- Ну конечно же ваша.

- И наивернейшая, ведь так?

- Ну, пускай так.

- А что те живоглоты делали с революционерами, которые сбивали людей с ихней веры?

Я замялся.

- Вот видите, - укоризненно покачал головою Ригор. - Так что вы меня с моей веры не сбивайте! Про душу я сейчас ничего не скажу, потому как, стало быть, образование у меня не такое. Но узнаю. И если ее, души той, и нету, все одно буду работать без корысти! - Помолчал немного. - А вы тут вашу паненку не эксплуатируете?

Я вытаращил глаза.

- То есть как? Я - да в роли эксплуататора? Ну, Ригор Власович!..

- Знаю, знаю. Но спросить - моя обязанность. А ну как она, к примеру, захочет вернуться в Польшу, так чтоб не сказала там: "И в Советской России меня, мол, все одно эксплуатировали".

- Не скажет. Она живет с нами одной семьей, а то, что зарабатывает в школе, все получает до гроша.

- Это хорошо. Мы должны быть безгрешны перед мировым пролетариатом... А как вы думаете, к кому она больше склонна - к живоглотам тем или к пролетариату?

- Думаю, что к пролетариату, Ригор Власович... Вот только слишком она богомольна.

- Пустое это. Если останется у нас, мы ей быстренько выбьем бога из головы.

- Как знать, как знать...

- Так вы скажите ей, Иван Иванович, пускай у нас остается, не уезжает в Польшу. Все больше будет нашего пролетариата...

Я улыбнулся в душе: "Вот оно что!" Вслух же произнес:

- А вы сими с ней поговорили бы, Ригор Власович. Вам, партийному, она скорее поверит.

- Надо подумать, - сразу же согласился он. - Оно конечно, как партийный да еще власть...

- Вот и хорошо, как вернется из костела, так я ее сразу и направлю к вам. На политбеседу.

Ригор понял. Укоризненно покачал головой, шлепнул губами:

- Ой, Иван Иванович, сколько еще стихии у вас в голове!..

Я засмеялся, поднял руки:

- Ну, не буду, не буду больше! Я пошутил.

- С мировой революцией, Иван Иванович, не шутят!

И ушел, понурив свою большую голову в красноармейской фуражке, держа правую руку в кармане, где у него, вероятно, был нагретый от тела солдатский наган.

Когда пришла с огорода Евфросиния Петровна, я рассказал ей о посещении Ригора.

С невозмутимым видом выслушала она о просьбе Ригора не ходить на пруд. Про альтруизм Полищука слушала с сардонической улыбкой "притворяется!..", а когда услыхала о том, что наша Ядзя должна пополнить ряды пролетариата, очень развеселилась:

- Ну, отец, готовь приданое, породнимся и мы с руководящим классом!

Смеялась, а сама, по-видимому, ревновала: "Вот покинешь нас, вот променяешь на кого-то, потом, наверно, и не заглянешь в наш дом!.."

Ждали мы оба панну Ядзю с великим нетерпением. Даже жутковато стало, как в предчувствии большой беды.

Ангелоподобная дева появилась как-то незаметно. В руках держала свои башмаки, "полсапожки", которые, как всегда, надевала только в кустах сирени у ограды костела. Голубой платок, повязанный под подбородком, очень выгодно подчеркивал ее белокурую красоту. От умиления на службе божьей глаза ее затянуло еще более густой поволокой. Мне даже холодно стало, когда заглянул в них. И чувства мои, ей-богу, мог понять разве что евнух. Я проклинал и свои солидные годы, и неусыпную бдительность моей любимой женушки, и тихое целомудрие Ядзи, и проклятые законы жизни, которые даже из нее сделают высохшую, почерневшую лицом, с загнувшимся вверх подбородком, ведьму.

Ядзя, глупенькая телушка, тебя, такую тихую и незлобивую, должен выслушать сам господь бог. Так почему же ты не вымолишь у него бессмертия, если не для себя, то для своей красоты?!

Конечно, умрешь и ты в конце концов, дожив свой век, но пусть похоронят тебя такую вот, как ты сегодня, розовощекую, свежую, на зависть старому богу, который не смог сохранить даже своей молодости.

Дитя мое, может, ты в глупости своей мечтаешь о старческой мудрости, так открестись от нее, как от черта, откажись ради своей немудрой молодости!..

Пусть не кланяются тебе уважительно солидные соседки, пускай не спрашивают у тебя совета молодицы, когда у которой-нибудь из них не появится след на сорочке, пускай не спрашивают, как ухаживать за ребенком, когда у него режутся зубы, - пусть лучше парубки и мужчины поедают тебя взглядами, пусть каждому, даже самому застенчивому, захочется ущипнуть тебя, поцеловать в уста, да так, чтобы они распухли...

Вот чего я желаю тебе навечно!

И вот направил я ее в сельсовет.

Представляю, как идет она по улице, обходя сытых коров, помахивающих хвостами и плетущихся с выгона, кажется, вижу, как от волнения она то и дело поправляет платочек, как негромко здоровается с выжидательно молчаливыми молодицами, стоящими у ворот в ожидании своих овец, как боязливо вздрагивает от щелканья пастушьего кнута, как белозубо смеется ей вслед сухолицый, коричневый от загара мальчонка-подпасок, как укоризненно смотрит она на него своими широко открытыми глазами, похожими по цвету на тучу, из которой вот-вот ливанет дождь. Небольшие ее ступни почти по щиколотку тонут в холодной пыли, и эта прохлада словно роднит ее с землей, и дна чувствует себя бездумно счастливой, я бы сказал - беспечно и потому истинно счастливым человеком, который никогда, даже в мыслях не заглянет в будущее.

Вот она поднимается на крыльцо, как и все, держась за столбик, отглянцованный мозолистыми руками, почему-то оглядывается во все стороны, целую минуту стоит в сенях, прислушиваясь к гомону за дверями и к стуку собственного сердца, и только тогда берется за щеколду.

В первой комнате за длинным столом сидят несколько мужиков, ожидая очереди к самому председателю. Напротив них, за канцелярским столиком, накрытым пожелтевшими газетами, - наш писарь, а по-теперешнему секретарь. Трещит двадцатилинейная бронзовая лампа, взятая сюда из прежних покоев Бубновского.

Несмотря на духоту, мужики преют в теплых армяках. Так велит давний обычай - на глаза властям появляться солидно одетыми. Босые ноги в счет не идут - обутыми летом мужики являются только пред очи самого бога.

Ядзя робко поздоровается и, спрятав руки за спину, станет в уголке.

Мужики, может, и не услышат ее приветствия, а может, услыхав, не обратят на него внимания. Давний обычай предусматривает и это. Ядзя еще слишком молода, чтобы ее уважали сорокалетние мужики, которых дома и на улице уже зовут дедами.

Мужики будут рассказывать веселые бывальщины, а писарь долго будет крутить пером в воздухе, прежде чем вывести заглавную букву, и, безусловно, будет слышать все это смешное, однако и бровью не поведет. И, только закончив свою работу, начнет раскатисто хохотать.

Откроется дверь из второй комнаты, и, провожая посетителя, появится на пороге Ригор Власович. Нарочито громко прочтет сведения из продовольственного паспорта:

- Стало быть, вы, Трифон Николаевич, облагаетесь налогом по четвертому разряду. Едоков у вас - два мужеского и два женского полу. Земли, вот тут в паспорте записано, - три десятины и восемьдесят семь соток. Ржи сдадите шесть пудов тридцать девять фунтов, пшеницы - один пуд тридцать пять фунтов, ячменя - один пуд пятнадцать фунтов; один пуд двенадцать фунтов проса, двадцать восемь фунтов гречки, конопляного семя три фунта, картохи - девятнадцать фунтов, два фунта сала, сена - два пуда тридцать фунтов, говядины - четырнадцать фунтов. А уже со следующего года пойдет все не натурою, а деньгами.

- Ой, спасибо, - скажет Трифон Николаевич, - властям, а то эта разверстка!.. - и покрутит головой.

- Так вы, Трифон Николаевич, не тяните! - строго поднимет палец Ригор Власович. - Продналог - это вам не шутки!.. Кто там еще? А-а!.. встретится взглядом с Ядзей. - Значит, так. Вы, мужчины, побеседуйте пока, а вы, значит... - и кинет строгий взгляд на притихших, обиженных мужиков. - Теперь равенство женского персоналу, есть директивы. Ясно?.. Заходите, гражданка Стшелецка, не бойтесь, они вас не укусят...

Ждали мы с Евфросинией Петровной нашу деву долгонько, но сперва появилась у нас соседка София Корчук.

Поговорила о том о сем в темноте (свет мы зажигаем поздно), потом очень несмело сказала:

- Мне бы с вами, Просина Петровна, посоветоваться...

Вышли они во двор и уселись на завалинке. Разговаривали приглушенными голосами.

Я догадываюсь, о чем они.

Но делаю вид, что это меня не интересует. Ну конечно же это женские секреты... Но вся беда в том, что ох как трудно женщинам что-либо утаить!..

Евфросиния Петровна будет кипеть от пылкого желания рассказать мне об услышанной тайне, но все же будет ждать, чтобы я попросил ее. И, не дождавшись, сердитая на меня и на себя тоже, буркнет мне в спину, когда я притворюсь, что засыпаю:

- А знаешь, старый, чего приходила София? Знаешь?..

- Ну-ну!.. - равнодушно, словно спросонок, промычу я.

И с тайной случится то, что и с невестой в первую брачную ночь: все в ней перестанет быть тайным.

ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой автор рассказывает, как София Корчук

проявила мудрость, расчетливость и коварство своей великой

прародительницы, а Степан убедился, что он сотворен не из глины

София даже самой себе не признавалась, почему в последнее время ей хотелось быть красивой и опрятной, как белка.

Хотелось пробежать по воду в конец огорода так резво, чтобы ведра качались и дребезжали на коромысле, ни с того ни с сего завести свадебную, в будний день нарядиться в праздничное, подпоясаться потесней, чтобы дух занялся.

Тихими вечерами, крадучись, ходила на пруд купаться, забредала в воду по плечи, терла упругое тело ладонями, гладила его, ласкала, дивилась ему.

И возникало одновременно два желания: чтобы никто и краем глаза не взглянул на ее наготу - и чтобы увидели ее могучую красу, удивились бы, ослепленные ею. Чтобы никто случаем не подошел к ее одежде - и чтобы украли ее, а она чтобы пряталась и плакала в кустах, а Степан, встревоженный ее отсутствием, вышел бы к пруду (догадался!), увидел ее, смутился, онемел, а потом вынес бы свитку и, бережно придерживая за талию, привел бы в хату...

Как-то неожиданно в голосе Софии появилась непривычная доброта. И сама себе поверила, что она таки очень, очень добрая молодица, такая добрая и кроткая, ну словно бы святая. То, бывало, из хаты убегала и запирала дверь, заслышав собачий лай где-то в конце улицы - много ходило нищих и нищенок, а вернее, голодающих из южных губерний и Поволжья. А теперь каждого привечает, усадит за стол, накормит, еще и в торбу даст кусок.

Знала, что Степан это видит, и пристально вглядывалась в него влажными серыми глазами: понял, парень, что за хозяйка у тебя, оценил ее, удивлен ли ты, поражен ли, радостно ли тебе от этого на сердце?..

Должно быть, и понял, возможно, оценил, возможно, и дыхание перехватывало от умиления, от благодарности, от желания подойти к ней и приласкать. София видела это, а может, просто хотела видеть, потому что понимала: если человек голодал сам, то будет благодарен каждому, кто накормит голодного.

Но ей мало было его почтения. Хотя неосознанно, но горячо стремилась к тому, чтобы он ее жаждал - жаждал неистово и жадно, как воды, как хлеба, как самого сна. Чтобы пожирал ее глазами бесстыдно и хищно, чтобы снилась ему в скоромных снах, чтобы пересыхало у него в горле от мысли про ее неизведанный пыл.

София не была опытной искусительницей - с тех пор как забрали покойного Миколу на войну, она не приняла ни одного мужчину, но, как каждая женщина, знала силу женского ненавязчивого прикосновения. И умело пользовалась своим коварным оружием, - то будто бы случайно положит пальцы на его руку, то склонится над ним, когда Степан сидит за столом, слегка коснется грудью, только слегка и мимолетно, чтобы не тешил себя блаженством, чтобы знал: до нее далеко, а если и близко, то не ближе церковных врат.

И в мыслях она уже готовилась стать на рушник*. И за советом к Евфросинии Петровне ходила именно по этому поводу. Знала, что та непременно расскажет Ивану Ивановичу, ведь муж и жена - одна сатана, но дальше, была уверена, новость не пойдет.

_______________

* Стать на рушник - обвенчаться.

Исподволь она устроит все.

Пусть даже не придет любовь, такая, чтоб цвела душа и замирало сердце, - она не молоденькая дивчина, чтобы стоять с любимым где-нибудь у пруда под вербой, - пусть только будет одно желание, когда туманятся глаза, да расслабленная усталость, да сильная рука под шеей на подушке, да хрипловатый от изнеможения голос мужа и разговор его, пускай не нежный, а вполне будничный, о том, что пора, мол, уже наново перекрыть овин. Пусть будет хотя бы так.

Что это произойдет - она знала определенно.

Но сердце точили сомнения.

Захочет ли Степан пойти с нею в церковь? Ведь эти солдаты такие безбожники, что и дорогу туда забыли. Молились не на крест, а на саблю острую да на свою, прости господи, коммунию. А ругались вот - в бога да Христа...

Но Степан должен будет пойти в церковь. Без закона он ее не получит.

И еще смутно, но со страхом думала София о Яринке. Как-то еще отнесется дочка к материнскому браку? Будет ли ревновать к памяти отца или простит родимой брачный союз с другим мужчиной? И сможет ли мать таиться с лаской к нему? И как тяжко будет чувствовать дочернюю бессонную обиду, а возможно, и ненависть к материнскому телу, которое станет открываться мужской силе чужого для нее, дочери, человека. Ведь Яринка уже сама стала девушкой и, пожалуй, знает или догадывается, отчего приходит жизнь...

Но София знала и то, что ко всему привыкают. Привыкнет и Яринка. Как привыкают к утратам и даже к боли...

Но более всего тревожила мысль о хозяйстве. Сумеет ли она сохранить свою власть над своим добром, сумеет ли остаться полной хозяйкой, сумеет ли поставить на место мужа, если забудет, что в этом доме он всего лишь примак. Не совратит ли его Полищук, не выведет ли из покорности жениной власти, не вспыхнет ли Степан лютым огнем бунта, не оттолкнет ли его женина неуступчивость... прямо в объятия другой, которая помоложе?

Было над чем призадуматься...

И София испытывала Степана - осторожно и в то же время рискованно.

Бывало, разбудит посреди ночи: ой, встаньте, Степочка, что-то Кудлань разлаялся, может, во дворе воры?..

