Чему, чему свидетели мы были!
Игралища таинственной игры,
Металися смущенные народы;
И высились и падали цари;
И кровь людей то Славы, то Свободы,
То Гордости багрила алтари.
Через полчаса наступит новое тысячелетие и я буду встречать его здесь, в Америке. Мне хочется себя ущипнуть. Неужели это не сон? Ведь я родился больше чем полвека назад, в годы правления кровавого диктатора, за железным занавесом, в мире, который даже мне теперь кажется средневековым.
Меня отдали в школу для получения обязательного образования и мои одноклассники быстро просветили меня в том, что морда у меня — жидовская. Было это абсолютной правдой, но мне не нравился тон, которым эта правда доводилась до моего сведения и я кулаками отстаивал свое право этой правды не слышать. Наверно, у меня это получалось лучше, чем у других «инвалидов пятой группы» ибо я своего добился довольно быстро. А у тех, других это заняло много лет. Их никак нельзя было назвать «мордами», это были маленькие, худенькие еврейчики, очкарики, которые были рождены учеными, врачами и адвокатами, но поставленные в суровые условия советской действительности, они стали заниматься силовыми видами спорта и к старшим классам добились того, что обидных эпитетов не произносили даже за их спиной.
В этой же, очень средней школе, учительнице русского языка, несмотря на все ее старания, не удалось отбить у меня любовь к литературе вообще и к Пушкину в частности, но реализовать эту любовь мне удалось только много лет спустя, ибо мои родители, как и все еврейские родители, не хотели, чтобы я шел в армию, поэтому они регулярно промывали мне мозги, убеждая, что поступать надо не туда куда хочется, а куда надо. И я выбрал институт, в котором, во-первых, была военная кафедра, во-вторых, туда еще брали евреев и, в-третьих, он был недалеко от дома.
И только после 15 лет подневольного образования я занялся тем, что любил больше всего: я опять стал учиться, теперь уже на курсах экскурсоводов. Окончив их, я начал водить экскурсии по Пушкинским местам. Это называлось «халтура», но она приносила мне гораздо большее удовлетворение, чем основная работа. Я вообще переселился в XIX век. Все интересные люди России того времени стали моими хорошими знакомыми. Я знал, чем они жили, с кем встречались и о чем спорили. Я пытался уйти от окружающей меня действительности, но она упорно обступала меня со всех сторон и настойчиво напоминала о себе.
Мои друзья стали собираться в дорогу и я, конечно, хотел ехать с ними, но девушка, с которой я встречался и которая за время наших встреч чуть три раза не вышла замуж, остановила, наконец, свой выбор на мне. А она не хотела даже слышать об отъезде, ибо воспитывалась в семье верноподданных коммуноидов и ей очень нравилось жить в Москве в эпоху развитого социализма.
И я заметался. Как многие молодые люди я хотел все: уехать в Америку, жениться и взять с собой Пушкина. Это противоречило здравому смыслу и, описав ситуацию своему другу, я задал ему вопрос, на который не смогли ответить ни Ленин, ни Чернышевский. «Что делать?» — спросил я его. И он с легкостью гения ответил мне тоном старого раввина:
— Если ты очень хочешь ехать и не очень хочешь жениться — езжай и не женись; если ты очень хочешь жениться и не очень хочешь ехать — женись и подожди; если ты не очень хочешь ехать и не очень хочешь жениться — не женись и не езжай.
Своим советом он взял у меня патент, который я так и не смог обойти.
И я женился, и стал ждать. Но это не было пассивное ожидание: каждый день его был заполнен сионистской пропагандой и антисоветской агитацией.
Между тем я узнал, что такое счастье — это иметь красивую жену. Правда, скоро я понял, что такое несчастье — это иметь такое счастье, ибо печать в паспорте означала конец тех ограниченных свобод, которые предоставляла мне страна победившего пролетариата. Мне четко указывали, куда пойти, что одеть и с кем встречаться. Мне говорили, что надо есть и в каких словах выражать восторг от принятой пищи.
— Да не буду я есть эту гадость, не нравится она мне.
— Как так? Все едят и всем нравится, а тебе не нравится?
А кто это все? — это мужья ее приятельниц, которых терроризировали также, как и меня. Мы называли это красным террором, а женщины, желая подсластить пилюлю, уточняли: пре-красный.
Я смотрю на свадебные фотографии и мне кажется, что это было вчера, ну, ладно, позавчера, но помню-то я это так, как будто все произошло сегодня утром. Вот мы стоим в окружении родственников и знакомых, из которых «иных уж нет, а те далече». Вот мы расписываемся в какой-то книге, вот пожимаем руку депутату, махровому антисемиту, который под звуки Мендельсона поздравляет двух евреев с тем, что они образовали новую семью и теперь законным путем могут начать плодить потомство на его родине.
А вот наш последний внебрачный поцелуй. Хотя нет, предпоследний. Фотограф, который к часу дня был уже здорово навеселе, сделав снимок, стал недоуменно крутить в руках камеру, а потом, заикаясь и путаясь в словах, извиняющимся голосом выдавил из себя:
— Ребята, ничего не получилось, повторите еще раз, с другой выдержкой.
И мы повторили, с другой выдержкой, а потом еще раз, с третьей выдержкой, а потом еще много раз с разными выдержками. Вероятно, от частого повторения у нас родилась девочка, в которой мы не чаяли души. И так я любил эту живую куклу, что мне очень хотелось сострогать ей младшего братика, но жена уклонялась от моих кавалерийских наскоков, всегда заканчивая наши дебаты одной и той же фразой: «Хочешь — рожай». Конечно, я хотел, но не мог, ибо природа создала меня для другого.
Я смотрю на фотографию и понимаю, почему у меня язык не поворачивался назвать жену своей половиной: я был хорошо упитанным молодым человеком, а она, также как и теперь, была маленькой, худенькой женщиной. Я называл ее своей четвертинкой. И при виде ее испытывал такую жажду, что даже когда принимал ее по нескольку раз в день, мне все равно было мало.
А вот другая фотография. Сделана она уже в другом месте, в другое время и с другими людьми. Опять это наша свадьба, только теперь фотография уже цветная, а свадьба серебряная. Опять мы целуемся, но выдержка уже не та… И хотя по-прежнему я испытываю жажду при виде своей четвертинки, но теперь я на строгой антихолестерольной диете и принимаю ее раз в неделю, да и то не всегда. Зато теперь на фотографии я вижу свою дочь. Она уже взрослая женщина, которая большую часть своей жизни провела в Америке. Конечно, она ориентируется здесь гораздо лучше, чем мы. Наверно, поэтому на наших семейных советах она является председателем с правом последнего слова; статус наблюдателя с совещательным голосом принадлежит моей жене, а роль народа, который продолжает безмолвствовать, осталась за мной.
А началось это перераспределение ролей 10 лет назад, когда перестройка перешла в перестрелку и я сказал жене, что хочу ехать. Она почувствовала, что на сей раз дело одними словами не ограничится и стала метаться, как птица в клетке. Она предпринимала все возможное, чтобы удержать меня в этой клетке, она не хотела видеть открытую дверь, которая вела на свободу. Она просила и умоляла, она плакала и устраивала скандалы. Мне было жалко на нее смотреть, но я не сдавался. Тогда в последней, отчаянной попытке она обратилась к своему птенчику, которому было тогда 12 лет.
— Лена, — сказала она, — папа хочет ехать в Америку, а я не могу: здесь мои друзья и родственники. Я здесь родилась и выросла, я знаю, как здесь жить. Давай останемся, пусть он едет, он будет присылать нам импортные вещи, а ты, когда вырастешь, поедешь к нему в гости.
