- Ух ты! - сказала Мария, тяжело переводя дыхание. - Сомлеют, нехристи!

Яринка знала, что сомлеть должны парни, но почему-то у нее не было намерения отливать их водой.

Потом тихая и скованная - боялась лишним движением нарушить свое расправленное и одернутое со всех сторон великолепие - ждала, пока оденется Мария.

Та недолго задержала подругу: с отъездом Теофана она утратила остатки своей прежней опрятности.

- Ну, пошли уже к монопольке.

Представление должно было состояться в хате-читальне, собственно, в длинной хате, что через сени, в которой прежде употребляли "распивочно".

Когда подруги подошли к читальне, там уже было многолюдно и шумно.

Девчата ходили чинными стайками в праздничных нарядах, почти все в "сапожках" и "полсапожках" - ботинках с длинными, чуть ли не по колени, голенищами, а некоторые даже в блестящих резиновых калошах. Чтобы привлечь к себе внимание, владелицы этой немыслимой роскоши умудрялись то и дело потереть ногой об ногу, и калоши издавали тоненький писк. Он воспринимался как скрипичный голос.

За девчатами двигались парубки в новых свитках, подпоясанных зелеными и красными кушаками, отороченные концы их свисали сбоку до самых коленей. Большинство парубков были еще в картузах, а некоторые уже повыпускали смоляные чубы из-под меховых шапок, которые пахли прелью и табаком.

К ночи подмерзало. Земля отзывалась эхом под тяжелыми сапогами парубков. Парубки расхаживали вперевалку, и казалось, не они покачиваются, а земля под ними. Лениво кидали в рот жареные семечки, так же лениво сплевывали шелуху - пфф! - лениво задирали девок.

- Глянь, глянь, Арине мыши дырочку прогрызли!

- Где? На спине?

Оглядывались девчата возмущенно, пренебрежительно.

- Ф-фу! Откуда это тянет?

- Да из Даньковой головы.

- Паленым котом засмердило!

- Га-га-га!

- Это тебе - на спине!

- Не на то подумала! Ой, девчата, какие у вас черные мысли!

- Эй, девки, держитесь, сейчас ветер подует!

- А мы не боимся!

- Нам теперь не страшно!

- Гляди ж ты! Какие девки теперь! Как наденет панские штаны, так не боится и сатаны!

- А погляди, погляди, во-он с Марушкой Гринчишиной и Сопиина Яринка!

- Заворачивай, хлопцы, соб!*

_______________

* С о б - возглас, которым направляют лошадей и быков налево.

- Скорей, скорей!

Поздно. Мария с Яринкой вошли на крыльцо, смешались с гурьбой желающих попасть на представление.

Подругам посчастливилось протиснуться в помещение и занять удобное место возле стены. Яринка боялась пошевельнуться, чтобы не выпачкать праздничную одежду белой глиной.

В хате было душно и очень светло. Четыре или пять керосиновых ламп "молния" стояло на полочках возле стен, выплескивая на потолок круглые светлые полыньи.

На длинных скамьях тесно умостились чинные дядьки да тетки. Мужчины привычно держали между пальцев козьи ножки, не решаясь, однако, курить, на стене висел плакат "Здесь курят только...". А под этими словами был намалевана розовая хрюшка с закрученным хвостиком и папироской в зубах. И еще висел плакат: "Не плюй на пол", но парубки обезвредили его, дописав углем: "...а плюнул, так разотри".

В помещении стоит гул, как в улье. Праздник чувствовался не только в том, что, как всегда в свободное время, лузгали семечки, не только в разговорах о прошедшей жатве и о нынешних добрых всходах, но и в радостном ожидании чуда, которое вот-вот произойдет на глазах у всех. Ждали его с насмешливым недоверием, свойственным всем сельчанам, готовым смеяться в самых трагических местах представления, бросать въедливые реплики сегодняшним чудотворцам, но это было от сильного нетерпения, непривычки к чуду.

Точно так же тосковала о чуде и Яринка. Широко раскрытыми восторженными глазами обводила она хату, узнавала всех и не узнавала. Знакомые лица отсвечивали удивительным светом праздника.

И все узнавали и не узнавали Яринку. Да, это конечно же Софиина дочка, та самая крикливая и острая на язык девчушка, которая хлопала юбкой, заворачивая телят - "а пропал бы ты, пакостный! Сожрал бы тебя волк!", - с детским нежным личиком и выпуклыми, словно приклеенными к лицу губами, с удивленно-радостным укоризненным взглядом - "ой, тетушка, что вы такое говорите!..", но это была и другая Яринка - только что появившийся бутон розы в своих сочных лепестках, с укрытой в нарядной одежде волшебной силой девичества, с порывистыми движениями еще худеньких рук, которые вскоре округлятся, со стройными ногами, которые пополнеют, с острыми персями, которые станут более пышными, с тонким румянцем на щеках, который погустеет.

На одной из скамей Яринка увидела мать, которая сидела с отчимом. Девушка с опаской посмотрела на них. Ей было неловко от взгляда Степана сама не знала почему. Матери она ответила немного горделивым взглядом торжествующей молодости - где-то в глубине души чувствовала, что та завидует ей.

Через толпу людей, что стояли у стены, проталкивались парубки. Среди них Яринка заметила и Данька Котосмала.

Лихо заломленная серая шапка каким-то чудом держалась на его затылке. Горохово-зеленоватыми ястребиными глазами парубок нажал на Яринку с такой силой, что у нее дыхание перехватило. И все же девушка пренебрежительно передернула губами, едва заметная гримаска пробежала по ее румяному личику.

Данько пробрался к ней и Марии, повел плечами, подбоченился.

Яринка фыркнула и крепче прижалась к Марусиному локтю. Но Данько обезоружил ее неприязнь:

- Здоровы будьте, девки!

Девушка вспыхнула: вот - и этот баламут признал ее взрослой. Она посмотрела ему в глаза сердито, с подозрением. А он хотя и улыбался, прищурившись, но не было в его улыбке открытой издевки, и Яринка резким своим голоском сказала дерзко:

- Ты только сегодня меня заприметил? Все котов смалил?

Он засмеялся, расширяя свой хищный сбитый набок нос.

- А может, я к Марушке, га? Не к тебе. Поняла?

- Цыц, попов Гриц! - молвила Мария густым голосом.

Данько поиграл бровями и дохнул на Яринку горячо:

- А тебя я, может, впервые и увидал. Поняла?

- Ну и как, не ослеп?

Данько стал к Марии боком и процедил сквозь зубы тихо, с угрозой:

- На выходе буду ждать. Поняла? Что-то скажу.

У девушки тенькнула какая-то струна. Она не знала, то ли ей почудилось, то ли и вправду Данько брякнул это.

- Что такое, что такое? - пробормотала она, растерянно оглядываясь на Марию, но та вроде бы равнодушно отвернулась от нее.

А Данько уже снова расталкивал людей, пробираясь к выходу. Только раз обернулся к ней, заледенив ее взглядом.

- Что он сказал? Что сказал? - почти в отчаянии допытывалась Яринка.

Мария только улыбнулась мрачно.

- Вот сейчас Ригор чего-то скажет, - подтолкнула она Яринку локтем.

На возвышении, служившем сценой, придерживая сзади руками занавес, сшитый из клетчатых покрывал, стоял Ригор Власович и молча смотрел на людей.

Шум постепенно стихал. Лишь одинокие голоса вырывались еще кое-где, потом и они гасли, как свечки на ветру.

- А ну-ка, кто там болтает, хватит вам!..

Откуда-то от двери послышался голос Данька:

- Живоглоты.

Полищук и бровью не повел.

- Так вот, - начал он. - Граждане и товарищи! Сейчас вы увидите жалостную комедию про нашего человека, казака Назара Стодолю, который принял много кривды от разных контров. От живоглотов, как тут выскочил, точно голый из крапивы, малый Титаренко, которого у нас народ справедливо кличет Котосмалом.

- Ха-ха-ха! - захохотала Яринка злорадно, и все подхватили смех.

Ригор Власович переждал, пока зал утихомирится, и продолжил:

- У нас полная свобода. Где нужно - смейтесь, а где нужно - то и плачьте. Только чтоб не перебивали, ибо то будет уже анархия. А представление это сделал наш завшколой Иван Иванович в сопровождении учительниц. И еще парубков и девчат, которых я сегодня приветствую от имени советской власти и комбеда.

Ригор Власович захлопал в ладоши, а за ним и все, кто сидел и стоял в зале.

Повернув голову к занавесу, Ригор Власович напутствовал актеров:

- Провожаю вас, товарищи, в последний путь и желаю успеха на большой дороге! - и соскочил с возвышения.

Люди снова захлопали в ладони и затопали ногами.

Зазвенел школьный звонок.

Восторгу зрителей не было границ. Яринка тоже топала ногами, хлопала в ладони перед самым своим лицом и кричала:

- Скорей! Скорей! Заснули!

Искоса поглядывала на поповскую наймитку, что стояла неподалеку, держась обеими руками за живот под фартуком, как всегда неряшливую и растрепанную.

"Наверно, матушка послала проведать, самой сюда идти негоже".

И, глядя на ее сонное лицо, еще громче кричала:

- Засну-у-ули! Со-о-они!

Ей в ответ снова зазвенел звонок. И спорил он с Яринкой еще раза четыре.

Кто-то на сцене осторожно раздвигал занавес и подсматривал одним глазом. За занавесом топали и бегали, передвигали что-то тяжелое, наконец все затихло, а тогда и люди начали затихать.

Но вот несколько парубков взяли лампы со стен и отнесли их на сцену.

Девчата в толпе стали повизгивать, очевидно, их к этому понуждали парубки.

И наконец невидимые руки раздвинули занавес, и все так и ахнули. Оттого, что впервые попали в чужую хату и видели ее хозяев, а те, как в наваждении, об этом и не догадывались. А и вправду, любо было сидеть в темноте, подсматривать и подслушивать чужую жизнь без риска получить ухватом по башке.

Поначалу Яринка старалась угадать, кто же переоделся Стехой и Галей, а когда узнала, то не могла поверить, что это свои сельские девчата. Узнала и Ивана Ивановича - по искалеченной руке, но это был уже не Иван Иванович, а казацкий сотник Хома Кичатый. И очень досадно было Яринке, что Иван Иванович - а мы ему так верили! - стал таким бессовестным.

Еще бы - родную дочь хочет одурачить, обманом выдать за старого полковника. Все деньги у него на уме! А нет на тебя погибели!.. И хотелось девушке крикнуть ему: "Иван Иванович, то есть нет - Хома, вы же нас учили не обманывать, а сами!.." Но и до сих пор побаивалась если не своего бывшего учителя, то его жены Евфросинии Петровны. Еще матери нажалуется...

Ах, как досадовала Яринка, когда приехали к сотнику сваты от того чертового деда-полковника, а Галя и понятия не имеет, что они не от ее любимого!

А когда стала бедняжка перевязывать сватов рушниками, Яринка не выдержала и со слезами на глазах крикнула:

- И что ты, дурная, делаешь?!

Но вот появился кстати Назар Стодоля со своим побратимом Гнатом, и девушка даже кулаком о кулак стукнула - ага-а, будет вам свадьба!..

К учительнице Евфросинии Петровне прониклась еще большим уважением, ведь она хозяйка на вечерницах, - и хотя была ни то ни се, но бедную Галю не обижала.

И так испугалась Яринка за Назара, когда разъяренный сотник велел своей дворне бросить его связанного волкам, что, приложив ладошки ко рту, тихо всхлипнула, а затем и заплакала в голос.

Мария толкнула ее в бок:

- Цыц, дурная! Вон уже смеются...

На это девушка ответила:

- Коль дурные, вот и смеются! А мне жалко...

Она долго не могла успокоиться, вытирала краешком платка слезы, и ее уже совсем не радовало, что правда взяла верх, а Иван Иванович стоит на коленках перед оскорбленным Назаром. И запоздалого раскаяния сотника девушка не слушала.

Галя и Назар соединили сердца и руки, закрылся занавес, потом кто-то кричал со сцены, что представление закончилось, но Яринка - все еще ждала чего-то - ей мало было самоосуждения сотника. Молодость жестока - Яринка ждала, чтобы ему еще отсекли голову. Но все обошлось без меча и крови. Мария потянула Яринку к выходу, и только тогда девушка опомнилась - ведь не только Галиному счастью грозила опасность, но и ее собственному спокойствию. Вот сейчас преградит ей дорогу Данько Котосмал и глянет в душу зеленовато-гороховыми глазами, и станет ей дурно, будто выпила маняще-ядовитого зелья.

Она очень боялась встречи с Данилой и хотела ее, чтобы показать этому баламуту - она его не боится. Он схватит ее за рукав, она выдернет руку и глянет ему в глаза, и Данько поймет... а что поймет?.. И, чтобы спастись от неизвестности, Яринка потянула Марию к своей матери и отчиму, которые медленно продвигались к выходу. Достигнув цели, девушка схватила отчима за локоть, и в ее взгляде были и страх, и желание, чтобы Степан сказал ей: а домой иди сама, ты уже взрослая...

Но Степан понял ее страх как-то так, что ей стало еще хуже. Он прижал ее локоть к своему боку, и девушка почувствовала, как сильно бьется его сердце, и ее сердце сразу упало, и она, до этого времени правдивая и честная, как приближенный к богу ангел, впервые не осмелилась взглянуть матери в глаза.

Спускаясь с крыльца хаты-читальни, Яринка чуть было не свалилась со ступенек - всем телом повисла на локте отчима.

И в это время, как оборотень, выскочил перед ней Данько, пробежал несколько шагов перед ними, обернулся и, когда мать поравнялась с ним, сказал дерзко:

- Тетка Сопия, а тетка Сопия!.. А какое полное право вы имеете не пускать вашу девку на улицу?

