Могучая фигура священномученика Ермогена — патриарха Гермогена (1606—1612) — поднялась в огне Смуты и наложила свой отпечаток на ход гражданской войны, переросшей во всенародную борьбу за освобождение и объединение России. Говоря об интеллектуальных жертвах Смуты и её герое, тоже принесённом в жертву полководце Скопине-Шуйском, мы не могли закончить свой рассказ, не упоминая постоянно об этом подлинном архипастыре.
По обыкновению, патриарх был избран царем и верно служил ему, но это был не смиренный исполнитель воли государя, а самостоятельный человек с сильным характером, с глубокими личными убеждениями и смелостью отстаивать их, невзирая на лица и обстоятельства. Гермоген был первым патриархом, чья личность (а не только дела) вызывала разногласия и горячие споры современников, унаследованные потомками. Даже в благопристойно приглаженной церковной истории, даже после прославления Гермогена в связи с юбилеем дома Романовых в 1913 г. его выдающаяся роль в истории Российского государства и Церкви оценивалась по-разному{57}.
Особые споры вызывают мотивы поведения патриарха-мученика, загадка которых пленяла умы его современников. Близко знавший Гермогена ученый князь Иван Андреевич Хворостинин рисует патриарха «книжному любомудрию искусным» духовным писателем и церковным кормчим{58}. Но корабль его среди множащихся волн истончевал и разъедался «многими иенами соблазна». «Видел добрый пастырь царя (Василия Шуйского. — А.Б.) малодушествующего, много пользовал от своего искусства», но не мог ни исправить Василия, ни помочь одолеть гражданскую бурю. Гермоген, принявший из-за Шуйского многие беды «от всех человек», то уязвлялся страхом «треволнения людского шатания», то украшался бесстрашием, стараясь исправить людей проповедью и церковным наказанием.
Стойкая поддержка царя и конфликт с царем, сторонники, оказывающиеся врагами, наказанные патриархом люди, действовавшие как его истинные друзья, периоды страха и отваги, гнева и милосердия, мудрой проповеди и слез…
Поистине, Гермоген — первый из архиереев Русской православной церкви, чья личность рисуется источниками сложной и противоречивой. Конечно, желание понять героя во всех противоречиях его поведения и характера было признаком пробивавшего себе дорогу авторского исторического мышления Нового времени, но не случайно, что новые взгляды сконцентрированы на Гермогене.
Признаком прогресса исторической мысли было приведение в одном сочинении разных, порой отрицающих друг друга версий. И именно Гермоген рассмотрен в знаменитом «Хронографе русском» 1617 г. с двух точек зрения{59}. Одно «писание» о Гермогене, по мнению составителя, «неправое», но его нельзя исключить из рассказа, поскольку такой взгляд «во многих распростреся», — подход, получивший развитие еще в XVII в., но нашими современниками принимаемый с величайшим трудом!
Итак, что же о Гермогене «несть истина»? То, что он был «словесен муж и хитроречив, но не сладкогласен»; «до конца извыче» Святое писание и предание, церковные законы и уставы, но оставался «нравом груб и к бывающим в запрещениях косен к разрешениям» (то есть неохотно снимал церковное наказание). Патриарх легко верил слухам, не вскоре распознавал людей злых и благих и частенько склонялся к льстивым и лукавым (что соответствует мнению о нем Хворостинина). Эти «мужи змееобразные» разжигали в нем «огнь ненависти».
Гермоген «никогда отчелюбиво не совещался с царем»; после свержения Шуйского супостатами и мятежниками «он в народе пастырем непреоборимым показать себя хотел, но уже времени и часу ушедшу», непостоянное не могло стоять и цветы не зацвели бы средь лютой зимы. «Тогда, хотя ярился он на клятвопреступных мятежников и обличал христианоборство их, но ят (схвачен) был немилосердными руками, как птица в клетке гладом уморен, и так скончался».
Это неправда! — писал человек, придерживавшийся противоположных взглядов. Не вина Гермогена, что «не всем дается от Бога и мудрость, и глас» — и без красивого, «светлоорганно шумящего» голоса мудрые и хорошо сложенные речи патриарха были «сладки разуму слышащих». «А еже рек нравом груб — и то писавый о нем сам глуп!» Что и говорить, неотразимый, а главное, издавна укоренившийся в России аргумент.
Собственно, критик не опровергает, а объясняет «хульную и ложную» характеристику Гермогена сложными обстоятельствами времени. «В то время злое, если бы Господь не положил на светильнике церковном таковое светило, то многие бы во тьме еретичества люторского и латинского заблудили». Надо знать, пишет полемист, «в каковых бедах, в каковых слезах тогда вся земля Российская бысть! И если все овцы стада Христова в расхищении были, то пастырю самому где мир, где любовь, где союз показать к кому-нибудь? Всегда о всех плач, о всех рыдание!
И какую бы любовь, — спрашивает защитник Гермогена, — показывать к преступникам заповедей Божиих, поскольку на государя царя многие тогда злое строили, и лестью от правды отводили, и в непреподобные пути низводили?! Он же не с царем враждовал, а с неподобными советниками его». Так, злыми советами царь раньше времени распустил войско после взятия у мятежников Тулы, призвал иноверцев для защиты трона от «крамольников», вводя тем самым душу свою в грех.
«Святейший же патриарх о том всегда царя молил, что то все недобрые есть советования приближенных его. И когда все те дела злом обернулись — и тогда царь Василий возрыдал и восплакал. Он же, богомудрый пастырь, во всем любезно и кротко утешал его». Что касается суровости Гермогена, то крамольников из священного чина он смирял «но достоинству, а не напрасно».
В Смуту, пишет автор, «возбесились многие церковники: не только мирские люди чтецы и певцы, но и священники, и дьяконы, и иноки многие — кровь христианскую проливая и чин священства с себя свергнув, радовались всякому злодейству». Этих-то крамольников Гермоген старался наставить на путь истинный, «иных молениями, иных запрещениями; скверных же кровопролитников и не хотящих на покаяние обратиться — тех проклятию предавая, а кающихся истинно — то тех любезно приемля и многих от смерти избавляя ходатайством своим».
Нетерпимость Гермогена явно была притчей во языцех. По крайней мере, автор «Отповеди в защиту патриарха» постарался опровергнуть это мнение, хотя оно и не приводилось в «Хронографе»: «Терпению же его только удивляться следует, каков был к злодеям возблагодетель! Слыша неких неосвященных (светских людей), поутру лаявших его, на обед посылал звать их, а против лаяния их как глух был, ничего не отвечая».
Хотя Гермоген, признает автор, был «прекрут в словах и в воззрениях, но в делах и в милостях ко всем един нрав благосердный имел и кормил всех в трапезе своей часто, и доброхотов, и злодеев своих». Милосердие его не знало границ: он поддерживал нищих и ратных людей, раздавал одежду и обувь ограбленным, золото и серебро — больным и раненым, «так что и сам в конечную нищету впал».
Как видим, Василий Шуйский возвел на патриарший престол человека с очень непростым характером. Гермоген был отнюдь не «слуга царю», резко отличаясь от большинства архиереев его времени. Не случайно именно он выступил против воли Лжедмитрия I, осудив его брак с католичкой Мариной Мнишек. Конечно, спорить с мягкосердечным «царем Дмитрием Ивановичем» было совсем не то, что с коварным и злопамятным царем Василием, но Шуйский имел достаточно оснований предполагать, что избираемый им в патриархи человек не испугается и его гнева.
Характер и деяния Гермогена были к тому времени хорошо известны, хотя происхождение 76-летнего старца терялось во тьме времен{60}. Поляки во времена Смуты были уверены, что в молодости патриарх был донским казаком и уже тогда за ним водились многие «дела». Позднейшие историки возводили род Гермогена к Шуйским или Голицыным, к самым низам дворянства или городскому духовенству. Эти хитроумные гипотезы прикрывают тот факт, что о жизни одного из виднейших деятелей русской истории примерно до 50-летнего его возраста мы не знаем ничего, кроме того, что в миру его звали Ермолаем (свое церковное имя он писал по-православному — «Ермоген»).
Предполагается, что Гермоген начал службу клириком казанского Спасо-Преображенского монастыря еще при его основателе Варсонофии. В 1579 г. он был приходским священником казанской церкви Святого Николая в Гостином дворе и участвовал в обретении одной из величайших православных святынь — Казанской иконы Божьей Матери. Может быть, именно он написал краткий вариант «Сказания о явлении иконы и чудесах се», отправленный духовенством Ивану Грозному{61}. Предполагают, что и сам он приехал в Москву, где в 1587 г., после смерти супруги, постригся в Чудовом монастыре.
Но ранняя иноческая жизнь Гермогена неразрывно связана с недавно завоеванной русскими Казанью. В 1588 г. он стал игуменом, а затем архимандритом тамошнего Спасо-Преображенского монастыря. 13 мая 1589 г. Гермоген был возведен в сан епископа и поставлен митрополитом Казанским и Астраханским — первым в новоучрежденной митрополии. Ему предстояла упорная борьба за обращение в христианство великого множества иноверцев — татар, мордвы, мари, чувашей, мусульман и язычников, «погрязших в идолопоклонстве», за просвещение Казанской земли «светом истинной веры».
Приняв бремя митрополичьего служения, Гермоген проявил невиданное доселе усердие, вполне отвечавшее сложности положения христианства на рубеже Европы и Азии. Долгое время лишь земли покоренной Москвой Вятской республики на Севере служили русским окном в Азию; со взятием в середине XVI в. Казанского и Астраханского царств за колоссальной по протяженности зыбкой пограничной чертой открылось взорам россиян целое море разноверных племен крупнейшего континента Земли.
Искони признававшие за иноземцами и иноверцами человеческое достоинство, русские оказались перед угрозой растворения в этом море, куда, по вековечной привычке, смело пускались отряд за отрядом «искать земли для селения». Католикам и протестантам, делившим между собой неосвоенные земли за морями, было не легче, но проще. Аборигенов, сколь бы культурными или примитивными те ни были, признавали почти что за зверей и беспощадно истребляли, бестрепетно нарушая любые договоры с «дикарями».
Русские, образовавшиеся в результате естественной культурной ассимиляции славянами бесчисленных племен северо-востока Великой Скифии (как называли огромную территорию от Одера до Урала и от Белого моря до Балкан), не были нравственно подготовлены ни к порабощению, ни к уничтожению чужих племен на открывшихся им землях. Национальный характер позволял им селиться среди иноверных инородцев и, заботясь лишь о мире, ожидать, когда культурные различия сами собой сотрутся (как правило, когда местное население переймет более развитые трудовые навыки, язык, обычаи и т. п.).
До Гермогена этот процесс шел неспешно столетиями. В его время Россия вступила в эпоху Великих географических открытий и процесс расселения русских ускорился лавинообразно. За выходом на азиатские рубежи последовало славное взятие Сибири, перед устремившимися на восход солнца первопроходцами лежали Дальний Восток и Америка.
Испокон веков Русская православная церковь была важным фактором русской культуры на новых территориях, не говоря о хозяйственном значении при освоении новых земель таких монастырей, как Соловецкий. Взятие Казанского царства стало для мыслящей части духовенства сигналом, что Церковь должна предпринять особые усилия, чтобы стать поддержкой не медленному продвижению, а свойственному Новому времени взрывному броску русской колонизации.
Похоже, что Гермогена специально готовили к его роли. Его образование было значительно выше среднего для монахов и архиереев XVI в. Есть основания полагать, что учителем казанского священника был сам Герман Полев, архимандрит Свияжского монастыря, прибывший в нововзятую Казань с первым архиепископом Гурием и после него занявший архиерейскую кафедру. А преподобный Варсонофий, основатель и архимандрит казанского Спасо-Преображенского монастыря (1571—1576), адресовал Гермогену «речь некаку прозрительну» (пророческую).
Эти покровители священника были мертвы, когда состоялось его быстрое, почти мгновенное (всего за два года!) возвышение из монахов в Казанского архиепископа — с незамедлительным превращением кафедры в митрополию. Очевидно, что Гермогена вела чья-то могучая рука, что именно его хотели и поставили на передовом рубеже православия. Митрополит вспоминал, с каким трепетом он, «непотребный», встал на место Варсонофия и взял «жезл его в руку мою». Еще более «страшно… и зазрительно от многих» было занятие еще не заслуженного ни именем, ни делом места святого архиепископа Гурия{62}.
Однако, несмотря на недовольство многих, пророчество сбылось, Гермоген стал преемником Варсонофия, Гурия и более того — первым митрополитом, оправдав надежды преподобного. Не располагая архивом Казанской кафедры за это время, мы можем судить о его деяниях лишь по отдельным документам и рукописям. Из них следует, что митрополит прежде всего предпринял действия оборонительные.
Слабейшей частью его паствы, вкрапленной отдельными островками в гущу иноверного служилого и податного населения, были новокрещеные. Рассыпанные по епархии и не имевшие особых привилегий, новые христиане часто не получали духовной поддержки, уклонялись к прежним обычаям и даже скорбели, что от старой веры отстали, а в православной не утвердились. В 1591 г. Гермоген созвал их всех в Казань и несколько дней поучал от Божественного Писания, внушая, как подобает жить христианам.
