«Ужасный спектакль — море огня, океан пламени. Это был самый грандиозный, самый величественный и самый ужасный спектакль, который я видел за свою жизнь», — воскликнул Наполеон на о. Св. Елены, вспоминая о московском пожаре и будучи в полной уверенности, что его слова дойдут до потомков[919]. Свое поражение в России Наполеон неизменно объяснял в одном ключе: все сражения в ходе кампании 1812 г. им и его солдатами были выиграны, но ничто не смогло победить природной стихии — огня, холода и «жестокости населения», которое само было одной из стихий, не подвластных человеческому гению[920]. Со времени публикации канонического «Мемориала» многие поколения французов, подобно стендалевсому Жюльену Сорелю, именно в этом ключе продолжали и продолжают воспринимать события в Москве в 1812 г. Во многих исторических сочинениях, посвященных русской кампании Наполеона, пожар Москвы, ставший результатом «скифской» тактики русских, а также чересчур затянувшееся 36-дневное пребывание Великой армии в разоренной русской столице, стали ключевыми событиями[921]. Но мало кто пишет о том, что и сама армия Наполеона превратилась в Москве в «армию скифов»… Обратимся к письмам, дневникам и воспоминаниям солдат Великой армии. Некоторые фрагменты этих материалов нам уже пришлось цитировать ранее, однако в ином смысловом контексте.
Напомним ход событий. Великая армия увидела Москву в полдень 14 сентября[922] 1812 г. Вид на русскую столицу, неожиданно открывшийся солдатам Наполеона с Поклонной горы, был настолько ошеломляющим, что это сочли необходимым описать десятки, если не сотни, участников похода. Склонные к чтению классической литературы, сравнивали свои ощущения с теми, которые переполняли (согласно Т. Тассо) армию крестоносцев Готфрида Бульонского, когда она увидела Иерусалим (су-лейтенант Ц. Ложье и др.), иные просто повествовали о чувстве эйфории, их охватившем (бригадный генерал Ф.П. Сегюр, капитан Э. Лабом и др.). Но практически во всех свидетельствах, особенно записанных по свежим впечатлениям, ощущается одно и то же: солдаты готовы были увидеть сказочный восточный город — и они его увидели. «Этот необъятный город представил нашим взорам волшебную картину, — записал в своем дневнике 15 сентября Пейрюсс, — тысячи золоченых и закругленных колоколен, горевших под лучами солнца, походили издалека на светящиеся шары. Река Москва текла меж плодородных полей. Я стоял на вершине под названием поклонная гора. Религия почитает эту столицу царей священной, и московит, достигший этой вершины, повергается на землю при виде этой древней столицы Российской империи и осеняет себя крестом»[923]. «С холма, откуда Москва развернулась перед нашим изумленным взором, — записал в дневнике 21 сентября Фантэн дез Одоард, — эта столица как будто отправила нас в фантастические детские видения об арабах, вышедших из тысячи и одной ночи. Мы были внезапно перенесены в Азию, так как [то, что мы видели,] уже не было нашей архитектурой… В отличие от устремленности к облакам колоколен наших городов Европы, здесь тысячи минаретов были закруглеными, одни зелеными, другие ярких цветов, блестевшие под лучами солнца и похожие на множество светящихся шаров, разбросанных и плывущих по необъятному городу; ослепленные блеском этой картины, наши сердца подскочили от гордости, радости и надежды. Что за удовольствия и наслаждения таит в себе эта великолепная Москва!»[924] Впечатления Наполеона от вида русской столицы были столь же сильными, как и у его солдат. «Он остановился в восторге, и у него вырвалось восклицание радости», — отметил Сегюр[925]. К сожалению для нас, первое письмо Марии-Луизе из Москвы Наполеон напишет только 16 сентября, вся же остальная корреспонденция за 14 и 15 сентября будет носить исключительно деловой характер. Представлялась ли Москва Наполеону в тот первый день, 14 сентября, одним из городов Востока, о которых он читал в юности у Тассо, а затем видел в Египте и Сирии, или нет, — определенно сказать уже невозможно. Но то, что Москва не походила ни на один западноевропейский город, и отличалась неимоверно большим количеством церквей, Наполеон хорошо знал и ранее[926].
