Когда разговор заходит об истории фантастики как вида литературы, еще и сегодня нет-нет да и услышишь: вид этот (или жанр) создан в последней трети прошлого века Жюлем Верном и Гербертом Уэллсом. В дореволюционной России — не существовал… Вот так — коротко и безапелляционно. С первым из этих положений можно и согласиться: у колыбели научной фантастики-той ветви литературы, какою мы ее знаем, — действительно стояли Жюль Верп и Герберт Уэллс. Но вот со вторым… В первые послевоенные десятилетия и это утверждение не вызывало возражений. Да, в редких тогда обзорах ранней советской фантастики упоминались подчас и произведения, написанные до революции, Однако и самим авторам обзоров они представлялись не более чем цепочкой разрозненных, сугубо случайных фактов, не позволяющих говорить о сколь-нибудь серьезной традиции. Подобная «робость» тогдашних литературоведов легко объяснима: послевоенный расцвет жанра в нашей стране только-только начинался, долгое время фантастика считалась у нас литературой второго сорта, развлекательной, несерьезной. О каких традициях, о какой истории жанра могла идти речь, если и мимо новинок-то его критики нередко проходили с завидным равнодушием. Ситуация, надо сказать, в чем-то повторяется. Годы ли застоя тому виной, отучившие многих высказывать безбоязненно и честно мнение о новых, а тем более «неудобных» книгах, но только критическая мысль наших знатоков фантастики при неизмеримо выросшем количестве публикаций прочно воспарила в горние выси общих рассуждений и малопродуктивных дискуссий. Лишь изредка, словно бы для поддержания формы, снисходит она, эта мысль, до оценки конкретного материала, обычно по старинке избирая в «мальчики для битья» малопритязательного автора из глубинки или, к недоумению рядового читателя, с откровенно групповых позиций под орех разделывая «чужих», безудержно захваливая «своих»… Впрочем, кое-что в наши дни все-таки меняется. Изменилось отношение к фантастике в целом, изменились и взгляды на старую нашу фантастику. Изменились настолько, что даже стал возможен выпуск специальных антологий, — я имею в виду прежде всего книги «Взгляд сквозь столетия» и «Вечное солнце», изданные «Молодой гвардией» соответственно в 1977 и 1979 годах. Первую из них составили фантастико-утопические произведения русских авторов XVIII-первой половины XIX века, во второй представлено творчество писателей следующего периода — вплоть до предреволюционных набросков Велимира Хлебникова, по определению составителя, «одного из самых утопических писателей во всей русской и советской литературе». Этот второй сборник особенно эффектен. В разделе «Русская социальная утопия» здесь фигурируют такие — не попадавшие прежде даже в контекст статей о нашей фантастике — имена, как Л. Толстой, И. Гончаров, Г. Успенский, Н. Лесков, В. Короленко, М. Горький… К сожалению, собственно научной фантастике в этом сборнике повезло значительно меньше. Не по занимаемому в нем объему, нет, в книгу вошел с некоторыми сокращениями целый роман (и какой — знаменитая «Красная звезда» А. Богданова!). Но в более чем тридцатистраничном предисловии С. Калмыкова, детально излагающем становление утопии в русской литературе, лишь вскользь упомянуто о нашей дореволюционной научной фантастике, — и это воспринимается как своеобразное «остаточное явление» изживаемых ныне представлений о «случайности» НФ в отечественной литературе… К счастью, одновременно с «Вечным солнцем» солидным тиражом вышла наконец и первая (добавим: пока единственная) книжка [7] о дореволюционной русской фантастике. Небольшая, но необычайно емкая, она более чем убедительно свидетельствует, что не столь уж и редкой гостьей была фантастика (а не только утопия) в старой нашей беллетристике. К антологиям же позже присоединились еще две: «Русская литературная утопия», составленная В. Шестаковым (издательство МГУ, 1986) и восстанавливающая для любознательного читателя ряд недоступных прежде текстов, и «Русская фантастическая проза» — солидный, в шестьсот страниц, том, открывающий новую 24-томную «Библиотеку фантастики». Том этот издан непредставимым по прежним временам тиражом в 400 тысяч экземпляров… Да, находятся, конечно, еще и сегодня люди, которым копание в архивах фантастики кажется ненужным: ведь там, в старой фантастике, по их мнению, одни лишь малопримечательные произведения, вспоминать о которых означает заниматься «снобистско-библиофильским любованием мнимыми сокровищами». Я отнюдь не утрирую, не выдумываю эту мрачноватую фигуру убежденного в единоличной своей правоте оппонента. Именно эти выражения («снобистский вкус», «библиофильское любование», «мнимые сокровища»…) содержал один из отзывов на готовившееся первое издание данной книги… Подобные взгляды любопытно было бы спроецировать на изучение литературы «основного потока». Нашей большой литературы. Разве не получилось бы в результате, что и академическую историю ее следует переписать, ограничившись рассмотрением творчества лишь тех писателей, чьи имена вошли в учебники для пятого — седьмого классов общеобразовательной средней школы?! Такое допущение заведомо фантастично. В отношении же фантастики, как ни удивительно, и в наши дни обостренного к ней интереса оказывается возможен подобный откровенно вульгарный подход… Впрочем, остановимся. Не относя себя к тем из «фантастоведов», кто, по словам В. Ревича, впадает в другую крайность и склонен «объявлять дореволюционную фантастику яркой и заметной ветвью великой русской литературы», полагаем тем не менее, что «копаться» в прошлом нашей фантастики надо. Надо, чтобы понять, на какой почве вызревала современная советская фантастика, столь громко заявившая о себе в последние десятилетия, столь уверенно вышедшая на мировую арену. Надо, чтобы убедиться: фантастика отнюдь не инородное тело в русской литературе, отнюдь не искусственно привитые неведомо кем традиции западных фантастов. Надо, наконец, чтобы подтвердить: народ, осуществивший грандиозную мечту всех народов и поколений, — этот народ умел и любил мечтать!.. Не будем углубляться в русские народные сказки, хотя в историческом плане они выразительнее всего подтверждают последнее положение. Возможно, именно по этому они давно уже со всей обстоятельностью проанализированы помимо фольклористики и в работах, посвященных фантастике. Даже и без сказок, даже без первых русских романов, в назидание царствовавшим особам рисовавших облик «идеального государя» и по тому, несомненно, проходящих и по ведомству Утопии, — о многом, очень многом хотелось бы сказать, если уж зашла речь о старой русской фантастике… О том, например, что минуло уже два века со времени появления (1784-й год) первой в отечественной литературе фантазии о полете на Луну «Новейшего путешествия, сочиненного в городе Белеве». Любознательный Нарсим, герой этой фантазии Василия Левшина, весьма убедительно для тех времен размышляет о возможности воздухоплавания, об устройстве мироздания, о миллионах солнц, а при них — и несчетном числе населенных земель. При помощи построенного им аппарата с машущими крыльями Нарсим попадает на Луну, где, подобно Доминику Гонсалесу Ф. Годвина, обнаруживает высоконравственных «лунатистов». В единении с природой, без лукавых мудрствовании живут они, ревностно исполняя хранимые старейшинами заветы предков, и среди них главный: «не приобретающий руками своими пищи считается ненужною тягостию для земли…» Само собою следовало бы (и в нарушение хронологии в наипервейшую бы очередь!) вспомнить, что вот-вот — в 1990 году — исполнится двести лет и еще одному «путешествию» старой русской литературы — «Путешествию из Петербурга в Москву» Александра Радищева, выдающегося нашего мыслителя-революционера. Книга эта в отличие от довольно-таки умозрительных левшинских конструкций буквально пропитана реальнейшей российской действительностью конца восемнадцатого века, ее острейшими социальными парадоксами. Есть в этой хрестоматийной ныне книге главы, написанные от лица «идеального» монарха в виде «проектов в будущее», формально-то именно они и вводят «Путешествие…» в ряд социальных утопий. Но не в этих проектах реформ, предназначенных способствовать освобождению земледельцев и уничтожению придворных чинов, сокровенный смысл революционной утопии Радищева. «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвленна стала…» Прочитанные в момент, когда пробуждается в подростке интерес к социальному облику мира, пламенные эти строки навсегда оседают в памяти. Перелистываю сейчас совсем другие страницы главной книги Радищева, а перед глазами неотступно стоят именно они, эти горькие строки, исторгнутые из глубины сердца истинного гражданина будущих времен тем самым отчаянием, на которое он только и уповал. В том ведь и суть «Путешествия…», что, протестуя против засилья «зверей алчных, пиявиц ненасытных», настаивая на переменах и страстно к ним призывая, вовсе не к «верхам» адресуется автор. Радищев понимает: подобных щедрот не дождаться от деспота государя, коему при всем желании — даже явись оно- не стать «идеальным», «хорошим»: противопоказано ему это! Надеяться можно лишь на перемены, идущие снизу, на рабов, в накопившемся отчаянии и гневе своем должных же однажды разбить «железом, вольности их препятствующим, главы бесчеловечных своих господ»! «Свободы ожидать должно от самой тяжести порабощения!» — Радищев бесконечно убежден в этом, как и в том, что из среды восставшего народа непременно явятся свои «великие мужи» — не Лжедмитрии, не Лжепетры, не иные претенденты на роль «хорошего царя», но — «других о себе мыслей и права угнетения лишенны». Именно эта провидческая убежденность Радищева в неотвратимости возмездия, в исторической обреченности крепостничества и самодержавия оказывала революционизирующее воздействие на последующие поколения. «Не мечта сие, но взор проницает густую завесу времени, от очей наших будущее скрывающую; я зрю сквозь целое столетие». За эту-то прозорливую убежденность и был Радищев осужден на смертную казнь, замененную ссылкой в Сибирь… А декабристы? Готовясь к своему восстанию, они изучали и Радищева, и сочинения западных утопистов, — нужно было выбрать и теоретически осмыслить тот исторический путь, какой собирались они предложить России. Естественно, что и в их наследии — у Александра Улыбышева, у Вильгельма Кюхельбекера — найдем мы попытки понять завтрашний день, разглядеть его очертания, с его позиций оценить современность. «Главное достоинство человека — в гражданственности», — совсем не случайно полагает в «Европейских письмах» Кюхельбекера выходец из России Добров, живущий в XXVI веке — «в счастливое время, когда политика и нравственность одно и то же», когда «отступить от правил честности и добродетели — значит добровольно отказаться от счастья». Вольнодумцам, дерзнувшим поднять руку на вседержавного деспота, столь же страстно, как и Радищеву, хотелось, чтобы «леса», поддерживающие деспотизм, рухнули вместе с ним, чтобы, как в рассказе А. Улыбышева «Сон», на месте бесчисленных казарм выросли школы, академии, библиотеки… Прервем на минуту наш экскурс в седую старину. Остановим себя вопросом: обращаясь к памятникам русской революционно-освободительной мысли, не уклоняемся ли мы от темы? Не притягиваем ли насильственно материал, от этой темы далекий? Что ж, было время (и весьма продолжительное: с момента рождения НФ и, можно сказать, до самых недавних времен), утопию строго и резко отграничивали от фантастики. Взгляды эти зафиксированы во многих исследованиях, посвященных утопии, закреплены статьями в энциклопедиях. Еще бы!.. Утопия-это свидетельство движения мысли, достояние серьезных людей: философов, экономистов, историков… мыслителей, словом! А фантастика? Да так, ерунда, от лукавого. Для развлечения праздного ума. Даже у В. Шестакова, составителя упоминавшейся нами антологии «Русская литературная утопия», мы обнаружим явно устаревшее толкование НФ: «…в ней, как правило, рассматриваются возможности и результаты различных научных и технических открытий и изобретений». Да, была традиция популяризации ближних и дальних перспектив науки и техники, идущая от Ж. Верна, и были периоды, когда эта традиция господствовала в фантастике, вытесняя из нее все иное… Но ведь уже и Уэллс, младший современник Жюля Верна и второй «отец-основатель» НФ, никак не укладывается в прокрустово ложе этой традиции! Да и творчество самого Ж. Верна — в свете одной лишь «его» традиции — рассматривается слишком узко и выхолощенно: возьмите хотя бы «Таинственный остров», «Кораблекрушение на „Джонатане“, „Пятьсот миллионов бегумы“, перелистайте и иные его романы — разве же не прослеживается в них прямая связь с Этьенном Кабе и другими утопистами? И уж тем более не укладывается в „традицию Ж. Верна“ фантастика наших дней, наследница и „научных романов“ французского фантаста, и утопий классических и неклассических. К слову сказать, В. Шестаков — по примеру авторов 20-х годов (например, В. Святловского) — помещает в свою антологию утопий и „Красную звезду“ А. Богданова. С. Калмыков же (отнюдь не меньший радетель утопии!) ту же „Красную звезду“ определяет в своем „Вечном солнце“ в раздел научной фантастики… Лишний довод, свидетельствующий о зыбкости каких бы то ни было регламентированных литературных границ… Нет и никогда, вероятно, не было „чистых“ жанров в литературе! Всегда они взаимопроникали один в другой, развивались, взаимно обогащаясь, впитывая, вбирая в себя достижения своих предшественников, как это и произошло с фантастикой, то ли исподволь вобравшей в себя утопию, то ли из утопии вышедшей и, переоформившись, ее, утопию, все-таки поглотившей. Можно, разумеется, рассуждать иначе… но только предварительно прояснив малопочтенную цель: отбросить фантастику вспять, изгнать за пределы художественной литературы, вновь — как бывало — превратить в беллетризованный довесок научно-популярного жанра. Чтобы этого не произошло, и ищем мы истоки нашей фантастики во временах и книгах, значительно предшествующих эпохе Жюля Верна. Фантастика — прожектор на корабле прогресса… Привыкнув к этому и подобным ему, пусть и менее образным определениям, мы порою упускаем из виду, что фантазируют, пытаются воочию представить желаемое или нежелательное будущее и идеологи отмирающих формаций. Люди, которых трудно и просто невозможно заподозрить хотя бы в минимальной прогрессивности их взглядов. Так обстоит дело сейчас, так же обстояло оно и в былые времена. Памятуя об этом, не лишне бы нам заглянуть и в лагерь, противостоящий Радищеву и декабристам… Можно, в частности, потревожить и тень князя Михаила Щербатова — видного публициста и политического деятеля времен Радищева. Хотя и усматривал он среди причин „повреждения нравов“ в России не только распространение иноземной торговли и рост городов, но и самовластие „деспотичества“ вкупе с отсутствием законности, однако радел о политических привилегиях и экономических благах лишь для „родовитой породы“, отнюдь не для всех и уж подавно не для крепостного люда. Достаточно вспомнить, что регулярные войска в рисуемом им будущем заменены военными поселениями, — мечта, впоследствии реализованная Аракчеевым. Впрочем, утопия Щербатова „Путешествие в землю Офирскую“ — дважды (пусть и в отрывках) опубликована в антологиях последнего времени, о которых уже шла речь, и достаточно, стало быть доступна. Обратимся к сочинениям другого автора-современника декабристов, пожалуй, первого в России журналиста-профессионала. Профессионала, добавим, исключительно продажного, причем в буквальном смысле этого слова и не только в качестве журналиста. Поистине нет в русской литературе имени презреннее, чем Фаддей Булгарин… По окончании Петербургского шляхетского корпуса — в 1807–1808 годах — воевал он против французов и шведов, а в 1811 году оказывается уже в армии Наполеона и в ее составе (дослужившись до капитана!) участвует в… походе на Москву! Вернувшись же в Россию, верно служит шефу жандармов Бенкендорфу и — получает ордена, чины… „Видок Фиглярин“, как окрестил его А. С. Пушкин, издает газеты и журналы, легко и много (поспевая и с доносами) пишет сам, причем не чурается и фантастики. Повесть за повестью выходят из-под его пера: „Невероятные небылицы, или Путешествие к средоточию Земли“, „Похождения Митрофанушки в Луне“, „Путешествие к антиподам на Целебный остров“, „Предок и потомки“… Задержимся на двух еще не названных: „Правдоподобные небылицы, или Странствование по свету в XXIX веке“ и „Сцена из частной жизни в 2028 году“. Обе эти вещи, сочиненные Булгариным в самом начале его писательского пути (соответственно в 1824 и 1828 годах), уже характеризуют его как безусловного ретрограда и истинного верноподданного. Социальные устои будущего и через 200, и через 1000 лет у него неизменны: короли, принцы, вельможи, купцы, помещики… Но в описании технических диковин и будущего расцвета наук немало и любопытного. На улицах городов по чугунным желобам движутся у Булгарина большие и малые „ездовые машины“. Над городами летают крылатые „воздушные дилижансы“, снабженные паровыми машинами, могущие при нужде сбросить и парашютный десант. Заметна механизация ручного труда: тяжести переносятся при помощи блоков и рычагов. Существуют машины для делания стихов и прозы, но успехом не пользуются в отличие от других машин, моментально выдающих оттиски любых, по желанию, нужных бумаг и тем способствовавших сокращению числа делопроизводителей (например, в судах). Поскольку „предки без всякой предусмотрительности истребляли леса и они наконец сделались редкостью и драгоценностью“, дома делаются из чугуна, фарфора, стекла; для отопления же и освещения — при общей нехватке угля — используется получаемый из воздуха „светородный газ“. Изменение климата, истощение земельных угодий, ухудшение животноводства побудили широко использовать дары моря, а потому развито мореплавание. Причем кораблекрушения исключены начисто: при приближении шторма металлический корпус судна накрывается металлическим же колпаком, набирается балласт — и корабль уходит под воду. В ходу опреснение морской воды посредством „гидравлических чистителей“. По морскому дну во множестве снуют водоходы и водолазы, одетые в ткани, непроницаемые для воды, в прозрачных роговых масках и колпаках, с кожаными мешками, наполненными воздухом („для дышания под водою посредством трубок“), — натуральные, одним словом, аквалангисты. Соответственно и дно морское превратилось в плодоносную ниву: оно усеяно подводными плантациями, кои поделены каменными заборами (и о заборах не преминул упомянуть автор-консерватор). Наука позволила усовершенствовать все пять чувств, включая осязание: прибегнув к помощи химии, рассказчик „тотчас научился различать цвета одним прикосновением“. Обстоятельно описаны и приборы, позволяющие на большом расстоянии не только подсматривать за жизнью частных лиц, но и подслушивать разговоры — профессиональная, очевидно, мечта осведомителя… Таков мир XXIX века: технических чудес в нем немало, хотя в действие они приводятся, как правило, паровой машиной либо… пружинами, заводимыми посредством ключа. Воображение у Ф. Булгарина и по части техники все-таки небеспредельно… О социальной его глухоте мы уже говорили, но тем удивительнее увидеть в его лице пропагандиста всеобщего просвещения — совместного обучения детей и бедных и богатых, притом обоего пола, да еще и одинаково — вне зависимости от родительского достатка — одетых! А как вам понравится такое вот — в 2028 году — рассуждение вельможи о счастливой, процветающей России: „Счастливая оттого, что мы, русские, умели воспользоваться нашим счастливым положением и все сокровища, тлевшие в недрах земли, исторгли нашим терпением, любовью к отечественному, прилежанием, учением, промышленностью. Пожалуй, если б мы не думали о завтрашнем дне и кое-как жили, позволяя иностранцам брать у нас сырые материалы и продавать нам выделанные, то мы навсегда остались бы у них в зависимости и были бы бедными…“ Злободневно и для наших дней, не правда ли? Все так, но ни о какой „реабилитации“ Булгарина, разумеется, не может быть и речи: получил он вполне по заслугам, и получил сполна — и в пушкинских эпиграммах, и в истории русской литературы, и… в фантастике (кто не читал, советуем прочесть рассказ Д. Биленкина „Проба личности“: психология „видока“ исследована в нем блестяще!). Неожиданные же для Булгарина прогрессивные детали в его экскурсах в будущее можно объяснить кратковременной его близостью в двадцатых годах к Рылееву, Бестужеву и их знакомцам (он даже сотрудничал в рылеевской „Полярной звезде“), дружбой с Грибоедовым… и элементарной диалектикой, не позволяющей нам видеть в черном только черное. Но бог с ним, Булгариным: даже и привнося некоторые детали в ретроспективный портрет эпохи, симпатичнее для нас он, разумеется, не становится… Рассуждая о предтечах нашей фантастики, невозможно не вспомнить двух русских писателей первой половины прошлого века — Александра Вельтмана и Владимира Одоевского. Писателей очень разных: одного я рискнул бы охарактеризовать как лирика, другого — скорее как рационалиста (не зря же и укрепилось за ним уважительное: „русский Фауст“), но одновременно и сходных во многом. В интересе своем к наукам (у одного — к историческим, у другого — к философии и миру техники). В склонности фантазировать. И пожалуй, особенно в литературной судьбе: оба в свое время были весьма имениты, и оба же много лет практически не переиздавались; казалось даже вполне справедливым причислить их к разряду забытых, оставшихся лишь в истории нашей литературы. Тем не менее для обоих — и едва ли не одновременно! — наступило-таки время нового их прочтения. За последние десять лет вышла целая серия сборников, однотомников и двухтомник В. Одоевского, переиздаются — книга за книгой — романы и повести А. Вельтмана. Об этом последнем коротко скажем, что в его романах из русской истории исключительно велика доля безудержного вымысла, элементов чисто сказочных. В роли фантаста-сказочника, не обремененного надобностью непременно вводить (и объяснять) сугубо технический антураж, выступает Вельтман и в романах „Рукопись Мартына Задека. MMMCDXLVIII год“» (1833) и «Александр Филиппович Македонский. Предки Калимероса» (1836). Действие первого из них отнесено в 3448 год: мудрый правитель