— Нет, — ответил птенчик, — ты здесь найдешь другого, а папа у меня один, я хочу с ним.
Так она решила и свою судьбу и судьбу своих родителей.
Я смотрю на часы. Новое тысячелетие наступит через 20 минут. И я твердо знаю, что встречать его буду здесь, в Америке, ибо я давно уже променял Пушкина на Mutual funds, а поэзию крупнейших мировых поэтов на прозу финансовых отчетов крупнейших мировых корпораций.
Да, я в Америке, которую наши люди называют трудовым лагерем с усиленным питанием, в Америке, где очень часто приветствуют друг друга не традиционным «Как дела?», а менее традиционным, но гораздо более близким к жизни вопросом: «Как идет сражение?» (How is the battle?).
Я уже не хочу себя ущипнуть и проснуться маленьким мальчиком, за железным занавесом, в годы правления кровавого диктатора.
Я предпочитаю борьбу в свободном мире.
И вечный бой, покой мне и не снится…
Идеальных обществ нет, но капитализм — это неравное распределение блаженства, а социализм — это равное распределение убожества.
Моё открытие Америки началось еще в Советском Союзе, когда к нам приехал мой дядя из-за океана. Он поразил меня с первого взгляда. Звали его Лев и он полностью соответствовал своему имени. Огромного роста, косая сажень в плечах, он сразу же заполнил наш маленький дом. От него исходили такая сила и обаяние, что они не могли не понравиться шестилетнему мальчику. Поздоровавшись с родителями, он посмотрел на меня и улыбнулся. Я улыбнулся в ответ и потянулся к нему. Он взял меня в свои огромные руки и поднял вверх. Я уперся головой в потолок и почувствовал неописуемое удовольствие, рассматривая всех с этой недоступной для меня ранее высоты. Мне было приятно и спокойно в его могучих руках и даже мама не проявляла никаких признаков волнения. Дядя смотрел на меня снизу вверх и я видел, как выражение его лица менялось. Из улыбающегося оно стало задумчивым, глаза его затуманились, руки задрожали, он поцеловал меня в лоб и поставил на пол. Потом он подошел к отцу, обнял его и они заплакали. Я не мог понять, почему эти два, немолодых уже человека плачут. Кажется, у них для этого не было никакого повода. Я стал внимательно слушать их разговор, но причина слез осталась для меня загадкой. Единственное, что я запомнил от дядиного визита это фраза, которую он довольно чисто произнес по-русски: «Пейте, братья, пейте тут, на том свете не дадут».
Этот образец фольклора никак не объяснял его поведения и когда он уехал, я стал расспрашивать родителей о своем американском дядюшке. Но чем больше я пытался узнать, тем менее разговорчивыми они становились. Их лаконичные ответы только разжигали мое любопытство, которое подогревалось еще и тем, что при моем появлении разговоры прекращались на полуслове. Тогда было опасно афишировать наличие родственников за границей. Жили мы в небольшом рабочем поселке и соседи в минуты особо черного запоя, могли выразить свое недовольство в самой дикой форме. Глупость ситуации усугублялась тем, что КГБ хорошо знало о приезде иностранного гостя и доброжелатели подробно рассказали кому следует обо всех деталях этой встречи.
Мой интерес, однако, не ослабевал и я с нетерпением ожидал следующего визита дяди. Приехал он лет через шесть. На сей раз он не рискнул поднимать меня к потолку, но руку пожал так, что у меня в глазах потемнело.
Я изо всех сил сдерживался, чтобы не охнуть и не поморщиться, а потом, отмочив синяки в холодной воде, начал его расспрашивать.
Дядя держал себя расковано, а со мной разговаривал как с равным. И то и другое было совершенно необычно в Советском Союзе времен послекультовой личности. Некоторые даже называли это отсутствием хорошего тона, но мне такое поведение ужасно нравилось. Симпатия была взаимной и в течение нескольких дней дядя рассказывал мне о своей жизни. Тогда я очень много узнал о корнях, стволе и ветвях своего генеалогического древа, о том, почему часть его, оставшаяся в России, сначала завяла и пожухла, а потом была вырублена, почему другая его часть была вынуждена отпочковаться и на новой родине стала бурно цвести и развиваться.
Мой дед был кузнец и за помощью к нему обращались не только жители местечка, но и русские люди из соседних деревень. Человек он был очень общительный и кузница его никогда не пустовала. Это был своего рода клуб, где роль заведующего, конферансье и массовика-затейника играл хозяин, а тяжелую, но вполне уже посильную для себя работу выполнял его старший сын — мой дядя. Однажды по секрету один из русских соседей сказал моему деду о готовящемся погроме. Дед также по секрету рассказал об этом всем жителям местечка. Но переворота это не произвело. Некоторые ему не поверили, другие покорно ожидали своей участи, а третьи, которых было очень немного, уехали из местечка. На рассвете рокового дня дед велел накрыть стол, так чтобы он ломился от еды и спиртного. Он сам принимал активное участие в сервировке, а когда все было готово к приему демонстрантов, увел свою семью в лес. Там они пробыли весь день и даже самый младший из его детей — всеобщий баловень и любимец — мой отец, молчал как мышка. Он еще не понимал, что происходит, но как звереныш чувствовал смертельную опасность. Разговоры велись только шепотом, а обратно отважились вернуться лишь к вечеру. По дороге семья деда встретилась с соседями, которые сказали, что в местечке буйствует группа подростков. Вероятно, эти ребята с утра приняли слишком большую дозу спиртного, проспали основное действие, а проснувшись, захотели наверстать упущенное. Попытки их успеха не имели, ибо все мало-мальски ценное было разграблено, а то, что нельзя было унести, разбито. Грабежом и разбоем в тот день дело не ограничилось: жертвой погрома стала молодая женщина, которая недавно вышла замуж и была беременна. В результате насилия и шока она выкинула и погибла от потери крови, а ее муж заплатил жизнью за попытки ее защитить.
Мой дед решил подождать. В сумерках он не сразу заметил отсутствие Лёвы. Заподозрив неладное, он направился в местечко. Издалека он услышал жалобное блеяние овцы. Она отчаянно металась на привязи, пытаясь скрыться от обозленных и не до конца протрезвевших демонстрантов которые вымещали на ней свое недовольство. Это безропотное животное не понимало причины ничем не спровоцированной жестокости и издавало такие душераздирающие звуки, что казалось, будто беззащитный ребенок просил пощады у зверей в человеческом облике. Помощь неожиданно пришла в образе Льва. Своим появлением царь зверей удивил всех, а у деда, наверно, сердце екнуло. Дед мой был человек чрезвычайно осторожный и прекрасно понимал, что ребята, какими бы они ни были, останутся его соседями и жить с ними лучше в мире. Но остановить своего сына он уже не мог.
Было моему деду лет около 40 и, хотя по росту и силе он значительно уступал своему сыну, но еще вполне мог постоять за себя. И он поспешил на помощь.
Схватка была короткой. Погромщики в течение нескольких минут со всей силы били своими головами о сжатые кулаки местечковых кузнецов, а когда, утомившись, подростки приняли горизонтальное положение, мои родственники перетащили их в ближайший лес. Но это было жалкой попыткой замести следы. Все прекрасно понимали, что придя в себя, парни поймут, с кем имели дело.
И не простят.
А стало быть, оставаться в местечке было нельзя. Судьба всей семьи была решена.
В этом месте своего рассказа дядя сделал долгую паузу. Видно было, что он вновь переживает события полувековой давности. Я тоже молчал, ожидая продолжения.
