Глава 3. Пожар глазами французов

3.1. Французы в Москве: начало пожаров

Причинам московского пожара 1812 г. посвящено такое количество работ и высказана при этом такая масса версий (которые, впрочем, можно свести к нескольким вариантам), что останавливаться на этом вопросе, кажется, нет уже никакого смысла. Действительно, появление очередной «новой» версии этого вопроса реально оказывается только интерпретацией одной или нескольких утверждений из числа звучавших ранее. И все же… поддадимся искушению и дерзнем снова обратиться к очевидным фактам, пытаясь на этот раз взглянуть на события глазами французов, дабы понять, как возникла их версия московского пожара.

Пожары начались еще в ходе вступления французской армии в Москву. Уже тогда Муральт «своими глазами видел», как на улицах города мелькали «субъекты с горящими факелами или пучками соломы», поджигавшие дома. Когда к вечеру Муральт достиг расположения своей части к северу от Москвы, он и его товарищи уже «видели отдельные столбы дыма», а ночью город охватил настоящий пожар[444]. О поднимавшихся к небу вечером 14-го сентября[445] столбах дыма «в крайних предместьях» Москвы написал и Клаузевиц, оказавшийся к востоку от города[446]. В воспоминаниях генерала Дедема, чья бригада, как мы знаем, вошла в Москву в составе авангарда Мюрата, утверждается, что в 7-м часу вечера прогремел взрыв со стороны «Калужских ворот». Неприятель, по мнению автора, взорвал пороховой склад, что было условным сигналом, «так как сразу после этого» он «увидел многочисленные дымы, и в течение чуть более получаса огонь показался в разных кварталах города, в частности, во Владимирском предместье…»[447] Не исключено, что именно этот взрыв описал и Роос, находившийся на восточных окраинах Москвы, который, правда, отнес увиденное уже к ночи. «Из возникшего сразу огромного пламени большими и малыми дугами стали взвиваться кверху огненные шары, словно разом выпустили массу бомб и гранат, и на далекое пространство рассеивая со страшным треском их губительный огонь. Этот взрыв, далеко распространивший страх и ужас, длился минуты три — четыре и казался нам сигналом к началу столь рокового для нас пожара Москвы». Через несколько минут пламя поднялось «во многих местах города; мы увидели скоро восемнадцать таких мест, и их число быстро возрастало»[448]. То, что вечером 14-го определенно имел место какой-то взрыв большой силы, свидетельствует «Дневник» аббата Сюрюга, который не только оказался в центре событий (как известно, в районе Лубянки), но, будучи человеком пытливого и острого ума, фиксировал все события на бумаге. «В тот день, — записал он, — когда прошла эвакуация русских из Москвы, огненный шар, который засветился в районе Яузы, был предупреждением жителям; дом стал жертвой пламени, в то время как с другой стороны, у Петровского моста, большой дом с водкой, принадлежащий казне (Ѵіnnу Dvor), оказался в огне и обрек [на уничтожение] часть этого склада, не пощадив все остальное»[449]. Из последующих строк ясно, что этот «огненный шар» был задолго до 11 часов вечера.

Об одном и том же событии пишут эти авторы? Совершенно точно сказать нельзя, но напомним, что именно в этих районах — «у Красного холма и Симонова монастыря», где в это время уничтожались барки с артиллерией и комиссариатским имуществом, и в районе Винного двора в тот день действовали люди квартального надзирателя П.И. Вороненко, исполнявшего приказы Ростопчина. Воспроизведем уже ставшие хрестоматийными строки из отчета Вороненко, представленного им на имя экзекутора Московской управы благочиния Андреева: «2 сентября (ст. ст. — В.З.) в 5 часов утра он (Ростопчин. — В.З.) поручил мне отправиться на винный и мытный дворы в комиссариат и на не успевшие к отплытию казенные и партикулярные барки у Красного холма и Симонова монастыря и в случае внезапного вступления неприятельских войск стараться истребить все огнем, что мною и исполнено было в разных местах по мере возможности в виду неприятеля до 10 часов вечера»[450].

Был ли произведен в тот день взрыв пороховых складов возле Симонова монастыря? Возможно[451]. Однако, очевидно и то, что далеко не все запасы взрывчатых веществ и другого имущества, хранившегося здесь, были уничтожены. Из документов о извлечении со дна реки Москвы барок со свинцом следует, что при вступлении неприятеля в город было затоплено не только 8507 пудов 30 фунтов свинца (это осуществил подпоручик Оконишников), но и 5808 пудов пороху «из погребов, что под Симоновым монастырем»[452]. Кроме того, вошедшие в город французы обнаружили у Симонова монастыря немалые запасы снарядов и взрывчатых веществ[453]. Нет явных доказательств и того, что были взорваны и запасы полевого артиллерийского двора, находившегося у Красного пруда. Часть боеприпасов, находившихся там, либо была оставлена неприятелю, либо затоплена в пруду[454].

Имеются ли какие-либо свидетельства тому, кто именно мог произвести взрывы вечером 14-го сентября? По поводу организаторов взрывов мы обнаружили только косвенное свидетельство П.М. Капцевича, командира 7-й пехотной дивизии, содержащееся в письме к А.А. Аракчееву от 6 (ст. ст.) сентября 1812 г.: «… два магазина с порохом подорваны по распоряжению генерала Милорадовича и взрывы были с ужасным трясением»[455]. В то же время из записок С.Н. Глинки следует, что «громовой грохот» под Симоновым монастырем был произведен не взрывом порохового склада, а взрывом «барки с комиссариатскими вещами»[456]. В целом, с полной уверенностью сказать, кто именно организовал взрывы и что именно ими было подорвано, до сих пор вряд ли возможно. В то же время совершенно определенно, что в организации первых поджогов (а возможно, и взрывов) участвовали чины московской полиции[457].

Симонов монастырь. Москва, 7 октября 1812 г. Худ. Х.В. Фабер дю Фор. Рядом с Симоновым монастырем располагался большой пороховой склад

Вслед за первыми взрывами и поджогами вечером началась новая серия пожаров. Бестужев-Рюмин, находившийся в тот час в здании Сената в Кремле, утверждал, что уже в 8 вечера в Китай-городе, в Москательном ряду, показалось сильное пламя[458]. Приказчик Баташова М. Соков, человек хорошо сведущий в топографии Москвы, полагал, что Скобяные и Москательные ряды, а также Новый Гостиный двор (находился около Кремлевской стены между Никитскими и Спасскими воротами), и два дома «за Яузским мостом» (т. е. в Таганской части, на южном берегу Яузы) загорелись в 9-м часу вечера[459]. Из воспоминаний Бургоня следует, что пожар «Базара» начался еще раньше[460]. Солтык относит начало пожара в районе «Базара» к 9 — 10 часам вечера[461]. Коленкур уверяет, что новость о пожаре в Торговых рядах достигла Квартиры императора к 11 часам вечера[462]. Ему вторит Сюрюг: «…около 11 часов вечера огонь в большой ярости показался в лавках, расположенных у Биржи (напомним: так Сюрюг и многие французы называли Гостиный двор. — В.З.); эти магазины содержали масло, жир и другие легко воспламеняющиеся материалы, превратившиеся в неугасимый очаг. Когда потребовались городские насосы, они не нашлись; распространился слух, что полиция вывезла их, как и все инструменты, необходимые для тушения пожаров; пока с огнем боролись в одной стороне, он вспыхивал с другой с еще большей силой»[463]. Другие свидетели предпочли просто указать, что пожар в районе Китай-города начался вечером 14-го[464].

Видимо чуть позже, уже ночью, вспыхнул пожар на Солянке, у Воспитательного дома[465], который, однако, через несколько часов был потушен.

Кто мог организовать эти очаги пожара? Согласно воспоминаниям Н.Ф. Нарышкиной, дочери Ростопчина, все тот же Вороненко не только уничтожал «склады с зерном, барки, стоявшие на реке, также наполненные зерном», но «и лавки, которые образуют форму базара, в которых были все товары, необходимые для обитателей Москвы»[466]. Сам же Ростопчин в оправдательной книге «Правда о пожаре Москвы» уверял, что пожар учинили «сами сторожа лавок, расположенных вдоль стен Кремля (т. е. в Новом Гостином дворе. — В.З.)». То же Ростопчин написал и в отношении причины пожара в Каретном ряду, который хозяева лавок «запалили по общему согласию»[467].

Кто же прав? Обратимся к свидетельствам лиц, которые оказались вечером 14-го и ночью на 15-е сентября в центре событий — к воспоминаниям Бургоня и Вьонне де Марингоне. «Час спустя после нашего прибытия, — пишет Бургонь, имея в виду, вероятно, прибытие к дворцу Растопчина, и определяя время, таким образом, примерно шестью часами вечера, — начался пожар: показался, с правой стороны, густой дым, и тотчас же взвились языки пламени, но никто не знал, откуда это происходит. Нам сообщили, что огонь начался на базаре (bazar), квартале купцов…»[468] «В семь часов, — продолжает Бургонь далее, — огонь показался за дворцом губернатора: тотчас же полковник (вероятно, П. Бодлэн, майор (полковник) полка фузилеров-гренадеров гвардии, в котором служил Бургонь. — В.З.) пришел на пост (размещенный в доме Ростопчина. — В.З.) и приказал выслать патруль в 15 человек, в котором был и я…» Вскоре после того как патруль прошел 300 шагов по направлению к пожару, Бургонь и его товарищи были обстреляны и вступили в схватку со стрелявшими, по мнению мемуариста, каторжниками, одетыми в овчинные тулупы. Затем пришлось долго блуждать по горевшим московским улицам и драться с многочисленными людьми «с длинными бородами и зловещими лицами», которые поджигали дома[469]. Во время скитаний той ночью патруль фузелеров-гренадеров наткнулся на «многочисленных егерей гвардии (plusieurs chasseurs de la Garde)», которые сообщили, что русские сами поджигают город[470]. Бургонь и его друзья возвратились на «губернаторскую площадь» только в 2 часа ночи.

Вид города Москвы с балкона Императорского дворца по левую сторону. Худ. Ж. де ла Барт. 1799 г.

В то время как Бургонь блуждал по городу, оставшиеся возле ростопчинского дворца солдаты дивизии Роге боролись с огнем. Вьонне де Марингоне, шеф батальона фузелеров-гренадеров, вспоминал, что, отправив солдат своего батальона патрулировать улицы во всех направлениях, сам же начал неустанно проверять посты. Прибыв на пост, который был расположен у «Биржи», Вьонне де Марингоне увидел густой дым и немного огня; начальник поста сообщил ему, что он видит дым уже не в первый раз, но не думает, что это происходит из-за того, что какие-то французские солдаты проникли во внутрь здания, так как все двери крепко заперты. В то время как окружавшие Вьонне де Марингоне солдаты стали высказывать мнения о происхождении дыма, огонь стал еще сильнее. Вьонне де Марингоне быстро побежал на площадь, поднял батальон в ружье и привел с собой к «Бирже» сотню человек. К тому времени, когда он возвратился к «Бирже», все здание уже было объято огнем. Солдаты стали ломиться в двери, пытаясь их как-нибудь открыть, но все было бесполезно. Запоры были крепкими, а у солдат не было нужного для вскрытия таких ворот инструмента. Вьонне де Марингоне немедленно лично известил герцога Тревизского (Мортье) о происходившем. Мортье же распорядился искать пожарные насосы и принять меры к тому, чтобы предотвратить распространение пожара. Даже при отсутствии помп это можно было сделать, так как погода стояла безветренная, и огонь не мог быстро перекинуться на другие здания. Тогда Вьонне де Марингоне решился передать маршалу разговор, который у него состоялся накануне с помощником аптекаря, в том самом доме, где расположился Мортье. Молодой человек сказал тогда, «что во всем городе нет помп, и что правительство увезло их с собой». Молодой человек сообщил также, что говорят, будто огонь начался по приказу людьми, выпущенными из тюрем. Вьонне де Марингоне сообщил эти обстоятельства маршалу и, не имея возможности найти помпы, занялся локализацией пожара. Место пожара посетил сам маршал, «но он не смог убедиться, что огонь начат русскими». Когда маршал удалился, Вьонне де Марингоне попытался вновь выяснить, не проникал ли кто-либо из солдат вовнутрь здания, и убедился, что их там не было. Наконец, после четырех часов огромных усилий удалось разобрать небольшое здание, примыкавшее к «Бирже» и локализовать огонь. Теперь оставалось только ждать, пока несколько строений «Биржи» догорят совсем. Смертельно уставшим Вьонне де Марингоне возвратился на «губернаторскую площадь». Через полтора часа ему вновь сообщили, что огонь появился в другом месте «Биржи» и в доме, расположенном недалеко от нее, и что этот дом с подветренной стороны. После новых гигантских усилий, в которых солдатам помогали местные жители, был потушен и этот пожар. Вьонне де Марингоне и его люди чувствовали себя смертельно уставшими, думая только об отдыхе. Но, увы! Начался «еще более ужасный спектакль: огонь одновременно появился в шести различных местах города»![471]

Вид в Кремле на Кремлевский дворец с Подола (с северной стороны). Худ. Ф.Я. Алексеев. 1800-е гг.

Если вечером 14-го сентября Муральт и его товарищи, находясь к северу от Москвы, наблюдали только отдельные столбы дыма в городе, то ночью его охватил пожар[472]. Старший сержант 111-го линейного Фоссен созерцал той ночью пожары, находясь к западу от Москвы: «к полуночи большая часть города уже была объята пожаром»[473]. Наблюдал начавшиеся обширные пожары и Л.Ф.Ж. Боссе, префект императорского двора, который к вечеру 14-го сентября прибыл в Кремль и в Большом императорском дворце вместе с Сегюром занялся подготовкой апартаментов для Наполеона. Боссе пишет в своих воспоминаниях, что ему и Сегюру пришлось той ночью устроиться по-походному — не раздеваясь и на стульях. На окнах будущих апартаментов Наполеона в Кремле не было ни ставен, ни занавесей, и где-то между двенадцатью и часу ночи Боссе и Сегюр неожиданно проснулись от яркого света, источник которого, однако, находился далеко от них. Боссе бросился к окну и увидел языки пламени, поднимавшиеся к небу почти на равных расстояниях друг от друга; это не оставляло никаких сомнений в том, что они возникли не из-за случайности или вследствие грабежа…[474] В свое время И.И. Полосин вполне резонно заметил, что характер пожаров в Замоскворечье, на которое выходили окна будущих апартаментов Наполеона в Кремлевском дворце, определенно мог свидетельствовать об организации этих пожаров русскими. Можно не соглашаться с Полосиным в том, что главную роль в этом следует отнести на счет командования русской армии во главе с Кутузовым (подготовка статьи Полосиным пришлась как раз на пик сталинского превознесения личности М.И. Кутузова; реально же, как мы увидели, роль и командования, и Кутузова в этих событиях была достаточно ограниченной). Но вряд ли стоит сомневаться в том, что первые пожары были организованы, и, как мы полагаем, организованы, главным образом, людьми Ростопчина. Вскоре к деятельности этих первых поджигателей добавились и другие обстоятельства…

Что же сам Наполеон? Как он, находясь еще на постоялом дворе Дорогомиловского предместья, отреагировал на сообщения о пожарах? Обычно исследователи обращаются к свидетельствам Коленкура и Сегюра, которые утверждали, будто уже утром 15-го сентября император передал управление Москвой в руки Мортье, герцога Тревизского[475]. Между тем, Сегюр в тот момент определенно находился в Кремле, куда был отправлен для подготовки апартаментов к переезду Наполеон, а Коленкур, хотя и был рядом с императором, но при написании воспоминаний явно сместил это событие на более раннее время. Документы свидетельствуют, что передача управления Москвой Мортье произошла только 16-го сентября[476]. Согласно приказу Наполеона от 15 сентября, отданному Бертье, функции губернатора города продолжал исполнять Дюронель[477], не имевший достаточных сил даже для наведения порядка вокруг Кремля.

В сущности, мы располагаем единственным свидетельством, а именно камердинера императора Констана, описавшего только борьбу Наполеона с русскими клопами. Заявление же Сегюра, согласно которому император в течение ночи беспрестанно получал тревожные сообщения из Москвы о подготовке русскими поджогов в городе и, наконец, в два часа ночи был уведомлен, что «пожар начался»[478], может быть принято только с большими условностями: как мы уже знаем, Сегюр в ту ночь находился далеко от Дорогомиловской слободы. И все же одно очевидно: император упорно продолжал держаться мнения о том, что все пожары есть результат обычных беспорядков, царивших в городе после ухода русских войск.

К утру 15-го сентября стало казаться, что с пожарами все-таки удастся справиться. Солдаты Молодой гвардии, которым помогали немногочисленные местные жители, потушили огонь в здании «Биржи»[479]. Был остановлен пожар, приближавшийся от центральных кварталов к Яузскому мосту[480]. Отстоял от огня почти все строения Воспитательного дома И.А. Тутолмин со своими подчиненными и подопечными. Именно на этот недолгий период «огненной передышки» и пришелся переезд императора Наполеона из Дорогомиловской слободы в Кремль.

Между тем, Великий московский пожар только начинался… Кастеллан, адъютант Нарбонна, неуклонно соблюдавший порядок записывать каждый вечер в дневник события прошедшего дня, начал запись 15-го сентября фразой «Пожар Москвы значительно усилился». Из последующих строк дневника можно понять, что в первую половину дня его автор вовсю радовался, что наконец-то оказался в Москве, восхищался комфортным жильем, запасами великолепного конфитюра и хороших вин, упивался великолепием московских дворцов… Однако неожиданно для него радостные хлопоты оказались прерваны: «Огонь появился вблизи нашего дома… Арестовано много русских, имевших в руках фитили. Наши солдаты, — писал он далее, — смогли затушить огонь в нескольких местах, но не везде. Говорят, губернатор Москвы отрядил солдат полиции для исполнения сей почетной миссии»[481].

Из воспоминаний Сокова следует, что 15-го сильный пожар начался на Покровке и охватил часть Немецкой слободы[482]. Сюрюг писал, что 15-го загорелись дома на Тверской, Никитской и загорелась часть Покровки. Как бы помогая пожарам «задул северо-западный ветер, ускоривший в значительной мере распространение огня»[483]. То, что 15-го огонь неожиданно для французов вспыхнул одновременно в 6 разных местах, отметил и Вьонне де Марингоне. Марингоне, как и Сюрюг, заметил, что дальнейшему распространению огня в значительной степени способствовал начавшийся сильный ветер[484].

Как мы уже писали, Роман Солтык, офицер из ведомства Сокольницкого, узнал о начале пожаров вечером 14-го, находясь в доме Мусина-Пушкина. Однако первую половину дня 15-го он, подобно Кастеллану, провел относительно спокойно. Покинув дом Мусина- Пушкина, Солтык возвратился в «Смоленское предместье», где находился его начальник генерал Сокольницкий. Последний сообщил офицеру, что император уже отправился в Кремль, куда следует двигаться также и им. Достигнув Кремля, Сокольницкий отправился в кабинет императора, а Солтык стал осматривать цитадель русской столицы. Только после полудня Сокольницкий наконец-то занялся организацией разведки города. Часть офицеров была отправлена в северные районы Москвы, в то время как Солтык и капитан Людвиг Дембицкий должны были обследовать ее южную часть. Солтык и его сослуживец видели, как в различных частях города, то тут, то там, вспыхивали пожары. Все расспросы, с которыми офицеры обращались к встретившимся им редким жителям города, ни к чему не приводили: несмотря на хороший русский язык, которым владели Солтык и Дембицкий, их выдавала вражеская форма. Особенно Солтыка поразила фраза одного русского мальчика, лет 12-ти. В ответ на вопрос о продовольственных припасах он сказал: «Продукты для французов! Оконная замазка — вот чем лучше всего их кормить!» Посетив госпитали и казармы, польские офицеры обнаружили множество оставленных там русской армией больных и раненых, нуждавшихся буквально во всем[485]. По свидетельству Солтыка, 15-го сентября французское командование отправило в городские кварталы отряды для «зачистки» Москвы от оставшихся русских солдат. Вместе с местными жителями эти отряды должны были тушить пожары и арестовывать поджигателей. Это не предотвратило разрастание пожаров, но, как считал Солтык, «выявило истинных организаторов этой катастрофы; были пойманы несколько человек Ростопчина, которые признались, что были отправлены совершать преступление самим губернатором, и они были немедленно расстреляны». Польские офицеры представили Сокольницкому всю собранную ими информацию, которую, как полагал Солтык, немедленно доложили Наполеону. «Ночь пришла, но мы не могли позволить себе никакого отдыха; мы наблюдали за развитием пожара», — так закончил описание событий 15-го сентября Солтык[486].

Ж.Д. Ларрей, главный хирург Великой армии. С гравюры неизвестного художника. XIX в.

15-м сентября пометил свое письмо из Москвы жене главный хирург Великой армии Д.Ж. Ларрей: «Я только что приехал в этот город, один из наиболее отдаленных городов земного шара, самый большой из всех городов, виденных мною, а также и самый красивый; но он пустынен, все жители, за исключением некоторых несчастных из простонародья, оставили его; огонь охватывает его со всех сторон, и я очень опасаюсь, как бы он совершенно не стал жертвой пламени и грабежа. В этом случае мы окажемся лишенными средств к существованию, и наше положение не изменится к лучшему. Я очень сожалею по поводу императорского дворца, в котором сосредоточены все английские товары; это здание полностью сожжено; я смог бы сделать для всех вас покупки, но сейчас лучшими были бы хлеб и мука, которых я не могу достать… Армия двинулась за город, преследуя врага, который бежит по направлению к Азии»[487]. «Мы надеялись после ужасной битвы 7- го этого месяца, во время которой погибло более 30000 русских, что эта нация попросит мира, но она упорно предпочитает, чтобы ее убивали, или же скрывается в лесах вместе с медведями. Впрочем, существует большое сходство, физическое и моральное, между этими людьми и дикими зверями; поэтому почти все вельможи имеют нескольких прирученных зверей; они едят и спят вместе. Суди о приятном обществе! О, этот отвратительный народ, как мне не терпится скорее расстаться с ним»[488].