Босфорании, идеального государства на Балканах, отправляется в экспедицию к Южному полюсу, и власть в стране временно захватывает его двойник, морской разбойник Эол… Герой второго романа в седле волшебного «гиппогрифа» пускается сквозь время на поиски своих предков. И находит их: вначале царя «Филиппа Минтовича», а затем в Афинах, у Аристотеля, и юного Александра, которого повсюду сопровождает, знакомясь с жизнью древних греков. Придя в конце к выводу о том, что «люди везде одинаковы», он отбывает на своем «гиппогрифе» обратно в XIX век… Не удержимся, отметим: путешествие на «гиппогрифе» описано Вельтманом за добрых полвека до уэллсовской «Машины времени»! Пунктирность наших заметок побуждает к краткости и в отношении Владимира Одоевского. Упомянем, что писал он и романтические, «таинственные» повести. («Сильфида», «Косморама», «Саламандра» и др.), в которых пытался с научных позиций исследовать тайны человеческой психики, и повести сатирико-фантастического плана, одна из которых («Сказка о мертвом теле, неизвестно кому принадлежащем») вполне могла послужить первотолчком для появления знаменитого гоголевского «Носа». Одновременно В. Одоевский — один из несомненных родоначальников и той фантастики, которую мы традиционно называем научной. И здесь в заслугу ему нужно поставить не только незавершенный утопический «4338 год» с его бесконечной верой в силу науки и массой удивительных по смелости научно-технических прогнозов («электроходы», мчащиеся по Гималайскому и Каспийскому туннелям, телефон-«магнетический телеграф», искусственная пища из небелковых продуктов, воздействие на климат и использование для обогрева Камчатки тепла ее вулканов, отсутствие воздуха на Луне и многое другое). Одоевскому принадлежат и едва ли не первые у нас утопии иного плана, негативные: «Город без имени» (1839) и «Последнее самоубийство» (1844). Доводя в них до логического конца утилитаризм И. Бентама и концепцию «абсолютного избытка людей» Т. Мальтуса, Одоевский закладывал основы тех разновидностей фантастики, которые мы обычно связываем с именем Уэллса и называем антиутопией либо фантастикой предупреждений в зависимости от позиции авторов, их отношения к прогрессу, к будущему, к судьбе человечества… В поисках предтеч любопытен для нас и малозаметный в общем хоре русских писателей XIX века Николай Ахшарумов. Романы его — «Двойник», «Игрок», «Граждане леса» — печатались в пятидесятых-шестидесятых годах, а интересны они тем, что их герои «научным путем» создают своих двойников, задолго до «Алисы» Л. Кэролла попадают в «шахматный» мир, отличаясь редкой наблюдательностью, находят общий язык с животными и даже пытаются — увы, безуспешно — устроить общину, объединяющую человека и разнохарактерных четвероногих и пернатых «граждан леса»… Несомненно, любопытна для нас и обращенная в прошлое утопия Михаила Михайлова «За пределами истории». Написанная в Сибири сподвижником Чернышевского, в 36 лет погибшим на каторге, она была опубликована в 1869 году и представляет собою первую попытку в русской (а возможно, и мировой) литературе изобразить, опираясь на данные науки, жизнь отдаленнейших наших предков, только-только начинающих становиться людьми… И наконец книга, мимо которой попросту нельзя пройти, говоря о старой нашей фантастике: «Что делать?» Николая Чернышевского. Первая в России социалистическая утопия… Вспоминая эту книгу применительно к фантастике, обычно имеют в виду сны Веры Павловны, и в первую очередь самый знаменитый из них, четвертый. Что ж, бесспорно: именно в нем дана впечатляющая картина того прекрасного будущего, ради которого появились, живут и работают «новые люди». Но ведь и эта их работа, и обыденная жизнь, и сами они, и, разумеется же, лучший из них, «особенный человек» Рахметов, не только буквально по крохам найдены и собраны автором в реальной действительности; в значительной степени все это сконструировано, вымышлено, создано как руководство к действию для тех, кого растил и воспитывал Чернышевский с помощью «Современника» своей публицистикой. Не случайно же и стал этот роман настольной книгой всех последующих поколений русских революционеров; одних только снов Веры Павловны было бы явно недостаточно для выполнения функций «учебника жизни». Роман Чернышевского, можно сказать, и в целом не выпадает из системы научной фантастики-той ее разновидности, где совмещены обе перспективы: и дальняя (постановка конечной цели), и ближняя (изложение задач завтрашнего дня). В конце концов, фантастика — как вид литературы — ничуть не виновата в том, что термин «мечта ближнего прицела» оказался скомпрометирован в нашем представлении худосочными книгами ряда послевоенных советских литераторов… Уместно отметить еще и вот что. Ровесник Жюля Верна (оба они родились 160 лет назад, в 1828 году), русский писатель, упрятанный в каземат Петропавловской крепости, сумел опубликовать свой роман в том же 1863 году (и вот вам, между прочим, еще один знаменательный юбилей нашей фантастики: 125 лет назад!), когда и у писателя французского вышел первый его «научный роман». Невольно напрашиваются самые разные параллели, в том числе и между двумя этими книгами. Роман Ж. Верна «Пять недель на воздушном шаре» открывал собою славные страницы в истории фантастики: она осознанно становилась провозвестницей новых свершений научно-технического прогресса, его горячей союзницей и вдохновительницей. Нетрудно и у Чернышевского найти истинно провидческие научно-технические прогнозы. Алюминий как строительный материал (в те годы его получали лишь в лабораторных условиях и цена его была не ниже, чем у золота), новаторская архитектура («…а окна огромные, широкие, во всю вышину этажей!..»), совершенное электрическое освещение («…свет, — конечно, такой он и должен быть: совершенно как солнечный, белый, яркий и мягкий…»; а ведь еще 12 лет было до изобретения электрической «свечи Яблочкова»), орошение пустынь и осушение болот, жнущие и убирающие пшеницу машины… Однако главное для Чернышевского в будущем — его преображенный социальный облик, та самая сверхцель, которую и ставил он перед молодым поколением! Можно было бы — в дополнение — вспомнить и о рассказах Чернышевского «Кормило Кормчему» и «Знамение на кровле». Опубликованные лишь в 1906 году, они представляют собою отрывки из книги «Чтения в Белом Зале», задуманной писателем в сибирской ссылке, и с присущей Чернышевскому прозорливостью рисуют двойственность научного прогресса. Всесильная машина Эвергет, придуманная неким Пожирателем Книг, из благодетельницы превращается в проклятие для народов. Ибо в неправедном обществе обязательно найдутся те, кто «возьмут чертеж Эвергета и спрячут ото всех», а саму машину используют для того, чтоб забрасывать на высоту в тысячу верст изготовленные ими чудовищные бомбы. «И увидев то, и услышав то, вострепещут народы и скажут в сердцах своих: На кого та бомба? Горе той стране, на которую та бомба!..» — в стиле восточных сказаний повествует Чернышевский, поражая нас проницательностью взгляда, обращенного из семидесятых годов прошлого века — не в наши ли с вами восьмидесятые?! Закончим на этом краткую нашу экскурсию в историю русской фантастики. Закончим, даже не коснувшись еще многих славных имен. И. Тургенев, Ф. Достоевский, М. Салтыков-Щедрин… А в 1893 году (всего через четыре года после того, как в Саратове в молчании — прощальные речи были запрещены — был похоронен Чернышевский) никому тогда, да и позже, очень долго неизвестный 36-летний учитель из провинции Константин Циолковский выпустил первую из серии своих беллетризованных работ о космосе. Это была фантастическая повесть «На Луне», написанная значительно раньше, в 1887 году (когда еще жив был Чернышевский). Эпохи пересекаются, движутся рядом, вклиниваются одна в другую, одна из другой вырастают. Ведь основоположник космонавтики в свою очередь едва ли не современник для нас: еще живы люди, переписывавшиеся с ним!.. Не будем же забывать наших предтеч и истоков. Не помня о них, одним только влиянием переводных образцов мы многого не сумеем объяснить в нашей фантастике…
Считается общепризнанным, что первый журнал, целиком посвященный фантастике, появился в апреле 1926 года в Соединенных Штатах Америки: им стали «Удивительные истории», основанные выходцем из Люксембурга инженером Хьюго Гернсбеком. Тем самым Хьюго Гернсбеком, чье имя носит едва ли не самая почетная в мире западной НФ премия, с 1953 года присуждаемая ежегодно американскими любителями фантастики — «фэнами», как они себя называют. Правда, по свидетельству критика Вл. Гакова, и шведские «фэны», роясь в архивах своей фантастики, не так давно раскопали у себя предтечу многоликой сегодня НФ журналистики. Но этот предтеча, десятью годами раньше «Удивительных историй» издававшийся состоятельным шведским энтузиастом, печатал в основном произведения своего не слишком талантливого хозяина и оттого оказался бессилен составить конкуренцию детищу Гернсбека… Ну, а у нас, в России? Казалось бы, чего спрашивать: кто не знает, что специализированного НФ журнала у нас нет и сегодня. Его функции выполняет в нашей стране группа журналов, с большим или меньшим постоянством предоставляющих свои страницы фантастике. Традиция эта давняя: еще до революции фантастика шла у нас «в одной упряжке» с путешествиями и приключениями. Из старых журналов, воздававших должное неразлучной триаде, наиболее известны сойкинский «Мир приключений» (1910–1930) и выживший на ветрах эпох «Вокруг света». Были, впрочем, и другие, не менее именитые: «Журнал приключений», «На суше и на море», «Природа и люди», а из ранних советских — «Всемирный следопыт», «Борьба миров». Но, как уже сказано, ни один из них не связывал свою судьбу только с фантастикой. И все-таки… Давайте пороемся все-таки на наших архивных полках! А чтобы не тратить время попусту, заглянем-ка прямехонько в 1907 год. 1907-й?.. Конечно же, эта дата у каждого тотчас вызовет в памяти образы первой русской революции! Она уже идет на спад, реакционеры уже торжествуют — хотя и не без оглядки на грозные дни 1905-го — временную свою победу над народом, посмевшим усомниться в незыблемости заведенных порядков… И вот в это-то время, в октябре 1907-го, появляется в Петербурге новый журнал. Констатировав в редакционно-издательском предуведомлении к первому номеру, что «Россия переживает момент всеобщего брожения умов», журнал так определил свою задачу: «…мы хотим наших читателей познакомить с наиболее выдающимися произведениями той литературы, которую главным образом интересует жизнь будущего. Мы хотим показать, какие каждая эпоха выдвигала запросы, идеалы и стремления, порой удивительно смелые, порой весьма наивные и фантастические, временами же весьма трезвые и не оторванные от действительности». Журнал научной фантастики? Как будто бы да. Но… Русский журнал резко отличался от «Удивительных историй» Гернсбека, превыше всего ставившего в фантастике тот «особый чарующий тип романа, в который вкраплены научные факты и картины смелых предвидений». Лишь истинно возможное, принципиально осуществимое для техники и науки интересовало «отца» американской фантастики. В России же, сотрясаемой бурями революции, самым интересным в романах о будущем представлялась никак не техническая оснащенность гипотетического завтрашнего дня. В первом выпуске нашего журнала вслед за цитированным выше предуведомлением шла редакционная же, без подписи, программная статья. Характерно уже ее название: «Значение утопии». В литературе, «интересующейся жизнью будущего», издатели журнала особо выделили именно утопию, — не технический, но социальный разрез грядущего! Отсюда становится понятным и название русского журнала — «Идеальная жизнь». Тему будущего и путей к нему журнал, надо сказать, трактовал более чем широко. Он искал ее, в частности, и во взглядах современных читателю мыслителей. На страницах журнала было помещено, например, «Учение о жизни» специально подобранные и носящие характер переложения выдержки из опубликованных к тому времени сочинений и писем Л. Н. Толстого. Безусловно, сильной стороной «Учения» была критика господствующих порядков, — не случайно составитель в качестве одной из основных трудностей, перед ним стоявших, указывал на сложность приспособления «острого и свободно писанного материала к теперешним цензурным условиям». Тем не менее, несмотря на цензуру, в тексте прошла выделенная курсивом центральная мысль: «Человек не затем живет, чтобы на него работали, а чтобы самому работать на других. Кто будет трудиться, того будут кормить». (Сколь созвучно это будущему революционному лозунгу: «Кто не работает, тот не ест!») «Человечество будет иметь высшее, доступное ему благо на земле, когда люди не будут стараться поглотить и потребить все каждый для себя…» — писалось в «Учении». Впрочем, в те годы уже очень многим было ясно, что через одну лишь любовь к ближнему, проповедовавшуюся Л. Н. Толстым, не достигнуть всеобщего благоденствия… Предпринял журнал и публикацию серьезнейшей работы австрийского юриста А. Менгера «Экономическая и семенная жизнь в народном рабочем государстве». Работа эта, в чем-то, возможно, излишне академичная, однако же прямо заявляла, что в таком государстве «за отдельными лицами ни в коем случае не будет признано право господства над средствами производства», Любопытно отметить и очерк Д. Городецкого «Попытки осуществления идеальной жизни на земле», печатание которого было начато во втором выпуске журнала. К сожалению, только начато: продолжения — вероятно, по цензурным причинам — не последовало. Между тем очерк действительно был интересен. «Во все времена, — писал автор, — мечты и фантазии о лучшей жизни человечества шли рядом с опытами и попытками к осуществлению на земле такой жизни. Философы, поэты, мечтатели рисовали идеал, законодатели и реформаторы пытались проводить этот идеал в жизнь. При этом между ними происходило постоянное взаимодействие…» И дальше рассказывалось не только о реформаторах Древней Греции и Рима, но и о революционных преобразованиях, намечавшихся Томасом Мюнцером, вождем масс в Крестьянской войне.1524–1526 годов в Германии. Восторженный читатель «Утопии» Томаса Мора, Мюнцер пытался осуществить на земле идеальный строй, при котором не было бы ни классовых различий, ни частной собственности… Кстати, сама «Утопия», оказавшая большое влияние на многих мыслителей последующих эпох (вплоть до представителей утопического социализма), была включена в список произведений о будущем, которые редакция предполагала поместить со временем в своем журнале. Значился в этом списке и роман Э. Беллами «Взгляд назад», необыкновенно популярный не только на его родине, в Америке, но и в России начала века: по свидетельствам современников, этой книгой зачитывались в революционных кружках наряду с «Что делать?» Н. Г. Чернышевского, «Оводом» Э. Войнич и «Спартаком» Р. Джованьоли. Однако поместить на своих страницах журнал успел лишь два из обещанных романов, — они печатались одновременно, шли с продолжением и были неплохо иллюстрированы. Первым из них, открывая выпуски «Идеальной жизни», шел фантастический роман Л. Олифанта (Э. Бульвер-Литтона) «Грядущая раса». Его герой попадал в подземный мир — своего рода Плутонию, но лишенную собственного местного светила: высокоразвитые обитатели здешних мест для освещения, как и для множества иных целей, использовали универсальный «вриль», чудесную жидкость, совмещавшую в себе, по словам автора, все силы природы электричество, магнетизм и т. п. В этом мире, не знающем потрясений, достигшем благодаря «врилю» всеобщего благополучия, живут счастливые беспорочные долгожители-вегетарианцы. Они всем довольны (поскольку весьма умеренны в потребностях), во всем равны, начисто лишены честолюбия и зависти, покои рассматривают как высшее благо и… не дискутируя, верят в бога и загробную жизнь. В целом это однообразный и довольно скучный мир, сами хозяева которого констатируют: «Ведь о нас ничего нельзя сказать, кроме одного: они рождались, жили счастливо и умирали». И герой Бульвер-Литтона бежит из этого мира, подгоняемый тревожным ожиданием, не вырвутся ли подземные жители наверх, не сокрушат ли могущественным своим «врилем» бастионы буржуазной цивилизации… Герои второго романа — «Вести ниоткуда» В. Морриса — напротив, опечален своим возвращением из мира сбывшихся грез. Ведь там он встретился со счастливым миром свободных тружеников. Вот уже полтора века, как покончено с капиталистическим гнетом и насилием; труд, тяжелые формы которого переданы машинам, давно уже превратился в наслаждение (что не преминуло сказаться на повышении качества его продуктов); каждый может найти себе работу по сердцу, такую, выполнение которой столь же волнует и облагораживает, как и приобщение к искусству… Что же касается великого переворота, то он, по В. Моррису, был естествен, как смена дня и ночи. Но английский «социалист эмоциональной окраски» (так называл В. Морриса Ф. Энгельс) не верит американскому социалисту-реформисту Э. Беллами, полагавшему, что социализм можно построить мирным, парламентским путем, путем постепенных реформ. Не верит он и в бескровное построение счастливого общества при помощи сколь угодно удивительных открытий — вроде «вриля» из романа Э. Бульвер-Литтона. «Нет, — твердо говорит В. Моррис, это была борьба, борьба не на жизнь, а на смерть», революционная борьба хорошо организованных рабочих, которые, «победив, увидели, что у них достаточно силы, чтобы создать новый мир, новую жизнь на развалинах старой. И это свершилось!». Будущий мир освобожденного труда с большой любовью изображен В. Моррисом, искренне и безгранично верившим в его осуществимость. Ведь, по свидетельству журнала, будучи уже неизлечимо болен, В. Моррис и свой последний Новый год — 1896-й — встречал с радостью, потому что тот приближал его к заветной цели… «Утопии — не пустая болтовня наивных фантазеров, — утверждал журнал в упоминавшейся уже редакционной статье. — Лучшего агитационного приема, лучшего, более верного способа пропаганды, более надежного орудия борьбы с существующими предрассудками, неуверенностью, нерешительностью нельзя придумать». С высот сегодняшнего дня нам, разумеется, нетрудно в этой оценке утопий (безусловно, верной применительно, скажем, к роману В. Морриса) углядеть определенную близорукость. Ту близорукость, что была свойственна, например, реформисту Э. Беллами. Ведь только просвещая, только агитируя, новый мир на земле не построишь. Но не был ли внешне сугубо просветительский подход к делу («…мы не навязываем читателю своих симпатий, мы предлагаем ему только те сочинения, которые уже давно получили всеобщее признание, но были мало доступны для широкой публики…») своеобразной уловкой редакции «Идеальной жизни»? Журнал этот, долго остававшийся практически неизвестным нашему литературоведению, требует специального изучения, прежде чем можно будет дать четкий ответ на поставленный вопрос. Так же, как и на другой вопрос, более частный: случайно ли остросоциальный роман В. Морриса (написанный, к слову сказать, в качестве своеобразного ответа на утопию Э. Беллами с ее чересчур заорганизованным и бесцветным обществом будущего) шел в журнале на втором плане, уступив первый безобидному в этом смысле («наивному», по определению самой редакции) роману Э. Бульвер-Литтона? Во всяком случае, объективно деятельность «Идеальной жизни», поставившей целью знакомить своих читателей с картинами будущего счастливого мира, была, конечно же, прогрессивной. Подобная деятельность не могла долго продолжаться в условиях наступившей реакции: сдвоенный четвертый-пятый выпуск, датированный декабрем 1907 года, оказался последним для этого первого в России журнала социальной фантастики…
Мы вели речь лишь о журнале «Идеальная жизнь», в силу его специфики не ставившем себе задачей печатание отечественной фантастики. А между тем именно в эти годы она набирала силу, все чаще приобретая социальную окраску. Так, А. Куприн, писатель демократических убеждений, в рассказе «Тост» (1906) с симпатией рисовал будущий «союз свободных людей». Высказывал он, правда, и некоторые опасения по поводу мнившейся ему усредненности, обезличенности грядущего мира (не влияние ли утопии Э. Беллами сказалось в таком взгляде?). Люди этого грядущего в чем-то даже завидуют героическим прошлым эпохам… Появилась в те дни и вторая (после романа «Что делать?» Н. Чернышевского) социалистическая русская утопия — «Красная звезда» А. Богданова (1908). «Люди и их отношения — вот что всего важнее для меня», — устами своего героя говорил автор. И действительно, очень зримым и осязаемым представал в его книге полнокровный, деятельный и кипучий мир осуществленного коммунизма, в изображении его еще не ощутима была половинчатость, нерешительность в трактовке пролетарской революции (сначала — поднять «уровень культуры» пролетариата, лишь затем повести его на борьбу…), которая позднее вызвала ленинскую критику и, к сожалению, очень заметной оказалась в следующих утопических вещах Богданова («Инженер Мэнни», 1913; «Праздник Бессмертия», 1914). Говоря о нарастании социальной струи в русской фантастике, можно назвать и другие произведения. Не останавливаясь на каждом из них (это превратило бы наши заметки в сплошное перечисление), вспомним тем не менее «Праздник Весны» (1910) Н. Олигера, занимавшегося подпольной работой в рядах социал-демократов и проведшего 1904–1905 годы в тюрьме. Не столь конкретная, как у Богданова, утопия Олигера тем не менее последовательно утверждала идею пролетарской революции. А напоследок — как на курьезе в своем роде — задержимся на романе А. Ренникова «Разденься, человек!» (1917). Роман этот был достаточно силен критикой буржуазной цивилизации в целом, интересен тем, что шла в нем речь и о даровой — типа атомной — энергии для двигателей, и о добыче хлеба из… торфа. Но вот в качестве позитивной альтернативы капитализму выдвигалось в этой книге безнадежно несостоятельное «назад, к природе», и не только несостоятельное, но и запоздалое, поскольку считанные месяцы и даже дни оставались уже до Октября…. Подытоживая же, отметим, что за десятилетие, предшествовавшее Великой Октябрьской революции, социально-утопических произведений в русской фантастике появилось едва ли не больше, чем за предыдущие полвека.
