"В братании солдат и рабочих -- единственная надежда кончить эту братоубийственную войну, кончить ее справедливым, демократическим миром. Правительства капиталистов, правительства Бетман-Гольвегов116 и Гучковых никогда не кончат войны, если
они не увидят, что рабочие и солдаты готовы сами стать правительством и взять судьбы страны в свои руки"*.
Этим намечался совершенно новый взгляд на "братания": речь шла уже не о том, чтобы перекинуть факел революции через линию окопов и распропагандировать вражескую армию, стоящую на русской земле и угрожающую русской революции; речь шла о том, чтобы у нас подготовить замену "правительства Гучковых" правительством "рабочих и солдат".
Но если не самые "братания", то призыв к ним можно было использовать еще и по-иному. И это превосходно учитывал Ленин, когда писал:
"Ясно, что братание есть путь к миру. Ясно, что этот путь идет не через капиталистические правительства, не в союзе с ними, а против них... Ясно, что этот путь начинает ломать проклятую дисциплину казармы-тюрьмы, дисциплину мертвого подчинения солдат "своим" офицерам и генералам, своим капиталистам... Ясно, что братание есть революционная инициатива масс, есть пробуждение совести, ума, смелости угнетенных классов, есть, другими словами, одно из звеньев в цепи шагов к социалистической пролетарской революции.
Да здравствует братание! Да здравствует начинающаяся всемирная социалистическая революция пролетариата..."
И далее, предупреждая возражения противников:
"Мы всегда советовали и советуем вести братания возможно более организованно, проверяя -- умом, опытом, наблюдением самих солдат, -- чтобы обмана тут не было, стараясь удалять с митингов офицеров и генералов большей частью злобно клевещущих против братания"**.
Само собой разумеется, ничего общего с "начинающейся всемирной социалистической революцией" братания не имели. Их характер к этому времени вполне определился. Армейские комитеты один за другим высказывались за нежелательность и недопустимость их. С другой стороны, они утратили тот стихийный характер, который был свойственен им вначале. Германское командование придало делу планомерный, строго организованный характер, создав команды "братальщиков", выработав инструкции, назначив ответственных руководителей из офицеров генерального штаба. Этим путем достигалось разложение нашей армии и парализовался Восточный фронт, то есть подготовлялось фактическое сепаратное перемирие на этом фронте, что являлось в то время венцом мечтаний военных руководителей Германии.
* Правда, 1917, 27 апреля. ** Правда, 1917, 28 апреля.
Характерно, что большевистские фронтовые организации кое-где уловили это изменение характера "братаний". Так, Исполнительный комитет 436-го Новоладожского полка, прогремевшего на всю Россию своими "братаниями", а также своей "Окопной правдой"117, опубликовал в петроградской "Правде" пространное разъяснение, в котором, между прочим, говорилось:
"Братание с немцами, бывшее около Пасхи в нашем полку (как и на других участках фронта), продолжалось всего два дня и было прекращено полковым комитетом по той причине, что немцы стали высылать "братания" преимущественно офицеров"*.
Итак, по ту сторону фронта братания ни в малейшей степени не ломали "проклятой дисциплины казармы-тюрьмы". Ломка происходила лишь с одной стороны, разбивалась, дезорганизовывалась лишь та армия, которая должна была защищать российскую революцию. В такой обстановке лозунг "братаний" получал новый смысл, совершенно непохожий на тот, который придавали ему схемы Циммервальда. "Братания" вообще, теоретически, абстрактно, означали торжество человеческих чувств над военным озверением. Массовые революционные братания означали бы восстание солдат против войны и, следовательно, приближение мира. Но братания русских революционных солдат со скованными железной дисциплиной и проникнутыми презрением к побежденному противнику солдатами Вильгельма II и с его офицерами, инструктируемыми Людендорфом118, такие братания -- а с конца апреля речь могла идти только о них -- означали поражение революции, упрочение прусского милитаризма, сепаратное перемирие и фактический отказ русской демократии от политики всеобщего демократического мира.
Большевики не видели этого -- или не желали это видеть, так как все их внимание было поглощено другой стороной вопроса: "братания" -- точнее, призывы к "братаниям" -- представлялись им мощным рычагом, при помощи которого они рассчитывали поднять солдатскую массу и бросить ее против офицеров и генералов, против "правительства Гучковых", против оборонцев. И они хорошо выбрали этот рычаг. "Мир" -- это было что-то далекое, отвлеченное. Солдат-окопник чувствовал, что заключить мир -- дело нелегкое. А "братание" -- это было просто, близко, доступно. Вышел за проволоку -- и "братайся". Не будет больше стрельбы, не будет больше опасности быть убитым или раненым. Начальство мешает братаниям? Значит, оно-то и затягивает войну.
* Правда, 1917, 28 июня.
Сила нового большевистского лозунга была в особенностях антивоенных настроений фронта. Лозунг, который не имел бы большого значения, если бы в основании этих настроений лежало сознательное стремление ко всеобщему миру, приобретал силу тарана, разрушающего армию там, где каждый солдат мечтал не об общем мире всего мира и даже не о мире для родной страны, а о мире для себя, о мире для того участка, на котором стояла его рота. А именно мечты о таком мире подсказывала солдату его усталость.
* * *
Отношение к братаниям оборонческого большинства Совета определилось, как я упоминал, не сразу. Немалое содействие прояснению нашей позиции в этом вопросе оказала явившаяся к нам делегация от армий Северного фронта (в составе Кучина, Виленкина и Ходорова). Делегаты жаловались на растущий в армии развал и требовали от нас ясных указаний фронтовым организациям. Говорили они с непривычной для нас резкостью, но чувствовалось, что единственный источник этой резкости -- сознание делегатами всей тяжести лежащей на них ответственности.
После речей делегатов я взял слово и сказал, что чувствую всю горькую правду их упреков. Наше несчастие в том, что мы не знаем жизни фронта, недостаточно подготовлены к решению встающих перед нами бесконечно сложных задач, и потому порой нашим словам, обращенным к армии, не хватает определенности, конкретности. Но по существу нет расхождения между нами и товарищами, ведущими работу в рядах армии, нас объединяет одинаково острое сознание того, что гибель фронта была бы гибелью революции, гибелью России. Меня поддержали другие товарищи.
Было решено немедленно обратиться к фронту с воззванием, в котором дать ответы на вопросы, поставленные представителями Северного фронта. Составление воззвания было поручено мне, и проект, тут же на заседании набросанный мною, был принят без изменений. В воззвании говорилось о дисциплине, о необходимости для революционной армии быть готовой к наступлению и о пагубности "братаний".
Как раз в это время в Петрограде заседала всероссийская конференция большевистской партии119. Конференция была не очень многолюдная и не привлекала к себе большого внимания. Но ей суждено было сыграть крупную не только политическую, но и историческую роль: она покончила с колебаниями, характеризо
вавшими политику большевиков в первый период революции, и вернула Ленину всю его прежнюю власть вождя и диктатора партии.
Из числа резолюций, принятых конференцией, выделялась резолюция по вопросу о войне, заканчивавшаяся словами:
"...В особенности же партия будет поддерживать начавшееся массовое братание солдат всех воюющих стран на фронте, стремясь превратить это стихийное проявление солидарности угнетенных в сознательное и возможно более организованное движение к переходу всей государственной власти во всех воюющих странах в руки революционного пролетариата."
Это было прямое объявление войны Исполнительному комитету. Ответить на вызов, естественно, должны были советские "Известия". На этой почве в редакции разыгрался бурный конфликт, и я хочу рассказать здесь об этом эпизоде, так как он представляется мне характерным для того, как ставился в это время--в конце апреля -- в советских кругах вопрос о братаниях.
Редакция "Известий" была в то время весьма многочисленна, так что никто даже не знал толком ее состава. В нее входили: Стеклов, Бонч-Бруевич120, Авилов, Гольденберг, Чернышев121, Гоц, я и, помнится, еще какие-то военные. Но Гоц у нас только "числился" и фактически не принимал участия в ведении газеты. Дан вплотную взялся за газету только в мае. Чернышев интересовался лишь специально экономическими темами. Более или менее постоянно работали в газете 5 человек, из которых трое (Стеклов, Бонч-Бруевич и Авилов) принадлежали к оппозиции Исполнительного комитета, а один (Гольденберг) занимал колеблющееся положение между оппозицией и большинством. Таким образом, защита "линии" Исполнительного комитета фактически лежала на мне одном. Моя задача осложнялась тем, что весь персонал редакции, подобранный Бонч-Бруевичем, относился отрицательно к комитетской политике. В результате этого нелепого положения и газета получалась нелепая. Не приходилось мечтать о том, чтобы поднять ее на должную литературную высоту. Все силы уходили на то, чтобы не допустить уклонения советского органа в сторону большевизма и время от времени проводить в нем статьи, развивающие и обосновывающие политику Совета.
Считая совершенно необходимым ответить в "Известиях" на большевистскую резолюцию о "братаниях", я тотчас же по появлении этой резолюции в "Правде" написал статью с ее разбором. Но собрать редакцию в этот день не удалось. Поэтому я показал статью Дану, Чернышеву, Гольденбергу, Гоцу и, заручившись таким образом поддержкой со стороны большинства редакцион
ной коллегии, сдал рукопись в набор. Статья, носившая название "О братании в окопах" и выяснявшая ту "опасность для дела революции на фронте", которая кроется в принятой большевиками резолюции, вызвала в "Известиях" целую бурю. Когда я пришел ночью в типографию, чтобы выпускать номер, наборщики сообщили мне, что Бонч-Бруевич как заведующий типографией запретил им набирать мою статью. Я потребовал от него объяснений, Бонч-Бруевич в повышенном тоне заявил, что считает мою статью контрреволюционной, погромной и печатать ее в "Известиях" не допустит. Я объяснил ему, что опираюсь на решение Исполнительного комитета и мнение большинства редакции, и снова послал рукопись в набор. Но Бонч-Бруевич не сдавался и пригрозил, что, опираясь на "своих" людей в типографии, он силой воспрепятствует появлению моей статьи. Я ответил угрозой вызвать из Исполнительного комитета воинский наряд, который обеспечит мне возможность вести газету в духе решений Комитета. Бонч-Бруевичу пришлось покинуть типографию*.
Итак, к концу апреля разногласия по вопросу о братаниях достигли у нас такой остроты, что сторонники противоположных точек зрения в единой редакции "Известий" апеллировали к силе для проведения каждый своего взгляда!
* * *
Споря о том, допустимы или недопустимы, полезны или пагубны братания, мы не сразу заметили, что речь здесь идет о том, быть или не быть на нашем фронте фактическому сепаратному перемирию, и что это лишь пролог к вопросу, быть или не быть сепаратному миру между Россией и Германией. Попытаюсь восстановить ту обстановку, при которой приходилось в конце апреля представителям различных общественных групп определять свое отношение к миру.
Солдаты не хотели воевать. На фронте установилось затишье. Немецкое командование прилагало все усилия к тому, чтобы закрепить это положение путем переговоров о сепаратном перемирии и сепаратном мире. В странах Антанты позиция революционной России в вопросе о войне вызывала раздражение -- не только в буржуазных, шовинистически настроенных кругах, но и среди демократии, среди рабочих, стоявших в большинстве за войну.
* Отмечу, что описанный конфликт имел одно хорошее последствие: он ускорил реформирование редакции. Члены ее, не разделявшие политики Исполнительного комитета, постепенно устранились от работы, а затем и официально заявили о своем выходе в отставку.
Об этом недвусмысленно напоминали нам представители социалистических партий Запада, привозившие в Таврический дворец "братский привет" и всякие комплименты великой российской революции и заканчивавшие свои приветственные речи призывами "сделать последнее усилие, чтобы сокрушить германский империализм"122.
С другой стороны, отношение германского империализма к российской революции оказалось иным, нежели мы ожидали: Вильгельм II не спешил на помощь своему низложенному с престола "брату", давление немецких армий на наш фронт ослабло, немецкие штыки не грозили непосредственно завоеваниям революции. Больше того: не могло быть сомнения, что наша революция была встречена в воюющих с нами странах с большим удовлетворением, чем в странах, связанных с Россией союзом. При таких условиях первоначальная простая и наивная формула "революционного оборончества" ("защита фронта есть защита революции") утратила свое ясное осязательное содержание. Уста ораторов еще повторяли слова этой формулы, зажигавшие миллионы сердец в первые дни революции, но теперь эти слова были холодны, бледны, безжизненны.
