* * *

Перед отъездом из Риги Станкевич вместе со мной объехал корпуса 12-й армии, устраивая при корпусных штабах собрания начальников дивизий для выяснения положения в частях и обсуждения мер к поднятию боеспособности армии.

Строевые командиры жаловались на упадок дисциплины, на своеволие солдатской массы, упоминали о повторяющихся случаях братания с неприятелем, отмечали развращающее влияние, оказываемое на фронт тыловыми пополнениями. Тон жалоб был фаталистически-унылый: люди стали негодовать, решили, что на все святая воля Господня, и теперь рассказывают безучастно о том, что творится вокруг них.

Такому фатализму соответствовало особое деление полков и дивизий на два разряда: на "больные" и "здоровые" части. С этим делением я столкнулся здесь впервые. "Болезнь" была всегда одна

и та же -- большевизм. Но проявления этой болезни были разнообразные; отказ от строевых занятий, от поддержки окопов и расчистки ходов сообщения; самовольные отлучки, братание, смещение офицеров; резолюции с требованием власти Советов, опубликования тайных договоров, улучшения пищи и раздела полковых сумм между солдатами; отказ от уборки казарм, от мытья нар, от вынесения нечистот, от прививки оспы, от допущения в полк дезинфекторов и т.д., и т.д.

Полк, охваченный "большевизмом", в течение некоторого времени "дурил" подобным образом. Затем это надоедало солдатам, внешний порядок более или менее налаживался -- полк признавался "выздоровевшим". Порой единственным следом "болезни" оставались загаженные казармы, осыпавшиеся ходы сообщения да высыпанные в ближайший пруд патроны; порой дело доходило до покушений на офицеров, до убийств.

Если на солдат "находило" во время пребывания полка в резерве, полк отказывался выходить на позиции. Если "болезнь" заставала полк в окопах, начинались братания с неприятелем и конфликты с собственной артиллерией.

Многие офицеры и генералы считали, что пережитая полком или дивизией "болезнь" избавляет данную часть от опасности вторичного заболевания. К частям, в которых пока все шло гладко, относились с опаской, ждали от них самого худшего. Наоборот, полки, на всю Россию нашумевшие своим большевизмом, несли службу сравнительно сносно: Новоладожский полк (основавший "Окопную правду") считался -- при невысоких требованиях -- чуть ли не образцовым, а среди латышских батальонов были такие, где солдаты отдавали честь офицерам, как при "старом режиме".

В "больной" части всегда можно было отметить "зачинщиков", которые "мутили" темную массу; они называли себя большевиками и охотно пользовались большевистскими лозунгами и терминами при агитации. Но среди них я не помню людей с партийно-революционным прошлым. Наоборот, все это были люди, неведомым путем пришедшие к своей "крайне левой" идеологии. Заметную роль играли среди них офицеры-бурбоны, до революции отличавшиеся рукоприкладством, унтер-офицеры, опасавшиеся мести солдат за "старое", и в особенности бывшие городовые и жандармы.

Это не значит, что "окопный большевизм" был всецело результатом провокационной работы этих людей. Нет, описанные настроения носились среди солдат в воздухе, и черносотенные элементы лишь подыгрывали под них в целях самосохранения или из

других видов. Источник этих настроений был двойной: с одной стороны, солдат, чувствуя винтовку в руках, не чувствовал больше палки над головой; с другой стороны, армия не хотела воевать.

Начало принуждения в армии было разрушено не происками революционных организаций, не кознями агитаторов, не слабостью Временного правительства, а самым фактом революции: ведь революция в том -- в значительной мере -- и состояла, что в известный момент армия вышла из повиновения тем, в чьих руках она была до того времени послушным орудием. Восстановление павшей дисциплины было вопросом новой кристаллизации всех элементов армии, да и всего государства.

Что касается до нежелания солдат воевать, то в наличии такого настроения, и при том весьма устойчивого и решительного, не могло быть ни малейших сомнений. Но люди опытные объясняли, что это на так уже страшно: солдаты, мол, никогда не хотят воевать; в нашей армии это наблюдалось чуть ли не с самою начала войны -- а армия все же держалась и даже порой шла вперед. Да и летом 1917 года, на пятый месяц революции, принуждения не было, и воевать солдаты не хотели, а фронт все же держался.

Какие же силы удерживали солдат на позициях? Отчасти -- сила инерции, привычка, отсутствие чувствительного давления со стороны противника*; отчасти -- чувство долга. Да, чувство долга еще было живо в солдате, даже в наиболее разложившихся частях! И уж, конечно, не правым кругам, упорно отказывавшимся от каких бы то ни было жертв ради спасения родины и ведшим в защиту своих привилегий безумную борьбу против своего народа, не правым кругам было обвинять солдатскую массу в забвении долга.

Солдат, проклиная войну, нарушая дисциплину, "бунтуясь", все же в глубине души сознавал, что бросить винтовку и уйти с фронта нельзя.

* * *

Авторитет командного состава в армии был в значительной мере подорван еще до революции. Падение царской власти, основы всей старой военной идеологии, нанесло этому авторитету последний сокрушительный удар. Положение офицеров было тяжелое: кругом атмосфера недоверия, озлобленная толпа, зре

* Редкая артиллерийская перестрелка, при которой армия чуть ли не полумиллионного состава имела 5--6 человек убитых или раненых в неделю, само собой разумеется, не могла считаться "чувствительным давлением".

юший кровавый бунт, оскорбления, угрозы, вечная опасность насилия, самосуда. В этой обстановке многие падали духом, утрачивали способность приказывать, ограничиваясь тем, что лично исполняли, как могли, свои обязанности. Некоторые, преимущественно из прапорщиков военного времени, в видах самосохранения перекинулись в лагерь бунтующей солдатчины и, подстраиваясь под ее настроения, добивались продвижения по служебной лестнице на началах "выборности". Но были также строевые начальники, активно боровшиеся с разложением армии, с неутомимой энергией работавшие над укреплением своих частей.

Из числа этих энергичных и сохранивших присутствие духа начальников одни ладили с комитетами, другие находились в открытой вражде с ними, тянули к "старому режиму". Главой "старорежимников" был генерал Балтийский192, убежденный черносотенец, антисемит, позже уволенный по требованию Иско-сола и... ставший правой рукой Троцкого при создании Красной армии. Из генералов, умевших согласовать свою работу с новыми условиями жизни в армии, наиболее яркие фигуры представляли собой командующий армией Парский и командир 43-го корпуса Болдырев193.

Ген. Парский, посреди поражений, в обстановке разложения армии, сохранял неизменную пламенную веру в русского солдата. Эта вера мирила его со всем -- даже с комитетами.

