Сначала была кромешная мгла, сквозь которую Пожарский лишь порой чувствовал осторожные прикосновения чьих-то рук. Потом он надолго вновь впадал в небытие, ощущая, что отрывается от своего неподвижного бренного тела и улетает в бесконечную высь, навстречу ослепительному свету, играющему всеми цветами радуги. Жгучая тоска охватывала его душу, ибо он понимал, что улетает навсегда. Однако через какое-то время возвращался и слышал бормотание инока:
— Благословен будь раб Божий Дмитрий!
Наконец однажды, напрягши всю свою волю, он сумел разлепить сомкнутые веки. Сквозь розовую пелену сначала смутно, а затем все явственнее ему удалось разглядеть милое, родное лицо жены.
— Прасковьюшка! — одними губами произнес Дмитрий.
— Князюшка! Очнулся! Наконец-таки! Слава тебе, Господи! — расцвела радостной улыбкой Прасковья Варфоломеевна.
Она нежно отерла влажным полотенцем осунувшееся лицо супруга. Дмитрий попытался повернуться и охнул от нестерпимой боли в голове, снова погружаясь во тьму.
Но сознание с той поры стало возвращаться к нему все чаще и чаще. Он уже знал о том, что находится в обители Троице-Сергиева монастыря, и уже не удивлялся постоянному бормотанию из угла кельи: монахи, сменяя друг друга, денно и нощно молились о его выздоровлении. Каждый день к нему приходил посланец архимандрита, старец Дорофей, он делал перевязки, поил раненого отварами из целебных трав.
Навестил его, когда князь пошел на поправку, и сам архимандрит Дионисий, настоятель монастыря. Был владыка высок ростом, статен, с благородным челом, украшенным роскошною русой бородой до пояса. Голос его был мягок и благозвучен. Большие голубые глаза излучали доброту. Он благословил раненого, коснувшись крестом его лба, вознес благодарность Господу, спасшему воеводу.
— Слава о тебе, Дмитрий Михайлович, идет по всей земле Русской. О твоем подвиге по защите Москвы молвят все, кто приходит оттуда!
Дмитрий, услышав добрые слова, прикрыл глаза. Скупая слеза прокатилась по его впалой щеке. Он прерывисто вздохнул, чтоб удержать всхлипы.
— Не смог я от ворога Москву-матушку охранить. Видать, слаб для такого дела оказался. Не ждал, что немцы с литвой дома жечь начнут. Теперь вся надежда только на Прокопия Ляпунова. Он — опора всему ополчению.
Дионисий перекрестился:
— Вечная ему память! Нет более воина великого, столпа веры — Прокопия.
Пожарский, будто не ощущая боли, приподнялся на подушках:
— Что ты говоришь, владыка? Как же так? В бою против Прокопия никакой польский гусар не устоит!
— Не поляки, а свои, казаки Заруцкого, обманом воеводу зарубили, по вражескому навету.
Пожарский, упав на подушки, заплакал, уж не скрывая слез:
— Неужто пришла погибель для всей Руси?
— Не надо отчаиваться, князь, — утешил его Дионисий. — Не даст Бог православным от литвы проклятой сгинуть. Хоть и светоч наш и учитель Гермоген в заточении томится, голос Церкви не утишится! Писцы нашего монастыря пишут денно и нощно грамоты для всех городов, чтоб вновь объединялись именем пастыря нашего преподобного Сергия!
Пожарский благодарственно поцеловал легкую сухую руку архимандрита, вновь возложенную на его чело.
Богатырский организм князя брал свое. Настал день, когда он, поддерживаемый своими новыми стремянными, казаками Семеном и Романом, которые пристали к его отряду еще в Москве, смог первый раз выйти на прогулку. Его сопровождал Дорофей.
Пожарский был потрясен, увидев, сколько раненых и больных находилось в монастыре и его окрестностях.
— Когда тебя привезли сюда без памяти, — поведал ему Дорофей, — то за тобой потянулись тысячи людей, бежавших от зверств литвы. Многие ползли из последних сил, чтоб в монастыре исповедаться и умереть. Как увидел этих страдальцев наш преподобный настоятель, заплакал от боли душевной горючими слезами, созвал всю братию и сказал, что надобно изо всех сил помогать людям, что ищут приюта у святого Сергия. Но келарь Авраамий Палицын, а с ним некоторые из иноков воспротивились сему, убоясь за монастырскую казну. Ответил им на их сомнения Дионисий: «Дом Святой Троицы не запустеет, если станем молиться Богу, чтоб дал нам разум, только положим на том, что всякий был промышлен чем может!» Тогда пришли к архимандриту и братии монастырские крестьяне и сказали: «Если вы, государи, будете давать из монастырской казны бедным на корм, одежду, лечение и работникам, кто возьмется стряпать, служить, лечить, собирать и погребать, то мы за головы свои и за животы не стоим». Так все и устроилось Божьим промыслом.
— Сколько же людей вы приняли? — спросил Пожарский.
— Многие тысячи, — ответил старец. — Прежде всего начали строить домы — больницы в Служней слободе и в селе Клементьеве, особо для мужчин и особо для женщин, и избы на странноприимство всякого чина людям. Монастырские люди стали ездить по селам и дорогам, собирая раненых и мертвых. Похоронили уже более трех тысяч. Женщины, что нашли у нас приют, шьют рубашки и саваны, стирают, еду готовят. А преподобный настоятель наш со своими служителями молит Бога за страждущих. Встает Дионисий каждый день во время соборного утреннего благовеста, бьет триста земных поклонов у образа Пречистой Богородицы, потом велит будить братию к заутрене. Сам ведет службу, поет шесть, а то и восемь молебнов.
— Истинно благочестивый муж! — восхитился Дмитрий.
— Воистину! — привычно перекрестился монах.
Как-то в одну из прогулок они посетили келью, где при постоянно горящих свечах трудились писцы. Здесь князь познакомился с монахом Алексеем Тихоновым и попросил показать грамоту, списки с которой были разосланы по городам.
Вот что в ней было написано:
«Православные христиане! Вспомните истинную православную христианскую веру, что все мы родились от христианских родителей, знаменались печатаю, святым крещением, обещались веровать во Святую Троицу; возложите упование на силу креста Господня и покажите подвиг свой, молите служилых людей, чтоб быть всем православным христианам в соединении и стать сообща против предателей христианских, Михаилы Салтыкова и Федьки Андронова, и против вечных врагов христианства, польских и литовских людей. Сами видите конечную от них погибель всем христианам, видите, какое разорение учинили они в Московском государстве; где святые Божии церкви и Божии образы? Где иноки, сединами цветущие, и инокини, добродетелями украшенные? Не все ли до конца разорено и обругано злым поруганием; не пощажены ни старики, ни младенцы грудные. Помяните и смилуйтесь над видимою общею смертию-погибелью, чтоб вас самих также лютая не постигла смерть. Пусть служилые люди без всякого мешкания спешат к Москве, в сход к боярам, воеводам и ко всем православным христианам. Сами знаете, что всякому делу одно время надлежит, безвременное же всякому делу начинание суетно и бездельно бывает, хотя бы и были в ваших пределах какие неудовольствия, для Бога отложите все это на время, чтобы всем нам сообща потрудиться для православной христианской веры, пока к врагам помощь не пришла. Смилуйтесь, сделайте это дело поскорее, ратными людьми и казною помогите, чтоб собранное теперь здесь под Москвою войско от скудости не разошлось».
Последние строчки Пожарский читал нахмурившись.
— Что, не все лепо? — встревоженно спросил Тихонов.
— А кто теперь вместо Ляпунова за старшего воеводу?
— Боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой.
— Боярство то незаслуженное! — зло бросил Пожарский. — Он его из рук Тушинского вора получил! Да и какой из него воевода? Уж я-то видел его в бою — горазд только назад скакать!
— А наш келарь Авраамий Палицын, что только что оттуда приехал, рек, деи, Трубецкой крепко за веру святую стоит! — возразил монах.
Пожарский с сомнением взглянул на него:
— Дай Бог, конечно. Но думаю, что слаб он для этого дела. Ополчению нужен такой вождь, как был Ляпунов или князь Василий Васильевич Голицын. Но он далече, в послах у Жигимонта…
— Уже не в послах, а в королевской тюрьме! — торопливо откликнулся Тихонов.
— В тюрьме? Как же можно посла в полон взять? — не поверил Пожарский.
— Мне наш келарь сказывал, — настаивал монах. — Он-то уж верно знает, сам был в этом посольстве.
— Ну и вездесущ ваш келарь! Видать, суемудрый муж, — не сдержал усмешки Дмитрий. — Как же он избежал плена?
— Хитростью! Втайне от митрополита Филарета присягнул на верность королю Жигимонту.
— Так это не хитростью, а предательством называется! — не удержался Дмитрий.
— Он же не для себя старался! — укоризненно ответил монах. — Отец Авраамий об обители нашей пекся. Ведь он получил от Жигимонта тарханную утвердительную грамоту на все монастырские вотчины. Жигимонт его так возлюбил, что в грамоте назвал Авраамия своим «богомольцем» и повелел архимандриту и братии за него, господаря, и сына его, Владислава, Богу молити.
— Это же страшный грех! Чтоб Православная Церковь молилась за католика! — в ужасе воскликнул князь.
— Тот грех отпущен преподобным Дионисием! — важно провозгласил монах. — Ибо делалось сие во имя процветания обители.
— Ложь во спасение! — грустно усмехнулся Дмитрий. — Но ложь все равно остается ложью! И значит — это зло, в какие бы красивые слова она ни облекалась.
…Наконец решено было перевезти Пожарского из монастыря в его поместье Мугреево. Здесь его ждало новое огорчительное известие. Его сосед, давний завистник Григорий Орлов, в момент московского восстания находился в Кремле, в услужении думским боярам. Узнав об участии Пожарского в восстании и его тяжелом ранении, Орлов тут же накатал донос на имя польского короля:
«Наияснейшему великому государю Жигимонту, королю польскому и великому князю литовскому, и государю царю и великому князю Владиславу Жигимонтовичу всея Руси бьет челом верноподданный вашие государские милости Гришка Орлов. Милосердные великие государи! Пожалуйте меня, верноподданного холопа своего, в Суздальском уезде изменничьим княжь Дмитриевым поместенцом Пожарского, селцом Ландехом Нижним з деревнями; а князь Дмитрий вам государем изменил, отъехал с Москвы в воровские полки, и с вашими государевыми людми бился втепоры, как на Москве мужики изменили, и на бою втепоры ранен. Милосердные великие государи! Смилуйтеся, пожалуйте».
Это прошение Орлов подал Гонсевскому, и тот милостиво приказал Мстиславскому выдать изменнику жалованную грамоту. Дума, не замедля, известила крестьян Нижнего Ландеха о их новом владельце: «И вы б все крестьяне, которые в том селе и в деревнях и в починках живут и на пустошах учнут жити, Григория Орлова слушели, пашню на него пахали и доход ему помещиков платили».
От неприятных волнений вновь начала кровоточить рана на голове. Мать князя, Мария Федоровна, велела срочно доставить знахарку, бабку из дальней лесной деревни. Бабка ловко обрила отросшие за время болезни волосы на голове раненого, обнажив страшный кровавый рубец.
— Фу-ты, Боже мой! — бормотала старушка. — Рана чистая, нет синей опухоли.
Она ловко сжала шрам указательным и большим пальцами и, поплевав на него, зашептала слова заговора:
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь, аминь, аминь! Лягу благословясь, стану перекрестясь; выйду из дверей в двери, из ворота в ворота; погляжу в чистое поле — едет из чистого поля богатырь, везет вострую саблю на плече, сечет и рубит он по мертвому телу, не течет ни кровь, ни руда из энтова мертвого тела! Дери дерись, земля крепись, а ты, кровь, у раба Божия Дмитрия Михайловича уймись!
Все это старушка повторила три раза, не переводя дыхания. Потом она смазала рану смесью из медвежьей желчи, куриных яиц, дрожжей и горелого вина. Кровотечение остановилось, и князь сразу почувствовал себя легче. Прошло немного времени, и в одно прекрасное утро он смог без посторонней помощи сесть на своего доброго коня, а рука его, как прежде, сжимала рукоять сабли.
Но радость оказалась преждевременной. После того как Дмитрий проскакал несколько верст и спешился у крыльца, он неожиданно рухнул на землю, и его руки и ноги задергались в судорогах.
— Черная немочь! — в ужасе воскликнула мать, выбежавшая на крыльцо, чтобы встретить сына.
Да, хотя страшная рана на голове и совсем зарубцевалась, однако князю навсегда теперь было суждено страдать от приступов черной немочи, или падучей, как еще называли эту болезнь. После каждого приступа он лежал в бессилии по нескольку дней, страдая от мучительной головной боли. Отныне он выходил из дома только в сопровождении своих стремянных, чтобы не разбиться во время внезапного приступа. К счастью, припадки постепенно стали приходить реже.
Однажды, когда Дмитрий отлеживался на широкой лавке в горнице после очередного приступа, к нему приехали гости из Нижнего Новгорода. Это был старый знакомец Пожарского, с которым вместе они разгромили банду Лисовского, сын боярский Ждан Петрович Болтин, а с ним печерский архимандрит Феодосий и несколько именитых купцов.
Жена подложила под спину князя подушки повыше, так что он смог встретить гостей сидя. После учтивых приветствий гости чинно расселись на лавках напротив князя. Пожарский был смущен, он не любил показывать свою слабость на людях.
— Какие новости привезли, гости дорогие? — спросил он наконец.
Гости переглянулись, решая, кто заговорит первым. Слово взял на правах человека, уже знаемого князем, Ждан Болтин:
— Нижний Новгород гудит, что твой пчелиный рой!
— Что так?
— Были у нас на посаде первого сентября, по случаю Нового года, выборы. Избрали среди прочих земским старостой Козьму Захаровича Минина-Сухорукого. Может, слыхал о нем, князь?
— Знаком я с ним. Добрый муж, честный, — ответил Пожарский. — В голодное время, еще при царе Борисе, он закупил для меня скот в понизовье. Без его помощи мне бы моих крестьян не прокормить…
— Он с нами был в ополчении под Москвой, — продолжал Болтин. — А когда Ляпунова убили и казаки бесчинствовать над земцами начали, мы и пошли прочь по домам…
— Позволь, Минин — в ополчении? — недоуменно переспросил князь. — Ведь у него одна рука…
— Точно, левая плохо действует. За что и прозвище Сухорукий получил, — ответил Болтин. — Он еще в малолетстве, когда с отцом соль варил, упал в яму, откуда соль брали. Вот руку и сломал, она и расти перестала. Потому Козьма в город и подался, торговлей стал промышлять.
— Да ведь наш Минин и с одной рукой неплохо управляется! — не выдержал один из купцов. — Он одним ударом кулака любого быка завалит.
Все рассмеялись, но тут поднял руку архимандрит Феодосий, гася неуместный смех. Он продолжил рассказ:
— Когда Минина в старосты избрали, он здесь же, на площади, ко всему народу и обратился. Рассказал, что, когда грамоту от Гермогена у нас в Нижнем на посаде зачитали, в следующую же ночь будто бы ему диковинное видение было. В эти дни он не в доме, а в саду ночевал, в повалуше. Так вот, лежит он в темноте, вдруг сверху яркий свет и голос: «Повелеваю тебе, Козьма, казну собирать, ратных людей наделять и с ними идти на очищение Москвы от ворогов». И понял Козьма, что слышит он голос святого Сергия! Однако когда проснулся поутру, сомнение его взяло — точно ли видение было? Да и видано ли, чтобы ему, черному мужику, такое дело было доверено? Никому ничего он не сказал, а ночью снова голос слышит: «Разбуди всех уснувших и иди на Москву». И опять Козьма не поверил. А на третью ночью — тот же голос, но уже грозно рек: «Вставай и иди! На то есть Божие изволение помиловать православных христиан и от великого смятения привести в тишину!»
Все перекрестились на красный угол, где находился иконостас с горящими свечами. Пожарский, опершись на локоть, жадно слушал рассказ святого отца.
— И что же Минин? — нетерпеливо спросил он.
— Пришел Козьма в трепет от этого нового видения и долго лежал не шевелясь. Как раз в этот же день избрали его земским старостой, и понял Козьма, что это случилось по Божию указанию. И тогда обратился Минин ко всем людям посадским, рассказал им о своих видениях и рек еще: «Московское государство разорено, люди посечены и пленены, невозможно рассказать о таковых бедах. Бог хранил наш город от напастей, но враги замышляют и его предать разорению, мы же нимало об этом не беспокоимся и не исполняем свой долг!»
— Ну и что люди на это ответили? — спросил снова Пожарский.
— Сначала многие, особенно из лучших людей, сомневались, — ответил один из купцов. — Особенно стряпчий Иван Биркин разорялся. Обидно ему показалось, Господь Минина избрал, а не кого-нибудь из более достойных, вроде его самого. Вот он и начал кричать, что не верит Козьме. Тут посадские вступились за своего старосту: «Зато мы верим! Он никогда не кривил, всегда честным был. А ты, Ивашка, Тушинскому вору служил». Тут Минина протопоп Савва из соборной церкви поддержал, призвал всех стать за веру. Так мы и решили — будем ополчаться!
— Молодцы, истинно молодцы! — воскликнул Дмитрий. — Как это у вас говорится: «Нижегородцы — не уродцы. Дома каменные, люди железные!»
— Запомнил, князь? — удивился Болтин.
— А как же таких воинов забыть?
— Да вот только воинов-то у нас маловато, — сокрушенно ответил Ждан. — Посадские люди не искусны в ратном деле, потому решили клик кликать по вольных служилых людей.
— А где такую большую казну возьмете?
— Сбор начали. Уже две тысячи пятьсот человек посадских, каждый третью деньгу отдал, всего тысячу семьсот рублев набрали. У Минина было накоплено триста рублев, так он сто отдал. А одна вдова десять тысяч отдала в сбор, а себе оставила всего две.
Пожарский порывисто приподнялся на постели:
— Великое дело творите, мужи нижегородские!
— И не только нижегородские! — ответил ему архимандрит печерский Феодосий. — Удивительно то, что по всей Руси соблюдается пост во имя очищения! И не по повелению Церкви, а во исполнение воли Божьей! Это откровение свыше явилось благочестивому человеку по имени Григорий у нас, в Нижнем Новгороде. Велено было ему это Божие слово проповедовать по всей Руси. Этот Григорий сподобился страшного видения в полуночи: будто снялась с его дома крыша, и свет вечный облистал комнату, куда явились два мужа с проповедью о покаянии, очищении всего государства нашего! Сказывают, будто и во Владимире было такое же видение. И после этого во всех городах всем православным народом приговорили поститься, от пищи и питья воздержаться три дня даже и с грудными младенцами. И по приговору, по своей воле христиане постятся: три дня — в понедельник, вторник и среду ничего не едят и не пьют, а в четверг и пятницу — едят сухо…
— Воистину — то диво дивное! — перекрестился Пожарский, а следом и гости.
Князь опустил голову, задумался, потом твердо сказал:
— Спасибо вам, гости дорогие, за вести добрые. Верьте, что как только силу почувствую, буду я в вашем ополчении, буду сражаться за землю Русскую.
Гости поклонились в знак благодарности, однако уходить не спешили, переглядывались и перешептывались.