Теперь при решении вопроса о войне приходилось учитывать международную обстановку, думать о более или менее отдаленном будущем. Либеральные и правые круги требовали "войны до конца, в полном единении с союзниками". Это была платформа "патриотизма" буржуазных цензовых кругов. Каковы были психологические основы этого патриотизма? Несомненно, известную роль здесь играли не остывшие еще настроения первых лет войны. Наряду с этим чувствовалось сознательное стремление цензовых кругов раздуть националистические стремления в народных массах, чтобы воспользоваться ими как орудием против революционных партий. За "патриотизм "хватались как за антитезу революции. Война переставала быть средством и путем к победе. Война сама по себе начинала казаться благом, как противоположное революции начало*. Если в начале марта можно было говорить о реакции, мечтающей о том, чтобы заключить сепаратный мир с Германией и вражескими штыками подавить революцию, то те
* По-видимому, не чужд был этого взгляда П.Н. Милюков. В.Д. Набоков в своих воспоминаниях рассказывает: "Я припоминаю, как в одну из моих поездок куда-то в автомобиле с Милюковым я ему высказал (это было еще в бытность его министром иностранных дел) свое убеждение, что одной из основных причин революции было утомление войной. Милюков с этим решительно не соглашался. По существу же он выразился в том смысле, что "благодаря войне все у нас еще кое-как держится, а без войны скорее бы все рассыпалось..." (Набоков ВД. Временное правительство, с. 41).
перь враги революции открыто заключали союз с войной, чтобы руками ее задушить демократию.
К концу апреля то или иное отношение к войне стало основным признаком общественных группировок в России: за войну до конца означало против революции; против войны означало за революцию. Но это было лишь общее, теоретическое деление. Поперек него проходило другое, практическое деление -- деление в рядах демократии по признаку того или иного понимания путей, которые могли бы вывести Россию из огненного круга войны. Логически для России представлялись возможными два выхода из войны: всеобщий мир и сепаратный мир. Этому соответствовали и две мирные политики, из которых одна требовала сохранения связей России с союзниками, а другая обрывала эту связь.
Ясно было, что эти две политики взаимно исключали друг друга. Идя навстречу германскому военному командованию и вступая с ним в переговоры о сепаратном мире, Россия лишалась возможности влиять на союзников в смысле пересмотра целей войны и создания платформы всеобщего демократического мира, обрывала свои международные связи, отталкивала от русской революции симпатии социалистов и демократии в союзных странах. Наоборот, подготовляя совместно с социалистами Запада общую платформу мира и ведя переговоры по этому вопросу с союзными правительствами, Россия отрезала себе путь для сепаратных переговоров с генералами и министрами Вильгельма о перемирии или мире.
Приходилось выбирать. Политика сепаратного мира сулила немедленный успех: прекращение военных действий, демобилизацию армии и, быть может, возвращение (всех или части) занятых неприятелем территорий. Но, конечно, позже, при любом исходе всемирной войны за эти непосредственные выгоды Россия заплатила бы дорогой ценой. В случае победы Центральных держав123 Россия попала бы в тяжелую зависимость от Германии. В случае победы Антанты она разделила бы участь побежденных стран. В обоих случаях при заключении всеобщего мира открывалась возможность пересмотра сепаратного германо-русского договора -- и при том в ущерб интересам России.
Наряду с этим существовали соображения морального порядка. Заключение сепаратного мира с Германией было бы со стороны России актом вероломства по отношению к союзникам. Так был бы принят выход России из войны не только правительствами и официальными кругами союзных стран, но и широкими массами населения, которые обвиняли бы за этот шаг русскую революцию, русскую демократию. Характерно, что ни одна партия и ни одна группа в России не решалась в то время высту
пить с предложением сепаратного мира: даже большевики, которым предстояло в дальнейшем путем политики сепаратного мира прийти к власти, в то время, к которому относится мой рассказ, отрекались от такой политики.
В резолюции Всероссийской конференции большевистской партии, принятой 27 апреля, мы читаем: "...Конференция протестует еще и еще раз против низкой клеветы... будто мы сочувствуем сепаратному (отдельному) миру с Германией". В связи с этим протестом припоминается мне сцена, которая разыгралась в Совете рабочих и солдатских депутатов 2 мая, когда в полемике с Зиновьевым я заметил, что путь, предлагаемый ленинцами, ведет Россию к сепаратному миру. Мои слова вызвали взрыв негодования со стороны кучки делегатов-большевиков. В течение нескольких минут мне не давали говорить, прерывая меня криками: "Клевета! Клеветник!". И это негодование не было притворным: если не все большевики, то часть их действительно считала политику сепаратного мира недопустимой и постыдной! О правых и либеральных кругах нечего и говорить: в их глазах "сепаратный мир" был синонимом гибели России.
Задача сводилась к тому, чтобы вести такую политику мира, которая приводила бы к всеобщему, а не сепаратному миру. Но на этом пути мы с первых же шагов сталкивались со множеством трудностей. Нужно было привлечь на нашу точку зрения не только народные массы, но и правительства обеих воюющих коалиций. Начинать кампанию мира приходилось в атмосфере, отравленной кровью, насыщенной ненавистью, посреди тайных интриг и открытого недоверия, при отсутствии активной поддержки даже со стороны наиболее близких нам политических партий в странах Антанты. Предстояла продолжительная борьба. И если была хоть малейшая надежда довести ее до конца, то это при условии, чтобы во время ее Россия сохраняла свое положение в рядах антигерманской коалиции.
Итак, политика всеобщего мира приводила к необходимости для России продолжать участвовать во всеобщей войне. Участвовать в ней до каких пор? До тех пор, пока союзники примут нашу платформу мира без аннексий и контрибуций? Или до тех пор, пока мы не убедимся, что союзники этой платформы не принимают? В зависимости от того или иного ответа политика борьбы за всеобщий мир превращалась либо в нечто весьма близкое к милюковской политике "войны до победного конца", либо в политику сепаратного мира. Приходилось искать третьего ответа, идти третьим, средним путем и при этом прилагать все усилия к тому, чтобы выиграть время.
Таким образом, мы приходили к обороне, к продолжению войны во имя того, чтобы избежать сепаратного мира и успеть столковаться с союзниками. Получалась политика, имевшая две стороны -- борьба за всеобщий демократический мир -- в Европе, оборона -- у себя дома. Эти две стороны нашей политики были тесно связаны одна с другой: оборона была необходимым условием того, чтобы можно было сделать хоть что-нибудь для приближения всеобщего мира; борьба за мир была предпосылкой того, чтобы армия согласилась на продолжение военных действий.
Но эта двойная политика таила в себе большую опасность: военная сторона ее грозила оттеснить на задний план ее мирную сторону; то, что являлось средством, грозило заслонить то, что было целью. В самом деле, борясь за всеобщий мир, мы должны были, главным образом, преодолевать сопротивления, выраставшие на нашем пути в союзных странах. При развитии этой борьбы союзники должны были стать в глазах наших солдат виновниками затягивания войны. На фронте должна была создаться психология, несовместимая с интересами обороны. Являлась тенденция -- в интересах предотвращения этих нежелательных настроений смягчать столкновения с союзниками. Интересы обороны, которую мы принимали как путь ко всеобщему миру, таким образом связывали нам руки при борьбе за этот мир.
Из этого противоречивого положения был только один выход. Одновременно с обороной со всем напряжением сил и энергии вести борьбу за всеобщий мир, не останавливаясь ни перед возможным столкновением этой политики с интересами обороны, ни перед тем, что, исчерпав все средства воздействия на союзников, Россия в определенный момент может оказаться перед перспективой сепаратного мира...
Этого выхода мы не видели, и потому оказались пленниками политики, которая стремилась к миру, но к намеченной цели не вела и практически в известных вопросах делала нас союзниками наших врагов, сторонников "войны до конца", поднимая тем самым против нас волну неудовольствия в рядах тех классов, на которые мы опирались и интересы которых мы, по мере наших сил и разумения, защищали.
* * *
В глазах противников политики советского большинства, усвоенная им в конце марта и получившая дальнейшее развитие в течение апреля, политика укрепления фронта была разрывом с политикой известного воззвания "Ко всем народам мира". Не буду
доказывать здесь, что наши тревоги за состояние армии проистекали не из желания угодить французской бирже, английским империалистам и отечественным капиталистам, а из нашего стремления ко всеобщему демократическому миру. Отмечу лишь, что как раз в конце апреля, когда наша военная политика приобрела наибольшую отчетливость, одним из центральных вопросов советской политики стал созыв международной социалистической конференции. Это не была новая идея. За годы войны мысль о необходимости для представителей социалистических партий Европы встретиться и сговориться о совместных действиях в пользу мира высказывалась не раз. Но практически дело не шло дальше совещаний представителей интернационалистически настроенных "меньшинств", тогда как пропасть между руководящими партиями становилась все глубже, все шире.
Только российская революция создала возможность практической постановки на очередь вопроса о встрече на международной конференции социалистических партий, входивших в правительства обеих воюющих коалиций. Инициатива созыва такой конференции, как известно, принадлежала партиям нейтральных стран --Голландии, Швеции и Норвегии, -- вместе с которыми действовал и секретарь Бюро разрушенного войной Интернационала124 Камиль Гюисманс125. Но удельный вес голландско-скандинавского комитета126, создавшегося для проведения в жизнь этой мысли, был недостаточен, чтобы преодолеть сопротивление социалистов Англии, Франции и Бельгии и побудить их встретиться с представителями германской социал-демократии.
Посещавшие Таврический дворец представители социалистических партий Запада -- от Кашена127 и Тома128 до Вандервельда129 и Гендерсона130 -- прямо говорили о своем нежелании переговаривать о чем бы то ни было с Шейдеманом131. Ясно было, что если они согласятся на такие переговоры, то лишь скрепя сердце, уступая требованию русских социалистов. Насколько я помню, это и явилось главным основанием для решения Исполнительного комитета взять в свои руки дело, начатое голландско-скандинавским комитетом.
В конференции должны были принять участие как "большинства", так и "меньшинства" всех стран, как воюющих, так и нейтральных, -- все партии, готовые встать на платформу советского воззвания от 14 марта. Особым постановлением Исполнительный комитет призывал партии "большинства" оказать на свои правительства давление, чтобы обеспечить за представителями "меньшинства" возможность участия в конференции. 30 апреля
Петроградский совет принял воззвание к социалистам Западной Европы, в котором говорилось:
"Русская революция -- это восстание не только против царизма, но и против ужасов мировой войны. Это первый крик возмущения одного из отрядов международной армии труда против преступлений международного империализма. Это не только революция национальная, это первый этап революции международной, которая вернет человечеству мир".
И далее мы призывали социалистов союзных и вражеских стран на помощь русской революции. В частности, обращаясь к германским социал-демократам, мы говорили:
"Вы не можете допустить, чтобы войска ваших правительств стали палачами русской свободы, чтобы, пользуясь радостным настроением свободы и братства, охватившим русскую армию, ваши правительства перебрасывали войска на западный фронт, чтобы сначала разрушить Францию, затем броситься на Россию и в конце концов задушить вас самих и весь международный пролетариат в объятиях империализма..."
В Совете воззвание было принято с большим подьемом -- была вера, что слова его дойдут до тех, к кому мы их обращали. Была вера, что вопрос о войне получит свое разрешение на широком международно-социалистическом фронте и что политика укрепления армии даст нам возможность продержаться до этого момента. Но эта вера не шла дальше стен Совета. В широких рабочих и солдатских массах ни в это время, ни позже мне не пришлось наблюдать живого горячего интереса к международной социалистической конференции. Наоборот, можно было отметить скептическое отношение к ней, как к непонятной, хитрой затее. Причин для этого было много.
Идея социалистического Интернационала еще не была в должной мере усвоена массами. Они понимали обращение к народам всего мира, но механика переговоров с партиями, да при этом еще особо с "большинствами" и "меньшинствами", была для них слишком сложна. Затем, убивала всякий энтузиазм по отношению к предстоящей конференции деятельность антантовских министров-социалистов в России: речи Тома, Вандервельда, Ген-дерсона, доходившие до казарм и до заводов в упрощенном, нередко извращенном, виде, производили здесь крайне неблагоприятное впечатление. Наконец, на отношение масс к конференции оказала некоторое влияние и ожесточенная травля, поднятая против конференции большевиками. Предстоявшие переговоры с социалистами Запада большевистская печать изображала в виде совещания прислужников русского империализма с аку
лами французско-английской и американской биржи. Чего доброго могла ждать русская революция от такого совещания?
Забегая несколько вперед, я должен отметить, что и в советских кругах интерес к международной социалистической конференции быстро потускнел. В этом сказалась отмеченная мною выше слабая сторона нашей двойной политики укрепления фронта и борьбы за мир. Расходуя все силы, весь остававшийся у нас пафос на оборону, на осуществление военной части нашей программы, мы упускали из виду другую, главную часть этой программы и делали слишком мало для вовлечения широких народных масс в борьбу за мир. Создавалось представление, что наше дело -- удержать солдат на позициях, а условия всеобщего демократического мира явятся сами собой.
