Вкус дикой вишни

По обрывистому в ржавых пятнах каменистых обнажений полукружью берега на бешеной скорости мчался «уазик». Хвостом рыжего корсака тянулись за ним клубы пыли. Камешки из-под колес сухим дождем сыпались в пропасть.

За рулем сидел человек с угрюмым лицом камикадзе. Складки между бровями — результат особенностей характера, обильного степного солнца и пренебрежения светофильтрами — не могла уже разгладить никакая радость. Русый ежик и смуглое лицо производили впечатление негатива. Черты же лица подтверждали предположение о том, что всякий настоящий русский — на пятьдесят процентов татарин.

Время от времени Козлов мычал, как Отелло, мучимый ревностью. Болел зуб.

Он знал замечательное средство от всех страданий — физических и душевных — сигареты марки «Лайка» с мордашкой самой знаменитой дворняжки планеты. Любое, самое незначительное изменение настроения автоматически вызывало жгучее желание закурить. Было хорошо — курил, чтобы душа с клубами дыма воспарила в небеса; что-то выводило из себя — курил, чтобы успокоиться; успокоившись, тут же прикуривал новую сигарету — закрепить настроение; а если ничего не происходило, курил от скуки. Особенно скучать, к сожалению, не приходилось. Было много причин закурить, но не было ни одной, чтобы бросить. И вот она появилась: изъеденным никотином зубам Козлова не помогало даже такое сердитое и дешевое средство, как сигарета. Зубная боль гнала его, как банку, привязанную к собачьему хвосту.

Объекты Козлова разбросаны по всему району. А район — целинный. Иное государство вместится, да еще на огород-другой останется.

Козлов спешил посмотреть, как идут подготовительные работы для строительства моста через степную речушку Бурлю. В июльское пекло ее и речушкой назвать — преувеличение. Петляет по дну широкого каньона хилый ручеек-заморыш, не способный сдвинуть и песчинку. Редкая птица не перейдет его вброд. В теплых лужах сонно томится рыбья мелюзга. Но весной Бурля сходила с ума и напрочь отрезала левобережье от райцентра. Много сопок искрошено ею в песок за тысячелетия. В половодье по берегам Бурли дежурили «Кировцы». Они буксировали машины, которые во время переправы превращались в подводные лодки. Долго бы еще слушала Бурля шоферские комплименты, если бы на залежных землях левобережья не решено было создать два новых совхоза, а выше по реке, в которую впадала Бурля, как приложение к плотине не возник городок со странным названием Степноморск.

Еще издали Козлов увидел: экскаватор и бульдозер, которые должны были без устали до прихода основных сил готовить подъездные пути, стояли без дела.

— Ты посмотри, что подлецы делают! — возмутился Козлов, хотя подлецы как раз ничего и не делали, и изящно, в три коленца, с раскатом выругался.

Свежий майский гром — тьфу в сравнении с этой фразой. Запахло озоном. Козлов был поэт матерщины. И тот, кто понимал в ней толк, млел от восторга, когда мощно, напористо, громоподобно козловские слова обрушивались на чью-то голову.

Как-то вышла с ним презабавная история. Был он по делам в областном центре. Мирно стоял на автобусной остановке, что напротив пединститута, никого не трогал, как вдруг промчалась мимо белая «Волга» и окатила народ водой из прилегающей лужи. Ну, он и выдал ей вслед! И тут стоявшая рядом интеллигентного вида старушка достает из сумочки блокнотик, ручку и, мило улыбаясь, говорит: «Простите великодушно, молодой человек, не могли бы вы повторить помедленнее?». И без того смущенный собственным красноречием Козлов шарахнулся от сумасшедшей старушонки. А бабуся не отстает, семенит следом с блокнотиком наизготовку и канючит: повтори да повтори. Оказалось, филолог. Всю жизнь собирала материал к книге «Русский мат». Козлов же своей импровизацией привел ее в полный восторг. Но повторить слова, идущие от сердца, не смог. Во-первых, застеснялся, а во-вторых, и сам не помнил, что сказал. Несомненно, Козлов был натурой творческой. Он редко повторялся в яростном негодовании. И воспроизвести слова, рожденные вдохновенным кипением разгневанной души, никому не удавалось. Исчезала волнующая свежесть первой майской грозы. Есть вещи, которые звучат только в авторском исполнении.

Услышав козловский «уазик», из траншеи выглянул Марат Аубакиров. Тельняшка, джинсы, солдатская панама — все на парнишке выцветшее, дырявое, обильно украшенное масляными пятнами. Природа наделила его беличьей непоседливостью. Даже во время сна он тратил столько энергии, переворачиваясь с боку на бок, брыкаясь и бормоча, что иному увальню хватило бы на всю рабочую неделю. Да и на выходные тоже. Ну, а как он мельтешил на футбольном поле, этого вообще не передать. Не зря болельщики «Степноморца» прозвали его «Мотоциклом без мотоциклиста». Было за что. Да и мотоциклистом он был лихим. Его красный ИЖ «Юпитер-спорт», предмет зависти мальчишек Степноморска, стоял у самого края обрыва, словно раздумывая — прыгнуть или нет?

