От жилья к жилью

Легкими прыжками, ставя след в след, бежит песец по белому полотну тундры.

Трудное время пришло теперь для ловкого зверька. Летом песец выглядел беднее, шубка его не была такой белой и пышной, грязный мех линял, но жил зверек сытно. С юга прилетали табуны гусей. Он ловил этих птиц. Нередко доставал и яйца из гусиных гнезд. Яйца нес осторожно в зубах, ни одно не кололось.

Штормы загоняли в бухты рыбу. Чайки весело выхватывали добычу из воды и разделывали ее где-нибудь на берегу, а мелких рыбешек глотали на лету. Песец подкарауливал чаек, притаившись за камнем. Он избегал только больших бургомистров и поморников. И еще боялся песец полярной совы. Завидя ее, он стремился скорее убраться подальше…

Узкой тропкой вновь побежали по снегу знакомые следы лемминга. Песец проследил весь пунктир лемминга до того самого места, где пурга перемела его следы. Песец прилег, покатался по снегу, почистил свою нарядную белую шубку и побежал дальше, время от времени останавливаясь и жадно потягивая воздух. Наконец, зверек почуял поживу. Теперь он больше не останавливался и бежал наверняка вперед, хотя кругом как будто ничего не было видно, кроме снега, закрывшего вчера, во время пурги, все зыбуны[10] и кочки.

Недавно песцу повезло. Он бегал к морю, уходил по льдам далеко от берега вслед за белым медведем, своим кормильцем, дожидаясь подачки с богатого стола. Медведь задрал нерпу, нежившуюся на льду, съел сало, а мясо бросил и заковылял дальше, чтобы выбрать место, где снег помягче да попушистее и можно свернуться в клубок и заснуть крепким сном. Песец осторожно подобрался к задранной нерпе. Он жадно наелся вкусного свежего мяса, вылизал кровь, которой был залит кругом снег.

Но это было несколько дней назад. С тех пор много пробежал песец, но кроме одной замерзшей рыбешки, случайно когда-то выброшенной волной на лед, он ничего не ел.

В тундре случилась гололедица. Лемминг остался жить под толстой коркой льда. Беда для песца! Не разломать нежными лапами ледяную корку, не достать лакомое блюдо.

И вот теперь (песец это ясно чуял) далеко впереди лежит без призора падаль. Ветер доносит одуряюще приятный аромат. Песец стремглав мчится вперед. Его мало интересуют переливчатые цвета северного сияния, желтые и зеленые шелка, трепещущие по небу. Он знает сейчас только одно — падаль, запахи которой кажутся совсем близкими.

Что-то зачернело впереди на снегу. Песец из любопытства обошел кругом, осмелел, приблизился еще раз и… заковылял дальше. Это был кусок плавника — леса, принесенного издалека и заброшенного на берег осенним штормом.

Снова легкими прыжками мчится зверек вперед, откуда ветер с такой раздражающей ясностью доносит весть о пище.

Песец делает два круга. Он будто и не торопится. Природа выработала в нем осторожность. Он внимательно осматривает оленье мясо, лежащее неподалеку. Песец смело идет к приманке — мясу и видит капли крови на снегу. Вот он уже совсем близко у цели. И возле мяса — бревно и в снегу колышки…

Едва только песец дотронулся до приманки, как на него обрушивается огромная тяжесть. Песцовая пасть — ловушка, поставленная на берегу нашим каюром Иваном Мальковым, прихлопнула добычу.

Пасть — песцовая ловушка

Жена Малькова выедет на осмотр пастей, достанет замерзшего песца, снова зарядит пасть и погонит собак дальше, где стоят, выстроившись в ряд, другие мальковские ловушки.

— Мой отец и дед ставили здесь пасти, — говорит каюр, проезжая мимо своих ловушек, и в его словах чувствуется гордость, по крайней мере, потомственного музыканта…

Позади нас Чаун и хозяйка чаунской фактории. Спали мы в нетопленой пристройке на полу, в кукулях, где пол почернел от времени; ночь пролетела незаметно.

Утром каюры совещались, куда ехать, какого держаться направления. Решили ехать в Кременку, а от нее — «по чукчам», как советовал Иван Мальков.

— Если ехать сразу «по чукчам», — сказал Мальков, — то до них отсюда за день не доедешь.

Предположение Малькова поддержала и чаунская домоправительница. В Кременке обеспечен корм для собак, это — главное, и есть надежная печка, она не дымит, — так уверял Мальков. Железная печурка, взятая с парохода, оказалась негодной. Трубы ее узки, не дают тяги, и печка нещадно дымит.