30 апреля было решено послать в Стокгольм для переговоров относительно созыва конференции Скобелева. Но не успел он доехать до места назначения, как его телеграммой вернули обратно, так как явилась мысль ввести его в состав коалиционного правительства. После этого в подготовке конференции наступила заминка. О ней говорили мало, без веры в успех. В Стокгольм послали с информационными целями Вайнберга132, который для этой задачи совершенно не годился, послали его просто потому, что он первый подвернулся под руку. Бесконечно долго, вяло тянулись работы специальной комиссии, подготовлявшей связанные с созывом конференции вопросы... Огня в кампании не было. Только в июне была сделана попытка оживить интерес демократии к вопросу о международной социалистической конференции, но без успеха. Впрочем, об этом ниже.
Вернусь к рассказу о событиях, непосредственно следовавших за манифестациями 21--22 апреля.
Глава пятая ПРИ ПЕРВОМ КОАЛИЦИОННОМ ПРАВИТЕЛЬСТВЕ
Я отмечал уже, что вопрос об армии, об обороне сыграл решающую роль при ликвидации правительственного кризиса, наступившего после апрельских дней. Правительство не могло оставаться у власти уже в силу ненависти, которую оно вызвало к себе в солдатской массе. Не только интересы внутреннего мира и порядка в стране, но и интересы обороны требовали немедленного обновления кабинета -- устранения из него наиболее одиозных имен и введения в его состав представителей советских партий.
Я не буду подробно описывать ход переговоров, которые привели к образованию нового кабинета. Напомню лишь главные вехи событий. 26 апреля появилось воззвание Временного правительства, подводившее итоги его двухмесячной деятельности и заканчивавшееся обещанием "с особенной настойчивостью возобновить усилия, направленные к расширению состава (правительства)133 путем привлечения к ответственной государственной работе представителей тех активных творческих сил, которые доселе не принимали прямого и непосредственного участия в управлении государством". Это было публичное предложение советским партиям делегировать в правительство своих представителей. Чуть ли не в тот же день кн. Львов письмом к Н.С. Чхеидзе официально поставил перед Исполнительным комитетом вопрос о коалиции. Казалось бы, в этом не было ничего неожиданного: коалиция с буржуазными партиями была предрешена той политикой, которую Совет с самого начала занял по отношению к кабинету кн. Львова--Милюкова--Гучкова.
Мне лично позиция моей партии в данном вопросе казалась довольно шаткой: ведь в глазах народных масс мы все равно несли ответственность за каждый шаг правительства. И сложить с себя эту ответственность, по соотношению реальных сил в стране, мы не могли. Участвуя в правительстве, мы, по крайней мере, знали бы, за что отвечаем. Но среди руководителей Исполнительного комитета мысль о вступлении в правительство не встречала сочувствия. Решительнее всех восставал против нее Церете
ли, считавший, что этот шаг свяжет нас как во внешней, так и во внутренней политике и оттолкнет от нас народные массы. На такой же точке зрения стоял Чхеидзе.
29 апреля Исполнительный комитет обсуждал ответ на письмо кн. Львова. Прения были беспорядочные. Привычные группировки внутри Комитета перепутались. Против коалиции возражали, с одной стороны, Церетели, с другой стороны -- большевики и интерна-циона-листы. Церетели оспаривал целесообразность коалиции с точки зрения интересов обороны и политики мира. Большевики громили коалицию как перенесение на русскую почву "шейдемановшины". И все же при голосовании голоса разбились: 23 против коалиции, 22 -- за при 8 воздержавшихся. Это было почти победой сторонников коалиции: их противники получили, правда, одним голосом больше, но это "большинство" состояло из чересчур разнородных элементов и, очевидно, должно было распасться при первом внешнем толчке. Таким толчком явилось известие о выходе в отставку Гучкова.
1 мая вопрос о вступлении в правительство вновь обсуждался в Исполнительном комитете. В начале заседания Церетели заявил, что при сложившейся обстановке он не может дольше возражать против вступления представителей Совета в правительство. Проголосовали вопрос о коалиции: за -- 41, против -- 18 при 3 воздержавшихся. На этот раз против коалиции голосовала лишь левая оппозиция Комитета. Приступили к выработке условий соглашения с буржуазными партиями. Вопрос о числе и распределении портфелей представлялся второстепенным по сравнению с вопросом о платформе. Всю ночь продолжалось заседание Исполнительного комитета, всю ночь кипел бой между сторонниками и противниками коалиции.
Переговоры представителей Исполнительного комитета с Временным правительством продолжались три дня. В правительство из советских людей вошли Церетели, Скобелев и Чернов. Кроме них два портфеля получили социалисты, стоявшие в стороне от Советов -- Пешехонов134 и Переверзев135. Одновременно Керенский с поста министра юстиции перешел на пост военного и морского министра. Портфель министра внутренних дел был сохранен за председателем правительства кн. Львовым. Милюков в обновленный кабинет не вошел, и его портфель был передан Терещенко. В общем, в новом правительстве социалисты получили 6 мест, а цензовики -9136. Но платформа, принятая обновленным кабинетом, почти полностью воспроизводила программу, составленную нами в ночь с 1-го на 2 мая.
5 мая новые министры-социалисты выступили перед торжественным собранием Петроградского совета. Их ждала восторженная встреча. Совет подавляющим большинством голосов принял резолюцию, в которой выражалось "полное доверие" новому правительству, демок
ратия призывалась оказать ему "деятельную поддержку, обеспечивающую ему всю полноту власти" и устанавливался принцип ответственности министров-социалистов перед Петроградским советом впредь до создания всероссийского органа Советов.
Вступление социалистов в правительство огромным большинством депутатов было встречено не как компромисс, не как уступка социалистов буржуазии, а как победа демократии, как шаг революции вперед. То же настроение преобладало в эти дни в рабочих кварталах и казармах. В этом я лично мог убедиться, выступая на полковых митингах, устроенных с целью ознакомления солдатской массы с новым положением и с практическим значением перехода от формулы "поддержи постольку-поскольку" к новой формуле "полного доверия и деятельной поддержки".
Солдатская масса встречала вступление социалистов в правительство с подлинным энтузиазмом; особенно радовало ее то, что министром земледелия будет Чернов и что военное министерство из рук ненавистного Гучкова переходит в руки "товарища Керенского". В дни, когда Керенский переменил свой выигрышный, эффектный пост "министра юстиции революции" на бесконечно тяжелое положение военного министра при непопулярной и безнадежно проигранной войне, он был подлинным кумиром солдатской толпы. Полковые комитеты и митинги один за другим выносили резолюции, обещавшие ему беспрекословное повиновение. На заводах такого энтузиазма не замечалось. Но и здесь у нового правительства было больше друзей, чем противников.
* * *
Декларация, опубликованная правительством 6 мая, вызывала всеобщее одобрение. Приведу здесь текст этого документа в части, излагающей правительственную программу:
"1. Во внешней политике Временное правительство, отвергая в согласии со всем народом всякую мысль о сепаратном мире, открыто ставит своей целью скорейшее достижение всеобщего мира, не имеющего своей задачей ни господства над другими народами, ни отнятия у них национального их достояния, ни насильственного захвата чужих территорий -- мира без аннексий и контрибуций, на началах самоопределения народов. В твердой уверенности, что с падением в России царского режима и утверждением демократических начал во внутренней и внешней политике для союзных демократий создался новый фактор стремлений к прочному миру и братству народов, Временное правительство предпримет подготовительные шаги к соглашению с союзниками на основе декларации Временного правительства 27 марта.
В убеждении, что поражение России и ее союзников не
только явилось бы источником величайших бедствий для народа,
но и отодвинуло бы или сделало невозможным заключение всеоб
щего мира на указанной выше основе, Временное правительство
твердо верит, что революционная армия России не допустит, что
бы германские войска разгромили наших союзников на западе и
обрушились всей силой своего оружия на нас. Укрепление начал
демократизации армии, организация и укрепление боевой силы ее,
как в оборонительных, так и в наступательных действиях ее, будут
являться важнейшей задачей Временного правительства.
Временное правительство будет неуклонно и решительно
бороться с хозяйственной разрухой страны дальнейшим проведе
нием государственного и общественного контроля над производ
ством, транспортом, обменом и распределением продуктов, а в
необходимых случаях прибегнет и к организации производства.
Мероприятия по всесторонней защите труда получат дальней
шее энергичное развитие.
Предоставляя Учредительному собранию решить вопрос о пе
реходе земли в руки трудящихся и выполняя для этого подготови
тельные работы, Временное правительство примет все необходимые
меры, чтобы обеспечить наибольшее производство хлеба для нужда
ющейся в нем страны и чтобы регулировать землепользование в ин
тересах народного хозяйства и трудящихся населения.
Стремясь к последовательному переустройству финансовой
системы на демократических началах, Временное правительство об
ратит особое внимание на усиление прямого обложения имущих клас
сов (наследственный налог, обложение военной сверхприбыли,
поимущественный налог и т.д.).
Работы по ведению и укреплению демократических органов
самоуправления будут продолжены со всей возможной настойчиво
стью и спешностью.
Временное правительство приложит все усилия к скорейшему
созыву Учредительного собрания в Петрограде".*
Это была наша программа, выработанная в Исполнительном комитете, с небольшими и неуловимыми для массового читателя поправками, внесенными во время переговоров с цензовиками. Прием, оказанный этой программе и вообще новому правительству в Петрограде и в провинции, в городах и в деревне, в тылу и на фронте, заставил поколебаться даже противников коалиции из интернационалистского лагеря. Это проявилось на всероссийской конференции РСДРП, открывшейся 9 мая137. Здесь, на
* Суханов Н. Записки о революции, кн. 4, с. 9.
первом же собрании, большинством в 44 голоса против 11 (при 13 воздержавшихся) была принята резолюция, одобрявшая вступление социал-демократов в правительство и обещавшая новому кабинету доверие и поддержку.
* * *
Правительство приступило к работе при наилучших предзнаменованиях. Но меньше, чем через неделю, все изменилось: в рабочих кварталах Петрограда и в казармах поднялась волна недоверия, раздражения против коалиции, и день ото дня, час от часу эта волна поднималась все выше, все грознее. Не апрельские дни и не июньское наступление138, а именно середина и вторая половина мая принесли нам в Петрограде наиболее тяжелые поражения. На этом переломе в низах должен с пристальным вниманием остановиться историк.
Стремительный поворот настроения в народных низах объяснялся, думается мне, тем, что массы ждали от коалиции чуда. Из первого пункта правительственной декларации массы уловили лишь одно слово
мир; из второго пункта, посвященного вопросу об армии, до их созна
ния дошло лишь слово демократизация; дальше шли широкие формулы
"государственный контроль", "всесторонняя защита труда", "переуст
ройство финансовой системы на демократических началах"... Но про
шло пять дней, прошла неделя, и все оставалось по-старому. Правда,
газеты сообщили о каких-то шагах министерства иностранных дел, о
разработке законопроектов в каких-то комиссиях... Но не этого ждали
массы. Где мир? Где хлеб? Где чудо? Вместо ожидаемого мира -- слухи
о готовящемся наступлении на фронте. Вместо хлеба -- дальнейший
рост разрухи, дороговизны, безработицы. Вместо земли -- какая-то
статистика. Чудо не пришло! И независимо от будущих ошибок и грехов
коалиции в этом был ее первородный, ее основный грех. Утопический
максимализм низов -- против реально достижимого путями демокра
тии, -- вот формула расхождения, наметившегося в мае между рабоче
солдатским Петроградом и руководителями советского большинства. И
это расхождение сразу учли большевики. В начале апреля они представ
ляли собой крошечное меньшинство, гонимую кучку, и мы должны
были защищать их от клеветы врагов и от ярости толпы. В конце апреля
они уже оспаривали у нас политическое господство на заводах и в казар
мах. В мае они начинают штурмовать Петроградский совет, пытаясь
выбить из него укрепившееся там течение, -- и каждый день приносит
им новые успехи. Ибо теперь они уже не ищут новых путей, не пред
лагают революции своих схем, а плывут со стихией, возглавляя и выра
жая ее. 11 мая Ленин пишет в "Правде":
"Коалиционное министерство ничего не изменило. Тайные
договоры царя остаются святыней для него. И вы хотите, господа, чтобы это не "будило страсти"? За кого же принимаете вы сознательных рабочих и солдат? Или вы и впрямь считаете их "взбунтовавшимися рабами?"."
"Коалиционное министерство ничего не изменило", хотя оно у власти уже 4 дня, уже 5 дней, уже целую неделю! В этой демагогии была основа большевистской агитации и ее сила. Заводские митинги один за другим выносили резолюции с выражением недоверия коалиционному кабинету. На многих заводах большевики предлагали потребовать, чтобы такой-то "товарищ министр" явился на митинг для доклада и объяснений. Такие предложения встречали горячее сочувствие со стороны рабочих -- хотя бы потому, что каждому любопытно было увидеть и послушать министра. Когда меньшевики и эсеры, сторонники коалиции, доказывали, что министрам некогда ездить по заводам, в ответ раздавалось: "С рабочими им говорить некогда, а с буржуями небось целый день разговаривают!". А когда в назначенный день никто из министров-социалистов на завод не являлся, это давало большевикам повод вынести новую резолюцию --с выражением порицания, требованием отставки и т.д.