Свои соображения по проблеме оборонения христиан в целом митрополит изложил в послании царю Федору Иоанновичу и патриарху Иову. Главная опасность для новокрещеных, но его мнению, состояла в том, что они живут среди неверных и не имеют вблизи церквей, в то время как мечети строятся уже у самой Казани, чего с самого ее взятия не бывало! Не меньшие опасения вызывали православные переселенцы, масса которых оказалась в Казанской земле поневоле (ссыльные, пленные и т. п.).
Гермоген сильно сомневался, что многие русские, добровольно или в холопстве жившие среди местного населения (татар, чувашей, мордвы, мари), по своему обыкновению женившиеся на местных, евшие и пившие с ними, не перенимают и местную веру. Мало того, огромное количество переселенных Иваном Грозным из Прибалтики католиков и лютеран устроилось на новом месте столь основательно, что принимало на службу, добровольно и за долги, многих русских, «отпадавших от православия» в веру хозяев.
На основе послания Гермогена была принята первая государственная программа ограждения православия, исполнение которой (что характерно!) было возложено на светские власти. 18 июля 1593 г. царь Федор Иоаннович (читай — Борис Годунов) «по совету» с патриархом послал казанским воеводам развернутый указ:
1) переписать всех новокрещеных с семьями и слугами, собрать их в Казань и выговорить, что они приняли православие добровольно и отступают в свою старую веру, несмотря на поучения митрополита, напрасно;
2) поселить новокрещеных в Казани особой слободой (свободным от тягла предместьем) между русских людей, с православной церковью, во главе с добрым дворянином младшего чина («сыном боярским»), коий должен отвечать за то, чтобы они держали истинную веру, ходили в церковь, носили кресты, имели иконы, принимали отцев духовных и слушали поучения Гермогена;
3) отступников от христианства смирять темницами и оковами, иных отсылать к митрополиту для церковного наказания;
4) мечети в Казани упразднить и впредь оных не допускать;
5) русских у татар и немцев отобрать и поселить торгующих в городах, а пашенных — в дворцовых (принадлежащих царю) селах среди русских же;
6) впредь иноверцам принимать христиан на жительство и в услужение воспретить{63}.
Насколько успению выполнялась программа — неизвестно. По крайней мере, последний пункт нарушался в XVII в. и самим правительством достаточно часто. Во всяком случае, во времена Гермогена до массового и тем более принудительного обращения в православие было еще далеко.
Особый интерес вызывает уникальная лояльность христианских властей к восточным религиям (прежде всего мусульманской). За исключением запрещения строить мечети в Казани (где муллы были вдохновителями борьбы с Россией) и захвата отдельных языческих капищ в ходе боевых действий в Сибири (где они служили для сбора местных ополчений), никаких утеснений или ограничений на иноверное богослужение не накладывалось, иноверцы жили своей жизнью.
Однако если мечети, буддийские храмы и языческие капища, как правило, не привлекали к себе никакого внимания московских властей, то костелы и кирхи братьев-христиан на Руси были напрочь запрещены. На Восток отправлялись священники, церковные книги и утварь, колокола и иные средства помощи первопроходцам в строительстве ими православных храмов. На Запад шли войска с приказами неукоснительно уничтожать «богомерзкие» христианские храмы.
Известный миролюбием царь Федор Иоаннович, отвоевавший у Швеции часть, а потом и всю Карелию, неоднократно повелевал «очистити» территорию от лютеранских «капищ» и «идолов», «сокрушити» их начисто — в то время как усеивающие его восточные владения настоящие капища и идолы, кажется, не вызывали у царя никакого беспокойства. В стремлении к пролитию христианской крови православные русские не отличались от представителей иных христианских конфессий, уступая католикам и протестантам всех мастей разве что в масштабах и утонченности истребления и утеснения братьев во Христе.
Особенности движения России на линии Запад-Восток (с мечом в одну сторону и серпом в другую) определяют характер деятельности Гермогена в начальный (восточный) и завершающий (времен борьбы с интервенцией) периоды его архиерейского служения (средний приходится на гражданскую войну). В Казани, после упомянутого послания, он действовал исключительно позитивно, укрепляя нравы и дух паствы и как бы не замечая наличия вокруг целого моря иноверцев.
Митрополит был озабочен обычными нарушениями чинности церковной службы, когда священники и дьяконы для скорости читали и пели разные тексты одновременно, тогда как миряне дремали, озирались по сторонам или разговаривали. В «Послании наказательном всем людям» Гермоген довольно мягко заметил, что обо всем «ведает» и «зрит» нарушителей{64}.
Среди пограничных жителей и первопроходцев, особенно казаков, подобных нарушении было гораздо больше. Только в официальной истории дело представляется так, будто поселенцы всегда заботились о душе раньше, чем о нуждах бренного тела, не забывали взять с собой священника и начинали осваивать земли, перекрестясь, со строительства храма. В действительности же нередко буйные ватаги больше полагались на самопал, чем на святой крест, а мирные земледельцы уходили в леса и степи Поволжья, в Приуралье и за Урал, отягощенные главным образом орудиями и оружием, скотом и семенами; не случайно даже вслед воеводам царь специально посылал все необходимое для церковной службы.
Православие могло сыграть тем большую роль в успехе русской колонизации, чем больше его можно было унести в душе, не отягощая натруженную спину первопроходца. А когда Бог был высоко, а царь далеко, кто мог поддержать россиянина среди «тьмы идолопоклонников»? Конечно, святые, в Русской земле просиявшие, свои, понятные заступники, незримо отправлявшиеся с дружинами за тридевять земель.
Освоение земли не представлялось полным и реальным без ее освящения подвигом новых чудотворцев, святых, у которых православные поселенцы могли бы искать душевной поддержки, на которых возлагали бы свои надежды; без них самая «подрайская землица» (как писали о казанских землях), даже завоеванная и освоенная, не была «Святорусской». Гермоген потрудился над освящением вверенной ему епархии больше, чем весь московский Освященный собор.
9 января 1592 г., не дожидаясь ответа на первое свое послание, он сообщил патриарху Иову список героев взятия Казани, которым Церковью не установлена была особая память. Даже в просьбе к патриарху чувствуется характерный для митрополита напористый стиль:
«Умилосердись, государь Иов, новели и учини указ свой государев мне, богомольцу своему — в который день повелит мне святительство твое по тех православных благочестивых воеводах и воинах, пострадавших за Христа под Казанью и в пределах Казанских в разныя времена… но всем Божиим церквам во градех и селех Казанской митрополии пети по них панихиды и обедни служити, чтобы, государь, но твоему государеву благословению память сих летняя (ежегодная) по вся годы была безпереводно»{65}.
Далее Гермоген выразил скорбь, что трем казанским мученикам не установлена вечная память и что они не внесены в синодик, читаемый в неделю православия. Из замученных магометанами за отказ отпасть от православия один — Иоанн Новый — был нижегородцем, а двое — Стефан и Петр — новообращенными татарами. Митрополит мудро учел национальный вопрос, а патриарх не замедлил ответить на настойчивое послание.
Павшие под Казанью и мученики за веру Христову были внесены в большой синодик, читаемый в неделю православия. Память воинам была установлена в субботу по Покрове Пресвятой Богородицы (в честь взятия Казани 2 октября), установить же день поминовения мучеников Иов доверил Гермогену. Торжественно объявляя о решении патриарха по епархии, митрополит велел повсеместно служить по ним литургии и панихиды и поминать на литиях и обеднях ежегодно 24 января.
Одновременно с героями и мучениками Гермоген утверждал вечную память казанским просветителям. Кроткий архиепископ Герман Полев находился в Москве, когда многоученый митрополит Афанасий, не в силах соблюдать запрет Ивана Грозного на «печалование» об опальных, оставил престол (в 1566 г.). Поставленный на Московскую митрополию, Герман немедленно выступил с поучением царю, резко осудив опричнину, был лишен сана, а позже, через два дня после сведения с митрополии знаменитого печальника о Святорусской земле Филиппа Колычева, найден мертвым у себя на дворе (6 ноября 1568 г.).
Власти утверждали, что Герман умер от моровой язвы, но народ ясно видел в его гибели руку опричников. Тело соратника и продолжателя дела архиепископа Казанскою Гурия лежало в простой могиле в Москве у церкви Святого Николы Мокрого, когда в 1592 г. «у благочестивого государя царя Феодора Иоанновича всея России испросили мощи его ученицы его». Просьба Гермогена, адресованная царю и патриарху, оказала решающее воздействие. Вскоре митрополит встретил мощи Германа близ Свияжска, видел и осязал их и совершил погребение своего учителя в Свияжском Успенском монастыре.
Перенос мощей Германа, гражданский подвиг коего был отражен в знаменитой «Истории» князя Андрея Курбского и Житии убиенного митрополита Филиппа, был ярким политическим актом. Житие Германа было уже составлено (до 1572 г.){66}, но Гермоген счел долгом рассказать об архиепископе еще и в Житии Гурия и Варсонофия{67}. Желание Гермогена сбылось — святой Герман Полев чтится Русской православной церковью (память 6 июля по новому стилю).
Подобно Филиппу, митрополит Гермоген был энергичным строителем, украсившим Казанскую епархию множеством церквей и монастырей. Завершение строительства Казанского Девичьего монастыря и освящение в нем нового храма Богородицы архиерей отметил созданием пространной редакции «Сказания о явлении и чудесах иконы Казанской Богоматери» (1594). Помимо литературных достоинств, сочинение привлекает глубоко личным трепетным отношением к святыне. Живо и восторженно описал Гермоген совершившиеся от иконы до 1594 г. чудеса, лично им свидетельствованные{68}.
Тогда же митрополит составил свою редакцию одного из наиболее поэтичных памятников древнерусской литературы — «Повести о Петре и Февронии, муромских чудотворцах». Желая приблизить «Повесть…» к житийному жанру и современному ему читателю, Гермоген бережно отнесся к источникам, не искажая, но лишь проясняя их рассказ. В предисловии он исключил богословские рассуждения, заменив их констатацией греховности рода человеческого.
В 1595 г. при личном участии казанского митрополита были открыты многоцелебные мощи святого князя Романа Углицкого. Дальнейшему освящению Волги помог счастливый случай: копая рвы под фундамент нового храма в казанском Спасо-Преображенском монастыре, строители наткнулись на гробницы первого архиепископа Гурия и епископа Тверского Варсонофия, жившего в этой обители на покое, того самого, кто обратил некогда к Гермогену свое «прозрение».
Собрав духовенство, Гермоген лично вскрыл гробы и явил свету нетленные мощи обоих святителей. По ходатайству митрополита еще два деятеля казанского просвещения были причислены к лику российских святых. Память Гурия установлена (по новому стилю) 18 декабря, Варсонофия — 24 апреля, обретение их мощей — 17 октября (кроме того, 3 июня отмечается перенесение мощей св. Гурия в 1630 г.). «Житие и жизнь» обоих святых, написанное емким лаконичным слогом Гермогена в 1596—1597 гг., как и краткие жития казанских мучеников, включенные в его грамоту 1592 г., сохранили сведения из многих не дошедших до нас источников и рассказов старожилов, которые митрополиту «случилось слышать в повестях от достоверных людей».
Гермоген писал о настоятельной необходимости такой деятельности, столь не свойственной современным ему архиереям. То, что для других было случаем, для казанского митрополита — долг, освященный высшими авторитетами и самим Христом. Молчать о новых святых, так же как о героях и новомучениках, — преступление, подобное убийству.
Духовное обогащение Святорусской земли естественно связывалось в сознании Гермогена с необходимостью сохранения старых истин. Известно, например, что он способствовал восстановлению древней церковной службы апостолу Андрею Первозванному, по преданию крестившему Русь за много веков до Владимира Святого. Признание легенды о первокрестителе ставило Русскую землю в число первых принявших христианство и весьма льстило формирующемуся национальному самосознанию. Не случайно косой крест святого Андрея украсил впоследствии высший орден Российской империи и флаг русского военно-морского флота.
Энергичная деятельность первых лет архиерейского служения Гермогена резко оборвалась после 1598 г., когда он был вызван патриархом Иовом в Москву для участия в избрании на царство Бориса Годунова. Ни один источник, и тем более ни один автор благостных повествований о священномученике, не упоминает о гробовом молчании, в которое был погружен Гермоген все годы царствования Бориса. Считается, что казанский митрополит не испытал гонений, но может ли быть для деятельного архипастыря участь тяжелее?! «Яко мертвый забвен», — писал о себе в менее удручающей ситуации просвещенный архиепископ Лазарь Баранович. «Бумаги и чернил отнюдь не давати!» — гласили приговоры Артемию Троицкому и Сильвестру Медведеву, претерпевавшим тяжелейшие гонения как духовные писатели, сходно с Гермогеном понимавшие свой долг слова. Даже протопоп Аввакум мог писать в заточении!
Был ли Гермоген по роду Шуйским, которых преследовал Годунов, или его непреклонный нрав столкнулся с самовластным характером Бориса — неизвестно. Из забвения казанского митрополита извлек Лжедмитрий I, ожидавший по меньшей мере благодарности от новоиспеченного сенатора. Однако Гермоген попросту не мог одобрить совершение православного обряда царского венчания над католичкой Мариной Мнишек.