Пожарский понял это по-своему:
— Относительно моего имущества не сомневайтесь: не то что треть, а больше отдам!
Ждан Болтин торжественно произнес:
— Видно, мне выпала честь произнесть главную весть!
Князь вновь приподнялся на подушках:
— Что такое? Аль вы еще не все сказали?
— Нет! Не сказано главное!
— Главное? — занедоумевал князь.
— Да, главное. Весь нижегородский мир просит тебя, Дмитрий Михайлович, стать во главе нашего ополчения!
Князь не поверил своим ушам, переспросил:
— Во главе? Мне?
Гости дружно встали и поклонились ему до земли. Рука Пожарского внезапно задрожала, он ухватился ею за нательный крест, а на щеках появились предательские слезы. Чтобы скрыть их, он опустил голову на грудь, потом выдавил:
— Благодарю вас и весь мир нижегородский за столь высокую честь, которой недостоин! Да и взаправду: много есть мужей, которые выше меня по месту своему возле престола царского.
Болтин бросил с вызовом:
— Конечно, есть и повыше, да только где они все? У престола Жигимонта либо у престола нового самозванца! Ты один, князь, всегда прямил только государям законным, всегда честь свою и слово блюл и воинскую славу себе только в правом деле стяжал! Не думай, люди все видят и знают!
Пожарский неожиданно тяжело понурился:
— Неужто никого из бояр нет, чтобы изменой себя не запятнал?
— Назови сам…
Дмитрий, знавший всех придворных, мысленно перебрал их поименно и лишь тяжело покачал головой.
— Нет, что-то не упомню…
— Мы не торопим тебя, князь-батюшка! — снова продолжил Болтин. — Нам ли не знать, коль тяжело это великое дело! Но отказываться тебе никак нельзя.
— Вся земля Нижегородская тебя просит! — поклонились купцы.
— Точно ли вся земля? — спросил Пожарский. — Давайте договоримся так: пусть все нижегородцы, от мала до велика, подпишут приговор стоять заодно, за правду неподвижную! И пусть этот приговор привезет мне Козьма Минин, как выборный человек всей земли вашей. Тогда-то мы и обсудим, как действовать далее.
Когда гости удалились, в комнату Дмитрия вошла Мария Федоровна.
Пожарский тревожно взглянул на нее:
— Слыхала, матушка, зачем гости приезжали?
— Не слыхала, да сердцем поняла!
— Ну и что скажешь? Благословляешь ли?
Та приникла губами ко лбу князя:
— Сынок мой ненаглядный! Что я могу сказать? Разве что: тебе исполнилось тридцать три года. То возраст для великих деяний. Не гости нижегородские, тебя Бог позвал Россию, нашу матушку, из беды вызволить.
Через несколько дней к Пожарскому прискакал Козьма Минин. Был он намного старше князя, но столь же высок и широкоплеч. Он попытался было отвесить встречавшему его на крыльце хозяину земной поклон, но тот властно удержал его за плечо:
— Вот это не надобно. Коль мы оба поставлены на ополчение, поклоны друг другу бить — делу помеха!
— Так ты же меня поставил?
— А разве нижегородцы тебя не избрали всем миром? — насупился Пожарский.
— Избрали…
— То-то же. Пошли в дом.
Усадив гостя в горнице в передний угол, князь без проволочек спросил:
— Приговор привез?
— Привез…
— Все ли подписали?
— Сначала те, что из лучших, колебались, да их собственные дети стыдить начали.
— А что так?
— Так ведь чем больше деньжат, тем жальче с ними расставаться.
— Это точно. Давай грамоту, прочитаю.
Минин протянул свиток.
— Сам-то внимательно читал? Нет ли каких уверток? — поинтересовался Пожарский, разворачивая свиток.
Староста неожиданно понурился:
— Не обучен я грамоте. Так что хотя сам и сочинял, а читать не читал…
— Это плохо! — строго сказал Пожарский. — А счет знаешь?
Минин лукаво улыбнулся:
— Обязательно. Чай, сызмальства торговлишкой занимаюсь.
— Ну, это важнее! — засмеялся и Пожарский. — Мы ведь теперь с тобой два сапога — пара! Мое дело — ратное, а твое — хозяйство вести: деньги собирать и смотреть, чтоб каждая копейка рачительно использовалась, а мздоимцев чтоб духу не было. Согласен? Давай-ка я приговор прочитаю.
Он быстро пробежал глазами грамоту, не скрывая одобрения прочитанному:
— «Стоять за истину всем безызменно, к начальникам быть во всем послушными и покорливыми и не противиться им ни в чем; на жалованье ратным людям деньги давать…»
Однако следующая фраза вызвала у Пожарского недоумение. Нахмурившись, он прочитал вслух:
— «…А денег недостанет — отбирать не только имущество, а и дворы, и жен, и детей закладывать, продавать, а ратным людям давать, чтобы ратным людям скудости не было…»
Это как же понимать? — Князь строго взглянул на Минина, бросая свиток на стол. — Идем воевать за правое дело, чтобы начальный порядок на Русь вернуть, чтоб все православные вздохнули свободно, а тут вдруг порешили жен и детей продавать? Мы что, литва проклятая?
Но Минин не смутился под взыскующим взглядом, ответил спокойно:
— Никто и не собирается их продавать.
— А как же тогда понимать? Зачем словоблудие сие?
— Для крепости сказано, — сказал Минин и даже улыбнулся. — Чтоб каждый твердо усвоил — коль подписал приговор, нести ответ. А для тех, кто к шатости способен, знал угрозу — коль будет утаивать деньги, окладчики и стрельцов пригонят, и имущество отнимут, а в крайнем случае и домочадцев со двора сведут в приказную избу. И это больше не бедняков, а наших богатеев касается. Ведь бедному полушку отдать — ничего, он с нее не разбогатеет. А вот гостю богатому отдать треть от своих пожитков накладно — и тысяча рублей, и больше может быть. Вот для таких и угроза: коль захочешь утаить деньги — жену и детей заберем.
— Круто берешь! — произнес, подумав, Пожарский. — Но, наверное, так и надо. Иначе дела не сделать. А скажи мне, Козьма Захарович, много ли служилых людей в Нижнем? Есть кому из казны собранной платить?
Тот сокрушенно покачал головой:
— В прежние годы в городе более трехсот служилых дворян да детей боярских было, а сейчас десятков пять едва наберется — кого убили, кого в полон взяли, кто к другим городам пристал.
— Где же мы будем ратников брать? Ведь из посадского мужика, хоть сколько ему плати, воин настоящий не скоро выйдет…
— Клич кликнем по всем городам! — бодро ответил Минин. — Уже сейчас в наше ополчение смоленские дворяне просятся.
— Смоленские дворяне? Откуда? — удивился Пожарский.
— Когда Жигимонт Смоленск в осаду взял, они побросали свои поместья и ушли от разорения вместе с домочадцами под Москву. А бояре московские отправили их подальше от греха, на дворцовые земли сюда, под Арзамас. Послать-то послали, а следом грамотку в эти волости направили, чтобы мужики им ничего в кормление не давали. Вот и стоят они, горемычные, в городе, и что ни день, с мужиками у них стычки из-за съестного.
— И сколько их?
— Поболе двух тысяч. Как узнали, что у нас в Нижнем затевается, проситься стали в ополчение.
— Пусть ко мне самых достойных мужей пришлют. Я посмотрю, какие из них воины. Коль глянутся, почин хороший случится!
— А поскольку платить будем служилым? Как считаешь, князь?
— Скупиться на это дело не надо, — как о решенном, твердо заявил Пожарский. — Думаю, что десятникам и сотникам надо дать на поход по пятьдесят рублев, всадникам — по сорок, стрельцам — по тридцать, а остальным — не менее двадцати рублев. И позаботься, чтобы коней добрых в Нижнем можно было купить, и упряжь, и доспехи. И чтоб на прокорм в достатке денег осталось…
Еще не раз в Мугрееве появлялись гости из Нижнего, а чаще других сам Минин. Рассказывал князю о том, как идут дела со сбором денег, что строится для него терем в кремле, сообщал о новых гонцах из ближних городов от служилых людей, выражавших готовность идти в ополчение. То были вяземские и дорогобужские дворяне, также бежавшие от польского разорения и остановившиеся в городе Ярополче. Прибыли к Пожарскому и представители смоленского воинства. Договорились, что весь отряд смолян придет в Нижний одновременно с самим Пожарским.
Князь чувствовал себя в эти октябрьские дни, как некогда, полным сил и энергии. Наконец и он отправился в дальнюю дорогу вместе с верными дружинниками, захватил всех своих чад и домочадцев. Он понимал, что если когда и вернется в родовое гнездо, то это будет очень не скоро.
Все горожане высыпали на улицы встречать своего героя. Они приветствовали его радостными выкриками. У Спасского собора в кремле Пожарского ждали «лучшие» люди — протопоп собора Савва, архимандрит Феодосий, воеводы князь Василий Андронов Звенигородский и Андрей Семенович Алябьев, дьяк Василий Семенов, стряпчие Иван Биркин и Василий Юдин и конечно же его ближайшие соратники — Козьма Минин и Ждан Болтин.
Оставив семью устраиваться в новом, еще пахнущем хвойной смолой просторном тереме, Пожарский, не теряя времени, сделал смотр смоленским дворянам. Он остался доволен их видом и велел немедля выдать им жалованье. Осмотрел он и пригнанный из понизовья табун ногайских лошадей.
— Что-то больно худые! — сказал он укоризненно Минину.
— За месяц, пока готовимся к походу, откормим! Будут добрые кони! — заверил подошедший табунщик.
Потом все собрались в съезжей избе, чтобы составить грамоту для всех городов с призывом идти в Нижний Новгород для схода в ополчение, а также побыстрее слать деньги и припасы.
…И вот вновь помчались гонцы из города в город, неся весть о начале нового движения за освобождение отчизны. В Казань был послан Иван Биркин, некогда отправленный Ляпуновым и Пожарским в Нижний Новгород, чтоб поднимал служилых людей. Теперь с этой же целью Пожарский послал Биркина в Казань. Дело в том, что после убиения Бельского в этом городе не было воеводы, а всем правил дьяк Никанор Шульгин, мутивший посад. Биркину были даны Пожарским полномочия воеводы с тем, чтобы он навел в Казани порядок и с ратью шел на подмогу нижегородскому воинству.
Казалось, все города только и ждали сигнала о начале второго ополчения. Каждый день прибывали все новые и новые отряды. Двоюродный брат Пожарского, опытный воин Дмитрий Петрович Пожарский-Лопата, со своим родным братом Романом Петровичем привели полк суздальских дворян. Пришел отряд рязанцев и старых знакомцев Пожарского — зарайцев. Одновременно с ними прибыли стрельцы из Коломны, не захотевшие подчиняться «царице» Марине и ее сыну. Появились и отряды московских стрельцов, которых гетман Жолкевский разослал по городам для большей безопасности польского воинства, заняв с помощью изменников-бояр тишком столицу. Шли воины и из Северской земли. О своей готовности присоединиться сообщали как ближние к Нижнему Новгороду, так и дальние города.
Нижегородцы всех встречали приветливо. Минин со старостами размещал отряды воинов, снабжал деньгами и продовольствием. Военачальники встречались с Пожарским в съезжей избе для совета о будущем походе.
По Христову слову, встали многие лжехристи, и в их прелести смялась вся земля наша, встала междоусобная брань в Российском государстве и длится немалое время. Усмотря между нами такую рознь, хищники нашего спасения, польские и литовские люди, умыслили Московское государство разорить, и Бог их злокозненному замыслу попустил совершиться. Видя такую их неправду, все города Московского государства, сославшись друг с другом, утвердились крестным целованием — быть нам всем православным христианам в любви и соединении, прежнего междоусобия не начинать, Московское государство очищать, и своим произволом, без совета всей земли, государя не выбирать, а просить у Бога, чтобы дал нам государя благочестивого, подобного прежним природным христианским государям. Изо всех городов Московского государства дворяне и дети боярские под Москвою были, польских и литовских людей осадили крепкою осадою, но потом дворяне и дети боярские из-под Москвы разъехались для временной сладости, для грабежей и похищения; многие покушаются, чтобы быть на Московском государстве панье Маринке с законопреступным сыном ее. Но теперь мы, Нижнего Новгорода всякие люди, сославшись с Казанью и со всеми городами понизовыми и поволжскими, собравшись со многими ратными людьми, видя Московскому государству конечное разорение, прося у Бога милости, идем все головами своими на помощь Московскому государству, да к нам же приехали в Нижний из Арзамаса смольняне, дорогобужане и вятчане и других многих городов дворяне и дети боярские; и мы, всякие люди Нижнего Новгорода, посоветовавшись между собою, приговорили животы свои и домы с ними разделить, жалованье им и подмогу дать и послать их на помощь Московскому государству. И вам бы, господа, помнить свое крестное целование, что нам против врагов наших до смерти стоять; идти бы теперь на литовских людей всем вскоре. Если вы, господа, дворяне и дети боярские, опасаетесь от казаков какого-нибудь налогу или каких-нибудь воровских заводов, то вам бы никак этого не опасаться; как будем все верховые и понизовые города в сходу, то мы всею землею о том совет учиним и дурна никакого ворам делать не дадим; самим вам известно, что к дурну ни к какому до сих пор мы не приставали, да и вперед никакого дурна не захотим; непременно бы быть вам с нами в одном совете и ратными людьми на польских и литовских людей идти вместе, чтобы казаки по-прежнему не разогнали низовой рати воровством, грабежом, иными воровскими заводами и Маринкиным сыном. А как мы будем с вами в сходе, то станем под польскими и литовскими людьми промышлять вместе заодно, сколько милосердии Бог помощи подает, о всяком земском деле учиним крепкий совет, и которые люди под Москвою или в каких-нибудь городах захотят дурно учинить или Маринкою и сыном ее новую кровь захотят сначать, то дурна никакого им сделать не дадим. Мы, всякие люди Нижнего Новгорода, утвердились на том и в Москву к боярам и по всей земле писали, что Маринки и сына ее и того вора, который стоит под Псковом, до смерти своей в государи на Московское государство не хотим, точно так же и литовского короля.
23 февраля 1612 года, в день Великого поста, тронулась основная рать, сопровождаемая нарядом и обозами с зельем и продовольствием. Многочисленные толпы горожан стояли вдоль улиц, громко приветствуя и благословляя своих воинов. За Пожарским везли вытканную золотом хоругвь из алого шелка. Ее изготовили дворовые мастерицы под руководством матушки князя Марии Федоровны и супруги Прасковьи Варфоломеевны.
Путь воинства лежал по берегу Волги, к Балахне. Здесь к Пожарскому присоединился со своими ратниками Матвей Плещеев, вынужденный после убийства Ляпунова из-за бесчинств казаков покинуть ополчение. Следующий ночлег был в Юрьевце, где войско пополнилось отрядом татарских всадников. Миновав Решму и Кинешму, подступили к Костроме. Воевода Иван Шереметев заперся в крепости, отказавшись подчиниться Пожарскому. Князь, не желая кровопролития, расположился в посаде, ожидая дальнейшего развития событий. Он не ошибся: горожане осадили терем Шереметева и убили бы его за измену народному делу, но подоспевший Пожарский приказал своим воинам взять его под стражу и тем самым спас от погибели. Покидая Кострому, Пожарский посадил в нем воеводой верного ему князя Романа Гагарина.
Тем временем пришло радостное известие из Ярославля, Лопата успел упредить казаков Просовецкого и первым вошел в город. Атаман Андрей Просовецкий не решился вступать в бой с русскими и отошел к Ростову.
Под звон колоколов воинство Пожарского вступило в Ярославль. Его встречали престарелый воевода Андрей Куракин и дьяк Михаил Данилов, решившие порвать с подмосковным правительством и примкнуть к Пожарскому. Среди встречавших были и ярославские купцы. Один из них с поклоном вручил князю поднос с хлебом и солью. Пожарский поклонился в ответ, отломил ломоть, посыпал солью и отправил его в рот, знаком показав стремянному взять поднос. Тем временем двое других купцов подошли к князю, держа в руках ларцы.
— Что это такое? — строго спросил Пожарский.
— Прими, князь, дары от всех наших гостей — украшения и посуду. Все из чистого серебра да золота, каменьями изукрашенные.
— Вот это не надобно! — отмахнулся Пожарский. — Не за подарками мы в Ярославль шли. Верно я говорю, Козьма?
Минин, стоявший рядом с князем, столь же широкоплечий и статный, озорно улыбнулся:
— Если откупиться этими посулами вздумали, гости дорогие, то напрасно. Отдадите, как и купцы нижегородские, на нужды ополчения треть всего вашего имущества. А коль не отдадите, так возьмем силой…
…с передней стороны поясное изображение Господа Вседержителя, правой рукой благословляющего, а в левой держащего раскрытое Евангелие на словах от Матфея, глава 25, стихи 34 и 35: «Приидите, благословенны Отца моего, наследуйте уготованное вам царствие от сложения мира». По краям: тропарь и кодак Всемилостивому Спасу: «С вышних призираяй и убогия приемляй, посети нас озлобленные грехи, Владыко всемилостиве, молитвами Богородицы даруй душам нашим велию милость». Исподняя сторона знамени с изображением по серебру и золоту города Иерихона, Архангела Михаила и Иисуса Навина, преклоняющаго пред Архангелом колена, и с надписью вокруг них из книги Иисуса Навина, глава 5, стихи 13–16: «Бысть, егда бяше Иисус у Иерихона, возрев очима своима, виде человека стояща пред ним, и меч его обнажен в руце его: и приступив Иисус, рече ему: наш ли еси, или от сопостат наших; он же рече ему: аз Архистратиг силы Господни, ныне приидох семо: и Иисус паде лицем своим на землю, и поклонися ему, и рече: Господи, что повелеваети рабу твоему; и рече Архистратиг Господень к Иисусу: иззуй сапоги с ногу твоею; место бо, на нем же ты стоши, свято есть; и сотвори Иисус тако».
Князь Дмитрий Михайлович Пожарский обладал удивительной особенностью — он привлекал к себе людей. Порой его это даже утомляло — быть постоянно в гуще, что-то решать за кого-то, советовать, отвечать на порой назойливые вопросы. Однако, будучи человеком очень добрым по натуре, он терпеливо нес свой крест.
Ему удалось то, чего не смог Ляпунов: к нему шли не только ратники, простые дворяне. К нему один за другим стали прибывать знатные люди. Всех он встречал радушно, не вспоминая никоим образом их прежние измены, хотя почти каждый из бояр до того служил либо Тушинскому вору, либо Сигизмунду, а многие — так и тому и другому.