Степан послушно выходил во двор, осматривал и хлев, и амбар, и клуню, дергал замки, а София стояла на пороге, дрожала от ею же выдуманной тревоги и еще от радости - вишь, послушался, не бурчит, не привередничает... Случалось, что несколько раз за ночь поднимает сегодняшнего наймита, а завтрашнего примака, мужа.

Или боковую часть соломенной крыши нужно перешить - Степан и это умел, подрубает топором стреху к доске, спрашивает Софию, ровно ли, хозяйка вроде бы равнодушно: вы же сами, Степан, знаете, а если уж по-моему, то середина вроде выпирает...

Слезет с лестницы, посмотрит, склонив голову к плечу, и без единого слова ровняет, как она сказала.

Отлегало от сердца - начинала понемногу верить ему.

С появлением Степана София постепенно теряла связь с братьями мужа. До недавних пор ее хозяйство только и держалось на их помощи. И вспахать, и посеять, выкосить и смолотить - все было их заботой. София, правда, ходила к ним отрабатывать, но без родственников ей было бы совсем туго.

Наведывались к ней родичи уже и при Степане. Но, заметив их тяжкие ревнивые взгляды, София взбунтовалась, и ее радушие к братьям мужа заметно охладело. А как-то на замечание старшего из Корчуков - Олексы - о том, что пользы от Степана, мол, как от козла молока, София отрезала, не тая недовольства:

- Я, братик, у вас совета пока не спрашивала...

С той поры братья к ней во двор - ни ногой, а жены их судачили о ней черт знает что, зазывали в гости Яринку, настраивали ее: вот погоди, маменька твоя еще и не такое выкинет, не видать тебе отцовского хозяйства как своих ушей...

Ну, такие-разэтакие, подождите, я за вас возьмусь!..

Люди готовились к жатве.

Ходила и София с наймитом на поле, осматривали рожь. Брели по заросшей бурьяном меже - София впереди, Степан - за нею.

Женщина покусывала сладковатый стебелек пырея и праздничным взором осматривала повосковелое поле. Колышущееся море ржи плескалось в ее грудь. Страстно впивались в колоски коричневые хлебные жучки. "К урожаю!" торжествовало сердце.

Красные маки уже отцвели, а Софии так хотелось нарвать их - очень любила огненно-красный цвет любви. Нарвала букетик васильков, связала стебельком, красуясь, протянула Степану:

- Нате вам. От меня.

И пристально посмотрела ему в глаза. Без призыва. Без вызова. Без обещания. Без вопроса. Только с одной просьбой: все это не высказанное пойми!

Но он видел все, даже больше. Увидел еще безоблачное небо в ее глазах, ее поле - свое поле, ее и свою тоску, и напоследок - влажную ласку, которая прояснилась для него в ее взгляде.

Подошел к ней вплотную, обнял, шевельнул губами:

- Вы... ты... - И поцеловал в сухие обветренные уста.

- Ох... - вздохнула София. Не ответила на поцелуй, а прижалась к нему всем телом, задрожала каждой жилкой. Потом высвободилась с непонятным даже ей самой спокойствием. - Не надо. Кто-нибудь увидит. - И, облегченно вздохнув, снова взглянула ему в глаза - на этот раз с откровенной нежностью, с благодарностью - понял! - с обещанием - на всю жизнь!

Перевязала платок и тоном собственницы - и поля, и этого красивого парубка, что удостоился ее ласки, сказала деловито:

- На той неделе будем косить. - Коротко засмеялась и легонько шлепнула его по затылку: - Смог молодицу обнять, хватит сил и для косы!..

Потом застеснялась, и всю дорогу шли они как чужие.

В хате при Яринке София покрикивала на Степана, избегая его взгляда.

Степану было не по себе.

Настал вечер. Тянулся он почему-то неимоверно долго.

Улеглись спать.

Степан ворочался с боку на бок, скрипуче кряхтел.

София лежала на топчане тихо-тихо, и именно поэтому Степан знал - не спит.

Долго прислушивался, тихо ли в комнате, где спала Яринка, - ему казалось, что и она еще не сомкнула глаз.

Поднялся, сел на лавке. Слушал. Даже в ушах звенело. Потом на цыпочках, затаив дыхание, подошел к постели Софии. Сцепив зубы, страдал от скрипа досок, когда укладывался рядом с ней.

София как бы испуганно отшатнулась, но он знал, что притворяется, не спала, ждала. И хотя она не отталкивала его, все тело от напряжения стало будто каменным.

- Не надо... не надо... грех... Вот когда к венцу... Вот крест святой - я... не такая!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, в которой автор вне очереди сообщает, как Яринку

впервые вывезли в свет, рассказывает про обоюдоострый меч на ложе

Тристана и Изольды, о трех музыкантах и первых девичьих горестях

Как-то в воскресенье из Половцев, где раньше была экономия, а теперь располагался совхоз, приехал табельщик нанимать поденных.

Табельщик был долговязый рябоватый парень, худощавый, с оловянными глазами, в галифе, обшитом потертой кожей, и в австрийских башмаках.

- Эй, девчата, молодицы, сбегайтесь на бураки рядиться! Деньги будете загребать лопатой, в полдень - танцевать до упаду! - горланил он на все село.

Сбегались к его линейке девчата. Парень, подбоченясь, с веселым превосходством поглядывал на пылающие от любопытства девичьи лица, на дородных молодиц, которые, сложив руки на груди, тоже подходили к толпе, и чувствовал себя щедрым богом, который может одарить счастьем весь род людской.

- А как - поденно или помесячно? - спрашивали.

- Поденно, поденно. А деньги - после работы.

- А сколько положите?

- По золотому и харчи из дому, - скалил тот зубы.

- А вы не смейтесь - за смешки вам никто не пойдет!

- Так я и говорю - по четыреста тысяч дензнаками на своих харчах.

- Э-э, маловато!

- Лучше бы серебром!

- Дурная! Где ты и это возьмешь?

- Ну, так записывайтесь. Завтра пораньше пришлю подводы.

- Меня пишите, меня!

- Записывайтесь быстрее, а то все равно всех не возьму. Только тех кто первые...

Протискивались девчата вперед, заглядывали через плечи друг друга, как парень красивым своим почерком записывает их фамилии в узенькую алфавитку. Те, которые уже сподобились его внимания, удовлетворенно закусывали губы и подталкивали вперед своих лучших подруг - вот эту, дядька, запишите, ей-бо, без нее не выйду! - и дергали парубка за рукав.

Яринка Корчук тоже пробралась сквозь толпу, но почему-то, может от волнения, ее тонкий резкий голосок не доходил до величественного парня. Она то бледнела, то краснела, но дергать табельщика за рукав побаивалась.

И когда от нестерпимой досады в глазах ее уже заблестели слезы, веселый наниматель наконец заметил ее и от изумления фуражку даже сдвинул на затылок.

- Ты гляди, какая!.. - вылупил он глаза. - Ну ты гляди, какая она!.. Какая!..

Все девчата притихли, проследив за его взглядом, и, думая, что табельщик подтрунивает над Яринкой, начали злорадно хихикать.

- Нет, ты гляди, до чего же хороша! - высказал наконец то, что думал, табельщик.

И девчата снова умолкли, на этот раз уже обиженно.

- Как тебя записывать?

- Записать... записать... ну и пишите! - девушка чуть ли не плакала. - Корчук Ярина! - выкрикнула в сердцах. - Стою, стою, а вы и глазом не ведете!.. А не хотите, так и не надо!.. - совсем разгневалась она.

- Запишем, запишем... - бормотал парень и так старательно выводил на бумаге ее фамилию, что даже губу закусил. - Так ты ж гляди, выйди, не обмани! - уставился на нее табельщик своими оловянными глазами.

- Да выйду! - Яринка стала выбираться из толпы.

- Смотри же!

- Да чего вы уговариваете этого лягушонка! - возмутилась какая-то дивчина. - Ей еще и шашнадцати нету.

Яринка метнула на нее колючий взгляд, продолговатые глаза ее сузились, и, склонив голову к плечу, показала той язык.

- Бе-бе-бе! Перестарок! Вековуха! - И замелькала пятками.

Мать сидела со Степаном на старых санях под грушей и лузгали тыквенные семечки. Пригоршни три их лежало у Софии в подоле, она брала сама и позволяла брать наймиту. Степан деликатно погружал в подол щепотку, посещения его были очень часты, хотя София этого, казалось, совсем не замечала.

- Мамо, - сказала Яринка, - насыпьте и дядьке в пригоршню.

- А разве я им не даю? - удивилась мать.

- Дядь Степан, отбейте и наострите мне тяпку. Я нанялась на бураки.

- С чего это ты? - удивилась София. - Иль дома работы нету?

- На вашей работе заработаешь два белых, а третий - как снег. А мне деньги нужны.

- Гляньте, свое хозяйство в тягость!.. - лениво возмутилась София. Не хватало еще платить тебе! Ну, да господь с тобой! Наострите ей утром тяпку.

- Сейчас... сейчас, дя-адь!

- А воскресенье святое ты почитаешь? Греха не боишься? - прикрикнула мать.

- Евфросиния Петровна говорили нам, что никакого греха нет.

- Пускай Просина Петровна берет грех на свою душу, а наших не трогает! - изрекла София. - Ну ладно, иди, не торчи перед глазами.

Яринка остановила на матери испытующий взгляд, фыркнула, но не сказала ничего.

Степан следил за ней настороженными глазами, сделал попытку встать, но София, рассказывая ему что-то, может, невольно, задержала наймита, положив горячие пальцы ему на руку.

- Иди, иди, доченька, - сказала она поласковей.

Понурившись, Яринка побрела в хату. В сенях нашла тяпку, попробовала пальцем, хотела взять брусок и наострить сама, но побоялась матери. Из кладовки вынесла узкогорлый кувшинчик, вымыла его снаружи и внутри. Теперь нужно было подумать, во что одеться завтра. В будничном никак нельзя. Ведь это впервые выйдет она людей посмотреть, себя показать. Впервые примут ее в общество взрослых, из девочки станет девушкой. И станут заглядываться на нее парубки, будут завидовать девчата, делая вид, что любят ее, а сами из себя будут выходить, ведь отныне их станет на одну больше. Будут приглядываться к ней - как одета, каким платком повязана, как работает, станут считать каждый бурачок, что срубит ненароком тяпкой, будут посылать к ней табельщика, чтобы повнимательней проверил ее работу, и это будет не раз, не два, а до тех пор, пока не привыкнут и не признают своею.

И тогда в кругу девчат запоет она тонким звонким голосом о том, как казак копал, копал криничку недельку и две...

И будет волновать ее песня, малиновое небо на западе - тревожное и зовущее, первые звезды на вечереющем небе, предчувствие неминуемой встречи, той беседы, когда говоришь не то, что хочется сказать, дрожащим голосом - какие-то пустяки, а все истинное скажут потемневшие глаза, горячие пальцы... И изо дня в день будет тревожить ее мысль: а каким же будет он? К кому сердце обратится грустью, чувством падения в пропасть, желанием исчезнуть, раствориться в нем?

Которая из девчат, что уже признали ее подругой и сладко щебечут над ухом - "сестрица", станет ее разлучницей, самым лютым врагом?

Но это все будет впереди. Это будет завтра или послезавтра, а может, через год или больше. Словом, будет тогда, когда будет.

А сейчас надо, как сказано, подготовиться к празднику, к выезду в широкий свет.

Нужно одеться нарядно, но так, чтобы не бросалось в глаза, - оговорят и за это. Но в то же время так, чтобы не жалко было и выстирать одежонку, порою и на коленках придется ползать.

Разве сообразишь сама все это? Надо спросить совета. Нет, не у матери! А почему не у нее - сейчас не могла отдать себе отчета.

Побежала к Марии Гринчишиной - третий двор ее. Она уже была на бураках, взрослая - на троицу пошел восемнадцатый.

В саду на рядне большая семья ужинала. Взрослые громко дули в ложки с горячим кулешом, малышня отхлебывала с краешка ложки, хныкала - "голяцо".

- Садись с нами...

- Спасибо, что-то не хочется. А Маруся где ж?..

- Ох, клятая девка, с гулянки и ужинать не идет...

- Так я позднее зайду, мне она нужна...

- Приходи. Только не стучи в окно, она, наверно, будет спать с Фаном на телеге...

- Ой, и давно?..

- Да уже месяца два ходят вместе...

- А поженятся?..

- А кто их знает. Если понравятся друг другу, так почему бы и нет. Но вот только парубок стар - через год ему в солдаты идти. А то и в этом году. Это все двадцать да еще один, эге...

- А верно - старый...

Забегала к Гринчишиным еще и еще. Пока, когда стемнело, посчастливилось ей застать Марию дома.

Под навесом на телеге слышался тихий разговор.

- Мария, эй!

- Ты, Яринка? Подь сюда.

Подняв голову, Мария ждала подругу. На подушке рядом с нею рассыпал свой черный чуб Теофан. Притворялся, будто спит, - пуф-ф, пуф-ф, пуф-ф...

- Добрый вечер! - поздоровалась Яринка.

- Здравствуй. Чего хотела?

- Да-а...

- А ты говори. - Не ожидая, пока Яринка разговорится, Мария решила показать свою власть над парубком: - Прими руку! - передернула плечами. Спи!

- Ой, не спится, и не лежится, и сон ко мне не идет! - пробурчал Теофан и рассмеялся.

- А не спится, так убирайся к черту!.. Ох уж эти парубки! - Мария быстро выпорхнула из-под кожуха, которым укрывалась со своим дружком. Пошли к перелазу, - обняла Яринку за плечи.

- Я бы ни за что не спала с парубком, - сказала Яринка. - Они такие... ох какие!..

- А что? - засмеялась Мария.

- Ну, да беды с ними наберешься.

- Вон все девки спят со своими - и ничего. Который нетерпеливый, тумака ему под бок - и будь здоров! Вот так за здорово живешь он бы меня подговорил! Чтоб до свадьбы? Ну нет!..

- Да, да! - рассудительно поддержала подругу Яринка. - Им только бы о глупостях!..

Посидели на перелазе, обняв столбики.

Яринка поведала Марии все свои сомнения.

- Не горюй, все хорошо будет. Станешь со мной, заступлюсь. Я и от десяти отбрешусь. А одеваться - так хоть голой приходи.

- А музыканты ж будут?

- Зато парубков не будет. Одни девки.

- Вот хорошо! - обрадовалась Яринка. - А я думала - будут таращиться.

- Вот разве только табельщик. Но ему нельзя - никто работать не будет.

- И правда. Ой, как мне было боязно!..

- Ничего. Иди спать. Да и мне пора. А тут еще Фан, черт ему в ребро, будет вертеться, как пес под сливой, спать не даст.

- Так ты его прогони.