Подходивший к вопросу о принятии в православную церковь со всей основательностью, митрополит Казанский еще в 1598 г. составил сборник чинов крещения мусульман, католиков и иных иноверцев. Согласно «Сборнику Гермогена», хранящемуся в собрании императорского Общества истории и древностей российских Российской государственной библиотеки (№ 190), христиан иных конфессий и католиков в особенности следовало заново крестить, поскольку их «обливательное» крещение истинным таинством не являлось!
Маловероятно, впрочем, что отношение Русской православной церкви к католикам как к нехристям было неведомо другим архиереям, покорно служившим Лжедмитрию I. Вопрос, почему только Гермоген и епископ Коломенский Иосиф настаивали на крещении Марины, решается в сфере убеждений и свойств характера, а не знаний. Большинство архиереев могло, меньшинство — не могло переступить через свою веру. Такой человек и нужен был Василию Шуйскому, вступившему на престол в условиях разгоравшейся гражданской войны: пусть крутой нравом, но безусловно честный, способный на открытый спор, но не тайную измену.
Занятно, что историки точно сговорились не замечать колебаний Василия Шуйского в выборе нового патриарха. Мало того, что новый царь был избран на престол «одной Москвой» 19 мая 1606 г., через два дня после клятвопреступного свержения Лжедмитрия I и массовых убийств. Шуйский нарушил новоустановленную традицию, по которой главную роль в царском избрании должен был играть патриарх. Игнатий был низложен, время шло, а патриарший престол оставался пустым — даже царское венчание Василия 1 июня совершал митрополит Новгородский Исидор! Такого не позволял себе даже Лжедмитрий, венчавшийся лишь после законного поставления патриарха.
Учитывая, сколь непрочно было положение Шуйского, «выбор» которого на царство вызвал возмущение по всей стране и ропот при дворе, оскорбленном наглым покушением на престол этого выскочки, промедление с поставлением патриарха должно иметь серьезные основания. И так при царском венчании Шуйскому пришлось клясться и божиться судить праведно (все знали его как криводушного судью), никому не мстить, за грехи одного не преследовать родичей и «не осудя с боярами» не выносить смертных приговоров.
Промедление Шуйского еще более загадочно, что с первых дней царствования ему пришлось развернуть мощную пропаганду своей власти как спасения России от злого самозванца и еретика Гришки Отрепьева. Грамота за грамотой летали по стране — не подкрепленные авторитетом патриарха. Вырытые из заброшенной могилы в Угличе мощи несчастного царевича Димитрия, которого сам же Шуйский несколько лет назад объявил самоубийцей, были торжественно доставлены в Москву и выставлены в Архангельском соборе как чудотворные, «невинно убиенный» Димитрий причислен к лику святых — всё без патриарха!
Происходящее было настолько необъяснимо, что автор «Нового летописца» описал возведение Гермогена на патриарший престол перед рассказом о перенесении мощей Димитрия, которые Шуйский якобы встречал под Москвой уже вместе с патриархом. Но мощи были встречены 3 июня, через два дня после коронации Василия, грамота о явлении и чудесах от мощей стала рассылаться 6 июня, а Гермоген, согласно чину его поставления{69}, стал патриархом только через месяц, 3 июля.
По общему мнению, задержка была вызвана тем, что Шуйский хотел видеть на патриаршем престоле исключительно Гермогена (и потому пошел на столь опасные для него нарушения?), а тому требовалось много времени, чтобы прибыть из Казани. Но, во-первых, нет убедительных сведений, что казанский митрополит находился именно в своей епархии, во-вторых, кому же тогда принадлежит речь при царском венчании Василия 1 июня, еще в 1848 г. изданная А. Галаховым как речь Гермогена?{70}
Исследователи, не говоря уже об эпигонах, предпочли обойти вниманием эту речь. Признание произнесения ее Гермогеном означало бы, что ему не пришлось совершать долгий путь из Казани в столицу, но он по каким-то причинам уклонился и от участия в московском кровопролитии, и от открытия мощей то ли убитого, то ли самоубившегося сына Ивана Грозного, то ли безвестного мальчика, чья смерть прикрывала чудесное спасение истинного царевича.
То, что колебания Шуйского были по крайней мере отчасти связаны с позицией Гермогена, подтверждается тем фактом, что митрополит был избран на патриарший престол «не в очередь», мимо старейшего святителя митрополита Новгородского Исидора, игравшего главные роли и при венчании Василия, и при поставлении самого Гермогена. Но какова могла быть позиция казанского митрополита?
Можно догадываться, что не упускавший случая принять участие в канонизации святых Гермоген не случайно никоим образом не коснулся дела Димитрия, фактически осужденного Освященным собором в 1591 г. с подачи самого Шуйского. Конечно, дело о бедном царевиче было состряпано грязно{71}, но не Шуйскому было его пересматривать! Далее, кем бы он ни был, «царь Дмитрии Иванович» был законно венчан на престол, и Гермоген всего несколько недель назад спорил с ним, как с царем, — а теперь царь был убит. Четыре государя за один год, из них двое убитых, — это показалось бы слишком не только порядочному Гермогену!
Легко понять, что бесчестному Шуйскому нужен был для «утешения» государства незапятнанный и энергичный архипастырь, а положение Церкви было столь плачевно, что выбирать было почти что не из кого. Но почему царь Василий думал, что после его венчания Гермоген станет для него более приемлемым, почему оставил свои сомнения и решился на патриаршее поставление столь самостоятельной личности? Это очевидно.
Даже критичный Костомаров, утверждавший, что Гермоген был удобен Шуйскому постольку, поскольку «отличался в противоположность прежнему патриарху фанатическою ненавистью ко всему иноверному», признавал, что «для Гермогена существовало одно — святость религиозной формы».{72} Он мог уклониться от участия в открытии мощей и прославлении сомнительного святого — но канонизированного Димитрия признал безоговорочно. Василий был более чем сомнительный кандидат на престол — однако миропомазанный царь был для Гермогена ««воистину свят и праведен».
Только став царем, Шуйский мог быть абсолютно убежден, что какие бы разногласия ни разделяли их отныне с Гермогеном, тот буквально положит душу свою для защиты его престола. Что же касается «фанатической ненависти ко всему иноверному», то это — оборотная сторона образа Гермогена в ура-патриотической историографии, видевшей в Смуте одни происки иноземцев и не желавшей признавать тот факт, что иностранная интервенция была лишь следствием внутренней, гражданской войны.
В первый период патриаршества Гермогену вообще было не до иноверцев. Едва он освоился в патриарших палатах близ Успенского собора, как пришлось посылать духовенство в районы, восставшие против власти Шуйского: «всенародство», поставившее на престол «царя Дмитрия Ивановича», не потерпело, чтобы его знамя было втоптано в грязь стареньким подслеповатым узурпатором.
Крестьяне, закрепощенные при Иване Грозном, холопы, восстание которых было разгромлено Борисом Годуновым, казачество, по большей части состоявшее из людей, вынужденных бежать из Центральной России, обнищавшее дворянство и даже аристократы, не склонные быстро менять свои убеждения, — то есть огромные массы людей просто отказывались верить в смерть «царя Дмитрия Ивановича». В самой Москве 15 июня случились народные волнения; их подавили, но на улицах продолжали появляться листовки с пророчеством возвращения Димитрия и наказания изменников к Новому году, 1 сентября.
Нужен был только вождь — и волнения вылились в мощное народное восстание, подкрепленное бунтами в разных городах и весях. Духовенство было в смятении — многие, особенно приходские священники, благословляли единодушную с ними паству и даже шли в ополчение; многие колебались, видя целые города и уезды поднимающимися на борьбу, часто вместе с законными воеводами; кто-то просто отсиживался.
Митрополита Крутицкого Пафнутия с духовенством, направленных Гермогеном для утишения Северских земель, не приняли в восставших городах. Посланные патриархом священники оказались бессильны даже в царском войске, отступавшем и разбегавшемся под ударами бывшего холопа Ивана Исаевича Болотникова, ставшего выдающимся полководцем народной армии. Местное духовенство не удержало, а может, и не думало удерживать Истому Пашкова, поднявшего дворянское ополчение в Туле, Веневе и Кашире, Григория Сумбулова и Прокофия Ляпунова, устремившихся на помощь Болотникову с рязанским дворянством.
Один-единственный из епархиальных архиереев — архиепископ Фсоктист с помощью духовенства, приказных людей и собственных дворян сумел подвигнуть жителей Твери стоять за крестное целование царю Василию. Это ли не показатель состояния священства в начале патриаршества Гермогена? Стойкость Феоктиста неоспорима, что же касается успеха его проповеди, то, отбивая от города небольшой отряд болотниковцев, тверичи, вполне вероятно, более заботились о своих домах и пожитках, нежели о верности пастырю.
Гермоген немедленно учел опыт Феоктиста при обороне Москвы, на которую уже надвигались армии повстанцев. Царь трепетал, знать готовилась бежать, войско было деморализовано, когда Гермоген 14 октября 1606 г. призвал москвичей в Успенский собор и напутал «видением», как разгневанный Бог предает их поголовно «кровоядцам и немилостивым разбойникам».
Так уж повелось, что в Успенский собор собирались те, кому было что терять при разграблении столицы и кто мог сделать многое для ее обороны. Для закрепления впечатления от обрисованной им перспективы Гермогеи объявил всенародный шестидневный пост с непрестанной молитвой о законном царе и прекращении «межусобной брани».
Познакомившись с листовками, засылавшимися восставшими в осажденную Москву, патриарх счел своим долгом доказать пастве, что речь идет не о восстановлении на троне «царя Димитрия», а о низвержении устоев. Сатанинское отродье Лжедмитрий, утверждал Гермоген, убит, а выступающие от его имени «отступили от Бога и от православной веры и повинулись Сатане», неся стране «конечную беду, и срам, и погибель».
Чего хотят восставшие? Они призывают холопов убивать своих господ и отбирать их жен, поместья и вотчины, предлагают голытьбе убивать и грабить купцов, обещают победителям боярские, воеводские, дьяческие и иные чины. Речь идет об уничтожении господствующих сословий, захвате их имущества и власти между самыми низкими социальными элементами.
Столь ясная постановка вопроса в немалой степени прекратила колебания верхов посада Москвы и иных городов, куда Гермоген рассылал свои грамоты, повелевая духовенству размножать их и читать прихожанам «не по один день». Царские войска, местные воеводы и служилые люди уяснили, что война идет не на шутку, что под удар поставлено то общество, в котором они занимали хорошее или плохое, но далеко не последнее место. Социальное размежевание затронуло и армию повстанцев; сначала рязанцы Ляпунова и Сумбулова со стрельцами, затем дворяне Истомы Пашкова предали Болотникова и перешли пусть к ненавидимому, но предсказуемому феодалу Шуйскому. Хитроумный царь Василий хотел купить на знатный чин и самого предводителя крестьян, холопов, городской бедноты и казаков, но получил от Болотникова гордый ответ: «Я дал душу свою Димитрию и сдержу клятву, буду на Москве не изменником, а победителем!»
Гермоген понимал обоюдоострость своей пропаганды и после первых побед над восставшими 26-27 ноября отказался от пересказа повстанческих листовок. Теперь он обрушился прежде всего на Лжедмитрия, который за год царствования якобы сверг святителей, отлучил от паствы и монастырей архимандритов, игуменов и иноков, «священнический чин от церквей как волк разогнал». Это была откровенная ложь, как и то, что самозванец пролил реки крови и разорил боярство, приказных людей, дворян и купцов.
Ясно, что Гермоген перенес на Лжедмитрия, под знаменем которого выступали болотниковцы, прежние обвинения в адрес восставших, которые выступают теперь как клятвопреступники, нарушившие присягу законному царю Василию. Но кто же сами повстанцы? Просто разбойники и воры, беглые холопы и вероотступные казаки, опасные лишь своим «скопом». Они бесчестят иконы, оскверняют церкви, «бесстыдно блудом срамят» жен и дев, разоряют дома и убивают горожан.
Эти-то пакостники покушаются на Москву, призывая голытьбу, холопов и всяких злодеев «на убиение и грабеж»! Города, которые им покорились, были «того ж часу пограблены, и жены и девы осквернены, и всякое зло над ними совершилось». Там же, где «воров и хищников не устрашились», — все цело и сохранно. Призывая всех добрых людей стоять за «воистину свята и праведна истиннаго крестьянского» царя Василия, патриарх уповает и на верность присяге, и на растущую силу царской рати, и на изрядное число беглецов из стана повстанцев, и на победы московского оружия, дающие, как он не преминул указать, немалые «корысти» воинам.
Грамоты Гермогена сыграли свою роль: Москва устояла, силы уравновесились, затем чаша весов качнулась в пользу Шуйского. 2 декабря в жестоком встречном сражении при Котлах Болотников был разбит войском И. И. Шуйского и М. В. Скопина-Шуйского, части его армии были окружены и уничтожены в Коломенском и Заборье, предводитель с остатками воинов отступил в Калугу. Нет сомнения, что патриарх настаивал на энергичном преследовании Болотникова и скорейшем завершении войны; Шуйский по обыкновению колебался и трусил.