Хотя Пожарский по-прежнему оставался главным воеводой ополчения, однако, будучи человеком, приверженным старым порядкам, в земском совете он сам усадил на первые места более знатных, по его мнению, людей. Теперь на грамотах, рассылаемых из Ярославля по городам, первая подпись принадлежала боярину Василию Петровичу Морозову, который в бытность казанским воеводой присягнул Тушинскому вору, вторая — боярину князю Владимиру Тимофеевичу Долгорукому, незадолго до того оставившему лагерь семибоярщины, третья — окольничему Семену Васильевичу Головину, одному из тех, кто впустил польский гарнизон в Кремль. Четвертым подписывался князь Иван Большой Никитович Одоевский, недавно пустивший де Ла-Гарди в Новгород и присягнувший шведскому королевичу. Теперь и он поспешил в Ярославль. Пятым — князь Василий Пронский, оставивший ополчение под Москвой вместе со своими ратниками из поморских городов. Шестым подпись ставил князь Федор Федорович Волконский-Мерин, который в свое время деятельно участвовал в свержении Шуйского и пострижении его в монахи. Седьмая подпись принадлежала воеводе Матвею Плещееву, восьмая — князю стольнику Алексею Михайловичу Львову, девятая — воеводе чашнику Мирону Андреевичу Вельяминову-Зернову, которого в бытность владимирским воеводой горожане забросали каменьями за верность самозванцу. Все эти люди руководили ратными отрядами в первом ополчении, но после убийства Ляпунова покинули подмосковный лагерь.
Князь Дмитрий Михайлович Пожарский подписывался лишь десятым, а Козьма Захарович Минин — пятнадцатым. Впрочем, из-за неграмотности Минина расписывался за него сам Пожарский: «В выборного человека всею землею, в Козьмино место Минина князь Пожарский руку приложил».
Десятое и пятнадцатое места не были уничижительными для главных вождей ополчения: ведь следом за Мининым в грамотах стояли еще тридцать четыре подписи, в том числе князей Долгорукого и Туренина, Шереметевых, Салтыкова, Бутурлина. Будучи человеком скромным, Пожарский не желал выпячиваться сверх меры, но в то же время строго блюл достоинство и свое, и своего ближайшего помощника — простого посадского человека — Минина.
Заботясь об укреплении нового земского правительства, Пожарский стремился к расширению в нем представительства не только знати, но и лучших людей из всех других сословий. В своих грамотах в города он писал:
«Бояре и окольничие, и Дмитрий Пожарский, и стольники, и дворяне большие, и стряпчие, и жильцы, и головы, и дворяне, и дети боярские всех городов, и Казанского государства князья, мурзы и татары, и разных городов стрельцы, пушкари и всякие служилые и жилецкие люди челом бьют… И вам, господа, пожаловать, советовать со всякими людьми общим советом, как бы нам в нынешнее конечное разоренье быть небезгосударным, выбрать бы нам общим советом государя, чтоб от таких находящих бед без государя Московское государство до конца не разорялось. Сами, господа, знаете, как нам теперь без государя против общих врагов, польских, литовских и немецких людей и русских воров, которые новую кровь начинают, стоять? И как нам без государя о великих государственных и земских делах с окрестными государями ссылаться? И как государству нашему вперед стоять крепко и неподвижно? Так по всемирному своему совету пожаловать бы вам, прислать к нам в Ярославль из всяких чинов людей человека по два, и с ними совет свой отписать, за своими руками…»
Правительство для управления страной учредило приказы. Монастырский приказ, призванный собирать налоги с монастырей, возглавил судья Тимофей Витовтов, человек безупречной репутации, получивший чин думного дьяка еще из рук Прокопия Ляпунова. Приказ Казанский дворец, управлявший поволжскими землями, возглавил дьяк Афанасий Евдокимов, также до того служивший в первом ополчении.
Позднее были организованы новые приказы — Поместный, занимавшийся раздачей земель оскудевшим дворянам, и Новгородская четверть, ведавшая делами северо-западных земель.
Ярославское правительство учредило новый герб. Поскольку самозванцы выступали под знаменами с двуглавым орлом, совет избрал другую эмблему — льва. На большой дворцовой печати были изображены два льва, стоящих на задних лапах, как бы изготовившись к прыжку, а на малой — один лев.
Печать главного воеводы представляла собой его собственный герб — двух рыкающих львов, держащих в передних лапах геральдический щит с изображением ворона, клюющего вражескую голову. Внизу, под щитом, находился поверженный издыхающий дракон. По окружности располагалась надпись: «Стольник и воевода и князь Дмитрий Михайлович Пожарково Стародубсково». Пожарский специально упомянул о своих предках, удельных князьях Стародубских, из рода Рюрика, чтобы не быть обвиненным в худородстве.
Имел собственную перстневую печатку и «человек всей земли» Козьма Захарович Минин. Рисунок для нее подсказал Пожарский, с детства чтивший древнегреческих авторов. Изображение представляло собой фигуру античного героя, сидящего в кресле и держащего в правой руке чашу. Рядом с креслом стояла амфора. Все это, по мысли князя, символизировало смысл деятельности Минина, — собрание и хранение государственной казны.
Совет ополчения с первого же часа пребывания в Ярославле действовал энергично и целеустремленно. Обстановка в стране оставалась крайне тяжелой: многочисленная рать черкас — запорожских казаков приблизилась к Антоньеву монастырю, расположенному у Красного Холма в тридцати верстах от Бежецка, в Угличе также стояли казаки. Атаман Василий Толстой, шедший из-под Москвы, занял Пошехонье, в тылу у Ярославля. От Новгорода двинулся отряд шведских наемников, захвативший Тихвин. Жители Переяславля-Залесского прислали в Ярославль слезное прошение избавить их от разбоя людей Заруцкого.
Мешкать было никак нельзя, и Пожарский отправил в Пошехонье отряд под начальством Пожарского-Лопаты, чтобы очистить путь на Север и в Поморье. Доблестный Лопата наголову разбил казаков Толстого, сам атаман едва спасся, ударившись в бега аж до самого Кашина. Воевода Иван Наумов отогнал всадников Заруцкого от Переяславля-Залесского и сам укрепился в городе. Ратники, посланные Пожарским, заняли Тверь, Владимир, Ростов, Касимов.
Князь Дмитрий Черкасский-Мастрюков с большим воинством, состоявшим из отрядов смолян под начальством Лопаты, казаков под командованием Семена Прозоровского и Леонтия Вельяминова, вологжан, которых вел Петр Мансуров, и романовских татар, выступил в поход к Бежецку против черкас. Однако среди патриотов оказался один предатель. Это был Юрий Потемкин, один из участников убийства Ляпунова. Сменив несколько лошадей в пути, изменник предупредил атамана Наливайко о приближении ратников из Ярославля. Запорожцы поспешно отступили к западу и пристали к воинству гетмана Ходкевича, по-прежнему грабившему мирное население, чтобы обеспечить продовольствием московский гарнизон.
После этого Пожарский поручил Черкасскому освободить Углич, где засели казаки, сохранявшие верность подмосковному стану. Причем главный воевода просил не доводить дело до кровопролития, а постараться склонить казаков к службе ярославскому ополчению. Действительно, в ходе переговоров четверо атаманов сразу же согласились перейти на сторону Черкасского, однако остальные решили сражаться. Впрочем, после первой же схватки в поле, видя значительный перевес в силе атакующих, они поспешили ретироваться. Углич также был занят гарнизоном из ополченцев.
Таким образом, Поморье и северные города стали надежной базой для снабжения ополчения. А оно становилось все многочисленнее. Каждый день в Ярославль являлись все новые и новые ратники. Козьме Минину приходилось туго. Деньги, собранные в Нижнем Новгороде, иссякли, нужда в них становилась все острее — ведь нужно было кормить, одевать, вооружать вновь прибывших.
Ярославские купцы, когда Минин пригласил их в земскую избу и потребовал внести деньги на очищение Москвы, было заупрямились, но они не ведали, насколько крут бывал нижегородец, когда встречал сопротивление общему делу. Он не стал долго разговаривать, а просто вызвал стрельцов, которые забрали строптивцев «не в честь» и, толкая взашей, препроводили их в воеводскую избу, к Пожарскому, где тот проводил военный совет. Минин громогласно провозгласил «вины» гостей и предложил лишить их всего имущества. Пожарский невозмутимо согласился. Перепуганные купцы пали на колени, признав собственную неправду.
Но собранных денег и имущества было явно недостаточно, ведь, кроме ратников, надо было платить оружейникам и пушкарям за подготовку воинского снаряжения. Поэтому Минин разослал дозорников во все города, которые присягнули на верность ополчению. Те в короткие сроки сумели провести описание земель и иной собственности, чтобы наладить справедливую систему налогообложения.
Кроме того, Минин прибег к займам в Соловецком монастыре и у солепромышленников Строгановых. Он также постоянно призывал горожан и земледельцев к добровольным пожертвованиям. Когда в казне накопилось множество серебряной утвари, переданной гражданами добровольно, Минин устроил в Ярославле Денежный двор, где вещи переплавлялись и чеканились монеты. В результате ни один ратник, прибывший в Ярославль, не был обделен ни одеждой, ни оружием, ни деньгами на прокорм.
Наконец появилось казанское ополчение, которое вел Иван Биркин.
Хотя, казалось бы, казанцы и выполнили волю Гермогена, однако в собственных рядах они не сумели достичь согласия. Причиной раздора явился местнический спор между Иваном Биркиным и татарским головою Лукьяном Мясным, который примкнул к ополчению со своим отрядом мурз еще в Казани. Биркин доводился родней Прокопию Ляпунову и был послан им как личный представитель в Нижний Новгород еще во время сбора первого ополчения. Памятуя об этом, Дмитрий Пожарский и направил Биркина в Казань с ответственным поручением привести Казань к присяге новому ополчению и организовать войско.
Биркин сделал это, хотя и с трудом, поскольку дьяк Шульгин, организатор смуты и убийства Бельского, поначалу всячески противодействовал посланцу Пожарского. В конце концов они сошлись на том, что Биркин в ополчении будет отстаивать интересы Казанского царства и займет среди военачальников подобающее место, равное месту Пожарского, а может, и повыше. Поэтому уже в походе к Ярославлю он вел себя крайне высокомерно по отношению к союзникам-татарам, а в городах, через которые шло его войско, разрешил своим стрельцам обращаться с жителями как с неприятелем, грабя и насилуя.
Все это и выложил Лукьян Мясной, когда два предводителя явились на военный совет в воеводскую избу. Узнав, что Биркин стакнулся с Шульгиным, глава боярской думы Василий Морозов встретил его крайне враждебно. Ведь ранее он был воеводой в Казани и слишком хорошо знал Шульгина, чтобы доверять человеку, ставшему его приятелем. Поэтому Морозов приказал Биркину занять место среди прочих предводителей городских отрядов, но никак не во главе. Строптивый дьяк, мечтавший о воеводском чине, вспылил и оставил совет. Дело чуть не дошло до кровопролития. Пожарскому потребовалось все его влияние, чтобы погасить бушующие страсти.
Через несколько дней Биркин неожиданно снялся с места и с большей частью своего воинства повернул обратно к Казани. Остались верны ополчению только татарские мурзы и стрельцы, а также незначительное количество дворянских всадников. Чтобы предотвратить на будущее ссоры между отдельными отрядами ополчения, Пожарский решил прибегнуть к помощи духовных пастырей. Выбор его пал на бывшего Ростовского и Ярославского митрополита Кирилла, который в это время находился на покое в Троицком монастыре. При нем в Ярославле составился церковный совет, отныне разбиравший по совести все споры, возникавшие среди военачальников. Но беда не приходит одна. Лишь только утихли споры, как в Ярославле началась завезенная кем-то из вновь прибывших «моровая язва». Из-за скученности ополченцев, стоявших на постое во всех посадских избах, смертность была очень высокой. Решено было провести крестный ход. Поутру 24 мая Пожарский во главе процессии прошел от главного собора к предместьям и обошел все городские стены. Обращение к Богу помогло, мор прекратился столь же внезапно, как и начался. Благодарные ярославцы в один день выстроили крохотную деревянную церковь — Спас Обыденный. Самого Дмитрия Михайловича не миновал очередной приступ черной немочи, и несколько дней воевода вынужден был находиться дома. Впрочем, болезнь никак не остановила кипучую деятельность князя. Всю весну и лето он занимался не только ратными делами, но и очень сложными дипломатическими переговорами, стремясь превратить возможных противников в пусть не очень надежных, но союзников.
Движение ополчения к Москве останавливала, в первую очередь, неясность отношений с казацким табором под Москвой. Еще в то время, когда Пожарский только пришел в Ярославль, он получил грамоту от троицких старцев. В ней сообщалось, что Трубецкой прислал в монастырь двух братьев, дворян Пушкиных, якобы «для совета», а на самом деле с целью выведать отношение Пожарского к подмосковному правительству. По словам Пушкиных, стремившихся оправдать своего руководителя во что бы то ни стало, «боярина князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого, дворян, детей боярских, стрельцов и московских жилецких людей привели к кресту неволею: те целовали крест, боясь от казаков смертного убийства; теперь князь Дмитрий у этих воровских заводцев живет в великом утеснении и радеет соединиться с вами».
Далее старцы писали: «Молим вас усердно, поспешите прийти к нам в Троицкий монастырь, чтоб те люди, которые теперь под Москвою, рознью своею не потеряли Большого Каменного города, острогов, наряду».
Пожарский не поверил в искренность Трубецкого, поэтому ничего не ответил пастырям Троицкого монастыря. Зато в своем послании городам сурово осудил Трубецкого и Заруцкого за измену общему делу: «Из-под Москвы князь Дмитрий Трубецкой да Иван Заруцкий и атаманы и казаки к нам и по всем городам писали, что они целовали крест без совета всей земли государя не выбирать, псковскому вору, Марине и сыну ее не служить, а теперь целовали крест вору Сидорке,[54] желая бояр, дворян и всех лучших людей побить, именье их разграбить и владеть по своему воровскому казацкому обычаю. Как сатана омрачил очи их! При них калужский их царь убит и обезглавен лежал всем напоказ шесть недель, об этом они из Калуги в Москву и по всем городам писали!»
Тогда же на совете было решено — ни в какие переговоры с Трубецким и тем более с Заруцким не вступать, пока подмосковный стан не откажется от своей присяги «псковскому вору». Тех же казаков, что перейдут к ярославскому ополчению, привечать наравне с земскими ратниками. Такая политика возымела свое действие. Почувствовав, что оказываются в изоляции, подмосковные руководители неожиданно «прозрели». В Псков для опознания Лжедимитрия срочно был послан Иван Плещеев, который до того больше всех ратовал за крестоцелование самозванцу. Явившись ко двору новоявленного «государя», Плещеев громогласно, в присутствии большого числа псковичей объявил, что перед ним не Димитрий. Воспользовавшись суматохой, Матюшка укрылся у князя Хованского, намереваясь бежать с ним из города. Но Плещеев вступил в переговоры с Хованским и убедил его выдать вора. Матюшку схватили и посадили поначалу в псковскую тюрьму, а затем Плещеев привез его в свой стан, чтобы все казаки убедились в обмане.
Пожарский тут же с удовлетворением сообщил в города: «Да объявляем вам, что 6 июня прислали к нам из-под Москвы князь Дмитрий Трубецкой, Иван Заруцкий и всякие люди повинную грамоту, пишут, что они своровали, целовали крест „псковскому вору“, а теперь они сыскали, что это прямой вор, отстали от него и целовали крест вперед другого вора не затевать и быть с нами во всемирном совете».
Однако идти напрямую к Москве было нельзя: оставался еще один серьезный противник, который мог нанести удар в спину, — шведы. В Новгород для переговоров было послано представительное посольство, включавшее пятнадцать членов Земского собора от разных сословий. Возглавил его дьяк Степан Татищев. Посланник вскоре убедился, что новгородские правители находятся в полной зависимости от шведских завоевателей, получая из их рук жалованные грамоты на все новые и новые земли.
Карл IX, который начал интервенцию и обещал прислать сына на русский престол, скончался. Королем стал его старший сын Густав-Адольф, и русская корона должна была перейти к младшему принцу Карлу-Филиппу. Однако новый король, подобно своему двоюродному брату Сигизмунду, сам возжелал править Россией и потому известил правителей «Новгородского государства», что скоро сам пожалует в Новгород, чтобы навести порядок. Было ясно, что молодой, но алчный Густав-Адольф желает превратить северные русские земли в шведскую провинцию. Тем временем шведы продолжали экспансию. После отчаянного сопротивления вынуждены были сдаться на милость победителей жители городов Орешек, Тихвин и Ладога. А новгородское правительство, подчиняясь указаниям завоевателей, обратилось в Белоозеро и Кириллов монастырь с призывом отойти от Москвы и присоединиться к новгородцам.
— Ждать добра не приходится! — сказал в заключение Татищев. — Того и гляди, со шведами придется схватиться.
Пожарский немедленно приказал своему брату Лопате с лучшим отрядом ратников выдвинуться к Устюжине, чтобы отразить возможное наступление шведов из Тихвина. В Белоозеро был послан земский дьяк со свинцом и порохом.
Велено было срочно построить там новую крепость.
Однако Дмитрий Михайлович продолжал надеяться на мирный исход переговоров. Поэтому в своих грамотах в города земский совет представил более радужную картину:
«Степан Татищев в расспросе сказал, что в Великом Новгороде от шведов православной вере никакой порухи, а христианам никакого разорения нету: все живут безо всякой скорби; принц же Карло по прошению Новгородского государства будет в Новгороде вскоре, а дается на всей воле Новгородского государства людей».
Из городов в Ярославль для будущих переговоров с новгородскими послами, приезд которых ожидался через месяц, приглашались «для общего земского совета изо всяких чинов человека по два и по три» с наказом от имени всех горожан, кого именно они хотели бы избрать государем.
Пока ожидали приезда новгородской делегации, Пожарский провел переговоры с австрийским посланником Грегори, который возвращался из Персии через Россию. Беседа была долгой. Австриец оказался не оригинален: подобно полякам и шведам, он предложил на пост русского царя свою кандидатуру — брата императора Римской империи Максимилиана. Это предложение не было новостью для Пожарского: такая возможность обсуждалась еще при Федоре Иоанновиче, не имевшем наследника, о чем он и сказал Грегори. Дмитрий Михайлович напомнил австрийскому посланнику, что русских царей и австрийских Габсбургов издавна связывали тесные дружеские контакты. Россия не раз оказывала денежную поддержку австрийскому правительству во время войны с Турцией, считая этот оплот мусульман общим для всех христиан врагом.
— Настал черед австрийского императора помочь России, — сказал он. — Конечно, Москва с великой благодарностью примет эрцгерцога, коль он перейдет в православную веру. Но сейчас главное, чтобы император остановил польского короля!
Двадцатого июня Пожарский вручил Грегори послание, предназначенное императору Рудольфу. В нем он писал: «Как вы, великий государь, эту нашу грамоту милостиво выслушаете, то можете рассудить, пригожее ли то дело Жигамонт-король делает, что, преступив крестное целование, такое великое христианское государство разорил и до конца разоряет, и годится ль так делать христианскому королю! И между вами, великими государями, какому вперед быть укреплению, кроме крестного целования? Бьем челом вашему цезарскому величеству всею землею, чтобы вы, памятуя к себе дружбу и любовь великих государей наших, в нынешней нашей скорби на нас призрели, своею казною нам помогли, а к польскому королю отписали, чтоб он от неправды своей отстал и воинских людей из Московского государства велел вывести».
Наконец в июле прибыли новгородские послы во главе с игуменом Вяжицкого монастыря Геннадием и представителем городского дворянства князем Федором Оболенским. В посольство вошли по одному человеку из дворян и посадских от каждой пятины города. Пожарский оказал послам достойный прием в воеводской избе, где присутствовали представители всех городов.