Яринка едва чувств не лишилась.

- А кто это ее там ждет? - произнесла София с легкой издевкой.

- Послушай-ка... - потянулся к парню Степан.

Но София перебила его:

- Наша улица ведет до хаты.

Данько коротко засмеялся.

- Конечно, тетка! У нашего отца разумные сыны. Так что понял!

- Да ничего ты не понял! - Степана одолевало нетерпение. - Пожалуй, я сам тебе объясню!

- Не надобно, - сказал Данько. - Пускай тетка Сопия. Они ближе.

Степан смолчал. Молчала и София. Степан наливался гневом.

- Слыхала!..

- Слыхала! - с вызовом ответила та.

Мария Гринчишина засмеялась, а Данько не без язвительности поклонился Степану:

- Так что наше вам! Поняли? - И к Яринке с веселым нахальством: - Ну, нашей улицы тебе не миновать. Поняла?..

- Иди, иди! - София ему.

- Убирайся! - чуть не плача добавила и Яринка.

Домой пришли молчаливые. О представлении никто и словом не обмолвился.

Когда улеглись спать, София сказала как бы про себя:

- Ну, Титаренко хозяин!

Степан ответил скрипуче, как тяжесть поднимал:

- А мы ему вот обрубим хвост!

София фыркнула:

- Смотрите, как бы вам головы не срубили! Ваши права еще на воде вилами писаны.

- А вот и нет! На камне высекли свое право! На панских спинах. Еще и на куркульских запишем!

София резко отвернулась от него, даже топчан заскрипел. Молчала долго-долго. Потом сказала зло:

- На покров Яринке шестнадцать миновало.

- К чему бы это ты?

- А к тому, чтобы ты знал!

- Ну так что?

- Ты думаешь, я дура? Или ослепла совсем?

Степан весь покрылся потом.

София злорадно засмеялась:

- Чего умолк? Может, что скажешь?

- На глупые речи лучше промолчать. Только не знаю, чего ты от меня хочешь.

- А хочу, чтобы ты знал: есть у тебя жинка богоданная, повенчанная, а не лахудра какая. И ее дочка - то и твоя дочка! Слышь - дочка! И что есть на свете грех! А чтобы у тебя глаз не косил, так почаще замечай жинку свою, да целуй ее, да ласкай!

Степан сейчас ненавидел ее до того, что грудь у сердца словно обручем стальным стянуло. Ему хотелось встать и постелить себе на лавке. Но потом сообразил, что София только посмеется над ним. И он, постепенно овладев своим дыханием, притворился, что засыпает.

На следующий день София ни словом не напомнила о ночном разговоре. Наоборот, была ласкова с мужем, ухаживала за ним, как в первые дни после женитьбы.

И только повечерело, сказала Яринке, которая с большим беспокойством расчесывала кудель:

- Ну так что же ты? Иди уж к девкам на улицу. - И немного помолчала. - Отец тебе что сказал?

И хотя не взглянула на Степана, он понял, какой страшный удар она нанесла ему нарочно, обдуманно, жестоко и праведно.

И Яринка это, должно быть, тоже поняла - вскинула взгляд на него со страхом, с немым вопросом, на который, чувствовала, никогда не дождется ответа.

И Степану ничего не оставалось, как тихим голосом сказать прощальное - на всю жизнь:

- Иди... доченька...

И не сказать, а только подумать: "Цветик мой лазоревый!"

Но Яринка была счастливее его - своим неведением, целомудрием своим. И еще - счастливее была своей юностью, которая быстро все забывает, которая всегда во всем имеет большой выбор.

И с какой-то непонятной для нее щемящей болью в сердце, и радостью раскованной молодости, и благодарностью к матери она ответила так же тихо и покорно:

- Ладно, тата.

ГЛАВА ПЯТАЯ, в которой Иван Иванович неуместно начинает рассказ

о Манькином дитяти, затем ведет речь про своих школяров, про счастье

питекантропа и про бедствия своей невесточки Кати Бубновской

Долго сидел на низенькой скамеечке, топил печку остатками гречневой соломы. Я очень люблю смотреть на огонь. Это моя родная стихия, мое пристрастие, мечта о всемирном тепле, может, моя боязнь холода старости. Пепел от гречанки белый, как добрая соль, так и хочется его лизнуть. И вид его тоже приятный. Одним словом, хорошо и уютно.

И сейчас нет мне никакого дела до того, что приглашенная на ночь телочка, родная дочка коровы Маньки, которую мы недели две назад смогли купить, что эта самая белолобая телочка, насторожив уши, потихоньку орошает солому, постеленную для нее на полу, а теперь вот принялась жевать хозяйкин фартук. Я совсем не хочу обижать это милое создание, ведь оно, как сказано, Манькино дитя. А нашу Маньку мы, как индусы, обожаем. Ну и жуй себе потихоньку, дитя божественной Маньки, если тебе вкусно. Ведь позволяем мы людям жевать слова, даже речи. А мне так приятно смотреть на твою глупую мордочку с пушистыми ресницами, что и сам чего-нибудь пожевал бы. Но нет хозяйки. Ушла моя Евфросиния Петровна с Ядзей куда-то на оденки*. Сельские женщины берут свою кудель, прядут, а мои женщины - дамы высшего света - вяжут носки. Вот-вот ляжет снег.

_______________

* О д е н к и - совместное занятие замужних женщин рукоделием в зимние дни.

Уже и пруд наш замерз, сначала по краям, а затем и дальше, на глубоких местах.

Пренебрегая законами равновесия, клонясь в разные стороны, перекликаясь и подсвистывая, носятся по нему наши школярики на нартах, то есть на деревянных колодках, в которые вправлены обрубленные ребра от старых кос. Книжки у ребятишек за ремнями под сермяжками, и потому они такие до смешного пузатенькие. Книжки эти наверняка и не будут развернуты, и никто из детишек и не задумается о том, что завтра в школьном журнале против их фамилий появится "неуд" - "неудовлетворительно" или "оч. пл." "очень плохо". Но сегодня они плывут, летают, и пусть это состояние длится очень долго, пусть они чувствуют его во сне, ибо вскоре судьба станет безжалостно пригибать их к земле, пускай мои школярики живут ощущением полета, пусть западает оно им в память, ведь это будет единственным светлым воспоминанием в те годы, когда, тяжело согнувшись над чапыгами плуга и кряхтя под шестипудовыми чувалами, они покорно будут двигаться к своей могиле.

И я страстно желаю даже в школе сохранить в каждом ребенке стремление хотя бы во сне коснуться рукою звезд.

Не знаю, как отнесутся к моим педагогическим усилиям инструкторы уездного отдела просвещения, что они запишут в длиннющих актах обследований, но я стараюсь поменьше держать моих гусят-школяров за партами, меньше мучить их "чистописанием", зато почаще водить в лес, в чистое поле, помогать им в самостоятельных открытиях.

Из двух линз и картонных трубок смастерил я телескоп, и ясными вечерами приходят ко мне мои маленькие мечтатели наблюдать Луну и звезды. И знают они уже, что нет там на Луне Каина, который держит на вилах своего брата Авеля, а есть лишь горы и кратеры, серыми рябинами покрывшие всю ее поверхность, знают, как далеко Луна от родной Земли, слышали уже и об апогее и перигее, и, когда спрашивают, есть ли на Луне люди, я, осознавая свое преступление перед наукой, не отрицаю такой возможности, - пускай на всю жизнь сохранится в них светлая мечта предстоящей встречи с неведомыми братьями мирозданья. Пускай видят мои гусята во сне своих братьев по разуму, пускай разговаривают с ними тихими ночами, и конечно же разговор этот будет не о селедках!

В лесу мы тоже делаем открытия. Мы видели, как болезненно покидает свою старую кожу гадюка, как оставляет свой хвост у преследователя ящерица, ищем цветок папоротника, тот, что приносит счастье, и, конечно, не находим. И тогда заходит речь о спорах, и мне не хочется объяснять размножение споровых. Спора - это состояние покоя, безмолвие природы, жизнь без тайны.

Нет, пусть в юных душах на всю жизнь остается восхищение перед таинствами жизни, перед могуществом и беспомощностью человеческого разума.

Дети мои, чем больше вы узнаете, тем больше будет возникать перед вами новых тайн!

Начала геометрии мы изучаем тоже в поле. И я не скрываю от своих гусят всех ее парадоксов. Вот возьмем, Грицко, прямую линию - резко провожу в воздухе пальцем, - видишь: это след движения точки. Она, эта точка, как мы условились, не имеет ни длины, ни ширины. Так как же ее перемещение в пространстве, то есть последовательное и непрерывное присоединение точки к точке, придает линии длину?.. Думайте, дети, думайте, ибо ваш "мудрый" учитель и сам еще ничего до сих пор не придумал... Может, когда станете взрослыми, подскажете мне, или сыну моему, или внукам...

А вы видели, мои гусята, как розоватые тоненькие росточки жита, такие нежные и гибкие, разламывают сухие глыбы слежавшейся земли, которые трудно расковырять даже куском острой стали? Думайте, детки мои, думайте, может, со временем и вы научите своего учителя, который сегодня не в состоянии объяснить вам непостижимую силу гибкого ростка. Удивляйтесь, дети, жадно удивляйтесь всему, может, это удивление и восторженность приведут вас к великому торжеству! Думайте, дети, думайте!..

И пускай постоянно растет неудовлетворенность своим учителем, я буду за это только благодарен - во имя вашего разума, во имя ваших поисков, во имя великой перманентной неустановившейся истины.

Думай, Иванушка, думай! Сомневайся во вчерашнем во имя будущего!

Спрашивай меня, Катя, моя маленькая невестушка, про того питекантропа, череп которого ты случайно нашла на глинище, когда вместе с девочками копали глину для школы. Спрашивай, был ли он счастлив среди стольких опасностей, подстерегавших его на каждом шагу, и я отвечу: да, он был счастлив, потому что чувствовал жизнь и не постиг тайн смерти.

Так отвечу тебе, и пускай мне записывают длиннющие выговоры или выгоняют со службы.

И еще скажу тебе: тот питекантроп, или неандерталец, или кроманьонец был счастливее тебя и потому, что семейные связи тогда были значительно слабее и семейные неурядицы не причиняли людям страданий, какие они доставляют сегодня твоей матери и тебе...

Несколько дней назад Нина Витольдовна пришла в учительскую с покрасневшими глазами, поздоровалась с нами сухо, как по обязанности, и руки ее заметно дрожали, когда листала классный журнал.

Мы с Евфросинией Петровной переглянулись, но я плотно зажмурил глаза, и моя любимая жена прикусила свой сочувственно-умный язычок.

О боже мой, как неосмотрительно поступил ты во время акта творений лучшей половины человеческого рода, когда научил своих прекрасных дочерей не только доброжелательно злословить, но и недоброжелательно сочувствовать!..

Я знаю, три урока показались моей мудрой половине тремя годами - так мучило ее благородное любопытство. Тысячи вопросов вертелись у нее на языке, от них она чувствовала себя, как косноязычный философ с камушками во рту, и страстно ненавидела меня за то, что я не помог ей освободиться от этих камушков красноречия.

И еще больше возненавидела меня любимая супруга, когда Нина Витольдовна, вежливо извинившись перед нею, попросила меня выслушать ее по служебному (конфиденциально!) делу. Из серых глаз Евфросинии Петровны брызнули красные искры, и она, гордо вскинув голову, пошла организовывать игры школьников в "подоляночку" да в "женчика". И я знал, что достанется от нее и подоляночке и женчику...

Когда мы остались вдвоем, Нина Витольдовна долго вздыхала, а затем, спрятав лицо в ладони, заплакала.

Женские слезы всегда, как мне кажется, в чем-то меня обвиняют. И, чувствуя себя виноватым, я молчал. Только и смог я подать учительнице стакан воды.

Она пригубила и вроде успокоилась, хотя покатые ее плечики все еще вздрагивали в беззвучном рыдании.

Потом Нина Витольдовна открыла свой потертый ридикюль из крокодильей кожи (открыла едва-едва) и двумя пальчиками с брезгливой осторожностью достала конверт, неумело склеенный из листа конторской книги.

- Прочитайте, Иван Иванович, - сказала почти спокойно.

Я пожал плечами, спросив взглядом - "удобно ли?".

"Да", - опустила она глаза.

Каракули на конверте читать я не стал.

"Здрасте, гражданка пани Бубновская, не знаю, как вас звать. А отписывает вам одна честная молодица, вдова, а кто если вякнет про меня такая-сякая, так плюньте той заразе в морду. Потому как я не принимаю мужчин, на черта они мне вообще. И не снятся они мне даже, разве что покойный муж, будто бы он со мною, да и то - упаси боже! - я женщина богобоязненная.

А та лахудра Ониска Вовчок, у которой, если заедете в Скибинцы, третья хата не доходя батюшки, забыла бога и принимает вашего мужа, товарища Бубновского-агронома, и что они там делают, то честно не скажу, потому как окно завсегда завешано большим черным платком.

Только похваляется та Ониска, что будто бы ваш муж полюбил ее очень и говорит, мол, ей, что вы сами холодные, как, извиняйте, рыба щука. А она же, проклятущая ведьма, поит вашего мужа приворотным зельем на горилке, а сама каждый день купается в любистковой купели. А как я ей смиренно говорю, чтоб она, зараза, так свет видела, как греха своего не видит, так она мне - вот такущим языком! - он у тебя, мол, только дважды переночевал, и ты ему опротивела, а для меня, мол, и пани свою постную бросит. И ласкает-милует меня так, что аж пить все время хочется...