В старой, едва ли не тридцатилетней давности, статье Жака Бержье я когда-то наткнулся на имя Антона Мартыновича Оссендовского. Не претендуя на глубокий анализ нашей фантастики, но тем не менее пытаясь проследить ее предреволюционные истоки, французский критик относил повесть этого автора «Ужасы на бригантине» к разряду «истинных шедевров»… После долгих поисков мне удалось-таки «выйти» на эту повесть. Она была напечатана в 1913 году в «Ежемесячных литературных и популярно-научных приложениях» к журналу «Нива» и называлась «Бриг „Ужас“». (Ж. Бержье, библиотека которого погибла в годы второй мировой войны, о дореволюционной русской фантастике писал по памяти и непреднамеренно исказил название произведения.) И в тех же приложениях, но уже за 1914 год обнаружилась еще одна повесть Оссендовского — «Грядущая борьба». Неизвестный русский фантаст? Имя его к тому времени ни разу не встретилось мне в отечественной нашей критике… Что ж, в заключение мы скажем несколько слов и о нем самом, а сейчас обратимся к его повестям. Вначале к первой из них.
…Группа русских ученых работает над выведением «гигантского плазмодия» — плесневого гриба, с необычайной быстротой размножающегося, согревающего и удобряющего почву. Вот и первые успехи. На дворе декабрьские морозы, а на опытных грядках зеленеют молодые побеги. Открытие обещает стать грандиозным: применение «плазмодия» продвинет далеко на север такие типично южные культуры, как, скажем, цитрусовые, позволит даже в северных широтах снимать по три урожая в год… Для 1913 года мечта о продвижении цитрусовых на север, о трехстах пятидесяти зернах в одном колосе, о трех урожаях в год — довольно-таки смелая мечта! Особенно, если вспомнить, что фантасты тридцатых-пятидесятых годов мечтали у нас порой о куда меньшем: о том, чтобы хоть два-то урожая снять, и не на шестидесятой параллели, как у Оссендовского, а значительно южнее, в средней полосе России. И все-таки не маловато ли одной только этой — в конце концов, чисто технической — идеи для «истинного шедевра»? Читаем дальше…На огромном пространстве между Шпицбергеном и Беринговым морем начинают гибнуть деревянные рыбачьи суда, занимающиеся ловлей сельди, трески в китобойным промыслом. Они не тонут, нет, много страшнее: непонятная плесень съедает их обшивку, палубы, мачты и даже паруса. Одновременно рыбаки сообщают, что в северных морях ими обнаружены целые косяки рыбы, всплывшей на поверхность, — десятки миль покрыты гниющей треской и сельдью… (Сегодня, с высоты наших восьмидесятых, всякому, кто хотя бы чуть-чуть приник к фантастике, совсем несложно предположить: ага!.. Это, наверное, таинственный «плазмодий» вырвался на свободу?! Но не будем забывать речь-то идет о произведении, написанном семьдесят пять лет назад…) На изучение загадочного явления отправляется научная экспедиция. И выясняется постепенно, что неожиданное бедствие действительно дело рук человеческих. Это Яков Силин — маньяк, в обиде на близких ему прежде людей возненавидевший все человечество, — заразил океан плесневым грибом, быстро и жадно поедающим свои жертвы. «Замерзший камень я могу превратить в цветущий сад и полную кипучей жизни пучину океана — в огромное кладбище!» — с упоением восклицает Силин, обуреваемый жаждой безграничной власти, власти над всем миром. Опасность между тем грозит уже не только океану: попав на берег с выброшенной волнами рыбой, «плазмодий» распространяется и по суше, мгновенно убивая все живое на своем пути. И ученые — герои повести — вступают в борьбу с бывшим своим коллегой. Одна мысль движет ими, одно стремление — нейтрализовать смертельную угрозу, загнать джина в бутылку, из которой он, использовав удобный момент, вырвался… Удивительно современно звучит сегодня фантастическая история «гигантского плазмодия», который ведь создавался в лаборатории, и создавался из самых гуманных побуждений, но вдруг превратился в причину грандиозного бедствия. Не слишком ли часто на памяти нынешних поколений повторяется это «вдруг»? Вспомните: общечеловеческое дело борьбы с гитлеризмом и — чудовищный гриб над Хиросимой… все более крупные успехи медицины и — поистине грязное бактериологическое оружие… полет человека на Луну и — палец, лежащий на кнопке запуска смертоносных баллистических ракет…
Термин «научная фантастика» еще не привился в русской литературе, и «Грядущую борьбу» Оссендовский определил как «завтрашнюю повесть». Действие ее и впрямь было отнесено в далекое завтра…Над Землей пролетели века и века. Земля будущего во многом отлична от планеты, современной автору повести. Изменился транспорт: железные дороги используются теперь лишь для перевозки грузов, людей же с куда большей скоростью переносят во всех направлениях воздушные «яхты» и «лодки». Ученые Земли научились добывать золото из морской воды, без помощи проводов передавать на расстояние энергию, на расстоянии же (притом на любом) видеть — и тоже без проводов… Но самое главное — коренным образом изменилась жизнь человечества. Земная кора охладилась настолько, что на поверхности ее могут созревать лишь злаки. Значительная часть сельскохозяйственного производства переведена в подземные галереи. Зато там- с помощью искусственного освещения — снимается до десяти урожаев овощей и фруктов в год! Под землю же ушла и большая часть человечества: на глубинах до семи верст расселилась она, избавившись от жары и духоты посредством охлаждающих труб и отлично налаженной вентиляции… Все это, так сказать, чисто внешний облик грядущего мира. А в социальном отношении? На смену многочисленным правительствам пришли гиганты монополии, горстка всесильных промышленных королей правит миром. А возглавляет эту горстку выдающийся изобретатель Джеме Брайтон. Формально это не диктатура, нет боже упаси! — Брайтон и не помышляет о личном диктате! Но по существу… «Так думаю я! — достаточно откровенно заявляет он. — Что же касается других, то ими тайно руководят другие, например… я». Конечная цель режима, изображенного Оссендовским, — «создать счастливое человечество». Какими же путями это «всеобщее счастье» создается? Первоэлемент «всеобщего счастья» — «всеобщая сытость». Но обеспечить материально всех и каждого, увы, не под силу Брайтону и его компании. Естественно, они ищут иных путей. И находят их в том, чтобы… всемерно сократить количество своих «подопечных». Уже уничтожены, стерты с лица земли при помощи гигантского плесневого гриба (вспомним первую повесть Оссендовского) азиатские народы. «Действенной и эффективной» мерой искусственного регулирования численности человечества оказывается и система «рациональной работы». Страшная потогонная система, при которой рабочий, не выдержавший заданного темпа, не просто отстраняется от работы, а уничтожается физически. «Рабочие благодаря этой системе, — с удовлетворением констатирует Брайтон — привыкают лишь к необходимым движениям и совершают их с точностью и быстротой машины…» «Разумное» общество Брайтона оказывается столь же далеким от всеобщего счастья, как и все другие формации, основанные на слепом подчинении одного человека другому. И вовсе, получается, не «ушло под землю» человечество в эпоху Брайтона: оно в принудительном порядке загнано туда. Лишь ничтожная «лучшая» часть человечества имеет право наслаждаться всеми удобствами и прелестями наземного существования. И оно закреплено за нею, это право; и никому не дозволяется нарушать заведенный порядок. Тех же, кто все-таки осмелится протестовать, ожидает мучительная смерть в «стеклянных ящиках»… В «Грядущей борьбе» автор показал уже не частные отношения между отдельными представителями рода людского, как это еще было во многом в предыдущей его повести. Здесь схвачено главное противоречие капитализма противоречие между трудом и капиталом. Схвачено и доведено до крайнего предела, помогающего понять: гибель общества, основанного на этом противоречии, — неизбежна. Так оно и происходит в повести. Русские инженеры Гремин и Русанов первыми организуют внутреннее сопротивление режиму технократии. Это сопротивление растет, и настолько неотразимы и сильны его идеи, что уже и лучшие представители вчерашней «элиты» включаются в борьбу за уничтожение несправедливого строя. И вот на обломках изжившей себя технократии вырастает Земля Побеждающей Мысли… Выше мы говорили о современном звучании первой повести Оссендовского. Очень злободневной представляется нам и главная мысль второй его повести. С помощью дубинки рай на земле не построить — вот что утверждал писатель. Это та самая мысль, которую в 1935 году вложил в свою киноповесть «Облик грядущего» поздний Уэллс, — та самая мысль, которая и сегодня очень остро звучит в произведениях фантастов. Да и только ли фантастов?!
Через несколько лет после первого знакомства с повестями Оссендовского мне вновь встретилось это имя — в очередном томе «Литературной энциклопедии». Собственно, уже я знал к этому моменту, что химик (кандидат естественных наук), беллетрист и журналист А. М. Оссендовский родился в 1876 году в древнем русском городе Опочке Псковской губернии (по другим данным, в Витебске), в семье врача. Что в годы великой революции — бурные годы «грядущей борьбы», оказавшейся совсем не за горами, — путь писателя был, увы, извилист и на какое-то время привел его даже во враждебный стан… Из свежего тома энциклопедии узнал я теперь и о том, что в 1922 году Оссендовский попал в Польшу, где и обосновался, целиком отдавшись, по-видимому, литературной деятельности. В энциклопедию-то он и включен как польский писатель, ибо написал — уже на польском и английском языках большое количество («несколько десятков», утверждает энциклопедия) приключенческих повестей, исторических романов и книг о путешествиях. Некоторые его книги (писатель умер в 1945 году) переиздаются и в народной Польше… Что ж, пусть А. Оссендовский числится в энциклопедии польским писателем. Ведь при всем этом несомненно, что первые его повести написаны человеком, со дня рождения жившим в России. Свидетелем и активным участником грозных событий 1905 года, осужденным за это и по 1907 год находившимся в заключении. Автором книги о царских тюрьмах, первое издание которой было уничтожено в 1909 году цензурой… И небольшие повести эти, на мой взгляд, нельзя списывать со счета, говоря о дореволюционной нашей фантастике.
Многомиллионный общий тираж давно сделал «Аэлиту» едва ли не самым доступным произведением отечественной фантастики. Потому не сомневаемся: всеми, в ком не поселился изначально иммунитет к НФ, роман Алексея Толстого прочитан задолго до наступления зрелости — где-нибудь на протяжении среднего школьного возраста, в наши же дни массовой акселерации зачастую и раньше. Что же выносит подросток из знакомства со знаменитым романом? Вопрос не совсем праздный: к месту и не к месту вспоминая «Аэлиту» в своих спорах и рассуждениях о фантастике, мы обычно не торопимся перелистать ее заново, всецело полагаемся на далекое первое впечатление. Итак, что же оседает по прочтении «Аэлиты» в беспокойной памяти подростка?…Отчаянно дерзкий полет двух смельчаков на соседнюю планету. Малоудачная революция на Марсе, деятельное участие в которой принимает лишь один из землян, второй же чисто «по-мальчишески» влюбляется и лишь под давлением обстоятельств вынужден присоединиться к первому. Зловещий властолюбец Тускуб, которому так подходит тускло-мрачное его имя. Не менее зловещие подземелья царицы Магр, кишащие пауками. Завораживающие звуки искусно придуманного языка: «эллио утара гео»… Читателей чуть постарше, чей жизненный опыт уже вобрал в себя и первую влюбленность, разочаровывает, тоже врезаясь в память, концовка романа — едва ль не вечная в литературе незавершенность любовной коллизии. «Где ты, где ты, где ты, Сын Неба?» — слышит Лось сквозь космические бездны, и… что ж, в самом-то деле, не построит он новый, еще более совершенный корабль, не поспешит туда, где его ждет не дождется неземная его любовь Аэлита?! Наконец, тем, кто, подобно героям Льва Кассиля, обожает вычерчивать странные очертания несуществующих материков, надолго западет в память и поэтическая легенда об Атлантиде… Возможно, я и упустил что-то (собственный-то мой «средний школьный» давно уж в необратимом прошлом), но, похоже, названо главное, что может вынести гипотетический подросток из знакомства с «Аэлитой», не списанной в архивы НФ и сегодня, через шестьдесят пять лет после первого явления на суд читателей. А за кадром? Не оказывается ли «за кадром» многое, что часто просто не способен освоить в этой книге совсем еще юный человек с его романтическим максимализмом, слабой осведомленностью в делах, далеких от фантастики и приключений, и небогатым в общем-то читательским багажом? Своим романом Алексей Толстой закладывал основы советской фантастики, в корне отличной от книг, что создавались Жюлем Верном, Гербертом Уэллсом и многочисленными их воспреемниками. Посмотрите хотя бы, сколь социально конкретны основные персонажи «Аэлиты»! Вот создатель чудесного аппарата инженер Лось. Труден путь этого интеллигента старой закваски к пониманию революции и народа, ее совершившего, — путь, осложненный горечью утраты любимого человека. И однако ж… Припомните-ка беседу Лося с Арчибальдом Скайльсом, любопытствующим корреспондентом американской газеты: «- На какие средства построен аппарат? — спросил Скаильс. Лось с некоторым изумлением взглянул на него: — На средства республики…» Как должное воспринимает Лось заботу рабоче-крестьянского государства о развитии техники и науки. Ибо, в сущности, он уже и не мыслит себя в отрыве от бурной, не во всем ему понятной, временами откровенно пугающей, неоднозначной, во всяком случае, действительности молодой республики, наш чересчур склонный к самокопанию, эстетски пестующий в себе болезненные переживания, не нашедший еще прочной новой опоры в жизни инженер Мстислав Сергеевич Лось! И заметим, насколько же он понятнее для нас, когда уже прочитаны написанные после «Аэлиты» вторая и третья книги «Хождения по мукам»… А вот Тускуб. Зная романы Герберта Уэллса, мы уже просто обязаны будем уловить в образе марсианского диктатора активнейшее неприятие автором «Аэлиты» технократической модели общества, привлекавшей английского фантаста. Обязаны будем понять, что «закат Марса» (эти два слова долгое время сопровождали — в качестве подзаголовка — название романа), чувство обреченности отнесены Алексеем Толстым именно и только к нарисованной им ущербной «модели»: это они, Тускуб и его клика, выдают неминуемый собственный крах за неизбежную якобы агонию всей планеты. Они, а не Алексей Толстой! И как тут, кстати, не вспомнить иных современных политиков, которые без малейших на то оснований видят в исторической обреченности эксплуататорского строя конец человеческой истории… Вот красноармеец Гусев, совершенно новый для фантастики герой. Рядом с ним не поставишь даже легендарного капитана Немо, чья помощь борцам за свободу носила, вообще-то говоря, достаточно абстрактный характер (в противном случае не выдохся бы в конце концов, не удалился бы на покой в подводные пещеры острова Линкольна этот океанский скиталец!). Гусев борец по натуре, революционер по велению сердца; стихийное начало крайне сильно в нем, оттого-то и не может он найти себе места в послереволюционной действительности (и вновь трудно удержаться, не провести опять-таки параллель с более поздними «Голубыми городами» А. Толстого и в особенности «Гадюкой»…). Совсем еще молодой по нынешним меркам человек (двадцать шесть ему, двадцать семь?), «учредивший» на Земле четыре республики (учредил бы и пятую, да сбился с пути в горах со своими тремя сотнями ребят, попал в метель, под обвалы…), Гусев летит на Марс с конкретной и вполне естественной для него целью — не «прохлаждаться», а устроить ни много ни мало «присоединение к Ресефесер планеты Марса». И сколь же страстно учит он инопланетных своих сподвижников решимости, сколь искренне переживает неудачу восстания. «Неправильная эта планета, будь она проклята!.. Задавили… не могу я этого видеть…» Это он-то, по собственному определению, «страшный герой, ужасный», вынужден снова — как при горном своем походе — отступить?! Да нет же, не в его это духе; не случайно, вернувшись на Землю, Гусев вскоре основывает «Общество для переброски боевого отряда на планету Марс в целях спасения остатков его трудящегося населения». И он — спасет, мы в него верим, он — такой!.. И наконец, Аэлита. Хрупкий цветок, выросший в тепличных условиях, она тем не менее преодолевает сословные предрассудки, самозабвенная любовь к посланцу Земли для нее — вызов грозным, темным силам, обрекающим на смерть целую планету. К слову сказать, вслушаемся-ка в ее имя… Нет-нет да и приходится слышать об элитарности, «кастовой замкнутости» иных любителей фантастики. Очевидно, нет дыма без огня: и любители-одиночки, и клубы почитателей НФ сами подчас дают пищу для критических замечаний «непосвященных». Впрочем, это тема для отдельного серьезного разговора. Здесь же скажем только, что, обвиняя (часто совершенно незаслуженно) поклонников фантастики в элитарности, ассоциируют порой это слово с… именем героини Алексея Толстого, ставшим как-никак и названием первой в нашей стране официальной премии «за фантастику». Но — полноте! — не хитрил ли писатель, выводя звучное это имя из «марсианских» слов «аэ» и «лита» и переводя его для нас, землян, как «видимый в последний раз свет звезды»? Не родилось ли оно совсем иначе из сочетания отрицающей приставки «а» с этим вот самым словцом «элита» (по типу, скажем, «асимметрии», «алогизма» и всем известного «азота»)? Не в пользу ли такой расшифровки и безоглядный протест Аэлиты, и, главное, решительный отход самого Алексея Толстого от эмигрантской «элиты»? Роман-то ведь создавался именно в тот трудный для него период, когда, очутившись в эмиграции и очень скоро поняв, что не в силах отказаться от Родины, писатель мучительно размышлял о революции, ее значении в жизни России, русского народа, определял собственное к ней отношение. Именно «Аэлита» стала первым произведением, пусть и написанным на чужбине, но вышедшим из-под пера советского писателя А. Н. Толстого…Есть, разумеется, и многое иное в «Аэлите», могущее ускользнуть от бегущего по страницам (быстрее, быстрей к развязке!), торопливого взгляда юного читателя, увлеченного событийной стороной романа; краткие эти заметки и не претендовали на исчерпывающий анализ книги. Где-нибудь в углу вашей книжной полки стоит себе хрестоматийная «Аэлита», — благо, ее и приобрести сегодня много проще, чем самую захудалую из новинок НФ. Стоит — и терпеливо ждет нового свидания с вами. Не откладывайте слишком надолго, вернитесь к ней — не пожалеете!