15-го сентября, вероятно еще утром, находясь в Дорогомиловской слободе, Наполеон отдал ряд приказов с целью наведения порядка в городе. Командующему гвардейской кавалерии маршалу Ж.Б. Бессьеру было приказано сформировать 20 патрулей из драгун гвардии, в каждом из которых должно было быть по 30 человек под командой офицера, и которые должны были арестовывать «всех русских» (вероятно, имелись в виду русские солдаты) и препровождать их в расположение корпуса Даву, «в деревню вне города». Десять таких патрулей, но уже состоящих из конных гренадеров, должны были заняться подобной «зачисткой» в Кремле. Всем остальным конным гренадерам и конным егерям гвардии было приказано направляться к Кремлю для «исполнения дневной службы»[489]. Одновременно маршалу Лефевру было приказано ввести в Кремль Старую гвардию, которая должна была «выполнять роль полиции в этом квартале». Генерал Дюронель, согласно этому приказу, исполнял «функции губернатора города». Авангард Неаполитанского короля получил приказ занять дороги за городом, начиная от дороги на Коломну, где стоял Понятовский, вплоть до дороги к Троицкому. Богарнэ было предписано разместить штаб-квартиру у «Санкт-Петербургской заставы» и занять пространство, начиная от дороги «к Троицкому». Даву со своим корпусом должен был перекрывать дороги, идущие от 4-го корпуса до корпуса Понятовского. Богарнэ и Мюрату, кроме того, было предписано выдвинуть впереди себя по дорогам сильные посты[490]. Таким образом, по замыслу Наполеона, русская столица должна была быть полностью блокирована, а главный источник беспорядков, приводящих к пожарам, — отставшие русские солдаты и дезертиры, — обезврежены. При этом вхождение в Москву только императорской гвардии с одновременным запретом солдатам других частей проникать в город должно было, как казалось Наполеону, вообще исключить любую возможность для возникновения пожаров.

Утром 15-го император сел на коня по имени Эмир и отправился в Кремль. До сих пор разброс свидетельств современников о том, в какое время это произошло, поражает и озадачивает. Совсем ранним утром — так утверждают Гурго и камердинер императора Констан, в 8 часов утра — Деннье, в 9 часов поутру — «аптекарь с Арбата», в половине одиннадцатого — русский чиновник Корбелецкий, бывший проводником у французов, в полдень — Коленкур в «Мемуарах», в 2 часа дня — «московский француз» д’Изарм[491]. Столь удивительная разноголосица объясняется разными обстоятельствами: во-первых, тем, что, возможно, не все «свидетели» были очевидцами и участниками этого события — вступления Наполеона в Москву и в Кремль; во-вторых, возможно, что Наполеон не сразу, сев на коня, двинулся в Кремль; в-третьих, вскоре после въезда в Кремль Наполеон начал объезд соседних с ним объектов — Воспитательного дома, мостов и т. д. — так что 15 сентября император въезжал в Кремль не менее двух раз; в-четвертых, после всех волнений, связанных с покорением русской столицы, начавшихся пожаров и бессонной ночи, да еще вспоминая об этих событиях много лет спустя, не трудно было спутать час утра или дня. Коленкур, которому в таких случаях историки обычно отдают предпочтение, мог тем утром сбиться в своих записях, которые обычно вел достаточно аккуратно.

Сразу вслед за небольшим авангардом (вероятно из числа гвардейской кавалерии) и императорским кортежем двинулась к Кремлю пехота Старой гвардии. Эта процессия шла вначале по Арбатской улице, а затем свернула на Знаменку и вступила в Кремль, по-видимому, через Боровицкие ворота. «На следующий день, утром, — сделал вскоре после описываемых событий запись в своем дневнике Фантэн дез Одоард, участник этой процессии, — Император двинулся в оставленный город, все дома которого были заперты. После того как он проехал улицы, на которых не было видно никакого движения в ответ на нашу гремевшую музыку, он вступил в Кремль… Мы были в намного менее веселом настроении, чем ранее, и горевали по поводу того, что все население, среди которого мы рассчитывали вести сладкую жизнь, исчезло; через несколько часов обнаружился и другой предмет разочарования, когда к нам стали приходить отдельные погорельцы. Хотя после Смоленска мы двигались не иначе как по пеплу пожарищ, никто между нами не предполагал, что Москва, Святая Москва, будет предана огню как последняя деревня; но у нас было ошибочное мнение в отношении цивилизации русских. При первых известиях о пожарах Император, который, вероятно, разделял нашу беззаботность, был убежден в том, что они произошли по вине наших мародеров и, впав в гнев, отдал соответствующие приказы»[492].

Прибыв в Кремль, рота Фантэн дез Одоарда (4-я рота 1-го батальона 2-го полка пеших гренадер) расположилась охранять «одни из ворот»[493]. В литературе обычно отмечается, что Наполеон приказал оставить незабаррикадированными либо одни ворота — Никольские, либо двое ворот — Никольские и Троицкие[494]. Наконец, Корбелецкий отмечает, что были открыты еще и Тайницкие ворота[495]. В любом случае, приказ саперам гвардии «забаррикадировать» «четверо других ворот» был отдан только 18 сентября, когда император возвратился из Петровского. При этом из приказа остается неясным, сколько ворот оставили открытыми — двое или трое[496]. В любом случае, до 18 сентября проездными оставались 5 ворот! — Никольские, Троицкие, Тайницкие, Спасские и Боровицкие. Несмотря на караулы, и несмотря на то, что там расположилась резиденция императора, в Кремль в течение нескольких дней мог проходить, кто угодно, только бы он был в мундире Великой армии! Так, в ночь с 15-го на 16-е в Кремль свободно прошел Бургонь и двое его товарищей-сержантов из полка фузелеров-гренадеров, хотя этот полк квартировал в другом месте[497]. Вечером 15-го идея посетить Кремль пришла в голову и капитану Б.Т. Дюверже, казначею из 1-го армейского корпуса. Он увидел, что Кремль охраняют гвардейские пешие гренадеры и егеря, но никто его даже не окликнул! Дюверже несколько часов беспрепятственно лазил по башням, любуясь панорамой Москвы[498]. Как именно охраняли московскую цитадель в те дни славные гвардейцы, повествует А.О.А. Майи- Нель, су-лейтенант, ординарец Дюронеля: «На каждом шагу в Кремле, в этом дворце-крепости, стояли гренадеры гвардии на часах; они были выряжены в шубы московитов, перевязаны шалями из кашемира. Рядом с ними были хрустальные вазы, в четыре фута высотой, наполненные конфитюром из самых изысканных фруктов, и из них торчали большие деревянные ложки; вокруг этих ваз была груда бесчисленных флаконов и бутылок, которым отбивали горлышки…; некоторые из этих солдат имели московитские шапки, нахлобученные вместо своих; все они были более или менее пьяны, были без оружия и, по-видимому, использовали вместо оружия свои ложки». Правда, гренадеры задержали Майи-Неля и отвели его к «так называемому караульному офицеру, которого изображал старый солдат». Последний заставил су-лейтенанта выпить две бутылки «прекрасного бордо» «по приказу китайского императора» и заесть его вареньем[499].

К сожалению, книга приказов 2-й роты 2-го батальона 2-го полка пеших гвардейских гренадеров не содержит материалов, позволяющих пролить дополнительный свет на то, что творилось в Кремле с 15-го по 18-е сентября (в эти дни записи вообще не делались!). Поэтому только на основе косвенных данных можем предполагать, что примерно с полудня 15-го в зданиях Кремля стали размещаться следующие части: была размещена вся (или почти вся[500]) 3-я пехотная гвардейская дивизия — 10 батальонов пехоты (примерно 6 тыс. человек); эскорт Главной квартиры (1 батальон Баденского линейного пехотного полка, элитные жандармы, небольшие подразделения 28-го конно-егерского и саксонского шеволежерского полка «принца Альбрехта»); гвардейские саперы и моряки. Сложнее решить вопрос о местонахождении частей и подразделений гвардейской кавалерии. Полагаем, что трудности снабжения фуражом вскоре могли заставить большую часть гвардейской кавалерии отправиться в пригороды[501]. Бригада Кольбера (1-й и 2-й гвардейские уланские полки) определенно была в те дни в с. Фоминском. Однако следует помнить, что для эскорта императора и патрулирования Кремля и близлежащих улиц выделялись дежурные эскадроны от всех гвардейских кавалерийских полков (а немногочисленные элитные жандармы, вероятно, все располагались в Кремле или рядом с ним). Многообразные свидетельства говорят о том, что 15 и 16-го сентября офицеров и солдат практически всех частей гвардейской кавалерии можно было встретить на улицах и в домах Москвы. Так, 15 или 16-го сентября в доме князя Голицына на Басманной, где жила актриса Л. Фюзиль, поселились два капитана гвардейских жандармов[502]. В ночь с 15-го на 16-е сентября Бургонь встретил неподалеку от Кремля гвардейских уланов, грабивших подвалы домов[503]. Солтык, адъютант генерала Сокольницкого, 15-го сентября в доме графини Мусиной-Пушкиной дрался с гренадерами Старой гвардии[504].

Еще более сложно составить ясное представление о местах размещения гвардейской артиллерии. Хорошо известно, что в самом Кремле 15 и 16-го площади были заставлены множеством орудий и повозок подвижного артиллерийского парка (определить количество боеприпасов, ввезенных французами в Кремль, практически невозможно; очевидно только, что оно было очень значительным). Вместе с тем известно, что, скажем, батарея Пьон де Лоша находилась достаточно далеко от Кремля. 15-го сентября капитан разместил своих канониров, как он считал, в большом дворце князя Барятинского[505]. Артиллеристы Булара бивакировали в западной части города, где-то «на площади возле моста через Москва-реку»[506].

Русские оставили в Кремле огромное количество оружия и боеприпасов. В источниках и литературе указываются весьма разные цифры: 40 тыс. английских, австрийских и русских ружей, сотня орудий и «громадное количество пороха и селитры» (Фэн, Тири); 80 тыс. фунтов(?) пороху (Ланглуа), 100 тыс. фунтов пороху (Оливье) и т. д. Если С.В. Шведову и удалось достаточно убедительно обосновать мнение о том, что в Московском арсенале осталось 66418 единиц учтенного и не менее 7,5 тыс. единиц неучтенного оружия[507], то в отношении запасов взрывчатых веществ картина остается совершенно неясной. В любом случае, в Кремле скопилось чрезмерно большое количество артиллерии и боеприпасов. Все пространство было загромождено зарядными ящиками, фурами, лошадьми… Фуры с боевыми зарядами, как отмечали Гурго и Сегюр (хотя бы в этом они были абсолютно согласны друг с другом), стояли прямо напротив окон дворца, в котором разместился Наполеон. Судя по приказам, которые будут отданы по гвардии позже, костры для варки пищи разводили беспорядочно, нужду солдаты отправляли «во всех углах» и «даже под окнами императора». На территории Кремля валялось немалое число «издохших лошадей и несколько палых коров» (Корбелецкий). Наконец, совершенно свободно в стенах Кремля и в районе земляных валов, оставшихся от петровских укреплений XVIII в., расположились кантиньери гвардии со всем своим скарбом (о том, как в домах, расположенных у стен Кремля и занятых маркитантками гвардии, к утру 16-го сентября вспыхнул пожар, упоминает Бургонь).

Для размещения больных гвардии был определен Шереметевский госпиталь (ныне Сухаревская пл., 3) — «прекрасное строение с колоннами, скорее похожее на дворец», как заметил Д. де ла Флиз, хирург 2-го полка гвардейских пеших гренадеров[508].

Те подразделения Молодой гвардии из дивизии Роге, которые временно находились в Кремле с 14-го сентября, по-видимому, все были из него выведены. В то же время полк фузелеров-гренадеров, занимавший «губернаторскую площадь», в 9 утра был переведен поближе к Кремлю, оставив на площади только караул в 15 человек[509]. Дивизия Делаборда весь день продолжала оставаться на прежнем месте у Дорогомиловской заставы[510], а Легион Вислы — у Покровской[511].

Если в самом Кремле и в тех районах Москвы, где разместилась императорская гвардия, изначально царил беспорядок и происходили массовые грабежи, то что же тогда можно было увидеть в других частях города, куда, несмотря на запреты, проникли мародеры из армейских частей? В журнале Сюрюга о первых двух днях погромов было написано так: «Тем временем, чернь с ожесточением выламывала двери домов и вламывалась в подвалы лавок, объятых пламенем. Всюду разграблялись не только сахар, кофе и чай, но также и кожа, сапоги, предметы скобяного товара, используемые скорняками, материя и, наконец, любые предметы роскоши. Солдаты, которые не могли оставаться спокойными зрителями, приняли в этом самое активное участие. Склады с мукой были разграблены; вином и водкой были залиты все подвалы…»[512]

Фоссен, чей 111-й линейный пребывал у западных окраин Москвы, описал ситуацию к ночи на 15-е сентября так: «Никому не разрешалось уходить из лагеря; ежечасно били сбор. Тем не менее, солдаты десятками бегали в город… возвращались с добычей в лагерь и делились с товарищами, даже с офицером, которые были всему этому очень рады»[513]. В отличие от 111-го линейного, командование многих других частей Великой армии, стоявших за городом, не только официально не запретило своим солдатам «вылазки» в Москву, но и специально их организовало. Так поступило и командование бригады Тильмана, и командование 3-го армейского корпуса, и командование многих других частей и соединений[514].

15-го сентября, миновав Тверскую часть, отправился к центру Москвы Лабом. По мере продвижения к Кремлю Лабом все чаще начал встречать настоящие толпы жителей и солдат, которые вперемешку обменивались и торговали награбленными вещами. Своего рода эпицентром грабежа и торговли оказался Гостиный двор, который продолжал гореть, и вокруг которого суетилось множество солдат и московского простонародья, отбиравших наиболее ценное и бросая на землю то, что либо нельзя было унести, либо представлялось менее ценным. При этом не было слышно никаких восклицаний; раздавался только треск от огня и стук разбиваемых дверей: грабившие «работали» предельно сосредоточенно[515]. Итак, к пожарам, начавшимся 14- го сентября, днем 15-го добавился всеобщий грабеж. «Армия вся разбежалась»[516], - так констатировал Пьон де Лош, находившийся 15-го в Москве и видевший все своими глазами.

Что же Наполеон? Въехав через Боровицкие ворота в Кремль, он, по-видимому, удалился в свои апартаменты, устроенные в императорском дворце, который был построен в середине XVIII в. В.В. Растрелли. В 3 часа дня он вновь «сел на лошадь и начал объезд Кремля»[517]. «Он рассматривал его, — пишет Сегюр, — во всех подробностях, с чувством удовлетворенной гордости и любопытства»[518]. Затем он посетил район Воспитательного дома, «два важнейших моста и возвратился в Кремль»[519]. Во время объезда Наполеоном Кремля и близлежащих районов пожаров, фактически, не было видно. Из своих окон Наполеон мог наблюдать дымы в Замоскворечье, но не придал этому большого значения. Позже Наполеон вспоминал, что в те часы он говорил своему окружению примерно следующее: «Мы посмотрим, что эти русские собираются делать; если они откажутся от того, чтобы и далее отступать, нам следует придерживаться уже принятого решения. Квартиры нам обеспечены. Мы покажем миру удивительный спектакль мирно зимующей армии среди вражеских народов, окруживших ее со всех сторон. Французская армия в Москве — это корабль, находящийся среди льдов. Но с возвращением хорошего времени года мы возобновим войну. Впрочем, Александр не допустит, чтобы мы должны были это делать; мы понимаем друг друга, и он подпишет мир»[520].

Однако в те несколько часов, которые прошли между водворением Наполеона в Кремлевском дворце и удалением императора в свои покои для подготовки ко сну (это произошло, видимо, где-то в начале десятого) были представлены очень противоречивые сведения. Наполеон, среди прочего, был проинформирован и о постройке неким Шмидтом зажигательного воздушного шара и о подготовке им различных горючих материалов для организации пожаров. Некая «старая французская актриса», которую специально доставили в Кремль, поведала о недовольстве среди русского дворянства тем, как Александр ведет войну, и что «русские вельможи хотят мира во что бы то ни стало и принудят к этому императора Александра…»[521]

Примерно в половине десятого 15-го сентября во многих районах Москвы начались сильные пожары, и в 11 вечера гвардия в Кремле была поднята в ружье[522]. Ночь с 15-го на 16-е сентября запомнилась многим солдатам Наполеона. «Едва наступившая ночь покрыла горизонт, на котором вырисовывались дворцы, — вспоминал ту ночь Бургоэнь, все еще находившийся вместе с дивизией Делаборда у Дорогомиловской заставы, — мы увидели зловещий свет двух пожаров, затем пяти, затем 20, затем тысячу всполохов пламени, перебрасывающихся от одного к другому. В течение двух часов весь горизонт стал не чем иным, как сжимающимся кольцом. Мы тотчас же были подавлены значением этого языка пламени (langage de feu), на котором к нам обращались русские в миг нашего вступления в эту столицу. Это было продолжением того, что мы видели в Смоленске, в Вязьме, в Можайске, в каждом местечке, в каждой деревне, которые мы должны были пройти. Русские получили приказ сжигать все, чтобы мы голодали; они следовали этому предписанию с их обычным невозмутимым постоянством. Мы укладывались спать, весьма опечаленные, при свете этого пылавшего костра, который с каждой минутой все увеличивался»[523].

Разраставшийся московский пожар наблюдали издалека солдаты французского авангарда: «Этот в высшем смысле слова спектакль, — вспоминал капитан К. Турно, состоявший адъютантом при командире 29-й бригады легкой кавалерии, — отдавался в сердце невольным чувством ужаса…»[524] О быстром распространении пожаров той ночью свидетельствуют и многие русские очевидцы — приказчик Соков, подпоручик В.А. Перовский, асессор Сокольский и многие другие[525].

Фантэн дез Одоард находился той ночью в карауле у одних из кремлевских ворот (у Троицких или у Никольских?). Среди ночи какой-то человек, подошедший снаружи стены, «говоривший довольно хорошо по-французски, но с немецким акцентом», обратился к Фантэн дез Одоарду с просьбой помочь потушить огонь, который подбирался «к обширному зданию, расположенному недалеко от Кремля», и в котором, по его словам, находилась «драгоценная коллекция медалей и антиков». Фантэн дез Одоард во главе двадцати гренадер бросился к этому дому, надеясь остановить огонь. Но было поздно! «Огонь добрался до лестницы, по которой попал в залы научных сокровищ, и не было возможности подойти». Фантэн дез Одоард возвратился на свой пост, «действительно огорченный этим несчастием». Что же касается ученого, просившего о помощи, то гренадеры оставили «его внизу лестницы, объятой пламенем и в таком отчаянии, что возможно он не смог пережить свои драгоценные медали»[526].

Продолжал бороться с огнем в ту ужасную ночь и Вьонне де Марингоне. Когда пожар затухал в одном месте, он вспыхивал в другом. «Огонь одновременно вспыхнул в шести разных местах города», — вспоминал офицер. К утру «начался сильный ветер, и огонь стал распространяться на очень большие дистанции»[527]. «В полночь огонь опять вспыхнул недалеко от Кремля; удалось ограничить его распространение. Но 16-го, в 3 часа утра он возобновился с большей силой, и уже не прекращался», — вторит Вьонне де Марингоне сержант Бургонь, находившийся в тех же кварталах[528]. Но, если шеф батальона не мог покинуть своего поста, то солдаты его полка, пользуясь суматохой, пытались проводить время с большим удовольствием. «В эту ночь, с 15-го на 16-е, — пишет Бургонь, — мне, а также двум моим друзьям, унтер-офицерам, как и я, пришла охота посмотреть город и посетить Кремль, о котором много слышали». Проблуждав по горящим улицам, сержанты только к рассвету прибыли, как можно понять, к Китай-городу, а затем вошли в Кремль. Там они встретили друзей из 1-го полка пеших егерей, назначенных пикетом, которые, однако, здесь же пригласили гренадеров-фузелеров отобедать[529].

С меньшей приятностью встретил утро 16-го Пьон де Лош. Ночью он тщетно пытался вывести свои орудия подальше от огня, но, проблуждав полчаса по московским улицам, отказался от этой затеи и решил вначале дождаться рассвета. В 6 утра 16-го сентября Пьон де Лошу все же удалось вывести свои орудия подальше от огня по дороге к Петровскому дворцу[530].

К утру все солдаты Великой армии, которые были в Москве, уже не сомневались в том, что поджоги происходят усилиями многочисленных русских «поджигателей», которыми руководят полицейские по заданию Ростопчина. Многие «поджигатели», мнимые и реальные, уже были арестованы или убиты разъяренными солдатами наполеоновской армии[531]. В пятом часу утра император был разбужен, и ему было доложено о пожаре, который быстро распространялся по всему городу. Возможно, что теперь, когда французы наконец-то осознали источник угрозы и готовы были принять решительные меры для прекращения пожара, катастрофу можно было бы предотвратить. Однако в «игру» уже вступил новый участник — сильнейший ветер. «Если бы погода была спокойной, — несколько наивно, но, в сущности, верно, отмечает Лабом, — все бы ограничилось сожжением биржи; но вчера, с рассветом (16 сентября), к нашему испугу, мы увидели, что огонь был с четырех сторон города, и ветер, дохнувший с силой, понес со всех сторон горящие головни»[532]. Внимательный и точный наблюдатель, аббат Сюрюг также был убежден, что сильный северо-западный ветер 15-го числа «ускорил в значительной степени распространение огня». «16- го, около 4-х часов вечера он резко сменился и подул с юго-запада с ураганной силой. Огонь… был подкреплен ветром и стал разгораться с такой силой, что стал представлять собой необъятный вулкан, чей кратер окаймлен разрывами огня и пепла»[533].

Начавшийся в ночь на 16-е сентября сильный ветер обрек на уничтожение дом Баташова, в котором остановился Мюрат, и который 15-го еще удавалось отстоять от огня. Сразу после того, как Неаполитанский король, пообедав, поскакал верхом к авангарду, «ветер подул с запада самый жесточайший, с сильными и необыкновенными порывами; загорелись домы за Москвой-рекой от Каменного моста. Занялось все Замоскворечье, а потом и у нас — на горе», — вспоминал Соков. Дом Баташова пришлось бросить и бежать через Яузу на Хованскую горку. Оттуда дворня Баташова наблюдала, как горят дома на Швивой (Вшивой) горке, как занялось все Заяузье, и как без остатка выгорело все Замоскворечье… В воздухе стоял смрад, летела зола, глаза у людей наливались кровью…[534]

16-го огонь стал подбираться и к Кремлю. «Утром 16-го Кремль стал представлять собою остров в центре огненного моря. — Записал 21 сентября Фантэн дез Одоард. — Стремительный ветер, спровоцированный жестокостью пожара, во сто крат усилился и стал вести себя непредсказуемо. Из глубин пламени поднимался зловещий шум и, подобно волнам океана в сильную бурю, прокатывались от одного к другому раскаты непрерывного грома. Это было извержение Везувия, соединенное ни с чем не сравнимым величием ужасного спектакля»[535].