А что говорит на меня - все брехня, только два раза и поставили вашего мужа до меня на ночлег, и спали они на кровати в светлице, а я в первой хате на топчане, и ничего между нами не было, хотя и молодица хоть куда и парубки на меня заглядываются, да они мне и вовсе не нужны.

Так что проследите своего мужа, товарища Бубновского-агронома, да выдерите этой растрепе косы, пускай знает, как у других женщин мужей отбивать.

Хвамилии своей не одписываю, потому как я вам добра желаю".

В конце чтения у меня тряслись руки. Ох уж эти доброжелатели, чтоб их судьба наградила тем же, чем они одаривают людей!

Я сидел, подперев голову рукой. Мне было стыдно посмотреть в глаза Нине Витольдовне.

- Великое опрощение, - промямлил я. - Единение с народом... так сказать... так... так...

Потом мы оба долго молчали.

- Иван Иванович... вы понимаете...

- Ничего я, Нина Витольдовна, не понимаю. Понимать - значит быть готовым что-то посоветовать, что-то предпринять. Я не герой, Нина Витольдовна, я только обыкновеннейший нудный Иван Иванович.

- Но вы же мужчина... Вы - олицетворение чести... по крайней мере я вас таким считаю.

- Ну и что вы предлагаете? Чтобы я требовал сатисфакции от вашего, простите, гусара?

- Я и сама не знаю, чего от вас хочу... я так растерялась... я убита... уничтожена... Я... я... не хочу...

- А Катя?

Молчание.

Потом серым, будничным голосом Нина Витольдовна произнесла:

- Я знаю, что мне делать.

Это было сказано с большой убежденностью.

Я посмотрел на нее пристально, очень пристально.

- Нет, так нельзя.

Глаза у нее были печальные, с серым налетом безысходности. И яркая красота ее как-то вдруг поблекла, сделалась будничной, словно стерлась.

Мне стало страшно.

- Вы можете дать мне время подумать? Я не могу помочь вашему горю, но мне хотелось иметь основания одобрить или осудить ваше решение. - Это была, кажется, единственная возможность не вызвать ее отпор глупым или неосторожным словом.

- Только для вас! - сказала она, подумав. - Простите, но вы какой-то блаженный... Вы, кажется, единственный человек, которому можно верить, которого можно послушаться.

И снова долго молчали.

В учительскую вошла Евфросинья Петровна, возбужденная, с острым блеском в глазах.

- Мамочка, обстоятельства сложились так, что Нина Витольдовна с Катей погостят у нас несколько дней.

- Я рада, очень рада! - всплеснула она руками, и это было вполне искренне.

- Ну вот, - сказал я.

Евфросиния Петровна кружила вокруг Бубновской, как оса над неразрезанным арбузом. Как и любопытному насекомому, ей хотелось поскорее добраться до глубинной сути.

Нина Витольдовна очень нервничала - как там свекор?

Когда смерклось, я прихватил с полдюжины яиц, кусок сала и пошел к Бубновским. Застал одного старика в темной хате. Узнав меня, он тихонько заныл, а вскоре расплакался. От холода и голода.

Скрутив несколько жгутов соломы, я растопил печь и поджарил яичницу. Старик сидел на скамье, сгорбившись и завернувшись в старый плед. Белые усы его и подусники колыхались от беззвучного плача.

- Нину Витольдовну вызвали в уезд на семинар, и она просила помочь вам.

- Да, да... - промямлил дед, - моя невестка - благо'одная женщина.

Чтобы не обидеть старика, я положил и себе яйцо в тарелку и тоже ковырял его вилкой.

- Ниночка - ангел... - бубнил старик. - Она всегда меня любила.

Я развлекал Бубновского примерно с час, пока не прибыл Виктор Сергеевич. Слышен был его начальнический басок, когда он отпускал кучера.

- Ба! - потер он руку об руку от холода. - Сколько лет, сколько зим! - затем ухватил мою руку обеими ладонями, долго тряс ее. - А где Катя? Где Нина? - с подозрительностью спросил отца.

- Нина - благо'одная женщина! - изрек старик, подняв вверх палец.

- "И возглаголила Валаамова ослица!.." - с привычной в этом доме фамильярностью сказал молодой Бубновский.

- Виктор Сергеевич, на два слова!

Он посмотрел на меня прищурившись, с какой-то инстинктивной тихой ненавистью. Забрал со стола каганец, буркнул отцу:

- Ты, папа, можешь спать.

В светлице театральным жестом указал мне на табурет, а сам умостился в потертом кресле, заложил ногу за ногу.

- Чем обязан?

Я молча подал ему письмо.

С очень серьезным видом, время от времени поглядывая на меня все с той же тихой ненавистью, он прочитал до конца, письмо.

- Вы, как я догадываюсь, сегодня представляете интересы Нины Витольдовны? - с легкой издевкой спросил он.

- Если хотите - да.

- Ну так вот, господин присяжный поверенный, - легкий поклон в мою сторону, - считайте, что ваша миссия расстроилась. Во-первых, я не имею намерений вдаваться в суть мерзкой анонимки какой-то немытой хамки, а во-вторых, свои семейные дела буду решать сам, без вашего благородного вмешательства. Думаю, что учительская семинария, - он прекрасно знал, что за мною еще и экстерн в классической гимназии! - что учительская семинария научила понимать вас элементарные вещи. Честь имею! - и снова поклон.

- К сожалению, разговор не закончен, Виктор Сергеевич! Дело серьезнее, чем вы думаете. Я - заведующий школой, где служит ваша жена, и отвечаю не только за ее работу, но и за ее душевное спокойствие.

Тихо, но четко Бубновский произнес страстное, с дворянскими вывертами, гусарское выражение.

- От полноты чувств и вовсе не касаемо вас! - снова поклонился он.

- О безусловно! - согласился я. - Кто же захочет нарываться на пощечину?.. Однако вы прекрасно знаете, что все, изложенное в письме, как вы изволили сказать, анонимной хамки, - чистейшая правда, и вам придется, гражданин советский служащий, пойти вместе со мной к Нине Витольдовне и просить у нее прощения. Думаю, что это будет очень своевременно в связи с ожидаемой чисткой советского аппарата!

- Вы... вы гений, Иван Иванович! Я всегда так думал, а сегодня убедился в этом окончательно! - И Бубновский загоготал вполне откровенно: он не был лишен юмора. Вскочил с кресла, заходил по комнате, расстегнул сорочку, потирал пальцами волосы на груди. - Да, да, вы гений! Вы Плевако, и можете считать, что я вложил в эти слова оскорбительнейший смысл! Да, да! Вы - гениальный шантажист и схватили меня за горло, я хриплю - согласен!.. Да, согласен проползти на коленях во имя нерушимости семейных устоев, перед лицом торжествующего пролетариата! Ну, пошли! - И он фамильярно хлопнул меня по плечу. - Будете свидетелем унижения проклятого дворянства, к которому я всегда чувствовал отвращение даже в объятиях щедрых на ласки пейзанок! - И потащил меня из хаты.

Мефистофельской веселости его хватило ненадолго. Около моей хаты он уже покашливал и тяжело вздыхал. Я улыбался в темноте и почти жалел его.

- Жизнь - сложная штука, Виктор Сергеевич!

В хате, даже не поздоровавшись с моими, он тяжело повалился на колени, подполз к Нине Витольдовне и уткнулся головой ей в колени.

- Ниночка, Ниночка... - лепетал он.

И Евфросиния Петровна, и Ядзя, и Катя смотрели на него со страхом и немым удивлением.

- Встаньте, Виктор! - спокойно сказала Нина Витольдовна. - Даже сейчас вы ломаете комедию! - И закрыла глаза. Потом покачала головой, и хотя выражение тяжелой задумчивости не сошло с ее лица, оно как-то прояснилось. И это было не торжество удовлетворенного женского самолюбия, а просто в этом, кажется, было спасение от смертельного безразличия, чувство своего достоинства и правоты. - Встаньте, Виктор! - повторила она с легким раздражением и брезгливостью, и Бубновский, пожав плечами и отряхнув пыль с коленей, поднялся на ноги.

- Финита ля комедиа, - сказал он с большой досадой. - Пардон, мадам, - с легкой насмешкой по своему адресу обратился он к Евфросинии Петровне. - Вы не пойдете домой? - спросил Нину Витольдовну.

Она промолчала. Переступая с ноги на ногу, он постоял еще несколько минут посреди комнаты, потом, не прощаясь ни с кем, вышел.

ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой Иван Иванович тяжело грустит по поводу

невзгод ясной панны Ядвиги

Как сложилась в дальнейшем судьба моей маленькой невестушки Кати и ее мамы - расскажу в другой раз.

А сейчас я очень сокрушаюсь о Ядзе.

Тот, кто разыщет, где-нибудь на чердаке, запыленную и изгрызенную мышами мою Книгу Добра и Зла, видимо, удивится, как попала на ее страницы такая тихая и молчаливая, к тому же набожная, панна Ядвига Стшелецка, которая не внесла ни одного острого момента в наше повествование и которую трудно отнести к какой-либо графе - то ли к Добру, то ли к Злу, а Приговора ей и вовсе не будет.

Но скажите, мои добрые потомки, разве не бывает в жизни так, что тихий и смирный человек, не спасший вас из омута, где вы уже отдавали душу неизвестно кому - богу иль дьяволу, - остается светлым вашим воспоминанием на всю жизнь: нетленной своею красой, добротой, вечной молодостью, вы навсегда запомните его таким - вашей святою тоской, воплощением высокой голубой звезды?..

Наконец, если это касается Ядзи, - то потому, что она живет с вами рядом, мучится вашими болями, радуется, как ваш собственный ребенок, вашим радостям, ну и просто не хочет стать персонажем романа. Своей женственностью, красотой мадонны, которая тоже никогда не попала в роман, а тихо жила себе на свете, чтобы как-то, безгрешно или с помощью мужского начала, народить сына, кормить его грудью, и только за это - больше ни за что! - быть увековеченной - заслужить рафаэлевского вдохновения, спасения от смерти.

Но Ядзе, скажу вам откровенно, трудно стать мадонной. Живут в ней, как и в каждой женщине, десятки не рожденных сынов, волшебная сила женственности (о будьте благословенны в веках - женская красота, женское тело, женская тоска по материнству, женская стройная походка, округлость движений, наконец - женская благосклонность, которая нас, мужчин, порою даже угнетает!), живет в ней все это святое, что каждую женщину превращает в богородицу, но я с великой болью убеждаюсь, что нашу Ядзю никто не нарисует с толстеньким мальчиком, который присосался к ее груди...

Хозяйские парубки, пожиратели селедок, вы, кто мечтает о нареченных с широкими плечами и большими ладонями, - может, и мучит вас по ночам неземная красота тихой польки, да разве решитесь вы нарушить отцовскую волю и отдать свои душу и тело безродной католичке, у которой ни клочка земли, ни коровы, ни телочки, ни дюжины овечек, а всего приданого кофтенка, да клетчатая юбка, да еще черевики, которые панна надевает лишь перед оградой костела? Ну, справит еще что-нибудь на те несколько рублей, что получает в школе как сторожиха, да разве ж это хозяйство?

Ригор Власович (парубок, у которого и хозяйства-то всего что старая хата без клочка огорода, потому что отказался от земли, чтобы не утратить своего пролетарского достоинства, с заработной платой в двенадцать рублей, со своей влюбленностью в земную красную звезду), дашь ли ты счастье любимой, которая не унизилась до селедки, но и не достигнет твоей звезды?.. Веришь ли ты, что твою боевитую азбуку сможет усвоить это очаровательное неразумное дитя?.. Тяжело ей постичь твое революционное "даешь!", ей слышится и видится нежное - "дитя". Вот с чего тебе, Ригор Власович, следовало бы начинать с нею изучение русского языка!

И твоя грамота так и не запала ей в память. Потому что вчера твоя нареченная, с которой ты до сих пор так и не успел объясниться, сказала мне тихо, с убийственной для меня простотой и ясностью:

- Пане Иван, бардзо дзенькую за хлеб, я ухожу от вас. Буду глядеть дзецей у едного хлопа. Бардзо кохам дзецей... то есть ангелы пана Езуса...

Что ж, товарищ Полищук, в одном ты достиг цели: Ядзя безусловно останется в рядах пролетариата...

В жизнь вашу я, конечно, не вмешиваюсь. Живите себе, люди добрые, как вам хочется. Но мне нужно кое-что уяснить.

На следующий день после того убийственного разговора со святой девой я пошел к Полищуку. Он вместе с председателем комнезама Сашко Безуглым просматривал списки земельной общины. Весною должен был приехать к нам землемер.

- Вот и хорошо, Иван Иванович, что вы зашли! - вместо приветствия сказал Полищук. - Мы тут мозгуем, кого назначить нашим представителем к землемеру. Ну, и сколько земли оставить для каведе. А знаете, многим живоглотам поурежут земельку!

- А как это?

- В нашей волости будет по десятине на душу. Кроме огородной.

- Ну, запоют вам тогда богатеи!..

- А пролетариат ответит на их песню - знаете как? "Владеть землей имеем право, а паразиты - никогда!" Вот как мы им запоем!

Я пожал плечами.

- А не объявится снова какой-нибудь Шкарбаненко?

- Все они сейчас в панской Польше да в боярской Румынии. А мы на своей земле.

Сашко Безуглый пододвинул мне список.

Я пробежал его глазами не очень внимательно - до буквы "п". Перечитал всех Панасюков, Прищеп, Погибайлов с их многочисленными "едоками", одного только Полищука Ригора Власовича не нашел.

- Неправильный список.

- То есть как - неправильный? - нахмурился Ригор Власович. - Аль мы советская власть да комнезам - не всех куркулят записали? Да я вам их всех по пальцам пересчитаю! Ой, Иван Иванович, много еще стихии у вас в голове!..