Оболенский говорил долго, снова изложив весь ход событий от переговоров Бутурлина до решения просить шведского королевича к себе в государи. Закончил он следующими словами:
— Ведомо вам самим, что Великий Новгород от Московского государства никогда отлучен не был, и теперь бы вам также, учиня между собою общий совет, быть с нами в любви и соединении под рукою одного государя.
Пожарский не сдержался:
— Слыханное ли дело! При прежних великих государях послы и посланники прихаживали из иных государств, а теперь из Великого Новгорода вы послы! Искони, как начали быть государи на Российском государстве, Великий Новгород от Российского государства отлучен не бывал; так и теперь бы Новгороду с Российским государством быть по-прежнему!
Члены совета одобрительно загудели. Однако Пожарский, не желая обострения в переговорах, решительно перешел к вопросу об избрании на русский престол шведского королевича:
— Уже мы в этом искусились. Как бы шведский король не сделал с нами так же, как польский. Польский Жигимонт-король хотел дать на Российское государство сына своего королевича, да через крестное целование гетмана Жолкевского и через свой лист манил с год и не дал; а над Московским государством что польские и литовские люди сделали, то вам самим ведомо. И шведский Карлус-король также на Новгородское государство хотел сына своего отпустить вскоре, да до сих пор, уже близко году, королевич в Новгороде не бывал.
— Такой статьи, как учинил над Московским государством литовский король, от шведского королевства мы не чаем, — ответил Оболенский. — Да и вы сами знаете, что отсрочка произошла из-за смерти Карлуса, а потом из-за войны с Данией. Коль нам не верите, пошлите посольство в Швецию.
Пожарский отрицательно покачал головой:
— В Швецию нам послов послать никак нельзя! Ведомо вам самим, какие люди посланы к польскому Жигимонту-королю. Боярин князь Василий Голицын с товарищами! А теперь держат их в заключении как полоняников, и они от нужды и бесчестья как в чужой земле погибают!
Оболенский возразил:
— Учинил Жигимонт-король неправду, да тем себе какую прибыль сделал, что послов задержал? Теперь и без них вы, бояре и воеводы, не в собранье ли и против врагов наших, польских и литовских людей, не стоите ли? Шведский король уже так никак не сделает!
Но Пожарский вновь твердо заявил под гул одобрения:
— Видя то, что сделалось с литовской стороны, в Швецию нам послов не посылывать и государя не нашей православной веры греческого закона не хотеть!
Эти слова устыдили послов, напомнив им о православном долге.
— Мы от истинной православной веры не отпали! — сказал Оболенский. — Королевичу Филиппу-Карлу будем бить челом, чтоб он был в нашей православной вере греческого закона. А если только Карл-королевич не захочет быть в православной вере греческого закона, то не только с вами, боярами и воеводами, и со всем Московским государством вместе, хотя бы вы нас и покинули, мы одни за истинную нашу православную веру хотим помереть, а не нашей, не греческой веры государя не хотим!
Пожарский и Оболенский, уже не чинясь, крепко обнялись. После этого переговоры пошли в дружеском тоне. Договорились, что ярославцы пришлют посольство во главе с Перфилием Секериным, но не в Швецию, а снова в Новгород. В свою очередь новгородцы обязались до прихода королевича быть с ярославским ополчением в любви и совете, войны не начинать, городов и уездов Московского государства к Новгородскому государству не подводить, людей к кресту не приводить и задоров никаких не делать.
Эта дипломатическая победа Пожарского устранила последнее препятствие для похода на Москву. Надо было спешить: пришло известие, что московский гарнизон полностью заменен, в Кремль вступили свежие силы. Их привел в начале июня гетман Ходасевич вместе с огромным обозом награбленного продовольствия. В составе введенных в Кремль сил был полк Николая Струся, набранный из польских гусар, находившихся в Смоленске, и полк «сапежинцев», в который влились запорожцы, бежавшие весной от войска Дмитрия Черкасского. Его вел старый соратник Сапеги полковник Осип Будило.
Александр Гонсевский вдруг заявил гетману Ходкевичу и Струсю, что он со своими полками покидает Москву. Напрасно Ходасевич грозил ему королевской немилостью, Гонсевский стоял на своем. Истомленные осадой и голодом, его жолнеры уже давно требовали отпуска из Москвы, а кроме того, Гонсевский, по-видимому, хорошо запомнил предостережение умирающего Сапеги. И вот в день праздника Тела Господня жолнеры Гонсевского отправились в путь на родину в сопровождении повозок с золотом и драгоценностями, взятыми из кремлевских сокровищ в качестве залога. Правда, при прощании московские бояре дали слово догнать оккупантов до перехода ими границы и выкупить царские ценности за восемнадцать тысяч польских злотых. Гонсевский соглашался, ухмыляясь в усы: он-то наверняка знал, что денег боярам взять негде.
По дороге в лесу и на переправах жолнеров то и дело тревожили «шиши», однако численный перевес был на этот раз на стороне поляков, поэтому стычки заканчивались поражением партизан.
Король встретил гонсевцев неласково, сочтя их уход из Москвы своевольничаньем. Когда войско поняло, что обещанного жалованья им не видать, было принято решение разделить драгоценности: короны Федора и Димитрия, а также золотые оправы царского седла были разбиты на кусочки, а драгоценный посох из единорога разделили на лоты и продали с аукциона.
Получил свою долю и Самуил Маскевич. Ему достались три алмаза, четыре рубина и золота на сто злотых.
Когда гарнизон в Кремле сменился, Ходкевич снова ушел к Волге за новой добычей припасов, чтобы в случае надобности спокойно перезимовать.
Пожарский хорошо понимал, что взять штурмом Кремль, да еще со свежим гарнизоном, никому не под силу. Значит, предстояла осада. Поэтому важно было не дать Ходкевичу обеспечить гарнизон запасами на зиму.
Надо было спешить. И Пожарский срочно отправил в поход головные отряды. Один из них под начальством воевод Михайлы Самсоновича Дмитриева и Федора Левашова получил приказ, ни в коем случае не входя в стан Трубецкого и Заруцкого, поставить свой острожек у Петровских ворот. Следом должен был выступить отряд Дмитрия Петровича Лопаты-Пожарского, вернувшийся из Устюжины после успешных переговоров с новгородцами.
Стало готовиться к походу и главное ополчение. Однако следовало уговориться с подмосковными казаками о совместных действиях. В это время в Ярославль примчались атаманы Иван Дубина Бегичев и Иван Кондырев, предводители казаков из Перемышля и других украинских городов. Они пожаловались на притеснения, которые терпели их ратники от казаков Заруцкого, и просили помощи. Пожарский встретил Бегичева и его товарищей очень уважительно и приказал щедро одарить их деньгами и сукном на платье, пообещав им свою защиту от лихоимства Заруцкого.
Вернувшись в подмосковный стан, Бегичев громогласно поведал о результатах своей поездки. Его внимательно слушали сотни людей, и не только земцев, но и казаков. Весть о доброте и справедливости Пожарского разнеслась по всему стану.
Взбешенный Заруцкий расценил поездку Бегичева в Ярославль как предательство и приказал казакам напасть на острожек, занимаемый его отрядом. Видя численное превосходство казаков, ратники Бегичева бежали в свои города. Однако уже и среди казаков стали слышаться голоса, призывающие идти под руку воеводы Дмитрия Пожарского. Поняв, что его замысел вернуть на трон Марину срывается, Заруцкий решился на злодейское дело…
…Пожарский завершал смотр своих войск. Как и всегда перед походом, воевода придирчиво осматривал вооружение и экипировку воинов, разговаривал с каждым. Оставался доволен и добротностью снаряжения, и настроением своих ратников, рвущихся в бой.
В этот день он должен был осмотреть пушки, выстроенные в ряд перед съезжей избой, в которой расположился перед походом военный совет. На площади, где стояли пушки, и у избы столпилось множество народа, здесь были и пушкари, и стрельцы, и ярославские посадские люди.
Пожарский в сопровождении других вышел из дверей, его встретили бурным ликованием. Хотя князь уже совершенно оправился от болезни, однако за руки его поддерживали стремянные — Роман и Семен. Когда он уже спустился с крыльца, вдруг вокруг него образовался водоворот тел, оторвавший от него Семена куда-то в сторону, а рядом появились какие-то незнакомые люди. Роман, оберегая князя, шагнул вперед и вдруг, застонав, отпустил руку князя и начал медленно опускаться на землю.
— Тише вы, ироды! — весело закричал Дмитрий, поддавшись общему настроению. — Романа моего чуть не задавили!
Князь сначала решил, что стремянный оступился и подвернул ногу, но, нагнувшись, увидел кровь, рядом лежал кем-то брошенный нож. Удар пришелся в бедро и, к счастью, был не опасен для жизни Романа.
— Кто это сделал? — грозно проревел Пожарский и увидел, как сквозь толпу отчаянно пробиваются двое в казацких шапках, стремясь скрыться.
— Взять их!
Казаков повязали, подвели к князю.
— Кто такие?
Те угрюмо молчали.
— Допросить.
Вечером совету доложили о результатах допроса. Под пытками задержанные признались, что одного зовут Обреска, другого — Степан. Оба присланы Заруцким, чтобы убить Пожарского. Им удалось подкупить несколько человек для осуществления гнусного замысла. То были смоляне: дворянин Иван Доводчиков и стрельцы — Шанда с пятью товарищами. Что самое странное, им удалось вовлечь в заговор стремянного князя, Семена Хвалова. Поначалу заговорщики хотели зарезать воеводу ночью, во время сна. Но в комнате, где спал Пожарский, с ним находились его сыновья, а в соседней — дружинники, выросшие вместе с ним в родном поместье. Тогда было решено убить его, воспользовавшись теснотой на соборной площади. Когда Обреска с кинжалом за пазухой протолкался к воеводе, Семен Хвалов отскочил в сторону, и если бы заметивший опасность Роман не кинулся вперед, убийца ударил бы Пожарского снизу под пояс, так как знал, что князь носил латы, скрытые ферязью, и удар в сердце не достиг бы цели.
Возмущенные члены совета потребовали немедленной казни заговорщиков. Но Пожарский властным жестом остановил шумевших бояр и воевод.
— Казнить не разрешаю. Зачем кровь зря проливать? Ее и так достаточно. А потом, подумайте: казнь казаков будет на руку лютому ворогу нашему Ивашке Заруцкому. Он же будет кричать, деи, вот как земцы относятся к казакам, рубят головы неповинным.
— Так они же хотели тебя убить!
— А поди докажи — мертвые же не скажут. Сделаем по-иному. Смолян и моего Сеньку отправим в тюрьму в Нижний Новгород. А казаков возьмем с собой к Москве. Пусть они там публично покаются перед всем народом!
Воеводы согласились, что так, конечно, поступить будет значительно мудрее. На совете было принято решение о начале похода.
Наутро главное ополчение выступило из Ярославля, отслужив молебен в Спасском монастыре.
Впереди войска, растянувшегося с обозами и артиллерией на добрую версту, священнослужители несли икону Казанской Божьей Матери.
За священнослужителями под своей хоругвью ехал верхом Пожарский со своими старшими сыновьями — Петром и Федором, рядом же Козьма Минин, который тоже взял в поход своего сына Нефеда. Проделав семь верст, войско остановилось на ночлег. Отсюда, оставив войско на Минина и Ивана Андреевича Хованского, Пожарский со своей небольшой личной дружиной повернул на Суздаль, чтобы поклониться перед будущей битвой праху близких ему людей. В Спасо-Евфимиевом суздальском монастыре была родовая усыпальница Пожарских. Здесь находились могилы отца Дмитрия — Михаила Федоровича Глухого, брата Василия, в иночестве Вассиана, и свояка князя — Никиты Ивановича Хованского, мужа сестры Дарьи, скончавшегося от ран в битве за Москву с тушинцами.
Свое войско Дмитрий догнал в Ростове. Здесь вместе с Мининым они посетили Борисоглебский монастырь, где встретились с преподобным затворником Иринархом, который, как они знали, благословил на подвиг в свое время Михаила Скопина-Шуйского, вручив ему свой нательный медный крест.
Когда, низко наклонив головы, они еле протиснулись в узкую дверь кельи и разглядели при свете лампады святого старца, оба не удержались от изумленных возгласов. Воистину небывалым был труд праведника — цепь-ужище, которой он был опутан и прикован к тяжелому деревянному стулу, составляла в длину двадцать саженей, кроме того, на нем находились наплечные и нагрудные вериги, на голове — железный обруч, на руках и перстах медные и железные оковцы. На груди старца висели его сорок два нательных креста, каждый весом в четверть фунта.
Пожарский и Минин склонились, принимая благословение Иринарха. Тот пристально взглянул на них своими ярко-голубыми глазами и произнес:
— Знаю, кого вы опасаетесь, — Заруцкого. Идите к Москве и узрите милость Божию; будет ли здесь Заруцкий. Дам я вам на помощь каждому по нательному своему кресту, а когда Москву от литвы с помощью Господа нашего очистите, тогда эти кресты мне вернете.
Возвратившись в стан, Пожарский узнал, что его ожидает гонец от Трубецкого. То был атаман Кручина Внуков. Он привез весть о том, что Иван Заруцкий, испугавшись возмездия за свое злодеяние, бежал из-под Москвы в Коломну, к своей возлюбленной, и увел за собой почти половину войска — более двух тысяч казаков. Трубецкой слезно просил ускорить движение ополчения к Москве, так как разведчики доносили о приближении гетмана Ходкевича.
Войско Пожарского незамедлительно двинулось к Троицкому монастырю, где Пожарский рассчитывал встретиться с посланцами Трубецкого, чтобы при посредничестве архимандрита Дионисия и келаря Авраамия Палицына уговориться о совместных действиях. Однако Трубецкой медлил по причинам, непонятным пока для Пожарского.
В монастырь пришло известие из далекого Гамбурга, грамота была подписана иностранцами Андрианом Фейгером, Артуром Эстоном, Яковом Гилем и, Пожарский не поверил своим глазам, — Яковом Маржере, злодеем, сжегшим Москву! Ландскнехты предлагали свою помощь в борьбе с польскими интервентами и сообщали, что уже через месяц будут в Архангельске. Пожарский приказал, чтобы немедленно подготовили ответ, что Русское государство отныне не нуждается ни в чьей помощи. Кроме того, на случай появления непрошеных чужеземных гостей он отправил в Архангельск отряд стрельцов и казаков.
Простояв в монастыре четыре дня и так и не получив больше вестей от Трубецкого, князь отдал приказание сделать последний переход к Москве: Ходкевича ждали с часу на час.
Монахи провожали их крестным ходом. Когда рать пришла в движение, навстречу вдруг подул яростный холодный ветер, застилая пылью глаза и вызывая непрошеные слезы. Страх объял ратников — неужто Бог против их похода? Один Пожарский, казалось, не испытывал никакого колебания, он был спокоен, как всегда, и дружелюбно улыбался своим воинам. Он первый, подавая пример, подошел к образам Святой Троицы, Сергия и Никона чудотворцев и приложился к кресту архимандрита, окропившего его святой водой. За Пожарским потянулись остальные. И — о чудо! Когда последний из ратников принял благословение, ветер вдруг переменился и начал с той же силой дуть в спину, как бы торопя двигаться быстрее к Москве. Лица воинов засияли, по длинной процессии прокатилось бурное «ура», раздались крики:
— Умрем за дом Пречистой Богородицы, за православную христианскую веру!
Великих государств Российского царствия бояре и воеводы, и по избранию Московского государства всяких чинов людей, в нынешнее настоящее время того многочисленного войска у ратных и у земских дел стольник и воевода князь Дмитрий Пожарский с товарищи. Объявляем Ондреяну Фрейгеру вольному господину города Фладороа, Артору Ястону из Турпала, Якову Гилю, начальным над войском, и иным капитаном, которые с вами. Прислали есте к нам с капитаном с Яковом Шавом граммату за своими руками; а в граммате своей к нам писали, что объявляете нам свое доброе раденье прямым сердцем, будто вы о некоторых мерах, тому уж 6 месяцев, писали в граммате к Петру Гамельтону, чтоб он до нас донес, что вы хотите верно служити в тех мерах, что учинилося меж нас и Польских и Литовских людей, и нам бы не страшитися: государи ваши короли великих людей ведомых иноземцев, ратных больших капитанов и залдатов, в которых нет таких, который бы к службе не пригодился, велели сбиратися, и уже наготове; только тому дивитися, что нам капитан Гамельтон того не объявил и вашего раденья и службы по ея места не сказал, и вы положили на то: нечто будет то ваше письмо до Петра не дошло, или Петр до нас не донес, что вам о том от нас письма и в том вы стали неправы большому в Амбарху[55] Якову Мержерету; а Яков Мержерет послал же с грамматами из Амбарха к Архангельскому городу на Николин день, мая 9 число, тоежь службу и раденье объявляя, и вы тогоже чаете, что и те не дошли; и только нам ваше раденье любо будет, и о том бы нам ответ учинити вам по нынешней летней дороге, чтоб мочно притти корабельным ходом…
И мы государем вашим королям, за их жалованье, что они о Московском государстве радеют и людям велят сбираться нам на помочь против Польских и Литовских людей, челом бьем и их жалованы рады выславляти; а и преже сего великие государи наши цари и великие князья Российские с государи великим, им с которыми короли, в недружбе не бывали… А тому удивляемся, что вы о том в совете с Француженином с Яковом Мержеретом, а Якова Мержерета мы все Московского государства бояре и воеводы знаем достаточно и ведаем про него подлинно:
Блаженина памяти при великом государе царе и великом князе Борисе Федоровиче всеа Русии выехал тот Яков и с иными иноземцы, с дьяком Офанасьем Власьевым, из цесарския области к царю и великому князю Борису Федоровичу всеа Русии на его государское имя служити; и блаженныя памяти великий государь царь и великий князь Борис Федорович всеа Русии его пожаловал своим царским жалованием, поместьем и вотчины и денежным жалованием, и был он у иноземцев в ротмистрах; а после царя и великого князя Бориса Федоровича всеа Русии как учинился на Российском государстве великий государь царь и великий князь Василий Иванович всеа Руси, и Яков Мержерет великому государю царю и великому князю Василью Ивановичу всеа Руси бил челом, чтоб его отпустил к родству его во Францовскую землю, и царь и великий князь Василий Иванович всеа Руси, по своему милосердному обычаю, пожаловал его своим царским жалованьем, во Францовскую землю отпустить велел. И как, за наш грех, в Российском государстве при царе Васильи, некоторый вор, по умышленью Польских и Литовских людей, назвался блаженныя памяти царя и великого князя Ивана Васильевича всеа Русии сыном, царевичем Дмитрием Углицким, в прежняго вора в Розстригино место, будто он ушел с Москвы жив, и стоял тот вор под Москвою, и тот Яков Мержерет к тому вору пристал и был с тем вором, и Московскому государству многое зло чинил и кровь христианскую проливал, вместе с Польскими и с Литовскими людьми и Московского государства с изменники. А как Польский Жигимонт король присылал под Москву гетмана Польского Станислава Желковского, и тот Яков опять пришел с гетманом; а после гетмана остался в Московском государстве с старостою Велижским с Олександром Гасевским, в Немецкой роте у Поляка у Петра Борковского в поручиках. И как Польские и Литовские люди крестное свое целованье преступили, ошгоша Московских бояр, царствующий град Москву разорили, выжгли и людей секли, и тот Яков Мержерет, вместе с Польскими и Литовскими людьми, кровь крестьянскую проливал и злее Польских людей, и в осаде с Польскими с Литовскими людьми в Москве от нас сидел, и награбивая государские казны, дорогих узорочей несчестно, из Москвы пошел в Польшу в нынешнем во 7120 году, в сентябре месяце, с изменники Московскаго государства, что был боярин, с Михаилом Салтыковым с товарыщи. И про то нам подлинно ведомо, что Польский Жигимонт король тому Якову Мержерету за то, что он с Польскими и Литовскими людьми Московское государство разорял и кровь крестьянскую проливал, велел быть у себя в раде.