Постоялица-пурга снова застила путь своими мохнатыми рукавами, она слепит собак, тянущих нарты против ветра.

Малькова не страшит пурга. Он в любую непогоду найдет Кременку. В Кременке он рубил с отцом избу, плавник для нее подвозили на собаках от морского берега. Потом до самой Кременки ставил пасти.

— Мы по пастям и поедем, как по вешкам, — обещал Мальков, идя передними нартами.

И все же нарты катятся плохо. Едва затихла пурга, каюры войдают нарты. Потом мы снова шуршим нартенным поездом по морскому льду.

— Тинь-тинь, — певуче тянет Атык.

Тинь-тинь — так по-чукотски называют лед.

Атык показывает остолом в ту далекую теперь сторону, где на восточном крае Чаунской губы синеют в полумгле горы и стоят зимующие суда.

Скоро будет Кременка, дом Ивана Малькова, которого чукчи зовут Ванькой. Каюры смеются над нами, когда мы величаем Малькова Иваном Филатовичем. Они знают Малькова с детства, когда он был для всех Ванькой, и так будут звать его до самой смерти…

Сидя на нарте, Атык весело напевает, и я слышу одно только слово этой песни:

— Кременка! Кременка! Кременка!..

Он мечтает о Кременке и, обернувшись ко мне, говорит:

— Кременка хорошо! Корм собак есть! Камитва есть! Чай-пауркен хорошо и — спать!

В Кременке, Атык знает, есть корм для собак и людей, можно сварить чаю и выспаться.

Пятнадцатую годовщину Октября мы встретим под крышей в кремёнской избушке.

Собаки, почуя жилье, заметно прибавили скорость. Один из псов поскользнулся, упал, вся остальная упряжка протащила его метров двадцать по пушистому снегу до самой избы.

Дверь на запоре. Здесь не знают настоящих замков, а просто прикручивают проволокой пробой с наметкой, чтобы не шкодили песцы. Мальков раскрутил проволоку и пригласил всех в избу. Она, повидимому, уже давно пустует.

Вместо одной свечи, по случаю праздника зажигаем сразу три, вместо чаю варим кофе. Не спится в эту праздничную ночь. Заходит разговор о Москве. Атык говорит, что это — такой большой город, что даже старики не знают там друг друга. Людей там так много, что дома стоят друг на друге, яранга на яранге. Люди над Москвой летают, как птицы, и собираются ездить под землей. Об этом говорили моряки на зимовке…

В двух широких комнатах стоят печи. В углу — веник. Мы занялись приборкой и приготовлением пищи. Стены сухие, без следов плесени, но немного заиндевевшие. Над столом портреты Ленина и Сталина. Рамки заботливо обвиты ветками тальника. Вдоль стен длинные скамьи.

Печи ожили. Потрескивает охваченный огнем плавник. Кухлянки сняты и свалены в кучу. Мальков, как заботливый хозяин, развешивает их на веревках для просушки вместе с малахаями, торбазами и чижами, вывернутыми наизнанку.

В Кременке нас догнал председатель островновского райисполкома Там-Там. Его настоящее имя Николай Рында. Но так в тундре его никто не зовет. Даже сам Там-Там не знает, откуда пошло его прозвище. Вся тундра и весь морской берег знает коренастого старика чукчу Там-Тама, хлопотливого и непоседливого человека, отлично владеющего русским языком. Он уже полгода в дороге! Почти шесть месяцев назад он выехал из Островного на Съезд Советов в окружной центр — Анадырь — и только сейчас возвращается обратно.

На Там-Таме яркая розовая камлейка, видимая издалека. По цвету камлейки чукчи узнают, что едет Там-Там. Камлейка надета сверх кукашки, меховой рубашки. Там-Там едет из Анадыря налегке, не захватив даже кухлянки. «Это еще не зима!», улыбаясь, поясняет Там-Там.

Каюры прислушиваются к его словам.

С самого начала пути я замечаю, что среди каюров есть еще один человек, с мнением которого очень считаются. Это — Коравья. Он — бывший шаман. В глазах его осталось что-то змеиное. Он говорит вкрадчиво, тихо, почти шепотком. У него двенадцать хорошо сработавшихся собак.