Утром 16-го генерал Сокольницкий и его штаб, расположившиеся в доме, который стоял напротив дворца Пашкова, проснувшись, увидели, как густой дым затянул купола этого дворца. Их обиталище тоже оказалось в опасности, и пламя быстро стало его охватывать. В то время как Сокольницкий сразу отъехал в Кремль, дабы присоединиться к императору, Солтыку с его товарищами было приказано искать новое пристанище. Как только чины штаба Сокольницкого отъехали от дома, он тотчас же загорелся. Солтык со своими товарищами тщетно пытались найти другое здание, дабы там разместить штаб Сокольницкого. Они рыскали по улицам, всюду наталкиваясь на неописуемые сцены ужаса. Среди обездоленных московских погорельцев было немало и женщин из высших классов. Одной из них, молодой, очаровательной особе, галантный польский граф Солтык попытался предложить помощь. «Чудовище! Как ты смеешь обращаться ко мне с предложением?!» — бросила ему женщина[536].

Как встретил то утро Наполеон? Странная вещь: будучи разбуженным в начале пятого, и приказав послать офицеров, чтобы выяснить, что происходит, Наполеон снова заснул. Причина заключалась в том, что его наконец-то отпустила дизурия. Когда около 7 утра к нему пришел врач Э.О. Метивьер, император все еще был в постели. Тогда-то со слов Метивьера Наполеон и узнал, что огонь уже обступает Кремль. Отсвет зарева, который нельзя было не увидеть в окнах дворца, подтверждал это[537].

Впрочем, обстоятельства того, как Наполеон встретил утро 16-го сентября, ясны недостаточно. Единственное неопровержимое свидетельство — письмо Наполеона Марии-Луизе, помеченное 16-м сентября, и написанное, без сомнения, утром того дня, — не может не удивить: «Город (Москва. — В.З.) так же велик, как Париж. В нем 1600 колоколен и более тысячи прекрасных дворцов, город весь украшен. Дворянство уехало; народ остался. Мое здоровье хорошее, мой насморк закончился. Враг отступает, как говорят, на Казань. Прекрасное завоевание — результат сражения при Москве-реке»[538]. Поразительно! Но даже утром 16-го Наполеон, видимо, не сразу осознал все последствия разыгравшейся московской трагедии. Согласно Сегюру, 2–2,5 часа после пробуждения Наполеон мог только в полной растерянности взволнованно ходить по комнатам и, бросаясь от окна к окну, восклицать: «Какое ужасное зрелище! Это они сами! Сколько дворцов! Какое необыкновенное решение! Что за люди! Это скифы (Quel effroyable spectacle! Се sont eux-meme! Tant de palais! Quelle resolution extraordinaire! Quels hommes! Ce sont des Scyth)». И только крик «Кремль горит!» заставил императора выйти из дворца и посмотреть, насколько велика опасность[539]. Секретарь-архивист Наполеона Фэн так вспоминал те часы: «В Кремле воцарилось мрачное молчание, которое прерывалось только восклицаниями “Вот как они ведут войну! Цивилизация Петербурга нас обманула; они все еще остаются скифами!”»[540]

В этот час в Кремле оказался захваченный в плен русский подпоручик В.А. Перовский. Позже он вспоминал: «Погода была довольно хорошая; но страшный ветер, усиленный, а может быть и произведенный свирепствующим пожаром, едва позволял стоять на ногах. Внутри Кремля не было еще пожара, но с площадки, за реку, видно было одно только пламя и ужасные клубы дыма; изредка, кой где, можно было различить кровли незагоревшихся еще строений и колокольни; а вправо, за Грановитой Палатой, за Кремлевской стеной, подымалось до небес черное, густое, дымное облако, и слышен был треск от обрушающихся кровлей и стен». Вскоре Перовского окружили французские офицеры: «Не ласковы были разговоры их со мною; они хладнокровно не могли смотреть на русского, — были обмануты в своих ожиданиях или намерениях»[541].

Итак, около половины десятого[542] Наполеон вышел из Кремлевского дворца, желая лично оценить размеры пожара и той опасности, которая угрожала Кремлю. Можно предположить, вслед за Сегюром, что к этому времени пожар действительно был готов переброситься уже на здания Кремля.

Все утро солдаты и офицеры Старой гвардии, занимавшие Кремль, наблюдали за всем происходившим вокруг с все возраставшей тревогой. Но если офицеры (как Фантэн дез Одоард) судорожно размышляли о необходимости принятия каких-то (но не ясно каких) спешных мер и о последствиях для французской армии этого пожара, то многие сержанты и рядовые проявляли фаталистическое спокойствие. Бургонь вспоминал, что все утро гвардейцы из 1-го егерского полка щедро угощали его самого и его товарищей хорошим мясом и великолепными винами. Они сидели, прислонившись спинами к огромным пушкам, находившимся по обе стороны ворот Арсенала, выходившего фасадом на дворец[543]. Ближе к полудню ситуация резко ухудшилась. Раздался крик «К оружию!» — и обед был прерван[544].

Солдатам Старой гвардии пришлось в те часы тушить Арсенальную башню, перекрытия здания Арсенала, конюшенный корпус и даже Кремлевский дворец. Чрезвычайно важно было предотвратить пожар или потушить его в тех домах, которые примыкали к Кремлю. Судя по всему, к полудню 16-го французы решили сосредоточить все имеющиеся силы, чтобы отстоять хотя бы Кремль и прилегающие к нему строения. Вьонне де Марингоне, безуспешно тушивший вот уже много часов здание «Биржи», получил приказ присоединиться к полку фузелеров-гренадеров, основная часть которого находилась возле Кремля[545]. Так как французы хорошо осознавали всю важность сохранения путей возможного спасения, гвардейцам пришлось сосредоточить большие усилия на спасении Всехсвятского моста и прилегавших к нему с северной стороны Москвы-реки улиц. Воздух был раскален. «Более минуты нельзя было оставаться на одном месте, — пишет Коленкур, — меховые шапки гренадеров тлели на их головах»[546]. Ситуация складывалась критической. Время от времени горящие головни перелетали через кремлевские стены и падали возле или даже на сами зарядные ящики гвардейских орудий[547]. Несмотря на то, что многие из окружения умоляли Наполеона покинуть Кремль ввиду грозящей опасности (среди умолявших определенно были Богарнэ, Бертье, Бессьер, Лефевр и Мортье), император медлил. Майор Булар, который с трудом добрался в те часы до Кремля в попытках найти генерала Ф.Ж.Б.Ф. Кюриаля, командира 3-й гвардейской пехотной дивизии, и получить от него приказ (орудия Булара продолжали стоять недалеко от Дорогомиловского моста), увидел, что «все были угнетены, в состоянии оцепенения. Страх и тревога были написаны на всех лицах»[548]. И все же главная причина, заставившая Наполеона принять решение покинуть Кремль и переехать в Петровский замок, была в другом. Коль скоро император все же убедился, что пожар был организован московскими властями и русским командованием, он пришел к выводу, «что эта катастрофа могла быть частью комбинации, связанной с какими-либо маневрами неприятеля, хотя частые донесения Неаполитанского короля и утверждали, что неприятель продолжает свое отступление по Казанской дороге…»[549] Последним аргументом в пользу выхода из Кремля, вероятно, стали слова Бертье о том, что «если враг атакует корпуса вне Москвы», у Наполеона не будет возможности снестись с ними[550]. Опасения Наполеона, как в отношении ухода русской армии отнюдь не по Казанской дороге, так и в отношении трудностей, возникших вследствие пожара в плане поддержания связи с корпусами, были более чем оправданны. На следующий день, 17-го сентября, начальник штаба резервной кавалерии ОД. Бельяр, находившийся при императоре и Бертье в Петровском, сообщил А.Ш. Гильемино, начальнику штаба 4-го армейского корпуса: «Его величество послал офицеров и подразделения для связи с королем, и до настоящего времени новостей нет. Я прошу Вас уведомить о местонахождении Вашего корпуса и сообщить мне или отыскать императора, с которым король не имел связи ни в течение ночи, ни этим утром, по причине страшного пожара, который нас вчера выгнал из города»[551].

Каким образом, и в котором часу покинул Наполеон Кремль? Какой дорогой он и его гвардия проследовали до Петровского дворца? Какие именно части гвардии его сопровождали? Наконец, какой дорогой и когда была выведена гвардейская артиллерия из Кремля? На часть этих вопросов сегодня можно найти убедительный ответ, на часть — пока еще нет.

Как известно, решив удалиться из Кремля в Петровское, к месту расположения 4-го армейского корпуса в районе Тверской заставы, Наполеон столкнулся с трудностями в осуществлении этого плана. Капитан К.Л.В. Мортемар де Рошшуар, ординарец императора, посланный разведать путь в этом направлении, доложил, что пожар преграждает туда путь[552]. Однако через несколько минут прибыл другой офицер, прорвавшийся с Тверской заставы, и император приказал начать движение[553]. А. Шуерман, основываясь на сопоставлении различных данных, утверждал, что это произошло в час дня. Но это явно не так. Из «Мемуаров» Коленкура можно заключить, что это было где-то в 4 часа дня. Его «Дорожный дневник» относит событие к еще более позднему времени — к половине шестого[554]. К тому времени, когда император решился покинуть Кремль, проходить через ворота Боровицкой башни, как и через Троицкие и Спасские ворота, стало уже чрезвычайно опасно. Поэтому было решено воспользоваться ходом под Тайницкой башней. Сегюр пишет о нем как о «подземном ходе (a travers les rochers) к Москве-реке», Констан — о «скрытой двери в стене в сторону Москвы-реки», Фантен дез Одар — о «потайном ходе (par une poterne)». Только оказавшись на набережной, Наполеон сел на Тавриза (Tauris), которого к тому времени туда уже подвели. Последующий путь Наполеон проделал верхом (что следует из воспоминаний Фантэн дез Одоарда и «Дорожного дневника» Коленкура). Вся Старая гвардия (за исключением 1-го батальона 2-го полка пеших егерей[555]) должна была также покинуть Кремль. Часть пешей гвардии, без сомнения, прошла за императором под Тайницкой башней. Об этом, в частности, пишет Фантэн дез Одоард из 2-го полка пеших гренадеров, отмечая, что солдаты «с трудом дефилировали по одному» через подземный ход[556].

Дальнейший путь Наполеона и его гвардейцев вполне убедительно восстановил еще А.Н. Попов, по-видимому, на основе воспоминаний Корбелецкого[557]. Из района Всехсвятского моста путь лежал через Лебяжий переулок, Ленивку и Волхонку к Пречистенским воротам, затем вверх по Арбату. Здесь императора и гвардию встретил маршал Даву[558], который вывел кортеж к Москве-реке у Дорогомиловского моста. Затем — берегом реки до с. Хорошева, переправились через реку по плавучему мосту, а затем мимо Ваганьковского кладбища и полями достигли Петровского дворца[559].

Фантэн дез Одоард оставил нам несколько строк о том достопамятном марше в Петровский дворец (запись в дневнике сделана по свежим впечатлениям 21-го сентября): «Этот путь представлял большую опасность: вскоре он пошел под сводом огня, и пламя, устремившись над нами длинными вихрями, угрожало догнать нас; широко простиравшееся облако пепла и дыма мгновенно лишило нас зрения. Воздух, которым мы, казалось, дышали, мог задушить нас своим жаром. Много раз неожиданное крушение здания либо могло уничтожить нас, либо делало преграду на дороге, которую мы только что прошли. К концу этого сурового пути, во время которого не один старый ус и не одна меховая шапка были опалены, мы достигли окрестностей Москвы и сделали остановку, чтобы перевести дух, подождать менее проворных и привести в порядок свои ряды. В трех верстах, по Петербургской дороге, мы соединились с императором, который остановился в Петровском»[560]. В своем «Дорожном дневнике» Коленкур сразу по приезде в Петровское сделал об императоре запись: «Приехал в 7:30. Пошел спать»[561]. Таким образом, согласно бумагам Коленкура, путь из Кремля занял 2 часа.

К сожалению, нам ничего не известно о том, как и когда выводилась из Кремля (и выводилась ли?) находившаяся в нем артиллерия[562]. Возможно, что она там и осталась — рассчитывать провести десятки орудий с зарядными ящиками, да еще и подвижной артиллерийский парк, через бушевавший пожар — было безумием. Самым удивительным является то, что оставшегося в Кремле одного батальона пешей гвардии вполне хватило, чтобы отстоять Кремль от огня! Ни вечером 16-го, ни в последующие дни, серьезных возражений там, по-видимому, уже не было. Возможно, что главным условием этого стала самоотверженная борьба частей Молодой гвардии с огнем вокруг Кремля. Ведь если пехота Старой гвардии (за исключением одного батальона) была выведена в Петровское, то вся дивизия Роге осталась на своих прежних местах возле кремлевских стен и в Мясницкой части. А, как полагаем, 17 сентября в Москву была введена и дивизия Делаборда, занявшая свое место рядом с солдатами Роге (сам Делаборд поселился во дворце Ростопчина).

3.2 Наполеон в Петровском. Возвращение на пепелище

Наполеон находился в Петровском дворце с 19.30 16- го сентября[563] до 9.00 18-го сентября[564]. Кажется, что это единственный факт, который сегодня можно считать не вызывающим сомнений, хотя и в отношении его в литературе почти два века царствовала разноголосица. Вероятно первым, кто внес путаницу в дату возвращения императора из Петровского, был Э. Лабом, чье повествование было опубликовано впервые в 1814 г. Последующих авторов ввели в заблуждение две его фразы: «В течение четырех дней (17, 18, 19 и 20 сентября), которые мы провели вблизи Петровского (Peterskoe), Москва не переставала гореть» и «Пребывание в Петровском и в его садах делалось как нездоровым, так и неудобным, Наполеон возвратился в Кремль… Тогда гвардия и Главный штаб получили приказ возвратиться в город (20 и 21 сентября)»[565]. По-видимому, именно текст Лабома (хотя, при внимательном прочтении, из него и не следует, что Наполеон возвратился в Москву именно 20 или 21-го сентября) заставил Ж. Шамбрэ заявить о приезде императора из Петровского в Москву 20-го сентября[566]. Дополнительным аргументом для версии Шамбрэ стали наблюдения над интенсивностью пожара: 16, 17 и 18-го пожар продолжал быть очень сильным, 19-го он уменьшился, а 20-го прекратился.

В воспоминаниях и работах, выходивших после книг Лабома и Шамбрэ, ошибка стала достаточно распространенной. О 20-м сентября или 21-м, как дне возвращения Наполеона в Кремль, писал Сегюр, Вьонне де Марингоне, и др.[567] Это широко проникло и в русскоязычную литературу[568]. Причем, в источниках и литературе можно встретить и 19-е сентября как день возвращения Наполеона в Москву[569].

На имеющиеся разночтения обратил в свое время внимание А. Шуерман, упомянув, правда, как ошибочное утверждение только Шамбрэ[570]. Была попытка оспорить даты 19-го и 20-го сентября и со стороны Д. Оливье[571]. Главным ее аргументом было то, что письма и рескрипты императора, датированные 18-м сентября, помечены уже Кремлем, а также то, что 18-го сентября в Кремле Наполеон встретился с главным надзирателем Воспитательного дома И.А. Тутолминым. В этой связи следует отметить, что в записке самого Тутолмина встреча с Наполеоном явно ошибочно помечена 17-м сентября (!), а бумаги, исходившие от Наполеона, когда он находился в Петровском, вполне могли быть помечены Москвой. Исследователям вообще не известно ни одного документа, помеченного Наполеоном Петровским (Письмо Марии-Луизе от 16-го сентября не имеет обозначения места, хотя в самом тексте Наполеон отметил, что пишет уже из Москвы, куда прибыл 14-го сентября[572]; бюллетени Великой армии от 16-го и 17-го сентября, продиктованные Наполеоном в Петровском, помечены Москвой). Столь ограниченная достоверная информация, исходившая от главного героя событий, как нельзя более явственно обозначила главную интригу дней, проведенных императором в Петровском, и придала им особую загадочность.

Что же касается наиболее убедительных даты и часа отбытия Наполеона из Петровского, то полагаем, что следует остановиться на 9 часах утра 18-го сентября. Именно это время указано в «Дорожном дневнике» Коленкура, по которому нередко можно вносить коррективы даже и в его собственные мемуары. О 18-м сентября, как о дате возвращения императора в Кремль, свидетельствуют и другие источники: книга приказов 2-й роты 2-го батальона 2-го полка пеших гренадеров императорской гвардии, дневник Кастеллана, дневник Пейрюсса, свидетельства д’Изарна, Деннье, мемуары капитана в Главном штабе Д. Риго, мемуары сержанта полка фузилеров-гренадеров Молодой гвардии Бургоня, и др.[573]

Ч. Ложье де Белькур, старший адъютант полка королевских велитов итальянской гвардии. Литография с портрета работы неизвестного художника. XIX в.

Как располагались соединения и части Великой армии в период нахождения императора в Петровском? Сам Петровский дворец к вечеру 16-го сентября находился в расположении 4-го армейского корпуса Богарнэ. Благодаря книгам Лабома (из штаба корпуса) и Ложье (из итальянской королевской гвардии) мы имеем возможность более или менее точно определить его местонахождение. Еще 14 сентября части корпуса, двигаясь на Москву от Звенигорода, разместились у с. Хорошево. Утром 15 сентября корпус покинул эту позицию и двинулся к Пресненской заставе (у Ложье — к Звенигородской заставе). Солдаты были поражены пустынностью, они не увидели ни одного москвича, ни одного русского солдата[574]. «Никакого шума, никакого крика не раздавалось среди этого впечатляющего одиночества; беспокойство одно сопровождало наш путь; оно росло по мере того, как мы увидели густой дым, который, в форме колонны, возвышался над центром города»[575].

Пожар Москвы. Раскрашенная гравюра. Неизвестный художник. 1—я четверть XIX в.

Войска 4-го корпуса, не входя в Москву, повернули от Пресненской заставы на север. Поравнявшись с Тверской заставой, они разделились. Три пехотных дивизии двинулись влево и расположились лагерем следующим образом: 15-я — в районе Петровского дворца, 14-я — в с. Алексеевском, 14-я — в Бутырках. Легкая кавалерийская дивизия Орнано, как пишет Ложье, «развернулась по фронту этих дивизий во Всехсвятском и Останкине»[576].

В саму Москву через Тверскую (Петербургскую) заставу вступила только итальянская королевская гвардия во главе с вице-королем. Гвардия прошла до «широкой и красивой площади (Страстной? — В.З.)» (Ложье). После некоторого ожидания и, не получив, вероятно, никаких указаний из Главного штаба, вице-король начал размещение гвардии. Офицеры стали углём писать на дверях домов, кому был назначен постой. Появились, также выведенные углем, новые названия улиц — «улица такой-то роты». По словам Ложье, должны были появиться (не ясно, появились ли?) еще «кварталы такого-то батальона», «площади Сбора, Парада, Смотра, Гвардии и т. д.» Сам Богарнэ разместился, как свидетельствует Лабом, «во дворце князя Мамонова (Mamonoff) на красивой Санкт-Петербургской улице»[577]. Часть офицеров и солдат Итальянской гвардии, наскоро разместившись, поспешила углубиться в центр города. Они достигли Китай-города, где «толпа солдат» открыто торговала краденым товаром. Далее Лабом увидел уже сгоревшее здание «Биржи». Всюду царил грабеж[578].

Вечером 15-го Лабом беседует в доме, где разместился на постой, с французом, служившим воспитателем у детей русского князя (Дмитриева-Мамонова?). Француз поведал о действиях Ростопчина, его возбуждающем влиянии на московское простонародье, призывах к населению выступить навстречу французской армии. Рассказал французский воспитатель и о том, что в Воронове Ростопчин готовил английские зажигательные снаряды с целью поджога зданий. Изготавливался воздушный шар для того, чтобы с воздуха уничтожить командование Великой армии[579]. Как пространно повествовал воспитатель детей князя, русская знать была настроена против мер, предлагавшихся Ростопчиным, и выступала в защиту «французской и европейской цивилизации». Но Растопчин был категоричен, он развернул ожесточенную агитацию, поминая испанцев и жителей Сарагосы. Население было готово, защищая родину и религию, броситься жечь город[580].

В ночь на 16 сентября в Москве начались сильные пожары. Весь день 16-го итальянская королевская гвардия, иногда успешно, а иногда тщетно, пыталась бороться с огнем в тех кварталах, где она разместилась[581]. 17 сентября итальянская гвардия покинула пределы Москвы и передвинулась к Петровскому, в районе которого уже с 15-го расположились основные соединения 4-го армейского корпуса. Сам Богарнэ, покинув Москву вероятно в 5 часов вечера 17-го, остановился «в маленьком доме, в трех четвертях лье от заставы, по Петербургской дороге»[582].

Близко к расположению 4-го армейского корпуса находились 1-й и 3-й резервные кавалерийские корпуса. Как можно понять из воспоминаний Тириона (2-й кирасирский полк), 1-й кавалерийский корпус Э.М.А. Нансути располагался на равнинной местности рядом с Тверской дорогой[583]; по мнению адъютанта генерала Ш.К. Жакино В. Дюпюи, примерно в двух лье от Москвы[584]. 3-й кавалерийский корпус мог находиться либо на дороге, ведущей от Москвы на Дмитров, примерно на том же расстоянии от столицы, что и 1-й корпус (в 2 — 1,5 лье от Москвы), либо же, как пишет Гриуа, на дороге на Петербург[585]. Несмотря на их близкое расположение друг от друга, взаимосвязь между корпусами, оказавшимися на северных окраинах Москвы, была явно слабой. По причине начавшихся сильных пожаров Главный штаб Великой армии вечером 16-го сентября утратил всякий контроль над ситуацией. Напомним, как 17-го сентября Бельяр сообщил Гильемино, что император отправил офицеров и подразделения для связи с авангардом Неаполитанского короля, и что «до настоящего времени новостей нет». Бельяр просил уведомить о позиции 4-го корпуса (в расположении которого сам находился!). Подразделениям этого корпуса было предложено установить связь с Мюратом, разместив посты до Владимирской заставы[586]. Вечером 17-го Гильемино уведомил Бельяра, как полагаем, о расположении 4-го корпуса и о том, какое предписание у него имеется «из Главной квартиры императора». Как можно понять из ответного послания Бельяра, Гильемино запросил информацию о том, с какими частями авангарда он должен поддерживать связь. Бельяр на это ответил, что генерал Бёрман (командир 14-й бригады легкой кавалерии, находившейся в составе 2-го резервного кавалерийского корпуса), бывшей на Владимирской дороге, имеет приказ поддерживать контакт с генералом Орнано (о чем Орнано, вероятно, и не подозревал)[587].