-- Русский солдат, -- говорил он, -- изумительный солдат, он боевую обстановку сметкой, чутьем схватывает лучше, чем любой генерал. Военачальник у солдата должен учиться. Я так и делал, когда ротой, а потом полком командовал. Получу задание, изучу местность, а прежде, чем приказ отдавать, позову своего денщика и с ним посоветуюсь. И не помню случая, чтобы денщик дельного совета мне не подал. Земляки всегда все знают лучше, чем в штабе: и где у противника пулемет припрятан, и с какой стороны у него части покрепче стоят, с какой стороны -- послабее. В эту войну, уже корпусом командуя, я и то всегда денщика выспрашивал: "Как ты, Гаврила, думаешь, будет ли на этой неделе немец наступать или нет?" А Гаврила отвечает: "Никак нет, Ваше Превосходительство, раньше чем через 10 дней ему наступать невозможно". --"Почему ты так думаешь?" -- "А потому-то и потому-то..." Я и спокоен. А то Гаврила сам мне докладывает: "Ваше Превосходительство, не иначе, как немец ударить хочет", -- я сразу в армию доношу, что по полученным сведениям ожидаю, мол, наступления неприятеля, и сам меры принимаю..."

Для Парского решающим фактором в войне была психология солдат и офицеров и прежде всего их взаимное доверие и спайка. Одной из причин наших военных неудач он считал рознь между различными видами оружия, особенно пехотой и артиллерией, и рекомендовал бороться с этим злом, устраивая общие батарейно-полковые праздники и гулянья для офицеров и солдат. Так же заботливо относился он к сплочению различных национальных элементов армии.

Как-то, собираясь в украинский армейский комитет, я пригласил Парского ехать со мною. Генерал согласился, но уже в дверях остановился и сказал:

-- Знаете, что, Владимир Савельевич? Отправляйтесь одни.

А я к ним на будущей неделе пойду, когда ко мне жена при

едет-- она из Полтавской губернии, по-украински говорит. Я

им скажу, что надо, а потом жена по-ихнему несколько слов

прибавит -- выйдет сердечнее, теплее, хохлы это любят...

О военных талантах генерала Парского судить я не берусь, но в прошлом за ним были крупные заслуги, и в обстановке фронта он разбирался, как мне казалось, неплохо. Во всяком случае, это был человек с оригинальным, самостоятельным умом. Политикой он мало интересовался, признаваясь простодушно:

-- Этих дел я не знаю.

В спасительность репрессий он не верил:

-- Русского человека, если он забрал себе что в голову, нака

занием не испугаешь.

Но верил в здравый смысл и совесть солдата, и потому все настроения в армии считал явлением временным, преходящим.

Болдырев, бравый генерал, гордившийся тем, что отец его сам пахал землю, был человеком другого склада. Он не философствовал, не рассуждал, а старался с размаху, напряжением воли брать все препятствия. Его решительные манеры, смелость, прямота, в сочетании с его своеобразным красноречием, внушали уважение солдатам. К комитетам сперва он относился недоверчиво, но потом, приглядевшись к их работе, понял, что они не являются помехой укреплению фронта. Искосол, со своей стороны, вначале считал негнущегося, резкого на язык генерала завзятым контрреволюционером и даже добивался его увольнения. Но позже искосольцы оценили прямоту, лояльность и энергию Болдырева и искренне жалели о его уходе, когда -- после отставки ген. Данилова -- ему пришлось покинуть корпус, чтобы принять командование соседней 5-й армией.

Не буду здесь останавливаться на других представителях командного состава. Перейду к комитетам.

* * *

Душой армии был Искосол. Председателем его состоял Г.Д. Кучин (Оранский)194, видный деятель социал-демократической партии, в начале войны призванный в армию, прошедший всю военную страду рядовым, в окопах, и на фронте произведенный в прапорщики. Старый революционер, глубоко убежденный социалист, он ненавидел войну, но вместе с тем любил армию, считал оборону величайшей задачей революции и относился с увлечением к военному делу. Вокруг него группировались люди, подобно ему, прошедшие партийную школу и в окопах проведшие войну: Я. Хараш195, Л. Тумаркин, Б. Рабинович. Им удалось подобрать себе помощников, политически менее подготовленных, но искренних, энергичных, преданных революции и обороне.

В Искосоле царила атмосфера безграничного взаимного доверия и тесного товарищества. Это была одна дружная семья. Любимым членом ее был и А. Дюбуа. Войну он провел рядовым на фронте, разделяя политические позиции крайнего оборончества. Но, в отличие от Кучина, во время революции он потерял интерес к военному делу, по-видимому, увлекшись открывшимися перед социалистами широкими возможностями морального и интеллектуального воспитания масс. Он энергично работал в рижской партийной организации, редактировал местную социал-демократическую газету, поддерживал связи с профессиональными союзами, руководил стачками (в частности, когда я приехал в Ригу, внимание его было поглощено забастовкой прачек). Эти его занятия, по правде, имевшие мало общего с обязанностями комиссара армии, вызывали негодование штаба. Но дело от этого не страдало, так как свои официальные обязанности Дюбуа передал своему помощнику, некоему Минцу, и тот, будучи совершенным нулем в смысле политики и общественности, но обладая большой трудоспособностью и некоторым административным талантом, недурно справлялся со своими функциями. Понемногу Минц прибрал к рукам весь армейский комиссариат, отобрав у Дюбуа все атрибуты его должности: печати, бланки, квартиру и автомобиль. В штабе к Минцу относились с уважением, в Искосоле его презирали.

Со штабом Искосол, как я упоминал уже, был на ножах. Трения между ними начались с первых дней революции, и с тех пор каждый день приносил новые недоразумения. Дюбуа и Минц, которые едва разговаривали друг с другом и из которых один всегда поддерживал генералов, а другой во всем соглашал

ся с Искосолом, не могли быть посредниками для улаживания этих столкновений. За это дело и принялись мы с ген. Парс-ким, и к началу августа нам удалось, кажется, достичь некоторых результатов -- машина 12-й армии стала работать ровнее, без перебоев.

* * *

Характеристику состояния 12-й армии, данную на предыдущих страницах, я хотел бы дополнить здесь несколькими замечаниями о 5-й армии, составлявшей левое крыло Северного фронта. С этой армией я познакомился несколько позже, чем с 12-й, в конце августа. Но в дальнейшем мне приходилось делить внимание и время между обеими армиями.