У Коравьи, как и у остальных, нарта сделана без единого гвоздя и скреплена ремнями. Но она настолько надежна, что каюр без опаски несется по косогорам и застругам. Он выше всех ростом, долговяз, худ, желтолиц. Его пыжиковая шапка не закрывает затылка и сзади, из-под малахая, видны черные густые волосы, видимо, никогда не знавшие мыла. Я вижу его постоянно в одной и той же полосатой камлейке, давно потерявшей свой первоначальный цвет. Камлейка надета сверх односторонней кухлянки, сшитой из пыжика. Кухлянка коротка и не доходит до колен.

Если Коравья захочет остановить весь нартенный поезд, он найдет для этого тысячу и одну причин. В любой момент он может остановить поезд для войданья, варки чаю, осмотра нарт, для отдыха уставшим собакам и, наконец, для преждевременного ночлега…

Я несколько раз замечал, как мой друг Атык, помахав вдруг куском мороженого оленьего мяса и что-то громко и приветственно крикнув Коравье, едущему позади, высоко бросает ему в подарок мясо. Оно вонзается в мягкий снег. Коравья обезьяньими прыжками подскакивает к подарку, ловко выхватывает его из снежной норы и тотчас принимается жевать. Другие каюры часто угощают его табаком. Видимо, боятся. Хотя и бывший шаман, да кто его знает — еще нашлет беду, что тогда сделаешь. Лучше откупиться заранее пустяковыми подарками. Вот и задабривают. А Коравья принимает подарки как должное, как ясак, как дань своих верноподданных. Только Рольтынват ничего не дарит Коравье. Рольтынват держится независимо и гордо. Он никого не боится, он смеется над шаманами. Коравья смотрит на него как на богохула.

В жарко натопленной избе быстро сохнут наши чижи, кухлянки, малахаи и рукавицы. Хозяин угощает нас медвежатиной. Мальков встретил медведя километрах в десяти от Кременки, когда собаки вдруг оголтело, с громким лаем понесли вперед. Медведь сидел за камнем, притаившись и поджидая нарты. Услышав собак, он испугался и побежал. Собаки — за ним, никак их Малькову не догнать. Медведь бежит, за ним нарты во весь опор, за нартами — Мальков, руками машет, кричит на собак, а те его не слушают. Медведь оглянется — и снова вперед. На заструге нарты подскочили и перевернулись. Собаки невольно остановились, рвутся вперед (алыки не пускают), лают до исступления. Тогда Мальков спустил шесть лучших собак, развязал ружье и побежал им вслед. Вот и медведь совсем близко. Возле него собаки, они остановили, «поставили» зверя. То одна, то другая норовят схватить его за мохнатые гачи. Бедняга едва успевает увертываться, старается отбить нападение, но собаки ловко отскакивают, избегают ударов его увесистых лап.

В пятидесяти шагах, улучив момент, чтобы не попасть в собак, Мальков выстрелил и ранил медведя в живот. Взревел медведь и пошел на Малькова. Тогда охотник выстрелил с колена и угодил в сердце. Медведь упал через голову кувырком.

Жаркое из бурого медведя.

Жареные пельмени (на медвежьем сале).

Суп из оленины с сухарями.

Вареная оленина.

Галеты и консервированные фрукты.

Чай кирпичный, плиточный…

Таков был наш праздничный ужин.

Весь вечер мы говорили о великом празднике.

Ясным солнечным днем под бледноголубым, очищенным от серой поволоки небом мы бредем за собачьими нартами с горы на гору, ищем чаучу — оленеводов. Эту езду от жилья к жилью, от стойбища к стойбищу Мальков и называет ездой «по людям», «по чукчам», в отличие от совсем уже скучной поездки «без людей», то-есть по безлюдью, берегом моря, на Амбарчик.

Если не найдем чаучу, придется отдать собакам последний корм. Об этом тревожно переговариваются каюры. Нигде не видно следов чаучу и их оленьих стад.

Вдруг выстрел! Слышен звонкий лай. Мы с Атыком оборачиваемся и видим, как каюр Ненякай бежит вслед за своей нартой, тщетно пытаясь удержать собак. Впереди упряжки Ненякая не бежит, а летит заяц, вытянув лапы в одну линию, как белка во время прыжка с дерева на дерево. Ненякай на полном ходу валит свои тяжело груженные нарты, и только тогда собаки останавливаются.

Теперь впереди всех вновь идет Атык, тяжело вытаскивая ноги из глубокого снега. Он «делает дорогу», облегчает собакам работу. Каюры поочередно «делают дорогу», протаптывают в снегу путь собакам.