И мы тому удивляемся: такое Яков Московскому государству зло учинил, с Польскими и с Литовскими людьми кровь крестьянскую проливал, да и злее Польских и Литовских людей чинил, и у короля за то жалованье получил, и в раде его король учинил; а ныне б ему нам против Польских и Литовских людей помогати? И нам ся мнит, что Яков хочет в Московское государство было по умышлению Польского короля и Польских и Литовских людей, чтоб ему зло, которое, по умышлению и по приказу Польского Жигимонта короля и панов рад, Московскому государству учинити; о том мы стали в опасеньи; для того и к Архангельскому городу на береженье ратных многих людей отпускаем, чтоб Польского Жигимонта короля умышленьем какое лихо Архангельскому городу не учинилось.
Да и наемные нам люди иных государств ныне не надобет: но ся места были нам Польские люди сильны потому, что за грех наш государство Московское было врозни, Северские города были особе, а Казанское и Астраханское царства и Понизовные города были особе; а во Пскове был вор, назвался государским именем, и Псков и Иван-город были с ним вместе; а иные города и люди многие были с Польскими и Литовскими людьми. А ныне все Российское государство, видев Польских и Литовских людей неправду и узнав воровских людей завод, избрали всеми государствы Российского царствия, мы, бояре и воеводы… за разум, и за правду, и за дородство, и за храбрость, к ратным и к земским делам стольника и воеводу князя Дмитрия Михайловича Пожарского-Стародубского. Да и те люди, которые были в воровстве с Польскими и Литовскими людьми и стояли на Московское государство, видя Польских и Литовских людей неправду, от Польских и Литовских людей отстали и стали с нами единомышленно против Польских и Литовских людей… А о том бы вам к нам любовь объявити, о Якове о Мержерете к нам отписати: какими обычаи Яков Мержерет из Польския земли у вас объявился, и в наших он мерах ныне у вас, в какой чести? А мы чаяли, что его, за его неправду, что он, не памятуя государей наших жалованья, Московскому государству зло многое чинил и кровь крестьянскую проливал, ни в которой земле ему, опричь Польши, места не будет.
К исходу второго дня перехода от Троицкого монастыря войско Пожарского подошло к Яузе. До Арбатских ворот Белого города, где воевода наметил разбить основной лагерь, оставалось всего пять верст. Однако уже смеркалось, поэтому решили остаться на ночлег здесь. Запылали костры, в котлах забулькало варево из муки и сухого мяса.
Посланцы Трубецкого, проезжая по лагерю, завистливо принюхивались.
— Видать по всему, сытно живут! — сказал один из всадников в казачьей шапке с кисточкой.
— Вон морды какие гладкие наели! — продолжил второй. — И одеты все справно. Не то что наши — в одном рванье ходят.
— А куда же вы все добро, что по городам награбили, подевали? — насмешливо бросил Ждан Болтин, сопровождавший посланцев к шатру воеводы. — Чай, пропили все аль в зернь проиграли!
— Что поделать! — ответил тот, что в казачьей шапке. — Такой уж мы народ: что воевать, что гулять — до смерти!
Они застали князя в шатре, окруженного военачальниками. Те внимательно слушали лазутчика, одетого в лохмотья нищего, какие бродили по русским дорогам сотнями.
— Ходкевич идет от Вязьмы! — возбужденно говорил лазутчик.
— Много с ним народу? — спросил князь.
— Литовская кавалерия, это те, что с ним воевали еще в Ливонии.
— Сколько?
— Пятнадцать хоругвей насчитал.
— Это, значит, тысячи две будет, — прикинул Пожарский.
— Еще венгерские конники, несколько сот. Есть пехота, тысячи полторы. Я слышал, будто их Жигимонт на подмогу гетману прислал из Смоленска. А еще черкасы, тьма: тысяч с восемь. Их ведут атаманы Заборовский, Паливайко и Ширай.
Пожарский, нахмурившись, тревожно переглянулся с остальными воеводами.
— А наряд большой?
— Нет, идут налегке — всего две пушки везут с собой.
— Видать, надеются на пушки в Кремле! — высказал догадку князь. — Что ж, будем готовиться к бою.
Затем он повернулся к посланцам Трубецкого и приветливо махнул рукой, приглашая говорить.
— Почто, люди добрые, пожаловали? Здоровы будете!
— Спасибо, князь! И ты здоров будь! И вы все, воеводы! — поклонились гости. — Мы воеводой князем Трубецким посланы. Приглашает он вас идти немедля в его стан в Замоскворечье. Наш лагерь хорошо укреплен, высоким валом, частоколом и рвом окружен. И места вдоволь. Как Заруцкий убег, половина землянок пустыми сделались!
— Спасибо за приглашение! — ответил князь и при этом выразительно поглядел на своих воевод.
Те, поняв немой вопрос Пожарского, затрясли головами в знак несогласия.
— Спасибо за приглашение, — повторил князь, — только не бывать тому, чтобы нам стать вместе с казаками.
— Обидишь Трубецкого, князь, — сказал посланец.
— Лучше уж обида, чем смерть! — веско сказал Минин. — Кто вас знает, может, задумали Дмитрия Михайловича, как Ляпунова, на сабли поднять!
— Так Заруцкий убег, а с ним все, кто против вас был.
— Не скажи, — вмешался вдруг Ждан Болтин. — Вот вы сейчас ехали и завидовали, деи, сыты наши ратники и одеты. А коль в стан к вам придем, казаки от зависти задираться начнут. Наши не уступят, вот и побоище случится литве на потеху.
— Правильно речешь, Ждан, — одобрил Пожарский. — Береженого Бог бережет!
Наутро полки Пожарского пришли в движение. У Яузских ворот их ждал Трубецкой, выведший все свое воинство из укрепленного стана. Две рати встали напротив друг друга, лицом к лицу. Наступила зловещая пауза. Многие невольно положили руки на рукояти сабель. Неужто бой со своими?
Вперед выехал Трубецкой в сопровождении оставшихся ему верными немногочисленных бояр и атаманов. Тронул коня и Пожарский, подъезжая вплотную к Трубецкому. Не слезая с коней, поклонились друг другу, сняв шлемы.
Трубецкой, памятуя о своем боярстве, решил показать свое верховенство.
— Зачем ослушался моего приказа? — вытаращил он маленькие свинцовые глазки, стараясь придать лицу свирепое и одновременно горделивое выражение. — Ведь здесь, под Москвою, я — главный воевода.
Выглядело это смешно, и окружавшие Пожарского воеводы прыснули, не сдержавшись.
Однако сам Дмитрий Михайлович не поддержал веселья. Он посмотрел прямо в глаза Трубецкому и ответил без тени враждебности, но твердо:
— Скажу, что и вчера твоим гонцам ответил: «Нам вместе с казаки не стаивать!» Враг у нас один, и биться будем заодно, а стоять будем отдельно. Так оно спокойнее будет. Да и рассуди здраво: никак нам вместе в Замоскворечье стоять нельзя. Ведь гетман, то и тебе хорошо ведомо, сегодня у Поклонной горы будет. Значит, надо ему прямую дорогу к Кремлю перекрыть. Здесь я со своим войском и встану — от Тверских ворот до Москвы-реки. А тебе следует со стороны Замоскворечья заслон поставить. Вдруг он по правому берегу двинет. А как отобьем гетмана, то и за тех, кто в Кремле засели, возьмемся. Правильно?
Трубецкой вынужден был согласиться, что это разумно, и попросил подкрепления. Пожарский обещал подослать к вечеру пять сотен лучших всадников. Однако начавшийся мирный разговор прервался, когда к Пожарскому подъехал Минин. Он, оказывается, успел повидаться с московскими посадскими людьми, вернувшимися к своим пепелищам. Те пообещали помочь ополченцам рыть окопы. Говорил Козьма просто, не чинясь, и обида Трубецкого вспыхнула с новой силой. Он в гневе воскликнул:
— Уже мужик нашу честь хочет взять на себя, а наша служба ни во что будет!
Он повернул коня и, ударив его плеткой, ускакал прочь, к своему лагерю.
— Чего это он так сбесился? — удивился Минин.
— Все хочет над нами главенство взять! — усмехнулся Пожарский.
— Накося выкуси! — озорно показал фигу Козьма вслед удалявшемуся тушинскому боярину под дружный хохот товарищей.
Войско Пожарского двинулось вдоль крепостных стен Белого города. Их увидели наблюдатели на башнях Кремля, и то тут, то там показались белые облачка дыма. Это поляки открыли огонь из пушек. К счастью, ядра не долетали до цели и только вызывали насмешки ратников.
У Сретенских ворот князь оставил передний ряд своего войска и с сыновьями свернул к Лубянке, чтобы взглянуть на останки отчего дома. Представшее зрелище было горестным: от терема и многочисленных амбаров — лишь куча головешек и обгорелых кирпичей. Но сквозь бесформенные завалы упорно пробивалась зеленая трава, а ниже, у Трубы, слышалось звонкое дробное перестукивание топоров. Пожарский съехал вниз, минуя обгорелые стены Рождественского монастыря. Здесь его взору предстала совсем другая, радующая душу, картина — мужики, как муравьи, копошились возле сваленной с возов груды свежесрубленных бревен, ловко очищая их от коры, резко пахнущей смолой.
Это были посадские люди Пожарского. После пожара бежавшие, как многие другие москвичи, от зверств оккупантов, сейчас они возвращались, узнав о приходе ополчения. Мужики радостно приветствовали Дмитрия Михайловича. Тот спросил:
— Что это вы с бревнами возитесь?
— Домы ставим, князь-батюшка.
— Не рано ли затеялись?
— В самый раз, чтоб до морозов успеть.
— А не боитесь, что литва снова пожжет?
— Нет, князь-батюшка! Ты их наверняка одолеешь, вон какую силу ведешь.
Вера людей в его победу несказанно ободрила князя. Он заулыбался мужикам:
— Ну, Бог вам в помощь!
Чем дальше ехал воевода, тем больше убеждался, что жизнь в Москве не умерла и люди верят в наступление лучших времен. Снова ожил лесной торг, расположившийся, как и раньше, от Неглинной до Петровских ворот. Здесь были не только бревна и тес, но и готовые срубы для изб. Бойко шла торговля съестными припасами и тканями.
— Нет, не погибла Москва, снова оживает, — радостно сказал Дмитрий Михайлович сыновьям. — А это значит, что никакому ворогу ее не покорить. Даст Бог, литву одолеем и новые хоромы себе на Лубянке поставим!
…Основной стан разбил у Арбатских ворот. Слева, в Чертолье, уже укрепился отряд Василия Туренина, подошедший ранее. Рядом с ним расположился и отряд владимирцев под командованием Артемия Измайлова. В их задачу входило не пропустить войско гетмана, если оно попробует прорваться в Кремль по левому берегу Москвы-реки. Справа от главного лагеря, вплоть до Петровских ворот, поставили свои сторожки отряды Пожарского-Лопаты и Дмитриева.
Вечером сторожевой отряд доложил, что Ходасевич встал на Поклонной горе.
— Значит, завтра — бой! — решил главный воевода. — Так помолимся перед образом Казанской Божьей Матери, чтоб даровала нам победу. Или, как поклялись, примем смерть, но ни шагу не отступим!
Утром 22 августа началось решающее сражение. Как и рассчитывал Пожарский, гетман отдал приказ переправляться войску через Москву-реку у Новодевичьего монастыря. Лучи восходящего солнца веселыми зайчиками играли на касках и латах литовских и венгерских гусар. Пышные султаны из перьев и крылья за спинами придавали всадникам празднично-парадный вид. Да и настроение у всадников было приподнятое. Они перебрасывались шутками, предвкушая легкую победу над «мужичьем».
Пожарский успел раньше вывести из укрытий свою конницу и построить ее в длинные шеренги на краю широкого поля перед монастырем. Он решил не дать возможности противнику как следует подготовиться к бою. Еще не все всадники гетмана успели переправиться, как лава русских дворян с дружным криком «ура» устремилась вперед и смяла их передние ряды. Завязалась жестокая сеча, в которой долгое время не уступала ни та ни другая сторона. Пожарский, окруженный своими дружинниками, которые оберегали князя от ударов врагов, сам бился в первых рядах, воодушевляя остальных. Он по-детски радовался вернувшейся к нему могутной силе, позволявшей его сабле легко противостоять палашам гусар. Порой он отъезжал в сторону от жаркой схватки, чтобы опытным глазом определить ход битвы. В этот момент он зорко поглядывал на противоположный берег реки, где стояло казацкое войско Трубецкого. Сначала оттуда доносились злорадные возгласы:
— Богаты и сыты пришли из Ярославля, можете одни отбиться от гетмана!
Потом эти крики поутихли. Казаки угрюмо молчали, уже было не до злорадства — ведь лилась православная кровь. Кое-кто начал нетерпеливо поглядывать на Трубецкого, не пора ли идти на подмогу. Но тот продолжал сидеть на лавочке возле своего шатра и хранил полное безразличие.
Почувствовав, что его ратники начинают слабеть, Пожарский дал команду бить в барабан, подавая сигнал к отступлению. Русские повернули коней и через проходы ушли в укрытия, дав простор своей артиллерии. Дружные залпы заставили отступить ряды преследователей. Но гетман не растерялся и приказал выступить вперед пехоте. Вновь завязалась рукопашная, теперь уже в окопах. Противники хватали друг друга за руки, не давая пустить в ход оружие. Тем временем русские всадники, спешившись и оставив коней на привязи за спасительными стенами острожка, вернулись в окопы, помогая саблями своим стрельцам в схватке.
Николай Струсь, увидев, как повернули назад русские всадники, решил, что настал его черед, и начал выводить из Кремля свои хоругви, сотню за сотней, к берегу реки. Отсюда поляки предприняли штурм Алексеевской башни и Чертольских ворот. Но здесь их давно поджидали и встретили столь яростным огнем, что гарнизон в одночасье потерял несколько сот солдат и вынужден был отступить в крепость, оставив в руках русских семь знамен.
Кровопролитная битва продолжалась уже семь часов, однако не ясно было, на чьей стороне перевес. Ходкевич ввел новые, стоявшие в резерве, силы, и ему казалось, что разгром русских близится. Однако в этот решающий момент через Москву-реку у Крымского брода стали переправляться на сторону сражающихся те пять сотен лучших дворянских всадников, которых накануне Пожарский послал для подкрепления Трубецкому. Напрасно тот бегал по берегу с криком: «Назад! Всех перевешаю как собак!» За сотнями дворян устремилась и часть казаков. Их повели в бой атаманы Филат Межаков, Афанасий Коломна, Дружина Романов и Марко Козлов. Последний зло крикнул Трубецкому, который по-прежнему вопил «Назад!»:
— Для чего не помогаешь погибающим? Из вашей воеводской вражды только пагуба творится и государству и ратным!
Внезапная атака сбоку и с тыла посеяла панику в рядах гетманского войска. Ходкевич вынужден был бесславно возвратиться в свой лагерь.
Наступила ночь. Пожарский был доволен своим войском, не уступившим врагу ни пяди. Расставив дозоры, он разрешил отдыхать усталым ратникам. Сам он так и не ложился, размышляя, куда теперь гетман направит свой удар. Не спал и Ходкевич. Его интересовало двусмысленное поведение «боярина» Трубецкого.
Во всяком случае, для Ходасевича было ясно по сегодняшнему дню, что Трубецкой явно выжидает, кто окажется сильнейшим. И вовсе не исключено, что если перевес будет на стороне Ходкевича, то Трубецкой, предававший уже не однажды ради личной выгоды, предаст снова и примет присягу королевичу Владиславу.
Ходкевич решил проверить свои догадки и, когда наступила глубокая ночь, отправил шестьсот гусар в Кремль по правому берегу реки. Их вел предатель, подлым путем захвативший земли Пожарского, — Григорий Орлов. Наступила томительная тишина, и только под утро прискакал гонец из Кремля, сообщивший, что отряд прошел мимо казаков беспрепятственно и без боя занял их острожек у церкви Егория на Яндове. Сам Орлов проник в Кремль. Все становилось на свои места. Теперь гетман знал, с какой стороны ему следует вести наступление.
Пожарский, ждавший с утра немедленной атаки со стороны Ходкевича, был в недоумении, увидев, что поляки вдруг начали переправляться обратно, на другую сторону Москвы-реки. «Неужели отступают?» — мелькнула радостная догадка. Но когда Пожарский узнал о взятии поляками острожка в Замоскворечье, ему стало ясно, что Ходкевич собирается пройти к осажденным со стороны, занимаемой казаками. Князь немедленно послал гонца с этим известием к Трубецкому с тем, чтобы тот укрепился у Донского монастыря.
Однако весь день прошел без всяких стычек. Гетман не торопясь подводил все свои войска, а главное — обозы, стоявшие до этого у Поклонной горы.
Только через день Ходкевич, сконцентрировав все свои силы на новом направлении, двинулся к Кремлю. Сам гетман возглавил левую колонну своего войска. Это были самые отборные сотни литовской кавалерии, которые с Ходкевичем ранее успешно громили лучшие шведские войска.
Пожарский оседлал со своим полком Крымский брод, чтобы в случае необходимости отразить атаку поляков и на левом берегу у Чертольских ворот. Вперед, на правую сторону стала переправляться дворянская кавалерия Лопаты, Измайлова и других воевод, тут же вступая в бой с всадниками Ходкевича. Жестокая сеча развернулась от Донского монастыря до Земляного вала и длилась шесть часов. Отборные литовские части в конце концов опрокинули русских в Москву-реку, заставив их поспешно ретироваться на свой берег. Однако развить успех Ходкевичу не удалось: путь ему у брода преградил сам Пожарский, как всегда находившийся в передней шеренге своих ратников. В бою Дмитрию прострелили руку, но он продолжал сражаться, не чувствуя в горячке боя боли от кровоточащей раны. Литовцы вынуждены были отступить.
Трубецкой, вышедший из своего стана из-за Яузы, встретил поляков у Донского монастыря, но при первой же стычке казаки обратились в бегство, рассыпавшись вдоль дорог и буераков и укрываясь за остатками земляных укреплений. Двигаясь по Ордынке, поляки овладели вторым казачьим острожком в Замоскворечье (первый, что ближе к Кремлю, был захвачен Григорием Орловым еще накануне ночью). Второй острожек был значительно больше первого, он занимал территорию от Ордынки до церкви Святого Климентия на Пятницкой.
Узнав, что дорога к Кремлю практически свободна, Ходкевич приказал под прикрытием пехоты и спешившихся кавалеристов немедленно пустить обозы с продовольствием для осажденного гарнизона. Четыреста подвод заняли всю Ордынку. Лошади пугались выстрелов и запутывались в постромках, телеги наезжали друг на друга, создавая пробки. При виде такого количества добра голодные казаки, укрывшиеся в буераках, почувствовали вдруг прилив «героизма». Атака их была столь яростной, что острог, а вместе с ним и обоз оказались в руках казаков. Получив в свое распоряжение повозки, «победители» решили, что повоевали достаточно, и, усевшись на повозки с вожделенной добычей, отправились к наплавному мосту, который вел в хорошо укрепленный главный стан, где можно было спокойно отсидеться. В острожке осталась лишь малая часть казаков.