Пулей выскочил Марат из траншеи и бросился навстречу пылящей машине:

— Пал Ович! Пал Ович! Посмотрите, что мы раскопали!

Пыльный хвост нагнал машину и на некоторое время скрыл происходящее. В рыжем облаке сверкнула молния. Это наэлектризованная душа Козлова действовала по объективным законам ее природы. Раскаты грома нарастали, схлестывались, перекрывали друг друга, а заключительный аккорд был настолько мощным и непередаваемо ветвистым, что, казалось, само небо упало на землю. Пыльное облако осело, и наступила абсолютная тишина. Выхлестнув из души эмоции, Козлов стал скучным и вежливым, как Бурля после весеннего паводка.

— Почему стоим?

Тихие, обычные слова после поэтического неистовства вызывали у собеседников ощущение глухоты.

— Вот, — продемонстрировал Марат булыжник невнятной формы, — зуб нашли.

— Ты что, Аубакиров, экскаваторщик или стоматолог?

— Пал Ович! Зуб мамонта!

— А хоть бы и динозавра. Что с того?

Козлов взял в руки серый булыжник. Повертел. И присвистнул. В окаменевшем зубе он увидел дупло. Замычал и спросил мрачно:

— Ты знаешь, Аубакиров, отчего вымерли мамонты?

— От браконьеров?

— Какие там к черту браконьеры. От зубной боли. Не чистили, понимаешь, зубы хоботом, не обращались своевременно к стоматологам. И вот результат.

— Ну, теперь сюда разные палеонтологи, архиолухи понаедут, — размечтался Марат, оскалив не знавшие пока бормашины зубы. — Не каждый день такие находки.

— Фактически — факт, — выглянул из-за его спины тихий, чисто выбритый бульдозерист Небрейборода и сдержанно поздоровался с начальством. Это был страстный пожиратель газет. Он читал все — от передовицы до выходных данных, не пропуская ни строчки. Речь его была настолько интеллигентной, что старый товарищ однажды не выдержал и пригрозил: «Еще раз скажешь «тенденция», морду набью».

— И чему вы так радуетесь? — не понял их настроения Козлов.

— Так там, может быть, весь мамонт. Да вдруг еще и не один. Вдруг здесь стоянка была? Пещерные люди жили, беспармак из мамонтов кушали. Здесь, Пал Ович, осторожно надо — совочком, ножичком, кисточкой, по пылинке, по соринке.

— Фактически факт, — поддержал Марата бульдозерист.

Посмотрел на Козлова и снова спрятался за спину экскаваторщика.

— Долго же они совочками ковыряться будут, — нахмурился Козлов.

Он рассматривал зуб исполина, и медленно закипала в нем ярость. Подумать только: за сколько тысячелетий этот зверюга готовил пакость Козлову!

Марат между тем, жестикулируя всем телом, развивал мысль о бесценном вкладе в науку. Флегматичный Небрейборода интеллигентно кивал головой, повторяя рефреном: «Фактический факт. Тенденция, однако».

— Ну, вот что, профессора, поболтали — и по машинам. Работать надо. План выполнять, — прервал Козлов научную беседу.

— По костям, что ли, рыть? — не поверил собственным ушам Аубакиров.

— Да, может быть, и нет там никаких костей, палеонтолог.

— Фактически — не факт, — поддержал начальство Небрейборода.

Но ковш за что-то зацепился.

Марат выпрыгнул из кабины с ломом наперевес. Поддолбил землю. Обнажилось нечто черное, гладкое, с бурой продольной трещиной.

— Бивень. Факт, — постучал Небрейборода костяшками пальцев по находке.

— Черт с ним, с мамонтом! Все мы по костям ходим. — Козлов прогромыхал очередным вдохновенным экспромтом. — Весь шарик похрустывает. На цыпочках, как балерина, ходить? Ты знаешь, сколько в зону затопления могил попало? Археологи говорят: три тысячи лет назад в пойме реки плотность населения выше, чем сегодня, была. Что за люди жили, куда ушли, никто не знает. Так что теперь, воду из моря спускать? Лег этот мастодонт поперек прогресса? Лег. Застопорил строительство? Застопорил. Мы зарплату не за мамонтов получаем. Согласен, Небрейборода?

Бульдозерист приподнял кепку и в глубоком сомнении поскреб затылок. Судя по круглой лысине, сомневался он часто.