Обстановка здесь и там была различная. 5-я армия считалась одной из наименее разложившихся на всем пространстве от Рижского залива до Черного моря. Репутация "опоры порядка" особенно упрочилась за ней благодаря той роли, какую сыграл в июльские дни отправленный ею в Петроград "сводный отряд". Забегая несколько вперед, отмечу, впрочем, что позже именно 5-я армия первой оказалась в руках большевиков.

Особенностью этой армии, по сравнению с 12-й, была бедность политической жизни, преобладание инерции старых отношений, что объяснялось расположением армии в стороне от больших промышленных городов. Но не оставалось без влияния и то обстоятельство, что командовал 5-й армией энергичный и умный ген. Данилов, умевший со всеми ладить и всех в конечном счете подчинять своей воле.

Армейский комитет в 5-й армии был по составу не столь блестящ, как Искосол. Но во главе его стоял талантливый и смелый человек, гусар и георгиевский кавалер Виленкин. При царизме он был правоверным кадетом, а во время революции примкнул к народно-социалистической партии196. Я думаю, что это было с его стороны действительным полевением, а не приспособлением к обстановке: Виленкин был человеком негнущимся, не умеющим льстить толпе -эти свои качества он доказал своей смертью*.

Станкевич приводит в своих "Воспоминаниях" отзыв Вилен-кина о роли армейских организаций: "Задача нашего комитета довести армию до того состояния, чтобы по приказу командующего армией любая часть арестовала без колебаний комитет. Тогда

* Он был расстрелян большевиками в 1919 г.

мы, деятели комитета, скажем: наш долг перед родиной выполнен"*. Это не была бутада: Виленкин действительно так смотрел на дело. Но его точка зрения не разделялась его сотрудниками; он занимал в комитете крайний правый фланг, что не мешало ему пользоваться среди товарищей огромным влиянием.

Крупную роль играл в комитете полковник Куропаткин -- кадровый офицер, искренно отдавшийся революции и сумевший привить товарищам по работе свои навыки специалиста. Политическим руководителем, идеологом оборончества был в армии социалист-революционер Евгений Колосов. Весьма энергичную деятельность проявлял армейский комиссар Ходоров. Но о нем у меня осталось неприятное воспоминание: он пытался упрятать в сумасшедший дом какого-то солдата --лазаретного служителя, уличавшего его в том, что он, Ходоров, до революции, пользуясь родственными связями, "окопался" в лазарете.

У этого армейского комиссара был еще помощник -- человек огромного роста, с университетским значком, вечно выпученными глазами, широко раскрытым ртом и феноменальным голосом. Командный состав в 5-й армии был сравнительно ровный. Офицеры держались увереннее, чем в 12-й армии. Эксцессов со стороны солдатской массы здесь было меньше. Но и здесь были "больные" полки и дивизии, и здесь строевые занятия производились лишь кое-где да кое-как, и здесь окопы и ходы сообщения осыпались из-за отказа солдат заниматься их укреплением и расчисткой.

Но вернусь к 12-й армии, в которой главным образом протекала моя работа.

* * *

Согласно директивам, полученным из Петрограда, я должен был особенное внимание обратить на латышские стрелковые батальоны. Таких батальонов в составе 12-й армии было, насколько помню, 10 или 12, силой всего в 20--30 тысяч штыков. Они были созданы еще в первый период войны, в 1915 году, --кажется, на основе добровольчества. Привыкшие к дисциплине, упорные в бою, как и в работе, латышские стрелки оказались превосходным боевым материалом. И даже летом 1917 года в них все еще чувствовался военный дух, которого не было и в помине в соседних расхлябанных, опустившихся "рассийских" дивизиях.

Но в первые годы войны латышские батальоны понесли огромные потери людьми. Зависело ли это от слепого случая или

* Станкевич. Воспоминания, с. 145.

от вины командного состава, я не знаю. Но в головах стрелков крепко засело подозрение, что их посылали на бой умышленно -- потому, мол, что в штабах сидят бароны, которые рады избавиться от латышей.

К этому присоединилась глубокая рознь между солдатами и офицерами: среди офицеров-латышей преобладали представители местной интеллигенции, дети крестьян-помещиков ("серых баронов"), а стрелки набирались главным образом из батраков, городских рабочих, голытьбы. Офицеры были настроены воинственно и патриотично, в кадетском смысле этих слов. У стрелков же ненависть против своих "внутренних немцев-баронов" была сильнее, чем против Германии.

На этой почве создалось такое положение: офицеры-латыши обвиняли стрелков в готовности перейти на сторону врага; солдаты в том же самом подозревали своих командиров; а в воинских частях, стоявших на соседних боевых участках, ходили слухи, что в латышских батальонах и офицеры, и стрелки готовы открыть фронт.

Мне передавали, что разложение началось в латышских частях задолго до революции, но судить, насколько верно это утверждение, я не могу. Во всяком случае, к концу июля положение достигло крайнего напряжения. К тому же, центральный орган латышских стрелковых батальонов --Исколастрел197 -- был целиком под влиянием латышской социал-демократии, занимавшей в то время довольно двусмысленную позицию между интернационалистическим крылом меньшевизма и чистым большевизмом*. У Искосола отношения с Исколастрелом были настолько натянутые, что Кучин и его товарищи избегали всяких сношений со стрелками. С тем большим сочувствием отнеслись они к моему намерению выяснить до конца отношение Исколастрела к обороне и объехать батальоны.

Переговоры с Исколастрелом убедили меня, что, несмотря на свой "интернационализм", эта организация готова встать на оборонческую позицию, но только не в применении к России в целом, а по отношению к родной Латвии. Это не был еще ясно выраженный сепаратизм, но проявление подсознательно-сепаратистского настроения.

Что следовало делать? Бороться с этим настроением, доказывать латышам нецелесообразность отделения их страны от России? Но вопрос об отделении никем практически не ставился, а

* Еще в середине мая Исколастрел послал приветственные телеграммы петроградской "Правде" и Ленину, "действительному вождю революционной борьбы, выразителю нашей мысли".

возражать против готовности людей оборонять свою губернию, свой город значило отталкивать их вообще от дел обороны.

Я встал на другой путь.

-- В настоящее время удар занесен над вашим краем. Скажите прямо, намерены ли вы отдать Ригу? Да или нет?

Ответом были жалобы на клевету, распространяемую правыми кругами против стрелков. Я обещал употребить все усилия, чтобы положить конец распространению этой клеветы и вернуть латышам доверие Временного правительства. Обещал даже поддержать старое желание стрелков о сведении их батальонов в особый корпус, с собственной артиллерией и техническими частями. Со своей стороны, Исколастрел принял обязательство поддерживать дисциплину в батальонах, прекратить братания и сделать все для повышения боеспособности латышских частей. Удалось сговориться и с офицерами латышских батальонов: хоть и не сразу, но они поняли, что своими воплями о готовности стрелков перейти на сторону врага они вредят обороне как общероссийского фронта, так и, в частности, Латвии*.