Во второй половине дня 14 сентября части Великой армии начали вступать в Москву. Первое впечатление о Москве как об азиатской столице сменилось более сложными чувствами. «Мое удивление (из-за отсутствия жителей. — В.З.) при вступлении в Москву было смешано с восхищением, — вспоминал в письме своему отчиму интендантский чиновник Проспер, — ибо я ожидал увидеть деревянный город, как говорили мне многие, но, вопреки этому, почти все дома были из камня и в высшей степени элегантной и самой современной архитектуры. Особняки частных лиц были подобны дворцам, и все было богато и восхитительно»[927]. Москва по своему «величию, великолепию и блеску дворцов, которые она в себя включает, — писал жене Ж.П.М. Барье, шеф батальона 17 линейного полка, превосходит первые города мира…»[928]. Москва — «город великолепный по количеству дворцов и великолепных отелей, которые украшены. Этот город признан самым роскошным», — отписал генерал Л.Ж. Грандо полковнику Ж.Ф. Ноосу[929]. Полковник Ф.И.А. Паркез, приехавший в Москву только в конце сентября и увидевший город уже сгоревшим, тем не менее, не мог не воскликнуть: «Я нахожу, судя по тому, что осталось, что дворцы и вся архитектура есть лучшие, какие только могут быть. Все эти огромные дома покрыты железом и построены из кирпича, и очень хорошо устроены»[930]. Польский граф майор П. Дунин-Стжижевский прибыл в Москву также уже после первых пожаров. Однако в письме жене написал, что город, «хотя и сгоревший в очень значительной части, нам показался все же в высшей степени великолепным… Все дворцы огромны, непостижимой роскоши, восхитительны по архитектуре — в планировке, по [своим] колоннадам. Интерьеры этих огромных строений украшены с отменным вкусом; начиная с вестибюлей, лестниц, вплоть до чердака, — все совершенно. Видел статуи в натуральную величину очаровательной работы, античной бронзы, держащие канделябры в 20 свечей». И далее: «Французы, сами столь гордящиеся Парижем, удивлены величием Москвы, из-за ее великолепия, роскоши, которая равна тем богатствам, которые [в Москве] найдены, хотя город почти совершенно эвакуирован»[931]. Действительно, многие чины армии не могли удержаться, чтобы не сравнить Москву с Парижем. Москва — «это красивый город, — пишет су-лейтенант Л.Ф. Куантен, — он в 11 льё окружности. Все дома похожи на дворцы, улицы очень длинные. Наконец, утверждают, что он значительно красивее Парижа»[932]. «Представь себе, — пишет капитан конной артиллерии императорской гвардии Ф.Ш. Лист, — что Москва на 3 льё в окружности превышает Париж, говорят, что она в 10 льё. Однако в ней не так много жителей, как в Париже. И я нахожу ее более приятным и более нарядным городом, чем Париж. Улицы все очень широкие и удобные, особенно очень чистые»[933]. Москва «столь же значительна и так же велика как Париж», — заметил су-лейтенант Ж. Дав[934]. «Мы зашли в клуб, обставленный во французском духе…В Париже нет ничего похожего в таком роде», — отметит в своем дневнике о впечатлениях 14 и 15 сентября 29-летний аудитор Государственного совета, причисленный к военным комиссарам, А. Бейль (будущий великий Стендаль)[935]. Москва была до пожара «заполнена всем тем, чего только возможно пожелать…, такими предметами роскоши, какие можно найти только в Париже», — написал своей жене в Росток некто Борвот (Baurvott)[936]. Подобное стремление сравнить Москву с Парижем испытал и Наполеон. «Город столь же велик, как Париж», — напишет он 16 сентября в своем первом письме Марии-Луизе из Москвы[937]. «Мой друг, я пишу тебе уже из Москвы. Я не в состоянии составить представление об этом городе (Je n’avois pas d’idee de cette ville). В нем 500 дворцов столь же прекрасных, как Елисейский дворец (l’Elise Napoleon), обставленных по-французски с невероятной роскошью, многочисленные императорские дворцы, казармы, восхитительные госпитали»[938]. «Город Москва столь же велик, как Париж; это в высшей степени богатый город, заполненный дворцами всех князей империи», — говорилось в 19-м бюллетене Великой армии от 16 сентября, составленном, по всей видимости, под диктовку Наполеона[939]. Город «в высшей степени прекрасен», — пишет Наполеон о Москве 18 сентября министру иностранных дел Франции Ю.Б. Маре[940].
Москва, 8 октября 1812 г. Худ. Х.В. Фабер дю Фор
В строках, которые император и солдаты его армии посвятили удивившей их возможности сопоставить Москву с лучшими городами Европы, не могли не проскользнуть наблюдения, свидетельствовавшие о безусловной особости, в представлении французов, русской столицы, которая роднила ее с городами Азии. Нередко эти черты внешней особости авторы дневников и писем связывали с русскими церквями и Кремлем. Еще 1 июля в беседе с Балашовым Наполеон изумлялся огромному количеству церквей в Москве, немыслимому в любом европейском городе[941]. «Я вошел (в Москву. — В.З.), восхищаясь красотой города, — записал 15 сентября в своем дневнике Пейрюсс. — Стены домов были различных цветов, купола сверкали свинцом и аспидом, другие золотом, представляя очень необычное разнообразие. Я шел между восхитительными дворцами»[942]. В Москве «240 церквей, каждая из которых, как все городские церкви, имеет 5 куполов. Это создает вид настоящего леса», — напишет Пейрюсс брату 22 сентября[943]. Был потрясен богатством и необычностью кремлевских соборов шеф батальона фузелеров-гренадеров императорской гвардии Л.Ж. Вьонне де Марингоне: «Мы остановились на несколько мгновений в экстазе, вызванном видом такого богатства, что не могли говорить»[944]. С высоты Кремля любовался «греческими церквями», «каждая из которых имеет 5 или 6 куполов, покрытых золотом или выкрашенных в зеленый цвет», 20 сентября Кастеллан[945].