Марат же, напротив, не сомневался ни в чем и никогда:

— Надо в район сообщить. Не нам с вами, Пал Ович, такие дела решать.

Помрачнел Козлов, напыжился, сдерживая чувства, но прорвало плотину, и на кости мамонта посыпалось такое буйство искрящихся слов, что, казалось, еще два-три коленца — и воскреснет зверь, отряхнет прах и, в ужасе бряцая окаменевшими мослами, драпанет в березовый колок, синеющий вдали.

Но, увы, мамонт остался лежать на месте, а слегка остывший Козлов подвел черту дискуссии:

— Завтра завезут железобетон. Договорились: мы этот клык не находили. Мы его не заметили. Вперед, а там разберемся!

— Лично я по костям рыть не буду, — заупрямился Марат.

— Наука не простит. Факт, — выразил солидарность Небрейборода.

Козлов швырнул зуб на заднее сиденье, в сердцах хлопнул дверцей «уазика» и полез в промазученную кабину экскаватора. Железная клешня с натугой вгрызлась в спрессованную веками землю. Экскаватор взвыл от напряжения, пытаясь вырвать кусок земной плоти. Затрещали тысячелетние кости. С печальным осуждением наблюдали за палеонтологическим погромом Небрейборода и Марат, да одинокий коршун, высматривающий с высоты добычу среди рыжих сопок. Когда пошел чистый грунт без примеси мамонтовых костей, Козлов задрал вверх хобот ковша.

— Давай, ковбой! Нам не о прошлом, о будущем надо думать.

— Куда уж нам, Пал Ович! Мы, Пал Ович, пешки… — промолвил обиженный за науку Марат и в сердцах так пнул камешек, что тот перелетел через край обрыва и долго падал в каньон, но, куда упал и упал ли, не было слышно.

— Но, но… Что значит пешки? Странно такое слышать от студента. Пусть даже заочника. По этому мосту трубы для самого, прикинь, протяженного в мире водопровода повезут, комбайны, шифер, понимаешь, кирпич…

— Унитазы, — грустно продолжил перечень Марат.

— При чем здесь унитазы?

— Верная примета цивилизации. Трудно без них представить будущее.

Марат поднял обломок мамонтовой кости и спросил грустно:

— Скажите, Пал Ович, а если бы здесь человеческая могила была?

— Кончай треп, — нахмурился Козлов, — до обеда далеко, а мы с тобой философию разводим. В рабочее время работать надо, а философствовать — на экзамене по историческому материализму. Все по костям роют. А если бы этого не делали, по земле до сих пор ходили бы динозавры, а не философствующие лентяи.

— Мы для них, — Марат кивнул в сторону березового колка, полагая, что именно оттуда за ними наблюдают сонмы будущих поколений, — мы для них тоже будем мамонтами. Они тоже по костям рыть будут. С хрустом.

— И правильно, — одобрил Козлов грядущее варварство потомков, — лично я предпочитаю, чтобы над моими костями не дурацкая тумба стояла, а завод, допустим, железобетонных конструкций. Вот это я понимаю — памятник!

— Или унитаз, — в тон ему добавил Марат, — тоже, понимаю, памятник.

Тишайший бульдозерист Небрейборода не имел привычки махать после драки кулаками. Особенно в присутствии начальства. Он сосредоточенно ковырял носком кирзового сапога грунт возле норки тарантула и молчал о чем-то важном. В душе он был художник и все свободное время вырезал сапожным ножом голубей. Голуби, несмотря на разные породы дерева, были до скуки похожи друг на друга.

Можно было бы долго рассказывать о талантах Небрейбороды, если бы челюсть Козлова не пронзила ни с чем не сравнимая боль. Он замычал и бросился к «уазику». К Галине, никуда не сворачивая, на максимальной скорости к Галине… На обратном пути в Степноморск он планировал заехать на Козловский залив — искупаться и пару раз забросить спиннинг. Но зубная боль была сильнее даже рыбацкой страсти.

— Бу-бу-бу-бу, — сказал Козлов.

Галина сверкнула очками из-под белой паранджи и усмехнулась.

— Нет, Козлов, я не могу выйти замуж за человека с такими зубами.

— Бу-бу-бу? — удивился Козлов.

— Потому что мой муж должен быть человеком культурным.

— Бу-бу-бу? — не понял Козлов.

— Культурный человек, — объяснила Галина, — следит за своими зубами, и у него никогда не бывает насморка.

— Бу-бу-бу! — возразил Козлов.

— Про насморк — это так, к слову. Открой пошире рот и помолчи.

Игла с хрустом вонзилась в десну.

Нет ничего труднее, чем объясниться в любви стоматологу.