- В хате душно, а на дворе одной спать страшно. Еще испугает какая-нибудь нечистая сила. Вон вчера Фан идет ко мне около полуночи, а перед ним - что-то колесом, колесом... А Фан возьми да кинь в него свою железную палку! А оно как заскулит - в собаку обратилось. Так Фан говорит: волосы у него - дыбом. Залез ко мне под кожух, а его так и трясет. Уговаривает меня: поступись, мол, не то со страху не засну.

- А ты ему?

- Сама, говорю, нечистой силы боюсь. Может, она случаем в тебя оборотилась?.. Ты это, спрашиваю, или не ты? Если ты, то спи, потому как только нечистая сила на грех наводит...

Мария по-взрослому крякнула, зевнула и перекрестила рот.

- Ну, спать! - И, не попрощавшись, пошла к телеге.

Яринка, пугливо озираясь, побежала домой. Юркнула во двор. Спущенный с цепи пес прошелестел лопухами вдоль забора к ней, желая, очевидно, приласкаться. Яринка чуть было не умерла от страха. Узнав Кудланя, обрадовалась, схватила его за передние лапы и стала танцевать с ним. Кудлань радостно попискивал и старался лизнуть ее в лицо.

Яринка не хотела будить мать и влезла в комнату через открытое окно. Быстренько разделась и легла спать совсем счастливая.

Где-то в паутине жалобно жужжала муха-пленница. Яринке очень хотелось зажечь свет и освободить ее от паука, но сонная истома все сильнее охватывала тело, и она уснула внезапно, как в воду канула...

Успела заметить только: перед глазами промелькнул какой-то поток из красных шариков да стук крови в висках - тук-тук-тук. И все сильнее слышался этот стук, эхом отдавался где-то на леваде, и сыпались искры от каждого удара, а потом вдруг целые снопы света ударили в окна, и был он таким нестерпимым, что Яринка открыла глаза.

Играл, переливался, сверкал солнцем погожий день. Где-то во дворе слышалось: клё! клё! клё! - будто клекотал сонный аист с железным клювом. Это Степан отбивал тяпку.

И Яринка так и не поняла - спала она или не спала. И была счастлива, что время не властно над нею.

Торопливо оделась, плеснула холодной, колючей водой в лицо, выхватила у Степана из рук тяпку, даже не поблагодарив, и, не отвечая на уговоры матери позавтракать, выскочила на улицу.

Мария уже ждала Яринку. Она громко зевала. Золотистые ее брови взлохматились, а лицо горело сплошным жарким румянцем, как у человека, который смертельно хочет спать. И может, поэтому девушка была очень сердита.

- Чего так поздно? - раздраженно спросила Мария. - Иль и тебя кто тискал?

- Ай!.. - застеснялась Яринка. - Вот, ей-богу, и не спала.

- А чтоб они сгорели, эти парубки! - От полноты чувств Мария произнесла это густым голосом. - Сказала проклятому Фану: "Чтоб и ноги твоей больше не было на моем дворе!"

- Да они такие, - знающим голосом подтвердила Яринка.

- Скорей, скорей!

Подводы должны были ждать их на выгоне, напротив церкви.

И действительно, подруги изрядно запоздали, все телеги были заполнены девчатами, как корзины цветами. Возчики нетерпеливо оглядывались через плечо.

Завидев Марию с Яринкой, девчата замахали на них руками, зашумели не в лад - чертовы сони, проспите и царство небесное!.. Чтоб вам и Страшный суд проспать!..

Подругам осталось место только на задке телеги. Но они не обиделись, знали - за дело.

Осторожно ставя ноги на спицы - трр! трр! - Яринка взобралась на телегу и упала спиной на чьи-то горячие спины.

- Пое-е-е... - крикнул кто-то тоненько.

Сердитый ездовой - горбатый дядька в латаной сорочке навыпуск - в сердцах хлестнул назад кнутом по девичьим плечам, коней жалел, так досталось дышлу, и подвода тронулась.

Все угомонились, хотя кое-кто еще двигал плечами - немного бы утрястись, чтобы не так тесно.

И вдруг - как дождь из августовской тучи - внезапно и звонко плеснула песня. Никто не знал, когда она начнется, никто не подсказал первого слова, никто не подморгнул: раз, два, начали!.. - она возникла дружно без предводителя, воодушевленно и упоенно, как бунт.

Туман яром, туман яром

И долиной стелется.

За туманом ничего не видно,

Только дуб зеленый виднеется...

Под тем дубом - пели - колодец стоял, а из колодца девица воду брала. Опустила лишь ведерце золотое - и потерял казак покой... И грустил он, тот казак, целые столетия, и томиться будет, пока не положат песенное слово его в могилу вместе с ним...

В самозабвении закрыв глаза, Яринка голоском своим вырывалась из леса чужих голосов ясной березкой. И была так счастлива, что собственного тела не ощущала, и не кровь текла в ее жилах, а только один голубой голосок.

Целый венок песен сплели девчата, пока доехали до Половцев. Умолкли только тогда, когда уже проезжали по совхозному двору - оглядывались и расспрашивали у возчиков: а что это, дядь, а что вон то?.. Особенно удивили их огромные бетонные круглые ямы для коровьей мочи. Соскакивали с подвод, заглядывали вниз, ужасались - ух! ох! - не дай бог упасть! А силосная башня вызвала настоящий восторг - ну ты гляди, высокая, как церковь!..

Рельсовая колея для подвозки жома к воловням показалась таким дивом, что некоторым захотелось прокатиться, но, осмотрев ржавые вагонетки, от которых пахнуло на них кислым, побежали назад к подводам.

Снова выехали в степь. Плантация была ровная и гладенькая, как широкое ситцевое полотно в зеленую полосочку.

Под вербой у канавы их уже поджидал вчерашний табельщик. Он полулежал, опершись спиною о ствол, и лениво хлестал по траве коротким арапником. Оседланный конь его дремал, понурив голову. В сторонке, в канаве, обтянув ноги юбками, сидели девушки - штатные работницы совхоза.

- А где же ваши музыканты? - со смущенным вызовом громко спросила Яринка и съежилась, словно совершила глупость.

Но все девушки тоже зашумели наперебой - музыканты, музыканты где?..

- А, козочка!.. - узнал парень Яринку. - Не подвела!.. А с музыкой будет так: как поведу я этим смычком, - кивнул он на арапник, - так запоете и скрипкой, и тоненькой сопилкой. И уж танцевать станете!..

- Мы домой убежим! Ей-богу, убежим! - Яринка совсем осмелела.

И девушки, как эхо, поддержали ее:

- А убежим, убежим!

- Чтоб не обманывали!

- Какая работа без музыки?

- А ну-ка, цыть! - бодро вскочил парень на ноги. - Пошутил я. Будут вам музыканты. Я ж говорил - к полудню.

- Обманете! Обманете!

- Скажите вы им, девчата! - обратился табельщик к своим работницам.

- Будут, будут, честное комсомольское! - подтвердила очень красивая девушка из совхозовских - смугло-румяная, с нежным овалом лица, с темным пушком на губе. - Честное комсомольское!

- Как, как? Про что это она?

- Какое-то комсомольское - говорит.

- И не слыхали такого.

- Пускай лучше побожится!

- Им, комсомолам, божиться никак нельзя, - лукаво отозвался табельщик, - грех!

- Гляди ж ты! Они что - и с нечистым знаются?..

- Мы, комсомольцы, против бога, за мировую революцию! - сказала та же самая девушка, с пушком на губе.

- Ну, чудеса, да и только!.. - всплескивали руками старшие девчата. А музыканты, видать, все же будут.

- Пошли, разведу по рядам.

И за табельщиком, нанизываясь из гурьбы в ожерелье, стайкой потянулись девчата. Совхозовские на правах хозяек выбегали вперед.

Каждая занимала по три ряда.

Яринке выпало идти между Марией и совхозовской красивой девушкой.

Яринка начала работу очень неуверенно. По-видимому, оттого, что рядом шла опытная работница, к тому же сзади плелся табельщик.

- Грицко, а пошли б ко всем чертям! - беззлобно прикрикнула на него смуглянка. - Чего наступаете на пятки?

Парень засмеялся и, подбоченившись, отстал.

- Сам проверять буду! - весело погрозил он.

- А мы не боимся, - отозвалась Яринка каким-то сдавленным от смущения голосом.

- Тебя как зовут? - спросила совхозовская.

- Яринка. А ее, - кивнула на подругу, - Маруся Гринчишина.

- А меня - Павлина Костюк.

- А ты и вправду в этих... комсомолах?

- А как же.

- А банды не боишься?

- Да немного страшновато. Ну, лесовики к нам не сунутся. У наших ружья да еще пулемет. А дядька Сидор Коряк - это кузнец - у наших за старшего. А он уж такой боевой!.. Без одного глаза... В германскую три креста получил. И на Деникина ходил, и на белополяков... У него дома сабля висит с надписью... Так он, как выпьет немного, снимет свою саблю, махнет вокруг себя - ну, как на картине, - эх, молодежь, говорит, люблю я казацкую справу!.. Особенно, говорит, приятно мне сразиться за советскую власть!..

Яринка внимательно присматривалась, как работает Павлина, и постепенно ее собственные движения стали увереннее, а вскоре она совсем осмелела, перестала отставать от совхозовской.

Мария сердилась:

- Куда так гоните? Вон видите - все позади. Живыми на небо захотелось?

- Что это она? - удивилась Павлина.

- Да-а... Не выспалась. Парубок у нее недобрый, - засмеялась Яринка.

- Туда же! Но работать надо как следует.

- А вам что - больше платят? - спросила Яринка.

- Так же, как и всем. Да только совесть нужно иметь. Если будем плохо работать, то буржуи нас без хрена съедят.

- Так, так! - Яринка не могла представить, как это могут ее съесть без хрена.

- А у вас на селе комсомольцев нет? - поинтересовалась Павлина.

- А-а... Откуда они у нас возьмутся?

- Да разве ж комсомольцами родятся?

- А их, этих комсомолов, кто-то крестит? - поинтересовалась Мария.

Павлина засмеялась.

- Нет такого попа. Как захочешь в комсомол - снимай с шеи крест и записывайся в союз.

- Рассказывай! Кто бы это креста чурался? Кто не побоялся бы кары божьей?

- А наш Павлик, секретарь ячейки, всем доказал, что бога нет. Собралось как-то много стариков, зашла речь и о божественном. Так Павлик и заявил: "Нет бога, и все! Нет, нет и нет! - еще и кулаком в небо погрозил. - А если есть ваш бог, говорит, так пускай меня покарает!" Как он это сказал, то все и притихли. А бабка Шмулиха, ехидная такая, говорит Павлику: "А вот и покарает тебя господь, да так, что ты и не ожидаешь". Да костылем Павлика по голове. "Вот, говорит, тебя святый бог да моею грешной рукой!.." А бабы по ее примеру чуть было не разорвали Павлика. "Вы меня убеждайте, - кричит Павлик, - а бить не имеете полного права!.. Вот нету бога, нет, нет!.." Молотили его, молотили, а он, как герой, все одно на своем стоит!..

- И гром его не побил, и хвороба не взяла? - это Мария.

- Да ничегошеньки. Только неделю пролежал на печи.

- А я в комсомолы не запишусь. - Мария выпрямилась и, опираясь обеими руками на тяпку, вызывающе посмотрела на Павлину.

- Тебя никто не заставляет.

- Вот и не запишусь! И в церковь буду ходить, и богу молиться! Вот!

Павлина пристально глянула на нее и пожала плечами.

- Как хочешь.

- Не запишусь, и Яринка тоже, и никто, никто!

Яринка молчала. Ей непонятна была раздражительность Марии, не хотела она спорить и с Павлиной. Чтобы избежать ссоры, она начала работать быстрее. Вскоре Яринка оторвалась от обеих девчат. Мария все еще бурчала что-то себе под нос, Павлина задумчиво молчала. Немного погодя она догнала Яринку, и девушки пошли впереди всех.

Яринка сразу почувствовала, насколько опытна в работе ее новая подруга. Но веселый бес соревнования так и подталкивал ее, она все гнала и гнала вперед, хотя в горле пересохло от напряжения, а в висках стучала кровь. Постепенно какая-то серая сетка перед глазами перекрыла ей рядки, и Яринка испугалась, что срубит бураки.

- Ой, гонимся мы... - жалобно сказала она и с тоской ожидала, чтобы Павлина пожалела ее.

- Я могу и быстрее, - засмеялась та.

- Не нужно, будут ругать...

- А я не боюсь.

Павлина, очевидно, догадалась о Яринкином затруднении и пошла медленней. Однако когда Яринка обернулась, то испугалась - оторвались они от поденщиц на добрые полгона. Некоторые из них стояли и, показывая на Павлину с Яринкой, переговаривались. Яринка знала, о чем они судачат. Но уже и ждать не могла - стыдилась Павлины. И она продолжала работать, почти не отвечая подруге, немного отстав от нее, печальная, почти несчастная.

Как и следовало было ожидать, девчата наслали на них табельщика. Он шел по рядкам, довольно небрежно проверяя их работу, громко нахваливал: вот, мол, Павлина, вот, мол, и козочка - какая работящая! Вот, мол, счастливо замуж выйдет! Вот кому-то женка достанется!..

И не догадывался увлеченный парень, какую недобрую услугу делает своей похвалой погрустневшей Яринке.

Вскоре Павлина с Яринкой дошли до края поля и сели у канавы отдохнуть.

Табельщик сам пошел с баклажкой к бочке и напоил девушек. Особенно увивался около Яринки.

- Идите лучше, Грицко, а то и другим девчатам захочется, чтобы вы посидели возле них. Вот будет работа!..

Грицко подморгнул Яринке, отчего ей не стало веселей, сбил фуражку на затылок, встал и отряхнул свои гремящие штаны.

- Ладно, девчатки, станете во-он там! - и махнул рукояткой арапника. - А я ленивых подгоню.

И, высоко поднимая ноги, немного вперевалочку пошел навстречу тем, кто отстал.

- Может, вернемся, поможем тем? - потянула за рукав Павлину раздосадованная Яринка.

- Разве всем им поможешь? Да и не желают они помощи. Разве ты не видишь, что все это нарочно? Попривыкли у помещика: зачем, мол, перерабатывать, - вот и сейчас так.

- А разве не все равно?

Павлина усмехнулась и покачала головой.

- Ну и темнота ты, видать. В школу ходила?

- А как же! Штыре группы!

- Еще, верно, в букваре читала: "Мы не рабы. Рабы не мы"?

- "Теперь все свободны", - радостно закивала Яринка. - Читала, читала!

- Вот то-то и оно! Ну, не так сразу ты и поймешь...

Назад они шли уже не очень быстро. Яринка все время оглядывалась, не успевала за Павлиной. Мария на этот раз с ними не пошла. Осталась с группой своих девчат, что-то говорила им, часто показывая на Яринку с Павлиной. У Яринки горели щеки. Говорят - к оговору...