- Да нет, здесь вы пролетариат обидели!

Ригор Власович с тяжелой грустью, с безотносительным пренебрежением покачал головой.

Сашко Безуглый, с любопытством сверля меня глазами, налег на стол грудью.

- Вышли бы вы, Сашко, да покурили! - обратился я к нему.

- Тут мы оба партийные! - рассердился Ригор Власович. - А вы вот... Полищук негодующе причмокнул губами, высказав таким образом возмущение по поводу того, что я считал себя коммунистом только наполовину.

- Ну и черт с вами! - Как видите, я тоже могу сердиться. - А нет в этом списке Ригора Полищука вместе с женой.

Сашко медленно поднялся и, деланно потягиваясь, вышел из помещения.

- Чучело вы, Ригор Власович! Чурбан!

Резким самолюбивым жестом Полищук сдвинул свою красноармейскую фуражку на затылок. Но разыгрывать из себя дурачка не хотел и сразу покраснел:

- А я что...

- Эх! - вздохнул я.

- Это всякие живоглоты разболтали...

- А вы, мол, этому не верите? - спросил я, глядя ему прямо в глаза. Так чего ж тогда ты девке голову морочил?.. На черта ей сдалась ваша новая азбука? Почему молчали возле тына? Отчего не сказали девушке... ну, отчего не сказали Ядзе, что любите ее? Что жить без нее не можете? Что не надышитесь ею? Готовы молиться на нее... Что нет у вас никого роднее ее? Что готовы бросить к чертовой матери свою печатку и наган, только бы она была от вас на расстоянии протянутой руки! Нет, ближе - у самого сердца!..

С каждым моим словом лицо Ригора Власовича все больше морщилось в болезненной гримасе, и я даже в своем гневе заметил на его глазах две слезинки... Вот так Ригор Власович! Вот так кремень, гроза "живоглотов"!..

- Ну, отчего?! - почти выкрикнул я.

- А оттого... оттого... - начал он прерывающимся лающим голосом, что нет у меня полного права любить ее!..

Он уткнулся головой в кулаки, лежащие на столе, и на некоторое время окаменел. Потом громко втянул в себя воздух и поднял на меня тяжелый взгляд. Глаза его, кажется, были уже сухими.

- Ведь она... как ангел... есть ли они, нет ли их... ей разве такого мужа надо?.. Ей бы такого... такого!..

- А спросили ль вы ее хотя бы разок об этом?

- Эх, Иван Иванович... вы как дитя малое... Конечно же молчал я. Молчала и она... Да и повернулся бы у меня язык... спросить ее?.. Как забегу в свою халупу... а там зеркальце в стену вмазано... Как гляну!.. Что ж я, дурной иль у дурного в хате ночевал?.. Нет, не мог я спрашивать ее об этом!.. А еще и здоровье у меня... порубанный... простреленный... никуда не годный... Ну, вдруг сжалилась бы она надо мной... да детки нашлись бы... да в меня пошли... И сидела бы она над колыской да подумала б... Каково было б мне чувствовать себя куркулем каким-то, который загубил ее счастье, красоту ее?..

Побелевшими от напряжения пальцами Полищук сжимал край стола, будто хотел переломить доску. Или себя.

- Вот так во-от... К тому же сказать - божественная она дюже... А мне, партийному... Ну, как бы я сказал такой голубице: отрекись, мол... ежели мне и слово супротив сказать совестно было б, знаю, какую жертву за-ради меня сделала... Носил бы я ее на руках и на землю грешную не спускал бы... пылинке на нее не дал бы упасть... да и слова такого не нашлось бы, чтобы сказать супротив!.. Ну, и еще взять такое: ей свое поле надо, свой огород, свою хату да тын, да чтобы розы цвели под окнами, чтобы собственность, стало быть, а я ж - за коммуну, чтоб все общее! Но и тут своего слова не вымолвил бы, потому как, по-честному, следы ее целовал бы, а не то чтобы в бой с нею вступать за коммуну! И так пропал бы партийный Ригор Полищук и остался бы предатель мировой революции, одним словом мелкобуржуазная стихия и больше ничего.

- Дурень ты! - вконец утратил я самообладание. - Так ее ж куркули подхватят, "живоглоты", как вы говорите!

Ригор Власович насупился, губы его задрожали. Медленно, так медленно, что захотелось мне ударить его по руке, вытащил наган и положил на стол.

- Шесть пуль в живоглота того, а седьмую - себе в черепок! Чтоб некого было судить моим партийным товарищам! Вот тако вот... А за комнезама какого... красивого да тихого... чтобы счастлива была... то пускай. Потому как Ригор Полищук всем хочет счастья... чтобы все дожили до мировой революции... а в ней и его, глупого Ригора, счастье.

- Ну и правда - глупый! Кто тебя за это поблагодарит?

- А я вам говорил соответственно, Иван Иванович!.. Стихия вы, да и только!

Злость душила меня. Вышел на крыльцо, окликнул председателя комнезама:

- Сашко, а и верно - не нужно Ригору земли. Он подождет мировую революцию.

Ригор Власович с яростью грохнул кулаком по столу так, что наган подпрыгнул.

- Только Ядвигу Стшелецку запишите на землю! - сказал я Безуглому. И немедленно. А не то буду жаловаться в уездный исполком!

- Это можно... - сокрушенно вздохнул Сашко.

- Слышите?! Чтоб записали! - И я вышел, хлопнув дверью.

Евфросиния Петровна еще не знала ни о Ядзином решении, ни о моем разговоре с Полищуком.

- Я тебе, мамочка, скажу сейчас тако-о-ое!.. - с тяжелым сердцем произнес я, когда мы остались с ней наедине.

Мой вид произвел на жену такое впечатление, словно я впервые в жизни решился ей перечить. И она заранее приготовилась к этому: в серых глазах ее появился стальной блеск, губы она сжала так, что они покрылись морщинками, и указательный палец наставила прямо мне в грудь, словно могла им выстрелить.

- Ну?! - сказала Евфросиния Петровна снисходительно, с всепобеждающим ехидством.

- Так вот... - Я и сам почувствовал в своем голосе такую решительность, будто наконец объявил ей о разводе. Но этого ждать от меня было напрасно, и моя мамочка знала это. Совсем упавшим голосом я закончил: - Ядзя... Ядзя уходит от нас!..

Палец моей любимой супруги, что должен был убить меня, опустился, - и произошло это не вследствии потери непреклонности, а просто от великого удивления.

- Ты полоумный, - изрекла жена. - Ей-богу, эти мужчины только и способны, чтоб на них, как на пугало, надвигать соломенные брили. Ты только подумай, куда это глупое дитя может уйти от нас!..

- А вот и уйдет! - ответил я почти со злорадством.

- Перестань болтать глупости, а то я вынуждена буду принять меры!

Какие могут быть эти "меры" - я не знал. Моя жена, кажется, еще не била меня.

- Наша ясная панна идет к вдовцу Роману Ступе в наймички. Смотреть за детьми.

- Бож-же ты мой! - заломила руки Евфросиния Петровна. - Вытирать носы чумазым ступенятам!.. Ты с ума сошел! Это твое влияние! Кто еще иной мог вбить ей в голову такие аморальные мысли?.. Делай, мол, что хочешь, не слушай старших - то есть меня, - отплати злом за ее - то есть мое! добро!

- Что ты, мамочка? - искренне удивился я. - Просто в этой девушке проснулся материнский инстинкт, и она стремится удовлетворить его хотя бы с чужими детьми.

- Но это же... это биологизм!

Откуда взялось это слово на устах лучшей моей половины, я так и не определил. Это было выше - не моего, а ее! - разумения.

Но слово прозвучало, кажется, кстати.

- Конечно, мамочка, а почему бы не признать за женщиной и такого права? Ты, кажется, тоже стремилась стать матерью? Или это все были шутки?

- Но для этого мне пришлось исковеркать свою жизнь, выйдя за такое чучело, как ты! А она... пускай бы выходила замуж за того самого Ригора и имела бы на печи - собственных! - хоть целую кучу!

Я уже был не в состоянии пересказать ей свой разговор с Полищуком. Только вздыхал и мучился. А это вызывало еще больший гнев на мою голову со стороны лучшей из представительниц прекрасного пола.

- Это ты виноват, ты! Просто выгоняешь ее! - бушевала жена.

Кто в состоянии утихомирить разбушевавшийся океан? Моя ладья кренилась, меня заливало водой, я шел ко дну и готов был хвататься за спасительную соломинку.

- Может, мамочка, она еще передумает...

В тот же вечер Ядзя, плача безутешно, целовала руки Евфросинии Петровне, бормотала - проше... проше... - и все-таки ушла.

И мы с женой, забыв даже, что есть у нас еще последнее утешение Виталик, остались сиротами.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, в которой автор констатирует, что хозяйской

дочке везет больше, чем бесприданнице-панне

Еще вчера стреноженные лошади паслись на всходах.

Поутру стебельки покрыло белым налетом инея, а вечером началась легкая пороша. Тончайшие хлопья снежинок, словно просеянные сквозь редкое сито, опускались с серого неба и таяли на взъерошенных крупах коней. И когда в сумерки сходились на поле мужики с недоуздками забирать своих коняг в конюшни, их сермяги отсвечивались серебристой парчой, а на верхушках меховых шапок словно выложил кто пушистые белые гнезда.

- Добрый вечер, Тилимон Карпович!

- А и вам того же! Должно, это уже и ляжет.

- А как же. Пора. Хорошо, что на мерзлую землю.

- Точно. Зеленя не попреют.

- До чего ж буйные этой осенью! Уже и коров с телятами пускал, и коней... Тр-р-р, холера тебя, прости господи, забери!.. Путы намокли, хоть грызи зубами!..

- Слыхали вы, весной землемера привезут. Уже и списки составили.

- А по мне - так без надобности он. Меряют, меряют, будто земля шире становится.

- Э-е-е, Тилимон Карпович, у вас, может, и еще десятин несколько отмахнут! Вы слыхали - по десятине на едока...

- Ели б их, прости господи, черви!.. Эх, хоть и боимся бога, да лихое слово само на язык просится...

- Еще и в четыре руки делить будут. Четырехполье - о!

- Это чтоб толоки меньше? Ну и ну! Вот деды наши и прадеды испокон веку в три руки хозяствовали. Ведь - толока! И землица отдохнет, и скотину есть где пасти, и опять же - пока пасется - пометом сама и удобрит... А они, анахфемы, - штыри руки! Разодрало б их, прости господи, начетверо!

- Ну, это уж как сход крикнет! Наро-о-од!

- А, тут хоть караул кричи - властя на своем поставят! Комнезамы гавкнут, прости господи, и все. На свое повернут, а им, каэнесам, хоть в десять рук. Все одно нечем вспахать. Только бы у хозяев уродило, чтоб подешевле взять для комиссаров!

- Ну, это уж вы, Тилимон Карпович, не с того боку кабана смалите! Власть теперь народная. Что народ скажет - то и делают!

- Народ! Одна пролетария да вшивые комнезамы!

- Ну, Тилимон Карпович, и комнезамы тоже люди! Я вон тоже в комнезамах, а чем хуже вас?

- Да-а, гусь - не про вас будь сказано - свинье не товарищ!

- А с гусака перья общипывают, Тилимон Карпович! Вон вас не только ощипали, но и крылышки подрезали!.. Чтоб высоко не взлетали!

- Заразы, прости господи, вот что! - Тилимон Карпович валится животом на кобылу, дрыгает ногами, кряхтит с облегчением, усевшись, и бросает через плечо: - Общипывайте, общипывайте! Примем тернии до конца!.. Да только вон Польша да Англия! А это надо брать в унимание! И у них землю поделят. Ха-ха-ха! В штыре руки!.. Н-но! Чтоб тебе комнезамы, прости господи, копыта объели!..

А снежок все сеялся и сеялся. И забелело поле, тихое и безлюдное, и следы уже позамело. Спит заснеженный мир...

А село еще не спало. И хотя в большинстве хат света не было - что у лавочника Миколы Фокиевича, что в кооперации керосин в одну цену, - улицы полны гомона и смеха: девки и парубки ходили группками, боролись, барахтались - мала куча, играли в снежки, а некоторые, вытащив из сараев санки своих меньших братишек, спускались с горы на лед.

Этой забавы поначалу стыдились те, кто помладше, а когда увидели, что и парубки и девки постарше не стыдятся лететь вверх тормашками в снег, налетая санками друг на друга, так и "лягушата" стали присоединяться к галдящему обществу.

- Фи! - сказала Яринка Марии Гринчишиной, стоя неподалеку. - Что они, рехнулись? Иль им не стыдно? Эге, вон уж и женатые одурели! Вон Приськин Ульян к девкам мостится! Дядька-а, - закричала она двадцатилетнему Ульяну, женившемуся только что под покров, - вам Приська усы выдерет!..

- Только раз! И зарекусь! Как монах сказал.

- Девки-и! - не унималась Яринка. - Переверните деда Ульяна! Да снегу за ворот ему! Чтоб держался своей бабки Приськи!

Вдруг она затрясла плечами, стала вырываться - кто-то сзади крепко охватил ладонями ее голову.

У Яринки заколотилось сердце. Она знала этого неведомого, кого должна была сейчас назвать, чтобы он освободил ее. Но она не желала, не могла произнести это имя - этим выдала бы, будто думала об этом человеке, ждала его.

- Пусти, нечистая сила! - резким голоском сердито кричала она, стараясь отбиться кулачками. Но тот, кто держал ее, уклонялся, и это вправду сердило ее.

- Мария, Марушка! Толкани эту сатану промежду плеч! На черта он мне сдался! Буду я ему угадывать!..

