросил Антон.

— Зачем живого? Ломом сзади по голове — и бетоном залили. А начальству сказали: сбежал. Камышинку в зубы — и уплыл против течения. Конечно, были подозрения, только кто будет бетон долбить, когда пятилетку нужно выполнять и перевыполнять? Ну, если бы точно знали, где его замуровали, расковыряли бы. Только зэки молчали, а плотина большая. Так что лежит он там до сих пор. Дед Петров мне и фамилию назвал, но я, врать не буду, сейчас не вспомню. А ты говоришь: сочиняю.

— Может быть, и лежит, — не стал спорить Козлов.

— Да, могила… — задумался старший Мамонтов. — Такой могиле и фараон позавидовал бы.

— Вспомнил! — обрадовался Чугунов. — Кличка у него была — Чирей. Пострадал от советской власти. За растление малолеток сидел.

Рыбаки молча смотрели на угли костра, думая о замурованном в плотину плохом человеке. Руслан лежал на спине и смотрел на млечный путь в морской бинокль, подаренный Антону черноморским дядей. Густой жар шел от углей вселенского костра. Никогда он не испытывал такого печального восторга. Эта звездная страна была его родиной, а он — космическим существом, временно задержавшимся на маленькой уютной планете. На этой планете только и было, что костер, пес Мухомор, шесть человеческих существ, секретное, никому не ведомое озеро без названия и огромная донная рыба в его глубине.


Как государственную тайну, берегли Антон с Русланом от посторонних глаз самодельное пружинное ружье для подводной охоты. Спрятав его в рюкзак вместе с ластами и масками, крутили они педали по заросшим дорогам в места, недоступные для удильщиков. Самое кошмарное и красивое из которых — остров за третьим перекатом. Продираешься друг за другом через душную пойму, сквозь талу, черемуху, волчью ягоду, шиповник, ежевику и хмель к обрывистому берегу. Накачиваешь лодку и переправляешь на остров через быстрину велосипеды.

Остров разделяет на две части невидимая с берега протока. Над ней смыкаются кроны краснотала, образуя сумеречный зеленый туннель, полный птичьего щебета, солнечных пятен и сверкания серебряной чешуи. Замаскировав велосипеды, они выплывали по протоке в камыши и попадали в щучью заводь. Плыть надо на солнце, чтобы не пугать своей тенью рыбу. Ласты — на мокрые носки. Тогда они не скрипят. А чтобы не запотевало стекло, необходимо поплевать на него и растереть, а затем на некоторое время погрузить в воду — маску и лицо. Уравновесить температуру реки и тела. Обнаружив рыбу, ни в коем случае не наводить на нее ружье. Надо по-волчьи разворачиваться к ней всем корпусом. Не спешить за уходящей в подводный мрак добычей. Пусть сердце колотится от азарта, пусть от недостатка кислорода темнеет в глазах — плыви спокойно, медленно. Стреляй наверняка.

Погрузившись впервые под воду, Руслан едва не захлебнулся от восторга. Это была другая планета, другое измерение. Да и сам он был другим. Черным линем, растворяющимся в сумрачной глубине. В этом полном опасности и тайны невесомом мире он летал. После зноя приятна была придонная прохлада. Невзрачные с берега водоросли в солнечном пятне сияли тропическими красками. Увеличенные стеклом маски коряги, валуны, стаи мальков выглядели фантастическими существами. А когда в прохладном сумраке глубины он увидел алый щучий хвост, медленно растворившийся во мраке, от кошмарной, дикой красоты перехватило дух.

А вынырнешь на солнце, на звуки, на ветер, на запахи — будто впервые все это видишь. Это тоже была другая планета. Когда-то он был глубоководным существом, и таким же жутковатым, опасным казался ему мир наверху.

До шестнадцати лет надо жить в деревне. Пролетел Руслан мимо детства. Первую щуку он увидел, всплывая из темной глубины протоки в теплые воды заводи. Она пряталась за три стебелька щучьей травы. Дородная, сытая, в полной уверенности, что надежно замаскировалась. Увеличенный маской хищный силуэт казался огромным.

Дернулось в руке ружье, серебряной молнией сверкнул гарпун, потянув за собой инверсионный след фала и пузырьков воздуха. Навылет пронзила стрела темный силуэт, и на долю секунды капроновый шнур провис. Мощно колыхнулась тень, развернувшись белым брюхом. Алый тюльпан хвоста расплескал окровавленное солнце, и по воде пошли золотые круги. Рыба исчезла, и шнур потянул Руслана в густые заросли водорослей. Он увяз в покрытых мутной взвесью, водяной пылью травах. Шершавые, холодные руки душили шею, оплели тело. Невидимая щука натягивала шнур, судорожно билась в глубине, увлекая в кошмарное царство сумерек и травы. Руслан ударил ластами, продираясь сквозь зеленый косматый ужас к бесформенной кляксе солнца. Треск рвущихся водорослей резонировал в голове. На последней, критической секунде он разбил головой солнце, и воздух ворвался в легкие, едва не разорвав их. Они боролись с полчаса. Она уходила, забиваясь в травы и коряги, наматывая на фал водоросли. Руслан выбился из сил, но, когда решил, что ему уже не выбраться на берег и пришла пора утонуть, ноги коснулись дна. Все это время он боролся за жизнь на отмели.

Он волок ее к протоке, разделяющей остров, и у самого берега наступил на холодное, скользкое тело. Налим черной змеей — спина над водой — метнулся сквозь извивающиеся на течении водоросли в глубину.

Такой страх Руслан испытал в то лето на море, когда поднырнул под затопленную баржу, лежавшую вверх днищем. Он долго не решался залезть в ее черное чрево. Баржу затянуло илом, и лишь под кормой был маленький лаз, узкий, как волчья нора. В этом заливе они охотились на горбачей, зеленых морских тигров. В отличие от щук, они не были столь беспечно самоуверенны. Висит такая стая в полводы, но стоит подплыть к ним на выстрел — и, резко развернувшись, окуни уходят на глубину, растворяясь в темноте. После нескольких неудачных попыток Руслан решил нырнуть под баржу: там обязательно должны были прятаться налимы. Забитые никотином легкие на все про все оставляли ему не больше минуты. Внутри баржи было темно и холодно, как в колодце. Ощупью продвигался он вглубь, а когда повернулся назад, не увидел выхода. Поднятый ластами ил застил видимость. Он поплыл по наитию, пока не ударился лбом о железо. В воде боль не чувствуется. Мокрый хруст и пятна перед глазами. Ужас замкнутого пространства едва не лишил его рассудка. Изо всех сил колотя ластами, он поплыл вдоль борта, ощупывая ладонью изъеденный ржавчиной металл. Ему повезло: он нашел дыру. Вынырнул. Мир был зловеще красен. Кровь с рассеченного лба залила стекло маски.

Нанырявшись по очереди до посинения, они обнимали горячие, вибрирующие под ними камни и рассказывали друг другу дребезжащими голосами удивительные истории, приключившиеся с ними под водой. О щучке размером с карандаш, которая перехватила поперек ельца в два раза больше ее и, страшно гордясь собой, так и плавала, виляя хвостиком, похожая на бабу с коромыслом. Но из зарослей темной торпедой вылетела «пернатая» и — ап! — проглотила охотницу вместе с добычей. Об огромном, со сковороду, и тощем, как блин, карасе, который обитал, не поверишь, в реке. Об удачном выстреле, поразившем сразу две щуки. О туче серебристых мальков, которую пас яркий, как подводный петух, окунь.