Козлов потом часто думал, как бы сложилась его жизнь, если бы не проклятый мамонт и дикая зубная боль, загнавшая его в сверкающее никелем и фаянсом логово самого изящного истязателя на планете. Не только его жизнь, но, возможно, судьба страны потекла бы по другому руслу, не разбуди он спящего зверя и не успокой его страдания женщина в снежных одеждах с холодным взглядом милосердной садистки. Она изменила его судьбу, а мамонт потряс основы всего государства.

С годами человек становится мистиком.

Но в тот день, сидя с широко открытым ртом в стоматологическом кресле, Козлов был ни в чем не сомневающимся, бесшабашным материалистом. Упругое бедро Галины прижалось к его локтю, и он погрузился в полный покой.

Из окна зубоврачебного кабинета был виден город, в сотворении которого не последнее участие принимал сидящий с открытым ртом Козлов. Город строился на холме, покрытом зеленой шерстью травы в рыжих проплешинах дорог и тропинок. Ревели и лязгали гусеницами бульдозеры, пылили «КамАЗы», скрипели краны, суетились и кричали люди, перестреливались отбойные молотки. Закроешь глаза — война войной, а вырвешься за пределы этого хаоса — кажется, что мир оглох, и все спят.

На торце ближнего здания, раскачиваясь в люльке, художник Гофер рисует огромную тень, якобы падающую от маленького березового прутика. Этой авангардистской гиперболой он как бы утверждает: «…я знаю-м город будет-м, я знаю-м саду-м цвесть…». Этот маленький человек с восторженным лицом прозревшего слепца исповедовал странную философию. По его словам, все люди на планете подключены к одному большому общему разуму. «Ты — это я», — убеждал он первого встречного и не верил людям, которые утверждали, что не могут рисовать. Это подрывало его мировоззрение. Он горячился, не понимая, для чего они притворяются. Как это: не уметь рисовать? Зачем это: не уметь рисовать? Художник мыслит пространственно и любое дело, любой предмет, любой замысел представляет весь сразу, целиком, поэтому он может сделать все. А человек, не умеющий рисовать, даже самую простую вещь способен постигать лишь по частям. Гофера оскорбляла такая неполноценность, он был уверен, что самым главным предметом в школе должно стать рисование. Пытаясь доказать, что все дети художники, он стал педагогом. Но так горячо принялся за дело, что вскоре был изгнан из школы за рукоприкладство.

В открытую фрамугу с четырех сторон сквозь приглушенный шум стройки доносился голос Высоцкого: «Парус, порвали парус…».

Строящиеся в глуши города производят впечатление поселений на чужой планете. Замкнутый в себе мир. Да и жители их смахивают на внеземные существа. Раньше Козлов думал, что дело в постоянной новизне, меняющемся пейзаже стройки. Нервы, напряженные ожиданием пытки, подсказали ответ, поразивший его своей очевидностью. У молодого города, в отличие от Оторвановки, перевезшей своих мертвецов на новое место, НЕ БЫЛО СВОЕГО КЛАДБИЩА, и потому он ничем не был связан с землей, на которой стоял.

С одеревеневшим языком и онемевшей челюстью Козлов смотрел на призрачные от белого кирпича дома, ажурную телевышку и красную трубу центральной котельной, Дворец культуры, прозванный театром на Поганке, поскольку стоял он над оврагом, по дну которого протекал захламленный строительным мусором ручей. «Паша, я сегодня по дороге в школу двенадцать кранов насчитал, — говорил с важным глубокомыслием седогривый учитель пения Давыдов, сдувая с кружки пивную пену. — И это только в нашем маленьком городке. Скоро, скоро мы коммунизм построим». — «Скоро, — соглашался Козлов. — Пиво допьем, тринадцатый кран завезем — и построим». — «Не будь циником, Паша. Тебе это не идет, — хмурился Давыдов, но, отпив глоток холодного пива, продолжал восхищаться действительностью: — А наши пиво научились делать. Нигде я не встречал пива лучше степноморского». Валерка Сысоев краснел от смущения и, с треском разминая сушеного «морского» чебака, оправдывал родной пивзавод: «Да это нам агрегат такой замкнутого цикла из Германии завезли. Чуть чего не доложишь или чего переложишь, он, зараза, сразу останавливается. Мы к нему и так, и эдак, а он — только по инструкции». Больше всего на свете любил Сысоев долгую, задушевную беседу, но пива не пил. Людей изумляло такое извращение. «А ты чего не пьешь?» — сердились они. «Мне нельзя. У меня аллергия на алкоголь», — с печальной гордостью отвечал Сысоев и, чтобы посрамить не верящих, отпивал маленький глоток из запотевшей кружки. Тотчас же лицо его покрывалось красными пятнами, и он шмыгал носом, задыхался и чихал. Есть же на свете такие замечательные болезни!