К полудню подруги дошли до межи. Яринка молча - не так усталая, как разбитая, - пошла к своей котомочке. Сейчас она сердилась на Павлину и отошла бы от нее, если бы могла нарушить неписаный закон товарищества. Осторожно, словно ожидая нападения сзади, съела яичко, запила несколькими глотками молока, стряхнула крошки с платка на ладонь и кинула их в рот, потом оглянулась назад.

Сходились вместе девчата, окончившие свои рядки, мыли возле бочки руки, некоторые умывались, перевязывали платки, садились подзакусить.

Яринке очень хотелось подойти к ним, ее даже позвала Павлина, но Яринка только поглядывала молча на нее, ждала: подойди, мол, возьми за локоть, поведи - и я тогда ко всем приклонюсь, самым сердитым найду доброе слово. Но Павлина не шла. Ее обступили совхозовские и поденщицы, она что-то говорила им, девчата, очевидно, не верили, поднялся шум. Но Павлина растолкала их всех и указала рукой на дорогу. Яринка тоже посмотрела туда.

Трусцой бежали гнедые лошадки, на подводе сидело несколько человек.

- Музыканты, музыканты! - закричали из толпы.

Но Яринка не узнавала в тех людях музыкантов. Те, каких она видела когда-то, либо торжественно шагали впереди пьяной свадебной толпы, а позади их парубки самозабвенно отплясывали вприсядку, или же, потные и красные, стояли в тени под грушей, а перед ними ходуном ходил весь мир. А эти мужики, что, сгорбившись и свесив ноги, сидят на ободранной телеге, такие будничные и обыкновенные, разве могут быть музыкантами?

И чем ближе подъезжали они, тем больше убеждалась Яринка, что никакие это не музыканты. Черноусый и черноликий, закопченный мужчина с глазом, закрытым кожаным кружочком, с темными узловатыми пальцами, растопыренными на коленях, разве сможет обнять, погладить, пощекотать нежное горло скрипки?

Худощавый, с длинным удивленным лицом, с обвисшими рыжими усами человек разве способен извлечь радостное воркование из сопилки?

А вон тот, третий, низенький и полнотелый, разве сможет выбить на бубне что-либо такое дробное, такое отчаянное, такое веселое, чтоб отлетали подметки? Ему бы сподручней, растопырив ноги, кружить дармоем*.

_______________

* Д а р м о й - большое решето, подвешенное на треноге, для отсеивания пустых колосьев и мякины от зерна.

Так никто из них, по Яринкиному представлению, и не мог попасть в музыканты. Но все же, скорей всего, это были они. Потому что к подводе, которая остановилась, уже сбегались девушки.

К Яринке подошла наконец Павлина, и это сразу их примирило. Яринка простила в душе ее невнимательность, она простила бы и большее, так нужно было ей сейчас не то что внимание, а хотя бы сочувствие.

- А я сижу и думаю: вспомнишь ли ты про меня. Плакать хотелось... сказала она с детской откровенностью. - Вот и Марушка Гринчишина даже не глядит в мою сторону.

Павлина молча обняла ее за плечи, снисходительно и ободряюще улыбнулась, - она уже вышла из того возраста, когда человек не может жить без наставника.

- Пошли, пошли, сейчас начнут играть. А ты не волнуйся, я о тебе хорошего мнения. Не брошу тебя. И танцевать будем вместе.

- Да я плохо... Только учусь... - Яринка покраснела: училась этой науке с такими же девчушками-подростками где-нибудь на выгоне, где пасутся гуси, подальше от людского глаза, и наигрывали сами себе на губах.

И вот уже расступились девушки в круг на дороге, и музыканты уселись рядышком на телеге. И оказалось, что черноусый и чернолицый кузнец Сидор Коряк, который любил "казацкую справу", играл именно на скрипке. Рыжеватый мужчина с обвисшими усами - не угадала Яринка! - отбивал на цыганском бубне, а низенький вытащил из-за пазухи сопилку.

Верховодил кузнец. Он поднял вверх облупленный смычок - и музыканты застыли. И вдруг ударил кузнец смычком по струнам и к себе дернул. И скрипка вскрикнула, застонала живым своим голосом, таким наболевшим и нетерпеливым, как у невестки-молодицы, у которой на руках куча пискунов. А за нею шепелявая сопилка заворковала, зажужжала беззубым ртом, как сварливая свекруха, и бубен забормотал, забухал, как возмущенный свекор, да будет вам! да будет вам! А бубенчики на нем - как малые дети, которые и сами звонкими голосочками присоединились к семейному гвалту.

Так казалось поначалу.

А затем все забыли, что ссорятся, - нет, это не ссора, люди добрые, не брань, так вот мы вместе гомоним, так любим друг друга, так весело живем, припеваючи!..

И девчата поняли счастливую семейку. Встали парами и тоже засуетились, засновали туда-сюда, притопывая в такт, как дети в шумной и счастливой семье. И печалились - тогда шли медленно, словно понурившись, и радовались - тогда неслись так, что захватывало дух!

Яринка с Павлиной тоже вошли в круг. Глаза у Яринки были широко открыты от упоения и любви ко всем. Кружась в танце, посматривала во все стороны, отыскивая тех, кто мог ее любить. Все в ней пело, каждая жилка дрожала. Вся была в таком состоянии, что ей казалось, будто она еще не родилась и в то же самое время - прожила тысячу лет. Мир был теплым, золотым и сладким, как свежий мед.

Хорошо ли она танцует, Яринка не думала. Она лишь покорялась ритму, и больше ей ничего не нужно было. Лишь бы играли без умолку музыканты, только бы тело не утратило ощущения полета.

Единственный на всех парубок - табельщик Грицко - высился над танцующими, как случайный подсолнечник посреди голубого нежного льна. Подбоченившись, Грицко упрямыми оловянными глазами следил за девчатами. А когда в кругу появилась Яринка, он не мог оторвать от нее взора. Парень немного стыдился своего чувства - ребенок же она! - но ничего поделать с собою не мог.

Ощущал язвительные и завистливые усмешки взрослых девчат, но только хмурил реденькие рыжеватые брови, и от этого его некрасивое продолговатое, поклеванное оспой лицо становилось еще более серым.

Но вот табельщик не выдержал и, когда заиграли следующий танец, подошел к Яринке, голенастый, как журавль, и, ни слова не говоря, протянул к ней руки. Яринка застеснялась, спрятала лицо в кофту - ай, дядька! потом, исподлобья глянув на всех, несмело шагнула к нему.

Танцуя, Грицко топал своими коваными башмаками, откидывал ноги назад так далеко, будто брыкался, а Яринка, поднявшись на цыпочки, только осторожно переступала босыми ногами.

На этот раз музыка не пьянила ее. Казалось, земля жгла ей ноги, чудился шепот, перехватывала недобрые взгляды. И действительно, за ее спиной шептались:

- Ишь, лягушонок, а туда же!.. Мать с наймитом каганец гасят, а эта еще и без пазухи, а к парубку льнет!..

Словно ударил кто Яринку. Она передернулась, резанула по толпе ненавидящим взглядом, вырвалась из мягких объятий Грицка и, закрыв лицо руками, выбежала из круга. Рыдания сотрясали ее склоненные плечи. Не за себя было досадно, - она знала, что ей завидуют, утопили бы в ложке воды, чтобы не росла, чтобы не красовалась на их беду. А вот за мать - что им мать сделала плохого?

И впервые Яринка ясно почувствовала, как ненавидит Степана, - откуда только ты взялся на наши головы, зачем принесла тебя нечистая сила, за что навел на нас черную зависть и оговор?!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой Иван Иванович Лановенко размышляет о

звездах и селедках

Теплыми августовскими вечерами я выхожу из домашней духоты, сажусь на скамейку и слушаю мир.

Звуки долетают ко мне отовсюду - слышные и неслышные. Короткое тявканье бессонных псов, тихое мычание коровы сквозь ее счастливый сон, сытая, ухоженная, не думает о предстоящей болезненной старости и смерти, не помнит горечи утрат; девичья песня от плотины - без грусти, в предчувствии одного только счастья, без мысли о будущих родовых муках, о нужде многодетной семьи, об изнурительной работе без сна и отдыха, о муже, который будет любить ее разве что год, о дифтерии, которая задушит ее детей, о женской красоте, которая увянет в тридцать лет, о смерти, которая только и освободит ее от кошмарного сна сущего мира.

А я так думаю, что молодость только и спасает духовное здоровье народа - своей глупостью, неискушенностью, своей неосознанной верой в вечность, неумением ценить время, своей бессердечностью и равнодушием к одной из сторон бытия - к смерти. Иначе не рождались бы ни танцы, ни песни, ни храмы, похожие на песню, ни даже дети, - для чего бы тогда, для той же смерти?

Где-то во тьме лесов или в серебристой тиши степей изредка бабахают выстрелы. Это тоже проявление человеческого бытия. Чья-то злоба крадется на цыпочках, затаивается в кустах, прикладывает к плечу холодный затыльник приклада, затаивает дыхание и...

Это все слышимое, от этого больно ушам. Но все же прислушиваешься, стремишься к уединению - послушать самого себя, свой внутренний голос, то, чем не поделишься ни с отцом, ни с матерью, ни с любимой женой. На эту задушевную беседу с умным человеком, который молчит в тебе, каждый имеет право и почти никогда не имеет времени - постоянно окружают тебя люди, прислушиваются, вмешиваются, перебивают.

И только тогда, когда посчастливится сбежать и от жены, и от детей, отрешиться от всех тревог, начинаешь слышать и неслышимое.

Безостановочно течет время, и ты слышишь его - шаги тюремщика, который приближается - выводить тебя на казнь. Кричать? Нет, если и услышат, никто не спасет. Ты будешь с ним один на один, со своим отчаянием, со своим безысходным протестом против злой воли того, кто осудил тебя на смерть...

Тихо поют звезды - это самая утонченная для разума музыка, возвышенная и величественная. Людские голоса слышатся в том гармоничном пении, каждый голос - это чья-то очарованная душа.

Где-то там, в безмерной глубине простора, тоже должны быть люди, иначе нам, землянам, не стоило бы и жить. Пожалуй, единственно мудрая цель в существовании человечества на протяжении миллионов лет - найти себе подобных. Обожествление себе подобных.

Жажда познания вселенной - это, по-моему, инстинкт поисков затерянных в бесконечности сестер и братьев. Я не хочу видеть их чистенькими и прозрачными, как крылья стрекозы, или бесформенной оболочкой одного только мозга. Я хочу приветствовать их - здоровяков со стройными телами, с прекрасным аппетитом мясоедов - пастухов, хлеборобов, рудокопов.

Мне хочется, чтобы они были повсюду - и на Венере, и на Марсе, - там, где их, может, и нет.

И если еще при моей жизни кто-нибудь бесспорно установит, что там лишь безлюдная каменная пустыня, - люди добрые, не верьте ему, он обокрал вас, осиротил вашу веру, оставил вас голыми перед вечностью, с одним только животным инстинктом размножения!

И если я завтра сяду и запишу эти мои мысли в известную уже вам Книгу Добра и Зла, то это только для того, чтобы мои далекие потомки могли праведно судить нас.

Мы, люди начала двадцатых годов двадцатого же столетия, могли быть добрыми и черствыми, грубыми и нежными, злыми и меркантильными, нести на себе путы своего земного происхождения и в то же время ждать чуда встречи с нашими разумными и праведными братьями из других миров.

Я не знаю, как там Евфросиния Петровна - ждет их или нет? Скорее всего - не ждет. Любимая моя жена не читает романов Герберта Уэллса и даже стихов, кроме Тараса Шевченко. "Все это пустое, - говорит она. - Мне нужно, старый недоумок, чтобы ты с Виталиком, да еще Ядзя с вами, были сыты, одеты и чтобы вас не заедали насекомые. Ты подумал бы сперва не о том, есть ли где-то на Луне люди, а о том, нельзя ли достать там селедок, мыла, керосина да спичек! Доколь же мироед Тубол будет драть за них втридорога? Да когда же наконец будет у нас та кооперация, про которую изо дня в день только и пишут?.."

А я, люди добрые, так обо всем этом думаю; "Селедки селедками, а звезды - так это звезды".

Что касается нашего сельского предводителя Ригора Власовича, то скажу вам чистосердечно, он, по-моему, даже думая про селедки, имеет в виду звезды. Но какие звезды? Звезды, товарищи, могут быть либо красные, либо белые. Если белые, то будут они и не звезды вовсе, а выдумка всяких живоглотов... Это, конечно, я в шутку, иначе, скажите мне, люди добрые, кто, как не он, вопреки своей нетерпимости и, я бы сказал, классовой ненависти, настолько свободен от корыстолюбия, что с легкой душой может оторваться от земли?

Или возьмите Ядзю. Святая ее наивность, а в понимании окружающих глупость, тоже дает ей право удостоиться великого приобщения к звездам. И если когда заберет ее чистая или нечистая сила туда, то не захватит эта дева с собой ни лошадей, ни волов, ни табуна овечек, а только возьмет свою не земную, а небесную красоту, шерстяную юбку, белую маркизетовую кофточку да еще свои "полсапожки", чтобы было в чем ходить в костел.

У меня нет также сомнений в том, что земное притяжение не удержит и моего сына от поисков обетованной звезды. Потому что тот, кто жаждет знаний и правды, никогда не чувствует недостатка съестного. А те, кто за ржавую рыбину способны отречься и от правды, и от чести, даже от свободы, недостойны имени человека. Знаю, здесь могут со мною поспорить. Ведь всегда какая-то часть людей внимала тем, кто обещал сытость. Но вопреки несокрушимой вере сытого желудка Коперник заставил Землю вращаться вокруг Солнца, Спартак повел рабов против стальных когорт рабовладельцев. И было же так: не захотели тогда рабы ни своего рабского спокойствия, ни сытых харчей (римские рабовладельцы кормили пристойно), а взалкали они звездного света свободы!

Я на стороне всех рабов. Я верю, что они, в конце концов, отрекутся от сельди! Во имя высокой Звезды!

А пока что, друзья мои, я и сам не пренебрегаю соленой рыбкой. Пока что права-таки моя любимая жена, - надо все же что-то думать о потребительской кооперации.

По этому случаю в наших Буках состоялась сходка.

Как положено, мужчины, каждый опираясь на свою клюку, гомонили впереди, за ними женщины, взявшись пальцами за подбородок, тихо переговаривались о домашних делах. Вертелись тут и разного возраста дети от тех, кто цыкает сквозь зубы и издевательски усмехается в ответ на пылкие призывы Ригора Власовича, до тех, кто снует между людьми и прячется за материнские пышные юбки.