Я скатываюсь с нартами в неглубокий овражек, запорошенный почти доверху снегом. Что-то белое выскакивает из-под нарт. Опять заяц. Опять понесли собаки…

Наконец, выбираемся на крепкий снег. Атык берет собак под свое командование. Ему они «гаркаются» лучше, чем мне. Нарты Атыка движутся головными в отряде. Уже стемнело, а мы так и не видели дня. Временами из-за туч показывается огромная желтая луна.

Никак не пойму, откуда у Атыка такая смётка: он и ночью определяется в тундре, как у себя дома. Впереди мгла. Собаки идут в неизвестность. А Атык вдруг останавливает собак.

— Тынлилят! — говорит он мне. — Посмотри собак! — и уходит вперед.

Остальные нарты остановились позади нашей. Каюры приглушенно переговариваются друг с другом.

Атык вернулся и говорит тревожно:

— Дорога уйна (Дороги нет)!

Я соскакиваю с нарт, иду вслед за Атыком, но он почти сразу останавливает меня и показывает под ноги: мы стоим в нескольких шагах от бездонного каменистого обрыва.

— Камака (Смерть)! — говорит мне Атык.

Только один раз проезжал здесь Атык, но всё запомнил.

Атык гонит собак влево. Слышится его отрывистое «Куххх! Куххх! Куххх!»

Мы выезжаем на реку, которую Мальков называет Конской.

Чаучу и тут нет.

— Чаучу! Чаучу! Чаучу! — начинаю я тихонько звать пропавших в тундре оленеводов.

— Чаучу! Чаучу! Чаучу! — вторит в ответ, понявший мою шутку, Атык.

Но чаучу нет. Не видно и следов перекочевки.

Мы выбираемся на берег реки, где много ветвистого тальника. Это первый кустарник на нашей дороге. Ну как не остановиться около даровых дров!

Слышится раскатистое «Тааааа!»

Собаки, услышав желанный приказ каюров, останавливаются и вмиг валятся в снег. Каюры разжигают большой костер. Начинается «чай-работ-а», «чай-пауркен», любимое занятие в дороге.

Ночуем возле костра, в кукулях, подстелив под себя на снег тальниковые прутья. Это делается по совету Атыка. Ему не впервой бродить с собаками по тундре.

У костра тепло, порою даже нестерпимо жарко, а спина стынет от холода. Мы забрасываем в огонь охапки хвороста, огонь разгорается сильнее.

От выпитого чая повеселел даже Рамнуун. Выпито уже несколько полуведерных чайников.

Сосульки на опушке малахая старого чукчи растаяли, и вместо них при свете костра блестят искрящиеся росинки. Рамнуун распустил у самых плекетов завязки конайт, быстро разулся и, придвинув босую ногу поближе к огню, стал просушивать свои кенчи (меховые чулки). От них идет облачко пара.

Рамнуун — замечательный рассказчик чукотских преданий и сказок. Я слыхал об этом еще в Певеке и не раз просил старика рассказать что-нибудь о Чукотской земле. Только сегодня, сидя у такого жаркого костра, после отчаянного чаепития, Рамнуун впервые согласился, наконец, исполнить мою просьбу. Все сгрудились возле старика, приготовились слушать. Он будет говорить о Рольтыиргине, легендарном чукотском юноше, ехавшем на волках за своей невестой…

…Рольтыиргин был сиротой. Жил он со старой теткой у Белых скал бедно и голодно. Как-то раз поехал он в ближнее селение добыть нерпичьего жира. По дороге встретили его два человека и позвали в гости к старику, который жил высоко на горе, в большой яранге. Старик подарил Рольтыиргину красивую одежду, и тот в новой кухлянке, в новых конайтах и торбазах стал самым красивым юношей тундры. Тогда старик приказал Рольтыиргину ехать в селение и сватать себе в жены дочь старого чаучу. А в нарты Рольтыиргина он впряг двух волков.

Рольтыиргин послушался. К себе в ярангу у Белых скал он вернулся с красивой молодой женой, охотился на морского зверя, и ему стало сопутствовать счастье. Каждый день убивал нерпу. Пошла о Рольтыиргине слава, как о большом чародее-шамане.

Однажды у богатого чаучи сильно заболел любимый сын. Отец больного попросил Рольтыиргина его вылечить. Тот согласился и вылечил больного. Тогда богатый чаучу отдал Рольтыиргину половину своего большого стада. Уехал Рольтыиргин с морского берега. Стал он сам богатым чаучу.