Бронзовотелые, бессмертные боги, любили они возлежать в жаркий субботний день в дырявой тени берез пляжной рощи и ждать, пока над янтарным пивом осядет снежная пена. Хозяйка желтой бочки, сдобная тетя Лена в белом халате, надетом на влажный купальник, считала смертным грехом разбавлять напиток водой. Правда, она не была совсем уж святой и слега недоливала. Разговорчивый Гофер имел обыкновение комментировать впечатления первой кружки. В ячменном степноморском пиве были растворены души импрессионистов. После первого большого глотка в нем просыпался Гоген, и художник переселялся на райский остров Таити. Березы наливались густой, плотной зеленью. Купальники женщин вспыхивали тропическими цветами. Шум, смех, плеск, сочные удары по мячу доносились сквозь зной приглушенно. Солнце растекалось по песку, резко очерчивая смуглые тела пляжниц. После второго глотка в Гофера вселялась прохладная душа Сезанна. Мир делался чище, но туманнее, клубился космическими массами и новой тайной. В бездонной голубизне моря отражались кубы облаков и плотины. Насладившись глубиной и объемом, Гофер делал третий глоток, и тяжелая, цельная прозрачность материи дробилась на искрящиеся, брызжущие атомы цвета пуантелиста Синьяка. Вода вибрировала синими каплями, а пляж — золотыми песчинками. Затем мир начинал кружиться в эротическом вихре Дега. Тела, деревья, песок, вода и небо приходили в движение, краски смазывались и светились инверсией. Чтобы остановить это неистовое вращение и увидеть мир глазами Ренуара, Гофер делал маленький-маленький глоток. Наступало сладкое умиротворение. Тела женщин, стволы берез, проплывающие байдарки и само солнце светились теплым фарфором. Наступало таинство последнего глотка, и в душе расцветал золотой подсолнух Ван Гога. Глаза увлажнялись от знойного, непереносимого счастья. Тело Гофера сливалось с волнением Земли, которое ни один из импрессионистов так и не смог передать в своих полотнах, а душа — со всем человечеством.

Козлов обратил взор на парк, который был, собственно, диким лесом, окруженным оградой. В нем выделялись два пятна: озеро и стадион. Посредине озера — резиновая лодка. Какой-то лентяй ловит карасей. Уж сразу бы закидывал удочку с балкона. Стадион странно безлюден. По полю бегают друг за дружкой две собачки. Трубач из окна Дворца культуры забавляется беседой с заблудившейся коровой. Просунув морду между прутьями ограды, она в вожделении мычит, соблазненная зеленым газоном футбольного поля, и трубный глас сострадания вторит ей. Странно. Сегодня же наши играют с «Зарей».

Застрекотал зеленый кузнечик. Над крышей отчего дома пролетел Колька Дубровный, помахав двойными крыльями папке с мамкой. Дом стоит у хлебозавода и вкусно пахнет хлебом. Из окна своего кабинета грозит кулаком участковый Тарара, мечтающий установить на крыше РОВД зенитную установку для борьбы с воздушным хулиганом. «Кукурузник» улетел за плотину, где Степное море сливается с небесами, чтобы поздороваться с заслуженным тренером республики фотографом Сатуняном. Седой человек с биноклем на большом волосатом животе степенно ответил на приветствие с вышки, пацаны на байдарках и каноэ помахали самолету веслами. Бабочки разноцветных парусов скользят по синеве, «днестрянка» ритмично вспенивает воду веслами — чемпионы республики по народной гребле готовятся к союзу.

За эллингом залив. Затопленная березовая роща. Прибежище щук, магнит для спиннингистов. По берегу идет Кумпалов, время от времени забрасывая в прохладные глубины привязанную к леске звезду. Там, на дне, деревья увешаны блеснами, как елки новогодними игрушками. Белый срез сопки отражается в воде. Затопленный карьер. С десятиметрового обрыва прыгают пацаны. Большинство солдатиком — ногами вниз, и лишь самые отчаянные — ласточкой. Над пляжем Дубровный делал вираж, чтобы выразить восхищение и напомнить о себе шоколадным степноморским девчонкам.

Летит Колька, пугая стаи диких гусей и уток, над живой картой родного захолустья. И там, где Бурля, прорезая каньон в сопках, вливается в Степное море, светится белая юрта. Директор совхоза «Целинный» Ибраев встречает одноклассника-космонавта. И видит летчик удивительную картину: Ибраев фотографирует земляка на память в собственных шортах. И такие это шорты, что в одной штанине умещается сам космонавт, а в другой — его жена. За устьем Бурли в прибрежную сопку врезают новое здание насосной станции и одновременно укладывают трубы в рост человека, тут же пряча в насыпной грейдер[1]. Стрела дороги ведет в никуда. К перспективному месторождению урана. Эту тайну знают только КГБ, ЦРУ и каждый степноморец.