Но все эти разговоры сводились к одному — к мечте загарпунить самую большую щуку, которая водилась в здешних водоемах, огромную, как акула.

Хозяйственный Индеец не уважал рыбалку. Дни напролет он проводил под старой дедовской «победой», пытаясь реанимировать ржавую рухлядь. Пушкин не изменял спиннингу. И до поры до времени Руслан с Антоном делили тайну на двоих. Но однажды их нагнал на дамском велосипеде захлебывающийся от соплей и восторга головастик с ушами-радарами. В полном вооружении: за спиной — чехол с ружьем, на багажнике — ласты, на руле — маска. Ему не обрадовались. Но Андрейка — быстроглазый, конопатый пацан — был преисполнен такого почтения, так восторженно заглядывал в рот и с такой готовностью ел землю, клянясь, что ни одна живая душа… Пришлось кратко ознакомить его со своим уставом: мелочь не бить, подранков не оставлять, под гарпун поперек батьки не лезть, добычей не хвастать.

В первый же день он нарушил все пункты. Пока они основательно готовились к погружению, замачивали ружье и маски в воде, Андрейка первым плюхнулся в реку и всю ее перебаламутил. Нырял он, как жирная домашняя утка. Погрузит голову в воду, выставив зад, и колошматит, что есть силы, ластами по воде.

Вылез на берег через час, весь в мурашках, синий, как утопленник. На гарпуне — малек размером с окурок, в глазах разочарование, голос вибрирует.

— Королевский выстрел, — похвастался он и доложил: — Здесь больше ничего нет, поедем под Коктерек. Там Чугун на спиннинг щуку на десять килограммов поймал.

— Грейся, чадо, — без особого дружелюбия сказал Антон и без брызг, тюленем, погрузился в воду. Через минуту голова его бесшумно появилась у кустов камыша. Он фыркнул и снова ушел под воду, не оставив после себя даже кругов. Чтобы опуститься на дно, совсем не обязательно выпрыгивать дельфином, достаточно просто согнуть ноги в коленях. Его не было минуты три, но когда Андрейка уже начал паниковать, Антон всплыл у самого берега.

Увидев щуку, синий Андрейка тут же плюхнулся в воду. В прохладные глубины его тянула не жажда приключений, а азарт матерого заготовителя. Из таких засранцев и получается цвет нации — олигархи.

Вернулся он еще более разочарованный и обиженный. Дрожа, занудил:

— Здесь одна щука и была, да и ту ты подстрелил. Поехали под Коктерек.

Руслан добыл большого окуня. Не просохший Андрейка снова без очереди бросился в реку. В тот день он испортил им охоту. Поднимал ластами штормовую волну, лез под гарпун. А когда его гнали на безопасное расстояние, хлюздил: «Боитесь, что вашу рыбу возьму, да?». Получив третью часть добычи, расценил этот дар как взятку за молчание.

На следующий день конопатый растрезвонил по всей Оторвановке, как славно поохотился с Антоном и Русланом, какую огромную щуку подстрелил с первого раза. И с оравой пацанов покатил охотиться на пляж. Наладил бизнес: сдавал ружье напрокат по времени за плату. Пацаны ничего, кроме домашней утки, не добыли, но тайна перестала быть тайной. Не мальчик — заноза в пятке. Такому человеку была одна дорога: катиться колбаской по Малой Спасской. Именно это направление и указал Андрейке Антон, поддав коленом под зад для ускорения.

Но не так-то легко было отвязаться от конопатого. Частенько подкарауливал он их в засаде. Выедет из-за кустов на своем скрипучем дамском велосипеде. О, привет, вы тоже на Солохин залив собрались? Какая неожиданная и приятная встреча. «Отстань, зубная боль!» — отвечал Антон и, привстав, крутил педали. Оторвавшись, за поворотом они с Русланом сворачивали в лес и уходили лесными дорогами на реку.

Но ни от зубной боли, ни от Андрейки не убежишь. Только выкатили из прогалины велосипеды — знакомый свист. Стоит над обрывом и манит рукой, оглядываясь. Они сделали вид, что оглохли и ослепли. Тогда Андрейка, оставив велосипед на круче, с шумом, пылью и комьями земли низвергся.

— Что я знаю, пацаны, что я знаю! Уговор — зубы на крючок. Ешьте землю.

— Спасибо, пообедали, — мрачно поблагодарил Антон.

— Что было, что было! — от волнения покрылся пунцовыми пятнами Андрейка. — Не поверите, что было. Дед Петров из тюрьмы пришел, — выпалил Андрейка.

— Верим.

— Он в тюрьме двадцать лет сидел…

— Замри! — прервал его восторги Антон и хлопнул по спине, объяснив: — Овод.

— Овод, овод, — обиделся Андрейка, — чуть хребет не сломал. Двадцать лет дед Петров в тюрьме сидел, а за это время Ильинку затопили.

— Ильинку затопили? Не ври, — не поверил Антон.

— Ой, как смешно. Короче, в четверг я ездил понырять на остров Ильинский.

— Разумеется, на нерестилище…

— Да ладно тебе. Подъехал, гляжу — сидит на Трубе у Камышовой заводи дед Петров, плачет…

— Ага, значит, все-таки на нерестилище…

— Я поздоровался, а он мне и говорит: «Гроб для меня сколотишь?» — «Зачем?» — «А затем — сейчас мырну и не вымырну». Там утонешь, думаю, воробью по колено. У него удельный вес, как у воды. Кости полые, как у птицы. А он: «Хотел, — говорит, — на старости пожить, а они дом затопили». И тут он мне рассказал…

Андрейка с подозрением посмотрел на хохочущего мартына и перешел на гундосый шепот:

— Этот дед перед тюрьмой в чулане клад спрятал…

— А-а, ну конечно — клад, — сказал Антон с легким разочарованием.

— Да я сам не поверил. Он же пьяный был. Говорит, достался ему от деда, секи, золотой колокол с ильинской церкви. Столько, говорит, весит, что я весь ваш паршивый городок вместе с Караталом мог бы купить. Да еще на плотину с трещиной осталось бы. И кулаком по башке стучит. А потом и говорит: ладно, не хочешь мне гроб делать, не надо, я и без твоего гроба обойдусь. Нос пальцами зажал, нырнул и…

У Андрейки перехватило дух. Он пучил глаза и молчал, хлопая губами.

— И?

— …и не вынырнул. Я подождал-подождал, на велик и — к вам.

— А чего не нырнул за дедом?

— Что я, дурак? Там знаешь какая трава.

— Ты не дурак, ты трус. Наврал тебе дед Петров про золотой колокол. А если и нет, кто теперь знает, где стоял его дом. Ильинка большая деревня была. Не врешь?

Андрейка, в возмущении тараща глаза, бросил в рот щепотку песка, с хрустом пожевал, почистил язык о зубы, сплюнул и заорал:

— Гадом буду! К Кузьмичу надо идти! В музее должна быть карта Ильинки!


Без стука открылась дверь, и в прохладный кабинет директора музея ворвался теплый шелест берез. В проеме, опершись плечом о косяк, стоял невероятно большой и тучный человек. Его тело заняло все пространство двери, а громадная согбенная голова упиралась в притолоку. В левой руке он держал перевязанную тесемкой коробку из-под ботинок, а правую прижимал к сердцу.