Чай пьет, трубку курит, мясо оленье ест, сколько хочет, в гости ездит к береговым и к оленным чукчам. Батраки на него работают, стараются. Родился у него второй сын, еще лучше первого. Стали все о Рольтыиргине говорить, что вот жил-был бедный сирота, а стал богачом-шаманом, и много стада у него, и много людей на него работают. И совсем забыл о том, как сам жил когда-то в бедности с теткой и как темно, холодно и голодно было у него в яранге…

На охоте. Справа охотник у нерпичьей лунки
(По мотивам чукотских костерезов)

А на острове Иттыгран, недалеко от Чаплина, жила одна старуха. Жила бедно. Муж у нее давно умер, и она осталась одна в яранге с кучей маленьких внучат. Случилось так, что в один из жестоких штормов все сыновья старухи погибли в море, — унесло их на льдине во время охоты на моржей.

Богач Рольтыиргин отказал старухе в помощи. И позабыл об этом. Но старуха запомнила обиду. Стала старуха шаманить, накликать беду на Рольтыиргина и на его детей. Сначала умер у Рольтыиргина старший, а вскоре и второй, последний, сын.

Отвез отец их на нартах в тундру, изрезал новую одежду на мертвых сыновьях. Бросил, по обычаю, тела в тундре, чтобы прибрали их песцы и голодные собаки.

Живет Рольтыиргин и все думает: кто же накликал на него беду? Однажды увидел Рольтыиргин во сне ту бедную старуху. Заметил он, куда она ходит. А ходила старуха через мыс Дежнева.

Пошел Рольтыиргин подкарауливать старуху ночью к мысу Дежнева. Завязалась у них борьба. Долго они боролись. Три дня и три ночи, до самой смерти. И на том месте, где кончились они оба разом, стоят ныне два камня. Побольше камень — Рольтыиргин, а поменьше — Импенеукай, что значит по-чукотски — старушка…

Рамнуун окончил сказку, не спеша выбил трубку о дугу нарты и спрятал в кисет за пазуху, под кухлянку.

Потом, точно так же не спеша, натянул просохшие кенчи и торбаза на согревшиеся у костра ноги.

— Вот, — сказал он, — был человек, трудился, охотился, заботился о тетке и жене, людям добро делал, а разбогател и позабыл о труде. Перестал работать. Сам ничего не делал, только все кругом на него работали. Оттого и погиб. Говорят, и на Большой земле всех богатых давно выгнали, остались одни труженики, — Рамнуун пытливо посмотрел на меня.

Так неожиданно завязалась беседа о советском строе.

Рамнуун не имел спального мешка. Готовясь ко сну, он вытянулся на оленьей шкуре возле костра. Лениво пододвинулись к костру собаки. Они охотно ложились около Рамнууна на протаявшую и оголившуюся от снега землю. Рамнуун подозвал головного пса, и тот, вытянув лапы, разлегся совсем рядом. За головным подошли к Рамнууну еще несколько собак. Спать рядом с собаками было теплее, — старик так спасался от стужи.

Утром снова мела пурга. Ветер гасил наш костер. Отлеживаясь в спальных мешках, мы с Атыком жевали сухари (кау-кау) и заедали их снегом.

Вскоре затихло, и мы тронулись в путь всем поездом.

То и дело перед самой мордой передовых псов шумно взлетают белые облачка. Это куропатки. Они быстро летят в сторону. Собаки встревоженно смотрят на ускользнувшую добычу.

— Ёронг! — неожиданно и радостно кричит Атык.

Вдалеке видна одинокая чукотская яранга. Вокруг нее снег истоптан оленями. Эти северные красавцы выкапывают, вернее выбивают копытами из-под снега свой корм — пушистый зеленовато-белый мох — ягель.

Атык поясняет, что, судя по следам оленей, впереди яранга бедняка. У него маленькое стадо, едва ли бедняк накормит нас и собак.

Все же мы едем к яранге.

У жилья стоят беговые оленьи нарты. Они словно выточены из кости искусным мастером, так ажурна вся их конструкция.

Сначала навстречу приезжим, по обычаю тундры, выходят женщины. Затем показываются и мужчины. Они выползли из яранги после того, как женщины оповестили, что приехали хорошие люди, без злых намерений.

Возможно, что женщины расценили нас после того, как мы угостили их папиросами.

Бедняк Аутхут — хозяин яранги — встретил гостей возгласом удивления:

— Каккумэ!

Он удивлен нежданным появлением стольких нарт. Удивлен, но не обеспокоен. Он потчует нас, чем может: мороженой рыбой, олениной, варит чай, который мы достали ему в подарок с наших нарт. Аутхут говорит каюрам, что вблизи кочует кулак Келетейгин, и подробно объясняет, как к нему проехать. У Келетейгина до двух тысяч оленей и много яранг. Он охотно продаст нам оленей за плиточный табак, чай, сахар и деньги.