Академик Л. А. Арцимович, известный советский физик, обратился однажды с таким пожеланием к писателям-фантастам: дайте читателям хотя бы раз в пять лет одну вещь, подобную «Аэлите»! Что ж, «Аэлита» А. Н. Толстого — подлинная жемчужина советской фантастики. Тут, как говорится, не может быть двух мнений. Но это сегодня. А в те далекие дни, когда «Аэлита», печатавшаяся поначалу (в 1922–1923 гг.) в журнале «Красная новь», только-только вышла отдельным изданием? В те дни дело обстояло, увы, иначе.«…Роман плоховат… Все, что относится собственно к Марсу, нарисовано сбивчиво, неряшливо, хламно, любой третьестепенный Райдер Хаггард гораздо ловчее обработал бы весь этот марсианский сюжет…» Столь категорический отзыв принадлежит Корнею Чуковскому, увидевшему в «Аэлите» лишь монументальную фигуру Гусева. Однако не один только этот писатель скептически отнесся к дебюту Алексея Толстого в жанре фантастики. В том же номере «Русского современника» (1924, № 1), где критический очерк о творчестве Алексея Толстого поместил Корней Чуковский, опубликовал свои заметки о «литературном сегодня» другой наш известный прозаик — Юрии Тынянов. Рассуждая об «Аэлите», Тынянов полностью солидаризируется с Чуковским. «Марс скучен, как Марсово поле, — пишет он. — Есть хижины, хоть и плетеные, но в сущности довольно безобидные, есть и очень покойные тургеневские усадьбы, и есть русские девушки, одна из них смешана с „принцессой Марса“ — Аэлита, другая — Ихошка…Очень серьезны у Толстого все эти „перепончатые крылья“ и „плоские, зубастые клювы“. И чудесный марсианский кинематограф — „туманный шарик“. Серьезна и марсианская философия, почерпнутая из популярного курса и внедренная для задержания действия, слишком мало задерживающегося о марсианские кактусы. А социальная революция на Марсе, по-видимому, ничем не отличается от земной; и единственное живое во всем романе — Гусев — производит впечатление живого актера, всунувшего голову в полотно кинематографа. Не стоит писать марсианских романов». Вот так — решительно и безапелляционно — судили ныне общепризнанную нашу жемчужину (а с нею заодно и зарождающуюся советскую фантастику в целом) иные даже маститые литераторы двадцатых годов. И тем самым подтверждали старую-старую истину: человеку действительно свойственно ошибаться. Преувеличивать частности, недооценивать целое…
Артур Морлендер, сын американского изобретателя, якобы убитого коммунистами, под чужим именем едет в красную Россию. «Жизнь перестала интересовать его. Он решил стать орудием мести, не больше. Он ни о чем не спрашивал, и ему никто ничего не говорил, кроме сухих предписаний: сделать то-то и то-то». А сделать он, к слову сказать, должен немало, не зря же «Лига империалистов», возглавляемая неуловимым и вездесущим Грегорио Чиче, в изобилии снабдила его пачками советских денег, ядами, оружием. Главное же, Артур должен «укрепиться на главнейшем из русских металлургических заводов, чтобы взорвать его, подготовив одновременно и взрывы в других производственных русских пунктах». Морлендер-младший сходит на набережной красного Петрограда, и… Не будем пересказывать событий, кроющихся за многоточием. Роман Мариэтты Шагинян «Месс-Менд, или Янки в Петрограде» достаточно широко известен и сегодня. Менее известно то обстоятельство, что впервые этот роман вышел еще в 1924 году. Выпускался он тогда тоненькими брошюрами, по тридцать-пятьдесят страниц в каждой, всего их было десять. И на обложке каждого из выпусков значился тогда совсем другой автор: некий Джим Доллар! В следующем, 1925 году означенный Джим Доллар выпустил девятью брошюрами-«продолжениями» еще один роман о похождениях славных ребят из числа друзей Мика Тингсмастера: «Лори Лэн, металлист». И наконец, спустя еще десять лет, в 1935 году, журнал «Молодая гвардия» опубликовал «Дорогу в Багдад», заключительный роман трилогии неугомонного «американца». Мистификация была успешной. Мариэтта Шагинян вспоминала, что после выхода первой книги трилогии «тов. Стеклов… позвонил по телефону зав. Госиздатом Н. Л. Мещерякову и попросил его „от души поздравить Николая Ивановича Бухарина с написанием такой очаровательной и остроумной вещи“;…за профессорским чайным столом в Москве решили, что Джим Доллар написан Алексеем Толстым, Ильей Эренбургом и Бэконом Веруламским;…коммерческие издатели заподозрили в авторстве „коллектив молодняка“ и стали его ловить на перекрестках…». Во втором романе трилогии была помещена «Статья, проливающая свет на личность Джима Доллара». Устами Джонатана Титькинса, «автора» этой статьи, «известного вегетарианского проповедника из штата Массачусетс», защищается, конечно же, сам Джим Доллар, на которого «возвели разную советскую литературу, будто бы он написан бабой». Желая утвердить справедливость, преподобный Д. Титькинс свидетельствует: «Джим Доллар отпетый преступник, злоумышленный писака и преехидный клеветник, но было бы бесполезно отказываться от того, что тебе принадлежит…» У Мариэтты Шагинян есть специальная брошюра «Как я писала Месс-Менд», выпущенная издательством «Кинопечать» в 1926 году. Брошюра была приурочена к выходу на экраны фильма, снятого по мотивам романов «Д. Доллара». Приурочена, потому что фильм получился любопытным, но… довольно свободно толкующим эти два слова: «по мотивам». Настолько свободно, что давший название всей трилогии рабочий пароль «Месс-Менд» обратился в фильме в хорошенькую «мисс Менд»… В своей брошюре М. Шагинян говорит и о происхождении псевдонима; если верить писательнице, никакой тайны в этом нет. Просто некий «шутник», выслушав идею первого из романов, провозгласил: «Тебе остается написать пинкертона с приложением статистики и письмовника, объявить его иностранцем и назвать Долларом». И все-таки почему — «объявить иностранцем»? К этому вопросу мы, видимо, еще вынуждены будем вернуться. Ведь Джим Доллар был… вовсе не единственным «лжеиностранцем», поселившимся в двадцатые-годы на полках наших библиотек!
«На широкой равнине цвело государство атлантов, и волны угрожали ему, как угрожают до сих пор Нидерландам. И, подобно храбрым, мудрым и искусным голландцам, атланты воздвигали за молом мол, чтобы охранить себя от наступающего моря. Преграды росли и росли, как горы, и за горами скрылся видимый мир, и горы окружало море. Но море разрушало жалкие постройки человека, неугомонный человек воздвигал их снова, труд несчетных поколений уходил на эту работу, и борьба отделенных от мира была почти непосильной, потому что море смывало верхушки преград. И атланты, эти янки античного мира, гении простоты и решимости, нашли выход. Они покрыли себя крышей и предоставили океану гулять над ней, сколько ему угодно…» Итак, Атлантида? Да, это о ней, погребенной в океанских пучинах легендарной стране, сочиняет сенсационную статью изобретательный американский репортер Стиб. В Атлантиду мистер Стиб, разумеется, ни на йоту не верит: пером его движет исключительно забота о заработке. И путь сенсационного материала об атлантах, процветающих на дне океана, закончился бы, скорее всего, в редакционной корзине, не окажись в нужный момент поблизости представителя компании, производящей патентованные средства для восстановления волос и крайне нуждающейся в рекламе. Газетная шумиха вокруг Атлантиды очень кстати и миллиардеру. Визерспуну, королю пароходных компаний Америки, затеявшему грандиозную биржевую спекуляцию. И вот широко разрекламированная «научная» экспедиция отправляется на поиски заведомо выдуманного мира. Но выдуманный мир, как это ни противоестественно, оказывается-таки существующим! Ищущие его и откровенно не верящие в него герои попадают прямехонько в «страну голубых солнц»! Причем попадают в самый критический момент, когда менее всего ожидают этого: яхта «Сидония», подорвавшись на мине, — и надо же было случиться, чтобы именно в эти дни началась первая мировая война! — идет ко дну… На дне же, за семью «небесами» — гигантскими куполами, идеально подогнанными один к другому, — живут, трудятся, утопают в роскоши и гибнут от нищеты атланты. Увы, далеко не «блаженные обитатели, счастливейшей из Аркадий»!.. Столь хитроумно закрученный сюжет принадлежит роману «Атлантида под водой». Выпущен этот роман издательством «Круг» в 1927 году; напомним, что «Маракотова бездна» А. Конан Дойля — знаменитейшая из книг об атлантах появилась позже: в 1929 году. Автор «Атлантиды под водой» — Ренэ Каду. Титульный лист сообщает нам также, что данное издание — «единственный авторизованный перевод с французского». Но… Помимо мастерски отработанного авантюрного сюжета роман обладает еще одним несомненным достоинством: он весь пересыпан остроумными «лирическими отступлениями». И вот в этих-то отступлениях читатель — если ему посчастливится раздобыть потрепанный экземпляр книги — вдруг наталкивается на некоторые несоответствия. В начале четвертой главы он прочтет, к примеру, такое не лишенное иронии признание: «Мы хорошо знаем разницу между рекламой и славой и, в частности, вовсе не желали бы, чтобы наш роман имел успех не благодаря напряженности действия, захватывающему сюжету и гибкому языку, а, скажем, вследствие того, что один из авторов оказался бы незаконным сыном любимца горничных, принца Уэльского». Как?! Один из авторов? Да. Если у старой книги чудом сохранилась еще обложка, то на ней вы сможете прочесть: «Американского журналиста Стиба — выдумал французский писатель Ренэ Каду. Французского писателя Ренэ Каду — выдумали два известных русских беллетриста…» «Ренэ Каду», таким образом, оказывается един в двух лицах его русских «переводчиков» — О. Савича и В. Пиотровского. Первый из них, Овадий Савич, был большим другом Ильи Эренбурга и хорошо известен еще и сегодня как талантливый журналист (в 1937–1939 годах — корреспондент ТАСС в Испании), знаток и пропагандист-переводчик испанской литературы…
Издательство «Круг», организованное в августе 1922 года «московской артелью писателей», выпускало в основном новинки отечественной литературы. Среди авторов «Круга» мы встретим писателей, хорошо известных и современному читателю: А. Толстого, Л. Леонова, В. Каверина, Л. Никулина, И. Бабеля, С. Григорьева, И. Эренбурга, Е. Зозулю, М. Пришвина… Одновременно с этим издательство вело во второй половине двадцатых годов небольшую тематическую серию «Романы приключений». Не следует думать, что это были только и именно приключения: научная фантастика и приключенческий роман в те годы не разделялись стеной, и добрая половина серии представляла собою самую чистокровную фантастику. Правда, фантастику, как правило, остросюжетную, динамичную. Но кто и когда утверждал всерьез, что эти качества противопоказаны хорошей научно-фантастической книге?! В серию входили книги переводные; таков, к примеру, «Желтый смех» Пьера Мак-Орлана, французского писателя, ставшего на склоне лет — в 1950 году членом Академии Гонкуров. Входили книги отечественных приключенцев и фантастов; назовем среди них хотя бы «Бесцеремонного Романа», написанного уральцами В. Гиршгорном, И. Келлером и Б. Липатовым. И была в этой серии «промежуточная» категория авторов, на первый взгляд вроде бы иностранцев, на деле же… На деле — подобных «Джиму Доллару» и «Ренэ Каду». Превосходно — по тем временам — оформленные, книжки серии непременно снабжались рекламной текстовкой на обложке. Необязательно она заключала в себе «разоблачение» псевдонима, как это было с «Атлантидой под водой». Но совершенно обязательно она была броской, привлекающей внимание и… ироничной. Вот один из ее образцов:
«Я вижу, гражданин, как ты стоишь перед книжной витриной, охваченный вполне естественным сомнением: покупать или нет мою книжку? Ну что же, можешь и не покупать! Но тогда не сетуй, если она завтра будет принадлежать другому, если другой будет умиленно скорбеть о судьбе прекрасной Терезы и содрогаться, внимая ругани одноглазого Педжа. А разве тебе не хочется познакомиться с полковником Яшиковым? Впрочем, не мне убеждать тебя. Можешь предпочесть моей „Красавине“ две коробки папирос, Моссельпром — за углом. А жаль — у тебя такое симпатичное, трудовое лицо! Автор»
Это полушутливое обращение к покупателю, невольно заставляющее вспомнить ухищрения киоскеров, торгующих книгами в часы «пик» на наиболее оживленных перекрестках, украшает обложку «Красавицы с острова Люлю» (1926) Пьера Дюмьеля. Но «умиленно скорбеть» и «содрогаться», читая эту книгу, не смог бы и законченный обыватель: настолько явственно проступает в ней насквозь ироническое отношение писателя к его героям! В самом деле, можно ли принимать всерьез свирепого Педжа, на огромном красном лице которого сверкает один глаз, другой же заменен… грецким орехом? А прекрасная Тереза? Чего стоят одни только поистине крутые меры, к каким она прибегает, желая всего лишь досадить супругу! «Две горничных, вооруженные огромными ножницами, резали на мелкие клочки роскошные платья Терезы, а китайчонок собирал куски их в корзину, которую время от времени уносил и высыпал перед кабинетом банкира…» В «Красавице» все гротескно, преувеличенно, «не всерьез», и безусловно прав Сергей Заяицкий, писавший в предисловии к этой книге: «Пьер Дюмьель непримиримый враг буржуазной культуры, и роман его является сатирой на быт и идеологию отжившего класса». Трудно не согласиться и с тем, что автор предисловия пишет дальше: «Правда, весь роман Дюмьеля немного наивен, и он слишком легко разрешает в нем сложнейшие социальные проблемы…» Что верно, то верно. Необычайно быстро, легко совершается в романе революция во Франции, а затем и во всем мире. И столь же быстро, легко и безболезненно «врастают» в новый, социалистический быт герои романа. Полковник-белоэмигрант Ящиков становится преподавателем физкультуры; «славный потомок свергнутой династии» Роберт Валуа, который, «ей-богу, в душе всегда стоял за Советскую власть», за неумением что-либо делать, поступает живым экспонатом в музей сословных пережитков… Но эта облегченность, очевидно, полностью отвечает замыслу автора создать легкую, изящную пародию на западный авантюрно-экзотический роман начала XX века. Пародию?! Да. Ибо — откроем секрет, процитировав в последний раз предисловие С. Заяицкого, — «критики, нападавшие на Дюмьеля, в своем ожесточении доходили до того, что отрицали самый факт его существования». Увы, не было ни критиков, «нападавших на Дюмьеля», ни самого «Дюмьеля». А был… советский писатель двадцатых годов Сергей Заяицкий, мастер увлекательного сюжета, незаурядный сатирик. Писатель, чьи книги А. М. Горький — в письмах Р. Роллану, С. Сергееву-Ценскому — ставил, по свидетельству исследователей, «в один ряд с прозой А. Фадеева, А. Платонова, Ю. Олеши». С его-то, Сергея Заяицкого, помощью «Пьер Дюмьель» и выдумал самого себя.
Нет правил без исключения; не все «поддельные романы» тех лет искрились шуткой и иронией. Как раз такое исключение представляет собою книга, которая у нас на очереди. «Долина Новой Жизни» Тео Эли («Круг», 1928) была вполне серьезным научно-фантастическим произведением — всерьез задуманным и без тени улыбки выполненным. Вот как характеризовало тему романа издательство: «Граждане! Знаете ли вы, что всем вам грозит большая опасность?! Знаете ли вы о том, что кучка отчаянных людей, укрывшихся в одной из недоступных долин Гималая — так называемой долине „Новой Жизни“, уже давно готовит там чудовищный переворот?! В руках этих людей — могущественные, еще неизвестные нам технические изобретения. Пользуясь ими, они создали многомиллионную армию искусственных людей, снабдив ее страшными орудиями истребления. Все приготовления к походу закончены. Вожаки движения ждут только окончания работ по пробивке туннеля, который должен служить им выходом из их таинственной долины. Не сегодня-завтра туннель будет готов, и железные батальоны полулюдей-полумашин двинутся на ошеломленное человечество. Опасность близка! Все должны о ней знать! Каждый, кому дорога его жизнь, должен непременно купить и прочитать нашу книгу, в которой описана вся эта безумная затея». Улыбнемся, прочитав последнюю фразу: «Круг», как мы уже говорили, любил рекламу и делал ее с блеском. Излагать же более подробно содержание этого далекого от веселости романа с отчетливым антифашистским звучанием едва ли имеет смысл. Сегодняшним любителям фантастики книга Тео Эли хорошо известна. Добавим только, что книга эта лишний раз свидетельствует: фантастические романы-предупреждения, ныне связываемые многими прежде всего с именами американца Р. Брэдбери и поляка С. Лема, достаточно полнокровно существовали и на заре советской фантастики. Автором «Долины» был Федор Николаевич Ильин (1873–1959), бакинский ученый-хирург, удостоенный Советским правительством почетного звания заслуженного деятеля науки, человек большого душевного обаяния, щедрого сердца и редкого мужества. В Баку еще и сегодня можно услышать легенды о старом профессоре, который, ослепнув в шестьдесят семь лет, до глубокой старости продолжал не только читать студентам-медикам на редкость увлекательные лекции, но и оперировать больных… «Долина Новой Жизни» — действительно исключение среди «поддельных» романов двадцатых годов. Ведь Ф. Н. Ильин укрылся под псевдонимом отнюдь не из желания мистифицировать окружающих! Переводя на греческий язык свои имя и фамилию, он просто следовал давно бытующей среди ученых традиции подписывать псевдонимом книги «не по специальности». Но, ни прямо, ни косвенно не указывая на подлинное имя автора и будучи к тому же написана в форме доброго старого романа приключений (с тайнами, похищениями, побегами, погонями…), книга Тео Эли разделила общую судьбу «поддельных романов». Подтверждение тому — эпизод из очерка о Ф. Н. Ильине, написанного журналистом П. Савиным и опубликованного в 1968 году в журнале «Литературный Азербайджан». «Как-то летом 1935 года в кругу отдыхающих санатория Дома ученых в Кисловодске зашел разговор об этой книге… Самуил Яковлевич Маршак назвал роман „прекрасной и головокружительной фантазией“. К этому мнению склонились и другие участники разговора, также читавшие книгу. — Интересно, кто такой этот Тео Эли? — задумчиво спросил один из них. — Англичанин, должно быть, — предположил Самуил Яковлевич. Это заявление вызвало улыбку у бакинца, профессора И. И. Широкогорова, присутствовавшего при разговоре. — Хотите, я вас сегодня же познакомлю с автором книги, — сказал он. — Автор в Кисловодске? — Здесь, в санатории, — ответил И. И. Широкогоров. — Через двадцать минут он сядет за обеденный стол рядом с вами, Самуил Яковлевич. Вскоре на свое место рядом с Маршаком сел ничего не подозревавший Федор Николаевич. Все так и ахнули…» Для массового читателя «Тео Эли» перестал существовать много позже — в 1967 году. После того, как бакинское издательство «Гянджлик» выпустило «Долину Новой Жизни» в полном виде (до этого выходила лишь первая ее часть) и под истинной фамилией ее автора.