* * *

Покончив с объездом латышских батальонов, я принялся за работу по устранению бьющих в глаза настроений в других частях 12-й армии -- точнее, впрягся в общую работу с Искосолом, внося в дело преимущества моего положения как представителя Временного правительства и Всероссийского ЦИК. Прежде всего мы собрали представителей всех местных революционных организаций -- не исключая ни Исколастрела, ни латышской социал-демократии и рижского Совета рабочих депутатов, ни большевиков. Сделав доклад о решениях, принятых ЦИК в связи с образованием правительства спасения революции, я предложил присутствующим создать "единый фронт" на платформе укрепления боеспособности армии и выпустить общее воззвание к солдатам. Проект такого воззвания был заранее составлен мною совместно с искосольцами. Оканчивался он такими словами:

'Товарищи солдаты! В час грозной опасности мы, все без исключения революционные организации рижского фронта, заявляем вам:

* Особенно ревностно помогал мне в улаживании недоразумений с латышскими стрелками полковник генерального штаба Вацетис198. Когда я познакомился с ним, он был в непримиримой оппозиции против Временного правительства. Но его настроение переменилось после моего обещания выхлопотать ему производство в генералы. Получив генеральский чин, Вацетис окончательно постиг истину революционного оборончества. Позже он был одно время "главковерхом" у большевиков.

В настоящее время братания недопустимы. Всякие сноше

ния с врагом -- предательство и измена... Кто будет продолжать

брататься с врагом, объявляется изменником революции и страны.

Неисполнение приказов привело к гибели южную армию.

С этого дня беспрекословное и точное исполнение всех боевых и

служебных приказов. Никаких обсуждений!

Во имя собственного спасения все отдельные части 12-й

армии должны выкинуть из своей среды для привлечения к от

ветственности всех хулиганов, дезорганизаторов, которые свои

ми преступлениями против всей армии кладут позорное пятно

на революционных солдат"*.

Последние два пункта не вызвали в собрании возражений. Большевики пытались лишь протестовать против заключительной фразы первого пункта. Но искосольцы поспешили заявить, что от этой фразы они ни за что не отступятся. На вопрос представителя Исколастрела, что значит "объявляется изменником революции и страны", я объяснил:

-- Это значит, предается военно-революционному суду. От вас зависит, будут ли учреждены в армии эти суды или нет. Присоединитесь к нашему воззванию, объединитесь с нами -- и надобности в этой мере не будет.

После некоторых колебаний интернационалисты и большевики заявили, что, стремясь к объединению сил демократии, они готовы от имени представляемых ими организаций подписать общее воззвание.

Примирительные речи, горячие рукопожатия... Воззвание тут же было подписано, отправлено в типографию и к утру в десятках тысяч экземпляров распространено в окопах.

Впечатление получилось ошеломляющее. Окопные большевики, проповедовавшие братания, чувствовали себя уничтоженными. В незавидное положение попал также рижский Совет рабочих депутатов, в свое время объявлявший братания прямым путем к миру. 3 августа состоялось экстренное заседание рижского Совета. Большинством, 84 голосов против 44,'была принята резолюция, предлагающая Исполнительному комитету снять с воззвания свою подпись. Но было поздно: братаниям был нанесен такой удар, что самые разговоры о них прекратились.

Труднее представлялась задача, намеченная в 3-м пункте воззвания: извлечение из воинских частей "хулиганов" и "дезорганизаторов". В спасительную силу устрашения и репрессий на фронте я не верил, вполне разделяя в этом вопросе взгляд Парс

* Известия, 1917, N° 132, 1 августа.

кого. С точки зрения оздоровления фронта мне представлялось безразличным, будет ли такой-то "дезорганизатор" засажен в тюрьму, или дезертирует из своей части, или даже отправится в тыл с какой-нибудь командировкой. Важно было лишь освободить его полк или роту от его разлагающих влияний. Но по большей части избавиться от вредного хулигана добром оказывалось невозможным. Приходилось прибегать к насильственным мерам.

Моя попытка возложить это дело на судебно-следственную власть не привела ни к чему -- представители прокуратуры смотрели на нашу борьбу с разрушением фронта как на домашний спор между меньшевиками и большевиками, и один военный следователь прямо заявил мне:

-- В законах нет ни одной статьи, которую можно применить против большевиков и которая не была бы одновременно направлена и против Искосола, и -- прошу у вас, г. комиссар, извинения -- против г. Керенского.

Впрочем, если бы судебно-следственные власти и пожелали прийти нам на помощь -- они были бессильны. Действовать приходилось Искосолу и мне. За привлекаемого к ответственности "дезорганизатора" обычно вступалась его рота. За роту вступался полк. Вслед за полком втягивалась в дело дивизия. Арест какого-нибудь темного провокатора превращался в целую военную экспедицию с окружением "бунтующей" части отрядом "верных революции" войск из пехоты, кавалерии, артиллерии и броневых автомобилей.

Особенно тягостной оказалась одна из таких операций -- арест некоего унтер-офицера Виша, дезорганизовавшего целый полк проповедью немедленного сепаратного мира и месяц спустя явившегося в Искосол с докладной запиской, в которой доказывалось, что русский солдат никак не может обойтись без порки, и предлагалось восстановить в армии телесное наказание. С этим субъектом мы возились три дня, на защиту его выступили целых две дивизии -- и были часы, когда фронт висел на волоске!

Отказаться от привлечения к ответственности наиболее вредных дезорганизаторов фронта или от приведения в исполнение изданного приказа об аресте -- значило нанести непоправимый ущерб авторитету власти. Приходилось доводить начатые мероприятия до конца, несмотря на обидное сознание полного несоответствия между затрачиваемыми усилиями и достигаемыми результатами...

К середине августа без пролития единой капли крови "чистка" в наиболее разложившихся частях была закончена: было арестовано человек десять "дезорганизаторов" -- почти сплошь чер-носотенно-провокаторского пошиба. Это произвело некоторое впечатление на солдатскую массу. В то же время приносили

свои плоды дружные усилия армейских организаций и командного состава: порядок на фронте восстанавливался; к армии, казалось, возвращалась ее былая боеспособность.

* * *

В общем и целом, состояние 12-й армии представлялось почти удовлетворительным, когда высшее командование решилось приступить к перегруппировке сил в соответствии с изменившейся стратегической обстановкой. Вкратце дело сводилось к следующему.