Охрана армейского парка 3-го армейского корпуса у Владимирской заставы. Москва, 2 октября 1812 г. Худ. Х.В. Фабер дю Фор
Входя в Москву, которая потрясла захватчиков своими размерами, блеском и роскошью, Наполеон принял меры к тому, чтобы она не подверглась разграблению и пожарам от рук солдат Великой армии. Наполеон все еще вел «правильную» войну и надеялся, что «цивилизованное» вступление его войск во вторую русскую столицу с неизбежностью приведет к заключению мира. Пожары, начавшиеся уже в ночь с 14 на 15 сентября, Наполеон приписал исключительно случайностям, обычным во время военных действий.
15 сентября настроение в тех частях Великой армии, которые вступили в Москву, было уже далеко не радужное. «Мы были в намного менее веселом настроении, чем ранее, — записал 21 сентября о своих впечатлениях, относившихся к 15-му числу, Фантэн дез Одоард, — и горевали по поводу того, что все население, среди которого мы рассчитывали вести сладкую жизнь, исчезло; через несколько часов обнаружился и другой предмет разочарования, когда к нам стали приходить отдельные погорельцы. Хотя после Смоленска мы двигались не иначе как по пепелищу пожарищ, никто между нами не предполагал, что Москва, Святая Москва, будет предана огню как последняя деревня; но мы ошибались в отношении русской цивилизации. При первых известиях о пожарах Император, который, вероятно, разделял нашу беззаботность, был убежден в том, что они произошли по вине наших мародеров и, впав в гнев, отдал соответствующие приказы»[946]. Действительно, истинное положение дел и причины многочисленных пожаров, вспыхивавших то в одном, то в другом месте, стали очевидны для многих чинов Великой армии уже к 15 сентября. «Арестовано много русских, с фитилем в руке. — Записал 15-го в своем дневнике Кастеллан. — Наши солдаты смогли затушить огонь в нескольких местах, но не везде. Говорят, что губернатор Москвы отрядил солдат полиции для исполнения этой почетной миссии»[947]. Между тем, Наполеон продолжал, словно зачарованный, сохранять поразительное спокойствие.
Примерно в половине десятого 15-го сентября во многих районах Москвы начались сильные пожары. Весь горизонт стал не чем иным, как сжимающимся огненным кольцом. Утром 16-го Наполеон узнал, что огонь уже обступает Кремль. Отсвет зарева, который нельзя было не увидеть в окнах дворца, подтверждал это. И все же, написав тем утром письмо Марии-Луизе, Наполеон ни словом не обмолвился о пожаре! Он только отметил, что из Москвы «дворянство уехало; вынуждены были удалиться также и купцы, простой народ остался». И далее: «Мое здоровье хорошее, мой насморк прошел. Враг отступает, как говорят, на Казань. Прекрасное завоевание (Москвы. — В.З.) есть результат сражения при Москве-реке»[948]. Между тем, все разраставшийся огонь заставил Наполеона наконец-то осознать масштаб разыгравшейся трагедии. Согласно Сегюру, Наполеон в полной растерянности взволнованно ходил по комнатам и, бросаясь от окна к окну, восклицал: «Какое ужасное зрелище! Это они сами! Сколько дворцов! Какое необыкновенное решение! Что за люди! Это скифы (Quel effroyable spectacle! Се sont eux-meme! Tant de palais! Quelle resolution extraordinaire! Quels hommes! Ce sont des Scyth)»[949].