Самый термин «поддельный роман» выдуман отнюдь не автором этих заметок; он прямо обозначен — как подзаголовок — на титульном листе романа «Блеф», изданного в 1928 году неким Рисом Уильки Ли… Группа нью-орлеанских газетчиков, измышляя способ поднять тираж своей неумолимо прогорающей газеты, набредает на счастливую мысль — имитировать прибытие на Землю марсианского межпланетного корабля. Задумано — сделано. К подготовке «марсианского предприятия» привлечен талантливый инженер Луиджи Дука. Он монтирует на необитаемом островке в Тихом океане оригинальный летательный аппарат, и… вблизи Нью-Орлеана вскоре благополучно приземляются «марсиане». Они успешно завязывают контакты с земным человечеством; мгновенно возникает акционерное общество межпланетных сообщений с Марсом; вот уже и первые «деловые люди» отправляются на Марс. Среди них эмиссарами очередной «всероссийской императрицы» летят два белоэмигранта-монархиста — Кошкодавов и Пузявич. Их задача — приискать участок на Марсе, чтобы там «при помощи туземцев» (и при минимальных затратах) положить начало новой Российской империи. За это им уже обещаны титулы «герцога Марсианского» и «князя Межпланетного». На Марс первые гости «марсиан» попадают. Правда, и этот Марс необходимо взять в кавычки. Ибо роль нашего космического соседа уже давно уготована тому самому островку в Тихом океане, где велись все сверхсекретные приготовления к «марсианскому предприятию». Тихо прогоравшая «Нью Таймс» тем временем поистине преображается: ведь она становится основным связующим звеном в цепочке «Марс-Земля»! Бешеными темпами, от выпуска к выпуску, растет ее тираж, появляется и уже обрастает нулями цифра ее доходов. Когда же вследствие не вполне счастливого стечения обстоятельств дурачить окружающих дальше делается небезопасным, герои романа отбывают в Европу, где большую часть благоприобретенного капитала передают в распоряжение… французских рабочих. Роман Риса Уильки Ли носил ярко выраженный сатирический характер. Здесь высмеивались и жалкие будни белоэмигрантского отребья, и «американский образ жизни» с его «неограниченными» возможностями бизнеса, и политическая жизнь заокеанской «страны истинной демократии». О несомненном сатирическом даровании «мистера Ли» свидетельствует хотя бы такая деталь. На столе редактора провинциальной американской газеты — очередная небылица «от собственного корреспондента из Москвы». Редактор достает блокнот с заголовком «Советские утки», где записано: «1. Взрыв Кремля — печаталось 4 раза (тема использована). 2. Восстание в Москве — 8 раз (можно еще 1 раз). 3. Восстание в Петрограде — печаталось 2 раза (?). 4. Восстание всероссийское — 6 раз (не имеет успеха)». Сверив заведомую фальшивку со шпаргалкой, редактор… отсылает ее в набор. «Поддельные романы» почти не обходились без предисловий «биографического характера». «Блеф» в этом отношении даже перещеголял своих собратьев: предисловие к нему написано не таинственным автором романа, а… Алексеем Толстым! В этом предисловии известный советский писатель, деятельно включаясь в литературный розыгрыш, рассказывает, как весной 1922 года на одном из фешенебельных западноевропейских курортов неожиданно познакомился с мистером Ли. Как симпатичный этот американец поведал русскому писателю о своих приключениях, о том, в частности, что был в 1919 году в Сибири. «Мы сидели на веранде и пили кофе; мой американец весьма терпимо путешествовал по русскому языку — разговор не был обременителен, человек прыгал, как кузнечик, по своему прошлому и кончил тем, что объявил о своем желании написать роман. Я взглянул на его проседь и почувствовал досаду. Ужасно неприятен человек, потерпевший, как видно, жестокую неудачу в своих прошлых начинаниях и теперь намеревающийся попробовать себя в литературе. Но мистер Ли чистосердечно спрашивает меня, как, собственно, делаются романы, — может, не стоит и приниматься, кроме того, он не выбрал еще, писать ли роман или заняться приготовлением пуговиц?..» И все же «мистер Ли», как видно, не оставил мысль о романе. И, как видно, роман этот понравился Алексею Толстому! Ибо предисловие к нему заканчивается такими словами: «Перед нами звонкий, безудержный фельетон и, чего нельзя не заметить, вещица с перцем». Выше мы не случайно назвали автора «Блефа» таинственным: прямо указав на «поддельность» мистера Ли, он, однако же, ничем (но полно, действительно ли ничем?!) не намекнул в романе на подлинное свое имя. Не мудрено поэтому, что неожиданно для себя попал впросак А. Дерман, критик двадцатых годов, в своей рецензии на книгу безапелляционно утверждающий: «…автор ее не какой-то неведомый Рис Уильям Ли, а хорошо нам известный Алексей Толстой». Потому же и в самых последних по времени критических работах о фантастике двадцатых годов автор «Блефа» остается незнакомцем. «Скрывшийся под псевдонимом Рис Уильки Ли автор звонкого фантастического памфлета…»только это и могут сказать о нем критики. Между тем именно то обстоятельство, что предисловие к «Блефу» написано маститым Алексеем Толстым, позволяет легко установить имя нашего незнакомца, — оно прямо названо в комментариях к шестому тому полного собрания сочинений А. Толстого, где перепечатано, среди других материалов, и это предисловие. Рис Уильки Ли-это Борис Викторович Липатов, уральский литератор, автор ряда книг (в том числе фантастических), выходивших в двадцатые-тридцатые годы. В конце двадцатых годов он работал консультантом- сценаристом на фабрике «Совкино» и, по-видимому, именно в этот период близко познакомился с Алексеем Толстым. Во всяком случае, в очерке А. Толстого «Из охотничьего дневника», не без юмора повествующем о поездке писателя в 1929 году по реке Урал с шумной компанией, среди других участников которой были также Валериан Правдухин и Лидия Сейфуллина, Борис Липатов фигурирует чаще всего именно как «консультант-сценарист»: «Позже других является консультант-сценарист — взъерошен, грязен, мрачен. Сообщает: убил восемь кряковых, нашел только одну…» Подобные дружелюбно-иронические упоминания, рассеянные по всему очерку, заставляют поверить, что знакомство авторов «Блефа» и предисловия к нему действительно было близким; не зря же Алексей Толстой принял столь деятельное участие в этой литературной мистификации…
Перед нами промелькнули далеко не все «лжеиностранцы» нашей фантастики двадцатых годов. За пределами этих сжатых заметок остался, к примеру, «Жорж Деларм», чей роман-памфлет «Дважды два — пять» (в переводе «с 700-го французского издания») выпустило в 1925 году ленинградское издательство «Новый век». Роман этот был снабжен сочувственным предисловием Юрия Слезкина, известного прозаика тех лет, книги которого небезынтересны и сегодня. (Такова, к примеру, его «Девушка с гор», где в лице одного из главных героев выведен молодой Михаил Булгаков.) На обложке второго издания романа — оно вышло в Госиздате в том же 1925 году под названием «Кто смеется последним» — Деларм, этот «претендент на Гонкуровскую премию», разоблачен более чем откровенно. Обложку пересекает красная размашистая надпись: «Подлог Ю. Слезкина»… Уместно здесь было бы, очевидно, вспомнить и о неумышленном превращении в иностранца, приключившемся в 1928 году с Александров Романовичем Беляевым: его рассказ «Сезам, откройся!!!», подписанный псевдонимом «А. Ром», был из «Всемирного следопыта» перепечатан другим популярным нашим журналом ленинградским «Вокруг света» — уже как истинно переводной. При этом «А. Ром» превратился в «А. Роме», соответственно изменилось и название рассказа: «Электрический слуга». И в годовом оглавлении рассказ, естественно, попал в раздел «Повести и рассказы иностранных авторов»… Похоже, к «лжеиностранцам» же придется отнести и А. Наги: слишком не похож на перевод роман «Концессия на крыше мира», вышедший под этой фамилией в 1927 году в харьковском издательстве «Пролетарий». Другое харьковское издательство, «Космос», в том же 1927 году обнародовало — в переводе с… «американского» — беспардонно авантюрный «коллективный роман» двадцати писателей «Зеленые яблоки». Имена авторов были «честно» проставлены на обложке: Д. Лондон, М. Твен, Р. Стивенсон, С. Цвейг, Г. Уэллс, Э. Уоллес и другие. В роли переводчика с несуществующего языка выступал на этот раз малоизвестный ныне литератор двадцатых годов Николай Борисов. Наконец к этой же группе тяготеет и роман Льва Рубуса «Запах лимона», выпущенный в 1928 году тем же «Космосом». О том, как Лев Рубус и его книга появились на свет, рассказал Лев… Успенский. Рассказал очень непринужденно и увлекательно, настолько увлекательно, что на Льве Рубусе невозможно не остановиться несколько подробнее. Лев Александрович Рубинов (ну-ка, ну-ка: Лев Рубинов + Лев Успенский… = Лев Рубус?!), бывалый человек, успевший побывать и следователем ЧК, и прокурором, и популярным в Петрограде адвокатом — членом коллегии защитников, позвонил осенью 1925 года своему другу с семнадцатого двадцатипятилетнему студенту Льву Успенскому. «- Лева? — как всегда, не без некоторой иронической таинственности спросил он. — У тебя нет намерения разбогатеть? Есть вполне деловое предложение. Давай напишем детективный роман… Двадцать пять лет… Море по колено! Роман так роман, поэма так поэма, какая разница? — Давай, — сказал я…» И работа закипела… Роман был сделан на советском материале, и сделан по откровенно нехитрому рецепту. Сюжет «Запаха лимона» был запутан необычайно. Радиоактивный метеорит, обрушившийся на окрестности Баку. Банда демонически неуловимого «некоего Брегадзе», охотящегося за метеоритом. Бесчисленные убийства, погони, самые невероятные происшествия… Л. Успенский с особенным удовольствием вспоминал игравшую в романе заметную роль бандитскую собаку. «То была неслыханная собака: дог, зашитый в шкуру сенбернара, чтобы между этими двумя шкурами можно было переправлять за границу драгоценные камни и шифрованные донесения мерзавцев. При этом работали мы с такой яростью, что в одной из глав романа шерсть на спине этого пса дыбом встала от злости шерсть на чужой шкуре!» И вот настал день, когда авторы увидели свое детище. (Я сознательно не останавливаюсь на всех перипетиях, предшествовавших торжественному моменту… Перипетии тоже были очень своеобразными; заинтересовавшихся отсылаю к «свидетелю»: Успенский Л. Записки старого петербуржца. Лениздат, 1970, с. 331–346.) Детище выглядело более чем эффектно: «На обложке была изображена шахматная доска, усыпанная цифрами и линиями шифровки. Был рядом раскрытый чемоданчик, из которого дождем падали какие-то не то отвертки, не то отмычки. Была и растопыренная рука в черной перчатке. Два пальца этой руки были отрублены, и с них стекала по обложке красная кровь бандита…» Остается отметить, что неистовая эта пародия на книги «про шпионов» (массовое явление таких книг в нашей литературе пятидесятых годов отнюдь не было чем-то исключительно новым) писалась, как и следовало предполагать, с нескрываемым удовольствием. «Еще бы: никаких границ фантазии! — вспоминал Л. Успенский. — Любая выдумка радостно приветствуется. Плевать на все мнения, кроме наших двух. Всякую придуманную малость можно поймать на лету и мять, тискать, шабрить, фуговать, обкатывать… За всю свою долгую литературную жизнь я ни разу не испытал такого удовольствия, такого почти физического наслаждения…»
Джим Доллар, Ренэ Каду, Пьер Дюмьель, Тео Эли, Рис Уильки Ли, Жорж Деларм, Лев Рубус… За исключением Тео Эли, на каждом из этих придуманных лиц — недвусмысленная улыбка. Еще бы, ведь читатель, всерьез поверивший в их существование, тем самым дал изловить себя на крючок талантливой литературной мистификации! Конечно, не все «поддельные романы» двадцатых годов выдержали проверку временем: слишком многое в них было сиюминутным и потому условным, откровенно схематичным. Но как своеобразное явление бурного послереволюционного десятилетия эти книги, безусловно, представляют определенный интерес и для современного советского читателя. Трудно сказать, что заставляло наших авторов скрываться за псевдонимами, создавать «поддельные романы». Наверное, единого ответа тут нет и быть не может: у каждого были свои соображения. Однако на одну из причин, думается, указать можно. В двадцатые годы наш книжный рынок был буквально захлестнут потоком переводной беллетристики, — чтобы убедиться в этом, достаточно просмотреть каталог любой из книжных баз того времени. В этом потоке произведения действительно стоящие попросту терялись среди изобилия переводного бульварного чтива. Общий низкий уровень этого чтива не мог не вызвать естественного протеста у людей, знакомых с классикой. И вот, пародируя западный приключенческий роман, наши авторы тем самым протестовали против засилья книг низкопробных, заведомо халтурных… «Не забудьте, что это пародия. Месс-Менд пародирует западноевропейскую форму авантюрного романа, пародирует, а не подражает ей…» — писала Мариэтта Шагинян в цитированной нами брошюре. М. Шагинян, естественно, говорила о своих романах. Но ее слова могли бы повторить и О. Савич с В. Пиотровским, и С. Заяицкий, и Б. Липатов, и Ю. Слезкин, и Л. Успенский с Л. Рубиновым…
«…В кресле, спиной к окну, скрестив ноги и облокотясь на драгоценный столик, сидел, откинув голову, молодой человек, одетый, как модная картинка. Он смотрел перед собой большими голубыми глазами, с самодовольной улыбкой на розовом лице, оттененном черными усиками…» Наметанный взгляд читателя уже, вероятно, различил нечто манекенное в описании молодого человека. Биоробот? Ведь их так любят изображать современные фантасты!..«…Мы все стали против него. Галуэй сказал: — Надеюсь, ваш Ксаверий не говорит, в противном случае, Ганувер, я обвиню вас в колдовстве и создам сенсационный процесс. — Вот новости! — раздался резкий, отчетливо выговаривающий слова голос, и я вздрогнул. — Довольно, если вы обвините себя в неуместной шутке! — Ах! — сказала Дигэ и увела голову в плечи. Все были поражены. Что касается Галуэя, тот положительно струсил… — Уйдемте! — вполголоса сказала Дигэ. — Дело страшное! — Останьтесь, я незлобив, — сказал манекен таким тоном, как говорят с глухими, и переложил ногу на ногу…» Не будем продолжать; отметим лишь, что жутковатая эта сцена принадлежит перу Александра Грина и взята нами из… Но подождите! Грин и… биоробот? Александр Грин, роман которого «Золотая цепь» появился в 1925 году, и — излюбленный персонаж фантастов второй половины двадцатого века? Да. В те самые двадцатые годы, когда по фантастическим книгам лишь начинали робко и неумело прохаживаться грубые, неуклюжие «телевоксы», способные разве что убирать постели да подметать комнаты, — в эти самые двадцатые годы находились смельчаки, считавшие возможным не только создать механическое подобие человека, но и снабдить его зачатками мышления. К этим немногочисленным смельчакам должны мы отнести и Александра Грина.
«Даже если умрет последний пациент Барнарда — значение этой операции огромно. Дан толчок науке. Зажглась новая надежда для многих больных…» Вы, конечно, догадываетесь, о чем идет речь? Сенсационные сообщения об эксперименте доктора Барнарда обошли в конце 1967 года всю мировую прессу. Ученые оживленно комментировали на страницах газет дерзкую попытку хирурга из Кейптауна пересадить неизлечимо больному человеку чужое сердце. Читатели с волнением ждали новых сообщений. Успех? Или опять горькая неудача?.. В те дни мне невольно приходили на ум прочитанные когда-то строки: «Голова внимательно и скорбно смотрела на Лоран, мигая веками. Не могло быть сомнения: голова жила, отделенная от тела, самостоятельной и сознательной жизнью…» В волнующую, неправдоподобно волшебную историю уводили эти строчки, — в историю, где была тайна, было преступление, была борьба простых и честных людей за торжество правды, за разоблачение жестокого преступника. Было все, что так завораживает нас в детстве… И вот — давняя уже теперь статья в февральском номере «Литературной газеты» 1968 года, — цитатой из нее начаты эти заметки. «Еще не улеглись страсти с пересадкой сердца, а уже говорят об изолированном мозге… Нет, не следует думать, что проблема изолированной головы может быть решена в течение нескольких месяцев. Нужна очень большая работа, но мне не представляется это более трудным, чем анабиоз или преодоление индивидуальной несовместимости тканей…» Известный советский хирург Н. М. Амосов — член-корреспондент Академии медицинских наук СССР, лауреат Ленинской премии — детально обосновывал в этой статье все «за» и «против» фантастической операции… Мог ли я не вспомнить снова об Александре Беляеве? Мне захотелось перечитать его книгу об удивительной жизни головы, отделенной от тела, неудержимо захотелось как можно больше узнать и о самом фантасте.