— Сукины дети фактически выгнали нас из дому, — наконец сказал он, сжимая кулак, который и теперь, в 75 лет был больше похож на кувалду средней величины.
Дед отправил свою семью к дальним родственникам, а сам стал собираться в Америку. С ним должен был поехать и старший сын. Они рассчитывали осмотреться на новом месте, собрать денег и вызвать остальных членов семьи. В местечке у людей были родственники, которые успешно осуществили переезд и дед постоянно напоминал об этом. Он пытался подбодрить своих, но, несмотря на все его старания, прощание было очень нелегким. Уезжавшие не знали, что их ждет, а остающиеся не представляли себе жизни без главы семьи. Также как и мой дед, дядя Лева обнял всех по очереди, а когда дошел до младшего брата, поднял его на руки. Тот уперся головой в потолок и почувствовал неописуемое удовольствие, рассматривая всех с недоступной ему ранее высоты. Он очень хорошо запомнил, что все рассчитывали на скорую встречу и мой отец с особенным нетерпением ждал момента, когда старший брат поднимет его к потолку на своих крепких руках. Но судьба сложилась так, что встретились они не через год, в Америке, а через 50 лет, в Советском Союзе.
Могучая натура Льва и его необычная жизнь поразили меня. Я слушал его с таким интересом, что он рассказал не только об отъезде из России, но и о жизни в Америке. Упомянул он, смеясь и о том, как перед первой поездкой в Союз его жена плакала горючими слезами. Она ни за что не хотела его отпускать, боясь, что Советские власти заставят его служить в армии. Наслушавшись басен о коммунистической действительности, она убедила себя, в том, что всеобщая воинская обязанность — вековая традиция России, единственная, которую большевики сохранили после свержения царя. По ее мнению в России воинская повинность, как и тяжкое преступление, не имела срока давности. Дяде с огромным трудом удалось убедить жену, что раз новая власть отказалась платить долги предыдущего правительства, то она не имеет права и пользоваться его кредитами. Это была деловая оценка, которую моя тетя понимала. И после долгих уговоров она неохотно разрешила поездку.
Дядя был для меня единственным источником и единственной составной частью капитализма, то есть у меня была лишь треть материала, которым пользовался карлик по фамилии Маркс. Поэтому, наверно, я не создал теорию антикоммунизма, но зерно сомнения было посеяно. Правда, попало оно в очень неблагодатную почву, где все время случались какие-нибудь несчастья: засуха, землетрясение, наводнение или неурожай. Даже большой урожай и то был несчастьем, потому что к нему не успевали подготовиться и тогда овощехранилища превращались в овощегноилища. Все это списывалось на происки империализма, а страна каждый год вела отчаянную битву за урожай и каждый год с завидным постоянством эту битву проигрывала. Зерно сомнения, посаженное дядей, имело очень мало шансов прорасти ещё и потому, что вся земля находилась за железным занавесом и ветер с запада редко приносил туда дождевую тучку информации. К счастью, за этим занавесом следили уже не так бдительно. Во многих местах он проржавел и осыпался и сквозь него иногда уже проникала «Немецкая волна», а если очень напрячься можно было даже услышать «Голос Америки». И я жадно ловил звуки незнакомого и манящего к себе мира. Но мне было всего 12 лет и во мне еще слишком сильны были пережитки социализма. Я хорошо видел недостатки страны, где имел несчастье родиться и мой возмущенный разум, хотя уже и не кипел, но все еще был готов вести меня в смертный бой. Я не знал, когда состоится этот бой, с кем придется сражаться и за что надо будет воевать, но готовился к последнему и решительному очень серьезно. Моей целью было стать великим человеком, чтобы к моему мнению прислушивался весь мир, чтобы мне удалось, наконец, восстановить справедливость. Я только еще не выбрал, в какой области мне предстоит прославиться: в науке, политической деятельности или в литературе. В любом случае я считал себя гораздо умнее всех остальных знаменитостей и чтобы не совершать антипатриотических ошибок, я в своем дневнике довольно ехидно изложил историю о несостоявшейся военной службе дяди и придумал другую историю, о том что, уезжая, он подарил мне часы, которые все время опаздывали что, разумеется, было весьма символично.
Но время шло, слава и известность не приходили, а советская действительность поводов для оптимизма не давала. Скорее наоборот, жизнь награждала меня такими зуботычинами и оплеухами что мир, который я видел в розовом свете приобретал все более темные тона. Однако юношеский оптимизм был слишком силен и я все еще пытался бороться. Только шестидневная война поставила все точки над i. Мое отношение к стране проживания стало резко враждебным. Мне стало трудно скрывать свои чувства от окружающих и я стремился к тем, кто разделял мои взгляды. Эти люди пытались переделать мир и душой, конечно, я был с ними. Но в движущую силу народных масс я не верил, агитировать их считал делом не только бесполезным, но и опасным, а опыт моих новых друзей показал, что все диссиденты в Советском Союзе делились на досидентов, сидентов и отсидентов. Ни в одной из этих групп оказаться я не хотел и даже тогда, когда я помогал своим единомышленникам, делал это очень осторожно, так чтобы избежать опасных последствий. Я чувствовал, что рано или поздно они добьются своего, и в самой глубине души, боясь признаться в этом даже самому себе, надеялся, что тогда мне удастся пройти маршрутом своего дяди.
А вскоре он и сам приехал в Россию.
Узнав о моих намерениях, он так воодушевился, что тут же хотел мне взять билет на самолет. Далекий от советской действительности, он не понимал социалистической интерпретации слова «свобода», но его поддержка придала мне сил. Из Америки он писал мне обнадеживающие письма и при малейшей возможности передавал привет. Гости из-за океана, приезжавшие к нам домой, уверенно говорили, что открытие границ — это вопрос времени.
И я ждал.
Я с нетерпением ждал возможности уехать.
Но когда она представилась, воспользоваться ею я не сумел. Первый эшелон ушел без меня и шлагбаум надолго закрылся. Я чуть было не опоздал и на второй. Он уже мчался на полных парах и были видны красные фонарики в конце состава, но каким-то чудом мне удалось вскочить на подножку последнего вагона. И с группой таких же безродных космополитов я попал в Австрию.
Поселили нас в спортивном лагере, игрушечные домики которого не были рассчитаны на такое количество людей. И хотя мы сталкивались друг с другом гораздо чаще, чем хотелось бы, но жили довольно дружно. Единственным возмутителем спокойствия был я. Оказавшись за границей, я уже не пытался сдержать своих эмоций и когда люди, рассказывая о своей жизни в Союзе, говорили «у нас» я прерывал их как врагов народа.
У кого это «у вас», — хорохорился я как молодой петушок, — вас там заклеймили позором, назвали предателями и отщепенцами, лишили советского гражданства и еще заставили за это заплатить. «Ваше» правительство выгнало вас из страны со статусом беженца и без всяких прав, оно разрешило вам вывезти два чемодана на человека и $80 на семью, так что вашего там ничего не осталось, а впрочем, ничего и не было. И даже когда вы жили там вы были «у них».
В эти моменты я не думал, что мое собственное прозрение заняло много лет, а лекарство от близорукости поступало из Америки, фармацевтической столицы мира, от человека, который в молодости сам переболел и слепотой и ностальгией. Он как добросовестный врач приезжал ко мне на дом, а когда не мог посетить меня лично, присылал своих эмиссаров. Это помогло мне увидеть мир таким, каким он был, а не таким, каким его рисовали классики социалистического реализма.