— Василий Васильевич? — удивился Кузьмич и, шаркая пимами по облезшему крагиусу, заспешил навстречу гостю.

В музее было сыро, и Кузьмич даже летом использовал валенки вместо комнатных тапочек. Посетители заходили редко. Можно сказать, совсем не заходили. Это, разумеется, без передачи Кузьмичу. Обидится. А старик он замечательный. Который уж год, без зарплаты, с вечной простудой, охраняет бесценные, по его мнению, экспонаты по истории родного района. Времена изменились, старая история никому не нужна, новую еще не придумали, но бывший учитель истории, как солдат, которого забыли сменить на посту, исправно несет службу. Тратит свою мизерную пенсию на ремонт барака и ищет спонсоров среди бывших учеников. Жертвуют Клио не многие и не много.

Худенький и хрупкий Кузьмич, обликом похожий на академика Лихачева, был ярким представителем погрязшей в бескорыстии и альтруизме, гордо вымирающей старой степноморской интеллигенции. Один из тех чудаков, что свято верили в то, чему учили детей. Чужих и своих. Теперь он пожинал горькие плоды просвещения. Воспитанные в библейско-социалистическом духе два сына и дочь окончили школу с золотыми медалями, получили красные институтские дипломы и оказались совершенно непригодными к новой жизни. Воспитай он из них подлецов и негодяев, давно бы в лоснящемся «Мерседесе» увезли его из умирающего города в более пригодные для жизни края. Но, увы. Пошли они по стопам отца и теперь честно прозябали на нищенскую учительскую зарплату.

Дошаркал наконец-то Кузьмич до посетителя, взял его слабыми пальцами за локоток и препроводил к стульчику. С сомнением посмотрел гость на ветхую мебель: выдержит ли? Стул протестующе скрипнул, но не разломился.

— Водички принести? — спросил Кузьмич.

Шумный отрицательно мотнул огромной своей головой.

— Нет, — сказал он угрюмо, осторожно наклонившись, чтобы поставить на пол коробку, — только стаканы.

— Что же ты людей пугаешь, молодой человек, что же ты все притворяешься? — с ласковой укоризной спросил директор музея.

— Есть, Кузьмич, такая неизлечимая болезнь. Жизнь называется. Выпьем?

— Ты же знаешь, не пью, — всем своим тщедушным видом извинился интеллигентный Кузьмич.

— А кто пьет? — проворчал Василий Васильевич и, сопя, полез во внутренний карман пиджака.

Солнечный грустный луч зажег изнутри «Медведя» тяжелым янтарным шаром. И такой это был особый, завораживающий свет, что два старика долго не могли оторвать от него глаз. Для любой, самой банальной, самой пошлой вещи, как, впрочем, и для любого самого никчемного человека, наступает миг откровения, когда просвечивается их сущность. Нечто вечное, печальное и очень красивое.

Громадная, как совковая лопата, лапа Шумного обхватила бутылку, и тайна исчезла. Буднично, как воду, выпил он стакан водки. Посидел малость с закрытыми глазами, медленно багровея, отчего казалось, что волосы его стали еще более седыми.

— Вот, — поднял он с пола и поставил на стол коробку, — для твоего музея цацки.

Коробка звякнула. Кузьмич просвечивающимися на солнце пальчиками развязал тесемку, поднял двумя руками крышку и остолбенел, будто была это не коробка, а саркофаг с мумией фараона. Золотые блики играли на его изумленном лице.

— Ты что, Василий Васильевич, с ума сошел? Как можно?

В коробке грудой лежали ордена, медали, орденские планки и другие знаки отличия. И было их так много, что вполне можно было наградить армию небольшого независимого государства за выигранную войну.

— Бери, бери, пока дают. Не выбрасывать же.

— С чего это вдруг выбрасывать? — сердито удивился Кузьмич.

— А что мне их прикажешь в Германию везти? Хорош я там буду с этими цацками. Только разве что для смеха…

— Так все-таки уезжаете?

— Ну, за твое здоровье, Кузьмич. Увидимся, нет ли до отъезда. Прощай, на всякий случай.

Он выпил и расплылся грудой. Тяжело пыхтя, достал из кармана куртки грецкий орех и оглядел кабинет Кузьмича, одновременно служивший запасником, в поисках тяжелого предмета.

У стен был свален сор прошумевшей и без следа исчезнувшей истории. Лишь крохи ее застряли в сите музея. Железное колесо первого в этих краях трактора. Полусгнившая соха. Коричневая ступа. В углу стояли потемневшие, растрескавшиеся и слегка обугленные козлы. Вместо одного из рогов вбит ржавый трехгранный штык. Кузьмич не посмел выпилить свидетеля гражданской войны из трухлявой древесины. Симбиоз оружия и дворовой утвари представлял куда большую ценность. Это был пласт жизни, история в развитии, сгусток времени, поэтический образ, странно волновавший воображение. Вольные хлебопашцы Ильинки не были воинами. И хотя в музее был раздел «Красные партизаны», подвиг прадедов заключался лишь в том, что, когда к селу подходили потрепанные части колчаковцев, мужики призывного возраста мужественно побежали прятаться в Бабаев бор. Жены и матери носили им по ночам горшки с кашей, чтобы герои не умерли с голода. Конечно, в те дни пролилось много крови, но в этом были повинны не классовые сражения, а лесные комары.

Держа в ладони орех, Шумный подошел к полке, на которой в тени зеленых от патины благодушных самоваров лежал обрез. Инвалид классовой борьбы с темной историей. Однажды ночью из его ствола вылетел кусочек свинца, пробивший стекло и висок первого председателя сельсовета. Врага народа быстро нашли и расстреляли. Само же орудие преступления обнаружили много десятилетий спустя, когда, расчищая ложе водохранилища, сносили Ильинку. Ржавый и тихий, он прятался в тайнике между звеньев сруба совсем не в той избе, где его когда-то искали. От обрубка все еще пахло порохом, и черное дуло с угрюмой издевкой смотрело на новых людей. Несколько лет урод лежал на стенде музея, но однажды исчез. В то время у мальчишек была опасная забава: поджоги. Схожесть оружия классовой ненависти с самодельными пистолетами, которые заряжались серой, соскабливаемой со спичек, не могла не обратить на себя внимание пытливых умов. И обрез выстрелил еще раз. Похитивший его подросток выбил глаз своему лучшему другу. Нечаянно. Мальчишки приходились правнуками убийцы и его жертвы. Случайное это совпадение потрясло Кузьмича. История, сделав мертвую петлю, вернулась на круги своя. После долгой волокиты улику вернули в музей. Но на этот раз ствол залили расплавленным свинцом. И вот Шумный колет этим тяжелым стволом грецкий орех. Скорлупа треснула. Ядрышко оказалось гнилым.

— Веришь, нет — на фронте не пил. А сейчас пью. Что за жизнь, Кузьмич! Сначала нашу с тобой Ильинку утопили. Как кутенка в луже. Малую, так сказать, родину. Гнездо разорили. И нас с тобой не спросили. Ладно, там еще понять можно было. Село утопили — город построили. Потом развалили большую родину. И войны не было, а от города одни руины. Теперь вот меня, как старого попугая, увозят черт-те куда на потеху. Я до этого Берлина по всей Европе на брюхе прополз.

Кузьмич молчал. Руки скрестил, ноги вытянул. Смотрит поверх очков в сторону и ничего не видит. Мир преломился в слезе.

— Значит, не уговорил сына остаться?