Как я упоминал уже, Северный фронт в большей своей части тянулся по правому берегу Западной Двины, но правый его фланг (у Рижского залива) был вынесен далеко вперед на противоположный берег. В свое время это признавалось необходимым, отчасти для прикрытия Риги, а главным образом для обеспечения плацдарма на случай нашего наступления вдоль побережья. Но мысль о наступлении была давно оставлена, и теперь сохранение фронта в виде изогнутой линии с выдвинутым далеко вперед флангом представлялось и бесцельным, и опасным, так как удар противника в точку перегиба этой линии грозил гибелью стоявшему у побережья корпусу, который оказался бы, в случае неудачи, лишенным возможности отойти на тыловые позиции, прикрывающие Ригу. Поэтому ген. Парский решил оттянуть правый фланг назад, сократить верст на двадцать линию фронта и освободившиеся части передвинуть к югу, к Икскюлю, где немцы давно уже накапливали силы и где с наибольшей вероятностью можно было ожидать с их стороны попытки форсировать Двину.

Операция была довольно сложная: требовалось одновременное перемещение чуть ли не всех частей армии, и всякое замедление хотя бы одного полка в выполнении приказа внесло бы расстройство в весь маневр. К тому же, перегруппировку приходилось производить втайне от противника, ночью, временно заменяя отодвигаемые в тыл части редким сторожевым охранением. Но дело сошло гладко: в ночь с 5 на 6 августа все части в безукоризненном порядке выполнили полученное задание. При этом не только вывезли все орудия и склады, но и уничтожили мосты, сняли деревянный настил с прифронтовых дорог и даже захватили с собой свежескошенное сено с покидаемого участка! Еще более отрадным симптомом было то, что целый ряд полков выразил нежелание уходить в тыл со старых позиций -- правда, довольно безопасных при наличных условиях, когда все операции ограничивались редкой артиллерийской перестрелкой.

Лишь два дня спустя противник догадался о произведенной

перегруппировке и предпринял разведку для выяснения положения. И вот тут-то сказалось, что внешний порядок и выполнение приказов еще не определяют боеспособность армии. При первом же появлении немецких разведчиков на фронте (у реки Аа) началось замешательство, закончившееся ночью на 2 августа паническим бегством одного полка, -- и при том полка, который был ничем не хуже других частей армии. Правда, порядок был быстро восстановлен представителями Искосола, и никаких последствий эта ночная паника не имела*. Но это было серьезное предупреждение командованию и армейским организациям -- предупреждение, смысла которого мы не поняли сразу.

Ставка разразилась по поводу этого происшествия истерической телеграммой с приказом "истребить" бегущих артиллерийским огнем. Приказ, пришедший, как водится, с опозданием, когда порядок был уже восстановлен, был до того дикий, нелепый, что ген. Парский даже не опубликовал его. А несколько дней спустя на государственном совещании в Москве"9 верховный главнокомандующий ген. Корнилов при сочувственных кликах справа сам огласил этот факт -- к довершению неловкости, спутав номер обреченного им на "истребление" полка: по его словам вышло, что ставка предписывала уничтожить 56-й сибирский полк, тогда как замешательство произошло в 54-м полку**.

* * *

На предыдущих страницах я попытался восстановить в общих чертах состояние 12-й армии в период примерно от конца июля до середины августа. В центре, в Петрограде, это время было богато событиями. На границе этого периода стоит правительственный кризис, с отъездом Керенского в Финляндию, с "историческим" ночным заседанием в Зимнем дворце и пр., и пр. Затем новое коалиционное правительство, новые декларации, речи, планы -- с ясно выраженным уклоном вправо. Безнадежная попытка "революционного оборончества" поднять дух фронта и тыла, "совещание по обороне"200, опять резолюции, воззва

* В суматохе был убит один пулеметчик-вольноопределяющийся, пытавшийся образумить бегущих солдат.

** Вот это место из речи ген. Корнилова: "Несколько дней тому назад, когда было наступление немцев против Риги, 56-й стрелковый сибирский полк, столь прославленный в прошлых боях, самовольно оставил свои позиции и, побросав оружие и снаряжение, бежал. И только под давлением оружия, после того, как я по телеграфу приказал истребить полк, он вернулся..." (Известия, 1917, N° 144, 15 августа.)

ния. Борьба между ставкой и правительством. Наконец, московское Государственное совещание...

Армия воспринимала все эти события по-своему. На фронте масштаб важного и незначительного был иной, чем в Петрограде. Временная отставка Чернова вызвала среди солдат много толков: баре земли отдавать не хотят. Наоборот, отъезд Керенского, повергший, по описаниям газет, весь Петроград в отчаяние, на фронте был встречен полным равнодушием: после июньского наступления популярность военного министра среди солдат померкла -- его еще не ненавидели, но им уже не интересовались.

Воззвания "совещания по обороне" вызывали среди окопников раздражение: языками, мол, треплют -- вот бы их сюда, на позиции, так по-иному бы заговорили. Интерес к Государственному совещанию сосредоточился на выступлениях военных -- генералов Корнилова и Каледина201, с одной стороны, Кучина и Нагаева -- с другой.

Характерный пример того, насколько субъективна оценка удельного веса различных явлений в политике. В "Истории" Милюкова о речи Нагаева упоминается, как о досадном скандале, а о выступлении Кучина не упоминается вовсе -- настолько не стоящей внимания показалась историку речь этого армейского прапорщика. А на фронте -- по крайней мере в 12-й армии, о настроениях которой я могу говорить как очевидец, -- слова этого прапорщика заглушили все остальные речи.

Тягостное впечатление осталось на фронте от выступления ген. Корнилова, выступления, явившегося политическим центром московского совещания. Верховный главнокомандующий не мог не знать, что его голос дойдет до солдатской массы. И элементарнейший расчет должен был подсказать ему, что говорить он должен как защитник солдата. Казалось бы, он мог взять этот тон даже при самой резкой критике армейских организаций. Что, например, мешало ему громить комитеты за то, что они, мол, обманывают, развращают солдат и, дезорганизуя армию, готовят русским солдатам новые братские могилы?

Именно так должен был бы говорить ген. Корнилов, если бы в нем был хоть грамм того материала, из которого история лепит Цезарей202 и Наполеонов203. А вместо этого он выступил с резкой обвинительной речью против солдат, с речью, в которой другие могли услышать и "вопль боли за родину", и "скорбь воина за дорогую ему армию", и еще что угодно, но в которой солдаты должны были уловить лишь одно: угрозу скрутить их в бараний рог.

Московское совещание, окончательно определившее отношение солдатской массы к верховному главнокомандующему, предрешило судьбу ген. Корнилова.