Мои нападки повторялись по нескольку раз в день и, в конце концов, я так достал своих соседей, что однажды, после прогулки по Альпам (как это тогда звучало для нас — прогулка по Альпам!) они сказали: Боря, мы нашли способ избежать ненужных споров. Впредь, говоря о Советском Союзе, мы не будем употреблять местоимение «у нас», но поскольку мы не готовы еще заменить его словом «у них», то в качестве компромисса мы будем говорить «в зоне».
И так они были довольны своей находкой, что больше уже не ошибались. Да и я успокоился. Наверно горный воздух и пасторальный пейзаж подействовали на мою истерзанную душу. Мне надоело исправлять грамматические ошибки своих знакомых и когда они начинали рассказы о прошлом, я уходил из дома.
Пока мы ожидали разрешения на въезд в Америку, я узнал печальную новость: мой дядя умер. Мне было ужасно обидно. Я очень надеялся встретиться с ним и уже как равный пожать его руку. Но, увы, теперь эта встреча откладывалась на неопределенный срок. Впрочем, мне казалось, что даже после смерти, из лучшего мира, он внимательно наблюдал за мной. Он знал, что на мне круг замкнулся. Также как и мой дед, я переломил свою судьбу и с опозданием на полжизни шагнул через океан, на свободу.
Она опьянила меня. Она оказалась гораздо лучше, чем я ожидал и одновременно намного хуже. Но это была моя свобода, моя осуществленная мечта и я принял ее целиком и без оговорок.
В Италии мы оказались с перечёркнутым прошлым, неопределённым настоящим и очень туманным будущим. Мой приятель, снимавший для своей семьи двухкомнатную квартиру, освободил одну комнату для меня и мы зажили так, как будто не выезжали из московской коммуналки. Поселились мы в Санта Маринело, который находился от Рима на таком расстоянии, что покупать билеты на автобус было непозволительной роскошью, а ездить без билетов — рискованной авантюрой. Пособия ХИАСа[1] нам катастрофически не хватало, и я сразу стал искать работу, а через неделю уже батрачил на поле соседского фермера. Вскоре он называл меня «амиго»[2] и с присущим итальянцам темпераментом, помогая себе руками и мешая русские слова с английскими, рассказал, что во время войны был в России. Он помнил, как русские любят картошку и чтобы облегчить участь эмигрантов, готов продавать её по сходной цене с доставкой на дом. Он будет мне чрезвычайно признателен, если я придумаю что-нибудь для привлечения покупателей. Я сказал, что одной его признательности мне мало и в качестве гонорара потребовал недельный оклад. Он так образно показал мне, на что я могу рассчитывать, что я расхохотался. Он же, довольный собой, подобрел и обещал меня отблагодарить. На следующее утро я вручил ему своё произведение. Он тут же освободил меня от работы и начал репетировать. Слова мои он положил на музыку и после нескольких повторений, пел почти без акцента. Вдвоём мы нагрузили его небольшой грузовичок и поехали в Санта Маринело. Меня он высадил в самом начале центральной улицы, а сам, останавливая свою машину каждые 10 метров, вполне приличным речитативом пел:
«Русские, картошка,
хорошая картошка,
картошка, картошка,
дешевая картошка».
Картошка не была ни хорошей, ни дешёвой, да и мы не были русскими, но торговля у него шла бойко. На следущий день он уже сделал три рейса, а потом стал скупать картошку у своих соседей и продавать во всех близлежащих русскоговорящих пригородах. Накормив эмигрантов картошкой, он рассчитался со мной, превратил свой грузовичок в базар на колёсах и продавал уже всё подряд. В моей песне слово «картошка» он заменял нужным фруктом или овощем.
Гонорара, полученного от него, нам с женой хватило, чтобы съездить с экскурсиями на Юг и Север Италии. Мы спешили посмотреть всё что можно, опасаясь, что нас не сегодня-завтра отправят в Америку. А торопиться, как оказалось, было некуда.
Пока мы ждали решения своей участи, в Советском Союзе первый секретарь ЦК, горбатый борец за трезвый образ жизни, объявил свою страну свободной и демократической. Подданные, поймав его на слове, хлынули из России бурным потоком, который грозил смести всё на своём пути. В ответ президент Буш закрыл Америку. Наше положение стало отчаянным. Итальянский язык не понимал никто, английский знали единицы, но и они могли рассказать нам только о событиях глобального значения, которые нас не интересовали. Нам было гораздо важнее узнать, когда Госдепартамент даст нам добро на въезд в Штаты. Мы находились в Италии на птичьих правах: ни гражданства, ни денег, а после того как отказы посыпались один за другим, среди эмигрантов стали распространяться самые нелепые слухи. Наиболее активные создали комитет по борьбе за въезд в Америку. В том, что Соединённые Штаты должны нас принять сходились все: евреи и пятидесятники, отказники и диссиденты, верующие и атеисты. Сомнение в этом выражали лишь американские власти. Они разрешали въезд только прямым родственникам. Большинство же эмигрантов выехало из Советского Союза по липовым вызовам, к фиктивным родственникам в государство Израиль. Это большинство было очень напугано и начало настоящую войну, в которую скоро оказались вовлечены все эмигранты. Мы съезжались в Рим на демонстрации протеста и, объединившись, представляли собой грозную силу, особенно в свободном от КГБ мире. Количество, как учили нас в школе, перешло в качество и мы уже не боялись ни Бога, ни чёрта, ни Римского Папы, ни крёстного отца. А когда какой-то умник из наших посчитал, что в тюрьмах вечного города для нас не хватит мест, мы перестали бояться и римской полиции. Мы целыми днями носили перед Американским посольством транспаранты и скандировали лозунги, в которых требовали пустить нас в Америку. Это была настоящая осада. Работники посольства выходили за его пределы только в сопровождении карабинеров и только в случае крайней необходимости. Папа-Буш, недавно выигравший войну в Персидском заливе, самонадеянно считал себя самым могущественным человеком в мире и к бывшим советским подданным относился свысока, но мы оказались пострашнее террориста Саддама. Мы гордо называли себя борцами итальянского сопротивления и сражались с отчаянностью гладиаторов. За право въезда в Штаты мы готовы были разорвать в клочья кого угодно и не в Колизее, а прямо на улицах Рима.
К тому времени США уже приняли закон запрещающий переговоры с террористами, но для нас американские законодатели сделали исключение. Сенат послал своих представителей в осаждённое посольство. Мы выбрали своих, а когда стороны встречались за круглым столом, мы создавали шумовой эффект, играя роль стен, которые должны были помогать нам в родном итальянском доме. Местные жители поддерживали нас как могли. Мы уже давно сидели у них в печёнках и они рады были избавиться от нас любой ценой, даже за счёт своих союзников по НАТО. Да и мы уже устали наслаждаться красотами Италии, настроение было совсем неподходящим для восторгов. Мы каждый вечер собирались на центральной площади Санта Маринело и, ожидая почтальона из ХИАСа, обсуждали текущие дела. Сходка была для нас базаром, театром и дискуссионным клубом одновременно. Мы гадали, почему одни получили разрешение на въезд в Америку, другие отказ, как попасть в число первых и избежать участи вторых. Когда приезжал представитель ХИАСа, все замолкали. Он привозил нам письма и делал объявления. Его слова ждали как приговора суда. Однажды он назвал и мою фамилию.
— Коган!
— Здесь, — радостно крикнул я, но оказалось, что на письмо претендовало ещё три человека. Представитель ХИАСа окинул взглядом толпу, почесал затылок и, приблизив конверт к глазам, прочел название улицы. Я угрюмо замолчал, но мои однофамильцы продолжали борьбу. Тогда почтальон назвал номер дома, чем испортил настроение ещё одному Когану. В финал вышли двое, а победитель выявился, только когда был назван номер квартиры. С тех пор выкрикивая мою фамилию, почтальон всегда читал полный адрес, но ни одного письма за полгода жизни в Италии я так и не получил.