— И что бы ты на моем месте сказал? Я, Кузьмич, не литератор и не историк. Я математик. Что вижу, то вижу. Нет у меня контрдоводов, нет. Есть только обида. Не знаю на кого. Вот и твой музей. Прости меня, конечно, старпера, кому он здесь нужен? Города нет, а ты — музей, музей… Ну, проскрипишь еще, дай Бог тебе здоровья, со своей вечной простудой лет десять. А потом? Кому это нужно? Вот объясни мне, историк, нынешний исторический момент. Мы что — плохо жили? Для чего расплодили нищету, как тараканов на кухне? Ради какой великой цели загубили город?

— Ну, история — вещь долгая. Мы с тобой старики, Вася. Опавшие листья в заповедном лесу истории. Мы смотрим на мир глазами из прошлого. Это уж молодым решать — для чего. Вырастут новые люди, для которых эти развалины были всегда. Руины не будут напоминать им о напрасно прожитой жизни, унижать человеческое достоинство. И тогда…

— Листочки, лепесточки… Хреновые мы с тобой учителя были, Кузьмич. Так бы и сказал: навоз на полях истории. А я тебе объясню исторический момент. В людях убивают память. В людях убивают бескорыстие. Весь этот город, вся эта страна держалась на бескорыстии. А сегодня хороший человек — враг общества. Не то беда, что город разрушили, людям души наизнанку выворачивают — вот что страшно. Сегодня подлецам везде у нас дорога и ворам везде у нас почет. Люди гордятся тем, чего должны стыдиться. И стыдятся того, чем надо гордиться. Что они могут построить? Ты посмотри — все разворовали, все разрушили. Ну, ладно — социализм им мешал. Фермы зачем ломать? Коровы что — членами партии были?

— История, Вася, — наука о развалинах. Нет развалин — нет истории. Степноморск был обречен. Почему? Потому что в таких городах золотой середины, в отличие от столиц и глухих деревень, зарождалось общество, которого в принципе не должно было быть. Его не должно быть, а оно было! Мы с тобой старые, дряхлые романтики, старые мальчишки. Отправили Бога на пенсию по возрасту и всю жизнь, как могли, строили рай на земле. Утопию. А Бог не любит, когда его отправляют на пенсию. Пришли другие люди. Им тоже кажется, что они справятся с работой Бога. Отрицание отрицания. От истории не убежишь. Догонит. Ты представляешь, что чувствовали мужики, когда их раскулачивали? Дело не в том, хорошее или плохое общество мы построили, дело не в том, плохие мы были или хорошие и сколько всего в жертву принесено. Историю это не интересует. Ей все равно — золотой век, средневековье — придет время и растопчет. И хорошее, и плохое. Это нам казалось, что будущее только светлым бывает. Не мы первые, не мы последние. Человечество такие катастрофы ждут, что нам еще завидовать будут. Ты знаешь, что здесь люди селились три тысячелетия назад? Что за люди? Откуда пришли? Куда ушли? Никто тебе не скажет. От них даже развалин не осталось. Одни кости.

— А от меня в этой земле даже собственных костей не останется, — сказал Василий Васильевич мрачно.

— Германия — страна хорошая, — утешил его директор музея.

— Да мне сейчас хоть в Германию, хоть на Марс. Я ведь давно в себя уехал. Бывают, Кузьмич, такие времена, когда стыдно быть человеком. С нашим воспитанием сейчас и шагу не сделаешь. Что ни шаг — через себя перешагиваешь. Свобода, независимость… Слова. Чего мы действительно добились, так это независимости от совести. Права воровать, брать взятки, продавать должности, делать крепостными старых товарищей. Ты правда думаешь, что воры могут построить демократию? Честно скажи: в перспективу веришь?

— Ну, — замялся директор музея, — если там, — поднял он глаза вверх, — воровать и должности продавать перестанут, жизнь наладят по честным правилам, и если здесь, — опустил он глаза вниз, — народ перестанет ждать, когда его начнут кормить с ложечки, и научится вкручивать шуруп, а не забивать его молотком… Главное — человеком остаться. Кто знает, что завтра случится? Кто мог подумать, что Союз развалится? Может быть, нас еще и Возрождение ждет. Все меняется. И довольно неожиданно. Ты знаешь, что динозавры не вымерли? Они просто превратились в птиц.

— А я не верю, — затосковал Шумный. — Город можно четыре года изо дня в день бомбить, камня на камне не оставить. Но любая война кончается. Вылезут люди из подвалов и построят новые дома. А нас никто не бомбил. Сами себя бомбили. Мы просто здесь никому не нужны. Посмотри на мертвый город. Кто его отстраивать будет? Геростраты города не строят. Плохое время, плохое…

— Лекарство сладким не бывает. Это мы потом узнаем: плохое или хорошее.

— Хорошая страна — это страна, где хорошим людям хорошо живется. А плохая, где хорошо живется плохим людям, — разъяснил Шумный. — Плохо, когда хороший человек не может приспособиться к новым временам. Что-то не то или с человеком, или со временем. А мы, провинциалы, в ладоши хлопали: перестройка, перестройка… Все прохлопали. Смотрели на себя чужими глазами, верили людям, которые, ничего не зная о нас, судили нас. Вот говорят: коммунизм — миф. Согласен, миф. А демократия вдвойне миф. Потому что настоящая демократия — это и есть коммунизм…

— Жизнь человека не делится на социализм, капитализм. Жизнь человека — просто жизнь.

В дверях зашуршало.

— Кто там? Заходите, — пригласил удивленный Кузьмич: в этот день в музее не было отбоя от посетителей.

Вошли Антон с Андрейкой. Застеснялись.

— Вам чего, ребята?

— Василий Кузьмич, мы хотели карту Ильинки посмотреть. Есть у вас в музее карта Ильинки?

Гордо поднял Кузьмич одуванчик головы и с победной укоризной посмотрел на Шумного глазами, увлажненными слезой.

— Нет, Вася, если молодые люди историей интересуются, значит…

И махнул рукой, не договорив. Расчувствовался старик.


Раз в год, в летнее равноденствие, в белую ночь воды Степного моря размыкаются. Делаются прозрачными и призрачными, как воздух. И открывается Ильинка. С садами, огородами, домами. Вся в дымке, без теней, сонная и тихая.

Как раз накануне этого дня по растрескавшемуся асфальту, ведущему в затопленную деревню, охваченные ознобом золотой лихорадки, крутили педали пять велосипедистов. Самый нетерпеливый из них — Андрейка — танцуя на педалях, приставал ко всем с одним чрезвычайно глупым вопросом:

— Антон, а ты что купишь? — догнал он предводителя кладоискателей.

— Блесну.

— Блесну? Да этих блесен миллион можно будет купить.

— Это особая блесна. Без лески, без спиннинга — бросишь ее в воду, свистнешь, а она самостоятельно к тебе плывет, как собачка. Отлип!

— Ври, — не поверил Андрейка.

Приотстал и пристроился к Индейцу:

— А ты, Вань, что купишь?

— Отстань.

Андрейка еще приотстал.

— Пушкин, а ты?

— Береговую улицу.

— Нет, правда…

— Ну, еще Овражный переулок прикуплю. Отцепись.

— А ты Руслан?

— А ты?

— Харлея, — откинувшись на сиденье и издав губами рокот, Андрейка изобразил, как он будет носиться на мотоцикле по родному бездорожью.