В 1925 году во «Всемирном следопыте» был напечатан первый рассказ А. Беляева — «Голова профессора Доуэля». Первоначальный вариант едва ли не самого знаменитого ныне его романа. А в 1941 году — перед самой войной — в издательстве «Советский писатель» вышла последняя при жизни Беляева книга — роман «Ариэль». Между этими двумя датами уместилось шестнадцать лет. Шестнадцать лет поисков, надежд, разочарований. Больших творческих удач. Горьких (потому что вынужденных) перерывов в работе. Шестнадцать лет — и десятки рассказов, повести, пьесы, сценарии, наконец, семнадцать романов!.. В предвоенной советской литературе не найти больше примеров такой удивительной верности научной фантастике. Кто же он — Александр Беляев? Каким путем пришел он в ту область литературы, где тогда, вроде бы очень четко отграничившись один от другого, еще почти безраздельно властвовали Жюль Верн и Герберт Уэллс? И какая сила помогла ему не только выдержать мелочную, часто незаслуженную придирчивость современников — не читателей, нет, критиков! — но и утвердить в заповедной Стране Фантазии свой, истинно беляевский, неповторимый уголок, своих героев: мужественного мыслителя Доуэля, жизнерадостного Тонио Престо, изобретательного профессора Вагнера, отважного метеоролога Клименко, любознательного «небожителя» Артемьева, наконец, парящего в небе Ариэля и восторженно трубящего на спине дельфина в свой рог Ихтиандра?.. К моменту появления первого рассказа фантасту было уже сорок. Семь отроческих лет под строгим надзором духовных отцов, Беляев-старший, сам будучи священником, и сыну своему прочил духовную карьеру. А порядки в Смоленской семинарии были действительно суровые: без «особых письменных разрешений ректора» семинаристам запрещалось даже чтение газет и журналов в. библиотеках! Безудержное увлечение театром. «Если вы решитесь посвятить себя искусству, я вижу, что вы сделаете это с большим успехом», — это замечание К. С. Станиславского (в 1914 году Беляев «показывался» ему как актер), право же, имело под собой почву. «Г-н Беляев был недурен… г-н Беляев выдавался из среды играющих по тонкому исполнению своей роли…» — так оценивала местная газета роли, сыгранные Беляевым на сцене смоленского театра. «Г-ну Беляеву» в те дни шел восемнадцатый год… Демидовский юридический лицей в Ярославле, и снова — Смоленск. Теперь «г-н Беляев» выступает в роли помощника присяжного поверенного. И одновременно подрабатывает в газете театральными рецензиями. Но вот скоплены деньги — и преуспевающий молодой юрист отправляется в заграничное путешествие. Венеция, Рим, Марсель, Тулон, Париж… В Россию Беляев возвращается с массою ярких впечатлений и мечтою о новых путешествиях: в Америку, в Японию, в Африку. Он еще не знает, что путешествовать ему больше не придется. Разве что переезжать с места на место в поисках целительного сухого воздуха. В 1915-м, на тридцать первом году жизни, Беляев заболевает. Туберкулез позвоночника. «Обречен…» — считают врачи, друзья, близкие. Мать увозит его в Ялту. Постельный режим, с 1917 года — в гипсе. В 1919 году умирает его мать, и Александр Романович, тяжелобольной, не может даже проводить ее на кладбище… В 1921-м Беляев все-таки встает на ноги. Работает в уголовном розыске, в детском доме, позднее в Москве, в Наркомпочтеле, юрисконсультом в Наркомпросе. Вечерами пишет, пробуя силы в литературе. И вот в 1925 году, в третьем номере только-только возникшего «Всемирного следопыта», появляется неведомый дотоле фантаст — А. Беляев. За полтора десятилетия Александром Беляевым была создана целая библиотека фантастики. Ее открывали книги, рисовавшие печальную участь талантливого изобретателя в буржуазном обществе, в мире всеобщей купли-продажи. Знаменитейшими из этих книг стали «Человек-амфибия» и «Голова профессора Доуэля». В конце двадцатых годов в произведениях Беляева широко зазвучала тема противоборства двух социальных систем. «Борьба в эфире», «Властелин мира», «Продавец воздуха», «Золотая гора»… Даже вооруженные новейшими достижениями науки, силы зла терпят неизбежный крах в этих произведениях, оказываются бессильны перед лицом нового мира, на знамени которого объединились серп и молот. Одновременно писатель успешно разрабатывает в своих рассказах традиционный для фантастики прием парадоксально-экстремальной ситуации: «что было бы, если бы..»? Что произойдет, если вдруг замедлится скорость света («Светопреставление»)? Или исчезнет притяжение Земли («Над бездной»)? Или будут побеждены вездесущие коварные невидимки-микробы («Нетленный мир»)? Или человек получит в свое распоряжение органы чувств животных («Хойти-Тойти»)? Или сумеет расправиться с потребностью в сне («Человек, который не спит»)? Героем многих подобных историй стал один из любимейших беляевских персонажей — Иван Степанович Вагнер, профессор кафедры биологии Московского университета, человек исключительно разносторонних знаний, вершащий свои открытия отнюдь не только в биологии, но и в самых далеких от нее областях. «Изобретения профессора Вагнера» таким подзаголовком отмечен целый цикл беляевских рассказов. А в тридцатых годах — с самого их начала — Беляев ставит главной своей задачей заглянуть в завтрашний день нашей страны. Его герои создают подводные дома и фермы («Подводные земледельцы»), возрождают к жизни бесплодные прежде пустыни («Земля горит»), осваивают суровую северную тундру («Под небом Арктики»). В целом ряде своих произведений писатель активно пропагандирует идеи К. Э. Циолковского: межпланетные путешествия (романы «Прыжок в ничто» и «Небесный гость»), строительство и использование дирижаблей («Воздушный корабль»), создание «второй Луны» — исследовательской внеземной станции («Звезда КЭЦ»). «За эрой аэропланов поршневых последует эра аэропланов реактивных», — предсказывал ученый. И в рассказе «Слепой полет», написанном для довоенного «Уральского следопыта», Беляев показывает испытания первого опытного образца такого самолета. Вплотную подходит Беляев к созданию широкого полотна, посвященного грядущему; в многочисленных рассказах и очерках уже найдены, нащупаны им новые конфликтные ситуации, которые позволили бы обойтись в таком произведении без избитого, приевшегося читателю уже и в те давние дни шпионско-диверсантского «присутствия». Предтечей многопланового романа о грядущем явилась «Лаборатория Дубльвэ» (1938), сюжет которой строился на соперничестве научных школ, разными путями идущих к решению проблемы продления человеческой жизни. Но начавшаяся война перечеркнула замыслы писателя; уже не Беляеву, а фантасту следующего поколения — Ивану Ефремову — суждено было создать «энциклопедию будущего», каковой по праву можно считать «Туманность Андромеды»… Углубляясь в историю нашей фантастики, изучая условия, в которых формировалось творчество Александра Беляева, мы невольно задаем себе вопрос: был ли он первооткрывателем в своих книгах? Задаем — и, естественно, пытаемся на него ответить…Жил когда-то во Франции такой писатель — Жан де Ла Ир. Особой славы он как будто не снискал, однако книги его охотно издавали в предреволюционной России: «Сверкающее колесо», «Искатели молодости», «Иктанэр и Моизета», «Тайна XV-ти», «Клад в пропасти»… Так вот, в одном из этих романов (в каком именно, нетрудно догадаться по сходству его названия с именем едва ли не самого популярного беляевского героя) талантливый ученый Оксус приживляет человеку акульи жабры. И тот вольготно — вполне как рыба чувствует себя в водной стихии… Роман этот, по-видимому, попался когда-то в руки молодому юристу (как попал он, к примеру, и Валерию Брюсову, пересказавшему занятный сюжет в не опубликованной при жизни поэта статье «Пределы фантазии»). Но наш юрист еще и не помышлял тогда о литературном поприще, а потому роман де Ла Ира попался ему и… отложился в памяти, как откладывается в ней многое, не имеющее прямого отношения к насущным нашим заботам. Однако много лет спустя газетная заметка о чудо-хирурге профессоре Сальваторе (именно из этой заметки выводит замысел «Человека-амфибии» О. Орлов — ленинградский исследователь жизни и творчества А. Беляева, в результате неустанных поисков воссоздавший для нас многие подробности биографии писателя) напомнила о старом романе, породив желание написать о том же, но — лучше. Примерно так, как «Путешествие к центру Земли» — с точки зрения В. А. Обручева, самый слабый из романов Жюля Верна — побудило нашего академика написать «Плутонию». Воздадим должное таланту Беляева: забытый ныне роман де Ла Ира, герой которого оставался всего лишь случайным научным феноменом, жертвой поданного вне социальных связей преступного эксперимента, попросту бессилен соперничать с «Человеком-амфибией». Романом не только остросоциальным, но и по-жюльверновски провидческим. Вспомним речь беляевского Сальватора на суде: «Первая, рыба среди людей и первый человек среди рыб, Ихтиандр не мог не чувствовать одиночества. Но если бы следом за ним и другие люди проникли в океан, жизнь стала бы совершенно иной. Тогда люди легко победили бы могучую стихию — воду… Эта пустыня с ее неистощимыми запасами пищи и промышленного сырья могла бы вместить миллионы, миллиарды человек…» Разве не эта глубоко человечная цель экспериментов профессора Сальватора является главным для нас в романе Беляева? Главным в наши дни, когда вполне реальный герой морских глубин прославленный Жак Ив Кусто — публично заявляет: «Рано или поздно человечество поселится на дне моря; наш опыт-начало большого вторжения. В океане появятся города, больницы, театры… Я вижу новую расу „Гомо Акватикус“ — грядущее поколение, рожденное в подводных деревнях и окончательно приспособившееся к новой окружающей среде…» Еще один старый роман — «Тайна его глаз» Мориса Ренара. Он появился в переводе на русский язык в 1924 году и рассказывал о необычайной судьбе молодого француза, потерявшего на войне зрение. С корыстными (опять!) целями таинственный доктор Прозоп заменяет ему глаза аппаратами, которые улавливают электричество, излучаемое различными предметами, «как ухо ловит звук, как глаз ловит видимый свет…». Но точно так же — лишь электрический облик внешнего мира — видит и электромонтер Доббель в рассказе Беляева «Невидимый свет» (1938)! Опять заимствование? Темы пожалуй, да. Но не сюжета! Ренар написал добротный — по тем временам — детектив. Однако, как и у де Ла Ира, события в его романе носят сугубо частный характер, они никак не окрашены социально: и злодей Прозоп, и жертва его обитают словно бы в мире абстрактных межчеловеческих отношений. Сюжет беляевского рассказа имеет в основе своей четкий социальный конфликт. Обретя в результате новой операции полноценное зрение, Доббель, не сумевший найти работу, через месяц-другой возвращается к своему спасителю с просьбой… опять сделать его слепцом, видящим только движение электронов! Но поздно: «спаситель», усовершенствовав свой аппарат, уже запатентовал его. Ясновидящие слепцы никому больше не нужны, и безработному Доббелю (жертве не частного преступника, но — преступного общества) одна дорога — на улицу… Мы могли бы найти литературные параллели и для некоторых других произведений А. Беляева. С его романом о Штирнере, возмечтавшем — при помощи чудесного аппарата — стать «властелином мира», можно было бы, например, сопоставить повесть «Машина ужаса» не переводного отечественного фантаста двадцатых годов В. Орловского. С повестью В. Орловского же «Человек, укравший газ» могли бы мы сопоставить роман «Продавец воздуха». В пару к беляевскому «Хойти-Тойти» можно было бы подобрать еще один роман М. Ренара — «Новый зверь (Доктор Лерн)», где взаимно пересаживались мозг человека и мозг быка… Но, оставив напоследок одно подобное сопоставление, воздержимся от всех прочих. Ведь и без того уже ясна истина, которую мы констатировали и в предыдущих очерках: выйти на оригинальную фантастическую идею (кстати, в беляевских книгах поистине оригинальных сюжетов и замыслов больше чем достаточно!) — это еще не все; самое главное — как и во имя чего эта идея используется. И вот в этом-то главном Александр Беляев, соединивший в своем творчестве научный оптимизм и социальную глубину с органическим синтезом фантастической идеи и динамичного сюжета, безусловно, явился новатором, несомненным первопроходцем в нашей советской фантастике. А теперь вернемся к первому рассказу Беляева. В 1978 году в «Искателе» был перепечатан рассказ немецкого фантаста начала нашего века Карла Груннерта «Голова мистера Стайла». Содержание его сводится к следующему. Появляются в популярной газете острые публицистические статьи, стилем своим заставляющие вспомнить талантливого журналиста, погибшего незадолго до того в железнодорожной катастрофе. И выясняется: доктору Мэджишену удалось вернуть и сохранить жизнь отделенной от туловища голове. Позднее Мэджишен конструирует и приспособления, с помощью которых «погибший» печатает новые свои статьи… Что ж, и этот рассказ мог быть читан Беляевым и сохранен в памяти. Приплюсуем к тому популярный и в дореволюционные времена аттракцион «живая голова»: она взирала на посетителей с блюда на столике, установленном посреди помещения, а тело ее владельца ловко маскировали отражающие пол зеркала, искусно встроенные между ножками стола… Можно, к слову сказать, вспомнить по этому поводу и рассказ малоизвестной русской писательницы В. Желиховской «Человек с приклеенной головой» (1891), в котором умелец-хирург доктор Себаллос тоже оживлял — отметим, крайне вульгарно — погибшего… Впрочем, мотив «живой головы» в русской литературе можно было бы выводить еще из «Руслана и Людмилы»: ведь именно с нею сталкивает Пушкин своего героя. Но ясно, что натолкнули Беляева на мысль о первом его фантастическом рассказе, переросшем впоследствии в широко известный роман, конечно же, не только и не столько литературные ассоциации, сколько прежде всего обстоятельства собственной жизни. «Голова профессора Доуэля», — писал он в одной из своих статей, произведение в значительной степени автобиографическое. Болезнь уложила меня однажды на три с половиной года в гипсовую кровать. Этот период болезни сопровождался параличом нижней половины тела. И хотя руками я владел, все же моя жизнь сводилась в эти годы к жизни «головы без тела», которого я совершенно не чувствовал… Вот когда я передумал и перечувствовал все, что может испытывать «голова без тела». Отсюда-то оно и идет-то жгучее впечатление достоверности происходящего, с каким читается «Голова профессора Доуэля». Разработка этого сюжета, ставшего под пером А. Беляева неизмеримо глубже и значительней всех предшествующих литературных вариаций, явилась для писателя своеобразным вызовом собственной болезни, физической беспомощности, которую с лихвой перекрывало неукротимое мужество духа.
А болезнь не ушла, побеждена она лишь временно и еще часто будет возвращаться к писателю, на долгие месяцы приковывая его к постели… Но не только физические преграды вставали на его пути. Советская литература делала свои первые шаги, и в литературной критике нередко проявлялась резкая субъективность суждений. Находились люди, в корне отрицавшие фантастику. «Бессмысленные мечтания» видели они в ней, «пустое развлекательство», и только. Ненаучную, вредную маниловщину. Те же, кто все-таки признавал за фантастикой право на существование, слишком крепко привязывали ее к «нуждам сегодняшнего дня». В ходу была формула, гласившая, что «советская фантастика — изображение возможного будущего, обоснованного настоящим». Собственно, сама по себе эта формула не вызывала тогда особых возражений, но у многих критиков она превратилась в некое всемогущее заклинание, с помощью которого мечте подрезались крылья и горизонты ее ограничивались ближайшими пятью — десятью годами. «Фантастика должна только развивать фантастические достижения науки», писал, например, в журнале «Сибирские огни» критик А. Михалковский. Я добросовестнейшим образом пролистал множество комплектов газет и журнальных подшивок двадцатых-тридцатых годов. И почти не обнаружил статей, проникнутых хоть малой долей симпатии к творчеству А. Беляева едва ли не единственного писателя в предвоенной нашей литературе, столь преданно и целеустремленно посвятившего себя разработке трудного жанра. «Шила в мешке не утаишь, и в каком бы „взрослом“ издательстве ни вышел новый роман А. Беляева, он прежде всего попадает в руки детей», — с откровенным беспокойством начинает критик М. Мейерович рецензию на «Человека, нашедшего свое лицо». И далее отказывает этому роману даже… в «минимуме убедительности». Другой критик, А. Ивич, рецензию на тот же роман заканчивает снисходительным похлопыванием по плечу: мол, у него (это у 56-летнего больного писателя, автора уже шестнадцати романов!) лучшие произведения «впереди»… Даже и сейчас, полвека спустя, становится до боли обидно за писателя, к подвижническому труду которого с таким непониманием относились при его жизни. Становится особо ощутимой та горечь, с которой он, по воспоминаниям близких ему людей, «чувствовал себя забытым писателем, забытым коллегами, непонятым критиками». Становится, наконец, просто страшно, когда узнаешь, что пожилой, скованный гуттаперчевым ортопедическим корсетом человек этот в 1932 году поехал работать в Мурманск — плавать на рыболовном траулере. Не потому, что требовалось пополнить запас жизненных впечатлений. Нет. Просто зарабатывать на хлеб… Но в одном критик предпоследней книги фантаста оказался прав: впереди у Беляева был «Ариэль» — действительно превосходный роман! Эта книга — восторженный гимн человеку. Всю свою тоску и боль, всю свою жажду жизни вложил писатель в роман о юноше Ариэле, взлетевшем навстречу солнцу, свету, счастью — без крыльев, без каких бы то ни было миниатюрных моторчиков, «без ничего!». «Всего-навсего» управляя движением молекул собственного тела… Сегодня уже редко услышишь, чтобы кто-то, рассуждая об Ихтиандре, непременно оговаривался, что, дескать, реальное решение задачи даст не биология, а техника; не люди-амфибии, а люди, вооруженные специальными аппаратами, освоят неизведанные глубины. Техника техникой, но поистине фантастические достижения биологов дают основание верить в возможность совсем иных решений, близких к мечте Беляева. Так, может быть, и говоря об Ариэле, мы со временем перестанем подменять великолепную беляевскую мечту о свободном парении в воздухе стыдливой оговоркой о том, что вот, «может быть, удастся снабдить человека столь совершенными крыльями, что он с их помощью овладеет искусством свободного полета…»?! Ведь мечта-то была не о крыльях, даже и самых-самых новейших, а именно о полете «без ничего»! Большой это дар — видеть «то, что временем сокрыто». Александр Беляев в совершенстве владел этим даром. И он не растерял его, не растратил на полпути: сберечь этот редкий дар помогла ему безграничная читательская любовь к его книгам. Критики в один голос обвиняли «Человека-амфибию» в научной и художественной несостоятельности. А роман этот, опубликованный в 1928 году журналом «Вокруг света», в читательской анкете был признан лучшим произведением за пять лет работы журнала… В том же 1928 году он вышел отдельной книгой. И тут же был дважды переиздан, — настолько велик был спрос на эту книгу! В печатных выступлениях доказывалась ненаучность «Головы профессора Доуэля». А юная читательница из Курска писала — пусть наивно, но очень искренне: «Прочитав такой роман, я сама решила учиться на врача, чтобы делать открытия, которых не знают профессора мира…» И ведь уже тогда, в предвоенные годы, не только рядовые читатели восторженно отзывались о книгах Беляева. Высокий гость — знаменитый Герберт Уэллс! — говорил в 1934 году на встрече с группой ленинградских ученых и литераторов (среди них был и А. Беляев): «…я с огромным удовольствием, господин Беляев, прочитал ваши чудесные романы „Голова профессора Доуэля“ и „Человек-амфибия“. О! они весьма выгодно отличаются от западных книг. Я даже немного завидую их успеху…» К слову сказать, среди читателей Беляева был в студенческие годы и известный наш хирург В. П. Демихов. Тот самый доктор, который, словно беляевский Сальватор, подсаживал собакам вторые головы (и они жили, эти вторые, и даже покусывали за ухо тех, к кому были «подселены»…), приживлял им второе сердце (и одна из собак умерла лишь на тридцать третьи сутки, это было в 1956 году — за добрый десяток лет до сенсационных экспериментов Кристиана Барнарда), а в 1960 году выпустил монографию «Пересадка жизненно важных органов в эксперименте», проиллюстрированную совершенно фантастическими фотографиями, на одной из которых лакали молоко две головы одной дворняги. И в том же 1960-м в лаборатории Демихова, набираясь опыта, ассистировал молодой еще хирург из Кейптауна Кристиан Барнард…
…Такая вот прослеживается интересная взаимосвязь. Книги фантаста, разрушая неизбежную инерцию мышления, растормаживают воображение — играют роль того неприметного подчас первотолчка, каковым для самого фантаста оказывались порою произведения его коллег по жанру. И — совершаются удивительнейшие эксперименты, о которых долго-долго шумит охочая до сенсаций пресса… А сами эти эксперименты, в чем-то подтвердив несбыточный, казалось бы, прогноз фантаста, рождают новый интерес к его книгам, обеспечивают им вторую, новую жизнь. Своим творчеством Беляев утверждал в советской фантастике романтику научного поиска, активную гуманистическую направленность, беззаветную преданность высокой Мечте, веру в величие человека и его разума. Осваивая новые темы, придавая своим произведениям остросоциальное звучание, писатель прокладывал дорогу новым поколениям советских фантастов. Книги Беляева будили интерес к науке, учили добру и мужеству, заражали всепоглощающей жаждой познания. Это-то их качество и находило живейший отклик в сердцах читателей. Впрочем, почему «находило»? Прошло сто четыре года со дня рождения Александра Романовича Беляева. И сорок шесть лет с тех пор, как его не стало: измученный болезнью и голодом, писатель умер 6 января 1942 года в захваченном фашистами городе Пушкине под Ленинградом… Давно нет среди нас первопроходца советской фантастики. А книги его живут. Изданные в миллионах экземпляров, они и сегодня не задерживаются на полках библиотек, они и сегодня с нами, и сегодня находят отклик в наших сердцах.
«— Послушайте, ну а „Атлантида“?.. — Четыреста девяносто девять, сэр! Четыреста девяносто семь авторов четыреста девяносто девять раз писали об этом. Один из них трижды…» Эту цитату мы взяли из рассказа Александра Шалимова «Брефанид» (1972). Однако названная фантастом цифра (она нужна в рассказе, чтобы посмеяться над мнимой «отработанностью» темы) не так уж и велика. Имей мы время и возможность пропустить сквозь сеть поиска все запасы мировой фантастики, мы, вероятно, уже и сегодня значительно превысили бы эту цифру… Да, об Атлантиде писали многие. Писали по-разному, предлагая разные — то один, то другой — варианты ее происхождения, былого месторасположения и гибели, для разных целей используя популярную эту тему. В заметках о «лжеиностранцах» шла у нас речь о романе «француза» Ренэ Каду «Атлантида под водой» (1927). По сведениям этого автора, Атлантида погибла много позже традиционно отводимых ей сроков — лишь в 1914 году, когда окончательно прохудились искусно возведенные купола, дававшие приют на океанском дне постепенно вырождавшимся потомкам мудрых атлантов… От них же, древних атлантов, успевших покинуть гибнущую родину, выводят свою родословную элитарные слои марсианского общества в «Аэлите» Алексея Толстого (1923): в двадцатые годы еще не было повода сомневаться в обитаемости Марса. Этот повод (многократно выросшее знание ближнего космоса) появился значительно позднее-с запуском спутников и автоматических межпланетных станций. Но уж зато, появившись, тотчас до неузнаваемости трансформировал старый сюжет: уже не атланты отныне осваивали иные миры, а совсем наоборот — пришельцы-инопланетяне создавали на древней Земле могущественную колонию, широко распространявшую свои владения. Так обстоит дело, например, в рассказе А. Шалимова «Возвращение последнего атланта (Музей Атлантиды)» (1961), где материк, заселенный выходцами с далекой планеты Ассор, гибнет в результате не до конца продуманных работ по растоплению северных льдов. Впрочем, мы несколько забежали во времени, давайте-ка вернемся в двадцатые и более ранние годы. Атлантиде посвятил один из первых своих романов («Последний человек из Атлантиды», 1926) и А. Беляев. Не только природные, по и убедительно изображенные писателем социальные катаклизмы были причиной гибели легендарной цивилизации в этом романе. О том же, в сущности, говорило и еще одно произведение, на которое есть смысл остановиться чуть подробнее.