Я с женой и дочерью попал в Миннеаполис, который граничил со столицей штата — Сент-Полом. Оба города в начале 90-х годов представляли собой огромную деревню с несколькими административными зданиями в центре. Во всех справочниках они именовались города-близнецы, но городами назвать их можно было с очень большой натяжкой. Конечно, были здесь театры и концертные залы. Сюда регулярно приезжали второстепенные Бродвейские шоу и мы, чтобы не одичать, старались ходить на всё. Благо билеты у нас продавались в несколько раз дешевле, чем в Нью-Йорке, прямо пропорционально качеству исполнения. Российские артисты тоже заглядывали в наш медвежий угол. Пример им показал художественный руководитель театра марионеток, Главнокомандующий артистическим подразделением единого фронта коммунистов и беспартийных, М.Горбачёв. Он решил осчастливить жителей американского Среднего Запада своим появлением. Действительно, его приезд был важным событием в жизни нашего сонного города и мой спонсор, узнав о предстоящем визите, предложил мне с друзьями дать интервью для вечернего выпуска новостей. Ко мне домой приехала выездная бригада местного телевидения, руководитель которой усадил нас за стол и спросил, что мы думаем о визите Горбачёва.
— Ничего, — ответил я и это было сущей правдой. Мы оказались в другом мире и пока ещё были в положении слепых котят, которых бросили в реку. Мы отчаянно барахтались, пытаясь прибиться к берегу, и были заняты тем, чтобы выжить, но наша судьба жителей Миннеаполиса не интересовала. Они гордились тем, что Горбачёв для своего визита выбрал их город. Я понимал, что должен выдавить из себя какой-нибудь комплимент в адрес советского премьера и когда корреспондент повторил вопрос, я ответил, что при выезде из Советского Союза таможенники украли у меня фамильные драгоценности и я бы попросил Михаила Сергеевича поспособствовать возвращению моей собственности. Корреспондент хмыкнул и обратился к моим друзьям, но они отвечали ему в том же духе. Интервью быстро свернули и бригада уехала. Собравшись, мы уже не хотели расходиться и решили отметить нашу первую встречу с американской прессой так, как отмечали любое событие на своей прежней родине. Вскоре все были уже в прекрасном настроении, чувствовали себя не менее важными, чем Мишка Меченый[3] и ждали, когда нас покажут по телевизору. Но новости закончились, а о нашем интервью никто так и не упомянул. Это нас задело и мы начали перемывать косточки продажному журналистскому отродью, а поздно ночью пришли к выводу, что при всей свободе американского слова, цензура здесь свирепствует не меньше чем в России. Мы даже хотели поехать в студию и сказать им всё, что о них думаем, но проспавшись, о своём решении не вспоминали. Вместо этого на следущий день я поехал к спонсору за посылкой, которую отправил себе перед выездом из Москвы. Адрес я написал неверно и посылка болталась по миру больше года. В конце концов, американская почтовая служба нашла-таки дедушку в деревне и доставила потрёпанную коробку по назначению. За время путешествия ценность её резко упала. Шмотки, которые в Союзе по большому блату я втридорога покупал у спекулянтов, вышли из моды и я мог приобрести их на любой гаражке[4] за гроши. Самым ценным в посылке было письмо от моей троюродной сестры с её адресом и телефоном. Я потерял его перед отъездом из Союза и думал, как бы изменилась моя жизнь, если бы письмо не угодило бы в посылку с этим хламом. Тогда я написал бы своим родственникам, а они вызвали бы нас в Нью-Йорк. Тогда всё было бы по-другому.
— О чём мечтаешь? — спросила меня Рая, когда вернулась домой.
— Я нашёл письмо от Лии.
— То, из-за которого мы перерыли весь дом?
— Да.
— Ну-ка покажи. — Она взяла конверт, взглянула на обратный адрес и тут же решила, что я должен позвонить своим родственникам в Нью-Йорк.
Я позвонил и представился. После короткой паузы раздалось несколько радостных восклицаний и на меня посыпался град вопросов. Моя троюродная сестра хотела знать, где мы живём, как устроились и кто нам помогает на новом месте. Говорила она медленно, тщательно подбирая слова, и я легко её понимал. Беседовали мы довольно долго, а в заключение Лия пригласила меня в Нью-Йорк. Я с благодарностью принял приглашение и повесил трубку.
— Когда мы едем? — спросила Рая.
— Не знаю.
— Я могу хоть завтра.
— А наша дочь? Ты хочешь, чтобы она пропустила школу?
— Что? — спросила Рая тоном, на который обиделись бы даже дауны, — Ты думаешь, Лена не наверстает неделю ковыряния в носу, которую здесь называют школой?
— Думаю, что наверстает.
— Так в чём же дело?
— У меня отпуска нет.
— Возьми за свой счёт.
— У меня счёта нет.
— На всё ты находишь отговорки. Неужели тебе самому не надоело сидеть в этой дыре. Я уже забыла, как выглядит настоящий город. Я умираю в провинции. Я хочу в Нью-Йорк.
Это был её постоянный рефрен. Её раздражала даже тишина по ночам. Птицы, чирикавшие на рассвете, казались ей нарушителями спокойствия, к зайцам она относилась как к незаконным носителям шкурок, а оленей, считала рогоносцами, сбежавшими из зоопарка. Она не была сельской жительницей и соседство четвероногих наносило страшное оскорбление её тонкой поэтической душе. Гораздо привычнее ей были любовные трели мотоциклов, сирены скорой помощи и рёв грузовиков. Я пытался убедить её, что жизнь в провинции имеет свои преимущества, но сам так насладился ими, что меня тянуло обратно, к порокам и недостаткам большого города.
Родственники встретили нас в аэропорту и повезли домой. По дороге они показывали достопримечательности Нью-Йорка, а дома, за чаем, сказали, что пытались разыскать нас в Италии и даже связались с нашими «двойниками».
— Кто это такие? — спросил я.
— Это активисты движения «Отпусти народ мой», которые должны были с вами переписываться и всячески вам помогать.
— Нам никто не писал, — тут же доложила Лена.
— Знаю, — сказала моя кузина, — ваши «двойники» оказались очень религиозными людьми и единственное, что они делали — это регулярно за вас молились. Где вы живёте и что с вами происходит, они не знали. Я хотела забрать вас в Нью-Йорк, но в ХИАСе сказали, что для этого требуется ваше согласие. Адреса вашего у них не было, потому что в то время в Италии скопилось очень много эмигрантов.
Лия посмотрела на меня, как бы спрашивая, правда ли это. Я кивнул.
— У меня здесь всё записано, — продолжала она, — первый раз я позвонила в ХИАС в январе, а они дали мне ваш адрес только в мае. Я сразу же написала, но вы уже выехали в Миннеаполис.
Моя жена смачно выругалась. Только русский язык, великий и могучий мог точно описать состояние её души. Лия попросила перевести. Я замялся, а Лена, не моргнув глазом, сказала, что мама выразила крайнее разочарование таким неблагоприятным стечением обстоятельств.
— Неужели вам было плохо в Италии? — спросила Лия.
Я усмехнулся.
— Ну-ка расскажи, — потребовала она и я начал рассказывать.
За воспоминаниями мы просидели до поздней ночи. Потом Лия дала нам ключи от дома, показала комнату, где нам предстояло жить и попросила не занимать вечер пятницы.
— Почему? — спросил я.
— Я хотела пойти с вами в синагогу, в эту пятницу там будет важное событие.