Глава девятая ПАДЕНИЕ РИГИ

17 августа утром ген. Парский позвонил ко мне по телефону и просил приехать по спешному делу. Я застал его над картой. Озабоченно жуя губами, он смотрел на одну точку -- около Ик-скюля -- и мне указал на это место:

-- Здесь будут переправляться.

Место, где ген. Парский ожидал наступления противника, приходилось против участка, занятого нашей 186-й дивизией, входившей в состав 43-го корпуса. Дивизия считалась одной из наиболее надежных в армии, и к ней при последней перегруппировке были подтянуты значительные резервы.

Само собой разумеется, я знал о смысле этой перегруппировки. Но считая, что оперативная часть находится исключительно в ведении командного состава и не касается ни комитетов, ни комиссаров, я никогда не спрашивал Парского о его предположениях на случай наступления немцев. Теперь он сам заговорил о своих стратегических планах. Выработанный им план обороны распадался на две части: 1) препятствовать переправе противника; 2) если переправа, несмотря на сопротивление, состоится, атаковать переправившиеся на правый берег части и сбросить их в реку.

Ввиду возможности сосредоточения немцами ураганного огня на нашей передовой линии, Парский главную надежду возлагал именно на вторую фазу обороны, а появление немцев на правом берегу Западной Двины, то есть временный прорыв нашего фронта, считал предрешенным. Но он верил, что нам удастся вслед за тем контратакой восстановить положение. Только бы дух был хороший в войсках! И он просил меня съездить в 186-ю дивизию, подготовить полковые комитеты.

Поехал. Настроение дивизии показалось мне превосходным. Солдаты ждали наступления противника с твердой решимостью "защищать революцию". Позиция с окопами, прорытыми вдоль

гребня высокого обрывистого берега Двины, казалась неприступной. Были заготовлены убежища на случай ураганного огня. Начальник дивизии, ген. Дорфман, маленький, подвижный, с седой головой и юношески веселыми глазами, обходил со мною окопы, беседуя с комитетчиками, шутя с солдатами. Он боялся лишь одного: что немцы атакуют не его дивизию, а соседний участок, так что не его молодцам достанется слава отбитого удара. Когда он при мне высказывал эти опасения в окопах, солдаты успокаивали его:

-- Беспременно сюда вдарит. За теми вон кустиками, в речушке у него понтоны заготовлены...

И, подымаясь над бруствером, солдаты указывали то место, откуда должен показаться понтонный мост. Их забавляло, что они разглядели все хитрости "немца".

Возвращаясь из дивизии, я заехал в штаб 43-го корпуса к ген. Болдыреву. От него веяло решимостью и энергией. Немного смущали его лишь латышские батальоны, приданные ему в виде резерва. Я уверил его, что латыши не подведут.

Вечером в штабе армии я узнал, что атака противника ожидается на рассвете -- об этом сообщил перебежчик-эльзасец. В 186-ю дивизию и на соседние участки был послан приказ -- быть наготове и, в частности, иметь под рукой маски на случай газовой атаки.

Я хотел немедленно выехать на позиции, но ночью в Искосоле шли совещания, распределялась работа для предстоящих боев, давались последние указания прибывшим с фронта депутатам, и я должен был принять участие в этой работе. Перед рассветом я справился по телефону в штабе о положении. Мне ответили, что пока все спокойно, донесений о начале атаки не поступало. Я пошел к себе соснуть. Сквозь сон мне чудился отдаленный рев пушек.

Меня разбудил телефонный звонок: из штаба сообщали, что немцы ведут наступление против 186-й дивизии, но связь с ген. Дорфманом прервана и обстановка в районе боя представляется неясной. Я немедленно вытребовал автомобиль и поехал на позиции. На дороге было пустынно, автомобиль летел как стрела. С каждой минутой все ближе, все громче бухали пушки. Неожиданно мы влетели в полосу огня: снаряды ложились вправо и влево от дороги, местами полотно ее было взрыто широкими воронками, воздух был удушливый, отравленный газами. Но по-прежнему на шоссе -- ни души.

Доехали до мызы Скрипте, где накануне находился штаб 43-го корпуса. Пусто, в комнатах набросаны бумаги, в кухне раз

веден огонь, кипит вода в чугунном котле, в углу, на полу, телефонный аппарат. Видно, штаб снялся с места с большой поспешностью. Развернув карту, я соображал, куда мог передвинуться штаб. В это время послышались торжественные звуки Марсельезы: с пригорка спускалась походная колонна, с оркестром и красным знаменем впереди. Латышские стрелки!

Командир батальона сообщил мне, где находится штаб корпуса, и показал приказ, полученный батальоном: выступить в таком-то направлении, занять такие-то позиции и защищать их, а в случае встречи с неприятелем до указанного места -- атаковать его и продвигаться вперед. Батальон Мерным шагом проходил мимо меня. Лица у стрелков сосредоточенные, серьезные; идут, как на параде, под звуки революционного гимна.

Полчаса спустя я был в штабе корпуса. Здесь узнал о положении. От ген. Дорфмана с начала боев никаких известий. Его дивизия не то "легла костьми", не то разбежалась, -- во всяком случае, немцы уже в 9 часов утра навели в намеченном месте понтонный мост, переправились на наш берег, перевезли туда пушки и теперь продолжают наступление.

Я был поражен! Неприступная позиция... все меры приняты заранее... солдаты, подсмеивавшиеся над "немцем"... генерал, боявшийся, что другому достанется честь победы!.. И вдруг!..

Ген. Болдырев объяснил мне, что в переходе противника через Западную Двину нет ничего удивительного: при современной технике боя вода -- не преграда, при достаточной артиллерийской подготовке можно перейти через любую реку. Впрочем, пока что район прорыва не велик: верст 6 шириной, версты 3 в глубину -- дело поправимое. Теперь задача -- атаковать противника со всех сторон и уничтожить его или отогнать обратно за реку. Всем дивизиям посланы соответствующие приказы. Начальники частей сообщают о благоприятном настроении в войсках и надеются на успех маневра. Но донесений о результатах наших контратак пока не поступало -- телеграфная связь с дивизиями и полками прервана и штаб корпуса не знает, что творится кругом. Равным образом, и связь со штабом армии разрушена с самого начала боя.

Присутствовавший при разговоре начальник штаба корпуса ген. Симонов объяснил мне, что это у нас обычная вещь: всегда в начале операции рвется связь и начинается неразбериха. Но это ничего: если дух в войсках хороший и распоряжении отданы заранее, то недостаток связи не очень дает себя чувствовать.