На одном из утренних совещаний "звездной палаты" я поднял вопрос о необходимости принять меры против растущего недоверия рабочей массы к правительству. Решили провести однодневную митинговую кампанию на крупнейших заводах с участием министров-социалистов и советских работников. Митинги были назначены на 17 мая. На мою долю выпало выступать вместе с Пешехоновым на Трубочном заводе, где как раз накануне большевики провели резкую резолюцию против правительства и избили противников этой резолюции. Встретили нас холодно. Пешехонов произнес деловую речь, обходя все "опасные" вопросы (о войне, о власти Советов, о тайных договорах и тд.). Его слушали сдержанно. Когда он кончил, немного похлопали. Такие результаты не удовлетворяли меня, и я сделал попытку переломить настроение толпы, ребром поставив перед ней наиболее волнующие ее вопросы. Но лишь только я заговорил о том, что Россия не может сразу выйти из огненного круга войны, поднялись крики "Долой!", мне пришлось прервать речь. Неожиданно попросил слова "для разъяснения" незнакомый мне молодой человек -- это был левый интернационалист Чудновский139, позже перешедший к большевикам и погибший на фронте гражданской войны. Его на заводе знали, и при его появлении на трибуне все стихло. Чудновский начал говорить о том, что я только что вернулся из Сибири, что отбыл каторгу и десять раз сидел в тюрьме за рабочее дело. Прием, оказанный толпой моей речи, он характеризовал как хулиганство. После этого я мог продолжать, и рабочие даже устроили мне овации. Но в
смысле политическом эти овации ничего не стоили -- они относились к моему, прошлому, а не к той политике, которую я защищал, -- завод был прочно в руках наших противников.
После этой неудачи я принялся с большой энергией за посещение рабочих митингов. Не всюду дело обстояло так плохо, как на Трубочном заводе. Кое-где настроение в пользу коалиции и всей политики Петроградского совета было еще достаточно сильно; кое-где имена Керенского, Церетели, Чернова еще пользовались популярностью. Но общее положение было тяжелое -- в рабочих кварталах почва уходила у нас из-под ног. То же самое наблюдалось и в казармах.
* * *
Отдавали ли себе руководители Совета отчет в серьезности положения? Почему не учли они своевременно царившее в Петрограде настроение?.. Но что значит для политического деятеля учесть настроения толпы? Значит ли это подчиниться данным настроениям и держать курс по течению слепой стихии?
Стихийность определенного настроения -- не гарантия спасительности его для народа и не клеймо пагубности. Порою о кликах толпы мы говорим "Глас народа -- глас Божий", но бывают условия, когда мы обязаны противопоставить этим кликам все силы нашего разума и нашей воли. Бывают условия, когда стихийные силы, разнуздываемые революцией, увлекают ее в сторону утопий, эксцессов, гибели, и тогда долг революционера -- встать на пути стихийных сил, и вероятная его участь -- быть раздавленным этими силами. И таковыми представлялись условия в середине мая 1917 г.
Что могло быть "стихийнее" волны экономических забастовок, которая началась в это время по всей России? Стремление рабочих добиться улучшения своего положения было трижды законно:
После падения самодержавия, неизменно стоявшего на стра
же интересов имущих классов, пролетариат не мог не заявить о сво
ем праве на лучшее существование.
Рост дороговизны делал неизбежным пересмотр ставок зара
ботной платы, а добиться такого пересмотра рабочие могли лишь
упорной борьбой.
Прямым вызовом рабочим являлись скандальные прибыли
военных лет.
Итак, все наши симпатии a priori140 были на стороне забастовщиков. Но мы не могли не сознавать, что не все выдвигаемые забастовщиками требования осуществимы, не могли не видеть, что иные из них ведут к увеличению хозяйственной разрухи. И мы выступали против стихийного потока забастовок, апеллировали к сознательности рабочих, взывали к "самоограничению" масс.
Но призыв к "самоограничению" принадлежит к числу тех призывов, которые всего труднее находят доступ к разуму и сердцу людей. Против этого призыва скорее всего просыпаются подозрения. А вся обстановка русской жизни должна была возбуждать в рабочих массах особенно острое недоверие к тем, кто выступал против их экономических требований.
П. Милюков в своей "Истории" приводит справку из заявления, поданного в правительство промышленниками и характеризовавшего положение в Донецком бассейне: 18 металлургических предприятий в этом районе, владея основным капиталом в 195 миллионов рублей, получили за последний год 75 миллионов валовой прибыли и выдали дивиденд в 18 миллионов; между тем рабочие требовали увеличения заработной платы на 240 миллионов в год; промышленники в ответ предлагали им прибавку, выражающуюся в сумме 64 миллионов, но рабочие не хотели и слышать об этом*. Если эти данные соответствовали действительности, то призыв к самоограничению был в этом случае необходимым.
Но рядом вот другой факт, о котором напоминает Суханов: пароходная фирма, имевшая за год прибыль в 2 1/2 миллиона рублей, объявляет локаут рабочим и служащим, предъявившим требование прибавок в общей сумме на 36 тысяч**.
С подобными примерами рабочие встречались на каждом шагу, и в этих случаях проповедь "самоограничения" должна была производить на них впечатление возмутительного лицемерия.
Между коалиционной организацией власти и лозунгом "самоограничения" не было прямой связи, к этому лозунгу мы пришли бы и при чисто буржуазном, и при чисто социалистическом правительстве. Но в обстановке, сложившейся к середине мая, каждое выступление против чрезмерных требований рабочих так же, как каждый обращенный к солдатам призыв о поддержании дисциплины, об укреплении фронта, каждое слово, шедшее против максималистски-бунтарских настроений, развивавшихся в массах, принимало характер защиты "коалиции".
Авторитет Совета был все еще настолько велик, что, может быть, нам удалось бы в конце концов преодолеть в рабочей среде настроения социального утопизма, максимализма, бунтарства, если бы... если бы в политике коалиции была революционная энергия, если бы в ней чувствовалась твердая воля, несмотря на все препятствия осуществить возвещенные в декларации 6 мая обещания. Но этого не было. Наталкиваясь в области внешней политики на глухую стену в виде сопротив
* Милюков П. Указ. соч., с. 189. ** Суханов Н. Записки о революции, кн. 4, с. 145.
ления союзников, в вопросах внутренней политики правительство встречалось с упорным противодействием цензовых элементов, считавших всякую уступку требованиям демократии -- "расточением государственных ценностей". Оппозиция была не только внешняя, но и внутренняя -- в частности, в ней видели весь смысл своего участия в правительстве представители партии народной свободы. Они открыто сказали об этом в своем заявлении, опубликованном одновременно с правительственной декларацией, "всецело одобрявшем внешнюю политику Милюкова" и требовавшем от правительства, чтобы ни в социальных, ни в национальных, ни в конституционных вопросах оно "не предвосхищало" Учредительного собрания! Это была их платформа коалиции.
Но и эта коалиция с демократией была принята не всеми цензовыми кругами и даже не всей конституционно-демократической партией: в партии оставалась весьма влиятельная оппозиция, которая была вообще против всякого соглашения с социалистами и предпочитала политику "твердой власти" без Советов и против Советов. На такой точке зрения стоял, между прочим, П.Н. Милюков, который, по собственному его рассказу, перед самым образованием коалиционного кабинета указывал кн. Львову альтернативу: или последовательно проводить программу твердой власти и, в таком случае, отказаться от идеи коалиционного правительства, пожертвовать А.Ф. Керенским... и быть готовым на активное противодействие захватам власти со стороны Совета -- или же пойти на коалицию, подчиниться ее программе и рисковать дальнейшим ослаблением власти и дальнейшим распадом государства*.
Люди и группы, разделявшие такую точку зрения, должны были не только тормозить деятельность правительства, но и приветствовать каждый признак охлаждения между ним и народными массами.
Отсутствие искреннего соглашения между представленными в коалиционном кабинете группами накладывало на решения правительства отпечаток половинчатости, нерешительности, робости. Требования демократии если и осуществлялись, то с опозданием, с урезками, с оговорками -- так что у масс каждый раз являлось подозрение, нет ли здесь подвоха, обмана. И в отдельных случаях эти подозрения не были лишены основания**.
* Милюков П. Указ. соч., с. 108.
** Набоков так характеризует министра иностранных дел при коалиции Терещен
ко: "В своей деятельности как министр и[ностранных] д[ел] он задался целью следо
вать политике Милюкова, но так, чтобы С[овет] р[абочих] д[епу-татов] ему не ме
шал. Он хотел всех надуть -- одно время это ему удавалось"
{Набоков В. Д. Временное правительство, с. 46).
Больше твердости, больше смелости в давлении на цензовые элементы коалиции, с одной стороны, и в сношениях с союзниками, с другой стороны, --в этом, казалось бы, было спасение. Но для твердой, смелой, энергичной политики нам нужно было иметь вокруг себя и за собой сплоченные народные массы, а их уже не было, была лишь недовольная, глухо ропщущая толпа.
А затем -- и это главное -- "энергичная" внешняя политика приводила к разрыву с союзниками и упиралась в сепаратный мир; "энергичная" внутренняя политика взрывала коалицию и прямым путем вела к диктатуре Советов. Мы хотели избежать того и другого, но не видели путей к решению этой двойной задачи, -- и отсюда то убийственное топтание на месте, которым характеризовалась описываемая фаза революции.
Я думаю, что среди руководителей Исполнительного комитета не было в это время ни одного человека, который не чувствовал бы, что дела принимают в высшей степени опасный оборот. Настроение в Комитете было нервное, подавленное, тяжелое. Но в одном отношении мы оставались неисправимыми оптимистами: мы верили в мудрость народных масс, верили, что рабочие и солдаты в конце концов поймут, что есть в революции предел осуществимого. Эту ошибку мы делили с руководителями крестьянского ЦИК: и они надеялись путем уговоров овладеть крестьянской стихией, удержать крестьян от самочинных захватов земель и эксцессов.
* * *
В это время в Исполнительном комитете окончательно определилась группировка политических течений: демаркационная линия между большинством и оппозицией стала отчетливее, резче и передвинулась вправо. Оборонческому большинству, по-прежнему возглавляемому Церетели, теперь противостояли большевики и меньшевики-интернационалисты 141.
Я не хочу сказать, что "интернационалисты" лишь в мае появились на советском горизонте -- нет, они работали в Таврическом дворце с первых дней революции, еще до прибытия в Петроград нашей "сибирской группы". Но в марте и апреле они выступали против оборонческого большинства просто как люди с особо радикальными устремлениями; а теперь они сплотились в особую группу, теперь у них были свои опорные пункты в заводских районах, свой печатный орган, свои признанные руководители.
Выступления "интернационалистов" -- против коалиции, против Временного правительства, против подготовки наступления на фронте, против займа свободы -- были водой на мельницу большевизма.
Но если они были свободны от характерной для партии Ленина демагогии, они вносили в умы солдат и рабочих другой яд -- путаницу, которая была опаснее всякой демагогии.
На майской всероссийской конференции меньшевиков победило "правое" течение. Это течение утвердилось и в руководящем центре партии ("Организационном комитете"). Но в петроградской организации уже в середине мая господствующее влияние получило противоположное направление. Таким образом, группа меньшевиков-оборонцев, руководившая Петроградским советом, оказалась лишена опоры собственной партии в рабочих районах столицы. Это отсутствие поддержки со стороны местной партийной организации лишь в малой степени компенсировалось голосованиями Организационного комитета, который сам висел в воздухе, и усилиями "Рабочей газеты", которая, увы, не имела ни влияния, ни читателей. Слабость этой газеты особенно подчеркивалась сравнением с "Новой жизнью", бывшей неофициальным органом "интернационалистов" .
Выше я говорил о своей первой встрече с руководителями "Новой жизни". Расскажу здесь о своих дальнейших сношениях с этой группой.
Платформа газеты выяснилась не сразу. Выработке ее был посвящен ряд совещаний, происходивших в конце марта и в начале апреля на квартире Горького. Не помню, кто составил первоначальный проект платформы. Во всяком случае, большая часть его не вызвала споров. Лишь вокруг вопроса об отношении к проблемам внешней политики и к войне разгорелась борьба. Я отстаивал положения "революционного оборончества" и предлагал с самого начала заявить, что газета разделяет в вопросах войны и обороны позицию Исполнительного комитета (или Всероссийского совещания) и будет поддерживать их политику. На этой точке зрения стоял и Горький, ему нравилась идея связать газету с политикой советского большинства. Поддержали мое предложение также Базаров и Гольденберг; против нас с большой энергией выступил Суханов, на стороне которого оказались Авилов и Тихонов142.