Москва, 20 сентября 1812 г. Худ. А. Адам
В 19-м бюллетене Великой армии, подготовленном, вероятно, вечером 16 сентября, Наполеон наконец-то представил, хоть и в несколько преувеличенном виде, истинную картину случившегося, возложив вину за пожар на московского главнокомандующего: «Русский губернатор, Ростопчин, хотел уничтожить этот прекрасный город, когда узнал, что русская армия его покидает. Он вооружил три тысячи злодеев, которых выпустил из тюрем; равным образом он созвал 6 тыс. подчиненных и раздал им оружие из арсенала». «Полная анархия охватила город; пьяное неистовство захватило дома, и полыхнул огонь. Ростопчин, издав приказ, заставил уехать всех купцов и негоциантов. Более четырехсот французов и немцев также подпали под этот приказ; наконец, он предусмотрел вывезти пожарных с насосами: таким образом, полная анархия опустошила этот огромный и прекрасный город, и он был пожран пламенем»[950]. Эту картину Наполеон, перескакивая с одного вопроса на другой, и вновь обращаясь к пожару и его организаторам, продолжил развивать и в следующем, 20-м бюллетене. По тому, как автор пытался убедить не только общественное мнение, но и себя самого в том, что московский пожар не изменил общей ситуации, в нем явственно ощущается растерянность и ошеломленность случившимся.
20 сентября император французов пишет письмо Александру I: «Прекрасный и великий город Москва более не существует. Ростопчин ее сжег. Четыреста поджигателей схвачены на месте; все они заявили, что поджигали по приказу этого губернатора и начальника полиции: они расстреляны. Огонь в конце концов был остановлен. Три четверти домов сожжены, четвертая часть осталась. Такое поведение ужасно и бессмысленно»[951]. Текст этого письма отразил многое из того, что происходило в Наполеоне: он опасался, что Александр (а возможно и общественное мнение европейских стран) может возложить ответственность за пожар Москвы на французов, он надеялся как можно скорее получить свидетельства от русских о возможности мира, он был в неопределенности в отношении своих собственных планов. Но за всем этим видится и еще одно: растерянность европейца, столкнувшегося с «азиатским варварством». Несмотря на свои заявления накануне и в ходе войны о дикости и «неевропейскости» русских, разумом сознавая пропасть между представлениями и образом действий русских и западноевропейцев, Наполеон все же оказался не готов столкнуться с этим в действительности.
О том, что реакция Европы на пожар Москвы определенно занимала Наполеона, свидетельствует и его письмо от 21 сентября Марии-Луизе. Он просит ее, во-первых, написать своему отцу австрийскому императору Францу I об оптимизме, который, как можно понять, излучает ее муж, находясь в Москве, а, во-вторых, передать Наполеону слухи, которые ходят в Париже по поводу последних событий в России[952].
Пожар русской столицы окончательно развеял все иллюзии солдат Великой армии в отношении «русской цивилизации». «Бешеные сами уничтожили свою столицу! В современной истории нет ничего похожего на этот страшный эпизод. Есть ли это священный героизм или дикая глупость, доведенная до совершенной крайности? Я придерживаюсь последнего мнения. Да, это не иначе как варвары, скифы, сарматы, те, кто сжег Москву», — записал 21 сентября Фантэн дез Одоард[953]. «Все мертво, — записал Фантэн дез Одоард 17 октября. — Эти дворцы, очищенные от мебели, как и от жителей, не издают иного звука, кроме звука ваших шагов. Это то же, что Геркуланум и Помпеи, когда они предстают перед иностранцем. Только время от времени мельком покажется один из тех людей из числа русского населения, которые живут между нами в надежде получить часть добычи. Покрытый лохмотьями, со своей длинной спутанной бородой, он возникает в этом безлюдье как призрак, и при приближении француза, боясь быть ограбленным, он исчезает как видение»[954]. Об оставшихся в Москве русских жителях Кастеллан пишет не иначе, как о рабах, которые грабили покинутые дома[955]. «Русские — ужасные варвары. Население бежало все без остатка», — пишет Борвот своей жене[956], «…вокруг нас на 50 льё пустыня в стране холода. Я вас уверяю, что обыватели одеты в овчины…» — повествует Ф. Шартон, прикомандированный к администрации фуражирования[957]. «…люди, которые здесь живут, не заслуживают ни малейшей жертвы. Они имеют вид настоящих дикарей; нет ни одной приятной фигуры», — отмечал некто Итасс[958]. «Уверяю тебя, что женщины у этих дикарей им под стать, — пишет своей жене в Париж помощник военного комиссара Ф.М.П.Л. Пенжийи Ларидон 14 октября, — и что до нашего вступления в Россию мы никогда еще не созерцали такого ничтожного количества миловидных женщин»[959]. В окрестностях Москвы французам, оказавшимся в «стране варваров», приходилось еще хуже: «Здесь абсолютная нищета, — писал курьер главной квартиры Бастье, — которая только может быть в стране пустыни, где нет ничего, кроме огня и пламени, которые, уезжая, нам оставили эти русские канальи. Нет ни дома, чтобы получить кров, ни соломы для бивака; прибегаешь к мародерству… чтобы не умереть, и часто выезжаешь на дорогу, более ориентируясь по трупам»[960]. Госпитальный чиновник из Можайска писал на родину: «Скрытая война вооруженных крестьян под командой их господ изводит наших фуражиров, наши конвои, наших путников, нам приходится еще хуже, чем армии; они нас лишают фуража и пропитания»[961].