Из-под шуршащих шин обильными брызгами разлеталась жирная саранча, потрескивая и посверкивая сиреневыми крылышками. Вкусно пахло диким полем. Теплый ветер дул в спину. Солнце нежно плавилось, и земля смотрелась ясно, без дымки. Выкатили на сопку. Дух захватило от простора. Степное море, бор, небо. Было видно, что Земля — планета. И планета красивая. Очень редко бывает, чтобы земное место высвечивалось так полно, так душевно. Вдоль исчезающей в тени леса дороги вальсировал, шурша травами и посвистывая, сорный вихрь.

— Ведьмы свадьбу справляют, — разъяснил с неодобрением природное явление Антон и добавил: — Если нож бросишь, на нем кровь останется.

Пушкин зажал зубами лезвие самодельного ножа, гикнул и, привстав на педалях, погнался за смерчем.

— Только тот, кто нож бросит, долго не проживет, — печально вздохнул ему вслед Антон. Но жуткая примета не удержала остальных от погони за ведьмами. Закружило их лето, как спицы в колесе, наполнило беспричинным восторгом легкие. Странное время круговерти. Жить не успеваешь. Так и хочется попасть в три места разом. Спроси их, что делается в мире, кто с кем воюет, как зовут президента, посмотрят на тебя, как на чудака. На свете происходят куда более важные вещи: на Восьмой бригаде щука берется на желтую блесну, под Малыми Козлами карась пошел, а за Шортаем в посадках ягода поспела. Дребезжат старые велосипеды. Летит, накреняясь, зеленая планета под синим парусом неба, туго надутым знойным, полынным ветром.

Свернул Пушкин с дороги, припустил по целине наперерез вихрю и метнул нож. Взвизгнули ведьмы, бросились в лес и растаяли в его утробе с шелестом и стоном. В чаще мужик голову задрал: кто там, в вершинах, хулиганит? Набивает мужик мешки лесной землей для огуречника, сдирает, леший, грибницу. Так бы и дал по шее, если бы не штыковая лопата в его руках. Ладно, пусть пока живет.

Возвращается Пушкин, ножом над головой помахивает. А лезвие красное.

— Дай-ка, — не поверил глазам Антон.

Лизнул. Сладкая у ведьмы кровь. Земляничный сок напоминает.

За такими приятными разговорами и приключениями доехали они до места, где асфальт круто заворачивал в тальниковую просеку и уходил под воду. Быстро накачали лодку. Усадили Андрейку. И, наказав хранить равновесие, как на штырь, нанизали на него велосипеды. Сидел Андрейка весь в цепях и железе, как Пугачев в клетке. Распихали между колес и рам одежду, ласты и маски, а сами поплыли налегке, толкая перед собой плавсредство.

К улице Целинной можно было выплыть по протокам-лабиринтам в камыше или обогнув остров со стороны моря. Там берег был чист, и ветер сдувал в кусты оводов и комаров. Но кладоискатели решили продвигаться к цели скрытно. Выплыли они на чистую воду и ошалели. Над Целинной улицей было заякорено не менее полусотни резиновых лодок, автомобильных камер, плотов и один надувной матрац. Над водой то и дело появлялись отфыркивающиеся головы и шлепающие ласты. Ветром в сторону острова сносило взбаламученный ил, водоросли и слишком прямую для художественной литературы речь. Над островом кружились встревоженные нашествием одичавшие голуби затонувшей Ильинки. За многие поколения домашние птицы научились жить без людей и садиться на деревья.

Антон посмотрел на Андрейку.

— Гадом буду! — обиделся Андрейка.

Но обиделся не сильно. Неискренне обиделся.

— Болтун, — не поверил ему Антон.

Они вытащили лодку с велосипедами на косу, легли на горячий песок и стали мрачно наблюдать за кладоискателями. Кроме них в поисках золотого колокола не принимали участия еще два человека. Опершись о палку, у своей хижины-могилы стоял Отшельник и, прикрыв глаза ладонью, ревниво наблюдал за суматохой чужаков, вторгшихся на его территорию. А на топляке, опустив ноги в воду, сидел незнакомец в сатиновых трусах по колено и читал газету.

— Есть! Нашел! — разнесся над вольным простором вопль человека, сошедшего с ума от счастья.

Вода закипела под веслами и ладонями ныряльщиков, устремившихся к орущему. Команда Мамонтова вскочила на ноги. Незнакомец поднялся с топляка, сложил газету и проворчал, потрясенный статьей: «И живут же на свете такие прохиндеи». Газета звалась лихо — «Вперед!» и издана была еще при социализме.

— А вы, пацаны, чего не ныряете? — спросил он опоздавших на пир кладоискателей.

Хмурый Андрейка оглянулся и заорал:

— А-а-а-а-а-а…

Он орал и тыкал пальцем в чужака с газетой под мышкой. Незнакомец был синим от татуировок. Весь в вождях. Голова синего человека была совмещена с солнцем, отчего казалось, что над его темной лысиной горел золотой нимб. Это был утонувший дед Петров.

— А-а-а-а-а-а… — продолжал орать Андрейка.

Дед Петров изобразил рукой захлопнувшийся утиный клюв — и Андрейка выключился.

— Вы же утонули, — едва выговорил он деревянными от ужаса губами.

— Утонул, — печально кивнул головой дед Петров и указал желтой газетой себе за спину. — Только утонул я эвон где, а ищут меня вона где. И захихикал ехидно: — Хе, хе, хе! Ихтиандры хреновы. Колокол они ищут. Как же, искали бы, иуды, кабы не из золота. Хе, хе, хе! Чего нашли-то?

С моря послышался коллективный ропот разочарования. Нашли диск от автомобильного колеса. Вещь довольно тяжелая. Но не золотая.

Махнул синий дед на эту суету желтой газетой и пошел в глубь острова, к поджидавшему его Отшельнику. Только и было слышно неразборчивое бормотанье да похехекиванье. Свет не видел противнее утопленника.

Веселый народ жил в Ильинке. Даже покойники любили подурачить земляков.

Возвращались кладоискатели в молчании. Уныло поскрипывали велосипеды.

— По-моему, колокола из золота не льют, — озарило Пушкина.

— Козе понятно, — согласился Индеец, — нерентабельно. На фига попу «калашников»?

— Не в том дело. Высшая проба у золота какая? 0,999, так? Переверни, что получится? 0,666. Знак дьявола. Ни один поп такой знак над церковью не повесит.

Все в смущении закивали головами, и только Андрейка был иного мнения:

— Теперь фиг найдешь, — пробормотал он, — они его уже перепрятали.

— Кто они?

— Дед Петров и тот дед, что в могиле живет.

Легенды не умирают.

Хорошо, раскинув крестом руки, лежать на синей речной воде под жарким синим небом, растворившись в летней неге, жмуриться от солнца и, чувствуя под собой прохладную глубину, слушать, как перестукиваются о валуны приближающегося переката гладкие речные камешки. Пять резиновых раскаленных зноем лодок плывут гуськом по камышовым протокам со скоростью полдневного облака. Велосипеды на корме, одежда на велосипедах, весла на одежде. Доверившись течению, лежат в лодках, смежив веки, отец и сын Мамонтовы, разомлевший Индеец слегка похрапывает. Пустая лодка Руслана развернулась залатанным боком. Один Пушкин трудится в поте лица: с выражением скуки на бронзовом лице без устали швыряет блесну направо и налево в чистые заводи.

Счастливый человек не знает, что такое счастье. Что такое счастье, знает только глубоко несчастный человек.