Бой с каждым часом приближался к мызе, в которой расположился штаб корпуса. Бухали пушки, трещали пулеметы, над

мызой рвались снаряды. Приезжали верховые с донесениями, проходили кучки солдат. Минутами устанавливалась телеграфная связь то с одной, то с другой дивизией, затем вражеский снаряд перебивал проволоку, и мы вновь оказывались отрезанными от наших частей.

К вечеру противник приблизился настолько, что пришлось перебраться верст на десять к востоку -- иначе штаб корпуса мог попасть в плен. Картина понемногу выяснялась: наши части повсюду отходили под давлением противника. Отходили в порядке, взрывая оставшиеся снаряды и патроны, вынося из боя раненых. Полковые командиры доносили, что приказ об отступлении отдан ввиду совершенной невозможности держаться. Но в итоге из предложенной контратаки ничего не выходило: повсюду части, получившие приказ наступать, шли вперед, а затем, не дойдя до места назначения, потеряв связь с корпусом, по приказу начальства поворачивали и отходили назад.

Противник все дальше продвигался вперед, закрепляясь на захваченном участке. Но... бой продолжался, исход его еще не был известен, рано было падать духом! И в донесениях строевых начальников порою звучали героические ноты -- они свидетельствовали о "высокой доблести" войск, сообщали о штыковых атаках, о готовности умереть, о численном превосходстве противника. За весь день не было ни одного донесения о неисполненном приказе, о нарушении дисциплины, о бегстве.

Наладилась телеграфная связь с Ригой. Болдырев послал в штаб армии донесение. Показывая мне свою телеграмму, он сказал с горечью:

-- Знаю, начнут теперь ругать и позорить солдата. А это всего хуже --без того наш солдат в себя не верит, а шельмованьем и совсем в нем душу убьют.

Генерал явно просил меня заступиться за солдат, защитить их от готовой обрушиться на них клеветы -- просил об этом не только потому, что любил солдата, но и потому, что боялся за армию. Тогда я написал на листке полевой книжки следующую телеграмму на имя председателя Временного правительства и председателя ЦИК:

"19 августа под прикрытием ураганного огня противнику удалось переправиться на правый берег Двины. Наши орудия не могли помешать переправе, так как большая часть орудий, прикрывающих район переправы, была подбита противником... Войска принуждены были отступить на 5 в[ерст] от Двины на фронте протяжением 10 [верст]. Для восстановления положения двинуты свежие войска.

Перед лицом всей России свидетельствую, что в этой неудаче нашей армии не было позора. Войска честно исполняли все приказания командного состава, переходя местами в штыковые атаки и идя навстречу смерти. Случаев бегства и предательства войсковых частей не было".

Прежде чем сдавать телеграмму на аппарат, я прочел ее Болдыреву. Он прослезился, обнял меня и сказал:

-- Это -- правда! Спасибо вам!

* * *

В ночь с 19-го на 20-е мы ожидали в штабе корпуса донесения из дивизии генерала Скалона204, которая стояла левее 186-й дивизии и первая получила приказ ударить во фланг и в тыл переправившимся на наш берег немецким частям. Придавая решающее значение этому удару, Болдырев свой приказ Скалону закончил словами: "Вам и вашей дивизии будет принадлежать вся слава этого дня".

Но до вечера не было никаких признаков того, что противник атакован --немецкие части медленно и неуклонно ползли вперед. Между тем связь с дивизией прервалась. Немецкие батареи долбили по дорогам между штабом корпуса и районом, где должен был находиться ген. Скалон. Посланные в ту сторону ординарцы не возвращались. Я решил проехать в дивизию, выяснить положение. Трудность была в том, что по дороге, избитой снарядами, автомобиль не мог идти без огней, а фары могли привлечь внимание неприятеля, расположение которого в точности не было известно. Шофер колебался.

-- Как раз машину потеряем, а я вчера новые шины поста

вил...

Но в конце концов он решил рискнуть шинами -- мы поехали и без больших приключений добрались до ген. Скалона. По дороге в нескольких местах мне пришлось натыкаться на отдельные кучки солдат, частью мирно сидевших вокруг костра на опушке леса, частью шедших навстречу мне из района боя. На мой вопрос, откуда они и куда идут, солдаты отвечали, что разыскивают свой полк. На мое указание, что их полк находится на позициях, а не в тылу, объясняли, что "сбились с дороги", поворачивались и отправлялись в ту сторону, откуда доносились выстрелы -- не могу, впрочем, поручиться, что они вновь не "сбивались с дороги" после моего отъезда и доходили до своего полка.

Дивизия ген. Скалона -- или, во всяком случае, часть ее -- занимала старые позиции; правый фланг ее, к которому ариста

ли части растрепанной 186-й дивизии, оказался теперь висящим в воздухе.

Получили приказ командира корпуса об атаке? -- спросил

я ген. Скалона.

Получил и исполнил. Донести не мог из-за отсутствия связи.

А каковы результаты?

Полился рассказ о героических боях, выдержанных дивизией. Представители дивизионного комитета горячо поддерживали своего генерала.

С начала войны не бывало такого адского ураганного огня!.. Солдаты дрались как львы!.. Командный состав выше всяких похвал!..

-- А наступление?

Наступали целый день... Ходили в штыки... Теснили противника... Но при отсутствии резервов, при подавляющем перевесе сил противника пришлось в конце концов отступить на старые позиции...

Дождавшись рассвета, чтобы можно было ехать без фонарей, я вернулся в штаб корпуса и передал Болдыреву все виденное и слышанное мною в дивизии. Болдырев попрекнул Скалона за вялость действий, а о солдатах заметил:

-- Их винить нечего. Делают, что с них требуется...

Телеграфная связь с Ригой была перебита. Когда телеграфисты нашли место повреждения и аппарат вновь начал работать, я отправил в Петроград второе донесение, в котором писал:

"Войска дрались честно и доблестно... Один полк почти весь день сражался без всякой связи с другими полками дивизии, будучи отрезан от них. Другой полк... почти уничтожен, третий на протяжении нескольких верст теснил превосходящего его силами противника. Н-ский артиллерийский дивизион снялся с позиции с последними цепями пехоты... Потери у нас значительны, но настроение в войсках бодрое. В районе боев я нигде не встретил паники и только на тыловых дорогах наталкивался на отдельные кучки уклоняющихся от боя. К собиранию этих кучек принимаются меры. Считаю долгом отметить дружную работу комитетов и командного состава. Положение остается чрезвычайно серьезным. Не исключена возможность новых неудач, особенно ввиду получающихся известий о дальнейшем расширении района прорыва. Но бесконечно тяжелые часы, пережитые армией, пусть не родят ни паники, ни отчаяния. Вместе с командным составом вновь свидетельствую: армия честно выполняет свой долг, и неудача не ложится позором на те части, на которые обрушиваются удары противника".