Мария насмешливо взглянула на нее:

- Вот еще мне! Не зна-ает она! Вот как полезет за пазуху, сразу угадаешь!

Как подсказала чертова девка, потому что руки, державшие Яринкину голову, вдруг легли на ее кожушок, пальцы скользнули, стараясь стиснуть, смять.

- А-ай! - вскрикнула Яринка и правым локтем ударила назад на уровне своей головы. - Данько, зараза! - со слезами в голосе крикнула она. - Я маме скажу!

- Батьке... скажи... - прокряхтел Данько. Ослабевшие руки его опустились.

Девушка порывисто обернулась и расширенными от возмущения и обиды глазами посмотрела на Данька, который нагнулся и сгребал ладонью снег.

Когда он выпрямился, Яринка увидела на его раскрасневшемся лице струйку крови, что стекала из носа на подбородок.

- Ну и дурной лягушонок! - сказал он, морщась от боли и смывая снегом кровь.

Девушка прикрыла глаза ладошкой - не от страха, что он ее ударит, просто не могла видеть кровь.

- А что? - в голосе ее слышались слезы. - Чего ты как басурман? Чего рукам волю даешь? Вон в Половцы иди, там по тебе плачут! Небось и дети плачут! - сказала она немного злорадно и ревниво.

- Дурная, ну и дурная... Шуток не понимает... Шальная... В старых девах поседеешь... Ну что я тебе такого сделал? - сказал он уже примирительно. - Так все ж девки любят, когда их тормошат.

- Так это те... твои... А я... меня не трогай!

- Ух ты! - сказал он немного насмешливо, немного удивленно. - А все же, слышь... не сердись. Я сердитых не люблю... Потому как и сам сердитый!.. Да нет, я веселый!.. - И сбил шапку на затылок, открывая свои смоляные, пенистые, как овечья шерсть, кудри. - Ой, девки! Сейчас я вас прокачу на санках! - Заметив, что Яринка хочет отойти, он обратился к Марии: - Марушка, скажи этой шальной!.. А я мигом.

Мария назидательно через плечо Яринке:

- И чего б это я дергалась?.. Это ж Данько!

- Только и счастья мне!

- Дурная! Все девки сохнут по нем! Да и тебе он приглянулся!

- Еще чего! - надув губы, Яринка сделала вид, что обиделась. А сама подумала: "Отчего только его так не любит дядька Степан?.."

Данько тем временем выхватил у одного парубка веревку от саней. Парубок вспылил, оба схватили друг друга за грудки. Данько что-то прошипел своему противнику, а дивчина, которая была с тем парубком, настойчиво тянула своего дружка за рукав.

- Да черт с ним, чтоб ему, Котосмалу, пусто было! Пошли домой! Меня батька ругать будут!..

Парни еще потрепыхались, как утомленные дракой петухи, и Данько, уверенный в своей грубой силе, не торопясь поплелся по глубокому снегу к своим девчатам.

- Вот видите, - произнес, скромно похваляясь, - и санки выпросил!

- Видали, как ты просил! - сказала Яринка вроде осуждающе, хотя ей было и приятно, что Данько чуть не подрался с парубком за санки, собственно, за нее. Она возгордилась, и хотя не было еще в ее душе расположения к этому гайдамаку, но все же нужно было чем-то поддержать его усердие.

- А не перекинешь? - спросила уже весело. - Марушка, а может, съедем? Один только разик? - И, не ожидая ее согласия, села на санки.

Данько подтолкнул Марию наперед, а сам примостился позади Яринки.

- Мне нужно править.

Потом встал, упираясь руками в сиденье, разогнал сани, прыгнул на них коленями и, будто для того чтоб не упасть, охватил Яринку за грудь.

У девушки замирало сердце от чувства падения, от свиста встречного ветра, глаза запорошило снегом, и она совсем обошла вниманием настырность парня. Дыхание ей спирало. Она показалась сама себе маленьким комочком, который катится куда-то в пропасть.

- Го-го-го! - орал Данько, и от этого становилось еще страшнее, слышался в этом крике топот тысяч конских копыт, будто татарская конница мчалась у нее за спиной и вот-вот ее догонят, сомнут, раздавят, исчезнет белый свет, а душа ее в этом маленьком комочке все будет катиться и катиться вниз...

Вдруг ее покачнуло вперед. Данько навалился на нее и Марию, и все они кувырком опрокинулись в снег.

И Яринка завизжала от страха и радости, от ощущения молодости, теперешней своей беспомощности и в то же время силы, что кипела в ней. Может, впервые завизжала не по-детски, а призывно и смело - по-девичьи. От радости, что даже в этом непривлекательном для слуха визге проявляет себя ее молодая душа.

Визжала, конечно, и Мария. Гоготал, захлебываясь, Данько. Серая шапка его затерялась, а в пенистых кудрях было полно искристой снежной пыли.

Данько помог подняться сначала Яринке. Отряхивал ее от снега, словно приглаживая, и девушка чувствовала что-то нехорошее в этом, стыдное для нее, но сейчас ей было так весело, что она дразнила его своим спокойствием, гордилась своим юным телом, которое грубо и хитро ласкала сквозь плотные одежды его ладонь. И вместе с гордостью в ней закипала злость на самое себя.

Марию Данько отряхнул своей шапкой, найдя ее, полную снега, в навороченном санками сугробе.

И как парубок ни просил девок спуститься еще раз, Яринка, недовольная собой, закапризничала - не хочу, ей-ей, не хочу, хоть убей... Кроме того, в глубине души она понимала силу своего сопротивления, что сможет угомонить даже этого настырного задиру.

- Пойдем, Марушка, домой.

- А что? А что? - заглядывал ей в глаза Данько.

- А то! - важничая, надула Яринка губы. - Потому!

Она высоко подняла голову, избегая его взгляда, а в глазах ее каждый мог прочитать приблизительно следующее: "Мне, может, и весело было, но не хочу я знаться с тобой, вот и все".

И, взяв Марию под руку, она, вроде не замечая Данилу, не спеша повела подругу в гору к дороге.

Раздосадованно посвистывая, Данько поплелся за ними.

- Девки, а девки! - негромко звал он. - Подождите! Что же мне бежать за вами?

- Кому надо, так побежит! - насмешливо прогундосила Мария.

- А то и на четвереньках приползет! - добавила Яринка.

- Н-ну! - пропустил сквозь зубы Данько. И тихо, чтоб не услышала Яринка: - Лягушонок! Головастик! - Но продолжал идти, не сводя взгляда с коротенького кожушка Яринки.

Догнал девчат лишь на дороге. Рванулся вперед, врезался между ними грудью, обнял обеих за плечи.

- Эх, девки-маковки, красные розы!..

- Убери руки! - резким голоском приказала Яринка. И оттого, что не послушался, прибавила гневно: - Вешайся на половецких!

- Так нет там таких! Поняла? Нет таких пригожих... как Марушка. - Он захохотал: - Что, схватила?!

- Иди ты ко всем чертям! - густым голосом молвила Мария. - Он еще и зубы скалит!

- Глянь, смеется! - возмутилась и Яринка, хотя и забилось сердечко от хитрой Даниловой похвалы. - Смеется!.. А самого все коты обмяукали! И вороны обкаркали! И утки обкакали! - И залилась счастливым смехом.

Сейчас девушка могла себе позволить и большее.

Парубок деревянно засмеялся, и в смехе том послышалась угроза. Но девушка не боялась его.

Дошли до Яринкиной хаты.

- Доброй ночи, Марушка! - с лукавой усмешкой в голосе сказала Яринка и ткнула в ладонь Марии белую свою рукавичку.

- Постой, - заторопился Данько, - надо Марушку проводить.

- Сама дорогу знаю.

- Нет, я сказал - надо! - И парубок, взяв под локоть Яринку, с силой потянул ее за Марией.

Девушка смолчала.

Возле Марушкиного перелаза благодарная Яринка обняла подругу и, смешно выпятив губы, поцеловалась с ней.

- А со мной? - подкатился Данько.

- Целуйся со своим Рябком! А то с половецкими перестарками! Ишь чего захотела овечка - ленточки!

Мария пошла к хате не оглядываясь.

Данько с нежно-яростной силой вцепился в руку Яринки, прижался к ее боку.

- Вот теперь ты уже не выкрутишься! Поняла?

У притихшей Яринки сердечко вырывалось из груди.

- Говорили дядько Степан - выглядывать будут, - сказала она на всякий случай.

- "Не боится казак Савва ни грому, ни тучи, ладно в кобзу играет, до Савихи идучи!.." - хрипловато запел Данько.

Затем, завораживая ее ястребиными глазами, крадучись просунул руку между пуговицами ее кожушка. И когда, зажатая железной хваткой, Яринка затрепыхалась, зашипела (кричать стыдилась), было уже поздно - пальцы его упруго сжимались.

- Пус-с-сти-и! - хриплым шепотом умоляла Яринка.

- Цыц, пакостная! - так же шепотом успокаивал Данила девушку.

- Я ма-аме скажу-у! Зараза! Котосмал! Гадкий! Противный!

- Вот так, так! Говорила, балакала, рассказывала, аж плакала!..

Обессиленная своим сопротивлением, какой-то непонятной горячей силой, что проникала в нее от руки Данилы, девушка увяла и только бесслезно всхлипывала.

- Ну, вот так бы и давно! Дурная! Все девки любят! Одна ты... ну, лягушонок, да и только!.. - И, порывисто наклонив ей голову, впился губами в ее холодные, влажные, немного выпяченные уста. И еще раз, и еще...

После этого девушка совсем перестала сопротивляться. Все тело ее словно одеревенело и было полно непонятного тревожного ожидания. Ожидания чуда или большой беды. И она уже не чувствовала рядом с собою парубка сила, что лилась из его руки, растворила ее в нем.

Ей вдруг стало страшно, и она забормотала, обращаясь скорее к себе, чем к нему:

- А пошел бы ты в Половцы! Там те девки... Те девки!.. Не тронь меня... противный... - И зажмурилась от чувства блаженного огня, что растапливал ее невесомое тело.

- Глупышка! Не бойся! Не трону. Я к тебе сватов зашлю!.. Вот только скажу отцу...

- Гадкий, противный...

Безболезненный огонь охватил ее всю, и она истекла куда-то в голубой простор, как растаявший весною снег. Но кулак ее машинально молотил Данилу по спине.

- Отстань. Все равно гадкий!..

ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой Иван Иванович поступается моральными

принципами ради будущих родственников и во имя знаменитого

трубочиста

Порядочная по размерам кладовая, что служила для хранения всяческого хлама: клееные-переклееные карты, венские стулья без ножек, сломанные парты, целая куча травы для веников, все нужное и ненужное, что я заботливо сохранял до худших времен, - все может случиться на этом свете! - эта кладовка стала пристанищем для моих будущих родственников свахи Нины Витольдовны и длинноногой невестушки Кати.

Ядзя не оставила своей работы в школе, и потому я велел ей вынести все в сарай - уже до лучших времен, когда все это богатство пойдет на топливо. Приказал еще выскрести пол, обмазать стены. Ядзя сделала все это с большой охотой, потому что не разделяла моей приверженности к старине. Вероятно, на службе у пана ксендза она привыкла к благородному расточительству.

Позвал я Остапа Гринчишина, который славился своим непревзойденным умением чистить сажу и даже класть печи.

Правда, все они после него страшно дымили, но Остап разбивал своих критиков такими соображениями (обслюненная цигарка во рту): "На то она и печь... пых-пых... чтоб дымила. Огня без дыму... не бывает. Опять же от дыму... пых-пых... утепление в хате... Опять же, када не будешь топить... то и дыму не будет... А када топить будешь... пых-пых... - Здесь Гринчишин надолго задумывался, как получше высказать свою глубокую мысль. - Одним словом... мастерство усякое... магарыч любит..."

Эту мысль Остап высказал и мне.

- А сколько запросите?

- Пять рублев... Када без магарыча.

- А если с магарычом?

- Магарыч... пых-пых... он тож... Када мастер черт знает что... сам домой идет... ежли с понятием... пых-пых... под руки ведут... а када совсем с головой... и на телеге отвозят... на соломе... пых-пых...

- Ну, если со свинским... то есть с панским магарычом?

- Три рубли.

Я подсчитал в уме: две бутылки рыковки - выпьет! - один рубль шестьдесят копеек, полфунта сала - съест! - двадцать копеек, кислая капуста и синий лук в счет не идут, итак, всего - один рубль восемьдесят копеек. Есть все же выгода поставить магарыч, и, главное, печь не будет дымить. Здесь мне нужно было поступиться моральными принципами, потому что Остап со своим недюжинным умом способен был и на пакости. Одной бабке, которая без почтения отнеслась к магарычу, великий мастер тайком вмуровал в печку бутылку со ртутью, накидал в нее гвоздей, осколков стекла и едва не доконал старуху: каждый вечер начинался в хате настоящий ад - с воем и скрежетом зубовным. Бабка вынуждена была снова звать Гринчишина, и он, отослав ее к батюшке заказать молебен, сам выжил из печки того домового, на этот раз с магарычом...

Так вот, привезли глины и песку, мы со школьниками из руин бывшей воловни Бубновских набрали кирпичей, и знаменитый печник принялся за работу. Подручными его были Ядзя и в свободное время - я.

Великому каменщику нравилось также любоваться своей работой. Каждый кирпич он долго взвешивал в руке, даже поплевывал на него, как рыбак на червяка, наконец укладывал на раствор, покачивал туда-сюда, нежно пристукивал рукоятью кельмы, разглядывал кирпич в ряду, склонив голову то на одно, то на другое плечо, переминался с ноги на ногу, как старый вдовец возле дивчины, которая должна стать его второй женой, потом степенно опускался на скамью и скручивал новую цигарку.