Между патриархом и царем обнаруживаются и другие серьезные расхождения, прежде всего в отношении к иноземцам и иноверцам. Многочисленные царские грамоты обвиняли поляков и коварных иезуитов как организаторов воцарения Лжедмитрия I с целью уничтожения Российского государства и всего православия. Гермоген лишь бегло упоминает, что Лжедмитрий хотел разрушить церкви и монастыри, «разорить» «православную и Богом любимую нашу крестьянскую веру» и «римские костелы в наших церквах поделати». Но иноземцы здесь ни при чем!
«Литовских людей» (как называли в XVII в. подданных Речи Посполитой), по словам патриарха, Лжедмитрий прельстил «злым своим чернокнижием» точно так же, как и русских. Никаких злых замыслов из-за границы Гермоген не упоминает, что же касается многочисленных иноверцев внутри страны, то все они — «немцы, и литва, и татары, и черемисы, и ногаи, и чуваши, и остяки, и многие неверные языцы и дальние государства» — все «утвердились твердо» служить царю Василию, I Тихого из них, даже самых распроклятых «латинян», среди болотниковцев не отмечено{73}.
Гермоген прекрасно знал, что народы Поволжья волнуются не меньше, чем остальное население, что войском холопов, крестьян и мордвы, осадившим Нижний Новгород, предводительствуют два мордвина, Москов и Вокорлин. 22 декабря 1606 г. он с отличным знанием обстановки хвалил митрополита Казанского и Свияжского Ефрема за утишение восстания в самом Свияжске, однако вновь не упомянул даже малейшей вины иноверцев.
«Доблестный пастырь» Ефрем заслужил одобрение Гермогена, отважно отлучив от Церкви дворян и горожан, преступивших крестное целование Шуйскому и заставив их (правда, только после поражения Болотникова под Москвой) просить царя о прощении. Речь идет исключительно о православных, включая священников, которые «сами от милости Божией уклонились и верят прелести вражией».
Отпуская всем грехи и снимая отлучение, Гермоген требует и дальше наставлять паству, «чтобы в пагубу не уклонялися», притом «смотреть и над попы накрепко, чтобы в них воровства (государственной измены. — А.Б.) не было». Особенно внимательно он предлагает наблюдать над попами Софийского, Покровского и Ирининского храмов: «только де они не переменят своих обычаев — и им в попах не быть!»{74}.
Жители Свияжска были прощены по просьбе Гермогена, однако и в этой, как и в предыдущих, грамоте он подчеркивает милосердие царя Василия — еще один пункт глубоких расхождений с царем. Представьте себе переживания архипастыря, который восхваляет царскую милость и «не по их винам… жалование» бунтовщиков, пишет, что об убитых супостатах царь «душею скорбит и Бога молит об остальных, чтобы их Бог обратил к спасению», — и при этом знает и видит, как пленных болотниковцев раздевают и насмерть замораживают, каждую ночь сотнями выводят на Москву-реку (а также на Волхов в Новгороде и другие реки), глушат дубинами и спускают под лед… Трусливый в трудные времена, Шуйский был особенно кровожаден и вероломен при признаках успеха.
Между тем Гермоген, хваливший Ефрема за крутые меры, сам еще не отлучил болотниковцев от Церкви. С чего бы это? Ведь восставшие — дьявольское отродье и сатанинские ученики! Но за реальную их вину — нарушение крестного целования Шуйскому — Гермоген по справедливости не мог осудить, когда все население страны (включая царя Василия) нарушило присяги Борису Годунову, его сыну Федору и Лжедмитрию.
Для отлучения нужна была церковная вина, и здесь даже разграбление храмов Гермоген не мог инкриминировать болотниковцам, ибо описанные им в грамоте безобразия на Рязанщине совершали люди Ляпунова и Сумбулова, ныне благополучно служившие в царском «христолюбивом воинстве». К тому же главный церковный грабитель сидел в Кремле. Богомольный старичок Шуйский крайне нуждался в деньгах — его воинство, в отличие от повстанцев, по большей части служило не за идеи, а за наличные.
Легко предположить, что не только и не столько на нищих и раненых растратил Гермоген всю патриаршую казну, если царь раз за разом брал огромные безвозвратные займы у монастырей, включая знаменитые Иосифо-Волоколамский и Троице-Сергиев (так что келарь последнего Авраамий Палицын писал «о последнем грабежу в монастыре от царя Василия»), и безжалостно переплавлял конфискованную у церквей и монастырей драгоценную утварь, которую вскоре «блуднически изжил» (но словам дьяка Ивана Тимофеева){75}.
Разумеется, патриарх раздавал казну добровольно; видимо, он не жалел и церковно-монастырского имущества для скорейшего прекращения кровопролития. Но оно все тянулось; Болотников укрепился в Калуге, многие города и уезды продолжали бунтовать, Шуйский вновь впал в нерешительность. Гермогену оставалось использовать церковные средства давления на восставших.
Со 2 февраля 1607 г. патриарх с Освященным собором тщательно готовился к невиданному мероприятию — разрешению русского народа от клятвопреступлений перед прежними государями: царем Борисом и его семьей (царевичем Федором, царицей Марией и царевной Ксенией), на верность которой присягали дважды (при воцарении Бориса и после его смерти), а также от нынешних клятвопреступлений и ложных клятв самозванцам.
Тонко продуманная затея позволяла убить двух зайцев: освободиться от прошлого (царевна Ксения была еще жива и томилась в монастыре, куда ее заключил Лжедмитрий) и получить возможность канонично отлучать от Церкви будущих нарушителей присяги Шуйскому. Главную роль в церемонии должен был сыграть низвергаутый патриарх Иов, которого Гермоген в письме, посланном с митрополитом Крутицким Пафнутием, коленопреклоненно молил «учинить подвиг» и прибыть в Москву «для его государева и земского великого дела».
20 февраля москвичи, собранные двумя «памятями» Гермогена к Успенскому собору, по заранее составленному, обсужденному архиереями и утвержденному царем сценарию стали от имени «всенародного множества» молить Иова «всего мира о прегрешении». Старый, а затем старый и новый патриархи простили старые и новые клятвопреступления, причем Иов не упустил случая выразить собственное отношение к роли иноверцев в событиях.
Если Гермоген винил Лжедмитрия, который «как з простой храм» ввел в соборную церковь «многих вер еретиков» и венчал там «невесту-лютеранку», то Иов, почти точно повторяя его грамоту, писал, что расстрига «розных вер зло-действенным воинством своим, лютеранами, и жидами, и прочими оскверненными языки, многие христианские церкви осквернил»! Дело не в евреях, которые были уж точно ни при чем (но упоминание которых служит лакмусовой бумажкой в национальном вопросе): главное, что Лжедмитрий изображен, как писали прежде и как утверждал Шуйский, ставленником иноверного воинства.
В позиции Иова были и другие отличия: например, он считал, что с воцарением Шуйского «все мы, православные христиане, аки от сна возставше, от буйства уцеломудрились», тогда как Гермоген только призывал народ «воспрянуть аки от сна» и прекратить гражданскую войну, вновь покорившись царю Василию. Все это было позволено несчастному старцу, напоследок даже произнесшему краткую речь лично (а не через архидьякона), призвав людей никогда больше не нарушать крестного целования{76}.
Дело было сделано — Гермоген получил возможность отлучить новых клятвопреступников. Но патриарх не торопился это делать, пока царские войска одерживали победы (на Вырке и у Серебряных Прудов) и была надежда обойтись без крайней душегубительной меры. Лишь когда восставшие сами перешли в наступление и разгромили полки Шуйского под Тулой, Дедиловом и на Пчельне, сняли осаду Калуги и приняли в свои ряды многих перебежчиков из «христолюбивого воинства», патриарх решился предать проклятию Болотникова и главных его соумышленников, оставляя остальным повстанцам церковный путь спасения.
Гермоген считал отлучение мерой последней крайности, но положение и было отчаянным. Войска бежали в ужасе, говорили о 14 тысячах убитых, о гибели воевод, об измене 15 тысяч ратников, о том, что, если восставшие пойдут к Москве, столица сдастся без сопротивления. Шуйский дрожал, патриарх призывал всех подняться на врагов веры, велел монастырям открыть кладовые и высылать в армию всех людей, способных носить оружие, «даже чтобы самые иноки готовились сражаться за веру, когда потребует необходимость»{77}. Бояре взбунтовались и потребовали, чтобы царь Василий сам повел войско или уходил в монастырь, чтобы они могли выбрать государя, способного защитить их имущество и семьи.
Под давлением бояр и патриарха Шуйский избрал меньшее зло и согласился возглавить армию, собиравшуюся в поход под Тулу, где сосредоточились главные силы болотниковцев. По слухам, царь поклялся не возвращаться в Москву без победы или умереть на поле брани, но Гермоген не был уверен даже, что о выступлении Шуйского в поход следует объявлять, что тот не побежит от одних предвкушений опасности. Царь выступил 21 мая, патриарх разослал по стране грамоты о молитвах за успех государева и земского великого дела только в первых числах июня{78}.
Даже во второй грамоте, повелевая молебствовать в честь победы царских войск на реке Восме, Гермоген рисовал ситуацию в мрачных красках. «Грех ради наших и всего православного христианства, — писал он, — от востающих на церкви Божий и на христианскую нашу истинную веру врагов и крестопреступников межусобная брань не прекращается. Бояр, дворян, детей боярских и всяких служилых людей беспрестанно побивают и отцев, матерей, жен и детей их всяким злым поруганием бесчестят. И православных христиан кровь… как вода проливается. И смертное посечение православным христианам многое содевается, и вотчины и поместья разоряются, и земля от воров чинится пуста»{79}.
Вопреки ожиданиям, на сей раз дворянское войско билось стойко, Тула была осаждена и сдалась на условии помилования восставших. Шуйский, разумеется, нарушил слово: «царевич Петр» (казак Илья Муромец) был повешен в Москве, Болотников сослан в Каргополь и исподтишка убит. Самопожертвование вождей восстания, добровольно явившихся в царский стан, оказалось напрасным: в октябре 1607 г. реки вновь были переполнены трупами утопленных повстанцев.
Живший всю Смуту в Москве архиепископ Арсений Елассонский описывает всеобщее негодование подлой клятвопреступностью царя{80}.
Незамедлительно сбылась старая истина, что клятвопреступлением не совершить доброго дела. На место самозваного «царевича Петра» явился добрый десяток разнообразных «царевичей», восставшие города и крепости утвердились в решимости сражаться до конца, множество недовольных устремилось к Лжедмитрию II, который еще в июле того же 1607 г. провозгласил себя царем в Стародубе-Северском. Между тем Шуйский распустил армию и преспокойно вернулся в Москву, как будто гражданская война была окончена!
Гневу Гермогена не было предела. Легко представить себе, сколь патриарх был «прикрут в словесах», понося «советников лукавых», которые «царя уласкали в царствующий град в упокоение возвратиться, когда грады все Украинные в неумиримой брани шли на него» и «еще крови не унялось пролитие»{81}. Однако Шуйский презрел негодование Гермогена и вместо скорейшего завершения войны удумал на старости лет жениться на молодой княжне Марье Петровне Буйносовой. «Новый летописец» мягко отмечает, что «патриарх его молил от сочетания браком»{82}. Не услышанный и на этот раз, Гермоген надолго замолчал.
Пока Шуйский тешился (насколько это было для него возможно) с молодой женой, война охватывала все новые и новые области России. Войска Лжедмитрия II, в которые влилось немало польско-литовской шляхты, увеличивая силы за счет всех недовольных, с боями пробивались к Москве и 1 июня 1608 г. утвердились близ самой столицы, в Тушине.
Скорбя за страну, Гермоген преодолел обиду и обратился к Шуйскому с трогательной речью, умоляя его, возложив надежду на Бога, призвав в помощь Богородицу и московских угодников, немедля самому повести армию на врага{83}. Царь предпочел отсиживаться в Кремле, держа большую армию для защиты своей особы, пока храбрые воеводы по всей стране бились с врагом без подкрепления, а орды разнообразных хищников терзали беззащитную Россию.
В довершение бедствий Шуйский решил обратиться за помощью к шведам, суля им Карелию, деньги, права на Ливонию и вечный союз против Польши. Тем самым с трудом заключенное перемирие с польским королем, злейшим врагом короля шведского, было расторгнуто. Шведы вошли в Россию с севера, выделив, правда, отряд в помощь Скопину-Шуйскому, отвоевывавшему у сторонников Лжедмитрия недавно занятые ими северные города; поляки готовили войска к вторжению с запада.
Разумеется, польский король Сигизмунд III и Речь Посполитая взяли назад ранее данное обещание отозвать всех поляков из лагеря Лжедмитрия II и не дозволять Марине Мнишек называться московской государыней. Тушино переполнялось поляками и литовцами, смешивавшимися с русским дворянством и боярством, казаками и разнообразными «гулящими людьми».