Атлантиде угрожает гибель… Чтобы умилостивить наступающее море, жрецы храма Панхимеры готовят в жертву богам юношу Леида. В течение года он будет теперь пользоваться божескими почестями… Что ж, Леид согласен стать искупительной жертвой. Он надеется, что привилегированное — пусть и кратковременно — положение поможет ему осуществить тайную его цель. «Есть далеко отсюда, далеко от наших скал, за вспененным полем океана, новая земля», — убеждает Леид соотечественников и призывает их спешно строить корабли, чтобы плыть на север, «туда, где нет кровожадных богов». Но жрецы, безраздельно управляющие страной, устами богини по-своему истолковывают призывы обреченного: «Имя этой страны благословенной — раскаяние и смирение. Раскайся же, парод мои избранный, и не будет смерти, но вернется жизнь и осветится долгий и темный путь в страну спасения. И расцветет жизнь в очищенных сердцах. Ждут тебя корабли последнего спасения — слезы и вопли раскаяния. Смирись же, смирись, о, народ мой!..» Леид в конце концов гибнет, ему так и не удалось поднять народ на борьбу с судьбой. Гибнет и Атлантида, а вместе с нею и жрецы, и невежественная толпа, во всем следовавшая за ними. Но… «На горизонте белые паруса уходящих кораблей» — это лучшие из атлантов, поверившие Леиду, танком выстроив корабли, отправляются на север искать лучшей доли… Пьеса, сюжет которой здесь пересказан, так и называется — «Атлантида». Появилась она в 1913 году на страницах очередного выпуска альманаха петербургского издательства «Шиповник». Вспомнили же мы о ней и потому, в частности, что автором этого романтического произведения была… юная Лариса Рейснер. В очень близком будущем — женщина-комиссар, прошедшая с моряками весь путь Волжской флотилии в гражданскую войну, талантливый советский журналист. Но все это было в будущем: в год выхода «Атлантиды» ее автору только-только исполнилось восемнадцать…
В послевоенной нашей фантастике одним из наиболее любопытных произведений об Атлантиде, несомненно, следует признать рассказ Валентины Журавлевой «Человек, создавший Атлантиду». Героиня рассказа работает над фантастическим романом о затонувшем острове. Она придерживается точки зрения А. С. Норова — русского ученого, человека яркой и беспокойной судьбы (в семнадцать лет он, к примеру, участвовал в Бородинской битве, где лишился ноги). В 1854 году Норов первым высказал мысль о том, что легендарная «Атлантия» расположена была не за Гибралтаром (где ее по традиции и сейчас еще помещают фантасты), а в восточной части Средиземного моря. Героиня В. Журавлевой ищет и находит доводы, свидетельствующие в пользу гипотезы Норова и его сторонников. Если верить Платону, атланты собирались завоевать Грецию и Египет. Для островной державы, расположенной в восточной части Средиземноморья, обе эти страны-соседи, и потому такая война была вполне возможна. Если же Атлантида находилась за Геракловыми столбами, трудно допустить, чтобы эту войну атланты начали, не завоевав предварительно Испанию, Италию, северо-западное побережье Африки. Но в таком случае, полагает героиня рассказа, гибель метрополии еще не означала бы гибели государства атлантов в целом! Если бы, например, Македония погибла в то время, когда Александр Македонский дошел до границ Индии, — уничтожило бы это созданную им империю? Разумеется, нет. Но точно так же не могло исчезнуть бесследно государство атлантов, пройди его воины от Гибралтара до Греции. Логичнее потому предположить, что Атлантида была сравнительно небольшим островом, близким к берегам Греции и Египта. Многие современные атлантологи утверждают, что под легендарной Атлантидой следует понимать Санторин — затонувший в большей своей части архипелаг в Эгейском море. Что ж, отдадим должное прозорливости В. Журавлевой, тогда еще совсем молодой писательницы, чей рассказ был опубликован в 1959 году… Однако это не все. Валентина Журавлева идет дальше: истинный герой ее рассказа, Завитаев, вообще склонен полагать, что Атлантида — миф, придуманный Платоном. Сторонники атлантической гипотезы ссылаются на то, что описанная Платоном столица атлантов похожа на Теночтитлан ацтеков. Отсюда делается вывод, что ацтеки копировали атлантов. Сторонники же Норова считают, что Атлантида как две капли воды похожа на Кносс — раскопанную археологами столицу критского царя Миноса. Кто же прав? И те и другие, отвечает Завитаев. В этом вся суть: описанная Платоном Атлантида похожа на любой город той эпохи. У каждого реального города есть свои неповторимые черты. У Атлантиды их нет. И это, считает Завитаев, ярче всего свидетельствует о мифическом характере описанной Платоном державы… Искать этот мифический город бесполезно. Но… «Его можно создать!» заявляет Завитаев. И действительно, создает Атлантиду. Искусственный остров, рожденный в клубах пара, дыма, пепла искусственно вызванным подводным извержением…
Ивана Антоновича Ефремова едва ли нужно представлять любой — пусть самой широкой — аудитории. Его книги хорошо известны и тем, кто любит остросюжетные, овеянные дымкой романтики рассказы о моряках и геологах, и тем, чье увлечение — через страницы исторических романов и повестей проникать в прошлое человечества, и, наконец, тем, для кого желанный собеседник в неисчерпаемом океане книг — научная фантастика. А поскольку все, что писал Ефремов, отличается исключительной свежестью материала, доскональнейшим проникновением в детали и поистине завидной художественной добротностью, книги его не просто известны, они любимы, относятся к избранным, к тем, которые нет-нет да и вновь перелистываешь, восстанавливая в памяти взволновавшие когда-то страницы…
Обо всем том, что предшествует интервью, журналисты обычно умалчивают. Вопрос-ответ, вопрос-ответ — такова устоявшаяся схема журнально-газетных бесед с известным человеком. По некоторым причинам мне, однако, хочется отступить от канона. «Подготовительная сторона» этой встречи началась для меня… в конце сороковых — начале пятидесятых годов, когда попала в мои мальчишеские руки основательно потрепанная, без обложки книжка «Белый Рог» И. А. Ефремова. На фамилию автора я поначалу внимания не обратил, но зато залпом проглотил содержимое…Геолог, поверивший древнему преданию и на вершине отвесного пика обнаруживший легендарный золотой меч. Алмазы, скрытые в недрах Восточной Сибири, точно где-нибудь в Южной Африке. (Кто мог тогда догадаться, что совсем скоро это пророчество станет явью?!) Таинственные развалины средневековой обсерватории где-то в Каракумах. Гигантский динозавр, «оживший» перед палеонтологами в закрытой со всех сторон долине… Все это было для меня, пожалуй, поинтереснее Жюля Верна и Стивенсона, Майна Рида и Купера. Ведь, что ни говори, капитан Немо и Робинзон Крузо, Натти Бумпо и одноногий Сильвер — все они были затеряны в самом безнадежном прошлом; в них можно было играть, но верить, что они где-то рядом, явно не имело смысла. А тут, у Ефремова, — наши дни, мои (правда, взрослые, но какое это могло иметь значение?) современники… И оказывается, такая бездна тайн и загадок в окружающем меня мире! «Я уверен, сильно ошибаются те, кто полагают, что романтике не будет места на нашей планете, измеренной вдоль и поперек. Огромный, бесконечно просторный мир творческого исследования окружает нас. Стоит лишь заглянуть в него, чтобы убедиться, как смешны рассуждения о скуке жизни…» Это сейчас я вынужден был заглянуть в книгу, чтобы процитировать авторское посвящение к сборнику «Белый Рог», долгое время я помнил его наизусть — таким откровением предстало оно двенадцатилетнему мальчишке. Позднее разыскал я и «Пять румбов», и «Звездные корабли», и «На краю Ойкумены» и случайно набрел в книжном киоске на маленькую книжицу в твердом переплете — первое издание «Путешествия Баурджеда». Уже «знатоком», перечитав к тому времени массу фантастики, встретил я «Туманность Андромеды». Величественная и грандиозная панорама грядущего, она становилась естественной вехой в нашей фантастике; казалось немыслимым после нее писать и читать скучную «фантастику ближнего прицела» — рассказы о шоферах-роботах или миниатюрных радио- и телепередатчиках. И вот… Наконец, решившись, заказываю Москву. В ожидании звонка мысленно репетирую: «Иван Антонович, „Уральскому следопыту“ хотелось бы взять у вас интервью. А поскольку у меня командировка в Ленинград и еду я через Москву — я мог бы…» — …А, следопыты?! Как же — знаю, знаю… — звучит в трубке искаженный помехами голос. Мне чудятся в нем отзвуки добродушного стариковского брюзжания, и я уже с некоторой опаской рисую в уме предполагаемый внешний облик маститого нашего фантаста. Шестьдесят пять исполнилось ему — возраст, кажущийся мне, мягко говоря, солидным. И в портрете, который я пытаюсь воссоздать по виденным фотографиям и этому голосу, увы, очень мало от того неутомимого путешественника-искателя, каким рисовался мне прежде автор захватывающих, известных всему миру книг. Но тем самым я, пока совершенно того не подозревая, готовлю себе весьма и весьма приятное удивление… Вопрос-ответ, вопрос-ответ… О чем же спросить Ивана Антоновича? Как уместить в десяток вопросов весь свой интерес к писателю и его творчеству? Старательно просматриваю пухлое «досье» — папку с вырезками, где собраны многочисленные беседы журналистов с Ефремовым, его ответы на всевозможные журнально-газетные анкеты. Каждая из вырезок что-то несет в себе. Я узнаю, например, что Иван Антонович находит изъяны в той реформе русской орфографии, какая была предпринята в 1918 году: исчезают — а отчасти уже исчезли — некоторые оттенки в звучании русских слов… Узнаю, каким оригинальным способом выстригая из журналов фотографии красавиц и комбинируя их — «конструирует» писатель внешний облик своих героинь… Узнаю, что в отличие от большинства собратьев-фантастов он предсказывает долгое и завидное будущее железнодорожному транспорту. Правда, транспорту с куда большей, нежели сегодня, шириной колеи и поистине «корабельным» объемом вагонов!.. Узнаю, что фантаст Ефремов отрицательно относится к идее индивидуального физического бессмертия человека, что столь же отрицательно оценивает писатель существующую у нас систему «специальных» школ. Узнаю и еще многое, очень многое; и постепенно и у меня самого набирается десятка полтора вопросов такого вот узкопрактического плана. На всякий случай провожу перед отъездом маленький «референдум» среди своих знакомцев, любителей фантастики. В результате заношу в записную книжку еще одну серию самых разномастных вопросов. А потом, уже в Москве, «процеживаю» заготовленное… «Процеживаю» при деятельной помощи старою товарища, московского журналиста, которому предложил пойти вместе со мной к Ивану Антоновичу. (Честно говоря, побоялся, что, не имея навыков интервьюера, не смогу записать все нужное. А диктофон звучной марки «Дон», о получении которого для редакции два месяца перед этим хлопотал и который все же «выбил» — буквально за день до командировки, — увы, оказался типичным кабинетным аппаратом, но уж никак не грезившейся мне портативной «коробочкой», которую легко унести в портфеле…) Остается лишь полчаса до назначенного Ефремовым срока, когда, отметя все мелкое, незначительное, случайное, мы извлекаем наконец из пишущей машинки листок с «основополагающими» вопросами. Спешим к метро, спешим на метро, спешим от метро… Останавливаемся в подъезде нужного нам дома на улице Губкина, чтобы отдышаться, поправить галстуки и вообще придать себе вид, полностью соответствующий нашим представлениям об интервьюерах. Ровно в шесть мы у дверей квартиры на втором этаже. Открывает нам сам Иван Антонович, и я обрадованно вздыхаю: вдребезги разлетается сложившийся в моей голове облик «маститого старика»! Крупные черты лица. Большие — временами кажущиеся огромными — голубые глаза. И весь он — очень большой, широкоплечий, могучий, именно могучий, как-то и не приходит на ум другое слово, когда вот так, вблизи, смотришь на него. Такой, каким единственно и должен был быть, по давнему моему разумению, автор написанных им книг. В довершение ко всему приятный и сильный, с басовыми нотками голос, в котором тоже ничего стариковского; вот и верь после этого телефонной трубке… По-настоящему знакомимся мы в кабинете, где кажутся огромными — под стать хозяину — стеллажи с книгами вдоль одной из стен. Говорю несколько слов об «Уральском следопыте» — журнале, в котором работаю. О фантастике в нем, о готовящихся публикациях. Среди них упоминаю статью о знаменитом Эдгаре Берроузе — авторе «Тарзана» и многочисленных космических романов. Выясняется, что Ефремов на языке оригинала читал марсианский цикл Берроуза; у нас завязывается оживленный разговор о книгах и героях американского фантаста («Интересный был писатель, — подытоживает Иван Антонович и предостерегает: — Но и написать о нем надо интересно…»). С Берроуза мы переключаемся на Хаггарда, с Хаггарда — на… Но старая фантастико-приключенческая литература неисчерпаема, говорить о ней оба мы можем, по-видимому, бесконечно: Иван Антонович — потому, что немало перечитал таких книг в юности, я — потому, что с некоторых пор всерьез занялся собиранием старой фантастики… А товарищ мой уже посматривает на часы. Время летит быстро — так понимаю я деликатный его жест, — пора и переходить к делу, с которым пришли. Что ж, дело есть дело…
— Иван Антонович, читателей всегда интересует, как писатель становится писателем? По отношению к вам этот вопрос вдвойне интересен, Что заставило вас — зрелого, сложившегося ученого, человека, уже нашедшего, казалось бы, свою тропу в жизни, начать все сначала в качестве литератора? — Причиной тому два обстоятельства. Прежде всего, неудовлетворенность системой доказательств, которыми может оперировать ученый. Планы и замыслы любого ученого, как, впрочем, и всякого другого человека, необычайно широки. А исполняются они, я думаю, в лучшем случае процентов на тридцать. Вот и получается: с одной стороны всевозможные придумки, фантазии, гипотезы, обуревающие ученого, а с другой — бессилие добыть для них строго научные доказательства. Добыть на данном этапе, при жизни… И ясное сознание этого бессилия. А в форме фантастического рассказа я — хозяин. Никто не спросит: где вычисления, опыт? что взвешено, измерено?
Никто не спросит… Я вспоминаю любопытный факт из биографии Ефремова. В 1929 году он написал статью, в которой обосновывал возможность взятия с океанского дна образцов коренных пород. Отослал ее в солидный немецкий журнал «Геологише Рундшау». Через некоторое время рукопись вернули с рецензией профессора Отто Пратье, крупнейшего в те годы специалиста по морской геологии. Этот последний заявлял, что дно океана наглухо закрыто рыхлыми осадками и потому предложенные автором статьи исследования ненаучный вздор. Между тем сегодня подобные исследования — самое будничное дело…
… - Второе обстоятельство — неудовлетворенность окружающим миром. Она, замечу, свойственна каждому человеку: полностью могут быть довольны лишь животные, да и то далеко не всегда. Писатель, как и ученый, мечтает о лучшем, о гораздо лучшем. Но тяжелый воз истории катится своими темпами к далеким горизонтам, и темпы эти не упрекнешь в излишней поспешности… А живем-то мы сейчас! Отталкиваясь от несовершенств существующего мира, всякий человек пытается так или иначе улучшить жизнь. Один разобьет цветник, другой может спеть споет. Ну, а если у третьего хорошо работает фантазия, развито воображение? Что ж, он попытается создать свой мир — явления, которые хотел бы видеть состоявшимися, достижения, не осуществимые в пределах биографии современников. Словом, мир — для себя, мир — в себе. Но существующий в вас мир, мир только для вас — это неживой мир. Он открытие ваше, изобретение, создание, но он — мертв. И как при всяком открытии — музыкальном, научном, любом другом — естественно желание рассказать об открытом вами мире, сделать его явным для других. Так вот и рождается писательская потенция. Я начал с рассказов о необыкновенном — романтических рассказов о необыкновенных явлениях природы. Почему я обратился к приключенческому жанру? Да потому, что категорически не согласен с теми, кто склонен считать приключенческие книги литературой второго сорта. Герои таких книг всегда сильные, смелые, положительные, неутомимые; под их влиянием читателю и самому хочется сделать что-то в жизни, искать и найти… Убежден: будь у нас изобилие таких книг — меньше было бы поводов для появления в нашей «большой» литературе унылых произведений с пассивными, страдающими «героями» — растерянными хлюпиками, злобными эгоистами. Но хороших приключенческих книг у нас до сих пор до обидного мало, еще обиднее — недостаточное внимание к ним… Ну, а в те годы, когда я писал первые свои вещи, приключенческих книг, можно сказать, не было совсем…
Первые рассказы Иван Антонович задумал в 1942 году, находясь в больнице на Урале, в Свердловске. Очередной приступ лихорадки, «заработанной» водной из среднеазиатских экспедиций, надолго оторвал его от научных занятий, высвободив тем самым время для «легкомысленного» литературного творчества. В том же 1942-м семь из задуманных рассказов были написаны… А литературе нашей в те суровые годы действительно было не до каких-то там «приключений». Смешно вспоминать сейчас, но и превосходным ефремовским рассказам нет-нет да и предъявлялся упрек в «ложной занимательности»…
— Поскольку разговор у нас коснулся романтики, как вы, Иван Антонович, понимаете это слово? — Романтика? Это более серьезное, более вдумчивое, чем обычно, отношение к жизни. Романтик ценит жизненные явления больше, чем кто-либо другой. Его волнуют, поражают отблески заката на воде, девичьи глаза, чья-то походка, смех ребенка… Романтик, как и настоящий художник, — собиратель красоты в жизни, а это порождает ощущение величайшей ценности каждого мгновения, его абсолютной, неизбывной неповторимости. И я всерьез полагаю, что, для того чтобы писать настоящую фантастику, надо родиться романтиком…
Ефремовское определение романтики возвращает слову давний его смысл, о котором мы нередко забываем. Слишком расхожим стало это слово в последние годы: им ныне нарекают и кафе, и магнитофоны, и многое иное, никакого отношения к взглядам на жизнь, к мировоззрению не имеющее. А ведь именно собирателя красоты чтим мы в нашем романтике А. Грине…
— Почти одновременно с «Рассказами о необыкновенном» вы обратились к произведениям на исторические темы. Если в ваших научно-фантастических рассказах нашли отражение гипотезы и предположения ученого-геолога, то «На краю Ойкумены» и «Путешествие Баурджеда» были, очевидно, продиктованы давним вашим увлечением историей? — Да, я люблю историю. Впрочем, я не разграничиваю так строго фантастику и исторические произведения: эти последние — та же научная фантастика, только обращенная в прошлое, диаметрально противоположная фантастике, оперирующей с будущим. Ведь у фантастики в литературе — два лика: ретроспективное воссоздание облика людей внутри известного исторического процесса и становление людей в неизвестном нам процессе. А если провести параллель с трехфазным током, то «нулевая фаза», без которой ток «не работает», — это литература о современности, едва ли не самая трудная отрасль литературы, ибо здесь сопрягаются обе задачи… В сороковых годах в нашей литературе бросалось в глаза почти полное отсутствие исторических книг, особенно об античном мире. Чтобы как-то исправить положение, я и написал названные вами книги.