Москва, 22 сентября 1812 г. Худ. А. Адам
Остро поразило французов то, что русские, сжигая свою столицу, оставили в ней огромное количество собственных раненых. «Эти варвары не пощадили даже собственных раненых. 25 тыс. раненых русских, перемещенных сюда из Можайска, стали жертвами этой жестокости…», — записал в дневнике 18 сентября Пейрюсс[962]. «30 тыс. раненых и больных русских сгорело», — заявил и Наполеон в бюллетене от 17 сентября[963].
Теперь и архитектура Москвы стала видеться французам в ином свете. Как отметил в письме от 15 октября интендантский чиновник Проспер, город Москва «построен в азиатском [стиле] и включает огромное количество куполов церквей и мечетей»[964]. Как о мечети «с многочисленными колокольнями» говорит о соборе Василия Блаженного и Наполеон, предлагая в приказе Бертье от 1 октября его разрушить[965].
Кастеллан и Бейль попытались объяснить великолепие московских усадеб бесчеловечностью порядков, царящих в России. «Москва, наверное, наиболее прекрасный город из всех городов мира. — Заметил 21 сентября Кастеллан. — В немалой степени она такова из-за великолепия дворцов русских сеньоров; что объясняется (наличие великолепных дворцов. — В.З.) легкостью строить на средства их рабов, за счет их насущной пищи. То же касается меблировки: то что обошлось бы в 2 млн во Франции, [здесь] стоит менее 500 франков»[966]. «Вам известно, — писал Бейль 16 октября графине Пьер Дарю, — что в Москве было четыреста или пятьсот дворцов, убранных с очаровательной роскошью, неведомой в Париже, и которую можно видеть только в счастливой Италии. Объясняется это очень просто. Правительство было деспотическим; здесь жили восемьсот или тысяча человек с годовым доходом от пятисот тысяч до полутора миллионов ливров. Что делать с такими деньгами? Ехать ко двору? Там какой-нибудь гвардейский сержант, любимец императора мог унизить их и, более того, сослать в Сибирь… Этим несчастным оставалось только доставлять себе наслаждение…»[967].
Французская армия возле Москвы. 20 сентября 1812 г. Худ. А. Адам
Стихийные расправы над теми русскими, которых французские солдаты застали за поджиганием московских зданий, начались, вероятно, уже 15 сентября. «Мы расстреливаем всех тех, кого мы застали за разведением огня. Они все выставлены по площадям с надписями, обозначающими их преступления. Среди этих несчастных есть русские офицеры; я не могу передать большие детали, которые ужасны», — писал отцу капитан императорской гвардии К.Ж.И. Ван Бёкоп[968]. По крайней мере, две площади в Москве французские солдаты так и назвали — “площадь повешенных”.
Одним из тех, кто длительное время не знал о происходящих на улицах Москвы массовых экзекуциях над подлинными и мнимыми «поджигателями», был Фантэн дез Одоард, располагавшийся еще с 15 сентября со своей ротой в московском Кремле. 24 сентября он записал в журнале, что сам арестовал пытавшегося «проскользнуть» в Кремль русского злоумышленника, «…я нашел в его карманах вещественные доказательства: фитили, фосфор и огниво». Этот человек не был сразу убит, но заключен под стражу. Фантэн дез Одоард записал: «Эти “порядочные” люди должны быть судимы как поджигатели, и скоро наша военная юстиция уплатит им причитающийся долг за их верность начальнику Ростопчину»[969].
Действительно, как мы уже знаем, Наполеон организовал такой «процесс» над «поджигателями». Хотя в его материалах и было отмечено, что изначальная инициатива исходила от «российского правительства», главным виновником организации этой акции объявлялся Ростопчин. Однако реально многие чины Великой армии были уверены в непосредственном участии Александра I в организации пожара. «Я проклинаю войну и суверена, который таким образом играет счастьем, судьбой и жизнью людей», — восклицал в письме от 15 октября капитан А.Н. Плана де Фэ[970].