Хозяева - "самостоятельные" - сбились в обособленный кружок. Величайшее смирение было в их позах - понурые, в глазах вроде скорбь вселенская, тихие, покорные. Сегодня ради сходки и Прищепа, и Балан явились обутыми; в складках голенищ и на головках их сапог зеленовато-серая цвель. Парни же их в новых картузах, в праздничных, расшитых сорочках, в суконных покупных пиджаках и синих галифе. Пионы на картузах, из-под картузов - смоляные чубы. Лузгают себе семечки да потихоньку издеваются над своим ровесником Ригором Власовичем. Косятся на его карман, обтягивающий барабан нагана, думая, вероятно, при этом: "Пфу, и у нас, может, тоже есть, да только не носим..." Горбоносый и кучерявый Данила Титаренко, хотя отец его и не жмется сейчас к хозяевам, стоит в обществе хозяйских сынков, ненасытным взглядом пасется по пазухам девчат и пригожих молодиц.

Среди хозяев и оба местных лавочника - Микола Фокиевич Тубол и Меир Израилевич Резник. За что принимают в свое общество этого последнего - не знаю, ведь злыдень злыднем. Должно быть, для демократической представительности. Тубол самоуверенно и насмешливо моргает рачьими глазами, то и дело вынимает серебряные часы, демонстрируя тем самым свое пренебрежение к "пустой болтовне" Ригора. Разговаривает с хозяевами, помогая себе большим пальцем, указывает им куда-то в сторону, и в этом его жесте - тоже надменность и презрение.

Меир явно встревожен и потому суетлив. Дрожащей рукой похлопывает хозяев по локтям, приподнимает старомодный черный картуз с сатиновым околышем и вытирает лысину рукавом выцветшей красной рубахи.

- Это же надо понимать, - словно слышу его взволнованный дрожащий голос - Власть нам что говорит? Торгуйте себе на здоровьице и будьте спокойны - вам от власти защита. Нэп! Да, нэп!..

- "Власть, власть"!.. - передразнивает его Тубол. - Обдурит тебя твоя "власть"!.. Надыть самому макитру на плечах иметь! - И хитренько так: Они нам - "пролетарии, соединяйтесь!", а мы им свое: "Один за всех, все за одного! В борьбе обретешь ты право свое!"*. Вот это "защита"! А иначе они нас поврозь, как блох, - под ноготь... и "ваших нет"!

_______________

* Эсеровский девиз.

- А может, и правда ваша, Микола Фокиевич! - страдальчески улыбается Меир. - Нужно крепко подумать. Ой, как разумно вы говорите, как разумно! Ц-ц-ц!

- Вот ты и мотай себе на ус! Что я скажу, так и ты повторяй за мною. Куперация? Ну, нате вам куперацию! Мой капитал и твой... Хе-хе... капитал! И хозяева пускай поддержат. Вы, добродеи, - обращается Тубол к "хозяевам", - тоже держите ушки топориком, что я ни скажу, так и вы от себя - "согласны!".

Ригор Власович тем временем закончил речь, предостерегая, чтобы "товарищи крестьяне" не попались бы на крючок, как он сказал, "аграрных людей", то есть живоглотов разных, которые попытаются развалить изнутри рабоче-крестьянскую потребительскую кооперацию.

- Ну, кто желает высказаться? - обвел суровым взглядом общество Ригор Власович. - Только говорить дело. А кто из кулаков будет пустозвонить против, того сразу лишаю слова! У кого есть вопросы, тоже давайте сюда, а кто только для смеху, так глядите, чтобы потом не плакались!

- Гражданин присидатель! - подал голос Никола Фокиевич. - А сколько купераций можно сорганизовать? Скажите! - И Тубол важно выставил вперед ногу, еще и носком сапога повертел. Вскинув голову, весело осмотрел своих. - Ну, так дайте мне ответ на вопрос!

Ригор Власович нахмурился.

- Сколько потребуется - столько и сделаем!

- О! Слыхали, граждане, что присидатель сказали? А присидатель наш не подпасок какой-то сопливый! Они не станут болтать пустое. Они - власть! А мы идем по указаниям власти. Прутики, надо быть, поодиночке сломишь, а с метлой, надо быть, не сдюжаешь! Так будет ли уважаемое общество согласно иметь в нашем селе две куперации?

- Согласны! Согласны! - хором отозвались хозяева.

- Так вот я и говорю: ежли вы свою метлу вяжете, так мы - свою. Я первый записываюсь до куперации. А за мной...

- Меня записывай, меня! Прищепу!

- И Балана!

- Коцюбу!

- И Меира. Он товар будет подвозить на своей чесоточной!.. Пролетария!..

- А ты, Титаренко, чего ж?..

- Да я... Я - до большего гурта.

- А ну, тихо! - крикнул Ригор Власович. - Сойди, Тубол, с крыльца! Кому сказал?! Сойди, буржуй! А вам я вот что скажу: не бывать вашей кооперации! Лишаю слова!

Никола Фокиевич, осторожно ступая, сошел с крыльца, склонил голову на плечо и сложил руки на животе.

- Вы видели, люди добрые, какая такая народная власть?.. И как она радеет про куперацию!

- За что боролись? - взревел Тимко Титаренко из гурьбы хозяйских сынков.

Братец его, Данила, заложил три пальца в рот и пронзительно свистнул.

- Го-го-го! - размахивали кулаками его приятели.

Кузьма Дмитриевич Титаренко возмущенно замахал руками, словно отбиваясь от роя разозленных пчел.

- Вот дурные, ну и дурные!.. Данько, Тимоха! Бусурманы!

- Да, цытьте, говорю, вы, живоглоты! Дайте людям слово сказать! И не пикните, а не то будете отвечать по всей строгости! Федор! - позвал Ригор Власович писаря. - А ну-ка отправь верхового в волость, пускай вызовет милицию! На тех живоглотов, что горланят против пролетариату. Пусть потрясут их на предмет самогону! Записываю... - И председатель вытащил из кармана тетрадку и карандаш с никелированным наконечником.

И только он это проделал, хозяева стали как бы ниже ростом, беднее, покорнее. Попятились назад, прячась друг за друга.

- Пан за пана ховайсь! - хохотнул кто-то в толпе.

Ригор Власович сурово оглядел хозяев, подолгу останавливаясь на каждом лице, словно запоминая, постучал карандашом по тетрадке и сказал пренебрежительно:

- Мелкобуржуазная стихия! Ну, что вы сможете поделать против пролетариату!

Долго, очень долго листал тетрадь, словно вчитываясь в свои прежние записи, выкручивал карандашом жирные точки против каких-то фамилий, каждый раз при этом поглядывая исподлобья на "живоглотов", потом свернул тетрадь в трубочку и хлопнул ею по ладони.

- Все. С нетрудовым элементом, стало быть, покончили, теперь дадим слово пролетариату. Слово имеет предводитель бедняков Сашко Безуглый.

Худой, высокий и неистовый, на ступеньки сельсоветского крыльца вскочил председатель комбеда. В Буках его прозвали Кадуб. Это после того, как Сашко, возвратившись с фронта, во времена гетмановщины собрал молодых парней и начал пощипывать немцев и гайдамаков. Как-то "союзные войска" пожаловали и к нам. Темной ночью одно подразделение Сашковых партизан засело в вишневых зарослях со стороны поля, а другие зашли с другой стороны - от плотины. Опрокинули кадки, которые там размокали, и стали палить в них из винтовок. Гул поднялся, как от артиллерийской канонады. "Артиллеристов" поддержали стрелки из вишенников. Сонные вояки "союзных войск" спасались кто как мог - без штанов, босые, а кто - и не босой, и не обутый... А утром все село за животы хваталось, слушая рассказы об "артиллерийском налете". Только владельцы испорченных кадок скребли затылки да материли Сашко.

- Товарищи! - вытянул партизан смуглую руку к толпе. - И еще раз, товарищи! Что мы имеем на сегодняшний день? А имеем мы в настоящий мент то, товарищи, что мировая революция идет вперед. Рабочие бастуют, а буржуйские недобитки дрожат. А у нас мы имеем то, что кулацкий элемент, или, как сказано, "живоглоты", хотят нас на мякине провести. Вишь ли, свою кооперацию захотели!.. А черта вам лысого! Чтоб вам всем пусто было! Захотели сколотить две частные лавочки в одну, чтобы крепче на ноги стать да еще сильнее драть с нас шкуру в угоду мировому капиталу?.. Не-ет, не будете уже продавать нам ржавые селедки!..

- А в вашей куперации и паршивой селедки не будет!

- Брешете! Разве что море высохнет!

- Не посолите! Соли-то не-е-ту! Га-га-га!

- И товару кот наплакал!

- И материалу на сапоги!

- Голодранцы!

Ригор Власович снова достал из кармана тетрадь. И снова хозяева попритихли.

Сашко возмутился:

- Товарищи бедняки и средние крестьяне! Вы слышали, как кулацкий элемент брешет на советскую власть? И того, дескать, нету, и этого не будет... Будет! Да еще сколько! А когда это будет, товарищи? Да тогда, как мы все впишемся в потребительскую кооперацию. Вот когда оно будет, товарищи! Да здравствует советская власть! Да здравствует Красная Армия! Да здравствует мировая революция! Я закончил, товарищи, и первый иду в кооперацию, которая ведет нас в светлое будущее!

- Иди, иди! - послышалось из гурьбы хозяев.

- Я прошу слова! - донеслось из толпы.

Из задних рядов пробирался мужчина в военной фуражке, а его дергала за рукав молодица. Это была София Корчук.

- Ну не надо, Степан!.. - задерживала она его.

И он, пожалуй, послушался бы женщину, но его уже заметил Ригор Власович.

- Давай, давай, красноармеец! - А потом насмешливо Софии: - Так и вы, София, просите слова?.. И вам дадим, только идите впереди, проход пошире будет...

София смутилась и отстала.

- Слово имеет красноармеец Степан Курило, наш сельский пролетариат!

Все заинтересованно притихли.

Степан долго молчал. От этого любопытство стало еще острее.

- Товарищи! Я дрался за советскую власть. И если потребуется, то и еще драться буду...

- Дерись, дерись!.. - долетело из кучки хозяев.

- ...А дрались мы с мировым капиталом за коммуну. И победили. А теперь будем бить буржуев на хозяйственном фронте. Советская власть позволила сейчас буржуям заводить нэп. Пускай себе хозяйствуют на свою погибель да на наше здоровьице. А мы тоже не будем сидеть сложа руки. Что сказал товарищ Ленин? Кооперация - путь к социализму. Потребительская кооперация - это первый шаг. Так что мы скажем товарищу Ленину?.. А скажем мы от чистого сердца: "Мы тоже за коммуну, за социализм, за кооперацию!.." Скинем с себя цепи...

- Ты лучше хозяйский пинжак скинь! - достаточно громко сказал Никола Фокиевич.

Толпа загудела.

Степан сжал кулаки, покраснел, смутился. Потом порывисто стащил с себя пиджак и бросил его в гурьбу хозяев.

- Вот вам, гады! Живоглоты! Гидры!

- Ну, ты у меня узнаешь, пузатая стерва! - мрачно пообещал Ригор Власович лавочнику. - Узнаешь, как разводить в магазине тараканов и всякую санитарию!.. А ты, красноармеец, не обращай внимания на этих куркулей. Сегодня они с нас пинжаки сымают, а завтра мы с них - шкуру!..

Степан, нахмурив брови и ни на кого не глядя, подошел к группе кулаков, поднял пиджак, отряхнул его и направился к Софии. Протянул одежду растерянной женщине, произнес глухо:

- Говорил же вам! Эх!..

- Да разве я... Ну, разве ж я...

После Степана выступило еще двое бедняков. На этот раз хозяева будто в рот воды набрали.

Потом председатель комбеда Безуглый прочитал проект резолюции.

Проголосовали дружно. Даже хозяева, озираясь по сторонам, нехотя друг за другом поднимали руки. Замешкался только Никола Фокиевич.

- Тубол, - прикрикнул на него Ригор Власович, - ты что ж, против? Ай-яй-яй!.. Ох, зайду посмотреть еще, как у тебя с пожарным оборудованием, где керосин держишь...

Никола Фокиевич поднял сразу обе руки.

- Единогласно, - сказал Полищук. - И даже более того.

Выбирали правление и ревизионную комиссию новообразованной потребительской кооперации. Я и опомниться не успел, как меня назначили главным ревизором.

- Я за Ивана Ивановича, - сказал Ригор Власович. - Он хотя и интеллигенция, но настоящий революционер. Он никому не позволит обкрадывать наш пролетариат.

Признаться, мне было очень приятно услышать это о себе из уст нашего сельского предводителя.

Закрывая собрание, Ригор Власович сделал такое объявление:

- Гражданин бывший помещик Бубновский, Виктор Сергеевич! Пришла директива из уезда, чтобы вам работать в нашей волости агрономом. А жинка ваша, потому как она институтка благородных девиц, пускай у нас в школе работает учительшей. Чтобы Ивану Ивановичу с Евфросинией Петровной вышло облегчение. Да смотрите мне - чтоб учили по-правильному! Иначе...

Вот этого, признаться, я меньше всего ожидал. Да, не ожидал я такого поступка от ортодоксального революционера Ригора Власовича. Чувствую, что большая перемена в судьбе Нины Витольдовны произошла по его инициативе. Да, этот угрюмый и замкнутый парень не так уж прост!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в которой автор рассказывает, как Степан

клянется перед образом пресвятой богородицы, чего, пожалуй, не

сделал бы никогда, не будь для этого достаточных оснований

Со сходки София и Степан шли молча. Со стороны казалось, что Степан старается убежать от Софии - несся вперед, а она едва успевала за ним.

- Ой, не беги так! - тихо окликала женщина. - Сил больше нет...

Степан даже не оглянулся, но шаг замедлил.

София поравнялась с ним, вытерла краем платка раскрасневшееся лицо, сказала, не поднимая глаз:

- Ну и народ же! Живоглоты!

Взглянула на обиженное, мрачное лицо Степана и добавила несмело, но убежденно:

- Надо ж было тебе!.. Они ведь как осы! - и успокаивающе положила руку на его локоть.

Степан медленно повернул к ней лицо. Губы у него дрожали.

- Брось горевать... Степа! - И София порывисто прижалась к нему и сразу же отстранилась: выбежали все хаты, выстроились в ряд и с любопытством уставились на них окнами.

А то, что Степан до сих пор не ответил ей, обижало ее гордость женщины и хозяйки: "Ишь, наймит, а туда же!.." И то обстоятельство, что ей приходилось скрывать свою нежность и стыдиться ее, сначала встревожило Софию, а потом рассердило.

- А, все вы!.. - сказала она резко. - Ну, чего было встревать не в свое дело? Ригор, так тот все за свою коммунию да мировую революцию. А вам-то какого рожна?..

- А такого, хозяйка, - чеканя слова, ответил Степан, - что я тоже воевал за коммуну! А если и нанимался к вам, то совесть не продал!