За пределами расположения 4-го корпуса войска находились следующим образом. Корпус Даву (1, 3, 4 и 5-я дивизии) охватывал пригороды Москвы к югу от дороги на Звенигород и далее — до дорог на Калугу. Первоначально части 1-го корпуса располагались в поле, с 18-го сентября их стали переводить в казармы (вероятно, Хамовнические, но не только). «Мы находимся в предместье со вчерашнего дня», — сообщал в письме от 19 сентября Фуке, старший сержант 30-го линейного из дивизии Морана. П. Бенар, су-лейтенант 12-го линейного (3-я дивизия 1-го корпуса Даву) пишет 23-го: «Наш армейский корпус в углу одного предместья Москвы, который сгорел не весь. Мы находимся в казарме в течение 4-х дней…». «Мы находимся в казармах несколько дней», — отписал домой примерно в те же дни Ф. Пулашо, солдат 3-й роты 21-го линейного полка из 3-й дивизии 1-го корпуса[588]. К корпусу Даву примыкал корпус Нея, который занял дороги на Тулу и Рязань. Нею было предписано поддержать в случае необходимости Мюрата. Вероятно, что части 3-го корпуса окончательно заняли определенные для них пункты только с 19 сентября[589]. До 19-го сентября дислокация частей этих корпусов не была идеальной. Так, командир 4-го линейного полка Э. Монтескьё Фезенсак (3-й армейский корпус) отмечал, что его солдатам, отправлявшимся в Москву с целью мародерства, «приходилось проходить через лагерь 1-го корпуса, расположенного перед нами»[590]. Помимо этого, 16-го сентября в линию расположения 1-го и 3-го корпусов «вклинились» части 8-го армейского корпуса. Они стали дислоцироваться, как пишет Ф.В. Лоссберг, командовавший в те дни 3-м вестфальским полком линейной пехоты, в «Смоленском предместье», то есть в районе за Дорогомиловской заставой, не переходя Москвы-реки. Оттуда они постепенно, начиная с 18-го сентября, стали перемещаться к Можайску[591].

Расположение войск авангарда Мюрата (в него входили 2-й и 4-й резервные кавалерийские корпуса с приданными им легкими кавалерийскими бригадами 1-го и 3-го армейских корпусов, пехотные дивизии Фриана (Дюфура) и Клапареда) и корпуса Понятовского было следующим. Корпус Понятовского, пройдя Москву, сразу расположился у с. Петровского по Владимирской дороге и вплоть до 21-го сентября не менял своего местоположения. 21-го он двинулся на Тульскую дорогу. 15-го сентября по Владимирской дороге двинулись вперед только части Клапареда, подкрепленные легкой кавалерией Мюрата (определенно — 16-й бригадой легкой кавалерии 2-го кавалерийского корпуса)[592]. К вечеру 16 сентября они достигли Богородска, где на холмах увидели казаков. По свидетельству Брандта, уже вечером 16-го Клапаред покинул Владимирскую дорогу и начал переход на Рязанскую к селению Панки[593]. Но легкая кавалерия пошла по Владимирской дороге дальше, перешла р. Клязьму и вечером 17-го находилась между Богородском и Покровом. Так как стало окончательно ясно, что русская армия отступает не по этой дороге, в полдень 18-го сентября легкая кавалерия двинулась в юго-западном направлении. В конечном итоге она достигла Подольска, и только в ночь с 25-го на 26 сентября соединилась с войсками, с которыми рассталась у Богородска[594].

Основная часть войск Мюрата оказалась сосредоточенной на Рязанской дороге. При этом пехота дивизии Дюфура, расположившись недалеко от заставы, до 17 сентября включительно имела отдых[595]. 17 сентября она выступила вперед по Рязанской дороге. Кавалерийские части во главе с Себастьяни (4-й кавалерийский корпус и части 2-го кавалерийского корпуса, а также легкие кавалерийские бригады) начали движение раньше — 16 сентября. Вначале они шли за русским арьергардом, затем — за прикрытием двух казачьих полков генерала Ефремова. К 21 сентября Себастьяни дошел до Бронниц. Здесь он убедился, что потерял русскую армию.

Все эти дни бригада карабинеров из дивизии Дефранса 2-го резервного кавалерийского корпуса простояла недалеко от городской заставы по Калужской дороге. С 15 сентября отряды от двух карабинерных полков устраивали энергичные «экспедиции» в Москву за продовольствием. Бригада двинулась вперед только 23 сентября[596].

20-го сентября в Москву с аванпостов прибыл Тибурций Себастьяни, который с удовольствием рассказывал штабным офицерам (среди них был Кастелян) о том, что там происходит: «Они (то есть солдаты авангарда. — В.З.) в дружеских отношениях с казаками… Авангард продвинулся на 8 лье. Перед выступлением он предупредил казаков, которые также выступили. Когда генерал Себастьяни хотел остановиться, он уведомлял неприятеля; и тот занимал позицию. Ведеты устанавливаются на расстоянии пистолетного выстрела, лагеря устанавливаются на расстоянии ружейного. Генерал Себастьяни посылает вино генералу казаков; установили соглашение не драться без предупреждения. 18-го они сказали, что не могут оставить своих позиций без приказа, генерал Себастьяни ответил, что он должен их занять. Дали несколько выстрелов из пушки, атаковали; но это не изменило дружеских отношений к вечеру. Казаки продолжают жить в согласии с нашими кавалеристами; наши гусары дают им вино». Однако здесь же Кастелян добавляет, что в ротах у Себастьяни (иммется ввиду генерал Себастьяни) осталось верхом по 13 человек[597].

Сам Мюрат продолжал оставаться в Москве. 16 сентября он должен был из-за пожаров перебраться из сгоревшего дворца заводчика И.Р.Баташова на Гороховое поле во дворец графа Разумовского.

Французы в Москве. Хромолитография неизвестного немецкого художника. 1820-е гг.

Пехота императорской гвардии была распределена так: обе дивизии Молодой гвардии находились в центре Москвы (дивизия Делаборда была введена из района Дорогомиловской заставы в город вероятнее всего 17 сентября[598], имея задачу уберечь от пожара прилегавшие с северо-востока к Кремлю кварталы). Легион Вислы, приписанный к Молодой гвардии, находился в авангарде Клапареда. Пехота Старой гвардии (за исключением одного батальона, оставленного в Кремле) вечером 16-го была выведена из Кремля и сосредоточилась в Петровском, занимая вокруг замка ближайшие постройки[599]. Гвардейская кавалерийская дивизия Кольбера 17 сентября находилась на значительном удалении к юго-западу от Москвы. Получив вечером 17 сентября приказ о возвращении к армии, она только в середине дня 19 сентября подошла к юго-западным окраинам Москвы и разместилась в районе с. Троице-Голенищево и Воробьеве[600]. Остальная гвардейская кавалерия (за исключением дежурных эскадронов, сопровождавших императора) располагалась в пригородах Москвы (полагаем, что в западных и северо-западных) в надежде обеспечить себя фуражом[601].

Итак, 17 сентября весь 4-й армейский корпус, значительная часть императорской гвардии, два кавалерийских корпуса, Главный штаб и императорская квартира сосредоточились в районе Петербургской дороги. В центре этого скопления войск, но заметно выдвинувшись от них на север, находился Петровский дворец. Французы-авторы дневников поделились с нами своими впечатлениями от дворца. «Это обширное сооружение из кирпича, окаймленное башнями, и по своей внешности живописное, но совсем не европейское. Если это и есть, как говорят, татарская архитектура, то она не без элегантности», — так описывал дворец Фонтэн дез Одоард[602]. «17 [сентября]. Я на службе в шато Петровском; очень красивый, окруженный высокими стенами из кирпича, фланкируемый башнями в греческом стиле, он в самом деле имеет очень романтический вид», — повествует Кастеллан[603]. Однако французская армия основательно «перетрясла» идиллическую картину окрестностей замка. «Прекрасный парк Петровского, привычное место встречи высшего общества столицы, стал на два дня местом расположения наших биваков, и достоинство его деревьев и его декораций не было осчастливлено»[604]. По свидетельству Монтескьё Фезенсака, в английском саду вокруг деревьев разместились многочисленные службы, входившие в состав Главной квартиры, «генералы поместились в здании фабрик, лошади стояли в аллеях», всюду шла бойкая торговля награбленными вещами[605]. Не менее ярко живописует эту картину Буларт: войска расположились «в садах английского стиля», в гротах, китайских павильонах и киосках. Царила полная неразбериха в одеждах — солдаты, одетые «по-татарски, по-казачьи и по-китайски, разгуливали по нашему лагерю». Многие были «в женских или поповских одеждах». Всюду играли на пианино, скрипках и гитарах. «Наша армия представляла собой карнавал», — заканчивал свое описание Буларт[606].

Этот карнавал разворачивался на фоне фантасмагорической картины московского пожара. «В то время как [мы] стояли лагерем в рощах, — записал в дневнике 21 сентября Фантэн дез Одоард, — Москва, находившаяся в огне, источала такой свет, что мы почти не различили две прошедшие там ночи, [так как] день приносил нам не более света. Свет необъятного костра был таким, что мы могли свободно читать, хотя нас отделяло одно лье. До нас доходил шум, который был подобен далекому ревущему урагану. Время от времени [какой-нибудь] дворец, в своем разрушении, посылал к тучам сверкающие снопы, похожие на огненный букет фейерверка, между тем как масса металла, которая была крышей, падала с грохотом, и тогда залп орудий, казалось, прерывал мрачный ропот адского урагана»[607]. «Было ужасным видеть, — писал интендантский чиновник Проспер, который оказался у Петровского 17 сентября и наблюдавший оттуда за пожаром, — как этот город горит во время ночи. Линия огня была видна на более чем лье, и была похожа на вулкан с многочисленными кратерами»[608]. Стены Петровского замка были нагреты от огня, хотя он и находился достаточно далеко от московского пожара[609].

Что же его главный обитатель? Прибыв в Петровский дворец в половине восьмого вечера 16 сентября, Наполеон пошел спать[610]. К ночи, проснувшись, император продиктовал 19-й бюллетень Великой армии. В нем он сообщил миру, что город Москва, «столь же огромен, как Париж», что Москва — «в высшей степени богатый город, наполненный дворцами всех князей империи», и что Великая армия теперь находится в нем. Однако «русский губернатор, Ростопчин, вознамерился уничтожить этот прекрасный город, когда узнал, что русская армия его покидает. Он вооружил три тысячи злодеев, которых выпустил из тюрем, равным образом он созвал 6 тысяч подчиненных и раздал им оружие из арсенала». Ростопчин заставил выехать из Москвы всех «купцов и негоциантов», «более четырехсот французов и немцев», удалил пожарных с насосами. Благодаря этим мерам русского губернатора «город охватила полная анархия; дома захватило пьяное неистовство, и полыхнул огонь». «Таким образом, полная анархия опустошила этот огромный и прекрасный город, и он был пожран пламенем». Но здесь же, словно спохватившись, император добавил, что армия нашла «значительные запасы в разных местах». Бюллетень сообщал, что 30 тыс. раненых и больных русских, находившихся в госпиталях, были брошены без помощи и продовольствия[611]. После подготовки бюллетеня император занялся планированием дальнейших маневров своей армии. Утром 17-го Наполеон долго смотрел в сторону горящей Москвы, как пишет Сегюр, «в угрюмом молчании», а затем воскликнул: «Это предвещает нам большие несчастья!» (“Ceci nous presage de grands malhours!”)[612].

По мнению Коленкура, в течение всего дня «император был очень задумчив; он не говорил ни с кем и вышел (из своих покоев. — В.З.) лишь на полчаса, чтобы осмотреть дворец изнутри и снаружи». Как считает обер-шталмейстер, «во время пребывания в Петровском он (Наполеон. — В.З.) принял только князя Невшательского; князь воспользовался случаем и изложил все соображения, которые ему внушил пожар, пытаясь убедить императора сделать выводы и не оставаться долго в Москве»[613]. Очевидно, что Коленкур в данном случае ошибается.

Несмотря на кажущуюся апатию, Наполеон, как обычно, проявил завидную активность. 17-го сентября он продиктовал 20-й бюллетень Великой армии. Бюллетень начинался с язвительного замечания о том, что прежде русские служили благодарственный молебен всякий раз после проигранного сражения. Возможно и теперь, когда французская армия достигла Москвы, произойдет то же самое. Затем Наполеон описал богатства Москвы, которая является «кладовой Азии и Европы». А далее — очень контрастно — шло описание уничтожения Москвы в «океане пламени». «Эта потеря неисчислима для России, для ее торговли, ее дворянства… Понесенные потери исчисляются многими миллиардами». В этом пожаре сгорело, по словам бюллетеня, 30 тыс. раненых и больных русских. Главную вину за эту катастрофу Наполеон возложил на Ростопчина, который воспользовался «освобожденными из тюрем злодеями». Резонно полагая, что уничтожение Москвы обесценивало успехи Великой армии, император расписал, как много удалось найти припасов в уцелевших погребах. «Армия восстановила свои силы, — утверждал он, — она имеет в изобилии хлеб, картофель, капусту, овощи, мясо, солености, вино, водку, сахар, кофе, в общем, провизию всякого рода»[614].

Помимо обеспечения «пропагандистского прикрытия», чем, как мы увидели, Наполеон занялся практически сразу после приезда в Петровское, он активно начал выяснять настроения в среде русского населения, в том числе по поводу отмены крепостного права. 17 сентября Наполеон принял в Петровском несколько «московских французов». О факте этих встреч сообщает хорошо информированный шевалье д’Изарн. Однако о содержании этих бесед мы можем судить только по тому, что д’Изарну поведала одна из приглашенных к императору — г-жа Мари-Роз Обер-Шальме (Aubert- Chalme). Родившаяся во Франции и вышедшая замуж за Жана-Николя Обера, она перебралась в Россию и содержала гостиницу и модный магазин на Кузнецком мосту (в Глинищевском переулке между Тверской и Большой Дмитровкой). Ей был 31 год, она была красивой, располагающей к себе, была хорошо известна как в среде московской знати, которая была ее клиентурой, так и в среде французских колонистов в Москве. Ее муж был выслан Ростопчиным в Макарьев на барке вместе с четырьмя десятками других «подозрительных», а ее магазин был, как говорили, также по приказу московского главнокомандующего разгромлен (вероятно, утром 14 сентября)[615]. д’Изарну Обер-Шальме поведала следующее. Около 6 часов утра 17 сентября один из «адъютантов» (мы думаем, что, скорее всего, это был кто-то из ординарцев или офицер из ведомства Лелорнь д’Идевиля, или, наконец, офицер из штаба Мортье) нашел Обер-Шальме среди беженцев из числа московских иностранцев, которые начали скапливаться в районе Петровского дворца. На дрожках, запряженных «скверной лошадью», «адъютант» доставил даму, одетую в «лагерный костюм» (son costume du camp), к Петровском дворцу. Предоставим д’Изарну самому передать слова, услышанные им от Шальме: «У ворот дворца встретил их маршал Мортье, подал ей руку, и провел ее до большой залы, куда она вошла одна. Бонапарт ждал ее там, в амбразуре окна. Когда она вошла, он сказал ей: “Вы очень несчастливы, как я слышал?” Затем начался разговор наедине, состоявший из вопросов и ответов и продолжавшийся около часу, после чего г-жу O'" (A'"t) отпустили и отправили с такими же церемониями, с какими она была встречена». д’Изарн узнал от Шальме, что один из вопросов, заданных ей, был вопрос об идее освобождения крестьян (l’idee de donner la liberte aux paysans). Шальме ответила: «Я думаю, Ваше Величество, что одна треть из них может быть оценит это благодеяние, а остальные две трети не поймут пожалуй, что вы хотите сказать этим». «При этом, — сообщает далее д’Изарн, — Бонапарт понюхал табаку, что он делал всегда, встречая какое-нибудь противоречие»[616].

А.Н. Попов, не совсем ясно, на основе каких источников, дополняет этот разговор следующим: Наполеон в ответ на слова Обер-Шальме воскликнул: «Но речи и пример первых увлекут за собою и остальных». — «Ваше величество, можете ошибаться», продолжала француженка, «здесь не то, что в полуденной Европе. Русский недоверчив, его трудно расшевелить. Дворяне не замедлят воспользоваться минутою колебания, и эти новые идеи будут представлены как безбожные и нечестивые. Увлечь ими чрезвычайно будет трудно, даже невозможно»[617].

И все же главное, что занимало Наполеона 17 сентября, был план «замаскированного» отступления от Москвы с одновременным созданием угрозы для Санкт-Петербурга. Впервые в литературе вопрос об этих планах поднял сам Наполеон, размышляя о русской кампании на о. Св. Елены. Однако из его слов можно было понять, что в сентябре 1812 г. такого рода планы были маловероятны: «Александр боялся; он эвакуировал в Лондон свои архивы и свои самые ценные сокровища… Конечно! Если бы это было в августе, армия бы маршировала на Санкт-Петербург»[618]. В другом источнике это звучит несколько иначе: «Можно было избрать движение на Санкт-Петербург; Двор боялся и эвакуировал в Лондон свои архивы, наиболее ценные сокровища… Рассматривая как возможность двигаться из Москвы в Санкт-Петербург, так и из Смоленска в Санкт-Петербург, Наполеон предпочел провести зиму в Смоленске, в границах невредимой Литвы, а весной двинуться на Санкт-Петербург»[619].

Однако в литературу сюжет о планах движения из Москвы на Петербург вошел благодаря, прежде всего, Сегюру. Сегюр писал: «Он (Наполеон. — В.З.) объявил, что пойдет на Петербург. Эта победа была начертана на его картах, до сих пор оказывавшихся пророческими. Различным корпусам был даже отдан приказ держаться наготове. Но это решение было только кажущимся. Он просто хотел выказать твердость и пытался рассеять печаль, вызванную потерей Москвы; поэтому Бертье и в особенности Бессьер без труда отговорили его, доказав, что состояние дорог, отсутствие жизненных припасов и время года не способствуют такой экспедиции». Далее Сегюр сообщил, что «в этот момент» было получено известие, что Кутузов находится между Москвой и Калугой. «Это был еще один довод против экспедиции в Петербург. Все указывало на то, что теперь надо идти на эту разбитую армию, чтобы нанести ей последний удар, предохранить свой правый фланг и операционную линию, завладеть Калугой и Тулой, житницей и арсеналом России, и обеспечить себе короткий, безопасный и новый путь отступления к Смоленску и Литве». И далее: «Кто-то предложил возвратиться (retourner sur) к Витгенштейну и Витебску. Наполеон оставался в нерешительности среди всех этих проектов. Его привлекало только одно — завоевание Петербурга! Все другие проекты казались ему лишь путями отступления, признаниями ошибок. И, либо из гордости, либо из политики, не допускающей ошибок, он отверг их все»[620].

Через три года после выхода книги Сегюра сюжет о «петербургском плане» вновь был поднят Фэном. Фэн сделал важные уточнения: «Москва была покинута (имеется в виду французской армией из-за пожара. — В.З.), но дорога на Петербург была свободна, и отступление Кутузова оставило весь север России в нашей власти. Вице-король не обнаружил с этой стороны ничего, кроме корпуса под командованием Витгенштейна, который отступил при приближении наших залпов, и который не казался препятствием. Мы были не более чем в 15 маршах от Петербурга. Наполеон думал о том, чтобы нанести удар по этой другой столице». Однако далее Фэн замечает: «Между тем, Его намерение было не в том, чтобы использовать всю армию; он думал прибегнуть к простой демонстрации, и он думал, что для этого достаточно толчка в той точке, где находятся дивизии вице-короля. Другие корпуса будут делать вид, что следуют за ним, но [в действительности] будут ограничиваться поддержкой. Наш арьергард будет охранять Москву столь долго, как будет необходимо, и с равнин, которые мы откроем между двух столиц, наши колонны, маневрируя левым крылом, начнут осуществлять отход на бассейн Двины. Это циркулярное движение может осуществляться эшелонами по различным параллельным дорогам, которые проходят по провинциям Великих Лук и Великого Новгорода; мы также достигнем Витгенштейна, которого мы превосходим вдвое; мы объединим армии маршала Сен-Сира, герцога Тарентского, герцога Беллюнского, и вот за месяц, к 15 октября, все наши соединенные силы развернутся в линию по Двине, опираясь одним крылом на укрепления Риги, а другим — на укрепления Смоленска, с резервами в Витебске, Могилеве, Минске и Вильно…» Согласно Фэну, французской армии не нужно будет даже размещать свои зимние квартиры на Двине. Само это движение, выполненное в течение месяца, заставит русское правительство стать «более сговорчивым» и завершится «триумфом над его упрямством». «Вот план, который император предложил; он провел ночь с 16 на 17-е в комбинациях на карте, и уже продиктовал свои первые приказы; но едва он посвятил нескольких начальников армии в этот проект, как шепот начался. Вице-король был единственным, кто одобрил: эта идея открывает нам дорогу к соблазну его юной храбрости! Все остальные были против… и новый план не мог не поколебаться от возражений и не мог не быть признан совершенно безнадежным»[621].

В сущности, свидетельства Сегюра и Фэна являются единственными, более или менее подробно знакомящими нас с «петербургским планом», появившимся у императора в Петровском, но насколько они разные![622] Важно, что воспоминания Коленкура нисколько не проясняли вопроса. Скорее наоборот, еще более, казалось, его запутывали. Коленкур писал, что во время пребывания в Петровском император обдумывал возможность «отступательного движения»[623], но, в конечном итоге, отказался от него. Правда далее, через несколько страниц, Коленкур все же написал о «петербургском плане», но отнес его, как можно понять, к периоду между серединой 20-х чисел сентября и 18 октября. Причем, это предложение было высказано Наполеоном во время встречи с Богарнэ, Бертье, Дюма и прибывшим на ночь из авангарда Мюратом. Сам Коленкур полагал, что реально император не думал об этой экспедиции, но поднял вопрос исключительно для того, чтобы «внести перемену в настроение армии». Вице-король и маршалы во время этой встречи решительно высказались против[624].