Так хорошо, так красиво, так покойно. И вдруг — рябь по воде, внезапный озноб. Вот он, самый счастливый миг в твоей жизни — прошел и никогда больше не повторится. Что-то происходит, что-то случится. Не ветер, а сама тревога ерошит травы, шуршит камышом и листьями, несет во внезапно побледневшую пустоту неба клочья старых газет. Ветер далекой, неотвратимо надвигающейся волны. Скоро осенний листобой унесет твоих друзей, и все здесь изменится. От самого счастливого лета остался крошечный непрожитый кусочек. Уже в прошлом и путешествие на велосипедах вокруг Степного моря в день рождения Антона, и каньон за Двойниками. Едешь — ровное поле. И вдруг — овраг. Посмотришь вниз — голова кружится. На камнях среди искривленных стволов берез греются гадюки. По дну течет ручей. А в нем гольяны не гольяны, вьюнки не вьюнки. Эндемики. Заводь в устье Бурли под стеной бурых скал. «Вы слыхали, как поют язи?» — Антон поднимает весла. Оглохнуть можно от хорового чавканья язей, лещей и морских чебаков в траве. Переправа велосипедов по штормящему морю в лодках на левый берег к разбитому асфальту. Волны перехлестывало через борт. Ветер в спину. Страшно и весело.

Уже никогда не повторятся ночные беседы во дворе Мамонтовых. Гитара, телескоп. Разговоры обо всем. Смех. «Дай мне посмотреть», — Света отодвигает его щекой от окуляра. От нее пахнет семечками. «Руслан, а Антон еще не курит?» — спрашивает Любовь Тарасовна. «Ма! — в голосе Антона укор и предостережение. — Если хочешь знать, Руслан, когда ныряет, не курит». И пусть ему отрежут язык, если это неправда. Ни разу он не видел, чтобы Руслан погружался в воду с горящей сигаретой. Ничего обидного в вопросе Светиной мамы нет, но Руслан чувствует себя прокаженным в детском саду. «Ты на нее не обижайся, — говорит Антон, провожая его до границы мертвого города, — она ничего не имела в виду». Руслан закуривает, смотрит на падающую звезду и говорит: «На всякий случай: я наркоман». «На какой случай?» — растерялся Антон. Жутковато. Все равно что «я вампир». «На всякий. Знаешь, в средние века прокаженный обязан был предупреждать о себе колокольчиком». — «Ну, ты особенно-то не звони». — «А я и не звоню. Об этом знает только отец и теперь ты. Наточи гарпун и, если что, стреляй».

Глинистый обрыв берега со следами недавнего обвала. Вывороченные корни осины. Распарываемый острыми сучьями поток. А чуть дальше каменный остров режет реку на два пенных переката. Дикая красота вызывает страх. За ней всегда прячется тоска вечности.

— Эй, засони, просыпайтесь! — кричит Пушкин. — Днища о камни пропорете.

В дожди Мамонтовы плели корзины и пели под гитару песни собственного сочинения. Поскольку большинство песен сочинялось также в дождливую погоду, были они задушевны, если не сказать печальны.

— Да, — сказал Пушкин, — а это не так просто. Все руки исколол.

На половиках ворохом лежали ивовые прутья и пахли рекой, а вокруг — на диване, на стульях, на полу — сидели Мамонтовы со товарищи. У каждого в руках — зеленое ивовое солнце с упругими, хлесткими лучиками — днище выплетаемой корзины.

— А раньше, между прочим, это было обычным делом, — сказал Антон.

— Раньше — это когда? — спросил Пушкин.

— Ну, совсем раньше.

— И с чего ты это взял?

— Вот говорят: лыка не вяжет. То есть человек настолько пьяный, что не может заниматься даже таким простым делом, как плетение лыка, то есть лаптей. Ты бы, брат Пушкин, и трезвым не смог сплести лапти, — объяснил Антон. — И вообще раньше человек все мог: дом построить, лодку сделать, шубу сшить, валенки скатать. Все. А сейчас пусти тебя, Пушкин, в городской парк с компасом, ты заблудишься и пропадешь.

Он знал, что говорил, потому что в отличие от остальных плел короб из бересты.

В открытой форточке шумел дождь, и время от времени долетали раскаты грома. Изредка порывом ветра с улицы заносило несколько дождинок, и они сотрясали букет полевых цветов, стоящих в стеклянной банке на журнальном столике. Кроме обычных дикоросов он был составлен из веточек лесной вишни с крупными красными ягодами, усатых колосьев и огромных белых шаров, похожих на одуванчики. Руслан сидел на полу, мучаясь со своим тальниковым солнцем.

— Черви, должно быть, на асфальт повылазили, — сказал Антон, посмотрев в окно, — надо бы сходить пособирать. — Но никто не откликнулся на его предложение. — Па, а где твои болотные сапоги?

Он, конечно, знал, что сапоги стоят на веранде. Где же им еще быть. Но плетущие корзины сделали вид, что не поняли, для чего он это спросил. Не дождавшись добровольцев, Антон вздохнул, отложил короб и вышел. Белый голубь вылетел из ковчега разведать: кончился ли потоп. Через минуту он постучал в окно. Полиэтиленовый плащ с капюшоном сделал из него прозрачное невесомое существо. Антон скорчил рожу и исчез в дожде.

— Вы когда уезжаете? — спросил Тучка.

Из форточки дохнуло близкой осенью, журавлиной грустью расставания. Рай в аду не может длиться долго.

— Двадцать пятого, — кратко ответил Виктор Николаевич, холодно сверкнув очками. Повисла пауза.

— А что там новенького сочинил Морковкин? — спросил Пушкин.

Старший Мамонтов отложил корзину и, не вставая с дивана, нагнулся за старой «гэдээровской» гитарой. Пока он настраивал инструмент, остальные продолжали заниматься паучьим ремеслом. Зеленые солнца крутились в руках, постукивая лучами о пол. Эти корзины у бабы Нади были повсюду — в кладовой, в сарае, в погребе, на чердаке. Из тальниковых прутьев сплетены короба, напольные вазы, хлебница и даже люстра. Корзины раздаривались потом всему вдовьему курмышу. Хорошо в них собирать картошку. Наберешь полную корзину, встряхнешь — земля сквозь прутья и просеется. А картошка чистая получается.

Жить в деревне у нас стало сложно.

Прошлой ночью — ну что за дела —

Мне приснилась чужая таможня

На границе родного села.

Голос у Мамонтова не сильный, с хрипотцой. Но когда он пел, закрыв глаза, вокруг него словно бы появлялось легкое золотое сияние.

А таможенник, старый приятель,

Вместе с ним мы прошли Крым и рым,

Конфискует в полнеба закаты

И тумана березовый дым,

Контрабандные запахи поля,

Грохот грома и шелест дождя,

Цвет черемух и вольную волю

Да тоскующий крик журавля.

Что творишь ты, товарищ мой старый?

Как прокрался в предутренний сон?

У кого конфискуешь гитару

И серебряных струн перезвон?

Я проснулся. На сердце тревожно.

За околицу вышел, скорбя.

Там стояла чужая таможня,

Старый дом отделив от меня.

— Что-то темно стало. Пушкин, посмотри — есть ли свет?

Под тальниковой люстрой загорелась лампочка, превратив комнату в заросли. На стены легли тени от прутьев. Сидишь, как в шалаше у костра. Вошел Антон в плаще, с которого скатывались капли дождя. Но вернулся он не с масличным листом.