«Царица Марина Юрьевна» признала своего «мужа» в новом самозванце и готовилась родить ему сына. Московская знать, имевшая в тушинском лагере родню, ездила туда на пиры, пока верные царю воины сражались, а страна обливалась кровью.
Государство рушилось на глазах Гермогена, духовенство бесстыдно служило самозванцу, дворянство воевало за него, горожане снабжали деньгами, селяне — припасами. В довершение бедствий взбунтовались московские воины во главе с Григорием Сумбуловым, князем Романом Гагариным и Тимофеем Грязным. На Масленице в субботу 17 февраля 1609 г. толпа ворвалась во дворец, требуя от бояр «переменить царя Василия.
«Бояре им отказали и побежали из Кремля но своим дворам». Тогда дворяне нашли в соборе Гермогена и вывели на Лобное место, крича, что царь «убивает и топит братьев наших дворян, и детей боярских, и жен и детей их втайне, и таких побитых с две тысячи!»
— Как это могло бы от нас утаиться? — удивился патриарх. — Когда и кого именно погубили таким образом?
— И теперь повели многих наших братьев топить, потому мы и восстали! — кричали дворяне.
— Кого именно повели топить? — спросил Гермоген.
— Послали мы их ворочать — ужо сами их увидите!
— Князя Шуйского, — начали тем временем бунтовщики читать свою грамоту, — одной Москвой выбрали на царство, а иные города того не ведают. И князь Василий Шуйский нам на царстве не люб, из-за него кровь льется и земля не умирится. Надо нам выбрать на его место иного царя!
— Дотоле, — ответствовал патриарх, — Москве ни Новгород, ни Казань, ни Астрахань, ни Псков и ни которые города не указывали, а указывала Москва всем городам. А государь царь и великий князь Василий Иванович избран и поставлен Богом, и всем духовенством, московскими боярами и вами, дворянами, и всякими всех чинов всеми православными христианами. Да и из всех городов на его царском избрании и поставлении были в те поры люди многие. И крест ему государю целовала вся земля…
— А вы, — продолжал Гермоген, — забыв крестное целование, немногими людьми восстали на царя, хотите его без вины с царства свесть. А мир того не хочет, да и не ведает, и мы с вами в тот совет не пристанем же! И то вы восстаете на Бога, и противитесь всему народу христианскому, и хотите веру христианскую обесчестить, и царству и людям хотите сделать трудность великую!.. И тот ваш совет — вражда на Бога и царству погибель…
— А что вы говорите, — распалялся патриарх, — что из-за государя кровь льется и земля не умирится — и то делается волей Божией. Своими живоносными устами рек Господь: «Восстанет язык на язык и царство на царство, и будут глады, и пагубы, и трусы», — все то в наше время исполнил Бог… Ныне язык нашествие, и междоусобные брани, и кровопролитие Божиею волей совершается, а не царя нашего хотением!
Словом, Гермоген стоял за царя, «как крепкий адамант» (алмаз), пока его не отпустили в свои палаты. Мятежники послали за боярами — никто не приехал, «пошли шумом на царя Василия» — но тот успел приготовиться к отпору, и трем сотням дворян, как старым, так и молодым, пришлось бежать. Они укрылись в Тушино{84}.
Уязвленный в самое сердце, Гермоген послал им вслед грамоту, буквально написанную кровью. Обращаясь ко всем чинам Российского государства, ко всем «прежде бывшим господам и братьям», от духовенства и бояр до казаков и крестьян, патриарх сетует о погибели «бывших православных христиан всякого чина, и возраста, и сана».
В волнении Гермоген поминает даже «иноязычных» поляков, которым «поработились» ушедшие к самозванцу, отступив от боговенчанного самодержца, то есть от света — к тьме, от Бога — к Сатане, от правды — ко лжи, от Церкви — неведомо куда. Но это упоминание вырвалось в сердцах.
«Недостает мне слов, — описывает свои муки патриарх, — болит душа, болит сердце, вся внутренность терзается и все органы мои содрогаются! Плача говорю и с рыданием вопию: Помилуйте, помилуйте, братья и дети единородные, свои души, и своих родителей ушедших и живых, отец своих и матерей, жен своих, детей, родных и друзей — восстаньте, и образумьтесь, и возвратитесь!
Видите ведь Отечество свое чуждыми расхищаемо и разоряемо, и святые иконы и церкви обруганы, и невинных кровь проливаему, что вопиет к Богу, как (кровь) праведного Авеля, прося отмщения. Вспомните, на кого поднимаете оружие, не на Бога ли, сотворившего нас, не на жребий ли пречистой Богородицы и великих чудотворцев, не на своих ли единокровных братьев? Не свое ли Отечество разоряете, которому иноплеменных многие орды дивились — ныне же вами поругаемо и попираемо?!» Гермоген заклинает отстать от этой затеи и спасти души, пока не поздно, обещает принять кающихся и всем Освященным собором просить за них царя Василия.
В расстройстве чувств, живописуя великое милосердие государя, который не тронул якобы участников мятежа и семьи бежавших в Тушино, Гермоген проговаривается, что «если малое наказание и было кому за такие вины — и то ничтожно». Зато обещает оставить исправившимся поместья «чужие», пожалованные Лжедмитрием II{85}!
Вторая грамота, написанная вскоре после первой, значительно более взвешенна и как бы исправляет излишнюю горячность. Иноземцы не упоминаются — речь идет исключительно о православных, восставших на царя, «которого избрал и возлюбил Господь», забыв написанное: «Существом телесным равен людям царь, властью же достойного его величества приличен Всевышнему».
«Думали они, — писал Гермоген, — что на царя восстали, а то забыли, что царь Божьим изволением, а не собой принял царство, и не вспомнили писание, что всякая власть от Бога дается, и то забыли, что им, государем, Бог врага своего, а нашего губителя и иноческого чина поругателя (то есть Лжедмитрия I. — А.Б.) истребил и веру нашу христианскую им, государем, вновь утвердил, и всех нас, православных христиан, от погибели к жизни привел. И если бы попустил им Бог сделать по их злому желанию — конечно бы вскоре в попрании была христианская вера и православные христиане Московского царства были в разорении, как и прочие грады!»
Бог разрушил табельный замысел мятежников, утверждал Гермоген, но его не оставляло чувство, что мрачное пророчество еще осуществится. Потому так настойчиво пытается он повернуть события вспять, заставить людей, отпавших, по его мнению, от православия и гибнущих душами, возвратиться под власть царя и в лоно Церкви. Патриарх отнюдь не отлучает и не проклинает — он зовет назад: «Мы же с любовью и радостью примем вас и не будем порицать, понеже без греха Бог един».
На тех, кто оказался в тушинском лагере поневоле, как митрополит Ростовский и Ярославский Филарет (будущий патриарх), упреки Гермогена вообще не распространяются (хотя тот же Филарет выполнял при Лжедмитрии обязанности «нареченного» патриарха). Но и все виновные вольны получить полное прощение. К этому автор стремится всеми силами, переходя от церковных аргументов ко вполне земным.
Зная, какое значение придают служилые люди случаям «бесчестья» (понижавшим род в местнических спорах), Гермоген сообщает, что о бесславном мятеже он записал в патриаршем летописце: «Как бы вам не положить вечного порока и проклятья на себя и на детей ваших», вообще не лишиться дворянства и не оказаться со своими потомками в рабстве! Напоминая о воинской чести, патриарх пишет, что «отцы ваши не только к Московскому государству врагов не допускали, но сами в морские воды, в дальние расстояния и незнаемые страны как орлы острозрящие и быстролетящие будто на крыльях парили и все под руку покоряли московскому государю царю!»
Все было напрасно. Ушедшие не возвратились, Шуйский не менялся, страна катилась в пропасть и месяц за месяцем приближалась к тому дню, когда Москва будет разорена по вине самих московских властей. Гермоген, видя паству глухой к его словам, замолчал более чем на год.
Удивительно, что в столь тяжелое время деятельный архипастырь находил возможность для созидательного труда. Архивы времен Смуты сохранились очень плохо. Однако до нас дошла грамота Гермогена на строительство церкви Николы в селе Чернышове, начатое во время напряженных боев с болотниковцами{86}. Возможно, в это время, а не раньше, он пытался привести в порядок церковную службу и поведение прихожан в храме{87}. Продолжалось издание книг, причем патриарх построил для типографии «превеликий» дом и установил в нем новый печатный станок. Над редактированием изданий при нем трудились известные книжники О.М. Радишевский, И.А, Невежин, А.Н. Фованов. Гермогену было что защищать, и не его вина, что вскоре первопрестольная превратилась в пепелище.
Глубочайшие идеи христианской философии — «возлюби» и «не суди» — с величайшим трудом усваиваются человечеством, хотя их восприятие вовсе не требует признания какой-либо религиозной доктрины. Жизнь патриарха Гермогена очевидно демонстрирует бессмысленность исторического знания, не оживленного сочувствием, сопричастностью с духом предков. Он был честен? Да. Бескорыстен? Безусловно. Желал блага своей стране? Очевидно. Не жалел для этого живота своего? Отдал жизнь Отечеству. Будучи представителем высшей духовной власти, виновен ли в разорении Руси и ужасающих страданиях россиян?
Поставив этот вопрос, от которого почти все историки упорно старались уклониться, мы вплотную подходим к решению загадки патриарха Гермогена. Приняв земной образ Христа, подъяв право «вязать и разрешать», человек Гермоген взвалил на свои плечи ответственность за паству. Ведь и Христос, принесший в мир «не мир, но меч», обещавший спасение и справедливый суд над душами, искупил это право собственным страданием на кресте. Как бы ни был прав Гермоген в своих поступках, результат их — реки пролитой крови, разоренные города и сожженная Москва, ожесточение сердец и ненависть, пусть обрушившаяся в итоге на иноземцев и иноверцев, — все говорило в один голос: «Виновен!»
Объективистская историография, чрезвычайно полезная в установлении отдельных фактов, позволяет нам найти объяснение и оправдание позиции Гермогена в определенных ситуациях, хотя и не объясняет его жизненного пути в целом. Так, мы не можем сказать, что его истовая защита царя Василия не имела, помимо моральных, неких рациональных оснований. В условиях «войны всех против всех», гражданской распри, усилия правительства Шуйского имели некоторые шансы на утверждение гражданского мира — по крайней мере теоретически.
Даже столь одиозный шаг, как продажа части территорий Швеции, благодаря организаторскому и военному таланту Михаила Васильевича Скопина-Шуйского давал россиянам надежду на победу правительственных войск. Ждать от Гермогена одобрения договора о военной помощи от «схизматиков» было невозможно, но упорное, несмотря на все трудности и даже временные поражения, продвижение молодого полководца Скопина к Москве подкрепляло уверенность Гермогена в том, что его верность престолу ведет к преодолению гражданской распри.
Позже война Скопина-Шуйского была представлена как сражение с «иноплеменными». Гермоген, в отличие от потомков-историков, знал, что победы воеводы Михаилы Васильевича одерживались над войсками, большей частью составленными из обыкновенных россиян, присягнувших на верность Лжедмитрию II, а то и польскому королю Сигизмунду, осаждавшему Смоленск. А спешно создававшаяся наемная армия Скопина-Шуйского, хотя и включала шведов, немцев и французов, также состояла в основном из русских, вооруженных и обученных по западному образцу.
В стихии гражданской войны тщательно пестуемое Скопиным-Шуйским войско становилось опорой порядка. Под Москвой, где полки Василия Шуйского без явного перевеса бились с «тушинцами», в осаждаемом Сапегой Троице-Сергиеве монастыре, в обложенном Сигизмундом Смоленске с надеждой ловили вести о медленном, осторожном, но уверенном движении с севера освободительной армии. Не рискуя, прикрывая свои полки полевыми укреплениями, используя каждую минуту для пополнения, обучения и вооружения войск, Скопин-Шуйский двигался к Москве.
К весне 1610 г. усилия талантливого полководца увенчались успехом: Сапега, бросив пушки, ушел к королю под Смоленск, Лжедмитрий II оставил Тушино. 12 марта победоносная армия вступила в столицу, народ на коленях благодарил воеводу «за очищение Московского государства». В апреле под стенами столицы состоялось учение новой армии, готовившейся к походу на поляков. Все, и в том числе патриарх, «хвалили мудрый и добрый разум, и благодеяния, и храбрость» Скопина-Шуйского.
Можно сетовать, что патриарх Гермоген в своей слепой преданности царю Василию не увидел в Скопине-Шуйском человека, вокруг которого могло объединиться измученное Смутой государство. Но ведь и сам Скопин-Шуйский порвал послание Прокофия Ляпунова против царя Василия, который «сел на Московское государство силою, а ныне его ради кровь проливается многая, потому что он человек глуп, и нечестив, пьяница, и блудник, и всячествованием неистов, и царствования недостоин».
Отказавшись претендовать на высшую власть в государстве, молодой полководец не спас от своих завистливых и бездарных родственников ни себя, ни армию. 23 апреля 1610 г. он упал на пиру, приняв чашу с медом из рук Екатерины Григорьевны, жены князя Дмитрия Ивановича Шуйского — признанного наследника бездетного царя Василия. Боярыня Екатерина, дочь Малюты Скуратова, по всеобщему мнению, подсыпала полководцу «зелья лютого».