Положение стало критическим: еще одно усилие войска Ходкевича — и Кремль будет свободен. Всю отчаянность момента хорошо осознавал и Дмитрий Пожарский. Он послал Лопату за Авраамием Палицыным, который в это время совершал богослужение в церкви Ильи Обыденного.
— Настал твой час, святой отец! — сурово сказал Дмитрий. — Иди немедленно к казакам, обещай что хочешь, но верни их в Клементьевский острожек!
В сопровождении конных дворян старца переправили на колымаге через реку и доставили в острожек, где казаки продолжали грабеж обоза.
Здесь келарь проявил и мужество и находчивость. Преградив дорогу собиравшимся отступать казакам, он начал расточать им похвалы:
— От вас, казаки, началось доброе дело. Вам слава и честь: вы первые восстали за христианскую веру, претерпели и раны, и голод, и наготу. Слава о вашей храбрости и мужестве гремит в отдаленных государствах. На вас вся надежда! Неужели же, братия милая, вы погубите все дело?
Эти слова Авраамия тронули казаков.
— Мы готовы умереть за православную веру, — ответили они. — Но погляди, как нас мало осталось. Иди к нашим братьям казакам в станы, умоли их идти на неверных.
Авраамий с дворянами отправился дальше, к церкви Святого Никиты. Здесь стояла толпа казаков с подводами, ожидавшая своей очереди, чтоб переправиться по плавучему мосту. И здесь старец сказал свое прочувствованное слово. Однако казакам явно не хотелось расставаться с награбленным добром. Тогда Авраамий вспомнил напутствие Пожарского и стал им обещать казну Сергиева монастыря. Это подействовало, и казаки, побросав повозки, кинулись назад к острожку с криком:
— Сергиев! Сергиев! Чудотворец нам поможет!
Затем Авраамий наконец явился в стан. Здесь уже шла гульба: казаки, найдя на возах водку, тут же начали пить и играть в зернь, как бы спеша расстаться с неправедным добром. Однако обращение келаря с обещанием сокровищ монастыря и здесь возымело действие. Босые, оборванные, но с саблями в руках, казаки бросились к острожку. Поспели они вовремя, чтобы отразить новую атаку поляков.
…Пожарский сидел у своего шатра с перевязанной рукой и напряженно вслушивался, пытаясь понять, что происходит в Замоскворечье. Когда раздался рев «Сергиев! Сергиев!», он облегченно перекрестился:
— Слава Богу! Удалось святому отцу уговорить казаков. Эх, сейчас самое время и нам ударить! Как некстати моя рана…
К нему подошел Козьма Минин и молча положил ему руку на плечо.
— Ты что-то хочешь сказать, Козьма?
— Доверь мне, Дмитрий Михайлович, повести войско.
— Тебе? — Князь не скрыл удивления. — Но ведь ты не искусен в ратном деле! Сам сколько раз об этом говорил.
Окружавшие Пожарского воеводы презрительно заухмылялись.
— Сейчас главное — вера! — просто ответил Минин. — А я верю — мы победим. Другого выхода нет.
— Спасибо, Козьма! — растроганно проговорил князь. — Бери кого хочешь, самых лучших.
И здесь сказалась вся природная сметливость нижегородского мужика.
Воспользовавшись спустившейся темнотой и тем, что бой шел далеко в стороне, Минин со своим отрядом тайно переправился вброд через Москву-реку и буквально обрушился на оставленные Ходкевичем для прикрытия кавалерийскую роту и роту пехоты. Не ждавшие нападения всадники бросились вспять, давя своих же пехотинцев.
Удача Минина вдохновила и остальных воинов Пожарского. Все они бросились на противоположный берег и с новой яростью напали на неприятеля. Все войско Ходкевича охватила паника: поляки оказались меж двух огней и бросились бежать, бросая обозы, к Донскому монастырю. Здесь кое-как собрав остатки своего воинства, гетман под покровом ночи отошел к Воробьевым горам.
Русские ратники устремились было в погоню, но были остановлены воеводами:
— В один день двух радостей не бывает! Как бы после радости горя не отведать!
Однако всю ночь русские вели отчаянную пальбу из пушек и пищалей по лагерю противника, не давая тем даже слезть с коней в ожидании новой атаки. Наутро гетман, увидев, насколько значительно поредело его доблестное «рыцарство», понял, что если он продолжит битву, то останется без войска. Поэтому он дал сигнал к отступлению, которое скорее напоминало позорное бегство.
По благословению великого господина преосвященного Кирилла, митрополита Ростовского и Ярославского, и всего освященного собора, по совету и приговору всей земли, пришли мы в Москву, и в гетманский приход с польскими и литовскими людьми, с черкасами и венграми бились мы четыре дня и четыре ночи. Божиею милостию и Пречистой Богородицы и московских чудотворцев Петра, Алексия, Ионы и Русской земли заступника великого чудотворца Сергия и всех святых молитвами, всемирных врагов наших, гетмана Хоткеева с польскими и литовскими людьми, с венграми, немцами и черкасами от острожков отбили, в город их с запасами не пропустили, и гетман со всеми людьми пошел к Можайску. Иван и Василий Шереметевы до 5 сентября к нам не бывали; 5 сентября приехали, стали в полках князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого, и начал Иван Шереметев с старыми заводчиками всякого зла, с князем Григорьем Шаховским, да с Иваном Плещеевым, да с князем Иваном Засекиным, атаманов и казаков научать на всякое зло, чтобы разделение и ссору в земле учинить, начали наговаривать атаманов и казаков на то, чтоб шли по городам, в Ярославль, Вологду и другие города, православных христиан разорять. Да Иван же Шереметев с князем Григорием Шаховским научают атаманов и казаков, чтоб у нас начальника, князя Дмитрия Михайловича убить, как Прокофья Ляпунова убили, а Прокофий убит от завода Ивана же Шереметева, и нас бы всех ратных людей переграбить и от Москвы отогнать. У Ивана Шереметева с товарищами, у атаманов и казаков такое умышленъе, чтобы литва в Москве сидела, а им бы по своему таборскому Юровскому начинанью все делать, государство разорять и православных христиан побивать.
Неужели грядет новое кровопролитие меж православных? Казаки, быстро пропив и прогуляв отнятое у гетмана добро, снова были голодны и вспомнили про обещание келаря Авраамия Палицына. Страсти умело подогревали недруги Пожарского — князья Шереметевы и другие. Они говорили, что князь Пожарский и иже с ним обманщики не привыкли держать слово и только пекутся о себе и своих земских людишках.
Авраамий Палицын вынужден был срочно отправиться в родной монастырь за обещанной казной. Денег в монастыре не было давно: все ушло на лечение раненых и больных, а также на похороны умерших людей, искавших пристанища от разбоя интервентов. Но настоятель Дионисий всем сердцем хотел мира в ополчении, поэтому, не колеблясь, пожертвовал священными реликвиями, хранившимися в монастыре. Это были облачения священнослужителей, шитые золотом и жемчугом. Старцы отправили их казакам в залог на тысячу рублей, пообещав выкупить в скором времени. Вместе с тем была послана и грамота, в которой прославлялось мужество и доблесть казацкого воинства. Когда она была зачитана Палицыным на собрании круга, казаки были настолько растроганы, что отказались принять залог и поклялись не отходить, не взявши Москвы и не отомстивши врагам пролития христианской крови.
Однако главным образом умиротворению войска Трубецкого послужили разумные и твердые действия Дмитрия Пожарского и Козьмы Минина. Отказавшись наотрез приехать в стан к Трубецкому, где находились все его недруги, Дмитрий предложил съехаться у Трубы, на реке Неглинной. Трубецкой вынужден был согласиться. Здесь воеводы подписали договор о создании совместного правительства, слив воедино приказы обоих ополчений. Все грамоты, которые рассылались по городам, отныне должны были подписываться обоими предводителями. Немаловажную роль в успехе переговоров сыграло согласие Пожарского, чтобы первым на грамотах ставил свою подпись честолюбивый Трубецкой.
Как только было установлено единое правительство, бережливый хранитель казны ополчения Козьма Минин взял на довольствие и казацкое войско. Он выделил деньги на оплату казакам, сукно на платье и необходимые провиант для людей и фураж для коней.
Из осажденного Кремля то и дело появлялись перебежчики, как русские, так и иноземцы. Они старались попасть в расположение войска Пожарского, так как казаки Трубецкого беспощадно расправлялись с пленными. На виду у осажденных они разрубали перебежчиков на куски. У Пожарского пленных не казнили, тех, кто хотел служить, определяли в войска, а остальных отправляли в тюрьмы по городам, предварительно допросив. Поэтому Пожарский хорошо знал бедственное положение осажденных. Ведомо было ему и несогласие между двумя военачальниками — Николаем Струсем, претендовавшим на главную роль, и предводителем «сапежинцев» Осипом Будилой. Князь решил воспользоваться этим обстоятельством. Он отправил письмо от своего имени осажденным, чтобы склонить их к сдаче. Он писал, как всегда, в спокойном, без высокомерия, тоне, относясь уважительно даже к врагам:
«Полковникам Стравинскому и Будиле, ротмистрам, всему рыцарству, немцам, черкасам и гайдукам, которые сидят в крепости, князь Дмитрий Пожарский челом бьет. Ведомо нам, что вы, сидя в осаде, терпите страшный голод и великую нужду, что вы со дня на день ожидаете своей погибели. Вас укрепляют в этом и упрашивают Николай Струсь и Московского государства изменники Федька Андронов и Ивашко, Олешко с товарищами, которые с вами сидят в осаде. Они это говорят вам ради своего живота. Хотя Струсь ободряет вас прибытием гетмана, но вы видите, что он не может выручить вас. Сдайтесь нам пленными, объявляю вам, — не ожидайте гетмана. Бывшие с ним черкасы на пути к Можайску бросили его и пошли разными дорогами в Литву. Дворяне и боярские дети в Белеве, Ржевичане, Старичане перебили и других ваших военных людей, вышедших из ближайших крепостей, а пятьсот человек взяли живыми. Гетман со своим конным полком, с пехотой и челядью 3 сентября пошел к Смоленску, но в Смоленске нет ни одного новоприбывшего солдата, потому что польские люди ушли назад с Потоцким на помощь к гетману Жолкевскому, которого турки побили в Валахии… Войско Сапеги и Зборовского — все в Польше и в Литве. Не надейтесь, что вас освободят из осады. Сами знаете, что ваше нашествие на Москву случилось неправдой короля Сигизмунда и польских и литовских людей и вопреки присяге. Вам бы в этой неправде не погубить своих душ и не терпеть за нее такой нужды и такого голода. Берегите себя и присылайте к нам без замедления. Ваши головы и жизнь будут сохранены вам. Я возьму это на свою душу и упрошу всех ратных людей. Которые из вас пожелают возвратиться на свою землю, тех пустят без всякой зацепки, а которые пожелают служить Московскому государю, тех мы пожалуем по достоинству… А что вам говорят Струсь и московские изменники, что у нас в полках рознь с казаками и многие от нас уходят, то им естественно петь такую песню и научать языки говорить это, а вам стыдно, что вы вместе с ними сидели. Вам самим хорошо известно, что к нам идет много людей и еще большее их число обещает вскоре прибыть. А если бы даже у нас и была рознь с казаками, и то против них у нас есть силы, и они достаточны, чтобы нам стать против них».
Это письмо, тайно доставленное лазутчиками Будиле, было написано по-польски поручиком Хмелевским, который переводил то, что ему диктовал Пожарский. Полковник, прочитав послание, пришел в ярость и ответил в хвастливо-оскорбительном духе:
От полковников — Мозырского хорунжаго Осипа Будилы, Трокскаго конюшаго Эразма Стравинскаго, от ротмистров, порутчиков и всего рыцарства, находящегося в Московской столице, князю Дмитрию Пожарскому… Письму твоему, Пожарский, которое мало достойно того, чтобы его слушали наши шляхетские уши, мы не удивились по следующей причине: ни летописи не свидетельствуют, ни воспоминание людское не показывает, чтобы какой-либо народ был таким тираном для своих государей, как ваш, о чем если бы писать, то много нужно было бы употребить времени и бумаги… Впредь не обсыпайте нас бесчестными письмами и не говорите нам о таких вещах, потому что за славу и честь нашего государя мы готовы умереть и надеемся на милость Божию и уверены, что если вы не будете просить у его величества короля и у его сына царя помилования, то под ваши сабли, которые вы острите на нас, будут подставлены ваши шеи. Впредь не пишите к нам ваших московских сумасбродов, — мы их уже хорошо знаем. Ложью вы ничего у нас не возьмете и не выманите. Мы не закрываем от вас стен; добивайте их, если они вам нужны, а напрасно царской земли шпынями и блинниками не пустошите; лучше ты, Пожарский, отпусти к сохам своих людей. Пусть хлоп по-прежнему возделывает землю, но и пусть знает Церковь, Кузьмы пусть занимаются своей торговлей, — царству тогда лучше будет, нежели теперь при твоем управлении, которое ты направляешь к последней гибели царства…
Когда Хмелевский перевел на совете ответ Будилы, Пожарский сокрушенно развел руками:
— Видит Бог, я не хотел дальнейшего кровопролития.
Минин сверкнул глазами:
— Этих шляхтичей только могила исправит.
— Значит, надо крепить осаду! — сказал Пожарский. — Чтобы никто не мог прорваться ни снаружи, ни изнутри.
Пока не заморозило землю, князь приказал, чтобы все ратники взялись за копание глубокого рва, опоясавшего Кремль и Китай-город и упиравшегося обоими концами в Москву-реку. За рвом был поставлен высокий плетень в два ряда, между которыми была засыпана земля.
С выстроенных туров у Пушечного двора, Георгиевского монастыря и церкви на Кулишках велся непрерывный артиллерийский огонь. Пушкари стреляли по стенам, стараясь, чтобы ядра не попадали в середину крепости, дабы не повредить церквей. Однако стены были настолько толстыми и мощными, что ядра практически не приносили гарнизону вреда. Казаки палили калеными ядрами из царских садов в Замоскворечье, что тоже не приносило особого вреда осажденным. Лишь одно из каленых ядер, попав в деревянный терем Мстиславского, устроило пожар во дворе предводителя боярской думы. Казаки несколько раз пытались штурмовать стены Китай-города, но каждый раз откатывались под шквальным огнем.
…Киевский мещанин-купец Богдан Балыка еще в январе 1612 года покинул свой город в поисках наживы. Прослышал он от жолнеров, привезших на родину тела полковников, погибших в войне с русскими, что в Москве жалованье польские воины получают драгоценностями в таком изрядном количестве, что отдают их за бесценок в обмен на хлеб, сало и горилку. Сколотив обоз вместе с другими торговцами, Балыка направился к Смоленску, а оттуда, присоединившись к войску Николая Струся, — к Москве. Путешествие было долгим и опасным. Не раз на них нападали отряды «шишей», которые грабили и убивали купцов, одни из них погибли, не выдержав суровой русской зимы, другие, распродав с выгодой свой товар, поспешили вернуться в Киев. Но двадцать киевских купцов, в том числе и Балыка, упрямо продолжали путь, и в июне, когда отряд Струся заменил гарнизон Гонсевского, Балыка очутился в Кремле, расположившись в подвале церкви возле царь-пушки.
Поначалу действительность превзошла самые смелые ожидания купца: жолнеры Струся, не получив обещанного Ходкевичем жалованья, принялись грабить остатки царской казны и охотно отдавали жемчуг и каменья в обмен на хлеб и водку. Однако когда гетман вынужден был бежать из-под Москвы и войско Пожарского и Трубецкого осадило Кремль, в крепости начался голод. Теперь уже сам Балыка вынужден был тряхнуть собственной мошной, чтобы не умереть с голода.
По вечерам он подводил итог произведенным за день тратам, горестно всхлипывая:
— Дорогувля великая стала! За селедец отдал ползлотого, за черствый калач — семь злотых, сыра мандрыку куповали по шесть злотых. Шкуры воловьи еще вчера были по пять злотых, а сегодня стали аж по двадцать злотых!
Немецкие солдаты, менее брезгливые, чем поляки, мгновенно переловили и съели всех живших в Кремле кошек и псов. Многие поддерживали силы за счет трав и кореньев. Сам Балыка купил за три злотых гречаник, испеченный из лебеды. Но наступили морозы, выпал снег, и подножного корма не стало.
И вот тут началось самое страшное. Однажды, когда Богдан возвращался вместе со слугой из соборной церкви, где молил Пресвятую Богородицу о своем спасении, он наткнулся на рогожный мешок, покрытый кровавыми пятнами.
— Мясо, мясо! — радостно закричал слуга, бросаясь к мешку.
Когда же он вывернул его, оба остолбенели от ужаса: из мешка вывалилась человечья голова и ступни ног. Оказывается, в эту ночь были розданы по ротам несколько десятков пленных ополченцев, содержавшихся в тюремной башне.
— Лиха беда — начало! — прошептал купец, пытаясь перекреститься дрожащей рукой.
Действительно, раз наевшись человеческого мяса, новоявленные людоеды уже не могли остановиться. Забыв обо всякой дисциплине, жолнеры бродили, как стаи голодных волков, по Кремлю, забредая во дворы московских бояр и алчно поглядывая на русских людей, особенно на младенцев и детей. Нападению подвергся многолюдный двор первого боярина Мстиславского.
Сюда ворвались жолнер Воронец и казак Щербина. Они начали обшаривать амбары в поисках съестного. Когда взбешенный высокородный князь повелел им убираться, один из солдат ударил его кирпичом по голове так, что, обливаясь кровью, почтенный старец упал с крыльца. Подбежавшая челядь схватила мародеров и притащила их на суд Николаю Струсю. Тот приказал немедленно казнить виновных. Воронцу отрубили голову и придали земле, а Щербину повесили. Впрочем, на веревке труп качался недолго: под покровом ночи сослуживцы подкрались к виселице, обрезали веревку, тут же расчленили труп и, сварив в котле, съели. Раскопали и могилу другого казненного, которого ждала та же участь.
Перепуганный происходящим Струсь приказал на следующее утро собрать на площади всех стариков, женщин и детей и велел этой толпе идти в расположение стана Пожарского. Казаки Трубецкого потребовали расправы над «женами изменников», но князь сурово повелел им замолчать. Всех освободившихся разобрали по своим шалашам дворяне, многих из них связывали родственные узы.
Тем временем людоедство приняло угрожающие размеры.
Как-то Балыка, бродивший в сопровождении челяди, ища, чем поживиться, встретил знакомого ротмистра Леницкого, который бежал, оглядываясь в испуге.
— Что случилось, пан Леницкий? — окликнул его купец. — Куда вы так спешите?
— Бегу от своих солдат. Два моих взвода столкнулись из-за трупа. В одном из них съели убитого солдата. Так его брат, который служит в другом взводе, подал мне жалобу, что по праву родственника труп принадлежит ему и он должен был его съесть. А те, что съели, настаивают на своем праве: покойный являлся их сослуживцем. Я попытался их образумить, как вдруг увидел их кровожадные взгляды и понял, что, если не убегу, они меня съедят.