— Там их тьма, — сообщил он в полном восторге. И стал демонстрировать всем по очереди стеклянную банку, в которой копошились дождевые черви. Повисла грустная пауза: для последней рыбалки червей было слишком много.

— Антон, — укорила его мама, — трудно снять плащ? Посмотри, какую лужу наделал. Увидела червей и совсем осерчала: — Сейчас же убери эту гадость.

— Гадость? — обиделся за червей Антон. — Ты только посмотри, какая красота.

Рядом со мной ни друзей, ни любимых,

Лишь листопад да плач журавлиный.

Позднею осенью выйду из дома —

Всюду солома, солома, солома.

На огородах жгут лета приметы,

Как демократы свои партбилеты.

А от парома до аэродрома —

Всюду солома, солома, солома…

Ветер предзимний в листьях последних

Снова обманет песнею летней.

Но оглянусь я на голос знакомый —

Всюду солома, только солома…

В поле безлюдном копна золотая.

В небе вечернем клин пролетает.

В серых глазах золотая истома —

Всюду солома, солома, солома…


Из кухни вышла баба Надя. Руки, осыпанные мукой, она держала навесу. Прислонилась к косяку и стала слушать песню. Самый счастливый человек на планете в предчувствии скорой разлуки. В приоткрытую дверь спальни было видно, как Любовь Тарасовна и Света, сидя на полу, загодя собирают вещи.

— Надо елочные игрушки взять, — сказала Света, — всякий раз, когда елку наряжаем, вспоминаем про старые игрушки, а как приедем — забываем.

Кот подошел. Потрогал лапой старую газету, в которую был обернут серебряный шар, и, не найдя ничего интересного, ушел на свое место — на спинку мягкого кресла. Он достиг возраста мудрости. Его интересовало только то, что можно было съесть. Все несъедобное было ему неинтересно. Как резко изменятся в этом доме вещи и животные после отъезда. То, что наполнено теплом и смыслом, станет чужим, бессмысленным и диким. Желтые глаза кота излучали смертельную радиацию тоски.

— Так и не успели старую квартиру попроведать, — пригорюнилась баба Надя.

— Ну, Мамонтовы, вы даете! — удивился Тучка. — Вы же ничего, кроме рыбы, не видели. Самое интересное пропустили. С бывшей Советской асфальт содрали, на перекрестках по четыре арки во все стороны света, дорогу мостят, ну, этим, подскажите, сейчас модно…

— Брусникой, — подсказала баба Надя.

— Во, во, брусчаткой, — обрадовался Тучка и продолжал с еще большим энтузиазмом: — Представляешь: дома без крыш, развалины, березы на балконах растут — и розовая мостовая. Кремль отдыхает.

— Делать им нечего, — не разделила его энтузиазма баба Надя.

— А действительно — зачем? — спросил Мамонтов-старший. При этом лицо его стало таким забавным, что все рассмеялись.

— Как зачем? Племянник акима наладил производство брусчатки, а ее, беда такая, никто не берет. Рассыпается быстро. Вот и подвернулся последний день города.

— В отпуске есть одна отвратительная сторона, — вздохнула Любовь Тарасовна, — он быстро кончается. Не успеешь приехать, а уже надо уезжать.

— Может быть, вся наша жизнь — один маленький отпуск, — сказал Мамонтов.

— А мы с Ванькой ждем не дождемся, когда в Полярск приедем, — потянулся Тучка. — На следующий год уговорю Ларису на настоящее море съездить.

— А мы переезжаем, — сказал Пушкин угрюмо.

— Куда? — спросил Антон.

— На Алтай, к деду.

— Когда?

— Завтра.

— А чего молчал?

Пушкин пожал плечами и сказал сердито:

— Может быть, больше никогда не увидимся.


В прохладный вечер в конце августа тарантул выкарабкался из сырой норы, укрытой колючим кустом крыжовника. Настороженно и нерешительно земляной паук забегал около черного отверстия, замирая от дрожи земли. Шаги, хрустящие по мелкой гальке за оградой, шелест велосипедных шин отдавались землетрясением. Чуткие волоски вибрировали от поскрипываний, звяканья, всплесков, собачьего ворчания, утиного бормотанья и человеческих голосов. Все опасное, от чего лохматый прятался в темноте, казалось еще опаснее: ему страшно было спуститься назад, в нору, откуда его выгнал промозглый холод надвигающегося ненастья. Мир медленно впитывал сумерки. В золотистом пятне окна раскачивались тяжелые шары астр. От стен дома тянуло теплом, которое могло почувствовать только очень замерзшее существо.

Жить — искать тепло, ползти в тепло, даже если там страшная неизвестность.

Среди бесконечного множества живых существ, объединенных равным правом жить в этот день и разъединенных границами и образом своего отдельного краткого существования, подобные страхи и щемящую тоску по теплу испытывал человек.

Руслан сидел за столом, опершись подбородком на скрещенные руки и, не мигая, смотрел исподлобья на портрет Светы. От него пахло первым снегом. Перед уставшими глазами вспыхивали в темноте некрасивые хищные цветы. Страшно было оторвать взгляд от милого лица. Он опускался в тесном батискафе с оборванными проводами на дно глубоководной впадины. Хрупкие стены сферы гудели и потрескивали от чудовищного давления. Навечно потопленный в темноте маленький зародыш в яйце планеты, из которого уже никогда не проклюнуться. Он чувствовал ее как живое косматое существо — эту спасительную, бездонную черноту, в которой можно было раствориться навсегда. Бесследно. А высоко-высоко над ним, где кончалась граница беззвучной темноты, в едва слышной музыке тянулись в холодную предосеннюю синь озябшие березы, в ветвях которых запутались облака света. Нужно было совсем немного усилий, чтобы попасть в этот желанный мир. Просто оторвать взгляд от фотоснимка и выйти из темной квартиры. Пройти через пространство, полное осеннего грустного шороха, прощального щебета умирающих листьев.

Невыносимо чувствовать себя влюбленным тарантулом.

Человек сжался в комок, как бездомная собака, спящая под холодной батареей в незнакомом, залитом тусклым, равнодушным светом подъезде.


Субботний вечер стелился прозрачным дымом горящей ботвы. Собачий лай чисто и гулко звенел в его умиротворенной созерцательной тишине. Важная, но до сих пор никем не прочитанная, ясная и грустная мысль была начертана звездной клинописью в прохладном, наливающемся вечностью небе. Щемило сердце от предчувствия долгожданного и печального события, и, как живое существо, было жалко этот угасающий день, хрупкие плетни, обезглавленные подсолнухи, сладкий дым уходящего лета. Мать и дочь стояли возле поленницы березовых дров у матового от испарины оконца баньки, вдыхали прохладную свежесть, испытывая одно и то же щемящее, очень женское чувство. Любовь Тарасовна тронула дочь за плечо:

— Идем. Скоро мальчишки с рыбалки приедут.

В баньке прятался знойный летний полдень, сухим облачком укрывал потолок. Еще живые зеленые листья веников, казалось, ждали солнца. Раскаленная каменка с треском и шипеньем превратила в пар выплеснутую из медного ковшика воду. И по-особому приятна была эта влажная жара при мысли о первых заморозках.

— Мама, помнишь, как ты мыла мне голову, когда я была маленькой?

Халатик скользнул невесомо и повис на горячем гвоздике. Она все еще чувствовала себя девочкой и стеснялась молодого женственного тела. Мама чмокнула ее в мочку уха:

— Ах ты лентяйка!