- Ой, да кто тебя нанимал!.. - вырвалось у Софии. - Божья ты овечка, мил человек!.. - И она надолго умолкла. И так ей стало жаль себя, что на глазах выступили слезы, а губы задрожали от сдерживаемого плача.

- Вот как... вот... Меня променял на коммунию...

Ее всю так и трясло.

Когда пришли домой, велела строго:

- Готовьте косу да грабли. Во вторник пораньше поедем в поле. Да кляп для свясел сделайте мне такой, чтоб скользил в руке.

Степан глянул на нее искоса, помолчал немного, вздохнул.

- Пожалуй что, ищите косаря себе, хозяйка. Уйду я от вас.

- Куда? - спросила она и усмехнулась - слегка пренебрежительно, с сожалением, насмешливо.

- А это мое дело.

- Так, так... А какое мне до вас было дело, мил человек, когда вы богу душу отдавали, да только Сарка Шлемиха вас пожалела, - какое мне было дело?.. И зачем мне было вас выхаживать, да откармливать, да сорочки ваши стирать, да, извиняйте, вшей выводить?

- Я отработал вам.

- Заработал, отработал... А душевность человеческую разве отработаешь?

- Дорога ваша душевность!

- Зато благодарность ваша дешева! А и обнимали, и целовали, да трясло вас, извиняйте, как цыгана на сорок святых!

И, уперев кулак в бедро, выпятив грудь, София прошла мимо него, да так, что ветром обдало.

Степана бросило в пот. Должно быть, права София... Неблагодарный он, ничего не скажешь. Иль не кормила тебя сытно, иль спать выгоняла в поветь, иль ходил пропахший потом в темных рубахах? Иль, может, эта женщина и от смерти тебя не спасла? Иль, может, сам не мечтаешь о ней страстно, не горишь огнем, чувствуя ее сонное дыхание в одной комнате?

Но вспомнил расплющенные от хохота лица богатеев, когда на сходке сбрасывал ее пиджак, и снова бунтовала душа - уходи от нее куда глаза глядят, красноармеец, коммунар! И даже страсть была ему укором, раскаивался - почему не взял ее силой, почему не сбил ее хозяйскую, женскую спесь, не усмирил, как дикую кобылицу?..

Но куда там! С такой и кузнец не справится!

И оттого, что оставалась она неприступной, была для него во сто крат желаннее.

Нашептывал коварный бес: "Доможешься, тогда и уйдешь!.."

А для этого надо было покориться ей. И, уже не думая ни про благодарность, ни про добрую память о себе, а только про свой мужской гонор, про будущее свое торжество и праздник, почти с радостью решил Степан поддаться.

Пошел в хлев, где София доила овечек, постоял недолго у нее за плечами, кашлянул.

- Вы, София, - впервые назвал ее по имени, - не сердитесь. Погорячился я...

Она повернулась к нему всем телом, вытерла ладони о фартук и широко улыбнулась:

- Куда ж ты от меня уйдешь? Никуда не уйдешь! - И снова начала спокойно доить.

Немного погодя, чтобы не обидеть его, сказала:

- Вот и хорошо. Хорошо, когда по-мирному... - И с осознанным чувством обретенной власти над ним приказала: - Подкинь-ка овечкам объедьев от коровы!

Так снова наступил между ними мир. Но это был уже недоверчивый мир, невыгодный для Степана. София будто отдалилась от него, замкнулась в себе. И мало-помалу острая тоска по ее ласке становилась для него мукой.

Все эти дни Степан только и думал о ней. Слышать ее голос, видеть ее лицо, перехватывать взгляд серых глаз - становилось для него ежеминутной потребностью. Истома подступала к сердцу, когда поблизости находилась София. И сразу становился веселее, стоило ей лишь пройти мимо. А София и не напоминала про те минуты, когда сама была нежнее, мягче, сговорчивее, почти беззащитной.

Наступила жатва.

Выехали во вторник, когда еще просыпалось утро. Можно было бы и в понедельник, но суеверная София не хотела начинать в "тяжелый день".

Яринку оставила по хозяйству дома, хотя она и протестовала против этого. София никак не могла понять ее, все еще считала дочку ребенком, а та - наоборот - видела себя уже взрослой, а все взрослые в поле!

Однако Яринке пришлось остаться с курами, утками, свиньей и поросятами, с коровой и теленком, с овечками, с ненасытным Кудланем да со шкодливым котом.

Делянка была верстах в четырех от села, примыкала к половецким полям.

София сидела сзади на связках перевясел из рогозы. Круглые ее колени упирались Степану в спину, и это не было ему в тягость, наоборот - всем телом чувствовал не только их, но и всю Софию, ее могучую женственность, ее попусту потерянные вдовьи годы.

Сладостный трепет пробегал по его телу, и ему очень хотелось, чтобы она тоже это почувствовала, ведь не каменная ж она баба, наверно, нет.

А может, она равнодушна к нему? Может, переполнена своим радостным чувством хозяйки, и в глазах у нее тихое поле, да первый взмах косы, да тяжеленные снопы, полукопны, а потом заполненная пахучими снопами клуня? Скорей всего, так. Потому что сейчас наибольшая радость хлеборобская святой хлеб...

Серо-желтые лошадки будто бы не бежали, а безучастно бросали копыта на пыльный проселок, словно отталкиваясь от земли, а дорога безостановочно надвигалась на них, как упрямая жена - то одним, то другим боком - на мужнины кулаки: вот тут, мол, еще не бил, вот тут и вот тут...

И жгла Степана горячая тоска, предутренняя грусть о таинственной ночи, о ласке, которая обошла его. Затянул какую-то песенку, красивую и печальную, чтобы женщина за спиной, услышав, прониклась его настроением, его терпкой тоской.

- Как хорошо ты поешь! Ой хорошо! - крикнула София над ухом Степана и положила ему руки на плечи.

Благодарно погладил ее руку, и женщина не отняла ее, и он был счастлив - понял: сердца на него не держит. Он ласкал шершавые ее пальцы, они были теплыми и доверчивыми, но и властными - держали его крепко, надежно, не выпустят никогда. И бунт его показался теперь Степану бессмысленным и ненужным. Покорившись ее рукам, будешь иметь все: красивую и верную жену, свою хату, свое поле, тепло и уют. А то, что ты воевал, Степан, останется в твоем сердце, ведь это существует помимо тебя, будешь жить ты или умрешь. Твое счастье не помешает революции, за это ты и дрался - не для кого-то, для себя.

Всходило солнце. Серый предутренний мир понемногу становился румянее, как человек, который поправляется. Повеял упругий ветерок - первое дыхание дня. Послышались птичьи голоса, и не было в них ни житейской печали, ни тревоги, одна только влюбленность в солнечное тепло. И Степан невольно проникся совсем другим настроением - бездумной верой в то, что для человека не существует прошлого, оно исчезает вместе с темнотой ночи, а истинная жизнь начинается с восходом солнца, с деятельностью, с работой. И люди только и живут потому, что от каждой последующей минуты ждут света и тепла.

Подъехали к полю Софии. Женщина с радостным нетерпением соскользнула с телеги.

- Ну, слава богу, начнем!

Вся она так и светилась от нежности. И к Степану, который, беззлобно покрикивая, распрягал лошадей, и к теплому солнцу, и к своему полю, которое тихо шуршало чубатыми колосками. Как озорная девчушка, подбежала к стене ржи, обняла сколько могла захватить высоких стеблей и нежно прижала к себе.

- Глядите, Степочка, забреду - и не увидите!.. И не найдете! - Она водила рукой над колосьями, будто гладила детскую головку.

Степан, стоя между коней, смотрел на нее.

- Найду, - сказал, - а уж как найду!.. - и хищно прищурился.

София смутилась, шутливо погрозила ему кулаком.

- Ох уж эти мужчины! Все бы им про скоромное!..

Схватившись за гриву, Степан прыгнул на спину лошади, уселся поудобней и, лихо, по-мальчишески свистнув, галопом помчался на толоку.

Там стреножил коней, пустил их пастись, а сам, позвякивая уздечками, вернулся к телеге.

Снял косу с грабками*, весело сверкнул глазами, поплевал на ладони и подошел к делянке.

_______________

* Г р а б к и - приспособление в виде длиннозубых грабель.

- Ну, господи, благослови!

София перекрестилась не столько из набожности, сколько от радости.

Хекнув для доброго почина, Степан челночком запустил в рожь неистовую косу.

Вж-ж! З-з-з! - запела голубая сталь.

И, похваляясь перед всем миром и перед любимой женщиной своей силой, мелкими шажками, как пританцовывая, направился Степан в великую, без конца и края, радостную и потную работу.

Вж-з-з! Ш-ш-ш! - пели за ним рассерженные шмели. Две узеньких тропинки тянулись в бледно-зеленой немощной траве между жесткой стерней.

И вот вступила в работу и София. Легко и нежно касаясь граблями скошенных стеблей, подгребала их, словно вычесывала стерню, чтобы ни один колосок не остался страдать под осенними дождями. Потом возвращалась назад и, широко расставив ноги, охватывала кучки перевяслами, переворачивала, скручивала концы и быстро стягивала их цуркой*, затыкала жгуты в тугой сноп.

_______________

* Ц у р к а - небольшая палочка для стягивания жгута.

Быстрей, быстрей, не разгибайся, не вытирай пот с лица, не бойся поколоть ноги о стерню, не переводя дыхания гонись за косарем, наступай ему на пятки! Отдыхать будешь зимой за прялкой, спокойная и гордая, слушая стук цепа в клуне - там твой муж заканчивает молотить последние копны, последние снопы...

Только изредка приподнимала голову София, посматривая на Степана: погоди, мол, все равно догоню, не загнать тебе жену ни днем ни ночью!

Уже и соседи Софии выехали на свои поля, покрикивали с полос - бог в помощь!.. Спасибо, дай бог и вам доброго почина!.. А чего так поздно?.. Да вот, припозднились, ранняя пташка клюв очищает, а поздняя глаза продирает. Тебе хорошо: и дочка, и наймит...

Софии хотелось крикнуть: "Не наймит он вовсе! Мужем будет!" Да только стыдливо опускала глаза, кидая быстрые взгляды на Степана: не слыхал ли часом?

Степан шел навстречу с расстегнутым воротом, с косой на плече, с оселком у пояса - зачинать другую полосу.

София посмотрела на него счастливыми, словно бы легким туманом подернутыми глазами, выпрямилась во весь рост, выпятила грудь, заправляя косы под сеточку и поглядывая искоса на вереницу снопов, оставшихся позади нее. "Гляди, - говорила всем своим видом, - какая я сноровистая в работе. Тебе только такая жена и нужна!.." И осталась очень довольна, когда Степан похвалил ее.

- Ну, хозяйка, дай вам бог и впредь такой силы, вон сколько наворотили!.. Пожалуй, с полкопны будет!

- Девкой, бывало, и по семь копешек вязала!

- Да вы и сейчас - как девушка!

София зарделась. Знала - не только работу он имеет в виду.

Словно заново начал жить Степан. Силы словно удвоились, усталость не приходила к нему.

Вызванивал оселком - деннь-дзеннь! - и в сердце эхом отдавалась эта радостная музыка. Здесь нашел он свою землю, счастье, пристанище для души. Не вырвет его отсюда никакая сила. Пока жив, пока рядом с ним жена (а он уже в мыслях иначе и не называл ее), для которой готов был работать, как черный вол, чтобы пот заливал глаза и лицом быть похожим на мавра.

Каждый взмах косы - для тебя, для щедрости твоей, для любви твоей! Не однообразная тупая работа, от какой мельтешит в глазах, а щедрые подарки любимой: весь мир отдаю тебе - плоды земли, силу, всего себя.

Припекало солнце. От поля веяло жаром, как от горна в кузне, донимала жажда - подойти бы к баклажке, вытащить соломенную затычку и сосать, пока не потемнеет в глазах. Но держался - ради тебя стерплю и жажду, и муки ожидания твоей ласки, - настанет время, и ты станешь моим хмельным медом, живою водой.

Степан решил для себя - выкосить в этот день не меньше десятины. Знал, что на такое способны разве что лучшие косари - сильные, ловкие, а он, пожалуй, не в состоянии сделать это, но сегодня готов был состязаться с самим чертом. Пускай София видит, что ради нее он может сделать даже то, на что человек не способен.

И ложился покос за покосом вдоль нивы, и счастливая София, почти ослепшая от пота и шума в голове, сгребала, вязала, переполненная благодарностью к Степану, душа наливалась щедростью в ответ на щедрость его силы.

"Все сделаю для тебя... вот увидишь... не пожалеешь... любимый..."

Примерно около полудня София окликнула Степана.

- Чего вы, хозяйка? Сейчас так косится...

- "Вы... вы", - засмеялась она. - Пора уже "ты" говорить... мой работничек!.. - И ласково толкнула его в бок. - Хватит, а то хлеб будет осыпаться... Пообедаем, отдохнем, пока жара спадет, а под вечер снова... А я уже четыре копны навязала!

- Вы... ты у меня молодец! - снова похвалил ее Степан, и София обрадовалась.

Опустила глаза, облизнула пересохшие губы, потом взмахнула пушистыми ресницами и глянула прямо в глаза Степану, на его строго вопросительный взгляд - не перешел ли недозволенного он этим "ты у меня" собственнической, хозяйской похвалой ответила: "да, ты у меня" и "я у тебя"! Я твоя и ты мой!

Степан прихватил уздечки и радостный, взволнованный пошел на выгон за лошадьми. Долго бегал за ними, пока поймал, потом медленно проехал к родничку в Войной долине. Чья-то добрая душа поставила над ключом бетонное колодезное кольцо, и кристально чистая вода бурлила и клокотала в нем почти у самого края. С боку была прилажена трубочка, и вода струйкой стекала в сочную нежную траву, образовав там озерцо, с железистым налетом по краям. Жадно раздувая ноздри, с коротким ржанием кони потянулись к бетону, но Степан хлестнул их поводом и отогнал к озерцу. А сам приник к трубке и пил до тех пор, пока не заломило зубы. Потом умылся. Но и этого показалось мало. Сбросил рубаху и, ухая и ежась, подставил спину под струйку. Вытерся рубахой, потом надел ее и с несказанным блаженством во всем теле похаживал у родничка, размахивал руками, взвешивая невысказанные слова Софии - "ты у меня" и "я у тебя". Сейчас ему так недоставало ее, что чувствовал в груди томительную пустоту и щемящую боль в сердце. Тяжело дышал от нетерпения и словно бы в предчувствии какой-то утраты. А когда уже, полностью удовлетворенные, лошади стали размашисто кивать головами, он засучил штанины и вывел их на сухое место.

Похлопывая ладонью по крупу коня, Степан выехал из балки и поскакал на толоку. Торопливо стреножил лошадей и почти побежал к Софии. Она уже начала складывать полукопны. Он подходил к ней с трепетом, с тоскливым нетерпением, с благоговением верующего, который узрел богородицу.