Я удивился. И она, и её муж были типичными интеллигентами. Они с насмешкой относились к своему правительству, скептически говорили о Боге и с удовольствием обсуждали последние культурные новости. Тон их замечаний совсем не свидетельствовал о глубокой набожности. Да и я, как типичный продукт атеистической страны, обращался к Богу только когда мне требовалась Его помощь.
На следущий день мы поехали на Манхэттен и сразу же почувствовали себя на своём месте. Мы погрузились в знакомый мир городской жизни. Он манил и притягивал нас, нам хотелось шататься по столице без всякой цели, мы стремились пропитаться её воздухом, вобрать в себя её энергию и приспособиться к её бешеному ритму. Это было возвращение к нашей прежней жизни и даже наша дочь дорожила каждым моментом, проведённым в центре Нью-Йорка. К родственникам мы приезжали только ночевать. Они понимали наше состояние и не настаивали на обязательных совместных трапезах.
В пятницу мы поехали в синагогу. Был шабат[5], во время которого раввин кратенько рассказал, что происходит в мире. Его проповедь очень напоминала политинформацию, с той только разницей, что преступники, которых клеймили позором в Советском Союзе, стали жертвами, а борцы невидимого фронта, сражавшиеся за светлое будущее человечества, оказались волками в овечьих шкурах. Раввин ненавязчиво дал понять, что конгрегация его синагоги боролась с этими хищниками весьма активно, особенно он отметил заслуги нескольких членов общины и, назвав их по фамилиям, попросил подняться на сцену. Он говорил об их бескорыстной помощи, благодаря которой их советские братья, никого не боясь, могут теперь ходить в Божий Храм и отдавать дань Всевышнему. Затем раввин посмотрел в зал, на мгновенье остановил свой взгляд на Лии и добавил, что сегодня на службу пришли бывшие узники совести в Советском Союзе по фамилии Коган и он просит их также подойти к подиуму. Все начали аплодировать, а я подумал, что моя фамилия чересчур популярна, если даже здесь, в Нью-Йоркской синагоге нашлись мои однофамильцы. Я тоже захлопал, а раввин посмотрел на меня и жестами пояснил, что приглашение относится к моей семье. Я решил, что он ошибся, ведь я никогда не был узником, а тем более совести. Наоборот, мои родители называли меня не иначе, как бессовестным оболтусом и их слова запомнились мне на всю жизнь. Я посмотрел на Лию, но она уже выталкивала Раю, сидевшую рядом с ней. Лена встала первая и с любопытством глядя по сторонам, направилась к кафедре. Она чувствовала себя как рыба в воде и совершенно не волновалась. Американская школа научила её относиться к себе с чувством глубокого и искреннего уважения. Мы же с Раей нервничали.
— Как вам нравится Америка, — спросил кто-то.
— Нравится, — ответил я.
— А можно подробнее?
— Можно, — ответил я и передал микрофон дочери.
Совсем недавно она закончила сочинение на эту тему. Предложили его только эмигрантам, которые изучали английский язык на дополнительных занятиях. Лена долго корпела над домашней работой, а потом дала её мне на проверку. Я по простоте душевной указал ей все недостатки, не понимая, что обратилась она ко мне не для совета, а для того, чтобы я её похвалил. Она уже привыкла к тому, что здесь учеников никто не критикует. Основная цель американского педагога — не унизить своих подопечных, сказав им правду, но я-то этого не знал и с солдатской прямотой выложил всё, что думаю. Это вызвало смертельную обиду и дочь дулась на меня целую неделю. Я сам должен был идти к ней на поклон, а когда мы помирились, она сказала, что в Америке к каждому человеку относятся с уважением и даже с преступниками не разговаривают так, как я говорил с ней.
— А как же с ними разговаривают? — спросил я, вспоминая недавнюю перестрелку в школе, — их здесь, наверно, хвалят? Их дружески похлопывают по плечу и восхищённо говорят, какие они хорошие, как они метко стреляют, как быстро они уложили своих соучеников. Наверно, им выдают даже специальную грамоту и присваивают звание почётных членов клуба имени Фаины Каплан.
— Ну, что-то в таком роде, — согласилась моя дочь. Она уже переделала сочинение и опять дала его мне. На сей раз я высказался с большей осторожностью, но от критики удержаться не смог. Это повторялось несколько раз, пока, наконец, она не отшлифовала свою работу так, что даже я её похвалил. В результате Лена запомнила сочинение почти наизусть и теперь без запинки повторила его перед благодарной аудиторией. Когда она закончила, некоторые даже захлопали, а я, приняв аплодисменты на свой счёт, поклонился.
— Расскажите нам о своей жизни в России, — крикнули из зала.
— В России было всё как здесь, только хуже.
— Пожалуйста, поподробнее.
С момента моего приезда в Америку меня просили об этом все американцы и я рассказывал наиболее интересные моменты своей прошлой жизни. Со временем я разукрасил свои истории и уверенно исполнял их перед провинциалами Миннеаполиса. Как отнесётся к ним столичная публика я не знал, но менять репертуар было уже поздно и я повторил хорошо отрепетированные байки. Присутствующие выслушали их доброжелательно. Импровизированная пресс-конференция затянулась и раввин вынужден был её прервать, напомнив, что в фойе уже готов десерт и съесть его надо до захода солнца. Обращение духовного пастыря было услышано и люди стали выходить из зала.
В фойе нас обступила группа любопытных. Старушки, приехавшие сюда в начале века, разглядывали нас с большим интересом. Они задавали нам тысячи вопросов и, не дожидаясь ответа, сами начинали рассказывать о своей жизни в Америке. Они искренно удивлялись, что в Миннесоте есть люди. Ньюйоркцы почему-то считали, что большинство жителей Миннеаполиса обитают в пещерах, носят медвежьи шубы, а на зиму впадают в спячку и сосут лапу. Тогда мы были еще никому неизвестным штатом, о нас заговорили только после того, как мы выбрали в губернаторы Джесси Вентуру. Этот профессиональный борец за один день сделал Миннесоту мишенью острот всей страны и самые язвительные шутки, конечно, приходили из Нью-Йорка. В одной из них рассказывалось, что демобилизовавшись, Джесси не знал, чем заняться и прогуливался по берегу озера. Увидев на песке бутылку, он изо всей силы ударил её ногой. Она разбилась вдребезги и из неё вылетел Джин. Поблагодарив Джесси за спасение, Джин сказал, что готов выполнить любое его желание. Вентура тут же заявил, что хочет быть губернатором.
— Да какой из тебя губернатор, — ответил Джин, — тебя ведь выгнали из школы за неуспеваемость, а губернаторы имеют высшее образование, многие сдали специальный экзамен и работали адвокатами.
— Раз так, — сказал Вентура, — хочу, чтобы ты помог мне получить высшее образование и сдать экзамен на право работать адвокатом.
Джин помрачнел, нахмурился, подумал немного и спросил:
— Какого штата ты хочешь быть губернатором?
Так бывший голубой берет стал руководить Миннесотой, где многие ещё прекрасно помнили его недавнее прошлое, когда для увеличения популярности он называл себя Джесси — сильное тело. Теперь же, после феноменальной победы на выборах нужно было менять имидж и быстро сориентировавшись, Вентура стал называть себя Джесси — умная голова. Ему действительно нельзя было отказать в уме, ведь он победил своих политических конкурентов, потратив на избирательную кампанию гораздо меньше денег, чем любой из них. Наверно, не последнюю роль в этом сыграло то, что об его умную голову на ринге не раз ломали табуретки. Я даже подумал, как много денег можно было бы сэкономить, если бы всех претендентов на пост губернатора проверяли на прочность, как Джесси.