Итак, французы не только спонтанно, но и «официально» ответили на варварство русских. Ответ этот заключался не только в расстрелах «поджигателей», истинных или мнимых, но и в разнузданных грабежах московских домов и оставшихся в них мирных жителей. Эти грабежи начались уже 14 сентября. В этот день солдаты Молодой гвардии посетили «захоронения царей» в московском Кремле. 15 сентября их сменили солдаты Старой гвардии. Пейрюсс поведал о том разочаровании, которое постигло французов, пытавшихся пограбить царские захоронения: «Они (солдаты. — В.З.) не могли удержаться от расхищения; но, попав в сокровищницу, наши солдаты не нашли ничего, кроме костей во прахе, кусков ткани и очень тонких пластинок из серебра, на которых были написаны имена царей, день их рождения и день их смерти»[971]. Солдаты Легиона Вислы, также прикомандированные к императорской гвардии, но оставленные в пригороде, с утра 15 сентября один за другим начали убегать в город за добычей. «В этом до сих пор так прекрасно дисциплинированном войске беспорядок дошел до того, что даже патрули украдкой покидали свои посты», — вспоминал капитан Г. Брандт[972].
15 сентября Наполеон приказал «упорядочить» систему мародерства[973]. Лейтенант Л. Гардье, 111-й линейный которого все еще стоял у Дорогомиловской заставы, свидетельствует, что именно 15 сентября был отдан приказ выделять наряды от частей, стоявших вне города «для поиска съестных припасов, кожи, сукна, меха, и т. д.»[974] Наполеон и не собирался скрывать того, что сам отдал подожженный «варварами» город на разграбление своей армии. В письме Марии-Луизе, в глазах которой он всегда пытался выглядеть благородным защитником Европы, он прямо заявил: «…армия нашла множество богатств разного рода, так как в этом беспорядке все занимаются грабежом»[975]. Да и в письме Александру от 20 сентября французский император отписал: «Пожары разрешили грабеж, с помощью которого солдат оспаривает у пламени то, что осталось»[976].
Еще более «упорядоченным» стал грабеж после 18 сентября, когда большой пожар закончился. Фантэн дез Одоард записал в дневнике: «Регулярный грабеж… был организован. Каждому корпусу определялось, каким кварталом необъятного города он ограничивает свои поиски, и [этот] приказ привел к беспорядку»[977]. Некто Кудер в письме жене 27 сентября отметил, что «когда наш император увидел такое (то есть пожар. — В.З.), он дал солдатам право грабежа»[978]. О том, что армия «получила возможность хорошенько пограбить в течение 10 дней» написал домой 26 сентября Паради[979].
Вполне естественно, что грабеж не мог быть «упорядоченным». На улицах горящей Москвы разыгрывались жуткие сцены, связанные с дележом награбленного. Так как дома наряду с солдатами наполеоновской армии грабила и городская чернь, а затем и прибывшие из ближних деревень русские крестьяне, все перемешалось. «Грабеж со стороны сброда и солдат совершенный», — заметил в письме домой полковник Паркез[980]. Генерал Л.Ж. Грандо прямо винил за московскую вакханалию не только русских поджигателей, но и французов. «Половина этого города сожжена самими русскими, но ограблена нами в очень изящной манере», — замечает он язвительно в письме полковнику Ж.Ф. Ноосу[981]. А вот простой солдат из 21-го линейного Ф. Пулашо заявляет в письме жене о том, что французы были виновниками не только разграбления Москвы, но и самого пожара: «…всюду, где мы проходили, мы сжигаем всю землю; прибыв в Москву мы сожгли эту древнюю столицу»[982].
После возвращения Наполеона из Петровского в Кремль, когда император увидел невозможность сохранить боеспособность армии в условиях узаконенного грабежа, он решил остановить дальнейшее разграбление. Приказ «немедленно остановить грабеж» был им отдан 20 сентября[983]. Но выполнить его оказалось невозможным. Маршал М.К.Ж. Лефевр отдал на следующий день приказ по гвардии, в котором говорилось: «Император в высшей степени недоволен тем, что, несмотря на приказ, требующий прекратить грабеж, не видно, чтобы подразделения гвардии, выделенные для поиска припасов, возвратились в Кремль… Все военные чины гвардии, которые возвращаются в Кремль с вином, продуктами и всеми теми вещами, которые получены в результате грабежа, должны арестовываться…»[984]. Однако разнузданность солдат Великой армии, и даже солдат императорской гвардии уже перешла всякие пределы. В приказе от 23 сентября по гвардейской дивизии Ф.В.Ж.Ф. Кюриаля было отмечено: «Гофмаршал двора (Ж.К.М. Дюрок — В.З.) оживленно возмущался тем, что, несмотря на повторные запреты, солдат продолжает отправлять свою нужду во всех углах и даже под окнами императора»[985]. 29 сентября (через 9 дней после приказа императора!) в приказе по дивизии Кюриаля говорилось: «Беспорядки и грабежи вчера, прошлой ночью и сегодня возобновились Старой гвардией в такой степени и в такой недостойной манере, каких не было никогда ранее»[986]. Тем же днем помечен приказ дня по всей армии за подписью начальника Главного штаба Великой армии Бертье и генерала Монтиона, из которого следовало, что грабежи продолжаются и заявлялось, что с 30 сентября солдаты, продолжающие мародерствовать, будут преданы воинским комиссиям и осуждены «по строгости законов»[987].