Оказалось, что мы пережидали пургу в пяти километрах от Келетейгина. Нас отделяла от него только большая гора.

Нарты трогаются одна за другой по направлению к стойбищу Келетейгина. Вот и оно! Девять яранг! Такого стойбища мы еще не видели в тундре. Это целый городок!..

— Атыкай, каккумэ! — восклицает один из батраков, завидев головную упряжку.

— Какку! Какку! — слышится возле яранг, откуда выбегают женщины.

Все тянутся за папиросами. Начинается мимический, но оживленный разговор.

Собаки Келетейгина, почуяв наших, голосисто воют. Мы окружены толпой миловидных чукчанок. Они оживлены появлением гостей. Их лица не обезображены татуировкой. Все в женских керкерах — широких меховых комбинезонах, одетых на голое тело. Им и на морозе жарко: у некоторых левая грудь обнажена, выпростана из-под керкера. Девушки впервые видят папиросы и берут их в рот табаком. Снова слышится веселый смех, прибаутки.

По всему видно, что наш приезд — большое событие в монотонной жизни стойбища. Огонек чукотского любопытства подобен спичке: он вспыхивает мгновенно и быстро гаснет.

Вдруг все замолкают. Лица вытягиваются и настораживаются. Из большой яранги, стоящей в центре стойбища, навстречу к нам идет маленький, невзрачный человек. Это и есть Келетейгин. Одет он бедно, беднее Аутхута. Маскарад его понятен, — повидимому, он принял нас за контролеров.

У кулака Келетейгина по ярангам живут батраки и батрачки — всё дальние или близкие родственники. Долгие годы кулак беспощадно эксплоатировал[11] своих родичей, распоряжался ими полновластно. Теперь он чувствует, что близится конец его власти. Вот он и уходит в глубину тундры, где его никто не увидит и где пока еще можно жить по-старинке…

Келетейгин внешне очень любезно приглашает нас к себе в полог, внутреннюю часть яранги. Это как бы меховая четырехугольная палатка, втиснутая внутрь яранги. В пологе, сшитом из оленьих шкур, — входная шкура — чаургин — заменяет нашу дверь. Под эту шкуру надо подлезть осторожно, чтобы не выпустить тепло и не натащить снега. Мы выбиваем, по примеру Келетейгина, свои одежды и обувь оленьими ребрами и пролезаем вслед за хозяином в полог. Он весьма просторен. У задней стены горит большой яркий светильник «ээк». Фитилем служит мох, а горючим — нерпичий жир, его выменивают у береговых на оленье мясо, шкуры и жилы для шитья. Жирник освещает и отепляет ярангу. А когда хозяйка вносит в полог большой чайник, становится невыносимо жарко.

Шкурами, словно коврами, застлан земляной пол. Хозяйка кладет на пол большую доску, это — стол. Перед гостями появляется деревянный ящик — походный буфет кочевника. В ящике бережливо покоится посуда. Каждая чашка и каждая тарелка в ровдужном[12] футляре. Разобьешь посуду в тундре, не скоро купишь. До фактории далеко, да и подходят кочевники туда лишь раз в год.

Вот уже пустеет второй полуведерный чайник, выпит до дна и третий… В пологе становится так жарко, что все понемногу начинают снимать с себя меховые одежды. Некоторые из каюров оголяются до пояса.

Я выхожу из душного полога. Трое молодых чукчей катают детей по ровному снегу. Нарты для катания сделаны с большим мастерством. Дети укутаны тепло и заботливо.

Меня снова зовут в полог. Хозяйка предлагает гостям нарезанное на доске тонкими ломтиками вареное оленье мясо. После сытной камитвы все закуривают — и женщины и мужчины. В пологе ничего не видно, как на море во время тумана.

Чаучу сзывает оленей
(По мотивам чукотских костерезов)

Пока мы занимаемся чаепитием, женщины готовят для гостей отдельный полог. Они томительно долго выбивают разостланные на снегу меха. Наконец, все приехавшие устроены. Чаучу то и дело поднимают входную шкуру, любопытствуют, показывая нам свои улыбки и жемчужные зубы.

Стемнело раньше вчерашнего. В темноте я вижу силуэты людей, подкрадывающихся к оленьему стаду. Ветвистые рога тысячеголового стада похожи на густую заросль кустарника. Оленей так много, что шум напоминает отдаленный водопад. Над стадом стелется облако пара. Это облако движется вперед вместе с оленями.