Но час расплаты Москвы за преступления верхов уже приближался. 24 июня 1610 г. князь Дмитрий Шуйский, возглавивший после смерти Скопина армию, бездарно потерял с таким трудом собранные полки в сече с поляками при Клушине; значительная часть спасшихся при разгроме наемных воинов перешла на сторону Речи Посполитой. Шведы отступили на север и начали войну с Россией. Гетман Станислав Жолкевский совершил стремительный прорыв к Москве, принимая под свою руку крепости именем польского королевича Владислава (как давно договаривался о том со сторонниками Лжедмитрия в Тушино). Прокофий Ляпунов поднял восстание в Рязани, Коломна и Кашира поддались Лжедмитрию II, вновь подошедшему с воинством к Москве.
Пройдет еще немного времени, и патриарх, утомленный укоризнами «враждотворцев», будет оправдываться перед молодым князем Иваном Андреевичем Хворостининым, которого он при Шуйском заточил в монастырь. «Ты более всех потрудился в учении, — будет говорить Гермоген, — ты знаешь, что не я виновник пребывания в Москве “странного сего и неединоверного воинства” поляков и немцев. Никогда я не призывал их, лишь просил россиян облечься в оружие Божие, в пост и молитву, призывал разбойников отстать от разбоя, грабителя — отторгнуться от грабления, лихоимца — отрешиться от того, блудника — отвергнуть от себя скверну сию. Тогда все спасутся и исцелеют. Се оружие православия, се сопротивление в вере, се устав закона! А кого вы нарекли царем, если не будет единогласен вере нашей — не царь нам! Если же будет верен — да будет нам царь и владыка!»
Эти речи, однако, не меняли того факта, что в Москве стоял польский гарнизон, а православные, по благословению Гермогена, присягнули польскому королевичу Владиславу. Как это произошло, как случилась столь крутая перемена, чреватая еще одним витком страшной войны и многой кровью?! Благостные проповеди не оправдывают политического просчета архипастыря, пусть поддавшегося давлению, казалось бы, непреодолимых обстоятельств. Гермоген вел себя твердо, но не смог спасти ни дискредитированную власть Василия Шуйского, ни объединившую многих россиян идею всенародного избрания царя.
Гермоген стоял за царя Василия даже тогда, когда, казалось, все уже от него отступились. Воины, уже не первый год оборонявшие Москву, взбунтовались против царя во главе с Захарием Ляпуновым, князем Федором Мерином-Волконским и другими известными воеводами. 17 июля 1610 г. вооруженная толпа «мелких» дворян ворвалась во дворец и закричала царю: «Долго ли за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ничего доброго не делается в твое правление, сжалься над гибелью нашей, положи посох царский, а мы уже о себе как-нибудь промыслим!» Шуйский проявил твердость, но толпа ринулась на Красную площадь, а затем за Москву-реку, к Серпуховским воротам, ухватив с собой патриарха.
В ответ на вопли о необходимости «ссадить» царя Василия Гермоген укреплял народ в верности царю и заклинал не сводить его с царства. Немногие стоявшие за царя бояре «тут же уклонились». Приговорили «бить челом царю Василию Ивановичу, чтоб он, государь, оставил царство для того, что кровь многая льется, а в народе говорят, что он, царь, несчастлив, и многие города его на царство не хотят!» Патриарх стойко стоял за Василия, но депутация москвичей уже отправилась к государю и свела его с престола на прежний боярский двор.
Тушинцы, обещавшие в случае низложения Василия отказаться от Лжедмитрия и избрать единого государя «всей землей», заявили москвичам насмешливо: «Вы не помните государева крестного целования, потому что государя своего с царства ссадили, а мы за своего помереть рады». Это дало возможность Гермогену вновь потребовать, чтобы Шуйскому вернули престол, но речи патриарха не были услышаны. 19 июля Шуйский был насильно пострижен в монахи. Гермоген не признал законность этого действа, продолжал считать царем Василия, а монахом объявил князя Тюфякина, произносившего за государя обеты.
Однако царство Василия было кончено бесповоротно, и патриарху пришлось подумать о новой кандидатуре на русский престол. Наилучшим выходом было бы избрание государя «всею землею» — и Гермоген наконец поддержал эту мысль. Разосланная по Руси окружная грамота объявляла, что в условиях, когда король Сигизмунд осаждает Смоленск, гетман Жолкевский стоит под Москвой, а войска Лжедмитрия II — в Коломенском, все должны насмерть биться против поляков, литовцев и самозванца, «а на Московское государство выбрати нам государя всею землею, собрався со всеми городы, кого нам государя Бог подаст»{88}.
И эту идею Гермоген тоже не смог отстоять. В разосланной по стране присяге временному боярскому правительству во главе с Ф. И. Мстиславским была клятва не служить Лжедмитрию и свергнутому Василию Шуйскому, но не упоминался еще один претендент на престол — королевич Владислав Сигизмундович{89}. Очевидно, это было не случайно. Напрасно патриарх побуждал избрать на царство россиянина — либо князя Василия Голицына, либо юного Михаила Романова. Первый боярин Мстиславский отказывался выставить свою кандидатуру, но заявлял, что не хочет видеть на престоле никого из равных себе по знатности, явно подразумевая передачу трона Владиславу.
Это была еще не явная измена, как вся затея стала выглядеть впоследствии, а расчетливый политический ход, призванный одновременно объединить россиян вокруг независимой кандидатуры на престол и примирить охваченную гражданской распрей страну с Польско-Литовским государством. О том же давно подумывали и видные деятели тушинского лагеря, еще в феврале 1610 г. заключившие договор об избрании Владислава на русский престол с его отцом, королем Сигизмундом. Именно на условия, близкие к этому договору, один за другим сдавались гетману Жолкевскому русские воеводы, когда после победы при Клушине поляки устремились к Москве.
Конечно, король Сигизмунд вынашивал коварные замыслы, но даже среди его вельмож были сторонники честного соблюдения договора с русскими, и первым среди них выступал благородный Жолкевский. Также и россияне, склоняясь избрать Владислава или кого иного «всею землею», не прекращали междоусобия. В московской грамоте, рассылавшейся по городам от имени Семибоярщины, требовали «вора, кто называется царевичем Димитрием, не хотеть» и «бывшему государю Василью Ивановичу отказать», — но тем временем войска Лжедмитрия II подошли к Москве и при поддержке многочисленных сторонников в городе намеревались взять столицу.
В отличие от ситуации после кончины царя Федора Иоанновича, властителями Москвы прямо назывались бояре, а не патриарх с Освященным собором и «царским синклитом». Но Гермоген не сидел сложа руки. В другой московской грамоте, также рассылавшейся по городам, главной опасностью называлась интервенция: «Видя меж православных крестьян междоусобие, польские и литовские люди пришли в землю государства Московского и многую крестьянскую кровь пролили, и церкви Божий и монастыри разорили, и образам Божиим поругаются, и хотят православную крестьянскую веру в латынство превратити. И ныне польский и литовский король стоит под Смоленском, а гетман Жолкевский… в Можайске, а иные литовские люди и русские воры пришли с вором под Москву и стали в Коломенском. А хотят литовские люди, по ссылке с гетманом Жолкевским, государством Московским завладеть и православную крестьянскую веру разорить, а свою латинскую веру учинить».
На то, что грамота вышла из круга, близкого Гермогену, указывает мягкое отношение к Василию Шуйскому, который сам якобы «по челобитью всех людей государство отставил, и съехал на свой старой двор, и ныне в чернецах». Однако, хотя в грамоте раз за разом подчеркивается необходимость «стояти с нами вместе заодно и быть в соединенье, чтобы наша православная крестьянская вера не разорилась и матери бы наши и жены и дети в латынской вере не были», грамота была написана не от лица патриарха, а только от лица москвичей всех чинов{90}! Если Гермоген не желал на царство ни Владислава, ни Лжедмитрия, почему он не утвердил своим авторитетом эту грамоту?
Если патриарх хотел, по своему обыкновению, удержать паству от религиозной войны, то грамота о «выборе государя всею землею, сославшись со всеми городами», прекратив внутренние «бои и грабежи», а «против вора и литовских людей стоя всем заодно, чтоб государства Московского польские и литовские люди до конца не разорили» была единственно верным поступком. Даже учитывая пропитывающую грамоту москвичей ненависть к иноверцам, объединение россиян вокруг всенародно избранного царя могло предотвратить разорение Москвы и годы последующих жестокостей.
Но грамота датирована 20 июля, а уже 24-го войска Лжедмитрия начали сражение за Москву. В тот же день гетман Жолкевский, которого боярин Ф. И. Мстиславский сначала звал на помощь, а потом, под давлением Гермогена, предостерегал от движения к столице, стоял по другую сторону города, на Хорошевских лугах. Напрасно патриарх продолжал убеждать бояр избрать царя русского православного — уже русские полки Салтыкова из войска Жолкевского помогали отбивать самозванца от Москвы, а в Ставке гетмана вовсю шли переговоры о передаче престола Владиславу.
Таким образом, идея «выбора государя всею землею» не завоевала достаточно сторонников, чтобы хоть на время утишить распрю. Московские и тушинские бояре одновременно копошились в стане Жолкевского, силясь выторговать себе привилегии. Вскоре бояре «пришли к патриарху Гермогену и возвестили ему, что избрали на Московское государство королевича Владислава». Они сделали это опять же самовольством, «не сославшись с городами», но патриарх выдвинул только одно требование: «Если (Владислав) крестится и будет в православной христианской вере — и я вас благословляю. Если же не крестится — то нарушение будет всему Московскому государству и православной христианской вере, да не будет на вас наше благословение!»
Приводящий эти слова автор «Нового летописца» подчеркивает, что, только получив это условное одобрение Гермогена, бояре начали «съезжаться» с Жолкевским и «говорите о королевиче Владиславе». Принципиальное согласие поляков отпустить его на Московское царство вскоре было получено, а о крещении королевича должно было договориться особое русское посольство. «Патриарх же Ермоген укреплял их, чтоб отнюдь без крещенья на царство его не сажали».
Пока суд да дело, русские и поляки «о том укрепились и записи на том написали, что дать им королевича на Московское царство, а литве в Москву не входить: стоять гетману Жолкевскому с литовскими людьми в Новом Девиче монастыре, а иным полковникам стоять в Можайске. И на том укрепились и крест целовали им всей Москвой. Гетман же пришел и стал в Новом Девиче монастыре».
Первые результаты договоренности были благодетельны: войска Мстиславского и Жолкевского совместно отогнали воинство Лжедмитрия от Москвы, причем значительная часть его сторонников тоже присягнула Владиславу. Характерно, что честность гетмана была столь несомненна, что русские ночью пропустили его полки через Москву, откуда уже вывели в поле свои войска, и поляки прошли по улицам, не сходя с коней. Не хитрили, выигрывая время, и Гермоген с боярами: уже 27 августа в поле под Новодевичьим монастырем гетман клялся соблюдать договор именем Владислава, а 10 тысяч москвичей присягнули новому государю. 28 числа целование креста царю Владиславу продолжилось в Успенском соборе в присутствии самого патриарха.
В главном храме России собирались для принесения единой присяги многолетние враги, пришли люди из разоренного лагеря «тушинцев» и из воинства гетмана, в том числе такие знаменитые деятели, как Михаил Салтыков и князь Василий Масальский. По идее, Гермоген должен был благословлять всех примирившихся, но Салтыкова с товарищами он остановил:
«Буде пришли вы в соборную церковь правдой, а не лестью, и если в вашем умысле нет нарушения православной христианской веры — то будь на вас благословение от всего вселенского собора и мое грешное благословение. А коли вы пришли с лестью и нарушение будет в вашем умысле православной христианской истинной веры — то не будет на вас милости Божией и пречистой Богородицы и будьте прокляты от всего вселенского собора!»
Боярин Салтыков со слезами обещал патриарху, что на престол будет возведен истинный государь. Гермоген знал, что Салтыков истово отстаивал интересы православия, еще ведя переговоры с Сигизмундом от имени «тушинцев»; есть сведения, что боярин заплакал, когда говорил с королем о греческой вере. Без гарантий для православия готовы были погибнуть, но не сдаться Жолкевскому, и гарнизоны многих крепостей. А в договоре, заключенном с Жолкевским по благословению патриарха, православие было ограждено крепко-накрепко.
Владислав должен был венчаться на Московское царство от патриарха и православного духовенства по древнему чину, обещал православные церкви «во всем Российском царствии чтить и украшать во всем по прежнему обычаю и от разорения всякого оберегать», почитать святые иконы и мощи, иных вер храмов не строить, православную веру никоим образом не нарушать и православных ни в какую веру не отводить, евреев в страну не пропускать, духовенство «чтить и беречь во всем», «в духовные во всякие святительские дела не вступаться, церковные и монастырские имущества защищать», а даяния Церкви не уменьшать, но преумножать!
Лишь после этих многословных статей следовали гарантии сохранения на Руси всех прежних светских чинов, которые должны были милостиво и щедро жаловаться Владиславом, тогда как иноземцам новый царь ни чинов, ни земель давать не мог. Важнейшие решения нового царя — о законах, поместьях и вотчинах, казенных окладах и смертных приговорах — были ограничены советом с Боярской думой. Территория страны, налоги и торговые правила, крепостное право — сохранялись в неизменности.