Люди сходили с ума. Они бросались на землю, начинали грызть камни, потом собственные руки и ноги. Сам Балыка сумел устоять от искушений людоедства. Под Благовещенским собором этот богобоязненный человек набрел на большую коллекцию книг из пергамента. Вспомнив, что пергамент — это выделанная телячья кожа, Богдан приказал сварить их и, обильно сдобрив свечным салом, не без аппетита, в компании друзей — киевских купцов и их слуг сожрал знаменитую библиотеку Ивана Грозного.
Николай Струсь и Осип Будило, забыв о шляхетской гордости, решили просить Пожарского о пощаде. Тот послал в Кремль для переговоров Василия Бутурлина. Однако Трубецкой, узнав об этом и не желая уступать Пожарскому лавров победы, приказал казакам предпринять, несмотря на переговоры, новый штурм Китай-города. Оборонявшиеся хотя и отбили атаку, однако были настолько слабы, что предпочли уйти за стены Кремля.
Поляки согласились на капитуляцию 22 октября[56] 1612 года. Отныне вся Православная Церковь считает этот день одним из самых светлых своих праздников. Он называется — Икона Казанской Божией Матери и установлен в память спасения Москвы. Под обгорелой крепостной стеной в тупике встретились Трубецкой и Пожарский с польскими военачальниками, чтобы договориться о порядке сдачи. Решено было, что в первый день крепость покинут русские бояре со своей челядью, а на второй — польский гарнизон. Зная великодушие Пожарского, поляки все хотели предаться в его стан, однако Трубецкой, убоясь потерять славу, настоял, чтобы часть польского воинства во главе с Николаем Струсем была выведена в расположение его лагеря. Он, как и Пожарский, обещал пленным полную безопасность.
Двадцать четвертого октября поляки отворили Троицкие ворота на Неглинную, выпуская бояр и дворян московских. На каменном мосту их поджидал Пожарский. Вперед из толпы нерешительно выдвинулся Федор Иванович Мстиславский. Из-под горлатной шапки виднелась белая повязка, закрывавшая лоб.
— Вот видишь, Дмитрий Михайлович, что со мной литовские люди сделали, — плаксиво заговорил глава семибоярщины, явно стараясь вызвать к себе жалость. — Всю голову чеканами пробили!
— А мне сказывали, что кирпичом, — с холодной усмешкой сказал Пожарский.
— Чеканами, чеканами, — жарко заспорил Мстиславский. — И во многих местах! Не ведаю, как жив остался. Держали меня в неволе враги наши.
— Как же так? Вроде совсем недавно друзьями были неразлучными? — снова недобро сказал князь. — Ладно, ступай в свое поместье, да не мешкай. Видишь, как казаки шумят? Это они твоей крови требуют.
Действительно, слева от моста собралась большая толпа казаков. Они размахивали саблями и орали:
— Смерть изменникам! Довольно нашей кровушки попили. Сколько наших братьев по их вине буйные головушки сложили!
Под свист и улюлюканье, прихватив полы своей шубы, Мстиславский проворно, забыв о возрасте, поспешил по живому коридору, образованному из дворянских всадников, к лагерю Пожарского. Следом за ним, укрывая голову в высоком стоячем воротнике, заспешил Иван Михайлович Воротынский. Следом за ними шел Иван Никитич Романов, поддерживая инокиню Марфу Ивановну, жену Филарета. К ней жался ее сын Михаил, полный не по возрасту, болезненного вида подросток.
Пожарский поприветствовал их участливо, справился о здоровье и о том, куда собираются держать путь.
— В Кострому, в поместье наше родовое, — ответила Марфа Ивановна, испуганно поглядывая на шумевшую казацкую голытьбу.
— Двигайтесь без опаски, — напутствовал их Пожарский. — Дам надежную охрану.
На следующий день Кремль наконец покинули иноземцы. Остатки «сапежинцев» во главе с Будилой были приняты ратниками Пожарского. Жолнеры Струся направились за Яузу, в стан Трубецкого, где нашли мгновенную смерть.
— Будем мы еще ворогов кормить, когда самим хлеба не хватает! — кричали казаки.
Сам полковник Струсь, еще недавно мечтавший преподнести Москву в дар своему королю, чудом остался жив: он до последней минуты оставался в своей резиденции — дворце Бориса Годунова и по приказу Пожарского его заточили в одном из кремлевских монастырей. Был схвачен и заточен дьяк Федор Андронов и его приспешники.
В честь победы 26 октября состоялось торжественное вступление в Кремль русских войск. Земское войско собралось возле церкви Иоанна Милостивого на Арбате, войско Трубецкого — за Покровскими воротами. Они двинулись на Красную площадь. Впереди нижегородского ополчения священнослужители несли икону Казанской Божией Матери. На Лобном месте князь Пожарский громогласно дал обещание построить церковь во имя иконы Пресвятой Богородицы Казанской. Прибывший из Троице-Сергиева монастыря архимандрит Дионисий отслужил благодарственный молебен. Когда шествие достигло Фроловских ворот, навстречу им вышло духовенство из Кремля во главе с архиепископом Арсением Елассонским. Еще недавно призывавший русских людей хранить верность польскому королю, нынче хитроумный грек неузнаваемо изменился. Он же успел поведать о чудесном явлении к нему святого Сергия, который открыл «подвижнику» Арсению, что Бог внял его молитвам, благодаря чему москвичи избавлены от тирании противоборных латинян. Перед ним несли самую святую для москвичей Владимирскую икону, при виде которой ратники опустились на колени со слезами радостной благодарности.
Однако при входе в крепость благолепное настроение победителей исчезло. Церкви были разграблены и загажены, образа рассечены, глаза вывернуты, престолы ободраны, деревянные постройки разрушены и сожжены, в казармах оккупантов стоял нестерпимый смрад, в котлах на кострищах плавали останки человеческих тел.
Октоврия 16 дня выпал снег великий, же всю траву покрыл и коленя; сильный и не слыханый нас голод змогл: чужи и попруги, поясы и ножны и леда костица и здохлину[57] мы едали; у Китай городе, у церкви Богоявления, где и греки бывают, там мы из Супруном килка книг нашли паркгаменовых; тым есмо и травою живилися, — а що были пред снегом наготовали травы — з лоем[58] свечаным тое ели; свечку лоевую куповали по пол злотого. Сын мытника Петриковского з нами ув осаде был, того без ведома порвали и изъели и иных людей и хлопят без личбы поели; пришли до одной избы, там же найшли килка кадок мяса человеческого солоного; одну кадку Жуковский, товарищ Колонтаев, взял; той же Жуковский за четвертую часть стегна человечого дал 5 злотых, кварта горелки в той час была по 40 злотых; мышь по злотому куповали; за кошку нам Рачинский дал 8 злотых; пана Будилов товарищ за пса дал 15 злотых; и того было трудно достать; голову чоловечую куповали по 3 злотых; за ногу чоловечию, одно по костей, дано гайдуку два злотых; за ворона чорного давали наши два злотых и полфунта пороху — и не дал за тое; всех людей болше двух сот пехоты и товарищов поели.
Трубецкой поселился в Кремле, на дворе Годунова, где до него располагался польский наместник. Дмитрий Пожарский остался же верен себе: он по-прежнему жил в своем временном тереме на Арбате, в Воздвиженском монастыре, ожидая, когда восстановят его двор на Лубянке. Победа не внесла окончательного умиротворения в станы ополченцев: казаки стали требовать для себя жалованья большего, чем для остальных ополченцев, ссылаясь, что их военачальник Трубецкой выше Пожарского и что они, казаки, пострадали в войне больше, чем земцы. Однако Минин был непреклонен. Ворвавшимся в Кремль горлопанам он дал суровую отповедь:
— Как у вас совести хватает, что больше других пострадали? Неужели уже позабыли, что всю казну во многих городах пограбили?
Казаки стали кричать, что перебьют всех начальных людей, и только подоспевшая дворянская конница сумела остановить побоище.
Через несколько дней схватили новых смутьянов. На допросе выяснилось, что это вяземские дети боярские, а привезли они с собой грамоту, что польский король Жигимонт с королевичем Владиславом идут к Москве…
…Еще в июле польский король прибыл из Варшавы в Вильно, чтобы отсюда начать новый поход на Русь. Здесь он простоял более месяца, ожидая, что знатные вельможи пришлют ему свои эскадроны. Однако вельможи, зная, что государственная казна ушла на пышные балы и пиршества, охладели к участию в новой войне.
Пришлось Сигизмунду вытряхнуть из казначея последние злотые, чтобы нанять два полка немецкой пехоты общей численностью в три тысячи человек. Поняв, что больше ждать нечего, король 28 августа покинул Вильно, взяв путь к Смоленску. Он рассчитывал взять там местный гарнизон и начать наступление прямо на Москву. Однако когда 14 сентября королевское войско сделало привал в Орше, туда прибыли послы от смоленского гарнизона и заявили, что разделят с королем ратные труды лишь только в том случае, если он немедленно выплатит им триста тысяч злотых в счет просроченного жалованья. Сигизмунд начал колебаться, не вернуться ли ему в Польшу, но в Оршу прискакал гетман Ходкевич, оставивший часть своего войска под Можайском, он умолял короля поспешить, чтобы избавить московский гарнизон от бедственного положения.
Второго октября с четырехтысячным войском король наконец прибыл в Смоленск. Сначала его встретили с радостью и бурным ликованием, однако, узнав, что денег в казне нет, весь двухтысячный гарнизон отказался следовать за королем и, более того, составив конфедерацию, заявил, что уйдет в Польшу. На совет конфедерации приехал королевич Владислав, который пообещал приличное вознаграждение после воцарения его на московском престоле. Красноречивые обещания подействовали — смоленский гарнизон согласился отпустить в поход половину каждого эскадрона. Некоторые роты решились идти в полном составе, таким образом собралось около полутора тысяч добровольцев. В этих переговорах и сборах прошло еще две недели, наконец войско двинулось дальше.
По прибытии в Вязьму королевское войско соединилось с немногочисленной армией Ходкевича и попыталось захватить находящееся поблизости Погорелое Городище. Однако сидевший там воеводой князь Юрий Шаховской хорошо подготовился к осаде и поэтому на требование короля сдать крепость резонно ответил: «Ступай к Москве; будет Москва за тобою, и мы твои».
Король послушался и отправился дальше, войско расположилось в селе Федоровском, неподалеку от Волоколамска, а к Москве был отправлен полуторатысячный отряд кавалерии под начальством молодого Адама Жолкевского. С ним король отправил и посольство в составе двух знатных поляков — Александра Зборовского и Андрея Слоцкого и двух людей из бывшего русского посольства под Смоленском — князя Даниила Мезецкого, товарища находившегося в плену Филарета, и дьяка Ивана Грамотина.
Послы прибыли в Рузу и выслали оттуда к Москве двух гонцов с письмом к москвичам, призывая их хранить верность Владиславу. Эти посланцы, дворянин Федор Матов и шляхтич Шалевский, и были задержаны дозорными Пожарского.
Напрасно прождав своих гонцов, послы под охраной отряда Жолкевского вновь тронулись в путь, пока не достигли Тушина. Они попытались вступить в переговоры с московским правительством, прося прислать заложников. Но вожди ополчения, памятуя о судьбе русского посольства под Смоленском, категорически отказались. Чтобы отогнать поляков от Москвы, Пожарский пустил в бой испытанную дворянскую конницу.
Не выдержав удара русских всадников, поляки вынуждены были отойти. Однако в одной из схваток ими был взят в плен смоленский сын боярский Иван Философов. На допросах пленный держался с мужеством и достоинством. Когда его привезли в Федоровское, он в присутствии Сигизмунда твердо заявил:
— Москва и людна и хлебна, все обещались помереть за православную веру, а королевича на царство не брать.
На вопрос о судьбе Мстиславского и остальных бояр, державших сторону польского королевича. Философов ответил:
— Князя Федора Мстиславского и его товарищей чернь не подпускает к думе. Между тем все дела решают Дмитрий Трубецкой, князь Пожарский и Козьма Минин. Польских людей разослали по городам, а в Москве оставили только знатных полковников и ротмистров, пана Струся и иных.
Выслушав пленного, Сигизмунд окончательно лишился решимости вести войну дальше. Находившийся в ставке короля литовский канцлер Лев Сапега написал в письме к знакомым сенаторам:
«Когда взяли Москву, вся надежда упала. Мы жалким образом лишились столицы, а затем — подумаешь, из-за чего только — и всего Московского государства. А мы тут во всем терпим нужду. Немцы худеют от голода и холода, кони, вследствие недостатка сена, овса и соломы, уходят. И нам самим едва осталось на пропитание, ибо из повозок едим и пьем, и уже все заметно на исходе».
Было принято решение уходить из этой негостеприимной страны.
Весть о позорном отступлении Жигимонта вызвала ликование в столице. Наступила пора неотложных дел. В Москве кончалось продовольствие, катастрофически пустела казна ополчения. Поэтому один за другим стали покидать столицу земские отряды.
По-прежнему серьезной угрозой для мира и спокойствия в столице были казаки. Вожди ополчения сделали все, чтобы умиротворить буйные головы. С этой целью были составлены списки «старых» казаков, каждый из которых получил от Минина по восемь рублей жалованья, что окончательно истощило казну. Зато казаки остались довольны. Кроме того, чтобы удалить их из Москвы, атаманам было дано право на сбор кормов в назначенных для этого городах и уездах.
Хотя денег уже не осталось, постарались не обидеть и «молодых» казаков из числа крепостных и кабальных людей. Все они получили волю, им разрешили строить дома в Москве либо где угодно в других городах. На два года они освобождались от уплаты долгов и царских податей.
Отправилась в обратный путь и большая часть нижегородского ополчения. Ратников напутствовали добрым словом на прощание Минин и Пожарский. Нижегородцам, как самым доверенным людям, Пожарский поручил сопровождать и крепко-накрепко охранять польских пленников, в том числе и Осипа Будилу, совсем недавно издевавшегося над Мининым и Пожарским. Теперь, узнав о страшной судьбе, постигшей его товарищей в казацком стане, он смотрел на князя глазами преданной собаки и готов был целовать ему руки.
В Нижнем Новгороде толпа стала закидывать пленных камнями, а потом, распалясь, посадские мужики взялись за топоры, чтобы отомстить ненавистным захватчикам за гибель русских людей. Ратники еле отбивали нападающих. Заслышав шум, вышла на высокое крыльцо княжеского терема мать Пожарского. Ждан Болтин объяснил ей причину волнения.
Тогда Мария Федоровна обратилась к разбушевавшимся посадским мужикам:
— Люди добрые, нижегородцы! Аль вы забыли, как клялись князю Пожарскому прямить ему во всем? Что же вы делаете? Князь дал слово, что пленников никто не обидит. Разве можно, чтоб это слово было нарушено?
Устыдившись, мужики опустили топоры и расступились. Узников разместили в холодном и сыром подземелье крепости.
Служа в эти времена отечеству саблей и будучи готовы пролить кровь для вашего величества, мы всею душою желали, чтобы предоставлялись удобные случаи, с одной стороны, нам показать нашу готовность служить вашему величеству и довершить начатое дело, с другой — вашему величеству воздать нам за наши заслуги благодарностию. Когда всемогущий Бог передал во власть вашего величества Московскую столицу, нам представился случай достигнуть наших желаний. Призванные г. гетманом и введенные в Кремль для защиты стен его, мы с полною охотою вступили в эти стены, оставленные бежавшим с них войском, в которых ожидал нас голод, нужда и опасности, в которых мы в середине русской земли со всех сторон окружены были неприятелем. Теснил нас неприятель — мы сопротивлялись; шел он с военною силой на приступ, — мы отбивались, теснил нас тяжкий, все преодолевающий голод, — мы и тогда крепились и боролись довольно долго, почти сверх сил… Затем истощилась обычная пища; алчущий, нуждающийся желудок искал новой пищи, — травы и корней, которые приходилось доставать из-под рук неприятеля с опаскою для жизни, а часто и с потерею ее. Истощилась и эта пища, — мы кинулись на необычную, но по любви к отечеству и уважению к добродетели сладкую пищу, — не щадили даже собак, — но недоставало и такой пищи. Наступило затем редко слышанное, по крайней мере, скрываемое у других, а у нас почти явное самопожирание… Униженно просим ваше величество принять случившееся с нами обычному перевороту судьбы, смотреть на нас милостивыми, благодарными королевскими глазами, немедленно освободить нас, не дать нам изгибнуть до конца в этом горе и заключении, не держать нас долго в этой пагубе, в которую нас ввергла злая судьба, дурно воздавшая нам за наши доблестные заслуги.
Наконец можно было приступать к главному делу ополчения: выборам законного государя всея Руси. Грамотою от 21 декабря 1612 года московские воеводы оповестили об избавлении Москвы от польских и литовских людей и приказали повсюду на радости звонить в колокола и отслужить молебен. Все города призывались незамедлительно слать в столицу всех бояр и дворян московских, а также самых лучших и разумных людей из других сословий — от посадских людей, черносошных крестьян, духовенства и стрельцов. Зная, как обычно долго раскачиваются в провинции, Пожарский предупредил: «А если вы для земского обирания выборных людей к Москве к Крещенью не вышлете, и тогда нам всем будет мниться, что вам государь на Московском государстве не надобен; а где что грехом сделается худо, и то Бог взыщет с вас». В грамотах оговаривалось и то, чтобы городские власти вкупе с выборными лучшими людьми договорились в своих городах накрепко и вручили своим посланцам, едущим на собор «полным и крепким достаточным приказом», — говорить им о царском избрании «вольно и бесстрашно».
Требовался, по крайней мере, месяц до прибытия делегаций. Тем временем земское правительство занялось государственными вопросами. В его состав входили наряду с вождями ополчения знатные дворяне князь Андрей Сицкий и Дмитрий Головин, стрелецкий голова Иван Козлов, дьяк Иван Ефанов и другие чины. Из прежней боярской думы были изгнаны за измену окольничие князья звенигородские, князь Федор Мещерский, Тимофей Грязной, братья Ржевские, постельничий Безобразов. Для пополнения государственной казны был составлен земляной список, по которому определялись налоги. Были обложены все помещики, посады и монастыри.
Неожиданно к Пожарскому пришел ходатай из далекого Борисоглебского монастыря. Это был ученик преподобного Иринарха Александр. Он привез Пожарскому благословение учителя и просвиру в связи с освобождением Москвы, а также передал просьбу — вернуть Иринарху крест, который тот дал, благословляя Дмитрия в поход. Поведал Александр и о великой кручине всего монастыря: «Правят кормовых денег на ратных людей; а в монастыре от разорения литовских людей нет ничего». Князь принял монаха с великим уважением и радостью, вернул крест и повелел написать грамоту, освобождавшую монастырь от сборов.
На совете земли Трубецкой потребовал утверждения решения совета первого ополчения, где еще главенствовали он с Заруцким, о передаче ему лакомой волости Вага, захваченной до него с благословения польского короля изменником Михайлой Салтыковым. Пожарский, дабы не обострять отношений перед собором, подписал жалованную грамоту наряду с другими воеводами и митрополитом Кириллом, однако поставил непременным условием, записанным в этой же грамоте, что пожалование это должно быть утверждено новым царем и следует просить о новой, уже царской грамоте за красной печатью. Поскольку испокон веку Вага всегда входила в царские владения, Дмитрий Михайлович был уверен, что такой грамоты не будет. Сам же Пожарский, когда ему предложили за заслуги перед отечеством новые земли, категорически отказался, сославшись опять-таки на будущего государя.