- Будто здесь и был... Када кладешь кирпич... пых-пых... нада знать, куда класть его... Ежли мастер с головой... пых-пых... то кладет куда надо...

Когда ж, бывало, стенка обвалится, хлопнет себя по бедрам: ну, ты гляди - как не было!..

Мы с Ядзей из уважения к его мудрости стояли в это время возле него смирно, как солдаты на молитве, держа в руке по кирпичу, и ужасно переживали свою бездеятельность.

Через две недели печка с духовкой и плитой была готова. Оштукатурив ее, великий мастер с час сидел на скамье возле топки и пускал туда дым из самокрутки. Это должно было убедить нас, что тяга есть.

Из-за его "знаменитости" мы с Ядзей не решались зажечь в печке хотя бы жгут соломы.

Наконец настала торжественная минута, когда известного печника посадили за стол.

Мудрейшие мысли стал излагать мастер после третьего стакана.

- Када пьешь... нада иметь понятие... Када мастер с головой, то он знает три правды. Что можно сделать сегодня... так подожди до завтра. А то, что можно выпить завтра... так лучше выпить сегодня. А ежли горилка мешает работе... так брось ее... работу...

После пятого стакана знаменитый мастер запел:

- Го-йой! Го-йой!.. Йо-йой!.. Тундылили, тундылили... ме-о-оду!

А потом начал безутешно плакать:

- Ежли мастер... ма-астер... у-гу... гу-гу... с понятием... гу-гу-гу...

Тут мы поняли, что великий печник достиг наивысшей мудрости. Я и мои домашние вынесли его на рядне, уложили на двуколку и благополучно сдали Гринчишихе, которая от радости не знала, куда его положить.

- Ну, Иван Иванович, да и спасибо ж вам великое! Дай боже и вам вот так! - благодарила умиленная женщина.

Я скромно заметил:

- Ежли мастер с головой...

- ...а не свинья... - добавила Евфросиния Петровна.

На этом мы и распрощались со счастливой семьей. Деньги, понятно, отдали Гринчишихе. Она зажала их в кулак и сразу повеселела.

- Ну, ничего, - сказала она, - такую умную голову хмель глупее не сделает!

Через день или два Нина Витольдовна перебралась с Катей в новое жилье. Перевели туда и старого Бубновского, который очень обрадовался этому и бормотал:

- Ниночка благо'одная женщина... да, благо'одная!..

- Вот и началась наша новая жизнь, Катенька! - с достоинством и грустью сказала Нина Витольдовна, осматривая голые стены.

Катя смотрела на нее большими синими глазами - с недетской мудростью, со страхом утраты матери, с невыплаканным горем, с ранней чисто женской солидарностью.

- Мы будем жить, мамочка... Я так тебя люблю!..

...Я так вас люблю, мои будущие родичи, прекрасная моя сваха, богоданная моя невестушка!..

В тот вечер мы с Евфросинией Петровной пришли на новоселье к нашим родственникам. Я с энтузиазмом раздувал самовар старым сапогом - и галантность моя была весьма кстати: у Нины Витольдовны и без того глаза были воспалены, словно кто-то бросил в них горсть раскаленной золы.

Мы пили настоящий китайский чай, купленный в кооперативной лавке (частной торговли мы, учителя, по моральной обязанности, не поддерживали), с коржиками, которые испекла Евфросиния Петровна - хрустящие, вкусные, в форме плоского мещанского сердечка. Моя невестушка пила чай так тихо - ни причмокнет, ни подует, - сама благовоспитанность, и я стал побаиваться за своего Виталика: каково-то ему придется с такой женой-комильфо. И еще заметил я в своей невестушке - она начинает мило картавить: видимо, мама ее, пережив неудачу с обучением деревенских Ванек и Одарочек, начала приучать к французскому свою доченьку.

Ну что ж, Виталику придется выслушивать строгие порицания на языке Декарта и Вольтера. Но я уверен, что он не будет оправдываться страстными русскими идиомами, которые обезоруживают и доводят до слез даже жен со знанием пяти иностранных языков.

Я уверен, что сын простого сельского учителя будет благороднее своего тестя-дворянина.

Не знаю, чем закончит Виктор Сергеевич Бубновский. Или полным "опрощением", что приведет его в нередеющие ряды алкоголиков, к чиновнической утрате личности, или в кружок замаскированных и озлобленных контрреволюционеров? В последнее я мало верю - нет в его душе ни одного твердого убеждения, которое определенным образом дает право на уважение к заядлому монархисту.

Куда пойдет он, лишенный даже воспоминания о семейном уюте, где найдет друзей, которые заменили бы ему покладистую синеокую женщину, мать его ребенка?

Где приклонит голову, что так рано поседела от жгучих душевных ран уязвленного дворянского самолюбия? Ибо уже и проклятия в адрес своего бывшего сословия, болезненно-веселое самобичевание не приносят ему утешения, и он все реже прибегает к ним. Наоборот, если он и причисляет себя к пролетариям (все отобрали, все!), то только с добавлением "люмпен".

Так разлагается личность...

А может, и на него снизойдет дух божий, и он, как тысячи других интеллигентов, болезненно, с мукой великой, осознает смысл своего жизненного назначения и начнет по-настоящему служить своему народу после того, как осмыслит, что падение его сословия - не мировая трагедия, а великая справедливость революций, которые сметают и уничтожают господствующую элиту, в какие бы тоги она ни рядилась?

Кто знает...

Только очень мне не хотелось бы, чтобы моя маленькая невестушка имела какие-то основания - со страха за свое будущее, из простой мещанской подлости или даже из идейных побуждений - отречься от своего беспутного отца...

Я уже приметил моду на отречения и считаю это величайшей подлостью всех времен, начиная с Галилея...

В тот самый вечер я наблюдал не только своих будущих родственников, но и свою любимую супругу. Да, она была настоящей женщиной...

Еще с того дня, когда Бубновская с дочкой поселились у нас, отношение Евфросинии Петровны к ней заметно изменилось. Не только по праву старшинства, но и по положению замужней матроны, Евфросиния Петровна давала понять разведенной и потому запятнанной супружеской неверностью Нине Витольдовне о своем преимуществе.

Но это было, как всегда, не от силы, а от страха.

Я уже давно заметил, что замужние женщины очень боятся своих разведенных сестер, - ведь каждая разведенная становится более привлекательной для мужчин, становится вроде девственницей, тоскливой мечтой. Да еще когда твоей подруге, скажем, не сорок два, а тридцать пять лет...

И даже если твой муж и неспособен вроде постоять в поединке с соблазнительной молодостью, все равно опасность существует, потому что таким... таким... только и нужно, чтобы прикрыть свою аморальность хотя бы видимостью повторного брака. Одинокая разведенная женщина точно так же презираема среди своих сестер, как и старая дева...

Вы слышите, женщины, кто разводится с пьяницами и развратниками, с мужьями, избивающими вас, с садистами? Хорошенько подумайте, и не раз, прежде чем покинуть богоданного мужа!..

Как-то я было заикнулся: "Катя, доченька моя...", так моя любимая женушка сразу с кротостью голубицы поправила меня:

- Ваня, ты не можешь называть так нашу милую гостюшку, ведь у нее есть родной отец!

Ну, как не согласиться с такой железной логикой!.. И с тех пор я обращаюсь так: "Катя, детка..." И Евфросиния Петровна внимательно прислушивается, не добавлю ли я: "детка моя". Ох, как боится она, чтобы эта девчушка не стала ребенком моим!..

А Нина Витольдовна будто не замечала ядовитого меда, струившегося с уст ее верной подруги.

А когда моя любимая жена, немного вспотевшая от крепкого и горячего чая, влажными глазами еще раз окинула убогую комнатку Нины Витольдовны и сказала: "И все же у вас здесь так мило!" - хозяйка улыбнулась грустно и извиняющимся голосом проговорила:

- Буду рада каждый день видеть вас своей гостьей! Ведь мы так близки!

И я понял, что этим она опередила мою жену, которая хотела бы сказать первой:

- Буду рада каждый день видеть вас своей (не "нашей"!) гостьей. Ведь мы такие близкие (соседи!)...

Одним словом, они поладили и исключили меня из своего сообщества. Ведь обстоятельства изменились - Нина Витольдовна была теперь разведенной женщиной!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в которой автор сообщает, как Степан Курило

дарит своей "полюбовнице" не янтарное монисто и не золотые сережки и

как важное государственное мероприятие вызывает недовольство Софии

Курилихи

С тех пор как Степан признал свою падчерицу дочкой, а она его отцом, в семье Софии как будто ничего не изменилось.

Да и что может измениться во взаимоотношениях людей, которые целый день заняты тяжелой работой, а долгими ночами думают о заботах завтрашних?

Ежедневно, управившись со скотиной, Степан домолачивал в клуне оставшиеся снопы. Рожь и пшеницу обмолотили, пока Степан лежал в госпитале (София частенько бубнила, как дорого это обошлось - и Титаренко за молотилку плати, и обеды для работников готовь - целого поросенка начисто съели! - и для магарыча горилку покупай!..).

Оставалось управиться с просом и гречкой.

После больницы Степан еще не вошел в силу. Смолотит снопов сорок - и рубаху хоть выкручивай. Но работал - никто за него делать не будет - да еще и чувствовал себя виноватым, что в горячую пору оставил хозяйство без рук.

По ночам долго кашлял, мерз под кожухом рядом с женой, а когда та заметила, как ему неможется, посоветовала спать на печи.

Степан с удовольствием последовал ее совету, ведь с тех пор, как они погрызлись из-за Яринки, уже и телом своим София перестала волновать его.

А может, это была слабость? В другое время это встревожило бы Степана. А сейчас ему было все равно. Пускай себе жинка неспокойно поскрипывает досками топчана, ворочаясь с боку на бок от невысказанных желаний, пускай снятся ей скоромные сны.

Она не была постылой, но ушло из души что-то дорогое, и в сердце поселился холод. А тоска охватила такая лютая, что холод этот разливался по всему телу.

И только тогда оживал Степан, когда перед глазами была Яринка, становилось вроде легче дышать и тоска уже не холодила, а грела его.

А то, что София не спускала с него пристального взгляда и в глазах ее он замечал сдерживаемую злость, уже не побуждало его искать призрачного утешения в ее объятиях.

Стал он молчаливый и понурый. Сдерживал в себе каждое слово, что могло выявить его чувства, его тоску и отчаяние.

Возвращалась с улицы Яринка в коротеньком своем кожушке с кожаными пуговицами, такая опрятная и свежая, приносила запах мороза, холодные розы на щеках, острый и тревожный блеск в глазах - не спрашивал, а где это, доченька (доченька!), была, кого видела, не задевает ли тебя тот ястреб степной, разбойник? А хотелось спросить, ох как хотелось!.. Даже дыхание перехватывало! Но боялся проявить свою ненависть, чтоб не накликать на себя еще большую... Боялся ее глупой молодости, Софииной ревности, самого себя боялся.

В эти минуты он проклинал и Софию, и забитого седовласого попа, обвенчавшего их, и даже Яринку, которая стала причиной его неукротимой муки, укорял за святую ее нетронутость.

Все раздумывал, куда ему податься со своею тоской. Кому высказать ее, кому?

Мамо, спаси меня, с ума схожу!.. Батько родной, вытяни кнутом - для науки! Брат мой, оббей об меня костяшки, спусти дурную кровь!..

Не отзовутся - кто мертвый, а кто далекий.

Пойти бы к Ригору - он такой же бобыль несчастный, как и я...

Да нет, у него все ясно и просто - семь патронов, мировая революция и ненависть к "живоглотам"! Нет, не поймет Полищук, не поплачешь перед ним хотя бы один только раз! - чтобы душу промыть.

К Ивану Ивановичу, учителю? Это же всего-навсего через двор... Ох, чересчур он праведный... А понимают ли праведные грешных?.. Увидит Степан в его очках только два тревожных зрачка - два маленьких своих отражения да еще осуждение, которого не скрывал учитель с самой его женитьбы на Софии. "Мил человек, куда ж ты попал? Почему не пришел ко мне посоветоваться, прежде чем стать на рушник? Почему все вы ждете от меня совета только после того, как горе ваше сделалось непоправимым?.. Я не бог, а слабый человек, у которого, может, тоже своя большая беда!.."

Вывозил как-то на поле навоз, встретил Василину Одинец. Отвернулись друг от друга: он от стыда - обещал похлопотать за нее, помочь, да так и не собрался из-за своих хозяйских забот, она же - не могла простить ему стыда своего, его хозяйского злого благодеяния.

Решил для себя - зайду. Подумал: может, поймет... И еще подумал: горем своим поймет, своим одиночеством поймет его одиночество, тоской своей голодной постигнет его грусть. Только искренне нужно, искренне, чтоб не спугнуть хозяйской снисходительностью... Искренне нужно, искренне...

Вечером София рано улеглась спать. Степан побродил по хате, сказал вполне естественным голосом:

- Пойду в сельсовет. Послушаю про землеустройство... Списки посмотрю. Да, может, и новость какая...

И, не ожидая ответа, вышел. В сенях на лестнице нащупал мешок, тихо зашел в кладовку.

Из плетеного короба нагреб пуда два гречки. Так же тихо прикрыл кладовку, поставил у двери мешок, прислушался. Потом взвалил его на плечи и, стараясь не звякнуть щеколдой, вышел во двор. И, все еще не переводя дыхания, пошел по улице.

"Если встретится кто - спросит". И подбирал уже ответ - злой, дерзкий, чтобы каждый почувствовал в нем хозяина: "А тебе что за дело? Куда хочу - туда иду".