И так ему захотелось дотронуться до нее, потереться щекой о ее руку или же испытать от нее боль, или ласку, или даже жестокое пренебрежение!

- Я помогу тебе, - ой снова проверял ее, - помогу тебе... Ты складывай, а я буду носить.

Женщина промолчала, будто виноватая в чем-то, и он понял это как согласие на его помощь.

Он носил в рядне снопы, София складывала их подальше от межи, и вскоре восемь полукопешек брели друг за другом, как старушки, обвешанные торбами спереди и сзади, по дороге в Киев на богомолье.

Пообедали на рядне в холодке под копной. Степан был счастлив брать то и дело из рук Софии то бутылку с молоком, то ломоть хлеба, то очищенное яйцо, то соль в чистой тряпице.

Принимал все это не как надлежащее ему за работу, а как проявление щедрости женщины, которую любит.

Потом София положила в изголовье сноп, покрыла его фартуком и, целомудренно подогнув ноги, легла на рядне отдыхать.

Степан долго сидел рядом, настороженно оглядываясь по сторонам, изредка поглядывал на женщину, которая притворялась спящей. Пушистые ресницы ее чуть заметно вздрагивали.

- Ложись и ты, отдохни, - сказала она будто бы сквозь сон.

Он тут же улегся навзничь, потом передумал и повернулся к ней.

София осторожно нашла его руку и погладила. Потом так же осторожно положила себе на грудь.

И он замер. Перестал ощущать бег времени, мысль оборвалась где-то на полуслове. Лежал напряженный, словно окаменев.

Хотел убрать руку, но она сжала его пальцы - как хозяйка, как собственница.

- Спи... - шевельнула губами.

"Пускай помучится..." - эгоистично и счастливо подумала она. Затем, коротко вздохнув, заснула.

И, страдая от ее близости и радостно переполненный ею, Степан тоже уснул.

Проснулся от ее голоса, молодого, звонкого, ласково-насмешливого:

- А ну-ка, вставай, соня! - Стояла над ним, упершись кистями рук в бока, покачивала головой. - Так что ж тебе снилось?..

- Снилось мне... - говорил он, потягиваясь и все еще не открывая глаз, - снилось мне, что я тебя съел... - Глянул ей прямо в глаза с жадной, жесткой усмешкой, затем добавил: - Вот так вот! Всю!

Упруго вскочил, будто рванулся к ней, воровато оглянулся, помедлил немного и направился к косе.

И каждым новым взмахом срывал свою сладостную злость и вкладывал в покос нерастраченную силу, неудовлетворенный призыв желания.

А любовное томление продолжало стоять перед ним шуршащей стеной ржи, с болезненным наслаждением бросалось под жгучую косу, но впереди этой ржи оставалось много-много, на всю жизнь.

Они работали и после захода солнца. Степан и еще бы косил, но София устала, рук не могла поднять, восемь копен навязала.

- А я бы еще косил! - сказал он с гордостью.

Обмерил ступнями выкошенный участок, долго подсчитывал в уме и сказал разочарованно:

- Три четверти десятины и семьдесят саженей...

Домой вернулись ночью. Яринка уже спала. Пока Степан возился с лошадьми, София достала из печи запеченную курицу с картошкой, налила в миску ряженки.

Степан ничего не ел.

Виновато взглянув на него, София сказала:

- Ох, притомилась... живого местечка нет на теле.

- Надо! - сказал он твердо. Подошел, обнял ее.

Тяжело дыша, она высвободилась и с посерьезневшим, почти испуганным лицом подошла к божнице, сняла икону богородицы и поднесла к нему:

- Поклянись... что не обманешь... повенчаемся... и что будешь любить...

Степан растерянно посмотрел на Софию, потом на икону и на ней тоже увидел женщину. С кучерявым ребенком. Шевельнулась кощунственная мысль: "Все они заодно..."

- Что ж, - сказал в замешательстве, с холодком непонятного страха, если так тебе надо...

И робко прикоснулся губами к тонкому холодному лицу.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, в которой говорится о штанах моих синих, о

горшке стоимостью в четыре миллиона, о Даньке Котосмале и о нашем с

Ниной Витольдовной ночном приключении

Если бы в эту минуту кто-нибудь посмотрел на мою хату, то увидел бы: из дверей выглядывают штаны. Они дергаются и отплясывают гопак.

"Чудеса, да и только!" - подумал бы даже тот, кто и газеты читает, не то что наша бабка-ворожея Секлета.

Однако никакого чуда здесь не было. Потому что я, известный вам учитель Иван Иванович Лановенко, прячась за косяк двери, в одних только подштанниках, выбивал и чистил свои теперь единственные штаны.

Сейчас я не мог сказать, как парубок-хвастун: "Штани мої сит, а ще трое в скриш"*. Потому если и были они "трое я скриш", то пошли на нужды воинства атамана Шкарбаненко. Хорошо еще, что не догадались содрать с меня и эти, последние. А что я стану делать, когда не на что будет накладывать латки? Придется брать обрез и отвоевывать штаны у "казаков" Шкарбаненко. Ну, да это я так, шутя, конечно. Потому что скоро потеряют они и собственные, удирая от кавалеристов из ЧОНа и милиции. А кавалеристы эти гоняют банду Шкарбаненко беспощадно...

_______________

* С к р и н я - сундук (укр.).

Так вот, стою я и выставляю напоказ свое богатство, и вдруг из хаты напротив, где живет мой сосед Улас Бескровный, - крик. И такой, скажу я вам, что не разобрать, кто кричит, то ли Уласова жинка Мокрина, когда ее бьет муж, то ли сам Улас, когда его пьяного бьет жена. Одним словом, голос вроде среднего рода. И не Мокрина, и не Улас, а какая-то зверюга. И чем дальше, все громче и громче, да так, что у меня ноги задрожали. Путаясь в штанинах, я едва влез в свои законные брюки и со всех ног припустил спасать то существо среднего рода.

Но не успел я перескочить перелаз, как из приоткрытой сенной двери выскочила и прошмыгнула мимо меня, словно мышь, серая фигурка той самой бабки Секлеты, о которой я только что вспоминал, рассуждая о своих штанах.

- Бабушка!

Но, заслышав мой голос, Секлета понеслась со всех ног, и только подсолнухи, отбивающие поклоны своими тяжелыми головами, указывали исчезла она, нечистая сила, где-то в огородах.

Я не стал гнаться за проклятой ведьмой, а вскочил в хату и, зажав уши от дикого рева, увидел такое: лежит на нарах сам хозяин хаты с посиневшим лицом и белыми глазами, и держится руками за живот.

На столе - медная кружка из снарядной гильзы и еще глиняный горшок с каким-то черным варевом. Ну конечно же это не приворотное, а скорее отвратное ведьмовское зелье! Понюхал - ей-богу, пеклом смердит. Так вот почему Улас вопит, как грешник на адском огне! И обуял меня гнев великий, и схватил я горшок с сатанинским эликсиром, и брякнул его об пол! А сам во всю прыть помчался за фельдшером. Но как я ни торопил его, он шел медленно, будто из корчмы.

- Не пропадеть! - шевелил он усами. - Мужик - живучая каналия!

Как промывали желудок Уласу, прочитаете в других книгах. А когда он немного пришел в чувство, то хлопнул глазами и затих.

- Ф-фу! Отпустило душу на покаяние...

Фельдшер смотал свою резиновую трубку и, не ожидая, пока хозяин помрет или выздоровеет, покачиваясь выплыл из хаты.

- Живучий, каналия! - еще раз изрек эскулап в дверях.

Наконец хозяин меня заметил.

- Иван Иванович? Так это вы с Секлетою меня, знать, спасли?

- Нет, - говорю, - это я вас спас от Секлеты! - И отодвигаю ногой черепки подальше от греха.

- Неведомо, - говорит он, - отчего облегчение вышло... А только вот, Иван Иванович, как же это так - был горшок целый, а стал разбитый?

- Ну, моя вина, моя...

- Э-э, - говорит, - не ожидал я от вас, Иван Иванович, от ученого человека, чтобы вы горшки в чужой хате разбивали!.. Ну, как допечет вас Просина Петровна, так бейте у нее!.. Да я, - говорит, - два года назад за этот горшок три "лимона" выложил!

- Тьфу, - говорю, - на ваши расчеты! Так что ж мне было делать? Слушать, как вы кричите, будто недорезанный?!

- Пускай бы и покричал малость... Ну так что ж... Мужик как ребенок: покричит, покричит да затихнет... А горшок мне больших денег стоил!..

- Ну ладно, - говорю, - в следующий раз пусть вас в бараний рог свернет - пальцем не шевельну!.. А чтобы не болтали пустое, так я вам принесу такой горшок, который стоил мне четыре миллиона!

Как услыхал Улас о такой выгоде, сразу встал, заправил рубаху в штаны.

- Спасибо, Иван Иванович... оно ж, понимаете, вещь... Ну, а теперь я, знать, косить пойду. А то как с самого ранья зашелся животом, так только вот после Секлеты отпустило малость...

Плюнул я в сердцах да и ушел домой.

Ну что я теперь запишу в свою Книгу Добра и Зла? И какой выведу итог?.. Запишу, очевидно: "Темнота". Запишу: "Дикость". И еще запишу: "Селедки".

Да разве только в разбитом горшке стоимостью в три миллиона "дензнаками" дело?

Вот на прошлой неделе все село было свидетелем и не такого несчастья. Кто в нем виноват, покрыто, как говорят, "мраком неизвестности". Но все склонны думать (а кое-кто говорит, будто и видел), что не обошлось тут без кудрявого Данилы Титаренко. Отбился парень от рук еще тогда, как отец его в Америке зарабатывал доллары... И в этом деле что-то такое да было. Потому что дня два после того вечера не видели Данилы на улице, не ходил со своей железной клюкой, не визжали девчата, которых он по своей привычке перехватывает в глухих закоулках и прижимает к плетню. А, показавшись на люди после той кутерьмы, был очень тихим и на прямые обвинения в преступлении, которое на селе считают наистрашнейшим, нервно поводил плечами, вертел головой, будто бы ища сочувствия у людей.

- Да за такие слова, знаете, что я сделаю? Не был я, говорю вам, тогда на селе, понятно? Вот спросите моего дядьку в Половцах... Чинил я у него двигатель, вот...

И милиция приезжала, и таскали Данилу в сельсовет, допрашивали, а он только плечами пожимает, а руки в карманах: ничего, мол, не знаю, не ведаю, все это поклеп, напраслина. И к дядьке его ездили. Подтверждает был Данько - и даже показывает, какие гайки закручивал. И вправду, двигатель вытертый, все блестит, хоть сейчас распекай пусковой шар и прокручивай маховик...

Допрашивали и односельчан.

Но даже те, кто подозревали Данилу, бормотали, пугливо озираясь: ничего, ей-ей, ничего не знаю, дорогой товарищ, моя хата не сгорела, а за чужими всеми разве углядишь...

Так и отпустили Данько с миром. И остался за ним неискупленный грех, да такой тяжкий, что и адских мук ему за него было бы мало. В тот жуткий вечер, как говорят, поймал он соседского кота, облил керосином и поджег. Несчастное животное со страшным воем кинулось искать спасения на привычные чердаки. Погода стояла сухая... И от семи хат того конца остались только закопченные стены да печные трубы. Даже стекла в окнах потрескались. А уж сколько скотины погибло в хлевах, так и сказать страшно! И остались люди нищими. А Данько Титаренко уже снова на улице показывается, и пион на картузе, и железной своей клюкой землю ковыряет, когда слышит свою новую кличку, сказанную кем-то, как бы ни к кому не относящуюся: "Котосмал".

Как-то еще можно понять Уласа Бескровного с его разбитым горшком. Что ж, проклятая нужда, горшку в хате отводится роль чуть ли не божества, кормильца семьи.

Можно еще понять неронов, которые выдумывают истязания и ужасные казни, оберегая свою власть и переполненные сокровищами дворцы от черного передела. И истязания и муки казнимых должны запугать людей: таким образом зло властолюбцев целенаправленно.

А что же Данько?

Я долго думал и не мог прийти ни к какому выводу. Отец-то его выбился в люди из бедняков. Или взять к примеру Виктора Сергеевича Бубновского. Смог бы он поступить так? Должно быть, бывший помещичий сын не поджигал бы таким способом хаты односельчан. Даже если бы и захотелось подпустить мужичкам красного петуха, то не хватило бы духу на это перед своей совестью - Ниной Витольдовной... А Данько...

Скажете - воспитание. Воспитание, образование - категории относительные. По сравнению с каким-нибудь аборигеном Новой Гвинеи Данько получил прямо-таки блестящее воспитание. Но ни один папуас не способен на то, что учинил Данила.

Я снова вспоминаю ту ночь, когда меня с женой хотели отправить на тот свет "казаки" Шкарбаненко. Вспомнил и Прищепу с Баланом, их разочарование в том, что мы остались живы. Как сейчас слышу Тилимоновы слова, шипящие жестокой снисходительностью: "Ну, вы тово... добродеи... живите покамест..." И это не обещание жизни, даже не состояние перемирия, не угроза, а всего лишь признание нашего существования на земле сегодня, а завтра... Реакционная Вандея - самая жесточайшая ненависть дремуче темных трухлявых пней к новой поросли. Дай им еще в зачинщики фанатика попа - и выжгут землю дотла, будут кидать в огонь младенцев, сдирать кожу с живых людей, выматывать на палочку кишки. Ух!.. Сердце замирает, как подумаю о тех безнадежно дурных бородачах, которые сегодня позволяют мне еще жить!..

А Данько?..

Нет, я, вероятно, преувеличиваю... Ведь если поверить в это, то пришлось бы впитать в себя недремлющую ненависть Ригора Власовича. Не импонирует она мне. Мир может существовать и без нее, собственно, только и существует без нее. И кажется, знаю я и альтернативу. Только образование, всеобщее образование, только оно сможет вывести человечество из мрачной пропасти ненависти!

Так же думает и наша новая учительница Нина Витольдовна Бубновская.

Посоветовавшись с Ригором Власовичем, решили мы оборудовать хату-читальню. За помещением дело не стало. Привел нас председатель к большому дому под жестью, суставом пальца указал на забитые досками окна:

- Стало быть, тут продавали царскую отраву, то есть казенку. Ну а вы, товарищи интеллигенция, будете тут бороться супротив стихии. Если понадобятся подводы, то пришлю живоглотов наших, баланов, стало быть, и прочих, в порядке трудгужа. Вот так.