Самолетик превратился в комарика и растворился в синеве.

По гребню плотины, расчесывающему седые волосы реки, длинной вереницей, дерево за деревом, мимо мозаичного панно, воспевающего героический труд первоцелинников, переезжает в Степноморск из посадок в Ольховом урочище лес. На возвышении у будки охранника стоит демиург здешних мест Есим Байкин. Заложив руки за спину и выпятив живот, он зорко высматривает — не схалтурил ли кто с поддонами, на всех ли деревцах повязаны тряпочками ветки, направленные на юг. Березы и сосны держат равнение на начальство и мелко дрожат листочками и иголочками.

Плотина бурлит и воркует. Под мостом над водопадом одичавшие голуби занимаются любовью, раскрашивают бетон гуано и высиживают птенцов.

Человек толстый и добродушный, Байкин, когда дело касается озеленения Степноморска, становится жестоким тираном. Перед горожанами стоит утопическая задача — догнать и перегнать по количеству деревьев на душу населения Алма-Ату. Душе беспартийной достаточно взрастить три дерева, душе партийной — не менее десяти. В нетерпении увидеть город-сад, Есим повелел высаживать взрослые деревья. Скептиков много. Особенный пессимизм вызывают зимние посадки. Вырытые экскаваторами ямы на улицах города, куда опускали переселенцев из леса, зовут братскими могилами. Улицы и переулки поделены между организациями. Каждая ограждает свои деревья от посягательств домашнего скота штакетником, выбеленным известью. Посадки метятся табличками, напоминающими кресты. На них краской-серебрянкой выведены фамилии руководителей, отвечающих за определенное количество насаждений в целом. К стволам, как бирки к ногам покойников, привязаны ярлычки с фамилиями людей, непосредственно отвечающих за конкретные деревья. Ранним утром, заложив руки за спину, несет Есим, не спеша, свой живот на работу — пешком, всякий раз другим маршрутом. А чуть сзади и немного сбоку верной женой катит потихонечку черная «Волга». И горе тому ответственному, на участке которого стоит засохшее дерево. Коровья же лепешка на асфальте приводит Байкина в ярость. Он самолично обучает домохозяек частного сектора, как прививать коровам культуру поведения. Идет сзади за буренкой и, едва та вознамеривается поднять хвост, тут же прижимает его шваброй. Через пятнадцать дней такого воспитания ни одна степноморская корова не позволяет себе вольностей. Терпела до городской черты.

Где-то за пределами зрения Козлова стучала металлическими инструментами Галина. Райский предвечерний свет лился через широкое, во всю стену, окно. Век бы сидел в этом кресле и флиртовал со стоматологом:

— Бу-бу-бу?

— Лучше помолчи, Козлов, а то ведь возьму и соглашусь.

— Бу-бу-бу? — не поверил он.

— А почему бы и нет? Если, конечно, курить бросишь.

— Бу-бу-бу! — поклялся Козлов.

— Открой рот и помолчи.

Козлову уже вырезали все, что можно было вырезать без особого ущерба для фигуры, — аппендицит, гланды. И он знал: любая операция страшна лишь в воображении. Не надо представлять, как будут резать твою живую, трепещущую плоть, ковыряться холодным скальпелем в твоих внутренностях, как будут рваться волокна, отслаиваться ткани и сочиться кровь из разорванных капилляров. Чтобы подавить страх, нужно вытеснить эти мысли из головы — и ты будешь чувствовать лишь боль. А любую боль можно вынести. Под отвратительный звук бормашины, тошнотворный запах паленой кости он дал себе зарок никогда не курить, никогда не пить спиртного, никогда не есть сладкого и трижды в день чистить зубы. «Конечно, хорошо бы иметь личного стоматолога», — подумал Козлов и сосредоточился на тепле, проникающем через локоть от упругого бедра женщины, сверлящей его зуб.

Металл задел оголенный нерв, и Козлов взревел.

— Тихо! Тихо! Потерпи! Терпеть можешь?

Терпеть он не мог. Но терпел.

Истерзанный Козлов, чувствуя привкус крови во рту и легкое головокружение, вышел из кабинета Галины и попал в плотную, кипящую от возмущения толпу. Люди не были безнадежно больными. Напротив — пышущие здоровьем парни и девчонки, мужчины среднего возраста, крепкие старички и одна интеллигентная старушка в кружевной шляпе, с «Глиняной книгой» Олжаса Сулейменова. Сквозь гам слышался звук рассыпаемого гороха. По паркету в нетерпении и волнении перетаптывались три десятка бутс на алюминиевых шипах. В толпе выделялись белые и голубые футболки с огромными красными цифрами на спинах. Здесь были две команды в полных составах, с запасными и судьями. В трусах и гетрах. С болельщиками.