Бесконтрольный грабеж Москвы Наполеону удалось остановить только к началу октября. Но теперь перед ним стояла задача подготовиться к эвакуации и начать отступление. Специальная комиссия под руководством генерального секретаря генерального интендантства А.Ш.Н.Ф. Сен-Дидье должна была собрать все драгоценности, найденные в Москве, особенно в кремлевских соборах. Серебряные и золотые люстры, кадила, оклады икон и прочие предметы из драгоценных металлов должны были быть переплавлены в слитки[988], «…собраны многочисленные драгоценные вещи в церквях Кремля, дабы в качестве трофеев отправить их в Париж, а также многочисленные слитки золота, которые, вы, без сомнения, получите в руки», — отписал своему отчиму 15 октября чиновник интендантского ведомства Проспер[989]. Кастеллан записал в журнале 16 октября: «Собрано и переплавлено столовое серебро кремлевских церквей и передано казначею армии»[990]. «…Его величество, — записал в журнале 28 сентября Пейрюсс, — решил забрать из церкви Кремля серебряные полосы, которыми отделаны стены, также как и восхитительную люстру из массивного серебра»[991].
Из московского Кремля должны были быть вывезены и все другие вещи, которые, по мнению Наполеона, представляли какую-либо ценность, не только материальную, но и — для русского человека — символическую. 9 октября Наполеон продиктовал 23-й бюллетень Великой армии. В нем говорилось о том, что «знамена, взятые русскими у турок во время разных войн, и многочисленные иные вещи, бывшие в Кремле, отправлены в Париж. Найдена Мадонна, украшенная бриллиантами, она также отправлена в Париж»[992]. Должен был отправиться в Париж и крест с колокольни Ивана Великого. «Русский народ, — записал 28 сентября Пейрюсс, — связывает обладание крестом Святого Ивана с сохранением столицы; Его величество не считает себя обязанным обходиться с какими-либо церемониями с врагом, который не находит иного оружия, кроме огня и опустошения. Он приказал, чтобы крест с Ивана Великого был увезен, дабы быть водруженным на доме Инвалидов. Я отметил, что, в то время как рабочие были заняты этой работой, огромная масса ворон носилась вокруг них, оглушая своим бесконечным карканьем»[993]. По свидетельству Кастеллана, крест с колокольни Ивана Великого (cnvanowitch), свалившись, даже сломался[994].
Все чины Великой армии, готовясь к эвакуации, основательно запасались награбленным в Москве добром. Московские «сувениры» могли представлять собой «ящичек, в котором находился медальон в форме сердца, кружева, окаймленные золотом, булавку, несколько жемчужин, немного китайки», «великолепную шубу лисьего меха, покрытую лиловым атласом» (лейтенант Паради), «шесть добрых дюжин хвостов куницы» (полковник Паркез), «шали для Софи и Клары, которые очень хорошие» (кирасирский офицер Жорж), «два воротника из куницы» (начальник протокольного и бухгалтерского отдела государственного секретаря Билле), «портрет Павла I, надевшего все свои ордена» (некий Ж. Лаваль), «шаль из кашемира стоимостью от 1200 до 1900 франков» (шеф эскадрона Г. де Ванс)… Некоторые письма из Москвы в этом плане особенно впечатляют. Вот, например, письмо Дунина-Стжижевского, начальника штаба польской кавалерийской дивизии: «…сделал несколько покупок для тебя на добром рынке, — пишет граф своей жене, урожденной Потоцкой, в Варшаву, — но они настолько хороши для перепродажи, что можно взять за них очень хорошую цену… Мне сказали, что соболя, за которые я заплатил 24 франка золотом за два гарнитура — это недорого, но в сравнении с тем, как это было в первые дни, эта цена непомерная. Я обрыскал по улицам, чтобы найти какие-либо вещи, но они закончились…» «Я не могу не сожалеть сильно о том, что, придя [в Москву] более скоро, я мог бы купить тысячи вещей по дешевой цене»[995]. С поражающей дотошностью бухгалтера перечисляет в письме жене «приобретенные» в Москве меха «рыцарь без страха и упрека», «покоритель редутов» генерал Ж.Д. Компан: «Вот, моя дорогая, что мне удалось достать из мехов: лисья шуба — частью полосы черные, частью красные; лисья шуба — частью полосы голубые, частью полосы красные. Лисьи шкуры в этой стране [только] добывают, а гарнитуры из них [здесь] не делают. Эти две шубы, о которых сообщил ранее, очень хорошие; большой воротник из лисы серо-серебряный; воротник черной лисы. И тот, и другой очень красивые…»[996]