В 1854 г. А. Тьер опубликовал свой 14-й том «Истории Консульства и Империи». Он высказал сомнения в том, что такой план Наполеон, находясь в Петровском, мог вообще предложить. По мнению историка, бумаги Наполеона этот факт опровергают. Подобный план, по мнению Тьера, содержался в документе, который относится к октябрю месяцу, но никак не к периоду 16–18 сентября. Это ставило утверждение Фэна, как считал Тьер, под серьезное сомнение[625].

Петровский дворец в Москве в конце XVIII в. С гравюры Гурлимана

В 1933 г. издатель мемуаров Коленкура Ж. Оното резонно заметил, что план, о котором писал Фэн, и тот, который нашел отражение в бумагах императора (“Correspondance”. № 19237), относятся к разному времени[626]. И все же явно бросается в глаза удивительная связь между интерпретацией «петербургского плана», сделанной Фэном применительно к 16–17 сентября, и тем, как он звучал в недатированных бумагах императора, отнесенных издателями к началу октября[627]. Действительно, в том и в другом случае этот проект не рассматривался как непосредственное движение на Петербург с целью его захвата, но как угрожающее движение к русской столице при сохранении главной коммуникационной линии Великой армии через Смоленск с одновременным, «замаскированным», отступлением из Москвы. Это обстоятельство не могло не вызвать среди историков искушения пересмотреть общепринятую датировку документа, помещенного в «Корреспонденции» Наполеона под № 19237. Так, О.В. Соколов в статье «Осенний план Наполеона»[628] высказал мысль, что заметки под № 19237 были составлены не позднее 24 сентября, и что Фэн пишет именно об этом плане, повествуя о бессонной ночи с 16 на 17 сентября.

В работах французских авторов датировка этого документа, сделанная издателями «Корреспонденции» (начало октября), либо не пересматривается[629], либо же смещается на последние числа сентября[630]. В первом случае этот документ органично связывается с обстоятельствами встречи Наполеона с маршалами (определенно Даву и Мюратом) и принцем Эженом Богарнэ, которая состоялась, согласно Сегюру (других свидетельств нет), 3 октября[631]. Действительно, обстоятельства этой встречи удивительным образом напоминают то, что описал Фэн применительно к утру 17 сентября, и Коленкур, но уже применительно к периоду между серединой 20-х чисел сентября и 18 октября!

Существует еще одно интересное свидетельство, которое в спорах о возможных планах Наполеона ухода из Москвы не фигурирует, хотя хорошо известно. Это воспоминания генерала Дедема, которые были опубликованы в 1900 г. В этих воспоминаниях Дедем отводит Наполеону только роль пассивного наблюдателя: «Вице-король предложил двигаться тотчас же со своим армейским корпусом в 25 тыс. человек, маршировать на Тверь и к Петербургу; в то время как остальная армия нанесет поражение маршалу Кутузову. Это нацеливало на то, чтобы продолжать вторжение, и было несколько важных моментов, позволявших надеяться на удачу в отношении этого проекта. Это бы вселило ужас в сердце Санкт-Петербурга, и мало было сомнений в том, что император Александр допустил бы сожжение своей второй столицы. Двадцати пяти дней было бы достаточно для его выполнения. Но были опасения в отношении дождей и дурных дорог вокруг Твери, и предложение вице-короля было отвергнуто»[632].

Какое же можно предложить решение, когда все основные источники во многом противоречат друг другу, а значит неизбежно возникает вопрос о самом факте «петербургского проекта» в период сидения Наполеона в Петровском? Полагаем, что определенную ясность может внести документ, опубликованный в корреспонденции Богарнэ и представляющий собой письмо принца Эжена к жене от 21 сентября 1812 г. В нем говорится: «Я в ожидании очень скорого движения: это вопрос об отправке войск по дороге на Петербург, и это возможно [будет] мой армейский корпус. Говорят, что потом [будут] зимние квартиры, но почти определенно, что в этом году более не будет битвы. Думают также, что русские согласятся на мир, даже если они увидят, что мы приняли для себя хорошее решение остаться в их стране»[633]. Это письмо неопровержимо свидетельствует о том, что к началу 20-х чисел сентября план движения в направлении Петербурга у Наполеона определенно был[634], и предполагал тот вариант действий, который описал Фэн. В те дни император вынужден был отложить реализацию этого плана — не было до конца ясно, где находится Кутузов, следовало привести собственную армию в порядок, провести зондаж на предмет мирных переговоров с русскими. Наконец, существовали серьезные опасения того, что Великая армия рассосредоточит свои силы и окажется между армией Кутузова и Витгенштейном[635]. К этому проекту император возвращался позже, возможно неоднократно, вплоть до начала октября. Представляя ход дальнейших событий, можно сказать, что реализация этого проекта, выполненная энергично и своевременно, могла бы иметь для Наполеона и его армии наиболее благоприятные из всех возможных последствия.

Между тем, Москва продолжала гореть. «Ночь с 16- го на 17-е, — писал 21 сентября Пейрюсс своему брату Андре, — разразилась новыми бедствиями; ничто не могло уберечься; пламя распространилось еще дальше на 4 лье. Небо было в огне»[636]. 17-го пожар не утихал. Однако около 3-х часов дня начался сильный дождь, ветер утих и сила огня в некоторых местах немного уменьшилась, но не везде[637]. Так, капитан Риго, пробираясь через Москву после выполнения какого-то задания, с трудом находил путь среди огня: «…меня душили жестокий ветер, дым и разряженный вследствие огня воздух. Москва превратилась в бездну, в океан огня; пламя шло с севера к центру, и оно достигало самого неба; куски кровельного железа падали с колоколен и домов с грохотом на широкие мостовые, отдаваясь в горестном сердце…»[638] Вионне де Марингоне также свидетельствует, что 17-го «ветер изменил направление и понес огонь к Кремлю». Частям Молодой гвардии, находившимся в центре города, был отдан приказ ограничиться «защитой Кремля и той части города, которая располагается у Кузнецкого моста, где жили иностранные купцы»[639].

К вечеру того же дня генерал-адъютант Нарбонн был послан из Петровского с небольшим отрядом спасать от огня Слободской дворец (французские мемуаристы называли его исключительно Желтым дворцом). Отряд смог пробраться к дворцу, делая большие объезды из-за пожаров, только к 10 часам вечера. По дороге отряду попадалось «на улицах много вооруженных русских солдат, свободно разгуливавших», немало было и русских раненых, старавшихся «укрыться от пламени». Была встречена «толпа жителей, нагрузивших на свои повозки все наиболее ценное, и которых наши солдаты грабили». Нарбонн дал этим жителям эскорт, чтобы они смогли выбраться со своим скарбом в пригород. Достигнув Желтого дворца, люди Нарбонна убедились, что его уже невозможно спасти. Полюбовавшись напоследок роскошью обстановки и «свернув множество картин», они возвратились в Петровское[640].

Вечером 17-го отправился с десятью солдатами в ночную экспедицию бравый Бургонь. Той ночью они расправились с несколькими «поджигателями», попытались спасти от огня 17 русских раненых, успешно боролись с огнем в кварталах Мясницкой части. Продолжал идти сильный дождь, но пожар не унимался[641].

18-го сентября дождь, начавшийся накануне, продолжал идти. Ветер заметно ослабел. «Наевшись, огонь уже не был столь значительным», — вспоминал тот день по горячим следам Пейрюсс[642]. Однако во многих районах огонь еще продолжался и даже «вспыхнул в нескольких местах» (Сюрюг). Ряд участников событий, находившихся 18-го в Москве, даже утверждали, что пожары тогда заметно усилились. Так, Вьонне де Марингоне пишет, что ураган возобновился «с новой силой, так что было невозможно находиться на улицах и площадях. Я выглядывал в окно, изучая картину, которую стал представлять город…» В этот день Вьонне де Марингоне сам арестовал человека, который пытался поджечь дом, в котором расположился офицер. Вьонне де Марингоне не стал его расстреливать и приказал препроводить в тюрьму[643]. Сохранить дом все же не удалось[644].

Ларей, главный хирург Великой армии, также не уезжал из Москвы в Петровское. Он «остался в уединенном каменном доме, стоявшем во французском квартале (то есть в Мясницкой части. — В.З.) недалеко от Кремля». Оттуда он и наблюдал «ужасный пожар». Странно, но он полагал, что будто «пожар достиг высшей степени напряжения» только в ночь с 18-го на 19-е сентября[645].

По-видимому, такая разноголосица может быть объяснена двумя обстоятельствами. Во-первых, тем что люди, оставшиеся в городе, оценивали происходящее на основе того, что происходило непосредственно вокруг них. Во-вторых, несомненной путаницей, которая должна была возникнуть в их памяти, хотя бы и спустя только несколько дней после пережитых событий. Тем более, что день и ночь было тогда так легко перепутать! В любом случае ясно одно: 18-го сентября сильные пожары еще продолжались, и сохранялась явная угроза их нового усиления. Тем не менее, уже утром 18-го император решил возвратиться в Кремль[646].

Утро 18-го сентября было хмурым. Продолжал идти дождь. Несмотря на это, Москва все еще горела. Гарь, липкая грязь и зловоние заполнили полуразрушенные улицы Москвы и окрестности города. Благодаря волшебному дневнику, который вел обер-шталмейстер императора, мы и в этот раз с большой долей точности можем сказать, что около 9 часов утра Наполеон сел на жеребца по имени Моску (le Moscou — Москва!) и двинулся из Петровского по направлению к городу[647]. Он был в обычном сером рединготе и черной шляпе, его окружала большая свита и дежурные эскадроны. «Император возвратился из Петровского в Кремль, в ожидании предложений о мире, на который все еще надеялся»[648]. Эта фраза командира 4-го линейного полка Монтескьё Фезенсака удивительно емко, хотя и оставляя в стороне нюансы, вьгразила главный смысл происходившего события, «…он уверял себя, — писал об этом Сегюр, — что два таких великих имени, как Наполеон и Москва, соединенные вместе, окажутся достаточными для завершения всего. Поэтому он решил вернуться в Кремль…»[649] Наполеон как победитель должен был находиться в завоеванной столице, в самом ее сердце.

Первоначальный путь Наполеона, по выезде из Петровского, пролегал до Тверской заставы, среди биваков 4-го армейского корпуса. Вице-король Эжен Богарнэ был среди тех, кто сопровождал императора в тот день. Именно об этом участке пути нам поведал Сегюр: «Лагерь, через который ему (Наполеону. — В.З.) надо было проехать, чтоб достигнуть Кремля, имел странный вид. Он находился среди поля, покрытого густой холодной грязью. Везде были разведены большие костры из мебели красного дерева, оконных рам и золоченых дверей, и вокруг этих костров, на тонкой подстилке из мокрой и грязной соломы, под защитой нескольких досок, солдаты и офицеры, выпачканные в грязи и почерневшие от дыма, сидели или лежали в креслах и на диванах, крытых шелком. У ног их валялись груды кашемировых шалей, драгоценных сибирских мехов, затканных золотом персидских материй, и перед ними стояли серебряные блюда, из которых они должны были есть лепешки из черного теста, испеченные под пеплом, и наполовину изжаренное и еще кровавое лошадиное мясо. Странная смесь изобилия и нужды, богатства и грязи, роскоши и бедности! Между лагерями и городом постоянно встречались толпы солдат, тащивших добычу или гнавших перед собой, точно вьючных животных, мужиков, нагруженных добром, награбленном в их же столице»[650]. «Вступив в город, — продолжает далее Сегюр, — император был поражен еще более странным зрелищем. От всей огромной Москвы оставалось только несколько разбросанных домов, стоявших среди развалин! Запах, издаваемый этим поверженным колоссом, сожженным и обуглившимся, был очень неприятен. Горы пепла и местами оставшиеся стоять остовы стен и полуразрушенные столбы были единственными признаками пролегавших здесь улиц. Предместья были заполнены русскими, мужчинами и женщинами в полуобгоревшей одежде. Они блуждали, точно призраки, среди развалин». И далее: «Все дороги были загромождены; площади, как и лагеря, превратились в базары, где происходила меновая торговля…»[651]

Описание Сегюра является отнюдь не плодом поэтического воображения. «Счастливы те, кто не видел этого ужасного зрелища, этой картины разрушения», — сдержанно сообщает Коленкур, который сопровождал императора, о том возвращении в Москву[652]. Рядом с императором ехал и Богарнэ. «Город почти полностью превращен в пепел», — написал он вечером того дня жене. «Ты не можешь представить того ужасного спектакля, который мы наблюдали своими глазами во время этого пожара. Хорошо, если в городе осталось 80 (так в тексте. — В.З.) из 100000 жителей. Они здесь без пищи, без одежды, без того, чтобы укрыть свои головы в момент, когда придет то время года, которое здесь столь сурово; это внушает ужас!»[653].

Въехав в город через Тверскую заставу, император проследовал по Тверской-Ямской и Тверской до Страстной площади, на которой, повешенные на деревьях, болтались трупы «поджигателей», затем — по Тверской улице — до Кремля, в который въехал, скорее всего, через Никольские ворота. Судя по записям Коленкура, в Кремле император оставался недолго. Он пересел с Моску на жеребца Варшава (le Varsovie) и вновь отправился в город[654].

Его путь лежал в совершенно сгоревшую Арбатскую часть. Но, вероятно, еще не доехав до пепелища Арбатского театра, который находился у Арбатских ворот, он свернул вправо — достиг менее пострадавшей Тверской части, а затем въехал в хорошо сохранившуюся Мясницкую часть. Возможно здесь, а возможно и ранее — по дороге из Петровского, император встретил толпу беженцев из числа московских иностранцев. Им удалось обратить на себя внимание императора, и Наполеон отдал приказ обеспечить их кровом и питанием. По утверждению Фэна, Наполеон распорядился, помимо этого, предоставить им первую помощь в 50 тыс. рублей[655]. Эта миссия была возложена на аудитора Государственного совета г-на Буша, который, как говорит Фэн, был известен своим религиозным усердием[656].

Объехав окрестности Кремля с севера, Наполеон оказался у каменного Москворецкого моста. Император въехал на него, но затем почти сразу возвратился на северный берег и двинулся по набережной в сторону Яузы[657].

«Император проезжал по большой набережной Москвы-реки, — пишет Фэн, — и среди этих сцен боли, он увидел, что Воспитательный дом остался цел. Он обратился к своему секретарю-переводчику Лелорню (по русской версии — к генерал-интенданту М. Дюма — В.З.). “Поезжайте и посмотрите от моего имени, — сказал он, — что сталось с этими маленькими несчастными”»[658] Это событие будет иметь в дальнейшем важные последствия.

А.Ж.Ф. Фэн, секретарь-архивист кабинета императора Наполеона

Миновав квартал Воспитательного дома, Наполеон пересек Яузский мост и двинулся к Петровской заставе. Выехав за Камер-коллежский вал, он поехал вдоль его на север и, либо через Рогожскую заставу, либо через Проломную, снова въехал в город. Дальше его путь лежал к двум большим военным госпиталям — Лефортовскому и Екатерининскому дворцам. Император решил их не посещать, но выслушал доклад о их состоянии. По-видимому, основную массу больных и раненых здесь составляли русские, которые были практически без медицинского присмотра и средств к существованию. Затем император пересек каменный Дворцовый мост и проехал возле сгоревшего накануне Слободского (Желтого) дворца. После этого двинулся ближайшей дорогой к Кремлю, куда и прибыл в 4 часа вечера[659].

К тому времени части Старой гвардии, находившиеся с императором в Петровском, также возвратились в Кремль. Фантэн дез Одоард записал в дневнике, что гвардия прошла «вдоль куч руин и пепла» и вновь расположилась в Кремле[660]. Вернулись из Петровского в Москву и многочисленные службы. «Мы возвратились в город, — пишет интендантский чиновник Проспер своему отчиму, — и не увидели ничего, кроме развалин и пепла». И далее: «Бульвары, где можно было увидеть самых хорошеньких жительниц, уничтожены. Большой деревянный театр разрушен, как и множество огромных зданий»[661]. Заселился «в один из домов напротив Кремля» префект двора Боссе[662]. Пейрюсс «возвратился в Кремль, в…жилище, перед которым лестница со львами (l’escalier des Lions)»[663]. «Я возвратился, — записал в дневник Кастеллан, — в новое помещение прямо напротив старого, сожженного накануне. Этот дом принадлежал графу Каменскому (вероятно, дом на Зубовском бульваре. — В.З.), судя по любовным письмам, оставленным в его библиотеке. Невозможно объясниться с рабами, и [поэтому] очень трудно открыть имя владельца. Я провел утро в попытках спасти дрожки (droshki) из пламени. Приобрел новую меховую шубу. Приходится покупать у солдата, если хочешь что-либо иметь. Они вытаскивают все из огня; это в какой-то мере оправдывает их грабеж. Ресурсы Москвы неисчислимы; в домах имеется провизии на 8 месяцев, вино в изобилии. Поэтому все наши солдаты пьянствуют: видно, как на улицах, во всю длину, они расположились вокруг больших банок варенья. Они вокруг себя бьют стекло, сидят [вокруг этих банок] как вокруг котла, окруженные толпой винных бутылок и великодушно предлагают [их] проходящим». «Император разместился во дворце Кремля, хорошо защищенном… Москва есть, хотя она не более чем груда развалин, 40 верст в окружности, или 11 лье. Кремль хорошо сохранился»[664]. Действительно, всего одному батальону егерей Старой гвардии при поддержке солдат Молодой Гвардии, располагавшихся в ближайших кварталах, удалось отстоять эту цитадель от пожара (что, конечно, не спасло здания Кремля от разграбления самими гвардейцами). В течение 18 сентября произошла некоторая передислокация и частей Молодой гвардии. Дивизия Роге была передвинута ближе к Кремлю, а ее место в Мясницкой части заняли солдаты Делаборда.

18 сентября Дефевр отдал приказ по Старой гвардии: «Гвардия возвращается в Кремль на свои прежние квартиры…» Теперь порядок ее службы становится жестким. Открытыми должны были остаться, как полагаем, только двое ворот (Никольские и Троицкие); каждые ворота должны были теперь охраняться 100 солдатами гвардии, в самих воротах было поставлено по двое часовых. «Четверо других ворот» было приказано не только забаррикадировать, но и разместить рядом с ними пост в 8 человек с сержантом. Особо приказывалось «не позволять входить никакому русскому в Кремль под каким-либо предлогом, даже если он в сопровождении офицера или слуги [императорской] квартиры, за исключением случая, когда этого требует Его величество. Если же, вопреки инструкции, какой-либо русский попытается проникнуть в крепость, открывать по нему огонь». Сам Кремль должен был без перерыва патрулироваться. На всех углах и на крепостной стене было приказано разместить посты и караульные кордоны. Служба ночью и днем должна была производиться как на военном объекте (une place de guerre). Гвардейцам было строго запрещено покидать Кремль без письменного разрешения капитана своей роты или, в особых случаях, другого капитана. Огонь можно было теперь разводить только в месте, специально для этого отведенном в лощине или яме под кухню. Уборные предписывалось вычищать; «делать грязь в другом месте» запрещалось. Так как на территории Кремля накопилось огромное количество поломанных экипажей, ящиков и прочего, все это следовало убрать и «свалить в ямы». Предписывалось выделить 200 рабочих для выполнения совместно с ротой саперов генерала Ж.Б. Эбле (начальника понтонных экипажей Великой армии) первоочередных работ[665].

Сразу или вскоре после возвращения в Кремль Наполеон, под впечатлением поездки, пишет Марии-Луизе письмо: «Мой друг, я [пишу] тебе уже из Москвы. У меня не было представления об этом городе. В нем 500 дворцов столь же прекрасных, как Елисейский дворец Наполеона (l’Elise Napoleon), обставленных по-французски с невероятной роскошью, многочисленные императорские дворцы, казармы, восхитительные госпитали. Все исчезло, огонь пожрал в течение четырех дней. Так как все маленькие дома буржуа из дерева, все вспыхнуло как спичка. Это губернатор и русские, которые в ярости от того что побеждены, подожгли этот прекрасный город. 200000 добрых жителей в отчаянии и на улицах в нищете. Между тем для армии осталось довольно, и армия нашла много богатств разного рода, так как в этом беспорядке все занимаются грабежом. Эта потеря неизмерима для России, понятно, что ее торговля в состоянии великого потрясения. Эти мерзавцы приняли меры вплоть до того, чтобы вывезти или испортить насосы. Мой насморк закончился, мое здоровье в порядке. До свидания, мой друг. Всего тебе хорошего»[666].

Через несколько часов после того, как Наполеон закончил это письмо, он получил послание от Марии-Луизы от 2-го сентября. Император снова набросал жене несколько строк о своей недавней поездке по Москве: «Я посетил сегодня все кварталы. Город прекрасен. Россия в огне понесла неисчислимые потери, осталось не более трети домов. Солдат хорошо находит провизию и предметы торговли, у него есть съестные припасы и водка из Франции в большом количестве. Мое здоровье в порядке»[667].

Весь вечер Наполеон энергично работал. Он решил восполнить потери своей артиллерии за счет того, что было найдено в Москве. Командующему артиллерией Великой армии Ж.А. Ларибуасьеру было предписано увеличить резервную артиллерию гвардии на 16 орудий, обеспечив ими две роты гвардейских моряков, а резервную артиллерию корпуса Даву — на 8 орудий. По мнению императора, следовало использовать 200 малых зарядных ящиков, обнаруженных в московском арсенале, так как «они будут двигаться с большей скоростью по плохим дорогам и их можно перевозить коняками (cognats, то есть русскими крестьянскими лошадями — В.З.)». Ларибуасьер должен был представить общий рапорт по состоянию артиллерии и мерах по восполнению потерь, а также изучить возможность использования мельниц в Москве для производства пороха»[668].

В тот же день Наполеон написал министру иностранных дел Маре. Он одобрил требование, высказанное Маре к Пруссии, о выделении 3 тыс. человек для укрепления гарнизона Мемеля. О своих же делах написал, что «враг отступает к Волге», и что в Москве найдены значительные запасы. Завершалось письмо строчками: «Россия долго не восстановит потерю того, чего лишилась. Ее можно исчислить в миллиард»[669].