Но всё это было потом, а в тот момент мне очень захотелось пойти с шапкой между столиками. Я был уверен, что сбор был бы весьма внушительным.
Когда мы вернулись домой, Лия стала расспрашивать меня о родственниках, но я постарался передать инициативу ей. Сделать это было несложно: генеалогия была её коньком и, оседлав его, она весь вечер скакала галопом. Она рассказала о семье деда, которая жила в небольшом местечке на Украине. После очередного погрома её дед уехал в Америку, а через некоторое время вызвал к себе жену. Звали её бабушку Софья, была она женщиной очень робкой, ехать не хотела, но оставаться без мужа тоже не решалась. Она продала всё, что могла, взяла детей и вместе с несколькими соседями отправилась в путь. Ехали они на всех возможных видах транспорта: сначала на лошадях, потом на поезде, а в Антверпене пересели на пароход. На границе ей обменяли все деньги на $17. По тем временам это была весьма приличная сумма. Софья с нетерпением ждала встречи с мужем и когда не нашла его среди встречающих, чуть не лишилась чувств. Силой воли она остановила обморок, а потом знаками попросила таможенника помочь ей устроиться в гостинице. Вечером она купила ужин, а на следующий день — завтрак. Каждый раз она колебалась, прежде чем заказывать еду. Да, наверно, она бы и не ела, если бы была одна, но держать на голодной диете двоих детей не могла. Муж её пришёл на следующее утро. Он неправильно понял объяснения чиновника и спутал день прибытия парохода.
Мы с Раей переглянулись.
— В чём дело? — спросила Лия, перехватив наш взгляд.
— У нас произошло то же самое, — ответил я, — спонсор пригласил нас на семейное торжество «next Saturday», а мы опоздали ровно на неделю, потому что «next» поняли как «суббота через неделю».
— История повторяется, — сказала Лия.
— Да, жалко только, что мои предки не последовали за твоими.
— Тогда может быть и тебя бы не было на свете.
— Да…
— А ты знаешь, где наши родственные линии пересекаются?
— Не очень, — сознался я.
— Наши бабушки были сёстрами, — ответила она, — а ты знаешь, как их звали?
— Твою звали Софья, — бодро ответил я, щеголяя эрудицией.
— А твою?
Я замялся. Сознаваться в своей полной неосведомлённости было неприятно и я начал плести какую-то ерунду о том, что у моего деда была сапожная мастерская, что он считался эксплуататором, что это осуждалось советским правительством, и у нас в семье старались не упоминать имён предков.
— А что ты вообще о них знаешь?
— Э, — опять начал я, а Лия, передразнивая мой акцент, закончила:
— Моя бабушка была женой моего дедушки, который считался капиталистом; а мой папа, который был сыном моего дедушки и моей бабушки, пытался это скрыть, поэтому он не упоминал даже о факте своего рождения. Так? — она посмотрела на меня.
Я не знал, что ответить, а она, не ожидая ответа, вернулась к своему рассказу.
— Когда я расспрашивала отца, он вспомнил только, что вскоре после прибытия в Америку у него была бармицва[6]. Что такое «вскоре» я не знала, это могло быть и через несколько месяцев и через несколько лет. Он говорил также, что на корабле было очень жарко, значит, они ехали летом. По возрасту отца я приблизительно определила год приезда в Америку, а затем через центральную библиотеку узнала, что в начале века линию Нью-Йорк — Антверпен обслуживала компания «Белая Звезда». По крайней мере одна «Звезда» в неделю швартовалась в Нью-Йорке. Чтобы определить, когда приехали мои родители, мне надо было просмотреть списки пассажиров всех пароходов за несколько лет. Хранились они в национальном архиве в Вашингтоне. Я стала уговаривать моего мужа, Херба поехать туда, а он упирался, как не знаю кто. Вернее знаю, как очень упрямое животное, известное своими длинными ушами и плохим характером.
— Я совсем не упирался, — возразил её муж, — я просто не хотел тратить свой отпуск и просил подождать, пока у меня будет туда командировка. Но Лия не могла ждать. Ей надо было всё сию секунду.
— Хороша секунда! Я начала просить его сразу же после свадьбы, а поехали мы, только когда нашему сыну исполнилось три года, а дочь была уже на пути в этот мир. Я боялась, что если подождать ещё минуту-другую, то у меня будут правнуки, ходить я смогу только с палочкой, а смотреть через лупу. Конечно, я спешила, поэтому и в архиве я сидела от открытия до закрытия. Я просмотрела около 20,000 фамилий на микрофильмах.
Она замолчала, вспоминая свою поездку.
— А поскольку результатов не было, настроение её становилось всё хуже и хуже, — добавил Херб. — Мы прожили в Вашингтоне три недели, я уже не только растянул командировку, но и использовал весь отпуск. Мы должны были возвращаться, а она так ничего и не нашла. Я знал, что в таком состоянии Лия мне жизни не даст, поэтому перед самым отъездом, предложил ей ещё раз пойти в архив. И она как послушная жена пошла.
— Конечно, — вполне серьёзно подтвердила Лия, — я уже потеряла надежду, и действительно не хотела идти, но он стал угрожать, что больше никогда меня сюда не пустит. Я решила, что это последний шанс и стала просматривать списки пассажиров того года, когда отцу исполнилось 13 лет. Одна из фамилий напоминала девичью фамилию моей бабушки. Имя тоже было похоже. Приехала эта женщина с двумя детьми — мальчиком 12 лет и девочкой 8 лет, с собой у неё было $17 и она осталась ночевать в гостинице на Элис Айленд. Вечером она заказала ужин, а утром завтрак. Я нашла также квитанцию за оплату одной ночи в гостинице. Как я пропустила это раньше — ума не приложу. Я проверила документы ещё раз. Всё сходилось.
Я закричала от радости, а люди, которые работали в архиве, узнав в чём дело, стали меня поздравлять. Я сделала копии и выскочила на улицу, размахивая ими как флагом. Лия протянула нам фотографию, на которой она улыбалась во весь рот. Она была уже хорошо беременна и одной рукой держала документы, а другой поддерживала живот. Рядом стоял счастливый Херб.
Лия положила фотографии на место и стала листать альбом.
— А вот и твоя страница, — сказала она мне, — здесь есть письмо, которое я послала тебе в Италию. Оно вернулось с пометкой «адресат выбыл».
Я посмотрел на штамп. Письмо опоздало всего на один день.
…В Санта Маринело я делил квартиру с приятелем, семья которого также как и моя, состояла из трёх человек. Он должен был улетать на неделю раньше меня, но после того как у него открылся аппендицит и его положили на операцию, стало ясно, что он задержится в Италии ещё на некоторое время и я поехал сообщить об этом в ХИАС. Там меня уговорили взять его билеты. Я согласился. В страшной спешке мы собрались и улетели, а на следущий день пришло письмо от Лии.
Да… Немного везения и моя жизнь в Америке сложилась бы по-другому и не среди озёр Миннесоты, а в каменных джунглях Нью-Йорка. Вот что значит Судьба! В пословице её называют индейкой, но по отношению ко мне она явно была прохиндейкой. Она делала всё, чтобы я не попал в столицу.
— Здесь ещё пара писем, которые прямо тебя не касаются, — сказала Лия, — я послала их нашей родственнице, она работает референтом у конгрессмена Нью-Йорка и, фактически, ведёт всю его корреспонденцию. Я хотела заранее навести мосты, потому что иметь её в числе своих друзей совсем не вредно.
— Кто бы спорил, — подумал я.