Иван Антонович, мне кажется, несколько утрирует: и романтические свои рассказы, и исторические повести создавал он, конечно же, вовсе не просто потому, что вещей подобного рода вдруг оказывалась нехватка в советской литературе. В каждый рассказ, в каждую повесть Ефремова вложена частичка его души, сокровенные размышления о человеке, о его духовном богатстве, о его месте и роли в окружающем мире. Ну а если произведения Ефремова всегда оказывались до злободневности современными, так это «просто» сказывался всякий раз талант художника-новатора, чутко реагирующего на запросы жизни, отвечающего именно на те вопросы, которые она, жизнь, выдвигает. Так, кстати, было и с «Туманностью Андромеды»; не случайно в сознании многих читателей живет сегодня именно «ефремовское» видение будущего и человека этого будущего, как не случайно и то, что емкий и выразительный термин «Великое Кольцо», придуманный и обоснованный писателем, вскоре же перекочевал и в специальную, сугубо научную литературу…
— По сравнению со «Звездными кораблями», вашей первой космической повестью, роман «Туманность Андромеды» — это смелый, во многом неожиданный рывок в неизведанное. Что натолкнуло вас на поиски той концепции человека будущего, которая и предопределила успех романа? — Видите ли, знакомясь в подлинниках с книгами американских и других зарубежных фантастов, я не раз бывал поражен размахом фантазии, писательской выдумкой. Чего только там не было!.. А не было «пустяка» человека. Обыкновенные люди, люди капиталистического сегодня, попадали в необычные условия, подчас талантливо и весьма талантливо сочиненные. Я всегда любил настоящих героев и героинь. Но, заметьте, не сверхгероев, конечно…
Иван Антонович чуть заметно улыбается при этом, улыбаюсь и я. Последняя реплика явно относится к нашему разговору о Берроузе — к пламенной «принцессе Марса» Дее Торис, к неустрашимому капитану из Виргинии…
… - Стал размышлять, какими же они, эти герои, должны быть, чтобы совершать удивительные для нас дела. В книгах западных фантастов была заведомая неправда: герои не были приспособлены к будущему. Это невозможно. Высота уровня общества определяется уровнем составляющих его элементов. Еще и сегодня даже наши фантасты — о писателях англо-американской школы и говорить не приходится! — нет-нет да и «очеловечивают» изображаемое ими будущее, механически перенося нашего современника в мир завтрашнего дня. Ко времени написания первого своего романа я уже был убежден, что подобная тенденция в корне неверна. Люди невероятно далекого будущего во многом и многом должны отличаться от нас. У них совершенно другие, часто труднопредставимые и вовсе не представимые для нас интересы. Их совершенно не интересует то, что волнует нас, и интересуют вещи, нам попросту неведомые… Мне пришлось прилагать поистине нечеловеческие усилия, чтобы очеловечить своих героев; это оказалось невероятно тяжелой задачей. Хорошая физическая основа. Тщательность воспитания — чтобы быть в состоянии хорошо, много, чисто работать… Самообслуживание. Человек будущего — это хозяин своего дела, своего дома. Это люди, умеющие все делать. Сейчас пока идет обратный процесс; наш брат, горожанин, во всем зависящий от «специалистов» — сантехников, электриков и т. п., - очень немногое может сделать сам… И разумеется, люди будущего — это люди науки или искусства или же того и другого. Процент занимающихся наукой повысился уже в те годы, когда я писал свой роман… Так — от признака к признаку — складывался для меня облик людей грядущего. Людей, которым по плечу такие дела, как исследование глубин земли и путь к звездам. Людей, нервы и организм которых не подведут, выдержат любое испытание…
Когда появилась «Туманность Андромеды», многое в этой истинно энциклопедической книге о будущем оказалось внове для читателей, многое вызвало — да и сейчас нередко вызывает — самые ожесточенные споры. Достаточно вспомнить, с каким упорством кое-кто из критиков обвинял писателя чуть ли не в проповеди технократического режима: им, этим критикам, казалось подозрительным отсутствие в ефремовском мире будущего людей, занятых непосредственным физическим трудом… Думается мне, что много раньше тех сроков, какие мог предполагать Ефремов в процессе создания книги, проявится в нашей жизни и другая намеченная им тенденция — стремление к самообслуживанию. Слушая Ивана Антоновича, я невольно улыбнулся, вспомнив о «мечте новосела», приобретенной накануне в знаменитом московском универмаге «1000 мелочей». Три-четыре десятка пластмассовых пробок, шурупы к ним и нехитрый пробойник — мощное приспособление для «развески штор, полок, зеркала, вешалок и т. п.» в современных квартирах, в бетонные стены которых не так-то просто вогнать обыкновенный гвоздь. Если даже я — законченный «книжный червь», как не без оснований полагают в моей семье, — с вожделением спрятал в портфель сущую эту мелочь, значит, тенденция, о которой я говорю, вполне-вполне назрела…
— «Туманность Андромеды» сразу обозначила контуры ваших представлений о том, каким может стать человек. А последовавшие за нею романы — это своего рода наведение мостов между настоящим и будущим человека, не так ли? — Да. Вдогонку, по следам «Туманности Андромеды», я написал небольшую повесть «Сердце Змеи». Написал потому, что в романе не было главного непосредственного, физического контакта космических цивилизаций. Контакта — дружеского и, я бы сказал, принципиально обратного обычному для западной фантастики военному столкновению миров… Но оставался еще путь к этому контакту. Путь в мир будущего. В «Туманности Андромеды» лишь упоминаются «Темные века». Человечество Земли уже начало свой путь в мир будущего — в мир коммунизма. Но путь этот не прост и не гладок, множество самых серьезных препятствий встретится еще на этом пути… «Темные века» — это мутная волна фашизма, мы с вами свидетели этого отвратительного явления. И как свидетели можем ли мы быть безучастны к этому? Здесь не может быть двух ответов, ведь вопрос стоит только так: или будет мир, который я попытался изобразить в «Туманности Андромеды», — или не будет ничего. Посмотрите на историю. Что определяло падение государств, цивилизации? Геологические катастрофы? Да, но в исключительно редких случаях. Так было с Атлантидой — под нею, вероятно, нужно понимать Крит. Обычно же существует крепкая цивилизация: эллинская, вавилонская, ассирийская… И вдруг являются завоеватели, стирают ее с лица земли. Ученых посылают бить камни, поэтов привязывают к водовозным бочкам… Но почему же эллинов или вавилонян не разбивали раньше, ведь завоеватели всегда были и пытались сделать это? Помимо весьма важных экономических обстоятельств была, очевидно, высокая моральная стойкость — необходимая элементарная вера в свою страну, в ее будущее, любовь к земле, к прекрасному, созданному цивилизацией. А отсюда — желание во что бы то ни стало защитить ее, мужество в обороне. Однако шло время, и неотвратимо наступал момент, когда — в силу самых разнообразных причин, определяющих крепость государства, — в обществе резко падала мораль, единое целое превращалось в механическую совокупность единиц. И рушились царства и империи, рушились республики, и ничто уже не могло устоять перед ордами завоевателей, еще за пятьдесят — сто лет до того бессильных что-либо сделать. Моральный износ цивилизации жестоко мстил за себя… Сейчас европейская цивилизация (я имею в виду капиталистический Запад) на поворотном пункте. Долгое время моральные основы общественного поведения воплощала в себе религия, унаследовавшая их из древности, из тысячелетиями передававшихся от поколения к поколению элементарных «отцовских заветов» — вроде «не убий», «не укради» и т. п. Человек жил с оглядкой на прошлое и с верой в будущее (а не в будущее, так в загробный мир, место в котором еще надо было заслужить своим поведением в мире земном, бренном), чувствовал себя звеном между прошлым и будущим — это и обеспечивало минимальную моральную стойкость подавляющего большинства единиц неправедного в целом общества. Но сегодня религия на Западе уходит, падает, так как не в состоянии удовлетворить человека научно мыслящего. Религия падает, но где мораль? Новая, на научных основах созданная мораль, где она? Ее в современном капиталистическом обществе нет. Человеку XX века нужна мораль на основе науки о социологической необходимости, вытекающей из законов общественной жизни. Ведь эти законы действуют с четкостью законов природы: так — можно, а иначе — нельзя, иначе нарушающий будет беспощадно, почти автоматически выброшен из общества… Но те, кто стоят у власти, и не заинтересованы в создании морали на основе науки, и бессильны создать ее. Моральные категории все более ветшают; мещанская потребительская мораль, насаждаемая капитализмом, бескрыла и бесчеловечна. В обществе все более процветает самое неприкрытое жульничество — вплоть до науки, где нужна абсолютная честность… Враждебное отношение к науке в целом, к ученым в целом — кажущемуся источнику всех зол. Отхождение пациентов от врачей. Стремление не работать, а — «устроиться». Все большее обессмысливание самой человеческой жизни, человеческой культуры в целом. Нивелировка индивидуальности и как бессознательный протест против этого рост бродяжничества (вспомните «хиппи»)… И все, вместе взятое, порождает равнодушие к прошлому и будущему, к судьбе грядущих поколений, беззаботное и беспощадное, хищническое отношение к основе всех материальных основ — самой планете, ее природным ресурсам, которые ведь тоже не неисчерпаемы. Безответственная порча окружающей среды, загрязнение, замусоривание планеты… Даже повальное увлечение космосом имеет на Западе в своей основе глубокий подсознательный эскапизм — стремление спастись, удрать, найти подходящую свежую планету и начать на ней все заново…
Я слушаю Ивана Антоновича и мысленно прикидываю, что могут создать на вновь открытой планете представители общества, лишенного морали? Они и новую планету так же безжалостно замусорят, загадят, приведут в полную негодность, как это и случилось с планетой Торманс в романе «Час быка». Книге, странным образом и надолго словно бы переставшей существовать уже через полтора-два года после этой беседы с ее автором. Более чем десятилетие роман, показавшийся кому-то «крамольным», не переиздавался, о нем «не положено» было упоминать в печати. Лишь сегодня, возвращается «Час быка» к читателям…
… - А «Лезвие бритвы» — целиком о Земле, о ее совершенствовании и совершенствовании человека. Выйти в космос чистыми, совершенными, очистив Землю и утвердив себя на ней, но — не спасаясь с нее, не в бегстве, не в поисках того, что не удалось сделать на родной планете. До звезд еще далеко, очень далеко; жить же нам — на Земле, и ее надо приводить в порядок. — Иван Антонович, последний, сугубо традиционный вопрос: каковы ваши творческие планы? Вернетесь ли вы к циклу, начатому «Туманностью Андромеды»? — Продолжать, развивать «Туманность Андромеды» в эпическом виде, скорее всего, не буду… Последний мой роман — «Таис Афинская» — исторический роман из времен Александра Македонского. Времена эти интересны для меня прежде всего тем, что это был переломный момент в человеческой истории. Перед человеком предстал огромный мир, он шагнул в этот мир из маленькой Эллады, и его эллинистическое сознание впервые попыталось охватить вот эту безграничность окружающего… Вместе с тем это роман о красоте, о том, как понимали и чтили ее древние греки, о преемственности в восприятии красоты… Был задуман мною и еще один роман, тоже исторический; в нем я пытался осмыслить монгольское нашествие, разглядеть корни деспотизма, исследовать эту — тоже переломную — эпоху беспощадно и беспристрастно… Было уже готово и название для этой вещи — «Чаша отравы». В досоциалистическом обществе каждый, воспитываясь, выпивает ее — эту чашу неверных, уродливых представлений, предрассудков, искаженных понятий. Но в последние годы появилось сразу несколько неплохих книг о Руси тех времен, поэтому колеблюсь в своих намерениях — писать или не писать этот роман… Хотелось бы мне исполнить и давний мой долг — написать о палеонтологии. Та философская «жила», что пронизывает мои романы, берет начало здесь, и я обязан популярно изложить читателю основы моей науки… Процесс эволюции живого все-таки гораздо более сложен и противоречив, чем мы себе обычно представляем. Природа необычайно, непредставимо жестока, она не знает иного приговора, чем смертная казнь неугодным ей; это — игорный дом, действующий на протяжении миллионов и миллионов лет, вплоть до того момента, когда человек, то высшее, что создано природой, не только осознает себя как общественное существо, но и берет в свои руки власть и над природой, и над социальным процессом…
Мы узнаем от Ивана Антоновича, что в издательстве «Молодая гвардия» готовится собрание его сочинений. Это хорошо, думаю я про себя, ибо знаю, как велик читательский голод на книги Ефремова. Их невозможно ни купить в магазине, ни взять в библиотеке…..Товарищ мой опять посматривает на часы, и мы встаем. Теперь, когда вот-вот закроется за нами дверь квартиры писателя, в памяти всплывают все новые и новые вопросы, и все они представляются безмерно важными…. Но мы уходим, унося с собой приятный и сильный голос, крупные черты лица и огромные голубые глаза этого человека, так интересно и глубоко размышляющего о загадках прошлого и проблемах будущего. Уходим, не зная, что первая встреча с ним окажется для нас и последней… Подготовив это интервью для публикации в одном из номеров «Уральского следопыта», я отослал его текст Ивану Антоновичу для визирования, чтобы, не дай бог, не проскочила какая нелепость, не вкралась чуждая писателю мысль или неточное слово. Иван Антонович внес ряд мелких уточнений и утвердил текст, поставив рядом с подписью дату — 21 сентября 1972 года. А через две недели писателя не стало… Узнав об этом из утренних газет, я решил ничего не менять в интервью. Не изменил и теперь… Оставил и ответ Ивана Антоновича на традиционный вопрос о творческих планах. Пусть лишь «Таис Афинская», вышедшая книгой уже посмертно, оказалась осуществленной из этих планов. Да вот еще собрание сочинений… Но ведь для читателей живы и сегодня, и еще долго будут жить ефремовские книги, а значит, жив и человек, эти книги создавший.
«…Мы зовем вас — сливайтесь с нами в Великом Кольце, чтобы нести во все концы необъятной вселенной могучую силу разума, побеждая косную, неживую материю!» — этим призывом, если помните, прекрасная Веда Конг заканчивает в «Туманности Андромеды» свою лекцию по истории Земли. Лекцию, которую адресат — планета звездной системы Росс 614, находящаяся от Земли всего лишь в четырех парсеках, — получит через тринадцать земных лет. «Через тринадцать лет приемники планеты темно-красной звезды запишут посылаемые колебания общеизвестными символами, и, если там говорят, электронные переводные машины обратят символы в звуки живой чужой речи…» Планета Росс 614 в романе Ефремова, можно сказать, только-только подключилась к Кольцу Миров: лишь пятьдесят два года, как «заговорила» эта звезда. Стаж пребывания Земли в звездном содружестве много больше: в момент передачи для Росс 614 на нашей планете идет уже 408-й год эры Великого Кольца. Каждую стотысячную галактической секунды — раз в восемь дней, сорок пять раз в году — Земля принимает информацию по Кольцу, ведет свои собственные передачи. Помните, как описывается это в романе? «Дар Ветер взял руку Мвена Маса и положил ее на горевшую гранатовым глазом круглую рукоятку. Мвен Мас послушно передвинул ее до упора. Теперь вся сила Земли, вся энергия, получаемая с тысячи семисот шестидесяти могучих электростанций, перебросилась на экватор, к горе пятикилометровой высоты. Над ее вершиной заклубилось разноцветное сияние, сгустилось в шар и вдруг устремилось вверх, точно копье в вертикальном полете, пронизывающее глубины неба. Над сиянием встала тонкая колонна, похожая на вихревой столб, — смерч. По столбу струилась вверх, спирально завиваясь по его поверхности, ослепительно светящаяся голубая дымка, Направленное излучение пронизывало земную атмосферу…» Идея объединения разумных миров с помощью информационных передач от одной планеты к другой, выраженная в «Туманности Андромеды» в виде эффектного образа, прозвучала мощно и широко. Она, несомненно, придала дополнительный — и очень притягательный своей романтической заряженностью — оттенок эпической масштабности утопии Ефремова. Всеобщему же признанию и огромной популярности как романа, так и одухотворившей его идеи в немалой степени способствовали два, так сказать, внешних обстоятельства. Во-первых, мысль о Великом Кольце Миров появилась, конечно же, не на пустом месте. Достаточно лишь вспомнить и Джордано Бруно с его идеей населенного космоса, и известного нам куда более, чем современникам, дореволюционного русского философа-космиста Н. Федорова, и К. Циолковского с его провидческим: «…объединяются также ближайшие группы солнц, млечные пути, эфирные острова…», и В. Брюсова, утверждавшего в поэзии космическое предназначение человечества, и многие иные славные имена. А во-вторых… «Туманность Андромеды» появилась практически одновременно с первым искусственным спутником Земли, оповестившим о реальном вступлении человечества в космическую эру. Сейчас уже нечасто услышишь песни тех лет, а между тем они едва ли не рельефнее и уж, во всяком случае, много эмоциональнее газетных полос запечатлели торжествовавшие тогда настроения. «На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы… Я — Земля. Провожаю питомцев — сыновей, дочерей… До самой далекой планеты не так уж, друзья, далеко!..» — разносили радиоволны, вселяя в нас, рядовых землян, объединяющий все народы звездный оптимизм. Помню враз остановившиеся трамваи, ликующие толпы людей на городских улицах и, в плотном окружении попрошаек-завистников (именно среди них, увы, оказался тогда я…), счастливцев с загодя припасенными затемненными стеклышками в руках, когда пролетал над Свердловском один из первых, а возможно, и он самый первый искусственный спутник планеты. Стародавняя надежда обрести на звездах братьев по разуму, и прежде нет-нет да и прорывавшаяся в трудах философов, а «беспочвенных фантазиях» романистов, в те годы действительно словно бы стала всеобщей, действительно объединяла, заставляла вскидывать головы, чаще и пристальнее всматриваться в звездные бездны. Броская и величавая ефремовская идея оказалась тогда как нельзя более кстати, ибо существенно помогала оформиться представлениям о звездном будущем человечества, представлениям, захватившим воображение стремительно выросшей именно в те звездные годы Земли армии читателей и почитателей научной фантастики. Это годы и годы спустя, когда неизбежно притупилась свежесть и острота потрясения космосом, освоение «околоземного космического пространства» стало восприниматься как нечто совершенно реальное, обыденное и само собой разумеющееся; а тогда — в конце пятидесятых, да и в шестидесятые тоже, логика, здравый смысл явно блекли перед этим завораживающим броском в Неведомое… Как всякая по-настоящему большая и плодотворная идея, мысль о Великом Кольце Миров распахнута в будущее. Именно поэтому, только-только появившись, она тут же стала предметом полемики. Перечитаем один из ярких фантастических рассказов первой половины шестидесятых — «Порт Каменных Бурь» Г. Альтова. «Допустим, Великое Кольцо создано. Что это даст? Каждое сообщение будет идти десятки, сотни, может быть, тысячи лет… Установление контактов, если принять идею Великого Кольца, ничего не меняет: все, как и раньше, остаются на своих островах…» Неудовлетворенный этим, герои рассказа ищет и находит выход: созревшая для Контактов и нуждающаяся в них цивилизация «перегоняет» свою планетно-звездную систему — свою колыбель и обитель — поближе к шаровым скоплениям. Которые, согласно гипотезе, и являют собою вселенские «города» разумных миров… Эффектно, не правда ли? А теперь вспомним ефремовского Мвена Маса: разве же не сам писатель стоит за его неистовым стремлением прикоснуться к невероятно далеким иным мирам? «— Да, безразлично, передается ли это памятными записями близких миров или улавливается нашими станциями, мы видим дальние миры такими, какими они были в очень древние времена. Видим давным-давно умерших и забытых в своем мире люден. — Неужели мы, достигшие столь большой власти над природой, здесь бессильны? — ребячески возмутилась Веда. — Неужели нельзя достигнуть дальних миров другим путем, иным, чем волновой или фотонный, луч? — Как я понимаю вас, Вела! — воскликнул Мвен Мас…» Связь по Кольцу и для Ефремова — лишь необходимая первая ступень в общении разумных миров, и Ефремова не устраивают «черепашьи» скорости радиоволн, тяготит вынужденная зависимость от конечной скорости света! Ведь не случайно же, умом осуждая поступок Мвена Маса, что ни говори, повлекший за собой человеческие жертвы, сердцем-то мы — не о полном ли соответствии с авторским замыслом? — все-таки на его, Мвена Маса, стороне. Как и Мвену Масу, как самому Ефремову, и нам тоже хочется (даже не послезавтра — сегодня, сейчас!) ощутить воочию, убедиться в том, что нет, не одиноки мы, мыслящие, во Вселенной!.. Перед нынешними фантастами — в отличие от первопроходцев, к которым, безусловно, принадлежит Ефремов, — даже не встает необходимость самых минимальных научных обоснований для всевозможных «проколов» пространства: усилиями первопроходцев (и в большой степени именно Ефремова) неузнаваемо изменилась и сама фантастика, и требования к ней стали иными. Развивая идею Кольца, выводя ее на новую ступень, фантасты в век звездолетов (именно так!.. Разве уже не отправились земные аппараты за пределы Солнечной системы?..) запросто создают на страницах своих книг объединения галактических и едва ли не вселенских масштабов, вовсе не обязательно прибегая для этого к идее Звездных Городов, на которой настаивал Альтов. Свободно оперируя пространством-временем, моментально перемещаясь из одного конца галактики в другой, они, наши сегодняшние фантасты, словно эстафету, несут в безбрежности космоса великую идею Содружества Миров — ту первооснову, которая была заложена Ефремовым в его Великое Кольцо. И пусть эти объединения называются у каждого автора по-своему (Межзвездный Союз, Галактическая Конвенция, Звездное Содружество, Ассоциация Свободных Планет, Галактический Совет, Союз Тысячи Планет, Вселенское Содружество Разума — и еще множество других наименований встретим мы в новейшей фантастике), важно, в конце концов, не название, а то, что за ним стоит. И если стоит за ним идея Содружества Миров — значит, воплощаются автором те самые мысли, которые вынашивал Иван Ефремов, создавая свое Великое Кольцо…