В тот самый день, а пришлось это на воскресенье, мы втроем - я, Евфросиния Петровна и Нина Витольдовна - принялись за работу. Прежде всего нужно было очистить помещение бывшей монопольки от вековечной грязи. Я носил воду, а наши учительницы, по-крестьянски подобрав подолы, обметали паутину, мыли стекла, которые еще уцелели, рьяно скребли тяпками исшарканный, весь в выбоинах, пол. Сучки в двухдюймовых половицах выпирали наружу, как чирьи. Стали появляться у монопольки любопытные. Вскоре их набралось полные сени. К будничному, рабочему виду Евфросинии Петровны все давно привыкли, а вот Нина Витольдовна, как ни муштровал ее частенько Виктор Сергеевич, в черной работе не достигла еще такой сноровки, как моя любимая жена, и это веселило сельских парубков.

- Ги-ги! Это вам, Нина Витольдовна, не на пианине бренчать!.. Тут надобно ручками, ручками!..

- А ты помог бы, - говорю одному такому шутнику.

- Так воскресенье же, Иван Иванович! Грех. А я верующий, - приводит неотразимое доказательство парень и сплевывает шелуху семечек под ноги.

- Тогда убирайся отсюда, - говорю, - к чертовой матери! Бог тоже лодырей не любил!

Шлепали губами парни, топтались, - и выгнанными быть стыдно, и стоять без дела совестно.

- На, - говорю одному и подаю ведра, - принеси воды, да не шибко беги, чтоб галифе свои не облить! А ты, - обращаюсь к другому, - иди следом да погляди, чтоб не утопился. А вы - выносите столы и лавки, да только, глядите, не надорвитесь!

И когда таким образом я всех пожалел, так чуть ли не по четверо стали хвататься за скамью, наступать друг другу на ноги, толкаться в дверях.

За парубками метнулись к нашим женщинам и девчата.

- Не так, Нина Витольдовна, тут надо обвалить, а потом заштукатурить стену заново!

Постукивают рукоятками тяпок по стенам, а они так и гудят.

- Вот видите, совсем поотставало! - И безжалостно драят тяпками ободранные стены.

Держа натянутые вожжи и идя рядом с телегой, нагруженной глиной, медленно приближался к монопольке насупленный Тимко Титаренко. Видать, уже и "американца" причислил председатель к живоглотам-куркулям.

Кони-змеи бодро топали копытами, кивая головами в такт шагам.

За подводой, победно и чуть злорадно улыбаясь одними глазами, шел Ригор Власович. Со стороны казалось, будто он следит за Тимком, чтобы тот не сбежал. Так оно было, надо думать, и на самом деле.

- Заворачивай! - скомандовал Полищук. - Сбросишь у самого крыльца.

Тимко остановил лошадей, где было сказано, и с безразличным видом начал поправлять нашильники.

Полищук молча высился у него за спиной.

- Ну?! - наконец сказал он. - А кто же будет переворачивать телегу? Только беднейший класс? - указал он согнутым пальцем на парней, которые стояли на крыльце. - На улице - так ты тянешься к живоглотам! Мой батенька, мол, уже разбогател. А тут на них надеешься?.. А где ж тогда твой трудгуж? Стало быть, думал, что только гужом отделаешься? Не-ет, повенчанный с живоглотами хлопче Титаренко, ты мне подавай и труд!

Угловатый Тимко с такой яростью метнулся к телеге, будто хотел разнести ее. Нагнулся, подставил широкие плечи под полудрабок, натужился так, что надулась синяя жила на шее, и начал медленно распрямлять спину. Тяжеленная телега даже перекосилась немного, потом нехотя стала клониться на бок и наконец перевернулась. Лошади так и повисли в нашильниках.

- Ну вот, - удовлетворился Ригор Власович, - "не собирайте сокровищ на земле, а только на небе...". А теперь поезжай себе да по дороге передай Балану с Прищепой, что они тоже должны привезти по возу глины. И незамедлительно. Бедный класс ожидает. Ну, а если не дождется!..

- Не приедут хозяева, - вполголоса сказал я Ригору Власовичу. - Не передаст им Тимко...

- И передаст, и приедут, - утвердительно махнул рукой Полищук. - Я слово такое - серьезное для них - знаю. Эни-бени - и живоглоты тут как тут!

- Съедят они вас живьем, Ригор Власович!

- Дюже горький я для них. Набрался той полыни у них же в наймах. А вы не бойтесь, Иван Иванович. Разве в Ригоре дело? Не буду я, так другой кто. А советская власть не умрет и пролетариат за себя постоять сумеет!..

До самого позднего вечера толклись мы в этой сутолоке, но так и не закончили. Потому что парни, которые присоединились к нам, перемазали жидкой глиной всех девчат, ну а те тоже не остались в долгу, поднялся смех, шум, гам, не до работы было... Даже меня кто-то хлопнул по спине. Пришлось сделать вид, что ничего особенного не произошло, хотя и хотелось запустить жидкой глиной в чью-то хитро (не видели, мол, и не знаем!) склоненную спину...

Бывшая воспитанница института благородных девиц Нина Витольдовна воспринимала сегодняшнюю свою работу прямо-таки как чувственное наслаждение. Она, надо думать, возвращалась в детство в те счастливые времена, когда, сбежав от бонны и присоединившись к стайке деревенских ребятишек, возилась после дождя в лужах.

И, отмывая вместе с Евфросинией Петровной ноги в лохани, смеялась счастливо и молодо, будто вовсе не ей выпала доля переселиться из помещичьего дома в казарму для батраков, будто не ломались у нее розовые ноготки на тяжкой деревенской работе, будто бы не ее хлестал кнут вспыльчивого и озлобленного мужа. Казалось, что совсем разгладились и исчезли паутинки морщинок на ее белом лице возле синих глаз. Словно она вновь собиралась встречать свою судьбу в панаме и белом костюме и ехать куда-то далеко-далеко задумчивым полем в лакированном фаэтоне со спущенным верхом.

Сочувствую ли я ей?

Я только рад за нее, за это маленькое ее счастье, познанное и в черной работе.

Мы затащили нашу новую учительницу к нам домой пить чай.

Я не завидую вам, люди конца двадцатого столетия. Вы, безусловно, будете жить в достатке и, вероятно, в комфорте. Но, запершись с граммофонами и личными библиотеками в своих увешанных коврами хижинах, вы никогда не познаете радости общения на непредвиденных вечеринках, на пикниках в лесу возле речки, на крокетной площадке, даже на партии в преферанс по копеечке. Вы, вероятно, сможете слушать спектакли у себя дома по телефону, но ваша замкнутая в четырех стенах жизнь промелькнет, как серая тучка в небе. Мы же знали, что такое настоящая молодость, мы радовались даже имени человека, который не считал зазорным прийти к нам на чашку морковного чая с сахарином. Позавидуйте нам!

Я впервые видел Нину Витольдовну такой красивой. Черные локоны короткой ее прически вихрились волнами, легкий румянец наполнил жизнью нежный овал лица, синие глаза под извилистыми тонкими бровями расцвели, как орошенные водой васильки.

- Ну, как там Виктор Сергеевич? - спросил я просто так.

И смотрел на ее губы - они у лее особенные: не выпуклые, а только намеченные. Их нельзя целовать - к ним можно лишь благоговейно прикладываться. В улыбке они - треугольничком, вершинкой книзу - открывали мелкие белые зубы, которыми можно только любоваться.

Может, впервые в жизни, перешагнув колючую ограду своего воспитания, женщина совсем по-простецки махнула рукой. И улыбнулась заговорщически, тоже вопреки жестокому правилу хорошего тона - быть сдержанной в своих симпатиях и антипатиях. Я эту улыбку понял так: "Он..." - и много, много точек, если в письме.

Нина Витольдовна вздохнула и сказала вдруг:

- Я сирота. Меня воспитывала тетушка.

Евфросиния Петровна в страстном желании услышать еще что-то округлила свои и без того большие серые глаза, и это прибавило ей красоты, ибо присущая ее лицу строгость на этот раз отошла прочь и оно стало женственным.

Но Нина Витольдовна не сказала больше ничего, что могло бы удовлетворить жгучее любопытство Евфросинии Петровны. И тот внутренний жар, который превратил мою любимую жену в настоящую женщину, угас. Она шумно вздохнула в блюдечко, что держала у самого лица, и мне подумалось, что моя женушка просто не воспитана. Но это конечно же было далеко не так...

Нина Витольдовна прекрасно знала мою жену и перевести разговор на что-нибудь иное уже не могла.

Вполне лояльно, с милой улыбкой она поведала, что Виктор Сергеевич на службе чувствует себя хорошо, что председатель уездного исполкома его уважает, вполне на него полагается. И даже совсем доверительным тоном, который не оставлял и тени сомнения в ее супружеской преданности, рассказала, что власть предполагает увеличить посевную площадь, а для этого Виктор Сергеевич склоняет культурных хозяев ввести у себя четырехполье. И, кроме того, власть (в этом слове звучали и уважение, и опаска) хочет увеличить также и урожайность, и на Виктора Сергеевича и в этом возлагают большие надежды.

- Он так много сейчас работает!.. И днем и ночью - по селам... И все разыскивает культурных хозяев, которые приняли бы участие в сельскохозяйственной выставке. Нет, вы только подумайте, повсюду еще голод, банды, а здесь какие-то выставки! Я так боюсь за него! Все, правда, знают, что он не коммунист, но на службе-то у них!

- Все мы, Нина Витольдовна, на службе у народа, - сказал я. - И это, пожалуй, единственное наше спасение от одичания. Ибо интеллигент, который утратил интерес к жизни и перестал общаться с людьми, опускается до уровня примитива.

Нина Витольдовна опустила глаза и даже съежилась, - вероятно, вспомнила страстную матерщину и свирепый кнут, которыми опрощенный муж приучал ее к сельской работе.

Мы засиделись чуть ли не до полуночи. Даже моя жена, любившая ложиться спать пораньше, в этот вечер была возбуждена и говорлива, и стоило только Нине Витольдовне попытаться встать, Евфросиния Петровна клала руку ей на локоть - вот послушайте еще... я не досказала... еще два слова... Ваня, проси же и ты Нину Витольдовну!..

Но все имеет свои границы - даже женское многословие. И наконец моя жена начала целоваться с Ниной Витольдовной, и это было так мило и даже аппетитно, что мне подумалось: "Отчего это женщины так любят друг друга, вместо того чтобы обратить свою благосклонность к мужчинам, которые вынуждены вот так стоять в сторонке и, склонив голову долу, только любоваться их пылкой любовью, до того пламенной, что порою из милых уст так и сочится сладостный яд..."

И еще подумал я про себя: "Боже ты мой, скольких красивых женщин лишается бедный мужчина, взявший в жены одну похуже!" Но эта мысль, конечно, не касается моей любимой жены...

И еще подумал я тайком: "Уж лучше было бы, если б женатые жили где-нибудь на необитаемом острове..." А затем пришло в голову еще и такое: "Как хорошо, что люди до сих пор не научились читать чужие мысли..."

И сестринские поцелуи, и нежные пожатия рук продолжались, скажу я вам, достаточно долго. (За это время, если на то пошло, мужчина сделал бы значительно больше.) Но вот наконец-то мне великодушно разрешили проводить Нину Витольдовну до самого ее дома. Я представляю, какой гордостью наполнилась душа моей любимой жены, которая отважилась на этот рискованный психологический эксперимент. И я возгордился - вот ведь как на меня полагаются!..

Но это я, конечно, в шутку. На самом деле глубоко представлял всю важность своего поручения - я, подержанный уже парубок, да к тому же с простреленной рукой, должен оберегать от множества опасностей наибольшую ценность - чужую жену. А опасность эта подобна опасности, подстерегающей солдата, стоящего на посту и охраняющего открытую амфору с тридцатипятилетним вином!

То ли от того, что было прохладно, то ли от возбуждения голосок Нины Витольдовны дрожал.

Небо затянуло облаками. Тоненький серп месяца едва просвечивался сквозь них. Стояла влажная, словно ватная тишина. Раздраженно шипели листьями подсолнечники, которых мы касались плечами, проходя тропинкой к пруду. И мы умолкли, будто боялись, что кто-то идет за нами следом (я знаю кто!) и прислушивается. Мы должны были заговорить где-то на плотине, и это будут постные слова, какими люди отгораживаются друг от друга и сами от себя.

Тропинка повела нас в ольховые заросли. Вот пройдем еще шагов сто, а там чистый луг вдоль полотна узкоколейки.

Нина Витольдовна шла впереди, и это было не просто данью правилам хорошего тона, но и потому, что я знал - дети и женщины больше остерегаются опасности сзади.

Упругая луговая земля заглушала наши шаги, и я слышал только учащенное дыхание Нины Витольдовны, - она, очевидно, немного боялась.

И вдруг она резко остановилась, повернулась ко мне, и я наткнулся на ее предостерегающе протянутую руку. Женщина стояла так близко, что видны были ее затененные глаза, округлившиеся от страха. Я хотел было спросить что, мол, случилось, но она, будто угадав мое намерение, зажала мне рот мягкой ладошкой. Боже мой, почему я не поцеловал эту ладошку - без разрешения, по-воровски, нахально, самоуверенно, - ведь такой возможности больше никогда, никогда не представится!.. И от терпкого сожаления я едва не всхлипнул, а сердце у меня заухало так громко, словно ломилось в двери.

- Там... кто-то... - указала Нина Витольдовна пальцем через плечо и невольно припала к моей груди.

Я затаил дыхание, но потом спохватился, резко выдохнул воздух и приказал себе дышать ровно - дыхание мужчины всегда должно оставаться спокойным.

- Вроде бы кто-то идет, - послышался голос за кустами.

- Да нет, тебе показалось.

- Говорю вам - шли.

Нина Витольдовна властно потянула меня в кусты. Мы были осторожны, казалось даже - бестелесны. Пригнувшись за густым кустом, услыхали, как мимо нашего укрытия кто-то пробежал. Минуту спустя он же возвратился назад, время от времени разводя ветви руками.

Я благодарил бога милосердного, что Нина Витольдовна была в сером платье.

- Так что? - спросил голос.

- Да вроде ничего.

- Я же говорил.

Те голоса я, кажется, узнаю. Один густой, недовольный, грубо-властный. Второй - голос молодого парня, немного испуганный, скрипучий. Мне кажется, это...

- Аж боязно стало, - признался молодой.

- "Боязно, боязно"!.. - передразнил старший. - Усе вам боязно! Вот как схватят вас заразы за горло по-настоящему, куды тада ваш испуг денется!

- Да уже хватают... - мрачно, со злостью бросил парень. - Вон Ригор так насел, что не дыхнуть. Прошла не прошла жатва, а продналог давай, и в волость с ними поезжай; и на трудгуж глину вози, и на ночь его, собаку, принимай, и... и... Все хозяева крепко это понимают, один только мой батя - "совецка власть, да совецка власть, да землю дали, да уремья такое настало...".

- Ладно, Полищука... - старший понизил голос, и последних слов его мы не услышали. - Его нада... - И снова пониженным тоном: - Понял?

- Вот это правильно, - сказал парень. - Вы, батько, такие умные, такие осторожные!..

Загрузка...