— У меня есть и твои письма. Вот это ты послал два года назад, помнишь?
Конечно, я помнил. Это была моя слёзная мольба о помощи. Точно такое же письмо я отправил всем своим американским родственникам перед выездом из Союза. Они в разное время побывали у меня дома и я принимал их так, как только и могут принимать в России гостей из Америки. Все они благодарили меня чуть ли не со слезами на глазах и обещали сделать всё возможное, чтобы мне помочь. Но когда их помощь действительно понадобилась, они пропали. В совершенном отчаянии, я готов был схватиться даже за тень от соломинки и обратился к Лии.
Мне совсем не хотелось перечитывать письмо, я и так прекрасно знал его содержание. Покрутив письмо в руках, я отдал его троюродной сестре. Она аккуратно положила его на место и, посмотрев на меня, сказала:
— Мы ведь познакомились почти четверть века назад.
— Да?
— Я узнала твой адрес и попросила тебя рассказать о наших родственниках. Ты, наверно, очень долго собирал материал и, в конце концов, вот что ты ответил.
Она протянула мне развёрнутый лист школьной тетради, на котором ещё не установившимся юношеским почерком был написан мой ответ.
Я тогда учился в школе и считал себя центром мироздания. Всё остальное человечество я делил на две категории: достойных занимать место под солнцем рядом со мной и недостойных этой чести. Человек, интересовавшийся своей родословной, был вне категорий. Он казался мне странным и психически неполноценным. Ведь такой исследователь должен встречаться с родственниками, расспрашивать их и выслушивать долгие, скучные истории старых трепачей, которые могли говорить о себе целыми днями. Лия делала это по доброй воле. Значит, у нее было время, следовательно она нигде не работала и вела праздный образ жизни. То есть она бесилась с жиру, а стало быть, у нее был жир!
К такому логическому выводу я пришел, когда имел очень смутное понятие о генеалогии. В Советском Союзе её не считали лженаукой и не осуждали как кибернетику и теорию относительности, но в почёте она тоже не была. Этот скептицизм я полностью разделял. Поэтому я и причислил Лию к людям по меньшей мере странным. Осуждая паразитический образ жизни своей троюродной сестры, я всё же не хотел терять с ней связь. Как-никак она жила в Америке… Нет, нет, я совсем не преклонялся перед Западом и не стремился в общество потребления, но ведь как знать…
Тогда уже некоторым избранным разрешали выезжать за границу и друг моих родителей, побывав на конференции в Соединённых Штатах, рассказывал о своей поездке как о путешествии в страну чудес. Он привёз оттуда справочник «Кто есть кто» в советской прикладной математике. В книге были данные о научных степенях и званиях советских учёных, об их трудах, о том какие они занимают должности и какие получают зарплаты. Ничего секретного, но начальник Первого отдела книгу сразу же конфисковал, спрятал в сейф и давал пользоваться ею только по специальному разрешению. Само собой разумеется, что разрешение выдавал он сам.
— Так-то вот, — говорил наш приятель, передразнивая этого идиота, — нечего советским людям читать, что не положено. Меньше знаешь, лучше спишь. Вот и спите спокойно, дорогие товарищи.
История со справочником произвела на меня такое сильное впечатление, что долгое время я вообще не хотел отвечать Лии. Потом всё-таки я написал, но по-русски. Было это ещё до начала массовой эмиграции и Лии пришлось приложить огромные усилия, чтобы найти переводчика.
— Знаешь, где я его нашла? — спросила она.
— Нет.
— На дереве.
— На каком?
— На нашем генеалогическом древе он устроился на соседней с тобой ветке. Это твой троюродный брат, советолог, профессор Принстонского университета. Вот его перевод, посмотри.
Моё письмо было стандартным отчётом о жизни рядовой советской семьи, которая, несмотря на временные трудности, строила коммунизм. Я писал, что для каждого из моих родителей это второй брак, их семьи погибли во время войны. С родственниками своими я встречаюсь редко и знаю о них гораздо меньше, чем Лия, а беспокоить их вопросами о своих предках не хочу, потому что они могут меня неправильно понять.
Я использовал самые обычные слова, но расставил их в таком порядке, что воспринимались они, как попытка подороже продать прошлогодний снег, а перевод только усиливал спесивый тон.
Мне стало неловко, а чувство стыда усиливалось ещё и тем, что Лия показала мне письма одно за другим. Сначала подобострастно-просительное, на английском, когда мне нужна была её помощь, а потом снисходительно — пренебрежительное, на русском, когда она просила меня о маленьком одолжении. Контраст был разительный. Она ткнула меня носом в моё собственное дерьмо. Конечно, я это заслужил, но всё равно было неприятно. Я вдруг вспомнил, как мама таким же способом учила нашу кошку правилам хорошего тона. Если Мурка оставляла следы где-нибудь вне ящика с песком, мама тыкала её мордой в кучку и легонько поколачивая, спрашивала: Это что? А? Что это?
А вот теперь так учат меня.
Я покраснел, упёрся взглядом в альбом и сделал вид, что читаю. В тот момент я готов был провалиться сквозь землю и так образно представил себе процесс провала, что уже видел себя на другой стороне Земного шара, где-то в центре Сибири.
Бр-р-р, этого я тоже не хотел. Я ведь и уехал из Москвы, чтобы не угодить в ссылку. Правда, Рая считала, что мы всё равно попали в Сибирь, только в американскую. Именно так моя жена называла наш штат. Миннеаполис она переименовала в Миниполюс, а в минуты плохого настроения жаловалась, что я прогневил Бога и Он послал меня в такое захолустье, где нет никаких развлечений, где зимой нельзя выйти из дома от холода, а летом — от влажности и комаров. Я-то, конечно, заслужил такую судьбу, но вот за что страдает она — непонятно.
Рая легонько толкнула меня локтём, я вернулся к действительности и чтобы нарушить затянувшуюся паузу, сказал:
— Послушай, Лия, я помню, дядя Лёва приезжал к нам как-то с другим родственником. Такой здоровый мужик с бородой и усами. Я забыл, как его звали, но он сказал, что он мой «двуродный дядя». Возможно, ты знаешь, кто он такой, наверно, у тебя и дата визита где-нибудь записана.
— Конечно, знаю, конечно, записана, а твой «двуродный дядя» это мой отец. Его звали Джейкоб. Он очень хорошо отзывался о тебе, но тоже забыл твоё имя. Наверно, это у нас семейное, так что не расстраивайся. Да, кстати, как тебя зовут?
Она разрядила обстановку и я был бесконечно благодарен ей за это. Недаром я почувствовал к ней симпатию с первой же минуты. Ткнув пальцем в развёрнутую страницу, где были пустые места, обведённые ручкой, я спросил:
— Что это? — невольно повторяя риторический вопрос моей мамы.
— Это родственники, которые живут в Советском Союзе. Я про них ничего не знаю.
— Я тебе помогу, — сказал я — у меня, кажется, есть адрес одного из них.
— Отлично, — оживилась Лия, — может у тебя тоже появится интерес к истории своей семьи.
С тех пор генеалогия стала моим хобби. Я даже сделал трехмерное генеалогическое древо и на своей ветке посадил гномика с вращающимися конечностями. Его жесты полностью отражают мою жизнь. Он поднимает правую руку вверх после получки, хватается за голову, когда меня обходят при очередном повышении и болтается в петле после ссор с женой. Рая говорит, что не даст ему покоя до тех пор, пока мы не переедем в Нью-Йорк. И вот недавно в радостном экстазе гномик забрался на самую верхушку дерева и поднял обе руки вверх: мне сделала оффер[7] большая Нью-Йоркская фирма…