Королю доставалась лишь контрибуция, между тем как его люди должны были помочь «очистить» Российское государство от иноземцев и отечественных «воров» и при том в Москву не вступать. Последняя статья, вставленная патриархом Гермогеном в этот чрезвычайно выигрышный для Москвы договор, гласила, что к Сигизмунду и Владиславу будет отправлено особое посольство, чтобы королевичу «пожаловати, креститися в нашу православную христианскую веру»{91}.
Гермоген совершенно справедливо полагал, что именно выполнение этого пункта было способно придать прочность всему договору. По проекту, предложенному первоначально Жолкевским, легко было заметить, что все обещания поляков даются сначала от короля, а потом уже от имени его сына Владислава, а решение спорных вопросов откладывается до поры, когда король Сигизмунд сам «будет под Москвою и на Москве», иными словами, когда Россия будет у его ног.
Вычистив из договора оговорки об участии короля, Гермоген позаботился, чтобы претендентом на русский престол остался исключительно Владислав. Если все, что обещалось от имени Владислава, мог обещать и король, то уж креститься по-православному Сигизмунд, этот ярый враг православия и насадитель унии, точно не мог! Одной своей статьей Гермоген снимал и возможность доброго ли, худого ли объединения двух государств под короной династии Ваза: Сигизмунд не мог появиться в Москве, а православный Владислав — вернуться в католическое государство отца.
Условию Гермогена трудно было сопротивляться, поскольку он его не выдумал. Судя по переписке воинов московского гарнизона с Жолкевским (еще до свержения Шуйского), «многих разных городов всяких людей» не устраивало отсутствие в польских предложениях двух пунктов: «не написано, чтобы… Владиславу Сигизмундовичу окреститься в нашу христианскую веру и крестившись сесть на Московском государстве», и нет гарантий от «утеснения» русских королевичевыми приближенными{92}.
Однако мало было вставить в договор условие о крещении Владислава, надо было добиться его выполнения на переговорах под Смоленском, куда из Москвы отправлялось представительное посольство. Учитывая «шатость» русской знати в предшествующие годы, патриарх подозревал, что послы с легкостью променяют политические требования на личные выгоды. Так, глава посольства князь Василий Голицын заявил Гермогену при боярах, что «о крещении (Владислава) они будут бить челом, но если бы даже король и не исполнил их просьбы, то волен Бог да государь, мы ему уже крест целовали и будем ему прямить». Об этом заявлении стало известно Жолкевскому, сообщившему королю, что переговоры, видимо, будут совсем нетрудными!
Но на своеволие послов в Москве издавна была придумана узда: подробный наказ, где оговаривались все вопросы и пределы уступок. Такой наказ от имени патриарха, бояр и всех чинов Российского государства был дан послам. В первой же статье он требовал, чтобы Владислав крестился еще под Смоленском, во второй — чтобы королевич порвал отношения с римским папой, в третьей — чтобы россияне, пожелавшие оставить православие, казнились смертью. Кроме того, Владислав должен был прийти в Москву с малой свитой, писаться старым русским царским титулом, жениться на русской православной девице и т. д.
«Спорить о вере» послам было вообще запрещено: только крестившись, королевич мог стать царем. По остальным пунктам уступки были невелики: так, креститься Владислав мог «где произволит, не доходя Москвы», в свиту взять до 500 человек, жениться не обязательно на русской, но по совету с патриархом и боярами. Допускались новые переговоры о титуле, открытии в Москве католического храма (хотя патриарх указал, что «в том будет многим людям сумнение, и скорбь великая, и печаль»), но о территориальных и иных существенных уступках было «и помыслить нельзя!»{93}
О том, что на русский престол может вступить только Владислав и лишь после принятия православия, Гермоген ласково, но непреклонно написал и Сигизмунду, и Владиславу{94}.
От духовенства в послы был избран Филарет, митрополит Ростовский и Ярославский, пользовавшийся симпатией и доверием Гермогена. Когда патриарх в последний раз наставил и благословил посольство, «митрополит Филарет дал ему обет умереть за православную за христианскую веру». И действительно, в посольстве и в польском лагере Филарету пришлось столкнуться с многими кознями и предательством, а затем изрядно пострадать в многолетнем плену.
Между тем в Москве Гермогену приходилось едва ли легче. Опасаясь сторонников укрепившегося в Калуге Лжедмитрия, бояре хотели ввести в город войска Жолкевского. Узнав о столкновениях сторонников и противников литвы, патриарх выступил перед боярами и «всеми людьми, и начал им говорить со умилением и с великим запрещением, чтоб не пустить литву в город». Попытка открыть ворота была сделана, но один бдительный монах ударил в набат, и народ зашумел так, что Жолкевский сам вступать в Москву расхотел, напомнив своим воинам о судьбе гостей Лжедмитрия I.
Следующие дни прошли в препирательствах Жолкевского с его полковниками, а бояр с патриархом. Гетман и Гермоген не хотели введения иноземных полков в Москву. Поляки, особенно служившие раньше в тушинском лагере, и многие бояре, включая Н.И. Романова, уверяли, что без сильного гарнизона «Москва изменит», пугали друг друга восстанием «черни». Патриарх настойчиво требовал от бояр выслушать его и даже угрожал, что явится во дворец «со всем народом», но, как и гетман, поддался на резонные аргументы.
Жолкевский выразил полную готовность следовать договору с боярами, выступив против Лжедмитрия хоть завтра, если московские полки будут подняты в поход. Гермогена, опасавшегося столкновений москвичей с поляками, убедил строгий устав, написанный гетманом для предотвращения буйств. Народ удалось успокоить, и в ночь на 21 сентября польско-литовское войско тихо заняло все укрепления Москвы. Даже стрельцы, составлявшие обычно ядро всякого сильного возмущения, были польщены обходительностью и щедростью Жолкевского, вскоре завоевавшего и личное расположение патриарха Гермогена.
Казалось, дела шли наилучшим образом. Столкновения решительно пресекались; Жолкевский и Гермоген мило беседовали, только гетмана скребла одна неприятная мысль: как он будет выглядеть, когда откроется, что король Сигизмунд решил присвоить Московию себе? Об этом король давно известил и Жолкевского, и его помощника Гонсевского. Оба решили сами не нарушать договор, а гетман простер свою порядочность до того, что предпочел своевременно отбыть из Москвы, провожаемый с большой лаской.
В связи с отъездом гетмана, желавшего вывезти бывшего царя Василия Шуйского в королевский лагерь, Гермоген вновь столкнулся с теми боярами, которые слишком уж ретиво услуживали полякам, — и ничего не добился. Под предлогом ссылки в Иосифо-Волоколамский монастырь Василий был выдан. После этого, несмотря на тревожные вести о нежелании короля подтверждать договор с Москвой под Смоленском, патриарх явно потерял способность влиять на политические решения.
Власть в Кремле все больше захватывали выдвиженцы Сигизмунда: боярин М. Г. Салтыков и казначей (из купцов-кожевников) Федор Андронов, польский комендант Александр Гонсевский. Царская казна перетекала в королевскую, 18 тысяч стрельцов были высланы в разные города, народ позволил уничтожить запиравшие московские улицы решетки и спокойно выслушал запрещение россиянам носить оружие.
Обрадованные таким смирением москвичей Салтыков и Андронов звали короля как можно скорее в Москву, но Сигизмунд, так и не взявший Смоленск, кочевряжился. В результате Салтыков и Андронов обнаглели настолько, что вечером 30 ноября пришли к патриарху с требованием, чтобы он «их и всех православных крестьян благословил крест целовать» Сигизмунду. Гермоген прогнал наглецов, но наутро о том же просил глава боярского правительства князь Ф. И. Мстиславский.
«И патриарх им отказал, что он их и всех православных крестьян королю креста целовать не благословляет. И у них де о том с патриархом и брань была, и патриарха хотели за то зарезать. И посылал патриарх по сотням к гостям (купцам. — А.Б.) и торговым людям, чтобы они (шли) к нему в соборную церковь. И гости, и торговые и всякие люди, прийдя в соборную церковь, отказали, что им королю креста не целовать. А литовские люди к соборной церкви в те поры приезжали ж на конях и во всей збруе. И они литовским людям отказали ж, что им королю креста не целовать».
Так писали о московских событиях казанцы вятичам в начале января 1611 г., объясняя, почему решили не служить Владиславу. Вскоре Вятка присоединилась к Казани, отписав о том в Пермь{95}. Разумеется, даже в пылу спора речь шла не о прямой присяге королю, а о предложении русским послам положиться в переговорах во всем на королевскую волю, а защитникам Смоленска сдать город Сигизмунду. Когда в начале декабря бояре принесли Гермогену проект таких грамот, патриарх наотрез отказался их подписывать, требуя крещения королевича и вывода иноземных войск из Москвы. «А будет такие грамоты писать, — заявил Гермоген, — что всем вам положиться на королевскую волю и послам о том королю бить челом и класться на его волю — и то ведомое стало дело, что нам целовать крест самому королю, а не королевичу. И я таких грамот не только что мою руку приложить — и вам не благословляю писать, но проклинаю, кто такие грамоты учнет писать!»
Так рассказывает «Новый летописец». Так же восприняли боярские грамоты под Смоленском, когда они пришли туда без подписи Гермогена. Смоляне попросту обещали пристрелить того, кто осмелится привозить подобные грамоты, а послы объяснили, что на Руси издавна важнейшие дела не решались без высшего духовенства, место же патриархов — «с государями рядом, так у нас честны патриархи, а до них были митрополиты. Теперь мы стали безгосударны — и патриарх у нас человек начальный, без патриарха теперь о таком великом деле советовать непригоже. Как мы на Москве были, то без патриархова ведома никакого дела бояре не делывали, обо всем с ним советовались, и отпускал нас патриарх вместе с боярами…
— Потому нам теперь без патриарховых грамот по одним боярским нельзя делать, — объясняли послы, вспомнив вдруг о призывах Гермогена обратиться ко «всей земле».
— Надобно теперь делать по общему совету всех людей, не одним боярам, всем государь надобен, и дело нынешнее общее всех людей, такого дела у нас на Москве не бывало!
А митрополит Филарет усугубил картину, объявив, что кого патриарх «свяжет словом — того не только царь, сам Бог не разрешит!»{96}
Слово Гермогена обрело во второй половине декабря 1610 г. — начале 1611 г. особое звучание, поскольку Россия осталась безгосударна: Лжедмитрий II был убит, а Владислав, которому целовали крест в Москве, еще не «дан» отцом на царство. Все стали писать, что патриарх распространяет воззвания, но никто ни одного из его воззваний не привел и не мог привести, потому что их не было. Да и о чем Гермогену было писать? Он все сказал. Его позиция была неизменной. Федор Андронов и Михайло Салтыков доносили королю из Москвы, что «патриарх призывает к себе всяких людей и говорит о том: буде королевич не крестится в крестьянскую веру и не выйдут из Московской земли все литовские люди — и королевич нам не государь!»
О том, что от имени Гермогена распространялись патриотические воззвания, около 25 декабря 1610 г. сообщал и московский комендант Александр Гонсевский, также не прибавивший ничего нового относительно позиции патриарха. Характерно, что доносом Андронова и Салтыкова королю воспользовались русские, перешедшие было на сторону поляков и оказавшиеся в лагере под Смоленском. Описывая свое полное разорение, погибель и пленение семей, предупреждая, что готовится страшное опустошение и покорение России, страдальцы упоминают, что о своей позиции «патриарх и в грамотах своих от себя писал во многие города», — но сами знают об этих грамотах только со слов врагов{97}!
Позиция русских под Смоленском, призывавших все города восстать «за православную крестьянскую веру, покамест еще свободны, а не в рабстве и в плен не разведены», и позиция Гермогена, настаивавшего на соблюдении поляками договора, пересекаются лишь частично. Гораздо больше общего со смоленской грамотой в грамоте москвичей, писавших о наступлении конечной погибели и призывавших «не мнить пощаженым быть»: «нынеча мы сами видим вере крестьянской пременение в латынство и церквам Божиим разоренье».
«Предателей крестьянских», писали москвичи, в столице немного, «а у нас, православных крестьян», помимо Божьей милости есть «святейший Ермоген патриарх прям яко сам пастырь, душу свою за веру крестьянскую полагает несуменно». Но ни о каких призывах Гермогена в грамоте не сообщается, а единство «крестьян» выглядит сомнительно: они-де все патриарху последуют, «лишь неявственно стоят»; столь неявственно, что Москве нужна военная помощь против «немногих людей предателей крестьянских!»{98}
Нижегородцы, действительно собиравшие ополчение, распространяя обе эти грамоты (от смоленских страдальцев и москвичей) по городам, утверждали, что их прислал 27 января патриарх Гермоген. Но они же писали предводителю восставших рязанцев старому бунтарю Прокофию Ляпунову, что их посланцам, побывавшим в Москве у патриарха, тот никакого «письма» не дал под смехотворным предлогом, «что де у него писати некому». Потому де он «приказывал… речью» — но хотя каждое слово Гермогена было драгоценно и слова даже менее видных людей цитировались с завидным постоянством, ни одного слова патриарха рязанцы от нижегородцев так и не узнали.