А мешок - не Василине, даже не ее сухорукой матери, а детворе. Потому как дети не виноваты, что их мать вдовая. Они-то при чем, что чужой дядька идет к их матери поведать о своей тоске, - единственной душе, которая горем собственным может понять чужое.

Даже самому дивно - у кого ищешь утешения? Ну, кто она тебе? Маленькая женщина, похожая на девчушку-подростка, складная, с черными кудельками, что выбиваются из-под платка? Такой он видел ее тогда.

Нет, не к ней он идет - к своей сестре. К исстрадавшейся младшей сестре.

Уже у самой хаты Василины встретилась ему какая-то женщина в широком белом кожухе - прижимала сложенными руками запахнутые полы к животу, пристально всматривалась в него.

- Что, узнали? - спросил злобно.

- Да вроде нет... Добрый вечер...

- Бывайте здоровы!

Он уже был возле перелаза, а женщина все еще стояла поодаль, всматривалась.

- Смотри, смотри, чтоб тебе белый свет не видеть, так-перетак! довольно громко сказал он.

Женщина быстро направилась прочь. Через минуту ее фигура едва виднелась в вечерних сумерках.

Степан подошел к темному окну. Постучал. Сердце колотилось громко, тревожно, как у вора-новичка.

"Чего ты пришел сюда?"

"Да я и сам не знаю".

"Выгонят".

"Так тебе и надо!"

Спустя несколько минут, показавшихся ему целой вечностью, в сенях завозились, послышался голос:

- Кто это к ночи?

- Откройте.

Молчание.

- Откройте, говорю. Без умысла я.

Опять тишина.

Потом заскрежетал засов, дверь приоткрылась.

- Не стойте, Василина, на холоде. Идите в хату. Я сейчас.

Постояв еще немного, он нырнул в темноту, где пахло промерзлой капустой и мышами. Сбросил мешок в сенях, вошел в хату. Под ногами зашелестела солома.

- Добрый вечер вам.

Не ответили. Женщина искала в печурке спички. Медленно, затуманивая стекло, разгорался фитиль в пятилинейной лампе.

Степан стоял в ожидании. Наконец женщина обернулась, узнала. Удивленно заморгала. Она была такой же, какой он видел ее тогда на поле. Маленькая, худенькая, с небольшими округлыми руками, с широкими бедрами. То ли зевала, то ли вздыхала.

- Должно быть, спросите, чего пришел?

- Сами скажете.

С печи свесила голову мать - смотрела на Степана пристально, ревниво и враждебно.

- Садитесь, коли пришли, - вздохнула Василина. И не торопясь обмахнула скамью у стола.

- Я пришел... - начал Степан. И подумал: "А зачем пришел?" Долго молчал. Вздохнув, продолжал: - Пришел, чтоб поговорить про пенсию.

Василина молча махнула рукой. Потом с равнодушной настороженностью:

- А я подумала - не за этим. Для чего ж ходят к солдаткам ночью?

- Так случилось. Ей-богу.

Женщина пожала плечами.

- Садитесь, говорю. - Она зябко поежилась. - У хозяев днем всегда заботы.

- Ой, забо-о-ота! - сокрушенно протянул Степан. "Ну чего я пришел?.." - Вы думаете, как сытый, так и счастливый? - поморщился он. И понял: не то сказал. "Голодный сытого не понимает..." - "У каждого своя судьба и свой мир широкий..." - произнес он из Шевченко.

Василина тоже села. Сжала колени, сложила руки на груди. Смотрела на него удивленно, враждебно, с какой-то опаской.

- Там я принес гречки немного... Смелете детям на блины... иль на кулагу...

- А за что ж эта гречка?

- Н-ну!

- Дурная! - отозвалась старуха с печи. - Как они уже дают, то бери. Пани какая!.. - Помолчала и добавила: - А там, может, и отработаешь Сопии.

- Я сам принес.

- Ну вот видите, - кивнула на него Василина, - это им нужно отрабатывать!

- Ну чего уж вы?.. Ну - чего? Я от чистого сердца.

- Вишь, - приподнялась на локте старуха. - Они ж говорят!.. Помоги слезть, - обратилась она к дочери.

- Да лежите там!

- Ну, так я про пенсию... У Ригора вы были?

- Была, была! - старуха с печи. - Сказал, что бумага какая-то не такая. А может, и такая.

- А какая ж у вас бумага?

Василина неохотно поднялась и достала из-за иконы сверток в пожелтевшей газете. Положила перед ним на стол.

Были там детские метрики, какие-то квитанции. А вот и бумага со штампом - размытые буквы, сверху фиолетовая пятиконечная звезда.

- "Красноармеец Никифор Федотович Одинец... одна тысяча девятьсот двадцатого года... в районе Пинска... пропал без вести. Командир батальона... комиссар... начштаба..." - прочитал Степан. - Ох, сколько ж нашего брата потопилось в тех болотах! - вздохнул он.

Помолчали.

- А в уезд вы не ездили?

Василина махнула рукой.

- Ну, так я поеду. К самому военкому.

Василина пожала плечами. Потом понурилась, закрыла глаза ладонью. Степан понял - плачет.

- Ходил, воевал, голову сложил... а Прищепы всякие хазяйничают... а хозяева мне по ночам... гречку носят... А пропади оно все пропадом! - она отняла ладонь от лица и снова прищуренно взглянула на Степана. - Совецка власть... так для кого ж она?! Для одних только хозяев?!

- Н-ну! Я добьюсь правды!

- Бейтесь, бейтесь!.. - сказала Василина с легкой насмешкой, но уже без злости.

- Так я заберу бумагу?

- Как хотите.

Снова молчание.

- Хоть бы рубля три новыми... - вздохнула старуха.

- Да на вашу семью - рублей семь...

- Ого! Если б семь, так месяцев за пять и корову купили б!

- Верно. За тридцать пять - сорок и купите. Еще и хорошую. А если телку, то и за двадцать.

- Ну, дай вам бог здоровья!

- Надо получше все разузнать... - осторожно сказал Степан. Помолчав, вдруг обратился к Василине: - Вот вы спросили б, зачем я пришел... И сам не знаю... Оттого, видать, что тяжко мне. Оттого, может, что вы только беду знаете... вот и поняли б...

- Чужую беду рукой разведу, а свою... - это снова старуха с печи. А мысль о гречке не оставляла ее. - Василина, а пересыпь-ка из ихнего мешка, не то Сопия им такую взбучку устроит!..

Степану стало не по себе.

- А-а!.. Что ж я - не хозяин?..

Нахмурив брови, Василина взяла со стола каганец и вышла в сени. Через несколько минут вернулась, подала Степану скатанный мешок. Пробормотала:

- Спасибо. Только не носите больше.

- Ну, я еще приду. Тяжко мне, тоска!..

- Богу молитесь.

- Бог тут не поможет.

Женщина зажмурилась, ушла в себя.

- Вот так бы сидел и сидел!.. - сказал Степан, поднимаясь.

Подошел к Василине, протянул руку. Брови ее изломились. Вдруг всхлипнула - один только раз! - тяжело вздохнула и протянула ему ладошку дощечкой. Рука у нее была горячая, сухая и шершавая.

- Нам спать пора.

- Ухожу, ухожу... Доброй ночи!

- Бывайте здоровы! - попрощалась старуха с печи.

С мешком под мышкой, поскрипывал сапогами, а щеки пылали - кто-то оговаривает! Все раздумывал: "Зачем пошел? Платить за свое горе гречкой?.."

Когда вошел в хату, Яринка за столом кончала ужинать. В задумчивости шевелила губами - с кем-то, очевидно, разговаривала мысленно. Румянец жег ее лицо.

София не спала.

- Так что там в сельсовете? Должно, одни комнезамы? О чем говорят?

- Да... о разном.

Яринка взглянула на него испуганно и удивленно.

- А-а... - хотела она что-то сказать и опустила глаза.

- Завтра еду в уезд. Может, надо чего?

- А чего это поедешь? - подняла голову София.

- Дело есть! - сказал он жестко.

Почувствовав, что он ищет ссоры, София притихла. В другой раз ответила бы на вызов, но сейчас ей нужен был совет Степана относительно Яринки. Голова гудела от мыслей. Ой, куда ни кинь - всюду клин. И отсюда горячо, и оттуда печет... И возле себя девку нельзя оставлять, и выдавать... И без того десятину отмахнут... Разве что подождать... землеустройства их? Расспросить бы Степана... Нет, пожалуй, не стоит. Ой, нельзя! И нет спокойствия ни в доме, ни на улице.

Кузьма Дмитриевич Титаренко, встречая, доброжелательно покашливал, хихикал, осторожно намекал:

- Слыхали, Сопия, с весны опять переделивать будут - на души. Четырехполка. Каждый хозяин только и думает, где этих душ набрать... Парубков надо женить... Опять же, кажная тварь должна плодиться... Вот гадство, как жизня встроена!.. Хе-хе... Думает и мой Данько засылать сватов... Имею, говорит, свой антерес... А я ему... хе-хе... отчего ж, ежели девка хозяйская... Ну, значца, Сопия, значца, так... надо идти... хе-хе... Вот гадство, уремья настало!..

И хотя София понимала, что со Степаном творится что-то худое, не могла сдержаться, чтоб не спросить про самое наболевшее:

- Ну, а как там... чтоб оно провалилось... это землеустройство?

Он посмотрел на нее со злорадством.

- А ты и так уже знаешь - по десятине на душу. А остальное... - И резко махнул рукой, как отрубил.

И хотя София слышала об этом, ночами не спала, хотя от обиды грудь сжимало, сейчас даже всхлипнула:

- Ой! Так и от нас отрежут!

- Пожалуй! - с наигранным равнодушием кинул он.

- А ты и рад! Потому...

Он знал, что именно София должна была сказать.

- Наймиту лишняя работа ни к чему.

- ...Потому... был бы ты хозяин... так и у тебя сердце болело бы!

- А у тебя душа болит за тех, у кого детей куча?

- А кто нищие, пусть не плодятся!

- Или вовсе не живут!..

Яринка со страхом поглядывала то на мать, то на отчима. И не знала, чью сторону взять.

- А иди лучше спать, - сказала мать дочери. - Надо рано вставать да прясть. Не малая уже, на улицу ходишь.

- Приданое наживай! - сказал Степан.

- А ты как думал? Иль она ленивой матери дочка?..

Яринка быстренько и молча, словно виноватая в чем, улеглась. Разделся и Степан.

Супруги не спали. Вздыхали, пыхтели, ворочались с боку на бок.

- Послушай... а сколько от нас отберут... если Яринка выйдет замуж?

У Степана перехватило дыхание. Чтобы не выдать себя, крякнул, закашлялся.

- Две десятины останется, да еще усадьба, как была... Десятина - мало тебе?

Снова умолкли, и каждого опутывали мысли, как липкая паутина.

- Надо подождать... - тяжело вздохнула София. И опять надолго замолчала: все прикидывала, взвешивала.

- А как выйдет замуж, отдельный номер в сельсовете дадут?

Голос ее прозвучал в холодной пустоте.

И, уже засыпая, сказала разбитым голосом:

- Куда ни кинь, всюду - клин! - И всхлипнула от жалости к себе. - Вот гадство, время настало!..

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, в которой Иван Иванович Лановенко утрачивает

моральные принципы на этот раз из соображений карьеристических

В тот день в классах было торжественно и тихо. Даже "галерка" здоровые парни лет по четырнадцати-пятнадцати, с темными усиками, по которым плакала хорошо направленная бритва, - сидели важно и если отпрашивались с уроков, то не для того, чтоб поскользить на подковах, а только покурить.

В классах пахло пирогами с горохом и капустой. Этим толстым и румяным, как "солнышко"* со сложенными ножками, пирогам осталось жить до второй перемены.

_______________

* С о л н ы ш к о - так называют дети божью коровку.

В детских глазах каждый учитель читал ироническую снисходительность, характерную для бунта сильных: вот погодите, мы вам сегодня такое выкинем!

До начала уроков, или, как мы сейчас говорим, лекций, устроено было общее собрание учеников - вся стриженная ступеньками и повязанная платочками школа. Я долго говорил о вредности религиозных предрассудков. Призывал школьное общество не верить поповским сказкам о рождестве, не ходить по селу с зажженной звездой, чтобы случаем не поджечь хаты. О колядках и речи быть не может - это древний языческий обычай, и совсем не следует болтаться под чужими окнами и попрошайничать.

Наши учительницы стояли, стыдливо опустив глаза, и стыдливость их отдавала запахами запеченной в тесте ветчины, домашних колбас и вишневой наливки.

И когда я думал об этом, у меня не только сводило скулы от предчувствия острого запаха подкрашенного бураком тертого хрена, но и было мне понятно, что и мои школьники чувствуют в моем дыхании все эти запахи и, кроме того, запах настоянной на лимонной корочке горилки.

Одним словом, еще не закончив своего доклада, я уже внутренне сгорал от стыда, но меня спасало только то, что за моими плечами стеной стоял Ригор Власович, который сегодня олицетворял собою отделение церкви от государства и школы.

После меня он тоже произнес короткую речь:

- Стало быть, детвора, Иван Иванович, как дважды два, доказал всем вам, что никакого Иисуса Христа не было и быть не может. И никакую богородицу не следует исполнять, потому как от этого только вред. И чтоб я не видел, как ходят с тою, не нашей звездой. А вы, гражданка Стшелецка, получше натопите печи, потому как дети завтра будут учиться. Всем понятно?

Дети зашумели, загалдели - всем было понятно.

В тот день на лекциях я старался еще более углубить антирелигиозные знания учеников.