Вспомнил Наполеон и о московских иностранцах, пострадавших во время пожара. Правда, в письме к Бертье он пишет почему-то только о «французах»: «Всех французов, которые живут в Москве, — мужчин, женщин и детей, и которые остались без крова, разместить в доме возле Кремля. Три синдика назначаются для исполнения и контроля; обеспечить рационами. Обеспечить работой тех, кто в состоянии работать, и уход за всеми остальными»[670].

И все же главным событием в тот вечер (либо утром следующего дня) было решение вступить через главного надзирателя Воспитательного дома Тутолмина в переговоры с русским императором Александром[671]. Проезжая возле сохранившегося от пожара Воспитательного дома около 2-х часов дня, Наполеон отправил туда генерал-интенданта Дюма. Дюма, подскакав к дому, осведомился, где находится его начальник. Тутолмин, оказавшийся рядом, как он о себе написал, «в бессменной страже», сразу узнал Дюма, поскольку последний уже приезжал в Воспитательный дом, по-видимому, 15 сентября и распорядился тогда строить возле лабазов «печи для печения хлебов»[672]. Когда Тутолмин осведомился о цели визита генерал-интенданта, Дюма сказал, что он прислан «от императора и короля», который «приказал благодарить за труд и за спасение дома». Здесь же добавил, что «его величеству угодно с вами лично познакомиться». На этом разговор закончился.

На следующий день, 19-го сентября, состоялась встреча Тутолмина с Наполеоном, в ходе которой император предложил главному надзирателю отправить Александру I рапорт с описанием произошедшего в Москве за последние дни. Иван Акинфиевич на это согласился.

Эта первая попытка Наполеона начать мирные переговоры с Петербургом достаточно примечательна. Французский император пока искал косвенные пути для вступления в переговоры, полагая, что Александр, возможно, только ждет повода, и любой миролюбивый знак со стороны Наполеона даст ему возможность это сделать. Наполеон явно исходил из убеждения о непричастности Александра к московским пожарам и пытался использовать случай, чтобы открыть русскому императору глаза на преступления, совершенные сторонниками «партии войны». Наконец, очевидно, что все эти расчеты Наполеона строились на полной уверенности в том, что он абсолютно постиг характер русского императора, а тот, ужаснувшись трагедии, обрушившейся на страну, желает скорейшего окончания затянувшейся войны.

Второй демарш, предпринятый Наполеоном в поисках мира, оказался более решительным. И сделан он был практически сразу после первой попытки, осуществленной через Тутолмина. Как и в большинстве случаев применительно к московским событиям, датировка встречи (или двух встреч, о чем писал А.И. Герцен, или даже трех, как писала Т.П. Пассек) Наполеона с отставным гвардии капитаном Иваном Алексеевичем Яковлевым совершенно запутана. А.И. Михайловский-Данилевский отнес эту встречу на 20 сентября, возможно, на том основании, что письмо Наполеона Александру I, которое автор здесь же, на французском языке, поместил, было помечено 20-м числом[673]. Однако уже М.И. Богданович, основываясь на записке Яковлева, перенес встречу на 21-е сентября[674]. При этом письмо Наполеона было воспроизведено Богдановичем в переводе на русский язык и без указания даты. То же число — 21-е сентября — предлагал А.Н. Попов[675], воспроизводя события по изданному варианту записки Яковлева, опубликованной в «Русском архиве»[676]. Письмо Наполеона давалось так же, как у Богдановича, на русском языке и без даты. Все последующие отечественные авторы в течение 130 лет уже просто не считали нужным перепроверять приведенные их предшественниками сведения. В зарубежной историографии миссии Яковлева уделили должное внимание только двое авторов — Д. Оливье и П.Б. Остин[677]. Они полагали, что Наполеон встречался с отставным капитаном дважды!

Сколько же реально могло быть встреч у Наполеона с Яковлевым и когда они были? Впервые рассказал подробно о истории с Яковлевым все тот же Фэн, который, как мы уже знаем, не только сам был хорошо информированным лицом, будучи секретарем-архивистом императора, но и мог получить самые точные сведения от своего родственника и сослуживца секретаря-переводчика Наполеона Лелорнь д’Идевиля. Именно последний «курировал» «дело» Тутолмина и «дело» Яковлева. Фэн, опубликовавший свой «Манускрипт» в 1827 г., утверждал, что в ночь после первого визита Яковлева Наполеон написал письмо Александру, и на следующий день, в 3 часа утра, он отправил это письмо к русскому капитану, который тотчас же выехал. Это было, как пишет Фэн, 24 сентября[678]. Однако тремя страницами ранее из его же текста следует, что беседа Наполеона с Яковлевым состоялась 20-го или же 21-го сентября![679]

И.А. Яковлев познакомился с книгой Фэна только в 1836 г. Как следует из собственноручной записки Яковлева, он решился записать свои воспоминания о разговоре с Наполеоном с целью опровергнуть то, что написал Фэн[680]. Яковлев утверждал, что встреча произошла 9-го сентября (ст. ст.), или 21-го сентября (н. ст.). Яковлев выехал (точнее — выступил пешком из Москвы) на следующий день, то есть 22-го сентября, в полдень.

Помимо явно путаных свидетельств Фэна и записки самого Яковлева, написанной спустя много лет после событий, имеются еще два важных документа, опубликованных в «Корреспонданс» Наполеона. Во-первых, это письмо Наполеона Александру I, воспроизведенное впервые Михайловским-Данилевским в 1839 г. и помеченное в самом тексте 20-м сентября![681] Во-вторых, это записка Наполеона Мортье, найденная в архиве герцога Тревизского, с приказанием обеспечить проезд и защиту некоему г-ну (фамилия неразборчива) вместе с его семьей и крестьянами в земли возле Воскресенска. Этот приказ был помечен 19-м сентября![682] Эти два документа стали для Оливье основанием отнести встречу Наполеона с Яковлевым на 19 сентября, а также домыслить (впрочем, вслед за А.И. Герценом) вторую встречу 20-го, во время которой император, якобы, собственноручно вручил письмо русскому эмиссару. При этом Оливье, талантливая беллетристка, красочно описала беспокойное хождение императора в халате по кабинету, когда там появился не проспавшийся Яковлев[683]. Британцу Остину, который шел вслед за материалом Оливье, оставалось только воспроизвести красивую версию почти без изменений.

Однако кому именно должен был выдать пропуск Мортье? Яковлеву или какому-либо другому русскому помещику? Если Яковлеву, то не мог ли император вначале разрешить ему выезд, как тот просил, в район Воскресенска, а затем, решив отослать с ним письмо Александру, встретиться с ним и заставить отправиться в Петербург? В любом случае, письмо, помеченное Наполеоном 20-м сентября, заставляет нас перенести беседу французского императора с Яковлевым на этот день.

Как известно, Иван Алексеевич Яковлев, «московский барин и оригинал», как охарактеризовал его Е.В. Тарле, пытаясь выехать из растерзанной Москвы, обратился к случайно встретившемуся ему штабному полковнику, начальнику штаба Молодой гвардии А.А. Р. Мейнадье (Meynadies или Meynadier). Тот ответил, что пропуск на выезд из Москвы ему может дать только московский генерал-губернатор Мортье. Благодаря Мейнадье, Яковлев был принят Мортье, который, в свою очередь, запросил разрешения у императора.

Наполеон знал фамилию Яковлева, так как родной брат Ивана Алексеевича Лев Алексеевич Яковлев (1764–1839), чрезвычайный посланник и полномочный министр, с 1810 г. находился при вестфальском короле[684]. Император тотчас приказал Лелорнь д’Идевилю доставить Яковлева в Кремль. Попытаемся воспроизвести содержание беседы, опираясь как на свидетельства Фэна, так и на записку самого Яковлева. Беседа была от начала до конца хорошо разыграна Наполеоном. Проходила она все в том же Тронном зале Кремлевского дворца, в котором император беседовал с Тутолминым. Сделав знак Лелорню остаться, Наполеон с ходу, с горячностью, начал укорять русских в поджоге Москвы. «Мои войска занимали почти все европейские столицы, но я не жег ни одной из них. — Передает его слова Яковлев. — Во всю мою жизнь я сжег один только город, в Италии, да и то случайно в пылу сраженья, кипевшего на улицах. А вы сами решились сжечь Москву, Москву священную, Москву, где покоится прах всех предков царей ваших». Яковлев, будучи сам жертвой пожара, с готовностью разделил негодование Наполеона и, согласно Фэну, сразу стал осуждать бесчеловечность Ростопчина. Согласно же тексту своей записки, он ответил, что не знает виновника несчастий, и тогда Наполеон, обратившись к Лелорню, как будто не слыхав ранее имени Ростопчина, спросил: «Да кто же у них губернатор в Москве?» Услышав имя Ростопчина, император начал расспрашивать о нем у Яковлева. По словам последнего, Наполеон, назвав Ростопчина сумасшедшим, затем рассыпался в комплиментах по поводу того, что Россия «прекраснейшая страна» и далее перешел к необходимости положить конец кровопролитию. Со слов же Фэна, который, вне сомнения, получил информацию от присутствовавшего при встрече Аелорнь д’Идевиля, слово «мир» первым произнес растроганный Яковлев. Наполеон с готовностью заявил, что готов пойти на мир. «Я подпишу мир в Москве, как я уже делал это в Вене, в Берлине… — так пишет Фэн. — Я не для того, чтобы здесь остаться, я бы не сделал этого (то есть не дошел бы до Москвы. — В.З.), если бы меня не заставили. Поле битвы могло бы быть в Литве, где бы и решился спор; зачем надо было отступать? Эта война обостряется из-за упорства, которое не нужно ни Александру, ни мне. Обманывая вашего императора, англичане наносят по России удар, из-за которого она долго будет истекать кровью. После Смоленска я не проходил ни одного города, ни одной деревни, которые бы не были в пламени. Ваш патриотизм есть ничто иное, как бешенство. Петр Великий сам называл вас варварами; и что бы он сказал, вдыхая пепел Москвы? Горячка Ростопчина стоила вам дороже, чем десять сражений. Впрочем, ради чего этот пожар? Разве я не нахожусь все время в Кремле? Разве не осталось вокруг меня достаточно домов для моих генералов? Разве мои солдаты не находят все что нужно в покинутых погребах? Более того, я не вижу ничего, что бы заставило меня остаться в вашей столице. Я бы остановился у ворот, я бы построил казармы для моей армии у предместий, я бы объявил Москву нейтральным городом, если бы Александр сказал мне хоть одно слово! Этого слова я ожидал много часов; я так его желал; хотя бы шаг, первый шаг, со стороны Александра будет мне доказательством того, что в глубине его сердца осталась какая-то привязанность ко мне. С этого времени мир может быть быстро заключен между нами и без промедления; он может быть таким, как в Тильзите, когда были жестокие заблуждения на мой счет, и все вскоре забылось!… Вместо этого вы видите, в каком мы положении! Сколько пролито крови! Что до меня, то [я думаю, что] вина была с обеих сторон!»

Мы сознательно передаем эту часть разговора на основе материалов Фэна. Его изложение, если опустить некоторые детали, кажется нам достаточно убедительным и прекрасно передает энергию, напор и риторику императора Наполеона. Добавим только две детали, которые есть у Яковлева, и которых нет у Фэна. Во-первых, Наполеон выразил надежду, что Александр даст ему знать, что желает мира, и тогда тотчас же к нему будут посланы Нарбонн или Лористон; но если русский император желает войны, французские войска могут двинуться на Петербург, который в таком случае «подвергнется одной участи с Москвою». Во-вторых, Яковлев уверяет, что смог вклиниться в рассуждения Наполеона, когда тот остановился понюхать табаку, и спросил, где находится главная русская армия и где граф Витгенштейн. Наполеон ответил, что главная русская армия на Рязанской дороге, а Витгенштейн — в направлении Петербурга, но он совершенно разбит Сен-Сиром. В остальном Яковлеву не удалось добавить чего-то принципиально нового к тексту Фэна.

По-видимому, Яковлеву особенно хотелось «скорректировать» последнюю часть беседы. Из «Манускрипта» Фэна следовало, что именно он, Яковлев, предложил Наполеону первому обратиться к Александру с предложением о мире. В записке же Иван Алексеевич отводит инициативу французскому императору, который первоначально предложил Яковлеву отправиться в Петербург и рассказать обо всем, что происходит в Москве. Если вспомнить, что по приезде в Петербург миссия, которую взял на себя Яковлев как эмиссар Наполеона, вызвала большое неудовольствие государя, можно понять, зачем Иван Алексеевич после ознакомления с книгой Фэна бросился составлять собственную версию разговора.

Вернемся к версии Фэна (а может, Лелорнь д’Идевиля?). Услышав предложение Яковлева, Наполеон задумался, прошелся в молчании, затем сказал: «Если я напишу, доставите ли вы мое письмо, и могу ли я быть уверенным, что оно будет вручено Александру в собственные руки (a lui-meme)?» Последние слова Наполеон произнес с особенным ударением. «В этом случае, я могу вас выпустить… Но есть ли у вас средства доставить его вашему суверену, и как вы мне сообщите о моем письме?» Яковлев поручился это сделать.

Впоследствии Яковлев представил это иначе. Он написал, что заявил Наполеону, что ни по своему званию, ни по своему положению не имеет права надеяться быть представленным государю. Наполеон же убеждал, что это возможно — через обращение к гофмаршалу графу Толстому; приказав камердинеру доложить о себе; наконец, встретив государя во время прогулки. Яковлев в ответ на это произнес: «Теперь я во власти вашей, но я подданный Императора Александра и останусь им до последней капли крови. Не требуйте от меня того, чего я не смею вам обещать». После этого, как утверждает Яковлев, Наполеон решил написать Александру письмо и даже изложил его содержание: в нем была готовность к миру[685].

Сопоставление двух версий происходившего в Тронном зале Кремлевского дворца события убеждает, что тактически Наполеон, как всегда, блестяще разыграл партию. Он изначально знал, как убедить собеседника в том, что он должен сделать, даже если завтра тот окажется за пределами его власти, и что именно собеседник будет говорить потом, передавая содержание разговора. Яковлев попытался изменить некоторые детали, но суть беседы он передал, видимо, точно.

В течение ночи Наполеон подготовил письмо и утром следующего дня оно через Лелорня было отправлено к Яковлеву, который тотчас же стал собираться в дорогу и выступил в полдень. Пешком, вместе со своими домочадцами и сотней крестьян, у которых тоже были семьи (так что в общей сложности набралось до 500 человек!), Яковлев к вечеру того же дня, миновав передовые посты французского 4-го армейского корпуса, вышел по Тверской дороге к Черной грязи. Там он представился полковнику В.Д. Иловайскому. На другой день его доставили к Винцингероде, а уже затем отправили в Петербург. Яковлев не удостоился встречи с государем — граф А.А. Аракчеев сразу отправил его под арест, но письмо Наполеона было доставлено по назначению.


3.3 Процесс над «поджигателями»

По возвращении Наполеона в Кремль из Петровского главной его заботой стал вопрос о перспективах скорейшего заключения мира. Встреча с Тутолминым, а затем с Яковлевым и подготовка письма Александру I от 20-го сентября стали важными шагами в этом направлении. Однако, как хорошо понимал Наполеон, сожжение русской столицы стало серьезным, а возможно даже, и непреодолимым препятствием для начала мирных переговоров. Крайне важно было отвести от себя любые подозрения в организации московских поджогов. «Сразу по возвращении в Москву, — писал Коленкур, — император занялся поиском способов снять с французской армии в глазах Петербурга ответственность за пожар Москвы…»[686] Ответственность за это следовало возложить на местные власти в лице главнокомандующего Москвы Ростопчина.

В те дни Наполеон вряд ли сомневался, что сам Александр не мог отдать приказа уничтожить первопрестольную столицу, и что это является делом рук «английской партии», к которой, по всей видимости, относился и Ростопчин. Важнейшим элементом в кампании по оправданию собственных действий и по дискредитации «английской партии», как в глазах европейцев, так и в глазах русского императора, должен был стать показательный процесс над «поджигателями». «Император считал (впоследствии он подтвердил это в разговоре со мной), — сообщает Коленкур, — что его демарш (предпринятый помимо всего остального с целью принципиально установить, что французы ни в коей мере не причастны к пожару Москвы и даже сделали все возможное для его прекращения) доказывает его готовность к соглашению, и следовательно из Петербурга последует ответ и даже предложение мира»[687]. Процесс, вероятно, должен был преследовать и еще одну немаловажную цель — наладить контакт с оставшимся в Москве местным населением. «Предполагается, — записал в дневнике Фантэн дез Одоард, — что это неотвратимое решение [процесса] по поводу пожара откроет тайну для большей части [московских] жителей…»[688]

Идея проведения процесса над «поджигателями» возникла не позже 18-го сентября. Вечером этого дня командир 4-го армейского корпуса Богарнэ, почти весь день сопровождавший императора в его разъездах по Москве и ее ближайших окрестностях, сообщил жене следующее: «Мы смогли арестовать три десятка из этих мерзких бандитов (то есть «поджигателей». — В.З.) в тот момент, когда они с помощью факелов разводили огонь. Многие были убиты на месте из-за ярости наших солдат. Несколько еще осталось, чтобы организовать правильный (en regie) суд, и среди них есть офицер, имеющий русские ордена. Все эти мерзавцы сознались, что они получили за это плату, и что они бы не стали действовать, если бы не приказы губернатора Москвы»[689].

Вероятно еще до того, как состоялся процесс, было приказано всем оставшимся в Москве жителям явиться к военному коменданту одного из районов с целью регистрации (по всей видимости, предполагалось, что ему будет выдан специальный пропуск); в противном случае любому жителю будет грозить расстрел; одновременно был подтвержден приказ от 15 сентября о том, что любое лицо, застигнутое с факелом (la torch) в руке, подлежит смерти[690].

20 сентября (то есть в тот же день, которым было помечено письмо Наполеона Александру I) французский император продиктовал 21-й бюллетень Великой армии. В нем говорилось о том, что «три сотни поджигателей (в письме Александру I было написано о четырехстах поджигателях. — В.З.) были арестованы и расстреляны; они были снабжены снарядами в 6 дюймов, закрепленными между двумя кусками дерева», а также иными зажигательными средствами, которые они бросали на кровли домов. С деланным возмущением автор бюллетеня заявлял о том, что в то время как Ростопчин увозил насосы из города, он оставил там 60 тыс. ружей, 150 артиллерийских стволов, более 100 тыс. снарядов, 1 млн 500 тыс. патронов, 400 тыс. фунтов пороха, 400 тыс. фунтов селитры и серы. «Этого достаточно, — говорилось в бюллетене, — чтобы обеспечить две кампании». Бюллетень заканчивался словами о том, что «пожар столицы отбросил Россию на сто лет»[691].

Как мы видим, пропагандистская машина Наполеона заработала очень активно. 21 сентября Наполеон пишет императрице Марии-Луизе письмо (до этого он писал ей только 18-го сентября). Он просит ее, во-первых, написать своему отцу австрийскому императору Францу I об оптимизме, который, как можно понять, излучает ее муж, находящийся в Москве, а, во-вторых, передать Наполеону слухи, которые ходят в Париже по поводу последних событий в России[692]. О происходящих в Москве расстрелах русских «поджигателей» Наполеон сообщил Марии-Луизе 23-го сентября, сделав это в очень своеобразной манере: «Здесь все хорошо, зной стал умеренным, погода хорошая, мы расстреляли столько поджигателей, что он (пожар. — В.З.) закончился»[693].

К 23-му сентября уже все было готово к показательному процессу. В тот день Пейрюсс, казначей в администрации Главной квартиры Великой армии, записал в дневнике: «Невозможно, чтобы Его величество оставался далее безучастным наблюдателем этого ужасного опустошения. После обысков захвачено 26 наиболее усердствовавших поджигателей. Назначена комиссия для проведения над ними процесса»[694]. На другой день, 24 сентября, не зная о том, что процесс, возможно, уже состоялся, Фантэн дез Одоард сделал в дневнике следующую запись: «Пускай Европа думает, что французы сожгли Москву, и, может быть, история выполнит свой долг в отношении этого акта вандализма. Между тем, правда в том, что этот великий город не имеет отца, чья рука была обязана его защитить. Ростопчин, его губернатор, хладнокровно подготовил и принес жертву. Его помощниками была тысяча каторжников, освобожденных для этого, и всем этим преступникам было обещано прощение, если они сожгут Москву. Опьяненные водкой и снабженные зажигательным материалом, также запуская конгривные ракеты, бешеные подняли руку на плоды труда с адской радостью… Схвачено и заключено под стражу немало этих злоумышленников. Я остановил [одного из них] своей собственной рукой в тот момент, когда он проскальзывал в Кремль, и я нашел в его карманах вещественные доказательства: фитили, фосфор и огниво»[695]. И далее: «Эти “порядочные” люди должны быть судимы как поджигатели, и скоро наша военная юстиция уплатит им причитающийся долг за их верность [своему] начальнику Ростопчину»[696].

В сущности, решения этого «суда» были уже предопределены, как и цель его проведения была хорошо понятна даже офицерам французской армии.

Заседание Военной комиссии по делу «поджигателей», учрежденной приказом маршала Бертье состоялось 24 сентября в доме кн. Долгоруковых[697]. Вся (или почти вся) информация о заседании Военной комиссии исходит от текста ее постановления, опубликованного в «Монитёр» от 29 октября 1812 г. (№ 303). Помимо этого, есть копии текста постановления, которые имеют, по- видимому, иное происхождение, так как оккупанты попытались придать информацию как можно более широкой огласке. Причем, все тексты, в целях демонстрации объективности суда, были на французском и русском языках[698]. Помимо этого, о ходе и постановлении процесса имеется косвенная информация, исходящая из воспоминаний капитана гвардейской артиллерии Пьон де Лоша и 18-страничной брошюры участника русского похода Шамбрэ, опубликованной в 1823 г. в ответ на «Правду о пожаре Москвы» Ростопчина[699]. При этом Шабрэ, споря с Ростопчиным, рассказал о деталях экзекуции над приговоренными судом к смерти[700]. Хотя многие члены Военной комиссии (такие как Д.Ш.Б. Сонье, П. Бодлэн, Ф.Г. Байи де Монтион, Ф. Вебер) прожили еще долгую жизнь[701], они, по-видимому, не оставили воспоминаний; неизвестны и их письма.