Рисунок, сделанный начальником топографического бюро императора Наполеона Л.А.Г. Бакле д’Альбом в Москве, на котором он представил свою жену в русских мехах (АВПРИ. Ф. 133. Оп. 468. Д. 1842. Л. 285)
Очевидно, что и внешний вид европейской армии, оказавшейся в столице «варваров», тоже изменился радикальным образом, «…я смог купить по дешевой цене теплую шубу, с помощью которой я смог утеплить мой старый гарик (плащ. — В.З.). — Пишет 22 сентября полковник Паркез. — Я сконструировал с помощью солдата большие сапоги из шкуры медведя, мехом вовнутрь, и я закончил перемены в своем внешнем виде, утеплив мехом мой нос, да, смейся, мой нос мехом»[997]. «Я, к счастью, нашел гренадера, — повествует в письме к жене помощник начальника топографического кабинета императора Л.А.Г. Бакле д’Альб, — который согласился сделать новые теплые подкладки к моим мундирам. Я подогнал хорошую шубу (хотя и старую), чтобы ездить на лошади… егерь починил мои сапоги, и он же мне обещал пару ботинок из шкуры, чтобы в них наполовину поместить эти сапоги. Я покрыл беличьим мехом мой парижский картуз…»[998] «Достал очень большую женскую шубу из лисы и белого атласа, и она мне хорошо служит. Я предпочитаю ее всему другому», — писал К.А. Лами, чиновник, прикомандированный к военным комиссарам[999]. Когда армия тронулась из Москвы, она являла собой картину уже значительно разложившегося военного организма. Вюртембергский лейтенант К. Зуков, например, при выступлении из Москвы имел только один эполет, а поверх мундира был надет домашний шлафрок красного бархата, «отороченный кроликом», на голове вместо потерянного кивера было «нечто вроде каски»[1000]. Сержант полка фузелеров-гренадеров Молодой гвардии А.Ж.Б.Ф. Бургонь надел поверх рубашки «жилет из стеганого на вате желтого шелка», который «сам сшил из женской юбки, а поверх всего большой воротник, подбитый горностаем»; «через плечо висела сумка на широком серебряном галуне»[1001]. Р.Э.Ф.Ж. Монтескьё барон Фезенсак, командир 4-го линейного полка, наблюдая, как Великая европейская армия выступала из Москвы, подумал, что это «спектакль, который напоминает войны азиатских завоевателей»[1002]. Москва превратила армию европейскую в армию азиатскую.
Армия стала «варварской» не только внешне. Наполеон, покидая Москву, в мстительном ожесточении решил уничтожить то, что осталось. Чиновник Итасс (вероятно из почтового ведомства) написал 14 октября о том, что армия готова «покинуть Москву и уничтожить все запасы муки, вина, фуража и всего остального, что нельзя транспортировать, вплоть до того, чтобы не оставлять никаких ресурсов для тех жителей, которые остаются…»[1003]. 20 октября, двигаясь к Малоярославцу, Наполеон отдал приказ о разрушении Москвы: «22-го или 23-го, к 2 часам дня, предать огню магазин с водкой, казармы и публичные учреждения, кроме дома для детского приюта. Предать огню дворцы Кремля. А также все ружья разбить в щепы; разместить порох под всеми башнями Кремля…» После эвакуации гарнизона следовало в 4 часа дня взорвать Кремль. «Следует позаботиться о том, чтобы оставаться в Москве до того времени, пока сам Кремль не взорвется. Следует также придать огню два дома прежнего губернатора и дом Разумовского»[1004]. В 26- м бюллетене от 23 октября Наполеон сообщил миру: «Эта древняя цитадель, которая столь же древняя, как сама монархия, этот первый дворец царей, не существует!»[1005]
Так закончилось пребывание Великой армии в Москве. Наполеон и его армия, входившие в русскую столицу как носители западноевропейской цивилизации, ведущие «гуманную» войну, а вышли из нее, готовые отплатить «скифам» «той же монетой». Позже, находясь на о. Св. Елены, и создавая для Европы миф о русской кампании, Наполеон скажет: «В 1812 году, если бы русские не приняли решения сжечь Москву, решения неслыханного в истории, и не создали бы условия, чтобы его исполнить, то взятие этого города повлекло бы за собой исполнение миссии в отношении России…»[1006] «Мир в Москве предопределил бы окончание моей военной экспедиции», — заявил Наполеон в другой раз и нарисовал далее блестящую картину благоденствия и процветания Европы[1007]. С тех пор, когда мир услышал голос узника Св. Елены, история о московском пожаре 1812 г. стала своего рода символом противопоставления Западной Европы «варварству русских». То, что война и Великую армию тоже сделала «варварской», было быстро и прочно забыто.