Все же большинство членов редакции склонялось в пользу того, чтобы в платформу газеты была внесена формула "революционного оборончества". Вопрос был окончательно решен в этом смысле по приезде из Москвы Ст. Вольского143. Таким образом, была выработана оборонческая платформа "Новой жизни". Но "победа" оборонцев в редакции оказалась призрачной. Когда 18 апреля вышел No 1 "Новой жизни", выработанной после стольких споров платформы там не оказалась. Не вошла в него и моя статья о рабочей политике в революции. В этой статье я исходил
из того положения, что рабочие не только имеют право, но должны добиваться в ходе революции улучшения своего положения. Но помимо экономических интересов у рабочего класса имеются и политические интересы, и главный из них -- укрепление революции. Этим определяется граница экономических требований рабочих: недопустимо предъявление требований неосуществимых, грозящих усилением хозяйственной разрухи, т.е. ослаблением революции и, в конечном счете, ослаблением пролетариата.
Моя точка зрения показалась руководителям газеты чересчур умеренной ("кадетской", по характеристике Авилова), и рукопись была возвращена мне для переработки. Для меня стало ясно, что со времени выработки платформы в редакции произошло самоопределение в чуждом мне направлении, и я отказался от дальнейшего участия в газете.
Но, не принимая участия в "Новой жизни", я до конца оставался ее читателем. Газета была в смысле литературном талантливая. Ей удалось широко поставить и заграничную информацию, и местную хронику. Порой в ней появлялись положительно блестящие статьи. А главное, это была единственная настоящая, большая газета левого направления.
Но в смысле политическом "Новая жизнь" велась ниже всякой критики. В ней странным образом уживались две тенденции: "умеренная", представителями которой были Горький, Гольденберг, Базаров, Ст. Вольский, и безответственно доктринерская, возглавляемая Сухановым. Тон задавали газете представители второго течения. А соединение на одном листе бумаги того и другого направления было будто нарочно рассчитано на то, чтобы сбить с толку читателя и стереть в его понимании грань между возможным и невозможным в революции. Это был орган интеллигентского революционизма, упивающегося радикальными словами, но отступающего перед действием; орган маниловского максимализма, не знающего пределов в требованиях, но мечтающего о том, чтобы все требования были осуществлены "по-хорошему", без насилий, без крови; орган лишенного пафоса и страсти, оскопленного большевизма.
"Новая жизнь" не завоевала себе в рабочих кварталах такого влияния, как "Правда" с ее прямолинейными лозунгами, чутко отражавшими затаенные, стихийные стремления рабочих масс. Но, будучи как газета неизмеримо лучше "Рабочей газеты" -- не говоря уже о советских "Известиях", -- "Новая жизнь" сыграла свою роль в ряду факторов, подмывавших почву под "революционным оборончеством" в Петрограде.
* * *
В середине мая среди рабочих и солдат в Петрограде со дня на день усиливалось раздражение против политики Исполнительного комитета, Совет все больше отрывался от масс, все в меньшей степени отражал волю своих избирателей. Казалось бы, для выборной демократической организации мог быть лишь один выход из этого положения: перевыборы Совета и Исполнительного комитета. И, конечно, руководители Исполнительного комитета без всяких колебаний приняли бы этот выход, поставили бы на голосование петроградских солдат и рабочих вопрос о политическом доверии и ни одного дня не стали бы "цепляться за власть", если бы дело шло о вопросе, который мог быть разрешен перевыборами Петроградского совета. Но с мартовского Всероссийского совещания Советов Исполнительный комитет не только по существу, но и формально был всероссийским органом. Решая вопросы общегосударственной политики, он обязан был считаться не только с настроениями столичного гарнизона и петро-градс-ких рабочих, но и с бесчисленными провинциальными Советами и армейскими организациями. А оттуда непрерывным потоком неслись в Петроград резолюции, одобрявшие нашу политику.
Таким образом, намечалось глубокое расхождение между настроениями революционной демократии в Петрограде и в провинции. Правда, дальнейшие события показали, что это расхождение было в значительной мере кажущееся, что здесь и там протекал один и тот же процесс, с той лишь разницей, что в столице он начался раньше и протекал более бурно, более стремительно, чем в провинции. Правда и то, что, констатируя расхождение между столицей и провинцией, мы склонны были настроения провинции оценивать исключительно по резолюциям местных организаций, упуская из виду, что и против них, как против нас в Петрограде, подымается уже из низов волна оппозиции.
Но так или иначе, в мае мы имели основания считать, что огромное большинство революционной демократии России поддерживает нашу политику. И это обязывало нас относиться с большой осторожностью к вопросу о перевыборах Петроградского совета. Перевыборы, устраиваемые наспех, без серьезной предвыборной кампании, зачастую на почве случайных лозунгов, при демагогическом использовании оппозицией местных поводов неудовольствия, те перевыборы, которые проводились в это время большевиками, лишь вносили деморализацию в рабоче-солдатскую массу. Исполнительный комитет должен был выступить против таких перевыборов. Но что он мог поделать, когда рабочие того или другого завода, солдаты того или другого полка выносили резолюцию недоверия своим депутатам и выбирали вместо них новых
кандидатов? Объявить перевыборы недействительными? Сохранить мандат за людьми, заведомо не выражающими воли избирателей? Или вовсе лишить данную группу избирателей представительства?
Мало-помалу в Петроградский совет просачивались элементы, враждебные политике его большинства. Борьба внутри Совета принимала день ото дня все более острый характер. С этим приходилось мириться как с особенностью петроградской политической жизни. Приезжавшие из провинции советские работники в один голос твердили, что у них, на местах, не наблюдалось ничего подобного.
* * *
Мне лично за это время пришлось быть лишь на одном провинциальном съезде Советов -- в Финляндии. И меня поразил контраст между той картиной, которую мне пришлось наблюдать здесь, и тем, что я оставил в Петрограде. Съезд собрался в Гельсингфорсе, 20 мая. Преобладали матросы и серые солдаты, представители частей, сравнительно недавно переведенных в Финляндию с фронта. Рабочих была маленькая кучка, и держались они как-то незаметно, будто робея немного посреди военных людей.
Съезд открылся обсуждением вопроса о войне. Солдаты и матросы были против войны, но и сепаратного мира они не желали, так как питали к "немцу" далеко не дружественные чувства. А так как стояли они в безопасном месте, вне досягаемости для германских батарей, имели хорошие квартиры и не терпели материальных лишений, они не видели оснований спешить с заключением мира. Сношения с союзными демократиями, созыв международной социалистической конференции и оборона фронта в ожидании результатов этой политики, короче, тактика советского большинства представлялась им вполне приемлемой. Наоборот, тактика большевиков вызывала в них недоверие, подозрительность. Рабочие, напротив, были склонны решать вопрос о войне по-ленински --всемирной революцией или, по крайней мере, братаниями.
После продолжительных прений я предложил резолюцию, повторявшую постановление предыдущего съезда и подчеркивавшую необходимость для армии быть готовой к наступательным действиям. Большевики внесли свой проект резолюции -- в духе их общероссийской конференции. Большинством, 102 голосов против 17 при 8 воздержавшихся, съезд принял за основу мою резолюцию. Тогда большевики потребовали, чтобы тот пункт резолюции, в котором говорилось о готовности к наступлению, был выделен и поставлен на поименное голосование, так как большевистская организация намерена, мол, сообщить на фронт имена делегатов, посылающих солдат на смерть.
Среди членов съезда произошло движение. Часть их принялась бурно протестовать против поименного голосования. Но я поддержал требование большевиков, заявив, что ничего не стоят голоса тех, кто боится подать свой голос открыто. Произвели именное голосование: за необходимость готовности к наступлению высказалось 80 человек, против -- 26, воздержалось -- 16. Большинство все еще было внушительное. Но чувствовалось уже, что по внутреннему своему настроению это большинство ненадежно.
Перешли к вопросу об отношении к Временному правительству. Съезд принял сочувственно мой доклад, но еще больший успех выпал на долю солдата Сергеева, выступившего после меня в защиту коалиции. Мне запомнилась и наружность этого солдата, и его речь. Был он невысокого роста, приземистый, бородатый, круглолицый, в теплой ватной безрукавке поверх выцветшей гимнастерки. Начал он с того, что он, Сергеев, "человек деревенский, а потому натуральный и всякое дело понять может лучше, чем городские, которые все с порчей". В виде примера порченно-сти "городских" ссылался на своего племянника, с малых лет живущего в городе, и привел кое-какие справки относительно его интимной жизни. Затем перешел собственно к вопросу о коалиции.
-- Я с Исполнительным комитетом в этом вопросе очень согласен, --говорил он. -- Только товарищ докладчик не так ясно показал, почему без буржуазии мы не можем. А я так полагаю, что без нее нам нельзя, мне это г. Скобелев в Петрограде объяснил. Я, это, его спрашиваю, на что нам, к примеру, г. Милюков? А г. Скобелев мне и говорит: "Вот ты, Сергеев, умный человек, так рассуди сам. Нужно нам со всеми государями разговаривать, чтобы войну кончать? Нужно! А ведь по-русски они ни бельмеса не поймут. Нужно, значит, с аглицким государем говорить, а с немецким по-немецки, а с хранцузским по-хран-цузски. Вот мы пошлем тебя, что ты им скажешь?" А г. Милюков все языки превзошел, так и чешет, как по-русски, со всеми государями говорить может по-ихнему. Ему, значит, и быть министром иностранных дел.
Милюкова давно не было в правительстве, и сам Сергеев был, быть может, из тех, что месяц назад шли к Мариинскому дворцу, требуя его отставки. Но "милюковский" аргумент в пользу коалиции казался ему решающим. И не один Сергеев так подходил к вопросу о коалиции!
Резолюция о "полном доверии и безусловной поддержке" коалиционному правительству была принята съездом почти единогласно -- против десятка большевиков, частью голосовавших против, частью воздержавшихся. Но, выступая против резолюции о доверии и поддержке, каждый большевик считал своим долгом начать и закончить
свою речь заверениями, что большевистская партия подчиняется большинству и свято чтит революционную дисциплину. "Доверять правительству мы не можем, но если большинство Советов за поддержку -- мы тоже будем его поддерживать". Это была весьма сдержанная, корректная оппозиция --значительно более умеренная, чем оппозиция Меньшиков-интернационалистов в Петрограде.
Я не могу утверждать, что во вторую половину мая большевики так держались повсюду в провинции. Но на основании сообщений, поступавших в Исполнительный комитет и в редакцию "Известий", у меня сложилось впечатление, что в то время в провинции еще не замечалось тех тревожных настроений, которые окрашивали жизнь казармы и пригородов в Петрограде и нашли особенно яркое воплощение в Кронштадте, игравшем роль общероссийской цитадели большевизма.
* * *
К этому времени тактика большевистской партии окончательно выкристаллизовалась: если в апрельских тезисах Ленина на первый план выдвигалась революционная пропаганда, то теперь партия со всей решительностью стала на почву бунтарской агитации, сделала ставку на стихийные силы бунта, повернулась спиною к Марксу и лицом к Бакунину. И если бы Бакунин в мае 1917 г. восстал из гроба, он должен был бы признать, что его идеал осуществился в Кронштадте. О кронштадтской эпопее я хотел бы рассказать здесь подробнее.
В начале мая в Кронштадт был послан в качестве комиссара бывший депутат Второй Государственной думы д-р Виноградов144, считавший себя меньшивиком, но слабо разбиравшийся в политике. Приезжая в Петроград, он не мог нахвалиться революционностью кронштадтцев, но жаловался на то, что петроградцы не обращают на Кронштадт должного внимания, в результате чего между местным Советом и петроградским Исполнительным комитетом нет надлежащего контакта. Он просил меня приехать в Кронштадт и прочесть там доклад на митинге.
16 мая я поехал в Кронштадт. Митинг собрался на Якорной площади. Огромная толпа -- тысяч 10 человек, может быть и больше. Преобладали матросы, но были и солдаты, и рабочие. Поблизости от раскрытой лестницы, служившей ораторской трибуной, стояли тесной кучкой люди, явно поставившие себе задачей сорвать доклад. Они поминутно перебивали меня враждебными возгласами и хуже всего было то, что каждое их слово вызывало бурные выражения сочувствия со стороны толпы. Я боролся, как мог, с бившимися вокруг меня волнами недоверия и вражды. Но чувствовал, что мои слова отскакивают от сознания толпы.
После меня начали говорить "большевики" -- так, по крайней мере, они сами называли себя. Я слушал их и ушам своим не верил: в одном из них можно было сразу узнать перекрасившегося черносотенца, в речи другого грубая демагогия настолько била в глаза, что казалось, будто он издевается над слушателями. Но не было такого черносотенного, демагогического вздора, который не вызывал бы кликов восторга на Якорной площади!
Вот оратор читает по бумажке о том, что Временное правительство по предложению Чернова постановило взыскать с крестьян по 1000 руб. за десятину земли в пользу помещиков.
-- Товарищи! -- кричит он. -- Ведь таких цен мы и при царе не
платили!