Любовь Тарасовна мыла голову своей девочке. Они щебетали о пустяках, как две подружки, и вдруг сквознячком девушку ознобила мысль: когда-то мамы не станет, и никто не будет так понимать и любить ее. Она порывисто прижалась к ней.

— Фу ты! Как ты меня напугала, сумасшедшая! Все глаза мылом забрызгала.

— Мама, а ты любила папу?

— Что значит любила? Я и сейчас его люблю.

— А как ты узнала, что полюбила?

— Дай-ка я тебе глаза промою холодной водичкой. — Любовь Тарасовна окатила чистой водой голову дочери. — Однажды, перед экзаменом на ЧЕТВЕРТОМ КУРСЕ, мне приснилось, что я родила ребенка. И он очень был похож на папу.

— А кто это был — мальчик или девочка?

— А ну-ка, посмотри на меня. Тебе еще никто не снился?

— Давай я тебе голову помою.

— Спасибо, я сама.


Самое важное с человеком происходит именно тогда, когда кажется, что с ним ничего не происходит.

Руслан с усилием оторвал взгляд от исчезающего портрета. Пальцы его гладили шероховатую поверхность фотоснимка. Ему не нужен был свет, чтобы видеть ее. С какой радостью он согласился бы стать мухой, жужжащей в паутине, чтобы избавиться от этой муки — думать о том, как близка и как недосягаема, запретна для него эта девочка, ради которой только и стоило жить.

Странный, отвратительно монотонный звук наполнял комнату. Где-то рядом скулила издыхающая собака. Он не сразу понял, что скулил он. Руслан порывисто встал. Пытаясь движением заглушить отчаянье, бессмысленно заходил по темной комнате. Ему хотелось бежать, бежать на пределе сил. Но бежать было некуда. Он подошел к окну и застыл, прижав лоб к холодному стеклу. Не было ничего, чего бы он не сделал ради счастья этой девочки. Но что он мог сделать? И вдруг ясно понял что. Не лезть в ее жизнь. Не тревожить ее. Не позволить себе даже намеком обнаружить то, как он к ней относится. Да, это самое лучшее, что он может сделать для нее.

Руслан взял со стола ее портрет, зажег спичку. Слабый огонек ослепил привыкшие к темноте глаза. Он поднес язычок пламени к краешку снимка. Неровная, коричневая граница огня ползла по фотобумаге, медленно пожирая самую дорогую для него вещь. Сгорая, она улыбалась ему. Горели ее кофточка, ее шея, ее волосы. Сгорели улыбка и зеленые усики на губе. Сгорели глаза и первый снег за ее спиной. Как бы он хотел, чтобы от этого огня вспыхнули его пальцы и он весь, медленно, долго, сантиметр за сантиметром, осыпался пеплом. Но огонь погас в его руках, и комната погрузилась в черную бездну. Он растворился в темноте, и только боль от ожога свидетельствовала, что он еще жив.

В замочной скважине долго скрежетал ключ. Открыв наконец открытую дверь, вошел невидимый в темноте Козлов. Загремели лопаты. Он посмотрел на огонек сигареты и спросил:

— Что это ты без света сидишь? — Зажег керосинку. Мельком взглянул на лицо Руслана. Нахмурился. — Буколова похоронили, — сказал он. — Хороший был мужик. Слово умел держать. Сказал: брошу пить, и бросил. Попросил жену в доме его закрыть, чтобы алкаши не смущали. Взял кухонный нож, наточил и вспорол себе живот. А потом сердце проткнул. Есть хочешь? Я холодец принес.

Руслан не шелохнулся.

— Когда Мамонтовы уезжают?

— Двадцать пятого. — Помолчали. — Что? В самом себе заблудился? — спросил Козлов с веселым сочувствием и посоветовал: — Хочешь себя помучить — бросай курить.

Руслан достал из кармана пачку сигарет и бросил на стол. Козлов взял ее в руки. Повертел, разглядывая. Вытащил было сигарету, но вставил назад. Подошел к окну и выбросил пачку в форточку.

— Давай мучиться вместе. — Расстелил на полу тулуп. Лег, подложив руки под голову, и стал слушать, как зудит растревоженная светом керосинки злая осенняя муха. — Хорошо бросать курить, — сказал Козлов через минуту, тяжело вздохнув. — Руслан промолчал. — Когда бросаешь курить, время тянется медленно, — пояснил мысль Козлов. Не дождавшись ответа, продолжил размышления: — Это хорошо. Чем медленнее тянется время, тем дольше проживешь. Чувствуешь: совсем остановилось. — Руслан упрямо молчал. Но Козлов не оставлял попытки разговорить его: — Время остановилось, значит, наступило бессмертие. Как ты думаешь?

— Если время остановилось, значит, остановилась жизнь, — ответил Руслан.

— Весело! — обрадовался Козлов. — По-твоему, бессмертие — это смерть? — Руслан хмуро посмотрел на отца и пошел к двери. — Ты куда?

— Сигареты подберу, а то ты всю ночь философствовать будешь.

На этот раз промолчал Козлов.

— Нашел? — спросил вечность спустя Козлов.

— Нашел. Ты их в лужу запулил.

— Что нам теперь делать?

— А что нам остается делать? О бессмертии философствовать.

Козлов выругался и хлопнул себя по щеке.

— Мухи стали кусаться, — объяснил он, — скоро осень.


Скованный страхом тарантул замер в спасительной темноте под книжным шкафом. В теплом чужом мире нерешительность и страх удвоились. Маленький лохматый кусочек живой материи сжался, ожидая неминуемого нападения. У тарантула было огромное преимущество перед человеком: он не осознавал своего уродства и не страдал рефлексией. Он просто хотел жить.

Забравшись с ногами в мягкое кресло, прижав руками колени к груди, Света отрешенно смотрела на экран телевизора. Влажные волосы укрывали ее всю — рассыпались по плечам и ногам, по белой просторной рубашке. Из огненного шалаша собственных волос она смотрела телевизор, но видела совсем не то, что мельтешило в пестром квадрате. Рассеянный мягкий свет метался по комнате. Через плотно закрытую дверь из кухни доносился приглушенный шум, голоса, потрескивание и шкворчанье. Когда человек остается один и забывает о себе, по его лицу можно безошибочно судить о характере и душе. Ожидание, смущение и нежность были на ее лице. Она хотела, чтобы этой ночью ей приснился ее ребенок — маленький мальчик, похожий на Руслана.

Тарантул наконец решился и заводной механической игрушкой засеменил к черному дверному провалу спальни. Дремлющий на диване кот навел радары чутких ушей на едва уловимое цоканье и встрепенулся. Повинуясь охотничьему инстинкту, он спрыгнул на пол и побежал обнюхать странное существо.

— Мама! — обернувшись на шум, в ужасе вскрикнула девочка.

Вспыхнул свет, и тарантул побежал навстречу своей смерти.

— Ах ты злодей! — баба Надя, первой примчавшаяся спасать внучку, прихлопнула несчастного паука тапочкой. Ругая паучье племя за обычай по осени забираться в дом, она принесла из кухни полынный веник, смела раздавленный трупик на газету и унесла во двор, чтобы сжечь супостата. Запах паленого гребешка еще долго волновал Бимку. Он принюхивался к пеплу, сердился и ругался по-собачьи. Баба Надя верила, что этот запах отпугнет других пауков.

Загрузка...