Закрыв телом двери донорского пункта, весь в белом, как ангел у врат господних, стоял главный врач Найман и потрясал руками, пытаясь успокоить бузящих. Глаза его были полны усталости и укора.

— Прошу тишины, мы не на стадионе, — громоподобно басил он. — Фогель, чего прешь, как лосось на нерест? У тебя какая группа? Не знаешь? Надо бы знать. Вторая. А у Аубакирова четвертая. Это редкая группа. Твоя не годится.

— У меня тоже не вода из колодца, — обиделся Фогель.

Козлов протиснулся через толпу.

— Господи, Козлов, и ты туда же…

— Бу-бу-бу! — объяснил свое безобразное поведение Козлов.

— Ну, твой рабочий. Что дальше?

— Бу-бу-бу! — затряс перед носом Наймана четырьмя пальцами Козлов.

Врач тяжело вздохнул и открыл дверь:

— Таня, возьми у него кровь, — распорядился он тоном одолжения.

Толпа зашумела, требуя справедливости.

Миловидный вампир Таня похвалила вены Козлова и, вонзив иглу, в двух словах рассказала об аварии. Марат торопился на матч. На заринском повороте не удержал руль и свалился с грейдера. Состояние тяжелое. В коме.

С перетянутой жгутом рукой Козлов лежал на кушетке, смотрел в потолок, на котором волновалась тень кленовых листьев, и не мог избавиться от нелепой мысли: это месть мамонта. Не надо было тревожить его кости. Передряга, в которую попал Марат, была на его совести. Не вмешайся он в событие, оставь в покое вымершего зверя, все бы пошло другим чередом.

Сдав кровь, Козлов шел по коридору вдоль донорской очереди и мрачно мычал, здороваясь со всеми подряд — футболистами, судьями и болельщиками.

За автобусной остановкой прятался от орлиного взгляда хирурга Каражигитова режиссер народного театра «Степноморье» Владислав Кнюкшта, лишенный на днях слепой кишки. Он напоминал пескаря из сказки Салтыкова-Щедрина, но пескаря уже выпотрошенного. Белая пляжная панама, черные очки, фрак, больничные штаны арестантской раскраски и сандалии на босу ногу. Под мышкой, естественно, «Литературная газета». Из кармана торчит «Курьер ЮНЕСКО». Лицо в конспиративных целях прикрыто «Театром». Неотложные творческие задачи вынудили его на побег.

Козлов указал головой на сиденье рядом с собой.

Кнюкшта осторожно, как беременная женщина, сел, придерживая маленькое, но круглое брюшко двумя руками.

— Репетиция, — объяснил он, — но им, живодерам, разве объяснишь? — Посмотрел на профиль Козлова и встрепенулся: — А знаете, вы очень похожи на белогвардейца.

— М-м-м? — удивился странному комплименту Козлов.

— У нас нет актера на роль белого офицера. Подошел бы Парамонов, но Парамонов играет комиссара. Пробовали Ермакова, да он и сам просится, но какой из него белый офицер? Нос картошкой, «чокает», я уже молчу о походке. Выручайте.

— М-м-м! — запротестовал Козлов.

— А у кого оно есть, свободное время? В нашей стране, увы, безработицы нет. Приходите. Пьесу написал самодеятельный драматург. Некто Медведев. Человек с богатым жизненным опытом. Бывший осужденный. Можно сказать, политический. На дуэли из охотничьих ружей стрелялись с комсоргом из треста. Ухо отстрелил. Его теперь зовут Ваня Гог. Шерше ля фам, шерше ля фам. Работает кочегаром в центральной котельной, или, как говорят в народе, ЦК. Очень интересная пьеса. На местном материале. Специально к спектаклю в содружестве с местным поэтом Малыхиным пишет песни местный композитор Шахимарденов. Это будет бомба! На областном смотре мы просто обречены на успех! Рванет так, что в Москве услышат. Спектаклем заинтересовалась республиканская молодежная газета, — слово «республиканская» Кнюкшта произнес в нос. — А люди какие играют! Элькин, Сабитов, Сметухина, Арнгольд, Шарипов, Гайворонский, Гердт — вся молодая интеллигенция города. Кстати, вашему стоматологу доверена роль Маши, сердце которой разрывается от любви, с одной стороны, к красному комиссару, а с другой — к белому офицеру…

— М-м-м? — заинтересовался Козлов.

— Так зачем же откладывать? Сейчас же и едем!

Козлов осторожно похлопал по челюсти: не помешает ли?

Режиссер слегка отстранился и, прищурившись, с минуту изучал Козлова, как некое произведение искусства.

— А что если в сцене прощального свидания с Машей у Малинина жутко болит зуб? — поделился он творческим озарением. — Это добавит образу новые краски. Сделает его более трагическим.