Я задаю оратору вопрос, откуда он взял эту нелепую выдумку. Он отвечает:
-- Нам все известно!
И обращается к толпе:
Верите вы мне, товарищи? Или тем верите, которые с вас
последнюю рубашку снимают?
Тебе верим! -- ревет толпа.
На лестницу поднимается человек в матросской форме. Этот говорит о войне:
-- Мы, матросы, ждать не будем, пока гг. офицеры войну кон
чат. Им что? Чины получают, жалованье, паек, -- а мы кровь свою
проливаем. Мы сами войну кончать должны: заклепывай пушки и
ружья за борт -- вот наша программа.
И опять в ответ бурные выражения восторга.
Одним из последних говорил человек средних лет -- мне сказали, будто это был один из руководителей местной большевистской организации. Он говорил о коалиционном правительстве и специально о Церетели.
На кого министры-социалисты стараются, я вам, товарищи,
сейчас докажу. Вот Церетели -- министр почт и телеграфов. У каж
дого из вас, товарищи, имеется или брат, или кто из родных на фрон
те. А много ли вы от них писем получаете?
Ничего не получаем! -- кричат из толпы.
А теперь гг. офицеров возьмите. Им, небось, что ни день, то
письма, телеграммы. Почему? Потому что министр приказ отдал:
солдатские да матросские письма выбрасывать, а гг. офицерам на
дом доставлять. Правильно я говорю?
Правильно!
Так не должны вы Временному правительству верить!
Долой! -- несется из толпы.
Эта толпа на Якорной площади до жуткости напоминала мне дру
гую толпу -- толпу арестантов в пересыльной тюрьме, затеявших "волынку" с начальством. Та же озлобленность, подозрительность к "чужим", слепое доверие к своим "иванам", та же беспомощность. Да и слова, висевшие в воздухе, были те же мерзкие слова, которыми пропитаны бывают самые стены в уголовных камерах. Это было тяжелое, угнетающее душу зрелище. Но всего хуже было то, что рядом с картиной "волынящих" арестантов вставали в памяти картины "красного Кронштадта" 1905 года: не так ли 12 лет назад эти же самые темные люди, принявшись за "революцию", не знали, что им делать, и в конце концов пошли громить винные погреба и разбивать публичные дома?
Не помню, чем закончился митинг -- кажется, приняли какую-то резолюцию против Временного правительства. А может быть, разошлись и без резолюции --но настроение Кронштадта после митинга стало для меня совершенно ясно. Та стихия бунта, которая начинала разгораться в рабочих кварталах Петрограда, здесь, в Кронштадте, уже кипела ключом, бурлила, готова была вылиться через край.
-- В чем причина этого явления? -- спрашивал я себя.
Само собой разумеется, не могло быть речи о высокой революционной сознательности этих слепых, темных людей. Смешно было бы говорить о том, что они проникнуты духом интернациональной солидарности и потому не разделяют нашей политики обороны. Нельзя было ссылаться и на их усталость от войны: Кронштадт не нюхал пороха. Но в течение многих лет для всех этих людей крепость, живую силу которой они составляли, была бездушной, мертвящей тюрьмой. Бесправие, свирепая муштровка, издевательства, жестокие наказания за малейшую провинность -- все это оставляло отпечаток в их душах, родило в них обиду, злобу, жажду мести. И вот теперь пришел их час. В их руках пушки, форты, боевые суда -- весь город. С наиболее ненавистными офицерами покончено в первые же дни революции. Другие сидят под замком в тех самых казематах, в которых не так давно они гноили матросов.
Теперь все должно быть по-иному, по-нашенски! Как это "по-нашенски" --темный разум кронштадтского матроса не знал. Но он готов был идти за всяким, кто звал его мстить за старые обиды. И он загорался злобой на тех, кто удерживал его от мести, кто напоминал ему о дисциплине, о долге. В смысле марксистском это была масса, не только лишенная пролетарского классового самосознания, но деградированная, деморализованная каторжными условиями существования при царизме, масса с психологией люмпенов, то есть слой, который скорее должен был представлять угрозу для революции, нежели опору ее. Но для бунта в смысле Бакунина едва ли можно было представить себе более подходящий материал.
На другой день на квартире Скобелева я рассказал товарищам о том, что видел в Кронштадте. Но мой доклад большого впечатления не произвел: в самом Петрограде все тоже шло достаточно плохо. А между тем Кронштадту предстояло в ближайшие дни стать центром всеобщего внимания. 17 мая Кронштадтский совет вынес резолюцию, в которой объявлял:
"Единственной властью в городе Кронштадте является Совет рабочих и солдатских депутатов, который по всем делам государственного порядка входит в непосредственный контакт с Петроградским советом рабочих и солдатских депутатов. Административные места в городе Кронштадте занимаются членами Исполнительного комитета".
Эта резолюция вызвала целую бурю. Буржуазная печать поняла -- или истолковала -- ее как отпадение от России морской крепости, являвшейся ключом к Петрограду. Я думаю, что для такого толкования этой резолюции не было оснований, тем более что кронштадтский Совет вынес ее не в виде декларации, определяющей конституцию города, а "так себе", мимоходом, по поводу частного вопроса, в порядке разъяснения существующего положения. Да и Совет по составу был не "страшный"; на перевыборах, закончившихся всего за неделю до того, в него вошли: 93 эсера, 91 большевик, 46 меньшевиков и 70 беспартийных*. Но дело в том, что хозяином в Кронштадте был не Совет, а бунтарски настроенная, готовая на эксцессы толпа, во главе которой стояли частью опьяненные бунтарской стихией демагоги, частью психически неуравновешенные подростки (вроде Рошаля)145, а частью совершенно темные элементы (уголовные преступники, черносотенцы-иоанниты)146. Положение было довольно серьезное. И серьезность его усугублялась тем, что бешеная кампания буржуазной печати против Кронштадта вызвала взрыв сочувствия к кронштадтцам среди петроградских солдат и рабочих.
Исполнительный комитет сделал попытку уладить инцидент и вызвал к себе представителей Кронштадтского совета. Кронштадтцы не заставили себя ждать. Держались они чрезвычайно скромно и миролюбиво; уверяли нас в полной своей солидарности с Петроградским советом и свою резолюцию от 17 мая объясняли тем, что для них, в Кронштадте, были не вполне ясны взаимоотношения, установившиеся в Петрограде между Советом и Временным правительством; с негодованием отвергали "клевету", будто Кронштадт собирается отделиться от России, или отказывается признавать правительство, или ведет какую-то свою политику.
Наша беседа с кронштадтцами закончилась обещанием делегации, что Кронштадтский совет издаст "разъяснение" к своей
* Резолюция была принята большинством в 216 голосов против 40 при 16 воздержавшихся, значит, за нее голосовала часть меньшевиков и эсеров.
резолюции. Такое "разъяснение" действительно появилось 21 мая. В нем говорилось:
"...Объявив себя для Кронштадта единственным органом местной власти, Кронштадтский совет р[абочих], с[олдатских] и м[атросских] д[епутатов] заявил, что по делам государственного порядка он входит в непосредственные сношения с Петроградским советом р[абочих] и с[олдатских] д[епутатов]. Это значит, что при решении важнейших политических вопросов, имеющих государственное значение, Кронштадтский совет р[абочих], с[оддатских] и [матросских] д[епутатов] будет прямо и непосредственно сноситься с таким же выборным органом в Петрограде. Но это вовсе не исключает сношений с Временным правительством. Такие сношения с центральной властью, кому бы она ни принадлежала, совершенно неизбежны и буквально неустранимы.
Мы признаем центральную власть Временного правительства и будем ее признавать до тех пор, пока вместо существующего правительства не возникнет новое, пока Всероссийский центральный Совет р[абочих], с[олдатских] и кр[естьянских] д[епутатов] не найдет возможным взять в свои руки центральную власть"*.
Это разъяснение не разрешало всех вопросов, всплывших в связи с резолюцией 17 мая. Но теперь была, по крайней мере, почва для дальнейших переговоров. 23-го в Кронштадт выехали Церетели и Скобелев. В их присутствии местный Совет принял огромным большинством голосов такую резолюцию:
"Согласуясь с решением большинства демократии, признавшего нынешнее правительство облеченным полнотой государственной власти, мы, со своей стороны, вполне признаем эту власть. Признание не исключает критики и желания, чтобы революционная демократия создала новую организацию центральной власти, передав всю власть в руки Совета р[абочих] и с[олдатских] д[епутатов]. Но пока это не достигнуто... мы признаем это правительство и считаем его распоряжения и законы столько же распространяющимися на Кронштадт, сколько на все остальные части России. Мы решительно протестуем против попыток приписать нам намерение отделиться от остальной России в смысле организации какой-нибудь суверенной или автономной государственной власти внутри единой революционной России, в противовес нынешнему Временному правительству".
Помимо этого Церетели успел договориться с кронштадтцами по вопросу о судьбе арестованных в февральские дни морских офицеров. Было решено передать их дела следственной комиссии, которая будет прислана из Петрограда.
* Известия, 1917, 29 мая.
24-го собрался Петроградский совет. Церетели доложил ему о достигнутом соглашении с кронштадтцами. Представители кронштадтского Совета опять говорили о своей лояльности и солидарности с Петроградским советом. Дело кончилось принятием резолюции, осуждавшей вообще "захват власти местными Советами".
По отношению к Кронштадтскому совету резолюция была составлена настолько мягко, что даже кронштадтские делегаты могли со спокойной совестью голосовать за нее.
Конфликт казался окончательно ликвидированным. Но 25-го в Кронштадте на Якорной площади собрался огромный митинг, предъявивший местному Совету требование отменить решения, принятые два дня назад в присутствии Церетели, и порвать сношения с правительством. Митинг был крайне бурный. Взрывами восторга встречались речи о том, что "наши братья, немецкие рабочие и крестьяне, могут смело идти на Петроград -- наши пушки готовы, чтобы поддержать их против русской буржуазии и разбойничьего правительства кн. Львова". Раздавались призывы, не дожидаясь немецких броненосцов, повернуть против Петрограда орудия крепостных фортов. Слышались угрозы расправиться с собственными депутатами, продавшимися буржуазии.
С Якорной площади толпа хлынула к местному Совету. И в этой обстановке Совет постановил телеграфировать председателю Временного правительства, что его резолюция от 23 мая недействительна, что "он остается на точке зрения резолюции 17 мая и разъяснения к ней 21 мая и что единственной местной властью в городе Кронштадте является местный Совет рабочих и солдатских депутатов".
В результате нового разъяснения получилась окончательная путаница: теперь Кронштадтский совет сам не знал, признает ли он центральное правительство или нет.
В тот же день, когда на Якорной площади бушевала толпа, громившая свой Совет за соглашательство с врагами народа, в Таврический дворец явилась группа военных -- офицеров и солдат,-- назвавшаяся депутацией от кронштадтского форта Ино. Я вышел для переговоров с ними. Депутаты заявили, что их форт (так же, как и форт Красная Горка) разделяет позицию петроградского Исполнительного комитета и готов всеми средствами -- если понадобится, то и силой -- ее поддерживать. Я спросил депутатов, что представляют собою форты Ино и Красная Горка. Один из них на это ответил:
-- В нас вся сила, Кронштадт только дурака валяет.
Другой делегат взял бумажку и быстро набросал на ней схему морской обороны Петрограда: остров Котлин с окружающими еще малыми фортами и на противоположных берегах Финляндс
кого залива два форта с дальнобойными орудиями -- Ино на востоке, за Териоками, и Красная Горка на западе, со стороны Ораниенбаума. К боевому значению собственно Кронштадта представители Ино были проникнуты полным презрением, подчеркивая, что их форт может в 1/4 часа превратить весь Кронштадт в груду развалин.
Я предложил делегатам созвать немедленно на обоих фортах митинги, на которых была бы сделана своего рода очная ставка между представителями петроградского Исполнительного комитета и представителями Кронштадтского совета. 26 мая состоялся митинг в Ино. Собрание происходило под открытым небом, над высоким берегом Финского залива. Ораторская трибуна -- под старой развесистой сосной, вдали -- бетонные убежиша тяжелых орудий.
Гарнизон форта составляли главным образом артиллерийские команды. Они были в то время очень многочисленны, до 3000 человек. Вид у солдат был подтянутый, слушали с напряженным вниманием. От кронштадтцев выступил Рошаль. Он говорил, как избалованный ребенок, сильно картавя и то и дело спрашивая:
-- Ведь вы мне верите, дорогие товарищи?
Но артиллеристы отвечали ему холодным молчанием. А порой слышались даже замечания:
-- За что тебе верить? Мы тебя в первый раз видим.