Состав комиссии был следующий. Председатель — бригадный генерал Жан Доэр (Lauer) (1758–1816), начальник жандармерии и главный судья Великой армии. Члены комиссии: бригадный генерал и полковник гвардии Клод Этьен Мишель (Michel) (1772–1815), командующий 2-й бригадой 3-й гвардейской пехотной дивизии[702]; бригадный генерал Луи Шарль Бартелеми Сонье (Saunier) (1761–1841), командующий жандармерией 1-го армейского корпуса[703]; майор гвардии (полковник) Пьер Бодлэн (Bodelin) (1764–1828), командующий полком фузелеров-гренадеров Молодой гвардии; штабной полковник Луи Ноэль Жозеф Тери (Thery) (1769–1812), состоявший в Главном штабе армии[704]; шеф эскадрона отборных жандармов Жанэн (Janin). В качестве императорского прокурора выступал бригадный генерал Франсуа Гедеон Байи де Монтион (Bailly de Monthion) (1776–1850), помощник начальника Главного штаба. Место докладчика занял шеф эскадрона жандармерии Франсуа Вебер (Weber) (1773–1844), командующий силами поддержания порядка в Главной квартире армии. Кроме того, в процессе в качестве письмоводителя участвовал Жуве де Гибер, унтер-офицер жандармерии.

Слушалось дело о пожарах в г. Москве 14, 15, 16, 17 и 18-го сентября 1812 г. После чтения бумаг докладчиком Вебером[705] привели обвиняемых числом 26. Особо подчеркивалось, что их «привели свободно, без оков». Комиссия выслушала доказательства, затем самих обвиняемых. В тексте постановления совершенно не говорится, что именно отвечали обвиняемые, но Шамбрэ утверждает, что некоторые из них заявили, что разводили огонь по приказу, не желая или будучи не в состоянии большего объяснить; другие говорили, что делали это по приказу агентов полиции[706].

Обвиняемым приносили «разные вещи, употребляемые к зажиганию, как то фитили, ракеты, фосфорные замки, серу и другие зажигательные составы, найденные частью при обвиненных, а частью подложенных нарочно во многих местах». Как можно понять, далее комиссия совещалась, принимала постановление и выносила приговор уже без обвиняемых, при закрытых дверях.

Содержание постановления было следующим. «Комиссия удостоверилась, что российское правительство уже три месяца назад, предчувствуя опасность, в которую себя ввергло, ввязавшись в войну, а также невозможность воспрепятствовать вступлению французской армии в Москву, решилось использовать для своей защиты необыкновенные средства для поджогов и уничтожения, отвергнутые просвещенными народами». Поэтому было «принято предложение одного доктора англичанина именем Шмита, хотя он себя и немцем называет, а упражнением он механик и машинист (так в тексте. — В.З.)». Этот англичанин с первых чисел мая, проведя тайные переговоры с представителями русского правительства, поселился на даче Воронцово, находящейся в 6 верстах от города. Эта дача охранялась отрядом из 160 человек пехоты и 12 драгунов, дабы «обеспечить тайные деяния Шмита и любопытствующих к нему не допускать». Комиссия посчитала доказанным, что история с постройкой этим Шмитом воздушного шара имела задачу скрыть истинную цель этих работ, которая заключалась в «составлении зажигательных снарядов».

В качестве доказательства истинных намерений Ростопчина комиссия привлекла его афишки. Цитируя одну из них (от 30 августа ст. ст.), где говорилось, что французов удобнее всего убивать вилами, было прибавлено: «Если же они (то есть французы. — В.З.) войдут в Москву, то мы сожжем их там». Последней фразы в данной афишке Ростопчина не было[707]. Далее говорилось, что губернатор велел распустить острог, и около 800 преступников было выпущено с тем, чтобы они подожгли город в 24 часа после вступления французов. Сообщалось также, что различные офицеры и полицейские чиновники получили приказ остаться в Москве и там ждать сигнала к поджогам. В то же время Ростопчин вывез из города все пожарные трубы, дроги, крючья, ведра и другие «пожарные орудия». В разных домах были заранее размещены «разные зажигательные снаряды». Постановление сообщало, что многие из тех, кто с помощью фитилей и ракет совершали преступления, были на месте расстреляны французскими патрулями или же погибли от самих взрывов и огня.

Комиссия приговорила 10 человек, уличенных показаниями свидетелей и признавших свое участие в поджогах, к расстрелу. Ими были: Петр Игнатьев, поручик 1-го полка Московского ополчения; Стратон Баров, живописец (то есть маляр); Алексей Карлум, солдат московской полиции; Иван Томас, сиделец (то есть продавец или приказчик в лавке — commis-marchand); Петр Стигневич, живописец (то есть маляр); Илья Агакомов, кузнец; Иван Максимов, лакей князя Сибирского[708]; Семен Ахрамеев (род занятий не был указан); Николай Левутьев, живописец (то есть маляр) и Федор Сергеев, портной.

16 человек, «недостаточно изобличенных», были приговорены к заключению в тюрьму, а также, как сообщает Шамбрэ, «к присутствию при казни»[709]. Ими были: Иван Касианов, пономарь 67 лет; Николай Вакселев, кузнец; Федор Мидцов, солдат; Василий Ермолаев, ремесленник; Семен Иванов, обойщик; Андрей Шестоперов, Федор Ефимов, Луциан Мойтейц, Сивал Сеахов, Гаврила Абрамов, Самойло Никифоров, Гаврила Беглов, Федор Григорьев — все восемь солдаты московской полиции; Степан Логинов и Николай Бельшеров — лакеи; Андрей Шестопьяров (род занятий не указан). Таким образом, среди последних 16-ти половину составили солдаты московской полиции; но никто не был зафиксирован в документах как колодник.

Согласно постановлению, приговор должен был быть приведен в исполнение в течение 24 часов. К постановлению был приложен обширный список вещей, найденных на даче Воронцово, которые, как можно понять, были сочтены судом теми материалами, с помощью которых Ростопчин должен был организовать поджоги в Москве.

Шамбрэ сообщает нам, где и каким образом приговор был приведен в исполнение. А именно, на следующий день, 25 сентября, приговоренные, исключая тех, кто был отправлен в тюрьму (странно, ведь согласно тому же Шамбрэ, они должны были присутствовать при экзекуции!), были доставлены на Девичье поле (1е Champ des Demoiselles) к стенам большого монастыря, там расположенного (определенно Новодевичьего монастыря); им был зачитан приговор на русском языке и затем был произведен расстрел. Их трупы были привязаны к столбам, и на каждый (не ясно — труп или столб) была повешена табличка с надписью на французском и русском языках: «поджигатели Москвы» («incendiares de Moskou»)[710].

В день заседания военно-судебной комиссии Наполеон написал Марии-Луизе очень милое письмо: «Моя добрая Луиза, я получил твое письмо от 8 сентября, из которого увидел, что в Париже очень скверно. Я согласен с тем, что ты решила в отношении твоих красных женщин[711]. Мое здоровье очень хорошее. Погода стала немного холодной, но холод определенно весенний. Я тебя прошу хорошо держаться, быть веселой, крепко обними от меня маленького короля. Как, этот маленький глупец не признает свою кормилицу? Какая маленькая гадость! До свидания, мой друг. Всего тебе хорошего»[712]. Было письмо и в день экзекуции: «Моя дорогая Луиза. Я получил твое письмо от 9-го и увидел с удовольствием, что твое здоровье очень хорошее, что твой сын любезен и это тебя радует. Мое здоровье хорошее. Всего тебе хорошего»[713].

Насколько убедительными оказались материалы показательного процесса? Отечественные историки, за исключением М.И. Богдановича, А.Н. Попова, а также С.П. Мельгунова[714], практически не писали даже о факте этого процесса над «поджигателями», априорно считая его решения заранее предопределенными. Что же касается Богдановича и фактически принявших его точку зрения Попова и Мельгунова, то они справедливо замечали, что в материалах этого суда «ложь перемешана с истиною»[715], и пытались на его примере показать всю сложность вопроса о том, кто же поджог Москву. Мы так же, вслед за этими историками, полагая важным увидеть проблему в более широком контексте вопроса о виновниках сожжения Москвы, пытаемся понять, как формировалась и в чем заключалась и заключается «французская правда» о московском пожаре.

Как ни странно это звучит, но французская версия московского пожара родилась еще до того, как он возник. К 1812 г. в Москве только одних французов проживало более 3 тыс. человек[716]. Причем эта колония была не только многочисленной, но и достаточно пестрой — от торговца зерном шевалье д’Изарна до актрисы Л. Фюзиль[717]. Своеобразным центром французской колонии была церковь Св. Людовика. Как мы уже знаем, с началом военных действий Наполеона против России положение иностранцев в Москве заметно осложнилось, а накануне ее сдачи они пребывали уже в совершенно паническом состоянии. По Москве упорно ходили слухи о готовности Ростопчина сжечь город (не исключалось даже, что это он намеревался сделать не только по своей инициативе, но и с благословения стоявших выше него); что в подмосковном имении строится неким Шмитом летательный аппарат, с помощью которого можно будет то ли уничтожить неприятеля, то ли сжечь Москву; что московская чернь с попустительства, а то и при поощрении городского начальства, собирается перебить всех оставшихся в городе иностранцев; и т. д. Наконец, накануне вступления войск Наполеона в Москву стало известно, что Ростопчин выпустил из тюрем колодников, которые начали поджоги и бесчинства.

П.Ш.А. Бургоэнь, адъютант генерала А.Ф. Делаборда, командира 1-й гвардейской пехотной дивизии Императорской гвардии. С портрета работы неизвестного художника. XIX в.

Помимо всего прочего, из уст в уста передавались и рассказы об убийстве Ростопчиным Верещагина, а также о том, что толпа чуть было не растерзала француза Мутона. Именно эти настроения (и надо признать, что не беспочвенные) московских иностранцев и стали главным источником сведений командования и солдат Великой армии о зловещих замыслах Ростопчина и русского правительства уничтожить Москву вместе с армией неприятеля. Очень многие французы-мемуаристы (Лабом, Вьонне де Марингоне, Дедем и др.[718]) повествуют о том, как практически сразу же после вступления в Москву они узнали от местных французов о грозящей опасности.

Особую роль в переломе настроений чинов Великой армии, а позже — в исторических и историографических дискуссиях — сыграла находка в доме Ростопчина на Лубянке зажигательных веществ. Это произошло, вероятно, 17 сентября, когда в ростопчинском доме решил разместиться генерал А.Ф. Делаборд, командир 1-й пехотной гвардейской дивизии. Его адъютант П.Ш.А. Бургоэнь рассказывает, что в доме находилось «несколько оборванцев», часть из которых французы определили к себе на службу. Французы приказали им организовать отопление. Но «наши мужики», как пишет Бургоэнь, прежде чем принести дрова для огромных шведских печек, стоявших во дворце Ростопчина, извлекли из их внутренностей и из труб огромное количество «своего рода маленьких бочонков, наполненных зажигательными материалами. «Я называю эти предметы бочонками, — пишет далее Бургоэнь, — поскольку они были цилиндрической формы; но реально они были простым куском елового дерева, обработанным и с углублением на круглой части; оба их конца были закруглены. Они были 9-и дюймов длины и около 2,5 дюймов в диаметре». «Выражение ракеты (fusees) мне кажется скорее ошибочным, как и бочки, поскольку их нельзя было бросать с использованием длинного запала; мы строили догадки, предполагая, что они могли вполне вначале зажигаться, а затем бросаться рукой через окна или слуховые окна домов, не выходя наружу»[719]. Что касается русских слуг, то они, увидев, что французы заинтересовались содержимым печей, немедленно исчезли.

Орудия поджога, найденные в доме губернатора, «изучали» многие французы. «Я видел множество этих факелов поджигателей в доме Ростопчина, — отмечал генерал П. Бертезен, — они все схожи, по форме и по своим размерам, со свертком табачных листьев (carotte de tabac), от 9 до 10 дюймов в длину и примерно чуть более 2-х дюймов в диаметре; заженные, они сами горят в воде»[720]. Через доктора Жоанно (Jouhanneau), также остановившегося с генералом Делабордом в доме Ростопчина, узнал об этом префект двора Боссе[721] и, как полагаем, многие другие чины императорской квартиры.

По-видимому, именно находки, сделанные в доме Ростопчина на Лубянке (а также в Воронцово), в основном и фигурировали в качестве вещественных доказательств на процессе 24 сентября. Ростопчин их несомненно приготовил для поджога своего собственного дома, но использовались ли они другими «поджигателями»?

В губернаторском доме на Лубянке были найдены еще и письма Ростопчина. Их было два. Одно относилось к эпохе Павла I[722]. Второе письмо было написано из Твери и адресовано жене «накануне начала Кампании». В передаче Бертезена, который по памяти в январе 1813 г., будучи уже во Франции, записал содержание этих писем, в нем Ростопчин рассуждал о том, что единственная возможность Наполеона одержать победу над Россией — это провозгласить свободу рабам, независимость казакам и привлечь к себе нескольких недовольных «сеньоров». Вот тогда и будет поставлена на карту судьба Российской империи[723].

Уже 15 сентября император был уведомлен о том, что рассказывали московские иностранцы. Среди прочего узнал он и о «зажигательном воздушном шаре», который под покровительством губернатора изготавливался то ли англичанином, то ли голландцем по имени Шмидт (Шмит)[724]. Как мы уже знаем, Наполеон не сразу всерьез отнесся к этим сведениям, но тем более глубоко он должен был уверовать в их правдивость позже, когда многочисленные сообщения четко укладывались в определенную схему, а сам император оказался блокированным в Кремле и затем чудом спасся.

Укрывшись в Петровском дворце, поздно вечером 16-го, Наполеон продиктовал 19-й бюллетень, в котором обвинял Ростопчина в организации поджогов, для чего выпустил из тюрем «три тысячи злодеев» и вооружил 6 тыс. «подчиненных». Это император без устали продолжал повторять в 20-м бюллетене (17-го сентября) и, как мы знаем, в письме Александру I и в 21-м бюллетене 20-го сентября. Негодовал Наполеон на вероломство Ростопчина и во время беседы с Тутолминым 19-го и беседы с Яковлевым 20-го сентября. «Никто никогда не доводил его (Наполеона. — В.З.) до такой степени бешенства, — пишет А.Е. Ельницкий, — как это удалось сделать Ростопчину. Император не находил слов, способных, по его мнению, заклеймить Ростопчина». «Впрочем, — справедливо замечает далее Ельницкий, — Наполеоном в данном случае руководило не одно только чувство ненависти: его побуждала к этому и потребность к самозащите, так как он не мог не видеть и не отдавать себе отчета в том, что общественное мнение всего мира выскажется против него, когда узнает, что вступление его войск в покинутую древнюю столицу России сопровождалось страшным пожаром. Он понимал, что обвинять в пожаре станут прежде всего его самого, и поэтому счел нужным позаботиться о том, чтобы сложить эту вину на самих русских и русское Правительство в лице его высшего представителя в Москве — московского главнокомандующего»[725].

К этому стоит добавить, по нашему мнению, одну немаловажную вещь: Наполеон не терял надежды на мир, а для этого крайне важным было отделить самого Александра от «английской партии», организовавшей поджог столицы. Были ли у Наполеона сомнения в том, что русский император не причастен к пожару? 36-дневное сидение Наполеона в Москве, связанное с надеждами на начало мирных переговоров, недвусмысленно говорит о том, что таких сомнений у него не было. Это подтверждает огромное письменное и устное наследие Наполеона. Наконец, заметим еще и то, что разыгравшийся пожар не мог не расширить еще более пропасть между оккупантами и населением России. Именно поэтому уже 17 сентября Наполеон обсуждает в Петровском с Обер-Шальме возможность отмены крепостного права, а позже заставит прекратить грабежи, создаст московский муниципалитет и предпримет иные разнообразные меры с целью наладить контакты с местным населением.

Какие версии относительно московского пожара высказывали другие чины Великой армии? Разделяли ли они мнение императора? Далеко не всегда. Прислушаемся к их голосам. Располагая немалым количеством записей, сделанных французами во время пожара, либо вскоре после него, в дневниках и на страницах писем, мы решили, в слабой надежде уловить перемены в настроениях чинов Великой армии, расположить эти свидетельства в хронологической последовательности.

Уже 14 сентября, при начале пожаров, капитан Кастеллан, адъютант генерал-адъютанта Нарбонна, сделал в дневнике запись: «Русское правительство отрядило солдат полиции для исполнения этой операции». В ночь на 15 сентября Кастеллан записал: «Арестовано много русских, с фитилями в руках». И далее вновь: «Говорят, что губернатор Москвы отрядил солдат полиции для исполнения этой почетной миссии»[726].

По-видимому, к 15 сентября может относиться и запись в дневнике А. Бейля, аудитора государственного совета, состоявшего при военных комиссарах (будущего великого писателя Стендаля): «Этот Ростопчин, наверное, или негодяй, или древний римлянин; посмотрим, как его будут судить за такие дела»[727].

Лейтенант 25-го линейного полка Паради в письме м-ль Бонграс от 20 сентября: «Ты знаешь, что этот великолепный город обращен в пепел и что это император России заставил жителей эвакуироваться и зажег огонь на всех пунктах с помощью 10 тыс. русских и всех каторжников»[728].

Солдат 21-го линейного полка Ф. Пулашо 21 сентября в письме к жене сделал неожиданное признание, не зафиксированное нами более нигде: «Тем временем, всюду, где мы проходили, мы сжигали всю землю; прибыв в Москву, мы сожгли эту древнюю столицу»[729]. В тот же день, записывая в дневник о событиях с 10-го по 21-е сентября, гвардейский капитан Фантэн дез Одоард, хотя и не конкретизируя, но определенно свидетельствует о «русских варварах» как организаторах пожара[730]. Более пространно рассуждает об организаторах поджогов Ж.П.М. Барье, шеф батальона 17-го линейного полка, в письме к жене от 22 сентября: «Вот, в нескольких словах, то, что имело место: эти варвары, которых оживленно преследовали наши легионы, оказались под сильным огнем, который [по ним] был открыт в одном или двух лье от Москвы, и их главный начальник арьергарда стал просить нашего императора остановить огонь с тем, чтобы сберечь город, который они нам оставляют невредимым; но по своему вероломству, не имеющему примера, и которое нельзя сравнить [с деяниями] самых злостных мошенников древней Греции, только лишь с одним Зеноном (?! — В.З.), они отпустили тем же вечером всех сумасшедших и злодеев, которые были в домах заключения и которые, соединившись с 5 или 6 тыс. русских, которых они нашли спрятавшимися в городе, целиком подожженном». По словам Барье, русские рассчитывали на добросердечие французов, чтобы заманить их в ловушку и «всех поджарить»[731].

О русском императоре, как организаторе пожаров, заявил 23 сентября в письме к жене П. Беснар, су-лейтенант 12-го линейного: «…император России выпустил каторжников и начался пожар. Город горел в течение 8 дней…»[732]

Очень сложную и, надо признать, весьма экзотическую версию развивал на протяжении 21–23 сентября на страницах своего дневника и своих писем брату, как правило, весьма осведомленный и тонкий наблюдатель Пейрюсс. Приведем одну цитату из письма

22 сентября брату: «Вполне определенно говорят, что это был план, предложенный англичанами на случай нашего вступления в Москву, чтобы нанести удар по квартире императора и по гарнизону путем пожара и разрушения покинутого города с помощью грабежа. Генерал Барклай де Толли, военный министр, разделял это мнение; но император Александр справедливо расценил, что тот иностранец и чужд этому замыслу, и лишил генерала Толли командования корпусом, который занимал Москву. Генерал Кутузов, главнокомандующий, не согласный с этим диким актом, отвечал, что он желает защищать город до последней возможности. И это было вполне возможно, ибо Москва за ее пределами такова, что могла бы быть хорошо защищена; но не таково было решение губернатора; под давлением великого герцога Константина, возбуждаемый некоторыми высокопоставленными сеньорами, он приказал разрушить город. Этот жестокий приказ более чем точно выполнен»[733].

Москва, 20 сентября 1812 г. Худ. А. Адам

О губернаторе Ростопчине, как организаторе пожара, который воспользовался услугами тысячи каторжников, «освобожденных для этого, и которым было обещано полное прощение», записал в дневнике 24 сентября Фантэн дез Одоард[734].

24 сентября, сразу после завершения процесса над «поджигателями», Пейрюсс запишет в дневнике о том, что десять поджигателей, чья вина доказана, приговорены к смерти; они сознались в своих злодействах и в миссии, которую они выполняли, и что шестнадцать останутся в заключении как недостаточно изобличенные. «Среди заключенных, — продолжал Пейрюсс, — двое принадлежат к буржуазии; они заявили, что русское правительство, отдавая приказ об этом великом акте вандализма, исходило из двойной цели — воодушевить энергию жителей в защите страны [через] ожесточенную ненависть против нас и выставить нас в гнусном свете; другая — уничтожить все ресурсы, которые могли бы продлить наше пребывание, и вследствие чего мы были бы принуждены к скорейшему отступлению». Но вот далее в дневнике Пейрюсса идут очень необычные размышления, которые, как полагаем, могли циркулировать в те дни в среде высшей администрации Великой армии. Пейрюсс поведал о том, что во время правления Екатерины II Москва стала объектом ревности со стороны Петербурга и Двора. В Москве знать была значительно более самостоятельной, чем в Петербурге, и ее дух независимости вызывал недоверие правительства. Поэтому «возможность уничтожить этот город-соперник и повесить ярмо на эту фрондирующую знать» стала серьезным мотивом решения об уничтожении Москвы[735].

Москва, 22 сентября 1812 г. Худ. А. Адам

«Русские, движимые адским духом, подожгли сами свою столицу», — написал 25 сентября Ж. Фишер, музыкант из итальянской королевской гвардии, своему собрату военному музыканту[736]. Москва «погибла в пламени, который использован английскими агентами и которые, как считали многие, имели русское платье…», — довольно наивно заявил в письме кюре Тюгне в тот же день солдат по фамилии Маршал[737].

26-го сентября лейтенант Паради развивает свою версию событий, сообщенную еще 20 сентября в письме к м-ль Бонграс, на этот раз в послании сыну Гектору. Он красочно пишет о том, что «10 тыс. русских, оплаченных своим императором, безостановочно в течение 8 дней поджигают» свою столицу[738].

«Когда было принято русскими решение превратить весь город в пепел и погубить всех французов… — пишет 27-го сентября своей жене некто Кудер (возможно, из администрации Великой армии), — огонь охватил множество домов посредством фитилей, которые были в домах, с помощью оставленных солдат, а также офицеров, которые были задействованы, и с помощью 20 тыс. каторжников, которые были выпущены перед нашим прибытием в Москву». Далее Кудер отметил: «Губернатор города сказал жителям не отдавать город французам, чтобы тотчас же он был весь обращен в пепел, вместо того, чтобы достался французам». Кудер сообщает, что жители «не послушались» Ростопчина, «ибо как только французская армия приблизилась, они принесли ключи от города»[739].