Келетейгин тоже подкрадывается к стаду. Он безмолвно, одной только рукой, указывает на оленей, намеченных к убою.

Для прокорма нашего каравана — собак и людей, на длительное время похода по тундре надо забить несколько оленей.

У каждого из батраков в руках аркан (чаут, по-чукотски). Чауты свистят в воздухе, подобно пулям. Олени встревоженно слушают эти посвисты. Вот несколько оленей оторвалось от стада и мчится вперед. Снова свистят чауты, — и рога опутаны крепко. Олень пойман, но еще не сдается. Он бежит снова к стаду, ища помощи, пригибает к земле рога, бьет сердито копытами, мотает головой из стороны в сторону, стремясь освободиться от пут. Чукча-ловец то даст ему отбежать, то подтянет слегка к себе. Олень выбивается из сил, дышит тяжко, все меньше становится расстояние между ним и человеком. Тогда к оленю, все так же крадучись, пригнувшись к земле, подходит Келетейгин. Он держит впереди нож — тот самый нож, которым недавно мельчил наш плиточный чай и резал вареную оленину.

Короткий и быстрый удар под левую лопатку. Олень слегка охает и рвется в сторону, будто натолкнувшись на неожиданное препятствие. Затем остановился, покачнулся и замертво упал на снег, обагрив его кровью.

Другого оленя валят чаутом, притягивая за опутанные рога к земле. Тогда один из ловцов хватает оленя за рога, другой грузно садится к нему на круп, а третий бьет ножом под лопатку.

Самую трудную работу — свежевание оленей — с искусством анатома выполняют женщины. Они стараются сберечь каждое сухожилие. Жилами в тундре шьют одежду и обувь. — Обычные нитки быстро лопаются на сильном морозе, — говорит Мальков.

Во время обдирки шкур старухи подносили матерям их детей для кормления грудью.

Мы спим в пологе. Поутру жена Келетейгина угощает нас чаем.

За оленье мясо мы расплачиваемся с Келетейгином. Он доволен платой и выходит провожать нас за ярангу.

Итак, мы видели оленевода-кулака, последнего кулака в тундре… Его стадо совершает большие перекочевки в поисках лучших пастбищ, что благоприятствует росту поголовья. Олень для Келетейгина и средство передвижения, и пища, и поставщик материала для постройки жилища и пошивки одежды. Маленькое стадо оленевода-бедняка не может обеспечить его жизненно-необходимых потребностей. Бедняк не рискнет со своим стадом итти на большие перекочевки.

Только коллективизация откроет бедным оленеводам путь к счастью.

Там-Там не поехал с нами. Мы движемся без Там-Тама в поисках новых чаучу, у которых можно остановиться на ночлег после утомительного дня езды на собаках. Собаки идут вперед по колено в снегу, покручивая кольцеобразными хвостами.

— От жилья к жилью! От жилья к жилью! — говорит Мальков на первой стоянке. Это наши станции в тундре.

Наш путь вновь идет по горам, словно высеченным из белого сверкающего мрамора. Атык показывает мне следы горного барана. С горы на гору, с горы на гору. Собаки то медленно тянут вверх, то бешено несутся вниз. Отвечая моим мыслям, Атык говорит:

— Атык дорогу понимай!

И действительно, Атык, идущий снова головной нартой, так же уверенно прокладывает дорогу среди камней, как он прокладывал ее по пустынной тундре.

Каюр Ненякай мало похож на чукчу. Отец у него эскимос, мать — чукчанка. У него круглое, полное и совсем не скуластое лицо. Он бледнее остальных каюров, чья кожа выдублена ветрами и солнцем. Говорят, что Ненякай бежал из Соединенных штатов, откуда-то с Аляски, где его жестоко эксплоатировал хозяин-американец… Он всегда весел и любит поговорить, рассказать что-нибудь занимательное. У него нет теплого малахая. Вдруг после одной из ночевок я вижу на Ненякае волчий малахай Атыка. Атык не дорожит своей собственностью, он подарил свой замечательный малахай нуждавшемуся товарищу.

Вершины гор озарены солнцем, которого мы давно уже не видим. Короткий день быстро гаснет. И вот опять луна и звезды над снежной тундрой. Радугой повисло северное сияние. Сначала дуга сияния едва заметна, потом она разгорается все яснее и отчетливей и вдруг сразу потухает, будто ветром сдуло ее.