Рошаль, видимо не привыкший к такой атмосфере, робел, пугался и становился окончательно похож на напроказившего школьника. Играя на местном, кронштадтском патриотизме, Рошаль доказывал, что Петроградский совет несправедливо обидел кронштадтцев, так как принял резолюцию, в которой заключается порицание Кронштадту. Я же, имея в виду новое выступление кронштадтцев, доказывал, что порицание в полной мере ими заслужено и что они могут снять его с себя, лишь проявив на деле свою лояльность. В том же духе говорил приехавший со мною на митинг молодой поэт В.В. Прусак, мой товарищ по иркутской ссылке.
Резолюция, предложенная мною, была принята митингом единогласно (лишь шесть человек партийных большевиков воздержались при голосовании).
Вечером собрался Петроградский совет. Это заседание запомнилось мне как один из наиболее драматических моментов 1917 года. Церетели от лица великой и всенародной российской революции обвинял Кронштадт как очаг бунта, позорящий революцию и готовящий ее гибель. Представители Кронштадтского совета защищались. Их речи производили впечатление искренности: они считали положение в Кронштадте вполне законным "углублением" революции и не могли по
нять, что хочет от них Церетели. Со страстной зашитой Кронштадта выступил Троцкий147. Позиция "интернационалистов" была, как всегда, промежуточная, расплывчатая, не-определенная. Наша резолюция, составленная на этот раз в резких выражениях, собрала 580 голосов, против нее было подано 162 голоса, 74 человека воздержались. При парламентском голосовании такой результат мог бы считаться блестящим, но Совет не был парламентом, его полигика обладала устойчивостью лишь до тех пор, пока она поддерживалась единодушно или почти единодушно рабочими и солдатами Петрограда. А голосование показало, что почти треть депутатов не видит зла в переводе революции на бунтарские рельсы. Это было плохим знаком.
Во время заседания Совета мне сообщили, что после моего отъезда с форта Ино туда пришла из Кронштадта телефонограмма с предложением 27-го собрать новый митинг для окончательного решения всех вопросов. Вместе с Н.Д. Соколовым148 я поехал на форт.
Из Кронштадта туда приехало человек 300 матросов с Рошалем и Раскольниковым149 во главе -- они должны были создавать "настроение". Кроме того, по требованию кронштадцев на митинг были приглашены пехотные части, стоявшие невдалеке от форта в качестве его прикрытия с суши. Твердого, однородного настроения на этот раз уже не было. Кронштадтцы говорили гарнизону:
-- Вчера вы приняли резолюцию солидарности с Петроградским советом. Значит, с Петроградом у вас полное согласие. Теперь вы должны заявить, что вы солидарны и с Кронштадтским советом -- тогда у вас со всеми будет мир.
Мы с Соколовым, напротив, настаивали на том, чтобы решение форта было ясно и определенно: или -- форт отказывается от вчерашнего решения, осуждает политику петроградского Исполнительного комитета и будет отныне поддерживать Кронштадтский совет, или -- он остается при вчерашнем решении, осуждает действия Кронштадта и будет поддерживать петроградский Исполнительный комитет.
Такая постановка вопроса дала кронштадтцам повод утверждать, что они, мол, за единение и согласие, а петроградцы ищут ссоры и пытаются внести рознь между частями крепости. Но мы твердо стояли на почве принятой накануне резолюции.
При голосовании в собрании произошел раскол: артиллеристы в огромном большинстве были за нашу резолюцию; пехотинцы и прибывшие из Кронштадта матросы шумно поддерживали резолюцию, предложенную Рошалем и Раскольниковым. Решено было для окончательного определения позиции гарнизона произвести закрытое голосование по командам. Такое голосование и было произведено в ближайшие дни. Точных результатов его я не помню, но, во всяком случае, они были не в пользу Кронштадтского совета.
"Фронт" бунтарской крепости был, таким образом, прорван. Голосование Красной Горки расширило этот прорыв. В это время и среди кронштадтцев начались колебания. Часть матросов испугалась поднявшегося вокруг кронштадтской истории шума. На Якорной площади раздавались ругательства и угрозы против вожаков, которые "неизвестно чего хотят". Бунтарская волна в Кронштадте шла на убыль. Местный Совет заявил о готовности исполнять приказания правительства. В Кронштадт прибыла следственная комиссия, приступившая к рассмотрению дел арестованных офицеров. Буйные собрания на Якорной площади стали реже и малолюднее.
"Красный Кронштадт" перестал быть пугалом для правой печати. Но газеты не скрывали своего раздражения таким разрешением конфликта: зачем Церетели и Скобелев ездили разговаривать с мятежниками? Почему не проучили бунтовщиков? Впрочем, кронштадтская эпопея этим не кончилась. Большевики повели в частях петроградского гарнизона агитацию за необходимость поддержки "революционных выступлений" Кронштадта. Целый ряд полков вынес соответствующие резолюции.
Большевистские лозунги обогатились около этого времени новым требованием -- перевода Николая II в Кронштадт, и этот лозунг в короткое время приобрел огромную популярность. Стал входить в употребление и кронштадтский стиль в сношениях с правительством. Так, всю печать обошла резолюция линейного корабля "Гангут", требовавшая перевода Николая II в Кронштадт и заканчивавшаяся такими словами: "Мы в третий раз выносим наше решение и не намерены шутить. Это наша последняя резолюция. После нее мы уже будем действовать открытой силой"*.
Кронштадтской бунтарской стихии суждено было проявить себя еще не раз. В июльские дни она залила кровью улицы Петрограда. В октябре она напомнила о себе стрельбой "Авроры" по Зимнему дворцу. С нею столкнулись представители демократии в день разгона Учредительного собрания150.
* * *
На фронте назревали в это время события исключительной важности: подготовлялось наступление. 14 мая появился знаменитый приказ -- воззвание Керенского к войскам:
"Во имя спасения свободной России вы пойдете туда, куда поведут вас вожди и правительство. Стоя на месте, прогнать врага невозможно. Вы понесете на концах штыков ваших мир, правду, справедли
* См.: Новая жизнь, 1917, No 53, 27 мая.
вость. Вы пойдете вперед стройными рядами, скованные дисциплиной долга и беззаветной любви к революции и родине..."
Этот приказ вызвал много толков. Одни восхищались проникавшим его пафосом, другие морщились от его театральной напыщенности. Правая печать торжествовала возвращение России к традиционной политике верности союзникам. Большевики метали громы и молнии против военного министра, вновь собирающегося бросить миллионы солдат в бойню.
Но Керенскому принадлежало в данном случае лишь выполнение, а не инициатива: необходимость оживления фронта, возобновления активных боевых операций, перехода в наступление была признана всем правительством, и в этом вопросе между советскими министрами и цензовиками не было разногласий. Уже в правительственной декларации 6 мая, в словах "Временное правительство твердо верит, что революционная армия России не допустит, чтобы германские войска разгромили наших союзников на Западе и обрушились всей силой своего оружия на нас" было высказано решение положить конец сепаратному перемирию, фактически установленному на нашем фронте германским командованием.
Но если советские деятели сходились с представителями цензовых кругов в признании необходимости оживить застывший фронт, то мотивы у тех и у других были различные. Для цензовиков переход армии в наступление означал возврат России к политике Милюкова и, вместе с тем, средство прибрать к рукам армию и положить конец революции. На этой точке зрения, в частности, стоял генералитет, оказывавший в то время большое влияние на правые и либеральные политические круги. Генерал Лукомский151 в своих "Воспоминаниях" прямо пишет:
"...Союзники настаивали на начале активных действий на нашем фронте. С другой стороны, теплилась надежда, что, может быть, начало успешных боев изменит психологию массы и возможно будет начальникам вновь подобрать вырванные из их рук возжи"*.
В советских кругах в пользу наступления приводились совершенно иные соображения. Станкевич, отмечая появившуюся в начале мая в этих кругах тенденцию в пользу наступления, высказывает уверенность в том, что "помимо соображений международной политики и действительного искания путей к миру в новых настроениях играли значительную роль соображения внутренней политики. Бездеятельная армия явно разлагалась... Надо было дать армии дело... Конечно, быть может, лучшим исходом было бы в смысле внутренней политики, если
* Ген. А.С. Лукомский. Из воспоминаний // Архив русской революции, кн. 2. Берлин, 1922.
бы наступление начал сам противник. Но он не наступал. Значит, надо было двинуться на него и ценою войны на фронте купить порядок в тылу и в армии"*.
Но это не совсем точно. Станкевич в то время работал на фронте и не имел непосредственного контакта с Таврическим дворцом. Указываемые соображения были у него, у некоторых фронтовых работников, у Керенского. Но они были чужды руководящим кругам советского оборончества. Были мы правы или нет -- но для нас наступление являлось необходимой ценой за приближение всеобщего мира, и ни за что, кроме мира, не согласились бы мы платить эту цену, в которую входили тысячи новых могил.
Положение рисовалось нам в виде дилеммы: сепаратное перемирие или наступление. Большевики защищали фактически установившееся перемирие так же, как они защищали закреплявшие это состояние фронта братания. "Правда" писала:
"...Что же дурного в фактическом перемирии?.. Нам возражают, что перемирие установилось только на одном фронте и что потому оно грозит сепаратным миром... Возражение до очевидности несостоятельное, явная выдумка, попытка засорить глаза...
Братание на одном фронте может и должно быть переходом к братанию на всех фронтах. Фактическое перемирие на одном фронте может и должно быть переходом к фактическому перемирию на всех фронтах...
Что дурного в таком переходе?"**.
В таком переходе не было бы, с нашей точки зрения, ничего дурного, но дурно было то, что такого перехода в действительности не происходило и практическое сепаратное перемирие с Россией лишь давало германскому командованию возможность увеличить ожесточение боев на западных фронтах, вводя в бой новые и новые дивизии, снимаемые с русского фронта. При таком положении дел на нашем фронте у нас не могло быть никакой надежды сговориться с социалистами Запада относительно общей борьбы за демократический мир, как не было надежд и на совместный с союзниками правительственный пересмотр целей войны.
Сепаратное перемирие загоняло, таким образом, российскую революцию в тупик. Переход в наступление русских армий на фронте становился предпосылкой нашей внешней мирной политики. Но "оживление фронта" практически означало возобновление кровопролития. И каковы бы ни были мотивы в пользу такой политики, против нее было естественное элементарное чувство самосохра
* Станкевич. Воспоминания, с. 123. ** Правда, 1917, 9 мая.
нения каждого отдельного солдата. Отсюда то сопротивление, на которое должна была натолкнуться агитация Керенского и поддерживавших его армейских организаций.
Эта агитация ставила себе воистину неблагодарную задачу. В марте--апреле мы призывали солдат к защите фронта. Но тогда затишье, установившееся на фронте, делало сравнительно малой ту жертву, которая требовалась от солдата. А теперь нам предстояло самим разрушить это затишье, привлечь вновь на русский фронт снятые с него вражеские дивизии. Теперь во имя долга, во имя блага России, во имя спасения революции от солдат требовалась величайшая, последняя жертва.
И все же агитация, начатая в этом направлении, не осталась бесплодна. В войсках разгорался революционный энтузиазм. В тылу кое-где формировались добровольческие "ударные" части. Но одновременно в солдатской массе, и на позициях, и в тыловых гарнизонах, зрели настроения неповиновения, дезертирства, бунта. Упорнее, чем раньше, отказывались от выступления на фронт маршевые роты. Начались затруднения при смене резервными частями полков, стоящих на позициях. Солдаты с растущим сочувствием слушали речи о том, что война не нужна, что буржуазия для своей выгоды толкает пролетариат в бойню, что нечего сознательным солдатам умирать за капиталистов: вот если бы власть была в руках Совета рабочих и солдатских депутатов -- тогда другое было бы дело! На этих дрожжах быстро поднималось на фронте влияние большевиков. Росло число "большевистских" полков. На всю Россию прогремел Гренадерский полк, и вынесенная им резолюция-воззвание стала своего рода платформой темных солдатских масс, жаждущих сохранения затишья на фронте. Приведу здесь этот документ полностью:
"Мы, гренадеры, собравшись на митинге 29 мая с.г., постановили:
В то время, когда свобода только засветилась, как яркая звезда, перед русским пролетариатом, буржуазия для достижения своих капиталистических целей хочет толкнуть русский пролетариат в бойню.
Мы, гренадеры, при Николае, одураченные им, шли и стойко умирали, мы не хотим дальше умирать за чуждые нам интересы капиталистов.
Мы не хотим умирать, когда в душу закрадывается сомнение, что снова вовлечены в бойню капиталистами. Нет сил с легкой душой двинуться вперед.
Мы считаем, что министерство, состоящее в большинстве из буржуазии, только задерживает дальнейшее успешное развитие революции и мешает правильному и скорому разрешению вопроса о мире.
Мы умрем все за Совет с[олдатских] и р[абочих] д[епутатов]. Нам не страшна смерть, страшно сгубить свободу. Нужна уверенность перед смертью, что умираем за дело народа, а для этого требуется, чтобы вся власть была у народа, вся власть у Совета с[олдатских] и р[абочих] д[епутатов].