Су-лейтенант Ж. Дав пишет в тот же день отцу о том, что «русским солдатам и каторжникам, которые остались в городе, было приказано зажечь огонь во всех складах и во всех концах города», но не говорит, кто приказал это сделать[740].

«…русские варварски спалили этот великолепный и очень большой город посредством фейерверков и других приготовленных приспособлений. Все жители потеряли свои очаги и их судьба [определена] тиранией правительства, которое заставило всех покинуть [город]; наконец, эти нищие варвары уничтожили все, спалили все, и они сожгут также, по всей вероятности, Санкт- Петербург в тот момент, когда армия приблизится», — отписал бригадный генерал Ж.Д. Шарьер 27 сентября[741].

В письме к отцу 27 сентября гвардейский капитан Ван Бёкоп вводит в картину пожара новый персонаж: «Этот красивый и огромный город сожжен этими варварами… Видя, что они не могут нам помешать вступить в город, они сформировались в отряды поджигателей… К несчастью, начался ужасный ветер, чья помощь была так хороша, что в два дня все мгновенно сгорело, и мы в настоящее время в центре руин»[742]. К той же дате, 27 сентября, относится письмо генерала Л.Ж. Грандо: «Половина этого города сожжена самими русскими, но ограблена нами в очень изящной манере»[743].

Наконец, приведем еще одно свидетельство, относящееся уже к середине октября (обращение чинов Великой армии в имеющихся у нас письмах и дневниках к теме пожара с конца сентября заметно сокращается). 15 октября Проспер, интендантский чиновник, пишет своему отчиму: «Губернатор Москвы, человек ужасный, перед тем как покинуть город, выпустил на свободу 2000 каторжников, чтобы сжечь город. Каждый господин оставил в своем доме раба для того, чтобы подпалить дом и лишить французов всех ресурсов. Было сильное стремление к тому, чтобы разрушить свою древнюю столицу и преступить приказы императора Александра (et on a outrepasse les ordres de l’emperier Alexandre)»[744].

Есть ли какие-либо закономерности в динамике и характере представлений чинов Великой армии в отношении организаторов московского пожара? Если и есть, то их очень трудно уловить. Но если все же попытаться какие-либо закономерности обозначить, то появляется явная угроза сделать ошибку, выдавая случайное за общее или всеобщее. Ясно одно: после проведения процесса над «поджигателями» разнообразие версий заметно «упорядочивается» и, если ранее имя императора Александра достаточно часто фигурировало среди организаторов пожара, то после 24 сентября оно исчезает. Более того, стали высказываться даже мнения о противодействии со стороны Александра намерениям разрушить столицу. Механизм наполеоновской пропаганды был эффективен, по крайней мере, применительно к среде чинов французской армии.

И все же вопрос о том, какую роль сыграл в организации пожара Москвы император Александр, оставил французские умы далеко не сразу. В 1814 г. Лабом, публикуя свое повествование, изложил, уже становившуюся благодаря Наполеону классической, французскую версию пожара. Он упомянул вероломство русских, пытавшихся перед сдачей Москвы усыпить бдительность солдат Великой армии, подробно остановился на зловещих действиях Ростопчина, вывезшего помпы и организовавшего для поджога полицию. Однако затем автор недвусмысленно заявил, что все эти приготовления шли от Александра и его брата Константина[745].

Думаем, что значительно позже (нам не известно, когда именно автор писал мемуары) генерал Бертезен, состоявший в дивизии Делаборда, глухо затронул этот вопрос в своих мемуарах, вышедших в 1855 г., через 8 лет после его смерти. Бертезен был уверен, что преступление совершили Ростопчин, Кутузов и некоторые другие сановники, принадлежавшие к «английской партии». «В то же время, — писал он, — трудно понять, как без согласия, по крайней мере, молчаливого согласия, царя можно было зажечь Священный город всех русских, как о нем было сказано в его собственной прокламации 18 июля, и, разрушив, поглотить в огне несметные богатства и обречь на нищету и смерть население в 200 тыс. душ»[746].

Как известно, правительство Александра I и он сам усиленно распространяли версию о поджоге Москвы французской армией. С политической точки зрения это было вполне логично и оправданно. Параллельно с этим в России никогда не прекращалось существование и другой версии, связывавшей московский пожар с деятельностью Ростопчина, а иногда — Кутузова и некоторых других деятелей эпохи 1812 г. Но вот когда Ростопчин, движимый разными побуждениями, попытался в 1823 г. низвести себя с сомнительного пьедестала разрушителя русской столицы публикацией книги «Правда о пожаре Москвы», началась оживленная дискуссия между сторонниками русской проправительственной версии, разделявшейся отныне Ростопчиным, с одной стороны, и — французской версией, с другой стороны.

Важнейшим и непререкаемым источником для французов в том памятном споре 1823 г. стали свидетельства аббата Сюрюга, о личности которого мы поведаем ниже. Помимо публикаций материалов этого клирика важным фактором воздействия на европейское общественное мнение и на французскую историографию стала книга Лабома. Вышедшая впервые в Париже в 1814 г., она была в том же году переиздана во Франции дважды! В 1814 г. появился первый английский перевод, в 1815 г. — немецкий и итальянский, в 1816 г. — испанский… Описание Лабома для французской историографии можно считать классическим: организатором поджогов был Ростопчин, использовавший для этого полицию и уголовников и вывезший пожарные насосы; перед сдачей Москвы русские посылают парламентера к Наполеону, чтобы усыпить бдительность французов; солдатам Великой армии раскрывают глаза на русский замысел московские французы; французские солдаты вынуждены расстреливать поджигателей, но поджоги домов продолжаются, а сильный ветер способствует распространению пожаров. Как отголосок подозрений солдат Великой армии о причастности к пожару русского императора, у Лабома говорится о том, что «все шло от Александра и его брата Константина»[747]. Наполеон, заточенный на о. Св. Елены, не избежал знакомства с книгой Лабома и, конечно, разделил мнение автора о том, что пожар был организован самими русскими[748].

Рассуждения самого Наполеона о событиях 1812 г. начали просачиваться в европейскую печать еще до смерти бывшего императора, наступившей в 1821 г. Наконец, в 1822 г. Г. Гурго и Ш.Т. Монтолон начали публиковать его воспоминания в 8-и томах[749]. В 1823 г. вышли 8 томов «Мемориала» О.Э.Д.М. Лас Каза, также представлявшие собой «устные мемуары» Наполеона[750]. Московский пожар Наполеон считал центральным событием всей кампании 1812 г. Главным его виновником Наполеон конечно же назвал Ростопчина. После чего патетически воскликнул: «Никогда, даже в поэзии, все выдумки о пожаре Трои не могут сравниться с реальностью того, что было в Москве. Древний город бурно пылал. Все помпы исчезли. Это был океан огня. Три или четыре сотни поджигателей были казнены, но…»[751] «Ужасный спектакль — море огня, океан огня. Этот спектакль был самый великий, самый величественный и самый ужасный из тех, которые я видел за свою жизнь»[752].

1823 год можно считать окончательным этапом в становлении французской версии московского пожара. Помимо наполеоновского «Мемориала» вышло первое издание книги Шамбрэ, ставшей классическим французским описанием кампании 1812 г. Важным основанием для версии Шамбрэ стали материалы военной комиссии, которая пришла к выводу о ключевой роли Ростопчина в организации пожаров. Привлек Шамбрэ и свидетельства о «петардах», найденных в доме губернатора[753]. Шамбрэ уверял, что существовал изначальный план заманивания неприятеля вглубь разоренной страны. Однако после сражения при Москве-реке события стали развиваться столь стремительно, что Кутузов и Ростопчин потеряли возможность поддерживать консультации с императором Александром: теперь они должны были принимать решения сами, исходя из обстоятельств. Ростопчин был полон решимости сжечь Москву, о чем он говорил только нескольким лицам (по мнению Шамбрэ, в том числе историку Н.М. Карамзину). 13 сентября состоялось совещание Ростопчина и Кутузова, на котором, как давал знать автор, было принято окончательное решение об уничтожении Москвы. Главной целью в организации пожара было изолировать Наполеона от «русской нации» и воспрепятствовать решимости части знати склонить Александра I к миру на недостойных условиях[754].

Ростопчин, готовивший в 1823 г. к публикации свою книгу «Правда о пожаре Москвы», познакомился с работой Шамбрэ, которая, как известно, вышла первым изданием анонимно. Бывший московский главнокомандующий не смог не отреагировать на те страницы, где речь шла о Москве. «В ней (то есть в книге Шамбрэ. — В.З.) много правды и беспристрастия, за исключением исторической части об оккупации Москвы»[755]. Далее Ростопчин попытался оспорить ряд конкретных тезисов французского автора, заявив, что ни он, ни Кутузов не думали о поджоге Москвы[756].

Завязавшаяся таким образом дискуссия вызвала в том же, 1823 г., еще одну, на этот раз многотиражную, публикацию писем аббата Сюрюга от 19 октября и 8 ноября (ст. ст.). Из предисловия следовало, что это издание было своеобразным ответом на книгу Ростопчина[757]. Тогда же вышел и «Ответ автора “Истории похода в Россию” на брошюру г-на графа Ростопчина…»[758] Шамбрэ попытался опровергнуть, по его мнению, неубедительные попытки Ростопчина снять с себя ответственность за московский пожар. Главные аргументы Шамбрэ покоились на свидетельствах Сюрюга и материалах военной комиссии 24 сентября 1812 г.

К начавшейся дискуссии своеобразно подключился Д.П. Бутурлин, готовивший «Военную историю кампании в России в 1812 г.» Первое издание его книги, как известно, вышло в 1824 г. в Париже, и сразу стало широко известно французской публике[759]. Мало того, что автор говорил об участии в организации пожара русского правительства, конечно, только в лице московского главнокомандующего, но и упоминал о том, что отсылал рукопись книги к Ростопчину с просьбой внести дополнения и исправления, и тот вернул текст без каких-либо замечаний, как бы соглашаясь с предложенной версией[760]. Во втором и третьем изданиях Шамбрэ, конечно же, сослался на Бутурлина, а также рассказал о состоявшемся в 1823 г. споре с Ростопчиным[761].

Нет сомнения, что письма Сюрюга, высказывания Наполеона, книги Лабома и Шамбрэ создали вполне законченную версию московского пожара, которая предопределила не только более чем полуторавековую традицию французской историографии[762], но и существенным образом повлияла на подготовку мемуаров и воспоминаний (и даже изданий дневников!) практически всех участников русского похода.

Стихийные расправы над «поджигателями», подлинными или мнимыми, начались уже 14-го и в ночь на 15- е сентября[763]. Наконец, 16-го был отдан приказ расстреливать всех, кто будет уличен в поджогах[764]. Расправы приобрели гигантский характер. Предоставим слово французам.

Бравый сержант Бургонь из полка фузелеров-гренадеров Молодой гвардии с удивительной откровенностью дал несколько зарисовок. «Неподалеку от губернаторской площади (напомним: так французы называли пространство перед домом Ростопчина на Лубянке. — В.З.) находилась другая небольшая площадь, где было расстреляно несколько поджигателей и потом повешено на деревьях; это место получило название «Площади повешенных» (la place Pendus)»[765]. Вечером 19-го, во время экспедиции к Желтому дворцу (Слободскому дворцу) французский отряд захватил 32 человека, которых застали либо за разведением огня, либо которых просто «признали каторжниками». Утром 20-го их эскортировали в расположение дивизии Роге. «По крайней мере, — пишет Бургонь, — две трети этих несчастных были каторжниками, все с отчаянными лицами; остальные были мещане среднего класса и русские полицейские, которых легко было узнать по их мундирам». Среди арестованных оказался один швейцарец, 17 лет преподававший в Москве немецкий и французский языки, и у которого только что погибли жена и сын. Понимая очевидность непричастности швейцарца к поджогам, Бургонь попытался его спасти, а добравшись 20 сентября до своей части, он отделил от остальных еще двух арестованных портных «с расчетом использовать их» в дальнейшем[766]. Что касается остальных, арестованных у Желтого дворца, а также пойманных в других местах, то уже через несколько часов Бургонь наблюдал экзекуцию. «В полдень 20-го, — повествует он, — выглянув в окно квартиры, я увидел, как расстреливали каторжника. Он не захотел встать на колени и принял смерть мужественно, колотя себя в грудь, как бы в виде вызова нам. Несколько часов спустя та же участь постигла приведенных нами пленников»[767].

Но новые арестованные «ежеминутно» продолжали поступать. Сам Бургонь в расположении своего батальона «в длинной узкой галерее» неожиданно «обнаружил прятавшегося и совершенно пьяного каторжника в овчинном тулупе, с пикой и двумя факелами для поджогов». «На другой день утром, 21-го, — пишет Бургонь далее, — я услышал сильный ружейный залп; это опять расстреливали нескольких каторжников и полицейских, обвиненных в поджоге Воспитательного дома и госпиталя, где лежали наши раненые…»[768] 23-го утром Бургонь снова видел, как одного каторжника расстреливают во дворе кофейни, где он квартировал[769].

О расстрелах, правда более сдержанно, пишут Монтескьё Фезенсак, Лабом и другие мемуаристы[770]. Об огромном количестве повешенных говорит Пьон де Лош. «…дюжина русских, — пишет он, — была повешена на площади, где я остановился (не совсем ясно, о каком месте говорит Пьон де Лош: то ли о Страстной площади, где он находился до 16-го сентября, то ли, скорее, о районе дома князя Барятинского, где он оказался уже после возвращения из Петровского. — В.З.). Многие повсеместно были преданы суду и повешены во многих местах на воротах своих домов»[771], «…везде — на улицах, на дворах, — пишет д’Изарн, — валялись трупы, большей частью бородатые; мертвые лошади, коровы, собаки; далее встречались трупы повешенных: это были поджигатели, которых сначала расстреляли, и потом повесили; мимо всего этого проходили с неестественным хладнокровием»[772]. «Мы расстреливаем всех тех, которых мы застали за разведением огня, — писал отцу домой 27 сентября Ван Бёкоп, капитан 1-го тиральерского полка императорской гвардии. — Они все выставлены по площадям с надписями, которые обозначают их преступления. Среди этих несчастных есть русские офицеры; я не могу передать большие детали, которые ужасны»[773].

Систематические расправы продолжались до конца сентября. 28 сентября су-лейтенант Дав пишет отцу, что до сих пор «находят время от времени русских солдат, которые разводили огонь среди того, что еще осталось, они арестовываются и с ними расправляются»[774].

Сколько же всего могло быть жертв? 20 сентября 21-й бюллетень Великой армии объявляет о том, что «три сотни поджигателей арестованы и расстреляны»[775]. Тем же днем Наполеон уверенно пишет Александру I, что «четыреста поджигателей схвачены на месте; все они заявили, что поджигали по приказу этого губернатора и начальника полиции: они расстреляны»[776]. По-видимому, эти цифры являются единственным источником не только для историков, но и для мемуаристов. Так, Бургоэнь не нашел ничего лучшего, как написать о «трех или четырех сотнях злоумышленников», явно соединив обе версии, исходившие от Наполеона[777]. Но ведь если исходить из того, что оба заявления Наполеона (в бюллетене и в письме Александру) относятся к 20 сентября, а расправы продолжались еще минимум дней 10, не считая единичных расстрелов и позже, то можно предположить, что было уничтожено как «поджигателей» более полутысячи, а может быть, и около тысячи человек!

Невозможно сказать, сколько среди убитых было действительно повинных в поджогах. Вряд ли следует исходить из какой-либо пропорции на основе приговора военной комиссии 24 сентября (напомним, что из 26 обвиняемых виновными были признаны 10 человек). Ни в коем случае нельзя всерьез относиться к приговору этого показательного процесса в отношении каждого обвиняемого. Полагаем, что история, рассказанная Ростопчиным о «суде», совершенном над 30 «поджигателями» возле Высокопетровского монастыря, когда произвольно было отсчитано 13 человек справа и расстреляно, а другие 17 были здесь же отпущены на свободу[778], вполне отражает истинную ситуацию с «правосудием» в оккупированной Москве.

В любом случае, число убитых французами истинных виновников пожара было не менее полутысячи человек!

Попытаемся сейчас понять, как французы оценивали последствия московского пожара. Начнем с Наполеона. Его оценки оказываются очень противоречивыми. В своих бюллетенях, продиктованных в то время, когда пожар еще бушевал, император утверждал, что армия смогла найти «в разных местах значительные запасы» и что солдатам удалось «собрать много вещей», так как «все подвалы были защищены от воздействия огня». «Армия восстановила свои силы; — писал он, — она имеет в изобилии хлеб, картофель, зелень, мясо, солености, вино, водку, сахар, кофе, в общем, провизию всякого рода»[779]. Писал Наполеон об этом и Марии-Луизе: «…осталось довольно для армии, и армия нашла много богатств разного рода…»[780] «Солдат великолепно находит провизию и предметы торговли, он имеет съестные припасы, водку из Франции в значительном количестве»[781]. В том же он пытается уверять и Александра I[782]. Помимо продовольствия армия захватила в Москве, по словам Наполеона, «60 тыс. ружей, 150 артиллерийских стволов, более 100 тыс. снарядов, 1 млн 500 тыс. патронов и т. д.»[783]

И вместе с тем, объясняя на о. Св. Елены своим собеседникам причины провала проекта Великой Европы, Наполеон не раз говорил и прямо противоположное. «В 1812 году, если бы русские не приняли решения сжечь Москву, решения неслыханного в истории, и не создали бы условия, чтобы его исполнить, то взятие этого города повлекло бы за собой исполнение миссии в отношении России; потому что победитель, оказавшись в этом великолепном городе, нашел бы все необходимое»[784]. «Огонь пожрал все, что было необходимого для армии, — заявил великий узник в другой раз. — Многочисленные зимние квартиры, полное снабжение продовольствием; и следующая кампания была бы решающей»[785]. Подобные заявления Наполеона, звучавшие со Св. Елены, вызывали несогласие других участников кампании 1812 г. Так, генерал Бертезен, познакомившись с одной из подобных фраз бывшего императора, категорически опроверг ее в своих мемуарах. По его убеждению, пожар Москвы отнюдь не стал фатальным… Армия располагала огромным количеством военного имущества, продовольствия, вина, водки… Имелось также сукно и кожа, сохранившиеся в «подвалах Китай-города». Бертезен утверждал, что значительная часть потерь Великой армии была следствием времени года и неблагоприятного климата[786].

При обращении к свидетельствам других участников похода общая картина начинает проясняться. Вот что записал в своем дневнике, находясь в Москве, 24 сентября Фантэн дез Одоард: «Пепел закрывал подвалы, которые сохранились, и в которых была оставлена провизия всякого рода, иногда более или менее поврежденная воздействием огня, но большей частью в хорошем состоянии. Те, кто занимался поисками, уже достали большое количество муки, вин, водки, мяса и соленой рыбы, колониальных продуктов, и урожай еще далеко не весь был собран. Эти самые подземелья оставили нам сверх того нетронутыми товары другого рода. Это холст, кожа, сукна и меха, которые удовлетворят все нужды». Далее, делая запись 12 октября, Фантэн дез Одоард пишет: «От гренадер, торгующих здесь и там, мы купили столовое белье, домашнюю утварь; от других [торгующих] мы получили провизию всякого рода; стада рогатого скота, которые сопровождали армию, снабдили нас мясом; хлеб мы печем из муки, добытой из-под пепла; наконец, армия здесь имеет все основное к досаде Ростопчина. Мы собрали на складе в нашем обиталище в Кремле столько, что мы обеспечены на 6 месяцев винами всех стран, ромом, кофе, сахаром, шоколадом, чаем, мясом, соленой рыбой и вареньем». Наконец, на многие месяцы, как отмечает далее французский капитан, армия запаслась собранной вокруг Москвы зеленью, прежде всего, капустой, которую солдаты заквасили[787]. Однако дальнейшая запись в дневнике многое объясняет: «Со своей стороны, я расцениваю идею провести здесь зиму как химерическую по той причине, что мы не имеем фуража. Для того чтобы найти его сегодня, надо ехать очень далеко, и нельзя взять вязанку сена или соломы без боя. Вооруженные крестьяне и казаки рыскают всюду, и когда наши поиски возвращаются, то всегда возникают трудности. Ежедневно мы теряем людей в этой малой войне. Я заключаю, что зимовать в Москве невозможно, ибо полагаю, что если сильные люди могут там существовать, то лошади неизбежно умрут от голода, и мы получим удар при наступлении жестокого времени года без кавалерии и без упряжных лошадей. Я, следовательно, могу заключить, что русские совершенно бесполезно принесли в жертву первый из своих городов»[788]. Почти то же писал своей жене маршал Даву: «Несмотря на пожар, мы находим огромные ресурсы для содержания войск. В этом отношении чудовища, разрушившие город, не достигли цели»[789].

Несколько иначе оценивает последствия уничтожения Москвы неизвестный адресант, написавший из Москвы командующему военными экипажами императорской гвардии вице-адмиралу А.Ж.А. Гантому: «…невозможно, чтобы мы здесь зимовали. Наши средства этого нам не позволят. Разрушение огнем пяти шестых города уничтожило большую часть ресурсов, которые мы здесь надеялись иметь. Кавалерия, в особенности, уже значительно уменьшилась, и она особенно нуждается в жизненных припасах»[790].

О том, что уничтожение в московском пожаре части ресурсов не имело больших последствий, и трудности были связаны только с фуражом, писал историк и участник кампании Шамбрэ[791]. Но Шамбрэ тонко уловил еще один фактор: после пожара Москвы стал невозможен любой контакт между русским населением и Великой армией! Думаем, что Шамбрэ абсолютно прав. Наполеон не мог не осознавать политического и морально-психологического воздействия произошедшего события. Именно поэтому он столь судорожно стал оправдываться в глазах Петербурга и Европы[792], рассуждать об отмене крепостного права, оказывать помощь московским погорельцам, а затем создавать московский муниципалитет[793]. Главное, что особенно волновало и беспокоило Наполеона: сможет ли Александр, даже если он не причастен к пожару и желает мира, вступить в мирные переговоры с французами?

Следует признать, что последствия уничтожения Москвы оказались гигантскими: Великая армия Наполеона теперь была обречена на поражение.

Загрузка...