Опять рванулись собаки и дико залаяли. Они, должно быть, почуяли зайца. Нет, это не заяц! Нас нагоняют оленьи нарты. Собаки не в ладах с оленями; они живут так же недружно, как у нас кошки с собаками.

Собачьи нарты несутся на оленей, и напрасно впереди каждой нарты бегут каюры, дубася остолом собак и крича только одно: — Кухх! Кухх! Кухх!

Приехал Там-Там. Он сторонкой, не приближаясь, объехал наш караван и возглавил его, оставив нас на почтительном расстоянии. Теперь оленьими беговыми узкими нартами он делает нам дорогу. Мы поднимаемся в гору. Собаки с каждым километром дышат тяжелее. Люди соскакивают с нарт, помогая собакам. Как тяжело бежать в глубоком снегу-уброде!

Наконец, выбрались на гребень перевала. Сильный ветер трамбует и уплотняет здесь снег. Мы ступаем теперь по твердому снегу — по «убою» — и не проваливаемся, как еще совсем недавно.

— На перевалах всегда сильный ветер, — объясняет мне Атык смешанным русско-чукотским языком.

Подъем на перевал завершен. У самого гребня, спрятавшись за выступ, отдыхают вконец обессилевшие люди и собаки. Люди — на нартах, собаки, свернувшись комочками, — подле нарт.

Как быстро наступает на севере ночь! Лишь пробегут несколько часов собаки — и уже за горами утонули последние лучи солнца, расцветив на мгновение вершины прощальными и нежными красками.

Лунной ночью, когда серебром светят звезды и снега, мы спускаемся вниз с крутого перевала. Впереди камень. Собаки Ненякая мчатся прямо на него. Сейчас его передние нарты разлетятся вдребезги от первого удара. Задняя собачонка свалилась. Кажется, что она уже попала под полозину. Собаки оголтело мчатся, будто снеговая лавина. Но каюр не теряется, он валит нарту на всем ходу. Стоп! Упряжка остановилась. При помощи остола каюры сдерживают спуск нарт, Атык мастерски отворачивает собак и от камня и от поваленных нарт, возле которых возится Ненякай. Мы проносимся мимо него, как птица.

Атык резко тормозит. Из-под остола плотной струей брызжет взрытый снег, словно огонь из-под ножа точильщика. Атык соскакивает с нарт и, цепляясь руками за дугу, оттягивает нарту, выпрямляет ее путь, чтобы не перевернуться на крутом вираже, не изломать хрупкие полозья.

Собаки выбегают к реке. Напряжение падает. Успокаиваются и люди и собаки.

— Тинь-тинь! — объявляет мне Атык.

Он не устает повторять те чукотские слова, о которых знает, что они стали мне знакомыми и понятными.

На берегу реки чернеет высокий тальник — предвестник близких лесов. Но до них еще надо пройти горы и трудные перевалы. Еще надо ползти на крутизну, надо спускаться с этих крутых гор. Не скоро попадем мы в настоящую дремучую тайгу…

Я соскучился по лесу, давно не видал городов. И Нижне-Колымск мне представляется большой колымской столицей.

Высокий густой тальник радует меня. Атык тоже радуется кустарнику. В Певеке нет и этого…

— Чай работать хорошо!

Он рассматривает любое растение только с точки зрения полезности для нашего путешествия.

Мы едем от жилья к жилью…

На посеребренном луной снегу ложатся длинные синие тени. День необычайно короток. Чуть подсветит невидимое солнце маковки гор, и уже снова выходит луна, гаснут краски. Нарты назойливо стучат по кочкам, запорошенным снегами.

И полсотни, и сотни лет так ездили по бездорожью тундры. Но уже на помощь первобытному транспорту вступают краснозвездные самолеты и пароходы в решительную битву с северным бездорожьем. Уже пробились к северным берегам суда с грузами. На голых берегах высадились большевики и комсомольцы, они поднимут благосостояние далекого снежного края, изменят его лицо.

Пятнадцать лет назад, после окончания гражданской войны, когда надо было приводить в порядок военно-морской флот, был брошен клич — комсомольцы на флот! По путевкам комсомола тысячи юношей пришли служить на корабли. Они полюбили море и остались навсегда моряками. Партия большевиков бросила новый клич, зовущий комсомольцев на Север. Они идут сюда, смелые юноши и девушки, сверстники Васи Косина, идут на северные параллели по путевкам партии и комсомола, как некогда их предшественники шли на флот, чтобы крепить его боевую силу.

Волей партии Ленина — Сталина к северным параллелям прокладываются широкая морская, речная и воздушная дороги.

Загрузка...