Тогда нет места сомнениям, тогда мы всюду за Советом с[олдатских] и р[абочих] д[епутатов], тогда мы готовы каждую минуту отдать свою жизнь.
Итак, если нужно пожар тушить пожаром, если для скорого достижения мира нужна война, нужно наступление, -- то, чтобы пойти вперед, необходимо, чтобы Совет взял свою власть в свои руки.
Горе тому, кто захочет помешать этому. Всю силу своего оружия мы обратим против него.
Вся власть народу! Вся власть Совету с[олдатских] и р[абочих] д[епутатов]! Только тогда свобода наша. Только тогда может наступить конец войны".
Порою те же настроения выражались короче и проще. Помню, газеты передавали резолюцию митинга солдат какого-то тылового гарнизона: "Умрем, но на фронт не пойдем". В петроградском гарнизоне до подобных резолюций пока еще не доходило. Но и здесь толки о предстоящем наступлении, в связи с отправкой маршевых рот, вызвали сильное брожение в солдатской массе. И если в апреле Исполнительный комитет пользовался еще в казармах почти неограниченным авторитетом, к концу мая большая часть петроградских полков стояла уже в оппозиции к Комитету.
В Совете оставалось сплоченное оборонческое большинство; оборонцы преобладали и в полковых комитетах; а на полковых митингах солдаты освистывали собственных депутатов, с раздражением слушали представителей Исполнительного комитета и встречали овациями большевистских агитаторов, доказывавших, что "декларация прав солдата" устанавливает в армии такое бесправие, какого не было даже при Николае II.
Вообще за май большевизм сделал в петроградском гарнизоне огромные успехи. Но это был своеобразный "большевизм", не предусмотренный ни Циммервальдом, ни Кинталем, ни тезисами Ленина. Ограничусь одним примером этого настроения солдатской массы. Командование петроградского округа по соглашению с военной секцией Исполнительного комитета выработало проект переформирования гвардейских запасных частей. Не помню всех подробностей этого проекта, но суть дела была в приведении гарнизона в боевую готовность на случай наступле
ния противника. 29 мая представители полков были созваны на совещание для обсуждения мер проведения этого проекта в жизнь. После бурных прений собрание большинством, 23 голоса против 2, вынесло резолюцию:
"Ознакомившись с проектом переформирования запасных батальонов в резервные полки и разобрав главную мотивировку проекта -- защиту Петрограда при высадке десанта, -- собрание пришло к заключению, что она недостаточно обоснована, так как при высадке десанта на Финляндском побережье враг встретится с миллионной армией, находящейся в этом районе. На основании вышеизложенного собрание категорически протестует против предложенного переформирования петроградского гарнизона.
В свою очередь мы предлагаем:
чтобы военное министерство немедленно вооружило пулеме
тами все батальоны, не менее 24 пулеметов на каждый батальон;
чтобы немедленно батальоны были пополнены офицерским
составом, не менее 20 на батальон путем производства солдат в офи
церы, в порядке представления таковых батальонными комитетами
с одобрения рот и команд;
чтобы немедленно было проведено в законодательном поряд
ке разжалование офицеров, которые, по мнению батальонных ко
митетов, рот или команд, недостойны носить офицерские погоны.
Лишь по удовлетворении означенных требований петроградский гарнизон будет достаточно организован, боеспособен и послужит твердой опорой для зашиты революции от реакционных посягательств."
Здесь не было ни "всемирной революции", ни "власти Советов", ни громов и молний против французских и английских империалистов. Но это был подлинный гарнизонный "большевизм" -- с отказом от выступления на фронт, с требованием выборного командования, с выбрасыванием из полков нежелательных офицеров и с обещанием твердо защищать революцию против реакционных посягательств -- но, конечно, не против внешнего врага!
Воинские части, выносившие такие постановления, уже были "ненадежны" --не только с точки зрения командования, но и с точки зрения Исполнительного комитета. А между тем под приведенным решением были подписи представителей чуть ли не всех гвардейских полков Петрограда, то есть главной силы столичного гарнизона!
Глава шестая НАСТУПЛЕНИЕ НА ФРОНТЕ. РАЗВАЛ В ПЕТРОГРАДЕ
На 1 июня было назначено в Петрограде открытие Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов. Съезд открылся двумя днями позже и тянулся целых три недели152. В первые дни Кадетский корпус, где происходили заседания съезда, был центром всеобщего внимания. Зал не мог вместить всех желающих присутствовать на заседаниях этого "первого парламента революции". Но затем интерес к съезду в широких слоях населения потух, а вместе с тем и от самого съезда отлетел дух живой, на заседаниях его воцарилась тяжелая, серая скука. И теперь, пытаясь восстановить в памяти картину съезда, я вижу перед собой длинный, казенного вида зал; ряды слушателей, вяло аплодирующих оратору; усталые, поникшие люди за столом президиума; измученный, потерявший голос оратор, надрывающийся у края эстрады... И, несмотря на яркие вспышки, прорезывающие кое-где эту картину, от нее веет на меня чем-то безнадежно тоскливым.
Съезд был созван согласно постановлению мартовского совещания Советов. Формально перед ним лежала та же двойная задача, что перед совещанием: сплотить ряды революционной демократии и выяснить ее отношение к основным вопросам, поставленным на очередь дня развитием революции. Эти вопросы были все те же: о войне, о правительстве, о земле.
Но постановка вопросов была уже иная, и обсуждались они по-иному, и атмосфера Кадетского корпуса, где заседал съезд, ничем не напоминала атмосферы Таврического дворца дней первого Всероссийского совещания. За два месяца революции утекли многие годы. За это время коренным образом изменилось положение и внутри советской демократии, и вне ее. Тогда мы искали путей к соглашению всех наметившихся в Советах течений и, казалось, были недалеки от разрешения этой задачи (например, при обсуждении вопроса об отношении к Временному прави
тельству). Теперь в возможность соглашения почти никто не верил. Объединительные попытки делались без веры в успех, скорее для очистки совести, и, может быть, главным их стимулом было желание руководителей обоих течений снять с себя упрек за происшедший в рядах демократии раскол.
Линия борьбы была ясна: меньшевистско-эсеровский оборонческий блок -- с одной стороны, большевики -- с другой. Третьей силы не было. Левые эсеры и меньшевики-интернационалисты, колебавшиеся между противоположными лагерями, не шли в счет.
На съезде было около 100 большевиков, человек 250 меньшевиков, до 300 эсеров; да еще человек 250 приходилось на беспартийных и на мелкие группки, не игравшие заметной роли. "Интернационалистов" было человек 60--70 -- из них половина, с Мартовым153 во главе, входила в меньшевистскую фракцию, а другая половина, возглавляемая Троцким и Луначарским154, примыкала к большевикам.
Все голосования, насколько помню, давали одни и те же цифры: большинство в 500--600 голосов и меньшинство в 100--150 человек. Колебались эти цифры главным образом в зависимости от того, насколько полон был зал заседания. В этой обстановке не было места для развития борьбы в парламентском смысле, не было надобности в бесконечных речах, и съезд мог бы закончить свои занятия не в три недели, а в три-четыре дня. Но течение съезда определялось не фракционными группировками в его составе, а своеобразным очертанием линии раскола, которая делила в то время на два лагеря революционную демократию России.
Каждое из боровшихся в Советах течений противополагало свою политику политике противников, как пролетарскую линию в революции линии мелкобуржуазной. Это противопоставление было с обеих сторон неправильным или, во всяком случае, спорным: на стороне того и другого течения были и пролетарские, и мелкобуржуазные элементы; если большевики были сильны в рабочих районах Петрограда, то оборонцы почти безраздельно господствовали во многих промышленных центрах средней России; с другой стороны, главной, общепризнанной опорой большевизма был Кронштадт, гарнизон которого никак нельзя было причислить к "пролетариату" в марксистском смысле слова.
Но вот грань -- четкая до осязательности и твердая, как лезвие ножа: к началу июня Исполнительный комитет, проводивший политику обороны и коалиции, имел против себя большинство рабочих и солдат в Петрограде и за себя --революционную демократию остальной России. Как раз перед самым съездом большевики вновь одержали победу над нами на петроград
ской конференции фабрично-заводских комитетов155. Эта конференция, собравшаяся для обсуждения экономических вопросов, волновавших рабочих, вынесла предложенную Зиновьевым резолюцию, заканчивавшуюся требованием перехода всей государственной власти в руки Советов. За резолюцию было подано 297 голосов, при 21 -- против и 44 воздержавшихся.
Я думаю, что численное соотношение сторонников большевизма и оборончества на фабриках и заводах Петрограда было в начале июня близко к этим цифрам. Соотношение же сил обоих течений складывалось еще менее благоприятно для нас. Ибо как в механике при столкновении многих движущихся тел живая сила каждого из них измеряется его массой и квадратом скорости, так в революции при столкновении социальных групп численность каждой из них имеет меньшее значение, нежели ее устремленность, активность. А в петроградском пролетариате максималистские настроения охватывали в это время бесспорно наиболее активные элементы рабочих кварталов. За нами были чуть ли не исключительно те слои рабочих, которые оставались во власти инерции первых двух дней революции.
В провинции, как я упоминал уже, бунтарские, максималистские настроения нарастали значительно медленнее. Там в конце мая наблюдалась примерно та же картина, какую Петроград представлял в начале апреля -- слабая дифференциация течений при преобладании влияния оборонческих партий. Можно было по-разному оценивать это явление, но сам факт не внушал сомнений. А этот факт имел своим последствием то, что нам приходилось все с большей настойчивостью искать опоры нашей политике вне Петрограда. В орган такой апелляции и суждено было превратиться июньскому съезду. Говорю "суждено", ибо огромное большинство делегатов менее всего было расположено "разбирать петроградские споры" и предпочитало, чтобы петроградские политики сами сговорились между собою. А между тем не было возможности обойти эти "споры", так как в них был узел революции.
С другой стороны, было бы странно, если бы партия, составлявшая меньшинство в провинции, но чувствовавшая свою силу в столице, ограничивала себя в такой момент рамками парламентских дебатов и воздержалась от демонстрирования перед Всероссийским съездом своей власти над умами солдат и рабочих Петрограда. Если для одних съезд Советов был средством преодоления усиливавшейся в столице бунтарской стихии, то для других он явился сигналом, чтобы бросить эту стихию на абордаж твердынь оборончества. Отсюда своеобразное течение съезда.
* * *
Начало съезда ознаменовалось бурным инцидентом по поводу высылки Роберта Гримма156, швейцарского социалиста-интернационалиста, сыгравшего крупную роль в период Циммервальда и Кинталя и весной 1917 года приехавшего в Россию. Не буду рассказывать здесь всю эту историю. С Гриммом я встречался несколько раз. Он производил впечатление доктринера, не привыкшего лезть за словом в карман, бойкого, самоуверенного, но плохо разбирающегося в обстановке. За свое короткое пребывание в Петрограде Гримм наделал немало несуразностей и дал возможность "использовать" себя всем, кому было не лень. Широко использовали его большивики, еще шире --германский генеральный штаб, но наиболее ценные услуги он оказал, несомненно, нашим правым кругам, которым дал оружие против Советов и в особенности -- против советских министров Церетели и Скобелева, поручительство которых открыло Гримму возможность въезда в Россию.
Последним подвигом Гримма была попытка прозондировать почву об условиях, на которых германское правительство согласилось бы заключить сепаратный мир с Россией. Каковы бы ни были субъективные намерения Гримма, в то время, когда он предпринимал этот шаг, сепаратный мир с Россией был предметом мечтаний германского командования, в России же все партии сходились в решительном отрицании этого решения вопроса о войне. Таким образом, непримиримый интернационалист объективно оказался в данном случае в роли агента чужого правительства.
Когда это открылось, Временное правительство предписало ему покинуть пределы России. Меньшевики-интернационалисты выступили на съезде с протестом против этого "акта полицейского произвола". Мартов в пламенной речи громил Временное правительство и министров-социалистов, поднявших руку на швейцарского социалиста. Ему отвечал Церетели. На всех, кто чувствовал трагическое положение революции, гнетущее, подавляющее впечатление должен был произвести этот словесный поединок. Мартов и Церетели, оба одинаково искренние, одинаково мужественные воины демократии и революции, призванные, казалось бы, идти рука об руку, защищая общее знамя от врагов справа и слева, выступили здесь непримиримыми противниками.
Мартов, защищавший Гримма в уверенности, что этим он защищает честь революции и достоинство международного социализма, вызывал чувство глубокой симпатии своей искренностью, своим энтузиазмом, искрометной талантливостью речи. Но он был в полном смысле трагичен в этот день: чувствовалась
обреченность его мысли, ходящей вокруг да около, запутавшейся в сетях диалектики и не замечающей главного -- того, что революционная Россия находится в состоянии войны.
Церетели говорил с тем подъемом и блеском, которые свойственны ему при борьбе с сильным и честным противником. Сочувствие огромного большинства съезда было на его стороне.