Впрочем, шаткость своих прав на Вагу хорошо понимал и Трубецкой в случае… если он сам не будет избран на престол. Еще не дожидаясь приезда всех членов собора, он начал путем подкупа, лести, запугивания добиваться, чтобы на соборе выкрикнули его имя.
Казалось бы, все основания для надежд Трубецкой имел: первый боярин думы, удельный князь Мстиславский и ранее не домогался трона, а теперь окончательно был скомпрометирован. О возвращении из плена Ивана Шуйского или Голицына, следующих по знатности за Мстиславским, пока шла война с Польшей, не могло быть и речи. Тайные сторонники Заруцкого из числа казачества попытались было поднять голоса за «воренка», сына Марины Мнишек, но были осмеяны москвичами и изгнаны с площади, где беспрестанно шло народное обсуждение кандидатур.
Дмитрий Тимофеевич Трубецкой по знатности мог вполне сесть на престол — ведь в жилах его текла королевская кровь: он происходил, так же как и Голицын, из рода великих князей литовских. Появился и еще один претендент — князь Дмитрий Черкасский, по родовитости соперничавший с Трубецким и столь же «прославленный» служением Тушинскому вору.
Ко дню Крещения Господня успели приехать только посланники ближних к Москве городов, но больше медлить было никак нельзя. До начала выборов духовенство для очищения духа и помыслов присланных лучших людей объявило по всему государству строжайший трехдневный пост, когда и мужчинам, и женщинам, и даже малым детям запрещалось что-либо есть.
После проведения поста избранники собрались наконец в прибранной к тому времени Грановитой палате. На возвышенном царском месте был установлен отобранный у поляков трон Ивана Грозного, украшенный самоцветами. Он должен был постоянно указывать членам собора на главное, на чем они должны сосредоточить все свои думы и действия. Под ним на лавке сидели члены правительства. Бояре и московские дворяне располагались по левую руку, духовенство во главе с митрополитом Кириллом — по правую. А вдоль стен на лавках, размещенных ступенями, расселись делегации городов: на первых лавках — дворяне и купцы, выше — посадский люд и крестьяне. Лицом к правительству, у противоположной стены — начальники земского ополчения и казацкие головы.
Поднявшись, митрополит Кирилл благословил собрание и зачитал грамоту:
— «Москва от польских и литовских людей очищена, церкви Божий в прежнюю лепоту облеклись, и Божие имя славится в них по-прежнему. Но без государя Московскому государству стоять нельзя, печься о нем и людьми Божиими промышлять некому; без государя вдосталь Московское государство разорилось все: без государя государство ничем не строится, и воровскими заводами на многие части разделяется, и воровство многое множится».
Митрополит вернулся на свое место, и воцарилась сторожкая тишина. Пожарский вопросительно взглянул на Трубецкого: следовало тому, как формальному главе правительства, сказать свое слово. Но тот почему-то медлил. Впрочем, почему, стало ясно через несколько мгновений. Откуда-то из угла выкликнули:
— Хотим на царство боярина князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого!
— Он здесь самый родовитый!
— От Гедиминовичей!
Трубецкой приосанился было, но продолжал хранить молчание. Тем временем в палате вдруг начал нарастать враждебный гул. Трубецкой в тревоге повернулся к боярам. Те отрицательно мотали головами в высоких горлатных шапках. Их мнение выразил боярин Морозов, который, поднявшись с лавки, выкрикнул, заглушая гул:
— Есть и познатнее Митьки Трубецкого, да и попрямее!
— А где наши старшие бояре? — громко вопросил, будто не ведая, сидевший рядом с Морозовым Иван Никитич Романов.
Пожарский нахмурился, но, чтобы не возбуждать собравшихся, ответил с усмешкой:
— На богомолье уехали, свои грехи замаливать.
По палате прокатился хохот. Трубецкой тем временем с настойчивой надеждой глядел в упор на своих атаманов, но те лишь ухмылялись в вислые усы. Их желание посадить на престол «воренка» не осуществилось, но и своего воеводу они слишком хорошо знали. Не выдержав, один из них выкрикнул:
— Где уж тебе, сокол наш ясный, Дмитрий Тимофеевич, на царстве усидеть, коли ты и войском своим командовать не сумел!
Гомон усилился, когда кто-то выкрикнул имя Черкасского.
— Этого нам и подавно не надобно!
Поднялся Пожарский, жестом восстанавливая порядок.
— Не об этом нам сейчас спорить! Надобно решить, будем ли мы снова на царство кого-либо из иноземных королевичей просить аль будем выбирать своего, русского царя?
— Русского, русского! — раздались голоса.
— Почему спрашиваю, — повысил голос воевода, — там, за дверью, находится посол от Новгорода — Богдан Дубровский. Яков Понтусов, что продал нас полякам в Клушинской битве, а потом обманом сел в Новгороде, интересуется, будем мы звать на царство шведского королевича?
— Хватит с нас и польского королевича! — под общий хохот громогласно произнес Козьма Минин.
— Так порешили? — вопросил Пожарский.
— Так, так! Воистину так! — уже единодушно выкрикивали собравшиеся.
— Хорошо! Тогда в вашем присутствии и ответим послу. Зовите Дубровского! — приказал Пожарский стрельцам, стоявшим у дверей палаты.
Вошел Богдан Дубровский. Не ожидая такого скопления людей, он начал испуганно озираться, пока не разглядел Пожарского.
— Ну, смелее, смелее, добрый человек, — с усмешкой сказал князь. — У нас не в обычае послов обижать. Вот что мы решили на совете, запомни хорошенько и передай слово в слово своему Якову Понтусову, а тот пусть передаст королю своему Густаву: «У нас и на уме того нет, чтоб нам взять иноземца на Московское государство».
— Позволь, князь, — робко напомнил посланец шведов, — но ведь в Ярославле ты другое говорил…
— А что мы с вами ссылались из Ярославля, — ответил невозмутимо Пожарский, — так это мы делали для того, чтобы вы нам в те поры не помешали и не пошли на наши морские города.
Чувствуя себя одураченным, посол зло выкрикнул:
— Значит, война?
Князь столь же невозмутимо сказал:
— Теперь, когда Бог Московское государство очистил, мы будем рады с помощью Божией идти биться за очищение и Новгородского государства. Теперь ступай и передай это своему иноземному господину. А еще русским дворянином считаешься. Эх, срам! Ступай же!
Восхищенные умом и непоколебимой твердостью князя Пожарского, многие из собравшихся подумали про себя: «Вот человек, достойный царского венца». Эту мысль вслух высказал воевода Артемий Измайлов:
— Тебя, Дмитрий Михайлович, просим на царство! Ведь ты, и никто иной, избавитель всего нашего государства Российского!
Многие одобрительно зашумели, но Пожарский снова поднял руку, восстанавливая тишину. Когда все успокоились, напряженно ожидая его ответа, Дмитрий Михайлович негромко, но уверенно начал говорить:
— Вы знаете, что я от начальства в ополчении отказывался многажды. К такому делу меня вся земля силою приневолила. Если б такой столп, как князь Василий Васильевич Голицын, был здесь, то за него бы все держались, и я за такое великое дело мимо него не принялся бы. Теперь с Божьей помощью мы ворога одолели и Москву очистили. Да разве в том только моя заслуга? Как мы бы войско собрали без выборного человека всей земли Козьмы Минина? И как гетмана отогнали без воевод наших — тебя, Артемий, тебя, Дмитрий Лопата, без атаманов казацких? За честь предложенную благодарю, но никак мне о государстве даже и помыслить нельзя. И не будем об этом больше спорить.
Многим, кто до того вынашивал честолюбивые планы самому занять самое высокое место в государстве, вдруг стало стыдно от этих прямых и совестливых слов.
…Уже три недели шел Земский собор. Начинали с раннего утра, после совершения молитв, и заканчивали к обеду, после которого, согласно обычаю, все почивали. Уже многих из знатных людей перебрали, но отклоняли по самым разным причинам. Вместе с тем все настойчивее раздавались голоса в пользу молодого Михаила Романова. Это имя было названо в первый раз еще в Ярославле, но тогда отклонили сразу, ссылаясь на малолетство. Однако теперь о Михаиле заговорили снова. И не только в стенах Грановитой палаты, но и на московских площадях. Присылали из городов и письменные мнения за избрание царя из рода Романовых.
Хотя Романовы и не были родовиты, однако они всегда пользовались доброй славой. В народе была жива светлая память о царице Анастасии, первой жене Ивана Грозного. Помнили и о ее брате — Никите Романовиче. Уже и после кончины Анастасии Никита Романович был одним из немногих, кто имел мужество спорить с царем и в глаза укорять его за жестокие деяния, рискуя собственной жизнью. Мученический венец приняли от Годунова трое его сыновей, сгинувших в ссылке, а старший красавец Федор Никитич, которому, по преданию, умирающий Федор Иоаннович вручил свой скипетр, был насильно пострижен в монахи. Крепка была память в народе и о его недавнем мужестве, когда, не в пример Авраамию Палицыну и прочим слабодушным, даже под угрозой позорного плена, отказался он от присяги Жигимонту и призвал защитников Смоленска оборонять крепость до последнего.
Дважды на соборе выкликали имя Михаила Романова и оба раза отклоняли. Как ни странно, более всех возражал его дядя Иван Никитич, считавший себя более достойным престола, чем племянник. Наконец 2 февраля во время новых споров встал дворянин из Галича и подал Пожарскому свиток, где было выражено единодушное мнение всего города.
— Каково ваше желание? — спросил Дмитрий Михайлович.
— Надобно избрать на царство Михаила Федоровича Романова, — таков был ответ. — Он всех ближе по родству с прежними царями.
В этот же момент со свитком вышел и донской атаман.
— А вы, казаки, о ком просите? — спросил Пожарский.
— О природном царе Михаиле Федоровиче.
Это было неудивительно: ведь казаки неистово ненавидели бояр и незнатный Романов им был больше по сердцу. Мнение казаков, представлявших в тот момент значительную силу в государстве, стало решающим: весь собор высказался за избрание Михаила Романова. Затем все выборщики разъехались по своим городам, чтобы утвердить решение собора.
Двадцать первого февраля, в первую неделю Великого поста, был последний собор, где каждый чин подал письменное мнение об избрании государя. Все они были сходными и указывали на Михаила Федоровича.
В этот же день на Лобное место вышли рязанский архиепископ Феодорит, Новоспасский архимандрит Иосиф, боярин Василий Петрович Морозов и… троицкий келарь Авраамий Палицын, который, как всегда, вовремя переметнулся на сторону сильнейшего, уже прочно забыв о прежнем своем благодетеле — Дмитрии Трубецком.
— Кого хотите в цари? — спросил Морозов у москвичей, еще не сообщая решения собора.
Мнение было единодушным:
— Михаила Федоровича Романова.
В эти же дни в Москву были вызваны Мстиславский, Воротынский и другие старшие бояре. Поначалу они и слышать не хотели об избрании незнатного Романова. Мстиславский заикнулся было вновь о поисках чужеземного претендента, но гнев собравшихся был так велик, что он испуганно смолк. В этот момент Воротынский наклонился к уху старика:
— Слышь, Федор Иванович! Мишка ведь молод и глуп. Нам при нем вольготнее будет.
Это соображение победило, и «верхние» бояре дали свое согласие.
Приняв окончательное решение, собор снарядил делегацию для приглашения Михаила на царство. В Кострому отправились архиепископ Феодорит, все тот же вездесущий Авраамий Палицын, архимандриты из Новоспасского и Симоновского монастырей, протопопы кремлевских соборов, бояре Федор Шереметев и Владимир Бахтеяров-Ростовский, окольничий Федор Головин, дьяк Иван Болотников, стольники, стряпчие из дворян московских, дьяки, жильцы, дворяне и дети боярские из городов, головы стрелецкие, атаманы казацкие, купцы и других чинов люди.
Вожди ополчения, которым, казалось, надо было возглавить посольство, остались в Москве: в любой момент можно было ожидать нападения и с севера — шведов, и с запада — поляков, и с юга. Там, в Астрахани, обосновался Заруцкий, лелея мечту создать собственное Астраханское царство. Да и в самой Москве дел было невпроворот: надобно было привести в порядок церкви и дворцы в Кремле, надобно было сыскать необходимые к коронации средства. Не было и царских регалий; напрасно несколько раз водили к пытке Федора Андронова, тот отнекивался; так было и решили, что все царские венцы похищены. Но тут нежданная радость: когда был избран новый государь, к Пожарскому пришел старый царедворец Никифор Васильевич Траханиотов, поведавший Пожарскому, что, когда Шуйского подвергли насильному пострижению, ему удалось под шумок унести царские регалии — шапку Мономаха, бармы, скипетр и державу и спрятать у себя на подворье. Не раз дьяк подвергался смертельному риску, когда поляки устраивали по московским дворам повальные обыски в поисках ценностей, да Бог миловал.
Тем временем посольство прибыло в Кострому и нашло царя с его матерью в Ипатьевском монастыре. 12 марта, после обедни, двинулось из Костромы под колокольный звон торжественное шествие с хоругвиями и иконами. Марфа с сыном вышли навстречу, однако, узнав о причине шествия, поначалу отказались идти в соборную церковь. Едва их упросили всем миром.
В соборе после молебна послы зачитали грамоту об избрании Михаила на царство и просили ехать с ними в Москву. Юноша в испуге отказался, Марфа Ивановна поддержала его. Она сказала, что «у сына ея и в мыслях нет на таких великих преславных государствах быть государем; он не в совершенных летах, а Московского государства всяких чинов люди измалодушествовались, дав свои души прежним государям, не прямо служили». Марфа упомянула об измене Годунову, об убийстве Лжедимитрия, сведения с престола и выдаче полякам Шуйского и продолжала:
— Видя такие прежним государям крестопреступления, позор, убийства и поругания, как быть на Московском государстве и прирожденному государю государем? Да и потому еще нельзя: Московское государство от польских и литовских людей и непостоянством русских людей разорилось до конца, прежние сокровища царские, из давних лет собранные, литовские люди вывезли; дворцовые села, черные волости, пригородни и посады розданы в поместья дворянам и детям боярским и всяким служилым людям и запустошены, а служилые люди бедны; и кому повелит Бог быть царем, то чем ему служилых людей жаловать, свои государевы обиходы полнить и против своих недругов стоять?
— …Кроме того, — сказала Марфа в заключение, — отец его, митрополит Филарет, теперь у короля в Литве в большом утешении, и как сведает король, что на Московском государстве учинился сын его, то сейчас же велит сделать над ним какое-нибудь зло, а ему, Михаилу, без благословения отца на Московском государстве никак быть нельзя.
Послы молили и били челом Михаилу и матери его с третьего часа дня до девятого, уверяя, что «выбрали его по изволению Божьему, не по его желанью, что прежние государи — царь Борис сел на государство своим хотеньем, изведши государский корень — царевича Димитрия; начал делать многие неправды, и Бог ему мстил за кровь царевича Димитрия богоотступником Гришкою Отрепьевым, вор Гришка-расстрига по своим делам от Бога месть принял, злою смертью умер; а царя Василья выбрали на государство немногие люди, и, по вражью действу, многие города ему служить не захотели и от Московского государства отложшись; все это делалось волею Божиею да всех православных христиан грехом; во всех людях Московского государства люди наказались все и пришли в соединение во всех городах».
Однако никакие доводы не действовали. Тогда послы начали угрожать, что «Бог взыщет с Михаила конечное разорение государства». Суеверная Марфа испугалась Божиего проклятия, и Михаил наконец дал согласие.
Девятнадцатого марта царский поезд двинулся из Костромы в Москву, но путешествие сильно затянулось. Делали долгие остановки в Ярославле, Ростове, Троице-Сергиевом монастыре. За это время составился царский двор. В него вошли родственники Марфы Борис и Михаил Салтыковы (племянники предателя), пребывавшие вместе с Романовыми в Ипатьевском монастыре. Борису Салтыкову было поручено руководство тут же образованным приказом Большого дворца, а Михаил стал кравчим. Близкий к царю Константин Михалков получил чин постельничего. Недруг Пожарского Федор Шереметев также стремился стать необходимым молодому государю. Ко двору последовал и его шурин, двоюродный брат Михаила Романова, Иван Черкасский. Они подучили царя отправлять грамоты в Москву не на имя Трубецкого и Пожарского, а на старшего боярина — Мстиславского.
Чем ближе находился к Москве новый царь, тем тон его грамот становился все повелительней; под влиянием приближенных он потребовал удаления казаков из Москвы, хотя они и сыграли решающую роль в его избрании. Без конца он требовал присылки подвод, лошадей, кормов — его поезд все больше разрастался. Потом появилось новое требование, вызвавшее у вождей ополчения недоумение: он приказал изготовить к своему приезду Золотую палату, где когда-то жила царица Ирина, сестра Бориса Годунова, с проходными сенями, палату Мастерскую, также с сенями, до церкви Рождества Богородицы, кроме того — для своей матушки деревянные хоромы царицы, жены Ивана Грозного. Земское правительство ответило, что готовят царю Золотую палату и те две палаты, где жил царь Иван и которые назывались чердак царицы Анастасии Романовой, да Грановитую палату, да мыльню. Для матери царя предлагались хоромы в Вознесенском монастыре, где жила совсем недавно мать царевича Угличского Марья Федоровна Нагая. Однако Михаил считал, что матери жить там невместно, и снова настаивал на хоромах жены Ивана Грозного.
После бесконечных капризов, по настоянию Ефрема, митрополита Казанского, архимандрита рязанского Феодорита и нового челобитья дворян и всяких чинов Московского государства государь наконец оставил Троице-Сергиев монастырь и прибыл 2 мая в село Тайнинское, где некогда Дмитрий встречал свою «мать», инокиню Марфу.
На следующий день Михаил Романов в сопровождении ставшей огромной свиты вступил в столицу. 11 июля Михаил Федорович венчался на царство. Пред причащением было совершено освященное миропомазание из того сосуда, который некогда принадлежал императору Августу и из которого помазывались на царство все российские государи.
Перед тем как идти в собор на коронование, Михаил Федорович вышел в Золотую палату, сел впервые на своем царском месте и пожаловал боярство двум стольникам. Первым чин боярина получил двоюродный брат царя Иван Борисович Черкасский, а вторым — воевода князь Дмитрий Михайлович Пожарский.
На следующий день после коронации, в день своих именин, царь пожаловал в думские дворяне Козьму Захаровича Минина. Однако главным казначеем стал Никифор Траханиотов, отмеченный за сохранение царских регалий.
Того же году в июле венчался государь царь и великий князь Михайло Федорович всея Русии царским венцем на Российское государство. А венчал государя митрополит казанской Ефрем. А осыпал государя боярин князь Федор Иванович Мстиславской. А с царскою шапкою шел боярин Иван Никитич Романов. А с скипетром боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой. По царской сан на Казенный двор ходил князь Дмитрий Михайлович Пожарский, а с Казенного двора шел с ним вместе казночей Никифор Васильевич Траханиотов.