Прохаживаясь между рядами парт, я показывал своим гусятам-школярам рисунки, на которых были изображены казни и пытки еретиков - и огненные мучения, и пытки водой, и дыба, и "испанский сапог". Но сегодня детское воображение почему-то не воспринимало всего этого ужаса, никому не было больно. Больше того, за моей спиной скептики обращались друг к другу шепотом, предназначенным для моих ушей:

- Э, это только рисуют!.. И тато, и дед сказывали, что в нашем селе, сколько они помнят, так только один поп крестом дрался. Да и то, если допечь.

После углубленной лекции я отвечал на вопросы детей.

Павлик Титаренко, сминая угол книжки, с наигранной скромностью во взгляде и голосе спросил:

- Вот вы говогите - бога нет. А почему в пгошлую пятницу мои бабушка кгест на небе видели?

- Так бабушка твоя, Павлик, уже лет десять и свечки не видит!

- А газве я говогю, что видят? Вот ничего не видят, а кгест увидели! - И победно плюхнулся на скамью.

- А мои дед говорили, - баском отозвался кто-то с галерки, - вот идут они как-то у речки и трубку прикуривают. А темно - хоть глаз выколи. Но никак огня не высекут. "А чертяка б тебя высек!" А оно как секанет их каменюкой по голове, аж искры из глаз посыпались. А была то - нечистая сила! Во!

- А с моих батьки однажды ночью, когда они пьяные по кладбищу шли, мертвецы сапоги стащили. Батька только портянки домой принесли!

- А за моими мамой что-то ночью гонялось. Обогнало - да перед самыми глазами как поднимется вихрем!..

Ну и ну! И никаких моих опровержений никто и слушать не хотел - это ж тато сказали! это мама рассказывали! это дед от своих бабушки слышали!..

Я только мужественно оборонялся. На глупость нападать трудно...

Окончились все лекции. Панна Ядзя пооткрывала все форточки в классах. Я помогал ей передвигать длиннющие и тяжелые парты. Святая дева, топая опорками и дразня меня, старого, белыми точеными икрами, в святом неведении мыла пол.

Я долго не уходил из классов. Задерживало меня здесь не только любование святой девой, но и грустная привычка к помещению, в котором прошла большая часть моей жизни. В комнатах пахло влажной овчиной, цвелым хлебом и острым морозцем. Пахло хвоей: это Ядзя, не спрашивая моего согласия, - а я притворился, что не замечаю ничего, - украсила все портреты скрещенными сосновыми ветками. Пахло неуловимыми запахами древнего праздника - то ли медом, то ли свежими калачами.

Закрывали школу торжественно, с тихой радостью, затаенным смятением. Ведь завтра отпускаю своих гусят на каникулы. Прочищали дорожку до крыльца, будто ждали почетного гостя. И все это ради традиции, которая уже отживала свое.

Я был торжественным и грустным. Человечество с радостью принимает новые праздники, но трудно расстается со старыми. А я тоже был человеком. Только мне было тяжелее - я должен быть во всем последовательным...

На обед к нам пришла Ядзя. Хату вмиг озарила ее золотая, зеленовато-голубая краса.

Евфросиния Петровна не знала, где ее и посадить, чем угощать.

Святая дева была полна расположения не только к людям, которые некогда дали ей пристанище, но и к угощению, что стояло перед ней. Она не ела, а причащалась. Евфросиния Петровна даже покрикивала на нее. Ядзя поднимала свои зеленовато-синие глаза со страхом и стеснительностью. Немного коротковатая верхняя губа ее открывала рядок жемчуга.

Весь вид ее был как у телушки, обреченной на жертву богу, покорность судьбе, неведение, инстинктивное чувство трагического таинства.

Когда, по нашим расчетам, ангел уже насытился, я, не имеющий возможности разговаривать с нею на личные темы в школе, - там я был лишь заведующим, а она - сторожихой и уборщицей, и виделись мы редко, у себя дома на правах хозяина с трепетом в голосе спросил ее:

- Ну, как тебе, Ядзя, на новом месте?..

И мы с женою затаили дыхание.

На лице нашей девоньки отразилось замешательство.

- Проше... проше... бардзо добже... - И вдруг заморгала ресницами, а потом крепко зажмурилась.

У меня самого появилась резь в глазах.

Если перевести на литературный язык ту смесь польских и украинских слов, которой Ядзя старалась объяснить теперешнее свое положение, то это звучало бы так:

"Деточки те такие ангелочки... Правда, замазанные... часто выбегают босые в сени и на снег... приходится очень следить... Но они меня любят, как бог свят, любят... Взберутся мне на спину и прыгают - тетка Ядзя, покатайте нас!.. Но только хлоп тот, хозяин мой, ой, какой же он коварный!.. Так смотрит на меня, так смотрит!.. Пан Езус не велел так смотреть на бедных девушек... И еще придурковатый какой-то - встанет ночью, выйдет, а потом, как лунатик, никак не может попасть на свою кровать..."

Вот как оборачивается твое душевное благородство, губастый парубок, Ригор Власович!..

Но поднимется ли у тебя рука с наганом - наказать обидчика, ведь он тоже из "бедного класса"!.. Как видишь, Ригор Власович, на селедку молятся и бедняки!..

И что вам посоветовать, глупые дети мои? Как помочь вашему общему горю, как помочь вам найти или забыть друг друга?

Чем исцелить вашу жгучую тоску, перебить полынную горечь во рту, чем приправить еду, чтобы она не казалась такой противной, как заставить вас прожить хотя бы минуту без того, чтобы не думали друг про друга?

Мне знакомо это состояние, - ведь я живу почти рядом со своим недосягаемым счастьем, со своей близкой бедой!..

Но вам все же легче. Вы - молодые, творите глупости, но никто не может помешать вам поумнеть. А вот мне, мудрому, никак нельзя поглупеть! Вам можно кричать друг про друга на весь мир, а мне невозможно проговориться ни единым словом - даже прошептать золотое имечко!..

Нина Витольдовна пришла к нам уже вечером. Она конечно же была гостьей моей жены, потому что я уже не имел права приглашать ее к нам.

Наши женщины осторожно смаковали вишневую наливку, потом так же, с не меньшей осторожностью, поражая друг друга воспитанностью, пили чай со сливками и с теми самыми сдобными коржиками, в виде сердечка и кленовых листочков, которые были предметом гордости моей хозяйки.

На моих глазах происходил процесс сближения двух начал - святой добродетели и женской легкомысленности, которые олицетворяли каждая из дам.

Мед, струившийся из уст моей любимой супруги, так и капал на стол, и мне казалось, что он прожигает не только белую скатерть, но и само дерево под ней.

Евфросиния Петровна учила свою младшую подругу, как жить на свете.

Будем же благодарны всем тем, кто рассматривает нашу жизнь не в стихийном процессе развития природы, а в выполнении множества обязанностей, выдуманных такими достойными людьми, как моя жена.

Я задыхался от грусти. Я умирал от одиночества. Кому поведать печаль мою? Почему чувства, которые возвышают нас над животными, почти всегда приносят человеку страдания?

Евфросиния Петровна по святым своим обязанностям творила жестокое добро.

- Милочка, Нина Витольдовна, вам непременно нужно подать хотя бы малейшую надежду Виктору Сергеевичу! Это будет с вашей стороны благородно. Вы только подумайте, как воспринял ваше опрометчивое решение свет!..

- Какой свет, мамочка, ты имеешь в виду? - поинтересовался я. - Ты, очевидно, намекаешь на наше интеллигентное общество?

Евфросиния Петровна вытаращила на меня глаза.

- Конечно!

- Ну, тогда считай, что речь идет про полсвета или половину интеллигентного общества. Ибо вторая половина, то есть твой раб, придерживается других взглядов!

Я знал, что именно могла сказать моя любимая жена.

"Ты, как все мужчины, готов оправдывать распущенность".

"А в чем же она?"

"Ну, в том, что Нина Витольдовна... ну... понимаешь..." - И жена моя едва заметно покачала бы головой, и во взгляде ее я прочитал бы чистоту женщины, которая, по своему желанию, спит не одна, а с законным мужем.

Но Евфросиния Петровна была на удивление выдержанной матроной:

- Вся трагедия в том, что Катя осталась без отца!

- А я по папе не скучаю! - вдруг сказала Катя и склонила головку на плечо, будто хотела показать кому-то язык.

Взволнованная Нина Витольдовна еще больше смутилась и замахала на дочку руками:

- Катя, ты невозможная! Как ты смеешь вмешиваться в разговор старших?!

- А как это старшие, - надула губки эта невозможная девчушка, - как это старшие смеют вмешиваться не в свои дела?

Евфросиния Петровна даже вскрикнула. Заметно побледнела. Цвет глаз приобрел стальной оттенок. Стреляющий палец медленно, но неуклонно поднимался на уровень чернявой головки дерзкой девчушки. Но выстрела не последовало. Возле самых наших окон послышались скрип снега, смущенное и одновременно дерзкое покашливание, и измененными голосами мальчишки выкрикнули хором:

- Добрые хозяева, позвольте поколядовать!

Все мы оцепенели от ужаса. Не ждал я от своих гусят такой дерзости!

Я терял мужество. Готов был плестись на дрожащих ногах в сени, поднять крючок и впустить в свою учительскую обитель шумную толпу с шестиконечной звездой.

А они только и ждали этого!

Я слышал, как они спорили и нетерпеливо, но легонько дергали дверь. Им важно было навеки запятнать наши непорочные учительские биографии. Им нужно было увидеть на нашем столе и ветчину, и домашние колбасы!..

Назавтра все село потешалось бы: "Ишь, как что, так они на религию!.. А сами в рождество - колбасы да мясо!.. Детей учат!.."

Евфросиния Петровна вселила в меня мужество своим пальцем. Но и это не помогло. За окнами откровенно смеялись над нами.

Добрый вечер, люди!

Пан хозяин,

Радуйся!

Ой, земля, возрадуйся,

Сын божий

Родился!

И где они такому научились?! Ведь Евфросиния Петровна только и пела с ними: "Мы - кузнецы, и дух наш молод..."

А тут такое:

Застелите столы,

Да все келимами

Радуйся!

Ой, земля, возрадуйся...

И эти шаловливые детские голоса были настолько красивы своей неосознанной верой в добро, такие чистые от земного зла, что так и сияли, светились голубым!

И тогда на нас сошло другое оцепенение - не страх за нашу учительскую репутацию, не страх осуждения, а ощущение немыслимой эмоциональной силы в таких, казалось бы, простых словах:

Ой, земля, возрадуйся...

И может, впервые за нашу совместную жизнь непреклонная моя жена, со сталью во взгляде и стреляющим пальцем, громко и непритворно зарыдала:

Ой, земля-а-а... земля... ой...

Ой, земля, возрадуйся!

Ой, земля, возрадуйся! Ой!.. Ой!..

и упала грудью на стол, уткнувшись головой в руки, - так растрогало и потрясло мою жену запоздалое известие школьников о рождении в семье плотника мальчика, который выучился на бога.

О счастливые мои потомки! Пусть сердца ваши каждый раз переполняются радостью, не стыдитесь слез умиления, как только родится на свет ребенок будущий страдалец и мученик, который, может статься, будет вашим защитником и заступником, может, богом, а своим рождением - останется человеческим дитятей!

Тихо плакала святая дева, плакала синеокая женщина, которая самой красою своей обречена быть несчастной.

О, как мне хотелось сказать ей слово, что по силе равнялось бы тому стону народной души:

Ой, земля, возрадуйся!..

Но мне нельзя было быть даже несчастным!

Уже отзвучало детское пение. А мы все сидели молчаливые и задумчивые.

У каждого перед глазами была собственная жизнь, которая складывалась из коротких бледных воспоминаний, и каждый из нас вслушивался: не зазвучит ли в нем потрясающе грустный мотив: "Ой, земля, возрадуйся!.."

Нет, не было в них ни больших потрясений, ни великой печали, которую можно было бы оставить потомкам - песнею ли, легендой ли. И от этого каждый из нас чувствовал себя таким одиноким, таким обманутым в своих ожиданиях, что не хотелось и жить - все равно доживешь свое и не оставишь после себя ни памяти, ни песни, ни печали.

Но нужно жить, мои дорогие, чтобы не оборвалась ниточка рода человеческого - серебряная струна, которая рокочет миру божьему песней.

Так тихо и грустно справляли мы сочельник шестого января тысяча девятьсот двадцать третьего года.

Конечно, на рождество школа опустела. Пришло лишь несколько детей бедняков, которым дома праздновать было нечем.

По два-три ребенка в классе - и сидели они за партами испуганные и вроде виноватые. И очень обрадовались, когда я объявил, что ввиду сильного мороза (!) школа сегодня не будет работать.

Евфросиния Петровна от великой своей щедрости пригласила всех сегодняшних старательных учеников домой, и каждому досталось по пирожку с творогом и по три конфетки.

А по улицам торжественно, парами, а то и целыми семьями, шло гостить к родичам село - в желтых и белых кожухах, в бараньих шапках, краснощекое от мороза и горилки, щебечущее село в толстых шерстяных платках и сапожках на высоких подборах, с корзинками из подкрашенной лозы, с младенцами под полой кожуха, со строго поджатыми морщинистыми губами и серебряными крестиками на плоской груди.

И будут выпиты не одна бутылка казенки, не одна бутыль желтого житного самогона, съедена не одна ржавая селедка, и будут припомнены не одна соседская кривда, проломлена не одна голова, и не один сгорит от алкоголя, а будут говорить - помер от горячки, но удивительнее всего то, что в какую-то минуту просветления, с далекими глазами, устремленными в грядущее и прошлое, - заведут женщины серебристыми дискантами и сопрано, а одуревшие от горилки мужчины, на миг протрезвев, подтянут баритонами и басами:

Ой, земля, возра-а-адуйся,

Ой, земля, возрадуйся!

Сы-ы-ын бо-о-ожий

Роди-и-ился-я-а!..

Загрузка...