Ляпунов не растерялся и в том же духе показал в своей грамоте, что связан уже со многими ополчениями, и московским боярам о патриархе писал: «с тех мест патриарху учало быти повольнее и дворовых людей ему немногих отдали». Однако и Ляпунов не мог похвастаться весточкой от Гермогена, хотя и нагнал якобы страху на его притеснителей{99}.
Действительно, московские правители, по свидетельству князя И. А. Хворостина, тогда «возъяришася на архиереа» и велели разгонять идущих к нему за благословением. «Он же, пастырь наш, аки затворен бысть от входящих к нему, и страха ради мнози отрекошася к его благословению ходити». Но Гермоген не прекращал проповеди в полупустом соборе, утверждая все то же: если Владислав «не будет единогласен веры нашея — несть нам царь; но верен — да будет нам владыка и царь!»{100}
Ни о каких грамотах Гермогена близко знавший его Хворостинин не упоминает, а живая сцена из «Нового летописца» опровергает версию о существовании «патриотических воззваний» патриарха. Там говорится, что, видя со всех сторон собирающиеся на них ополчения, поляки и «московские изменники» стали требовать от Гермогена послать грамоту Ляпунову, «чтоб он к Москве не сбирался». Патриарх отказался, но пригрозил, что еще напишет Ляпунову, что если королевич крестится — благословляет ему служить, если же нет и литва из Москвы не выйдет — «и я их благословляю и разрешаю, кто крест целовал королевичу, идти под Московское государство и помереть всем за православную христианскую веру».
Услыхав такое, Салтыков заорал и кинулся на патриарха с ножом, но Гермоген «против ножа его не устрашился и рече ему великим гласом, осеняя крестным знамением: “Сие крестное знамение против твоего окаянного ножа. Да будь ты проклят в сем веке и будущем!”» — Однако даже в столь крайней ситуации надежды свои Гермоген возлагал не на восстание поборников веры, а на благоразумие правителей, ибо тут же «сказал тихим голосом боярину князь Федору Ивановичу Мстиславскому: “Твое есть начало, тебе за то добро пострадати за православную христианскую веру; если прельстишься на такую дьявольскую прелесть — и Бог преселит корень твой от земли живых”».
Нет сомнений, что Гермоген не боялся ни Михаила Салтыкова, ни какого иного человека, но, согласно тому же «Новому летописцу», патриарх отрицал, что писал поджигательные воззвания. Когда Первое ополчение набрало силу и засевшие в Кремле бояре всерьез испугались, они вновь пришли к патриарху и «Михайло Салтыков начал ему говорить: “Что де ты писал к ним, чтоб они шли под Москву — а ныне ты ж к ним напиши, чтоб они воротились вспять!”
Патриарх на сие ответил: “Я де к ним не писывал, а ныне к ним стану писать! Если ты, изменник Михайло Салтыков, с литовскими людьми из Москвы выйдешь вон — и я им не велю ходить к Москве. А будет вам сидеть в Москве — и я их всех благовловляю помереть за православную веру, что уж вижу поругание православной вере, и разорение святым Божиим церквам, и слышать латынского пения не могу!”»
Пение, поясняет летописец, доносилось из обращенной в походный костел палаты на старом дворе Бориса Годунова. Изменники-бояре, услыхав столь колоритную речь Гермогена, «позорили и лаяли его, и приставили к нему приставов, и не велели к нему никого пускать». Только раз, на Вербное воскресенье, патриарха «взяли из-за пристава и повелели ему действовати», но москвичи были уверены, что готовится какая-то каверза, и Гермоген остался один: «не пошел никто за вербою». Вскоре в городе начались бои.
В ходе ожесточенных уличных сражений (где был ранен князь Д. М. Пожарский) столица, кроме Кремля и Китай-города, была сожжена. Подоспевшее Первое ополчение осадило поляков, а те, в свою очередь, еще крепче заперли Гермогена в Чудовом монастыре и попытались вновь возвести на патриаршество Игнатия. Однако о Гермогене не забыли. Александр Гонсевский и Михаил Салтыков продолжали упорно требовать, «чтоб он послал к боярам и ко всем ратным людям, чтоб они от Москвы пошли прочь».
— Пришли они к Москве по твоему письму, — твердили неприятели, — а если ты не станешь писать, и мы тебя велим уморить злой смертию!
— Что де вы мне уграживаете? — отвечал Гермоген. — Единого я Бога боюся. Буде вы пойдете все литовские люди из Московского государства — и я их благословляю отойти прочь. А буде вам стояти в Московском государстве — и я их благословляю всех против вас стояти и помереть за православную христианскую веру!
Еще много месяцев прошло, летом 1611 г. распалось Первое ополчение, затем в Нижнем по призыву Козьмы Минина начало собираться Второе ополчение, ратники вновь пошли освобождать Москву, а Гермоген все томился в темнице, под охраной 50 стрельцов, страдая от голода и холода. Тогда вновь пришли к нему изменники с требованием, чтобы он писал «в Нижний ратным людям… чтоб не ходили под Московское государство. Он же, новый великий государь исповедник, рече им:
Да будут те благословени, которые идут на очищение Московского государства. А вы, окаянные московские изменники, будете прокляты! И оттоле начаша его морити голодом и уморили его гладною смертью», — 17 февраля 1612 г. пишет «Новый летописец». Согласно Рукописи Филарета, он был удушен зноем, по польскому источнику — удавлен, словом, «злою мучительскою смертью не христиански уморен»{101}. Но умер Гермоген, так и не обратившись к россиянам с публичным благословением вооруженного ополчения, лишь собственным примером подавая образец стойкости перед соблазнами и напастями.
Полагаю, что молчание Гермогена имело глубокий смысл. Все хотели видеть в событиях его указующую руку. Даже московские изменники, писавшие о его вымышленных грамотах королю, даже Жолкевский, отметивший в «Записках», что, узнав от послов под Смоленском о желании Сигизмунда самому стать царем, «патриарх… разсеивал и сообщал письмами эту весть в города, ускорив таким образом кровопролитие».
«Для лучшего в замыслах успеха и для скорейшего вооружения русских, — писал другой поляк-очевидец Маскевич, — патриарх Московский тайно разослал по всем городам грамоты, которыми разрешал народ от присяги королевичу и тщательно убеждал соединенными силами, как можно скорее, спешить к Москве, не жалея ни жизни, ни имущества для защиты христианской веры и для одоления неприятелей».
«Враги уже почти в руках наших, — писал патриарх, — когда ссадим их с шеи и освободим государство от ига, тогда кровь христианская перестанет литься, и мы, свободно избрав себе царя из рода русского, с уверенностью в нерушимости веры православной не примем царя латинского, коего навязывают нам силою и который влечет за собою гибель нашей стране и народу, разорение храмам и пагубу вере христианской!»
Об этих грамотах поляков «известили доброжелательные бояре», их даже, по слухам, перехватывали польские отряды. Позже в эти грамоты, не задумываясь над соответствием их содержания подлинной позиции Гермогена, истово верили патриотические историки, писавшие с невинной простотой что-то вроде: «Слова, приводимые Маскевичем из грамот патриарха, не находятся в известных нам грамотах патриарха Ермогена; значит, некоторые грамоты не дошли до нас»{102}.
Поляки боялись признать, что против них действует не политическая интрига, а поднимается массовое народное движение. Но и сами участники этого движения еще боялись поверить в свою силу и признать всенародную волю главным источником закона в стране. Переписывая и пересылая друг другу грамоты из каждого нового присоединившегося города и уезда, участники патриотических ополчений первоначально лукавили, ссылаясь на волю патриарха.
Так, нижегородцы, уже выступив в поход вместе с другими городами, в начале февраля 1611 г. посылали вологодцам списки грамот смолян, москвичей и рязанцев с замечанием, что «приказывал к нам святейший Ермоген патриарх, чтоб нам, собравшись с окольными и с Поволжскими городами, однолично идти на польских и на литовских людей к Москве вскоре. И мы по благословенью и по приказу святейшего Ермогена патриарха Московского и веса Русии собрався со всеми людьми… идем к Москве»{103}.
Грамоты Гермогена, как мы знаем, у них не было, да и версия о его устном «приказе» такого содержания весьма сомнительна, но она ободряла народ, еще только начинавший чувствовать себя властью, еще нуждавшийся в авторитете патриарха против авторитета московских бояр. Так, ярославцы, получавшие все эти собрания грамот, но сидевшие смирно, пока жадные паны не добрались до их «животов», ощутив прилив патриотизма, оправдывали его, в частности, тем, что патриарх Гермоген «и все московские люди писали на Резань к Прокофью Ляпунову и во все украйные городы и в Понизовые и словом приказывали», собравшись, «идти на польских и на литовских людей к Москве»{104}.
Это сообщение является вольной смесью грамот рязанских и нижегородских, и его единственное реальное содержание: нас много и патриарх с москвичами за нас. А как уж это стало известно, устно ли, письменно ли — какая разница, раз литва уже грабит, и если не объединимся — ограбит. Доходило до курьезов. Так, пермичи 13 марта 1611 г. направили со своей отпиской полученную стопу грамот (из Смоленска, Нижнего, Рязани, Вологды, Ярославля, Суздаля и Устюга) патриарху Гермогену в Москву, причем в начале поместили «список с твоей, святейшего Ермогена патриарха Московского и всеа Русии, грамоты» — это был список известной грамоты москвичей{105}.
По мере того как Ополчение набирало силу, ссылки на Гермогена становились все более расплывчатыми. На его благословение указывали костромичи, нижегородские воеводы, суздальцы и владимирцы, но подробно об этом считали необходимым писать только в Казань, учитывая тамошнюю память о Гермогене и влияние митрополита Казанского и Свияжского Ефрема. Ярославцы живописали пример Гермогена, который, вкупе с мужеством защитников Смоленска, поднял народ на борьбу: услыхав про желание польского короля захватить царство, патриарх, «призвав всех православных крестьян, говорил и укрепил, за православную веру всем велел стояти и помереть, а еретиков при всех людях обличал. И в города патриарх приказал, чтоб за православную веру стали, а кто умрет — будут новые страстотерпцы»{106}.
1 апреля, когда ополчения уже стояли под Москвой, Ляпунов с воеводами, предлагая митрополиту Ефрему с паствой «попещись о Божием и земском деле», отозвались о Гермогене торжественно, как о «втором великом Златоусте, исправляющем несомненно без всякого страха слово Христовой истины, обличителе на предателей и разорителей нашей христианской веры»{107}. Но более его благословения не требовалось, и переписка лишь изредка упоминает о том, что патриарха свели с престола «и в нужной тесноте держат».
Между тем именно в это время Гермоген, не призывавший паству к борьбе, как часто и тщетно делал это раньше, но лишь служивший примером стойкого непризнания поражения своей страны, выступил наконец с воззванием в Нижний, Казань, во все полки и города. Патриарх не нарушил своей линии и ни словом не упомянул ни интервентов, ни бояр-изменников, против которых народ поднялся не по его указанию, а сделав свои выводы из ситуации. Но он был весьма обеспокоен целостностью ополчения после смерти Ляпунова, в частности тем, что претендентом на престол мог стать сын Марины Мнишек. Гермоген со всей строгостью заявлял, что новый самозванец «проклят от святого собора и от нас», «отнюдь… на царство не надобен». Участников Ополчения патриарх призвал к телесной и душевной чистоте, дал им «благословение и разрешение в сем веке и в будущем, что стоите за веру неподвижно»{108}. Этой грамотой, которую исследователи часто совсем обходят, патриарх впервые и единственный раз официально признавал, что народ сделал правильный вывод из его рефреном звучавшей проповеди: коли крестится Владислав — будет нам царь, коли нет — не будет нам царем. Признал, что народное восстание было законным и справедливым.
По этой причине (одно дело — когда патриарх призывает к борьбе за веру, другое — когда одобряет восстание) и по ряду других соображений единственная «возмутительная грамота» Гермогена была неудобна ученым. Из ее текста явствовало, например, что Гермоген даже в крайнем заточении не был столь изолирован, чтобы при желании не написать и не передать на волю послание. С другой стороны, грамота не вызвала особого интереса у нижегородцев и не получила большого распространения (казанцы лишь переслали ее в Пермь), что не вяжется с представлением о Гермогенс как вожде Ополчения. Тем не менее она сохранилась, тогда как предполагаемых популярнейших грамот нет и следа…
Но ведь и без этой грамоты ясно, что, когда изменники в Кремле с пеной у рта требовали от Гермогена чуть ли не распустить Ополчение, реальным влиянием он уже не обладал. А драгоценная единственная грамота свидетельствует лишь о том, что он оставался единомысленным со своей паствой. Недаром Ефрем легко пояснил его мысль: не брать царя «своим произволом, не сославшись со всею землею — и нам того государя… не хотеть и против его стоять всем… единодушно. А выбрать бы нам… государя сославшись со всею землею, кого нам государя Бог даст».