— Замечательную вещь написал, Медведь, — подсел Козлов к мрачному драматургу, с ревнивой досадой наблюдавшему за сценой.

С подозрением покосился автор «Первой борозды» на льстеца и насторожился.

— Густо, сочно, остро…

— Ты что — проголодался?

— С чего ты взял?

— Термины у тебя какие-то кулинарные.

— Нет, правда, классика. Современная классика. Один маленький недостаток.

— Ну? — не поверил местный классик.

— Совсем маленький. Но досадный. В сцене прощания Маши с белогвардейцем Малининым. Конечно, он ее классовый враг, козе понятно. Но она же его любит. Так? Почему бы ей на прощанье не поцеловать его — страстно, долго, прямо в губы? Прильнуть, понимаешь, всем телом, а потом как бы с трудом оторваться. Прощай, вражина, навсегда, вырвала я тебя из своего сердца, как молочай из огорода. Через это всю трагедию классовой борьбы можно передать. А? Согласен?

— Поцеловать, говоришь? — задумался драматург, забарабанил черными от въевшейся угольной пыли пальцами по крутому лбу. — С трудом оторваться? А что? Но у него же зубы болят.

— В том-то и дело! — энергично зашептал Козлов в ухо драматурга. — Это только подчеркнет мощь чувства, которое сильнее всего. Даже зубной боли.

Медведев поскреб в замешательстве массивную челюсть и крикнул из темноты:

— Алле! Владислав! Можно на секунду прервать репетицию?

И пошел враскорячку вниз, к освещенной сцене.

Когда он вернулся, Козлов спросил:

— Убедил Мейерхольда?

— А куда он денется? Я — автор.

— А вот в сцене первого свидания в вишневом саду. Там так и напрашивается первый поцелуй, — совсем охамел Козлов.

— А вот хрен тебе горький вместо поцелуя, — осерчал Медведев.

— Жалко тебе, что ли?

Драматург скрестил на груди руки и молчал с надменной обидой.

— Ну, нет так нет. Хотя пьеса от этого, несомненно, проиграет.

— Вот что я скажу тебе, Козлов. Во-первых, Козлов, я скажу, что ты Козлов. А во-вторых, Козлов, я скажу, что только дурак женится на красивой женщине. Хочешь совет? Увидишь красивую — отвернись и зажмурься. Я в твоем возрасте тоже в каждой курице жар-птицу видел.

— Талантливый ты человек, Медведь, проницательный, но злой, — опечалился Козлов, — а талант должен быть добрым. Согласен?

— Отвали.

— Значит, договорились?

— Ладно, будет тебе первый поцелуй. Но учти, — Медведев погрозил пальцем, — это все. И запомни: нет ничего печальнее счастливого конца.

— Извини, Медведь, я был не прав, — покаялся Козлов, — ты не талантливый, ты гениальный.

И он в волнении поспешил на сцену репетировать свой первый поцелуй со стоматологом Галиной. Святое искусство!

В ночном небе протарахтел знакомый мотор. Это местный Антуан де Сент-Экзюпери летел в ночи спасать хлебороба, которому требовалась срочная операция. С высоты Степноморск выглядел маленькой галактикой в кромешной тьме. Невидимый Дубровный помахал крыльями знакомому фонарю, всем знакомым девчонкам и растаял в космосе. На залитой светом плотине замерли в бесконечном поцелуе влюбленные, не обращая внимания на водителей большегрузных машин, считающих своим долгом высунуться из кабин и щедро поделиться личным опытом. В спортзале сердцем города взволнованно и гулко стучит баскетбольный мяч, азартно орут игроки. У подъездов домов с грохотом забивают «козла» и чешут затылки над шахматными партиями женатые люди. Холостяки, как мошки на огонь, спешат к летней танцплощадке, прозванной нерестилищем. Заслышав раскатистое: «Раз… Раз… Два… Три… Проверка!» — с моря и окрестных озер слетаются тучи вампиров. Едва слышный писк сливается в коллективный рев бомбардировщика дальней авиации. Комарам нравится мини. Комары без ума от мини. Гитары вопят мартовскими котами, музыканты трясут патлами. Ребята они неплохие, но есть у них одна заморочка: любят петь по-английски. Студотрядовцы из иняза визжат от восторга: так им нравится степноморское произношение. Гремит и стонет ВИА, сотрясая вселенную.

Но стоило сделать несколько шагов в темноту из этого уютного светового облака — и ты погружался в другое тысячелетие. Там, влажные от невидимых туманов, дули над реками и озерами без названий древние ветры. Тревожно шелестела листва, шуршали травы под ногами крадущихся зверей, тоскливо кричали ночные птицы, и стогами свежего сена на фоне молодой луны темнели силуэты мамонтов.

Загрузка...