Картина была освещена здесь односторонне. Оставалось невыясненным, почему при столь высокой доблести наши войска все же отступают перед противником, который, как оказалось впоследствии, отнюдь не превосходил их численно. Но я передал в этой телеграмме проходившие передо мною события по совести -- так, как я воспринимал и понимал их и как воспринимали и понимали их окружающие меня военные люди -- от солдат-комитетчиков до генералов Болдырева, Симонова, Скалона.

20-го немцы продолжали наступать. Но продвигались они медленно, шаг за шагом оттесняя -- точнее, отгоняя артиллерийским и пулеметным огнем -- наши части. У нас были значительные потери, у противника потерь почти не было. Поэтому у нас получалось впечатление, что наша армия оказывает немцам упорное сопротивление, а в донесениях германского штаба в эти дни подчеркивалось, что русские полки отступают почти без боя.

Район прорыва увеличивался и в ширину, и в глубину. Сумятица, неразбериха росли с каждым часом. Теперь в бой было втянуто с нашей стороны не меньше 10 или 12 дивизий. Но связи между ними не было, они путались на прифронтовых дорогах, посылали разведчиков навстречу одна другой, топтались на месте. Порой то одна, то другая дивизия, выполняя приказ, начинала наступление. Порой наступали отдельные полки. Были и звуки Марсельезы, и красные знамена, и комитетчики в передовых атакующих цепях -- а затем все катилось неудержимо назад. Именно катилось -- не бежало!

На тыловых дорогах, в лесу все чаще попадались кучки солдат, отбившихся от своих частей. Дезертиры, бежавшие с поля сражения? Нет, почти все были при оружии, и когда им говорили: "Ваш полк там-то, ступайте туда!" -- они, как и в первую ночь, покорно брели в указанном направлении.

В штаб корпуса заехали представители Искосола. Сообщили, что на остальных участках фронта все обстоит благополучно и к месту прорыва двинуты свежие части. Но "свежие части" почему-то не подходили. Мы отступали верста за верстой, едва поспевая налаживать связь с ближайшими дивизиями. От корпуса остались лишь отдельные полки. Где остальные части, ген. Болдырев не знал -- знал лишь, что они не погибли в огне и не бежали. Зато появились новые полки и команды, отбившиеся от своих дивизий и поступившие под начало командира 43-го корпуса. Ими Болдырев пытался заткнуть образовавшуюся во фронте дыру.

План немцев теперь был ясен: выйти на Рижское шоссе и отрезать вместе с Ригой весь правый фланг армии.

Ночь с 20-го на 21-е мы провели с Болдыревым и его начальником штаба над картой. Болдырев принимал донесения, писал приказы, но дело обороны все не налаживалось. Под утро он обратился ко мне с просьбой поехать в Ригу и лично ознакомить командующего армией с положением в районе прорыва: он считал дальнейшие попытки "контратаки" безнадежными, предвидел выход противника на шоссе и опасался за участь правофланговых дивизий армии, которым в таком случае был бы отрезан путь отступления.

* * *

Опять длинный томительный путь по обстреливаемым артиллерией дорогам. Чем дальше от боя, тем больше беспорядок. Толпы солдат, побросавших оружие. Пустые повозки, скачущие сломя голову неизвестно куда. Выбрались на Рижское шоссе. Дорога запружена обозами. Слева и справа от нее по полям и меж деревьев течет пехота. По-видимому, целые воинские части -- полки, может быть, и дивизии. Но в каком они виде -- базарная толпа, а не армия! То здесь, то там вспыхивает паника. Подымается беспорядочная ружейная пальба. Обозные соскакивают с телег и принимаются рубить постромки -- некоторые с испугу рубят колеса. Два раза налетали эскадрильи немецких аэропланов, бросая бомбы в движущуюся по шоссе живую реку, -- и тогда паника принимала формы совершенного безумия.

В Риге бросились в глаза следы недавней бомбардировки: кое-где разрушенные дома, в одном месте посреди улицы воронка, взрытая тяжелым снарядом*. Но на течении местной жизни обстрел города не отразился: нарядная толпа на тротуарах, переполненные кафе... Помню еще, в городском сквере садовник усердно трудился над цветочной клумбой...

В штабе армии я застал ген. Парского, его начальника штаба Посохова и начальников отделов. Шло совещание. Посохов разбирал какие-то бумаги, прочитывал их, передавал для подписи командующему армией и клал листки в заготовленные заранее конверты. Когда я вошел в комнату., ген. Парский приостановил эту работу:

-- Погодите, Андрей Андреевич. Может, что-нибудь другое придумаем...

* Рига уже давно была в пределах огня дальнобойных немецких орудий. Но противник явно щадил город, заранее считая его своей добычей. И теперь обстрел был не очень жестокий: было пущено несколько десятков снарядов --достаточно, чтобы вызвать панику в штабе, но слишком мало, чтобы разрушить город.

И он стал расспрашивать меня о положении на фронте. Я передал все, что видел. Парский слушал, кивая головой, пожевывая губами, время от времени вставляя:

Да. Так-так. Как всегда.

Затем обратился к Посохову:

Ничего не поделаешь, Андрей Андреевич -- рассылайте!

Начальник штаба принялся быстрее рассовывать листки по

конвертам. Другой генерал заклеивал и запечатывал их. Я спросил ген. Парского:

-- Что это?

Тот скорбно развел руками:

-- Оставляем Ригу. Могло и хуже кончиться. Армию, по

крайней мере, отведем к Вендену.

Мне стало нестерпимо обидно и больно, сказалась и усталость --напряжение нервов в боевой обстановке, две ночи без сна. Ген. Парский, заметив мое волнение, участливо подал мне стакан воды и со стариковской, почти отеческой лаской в голосе говорил:

-- Это ничего, это с непривычки, это пройдет.

Затем отвел меня к окну и, положив руку мне на плечо, пытался успокоить меня:

-- Вы, Владимир Савельевич, еще мало знаете русского сол

дата. Русский солдат -- необыкновенный солдат, равного ему в

мире нет. Он и в наступлении велик, и в отступлении. Когда

он наступает, никто не устоит перед ним. А когда отступает,

его не то что вражеская пехота -- конница не догонит! Что те

перь? Разве это бегство? Вы бы посмотрели, как наши с Карпат

отступали! Вот тогда в самом деле...

Увлекшись нахлынувшими воспоминаниями, генерал принялся было рассказывать о непостижимой стремительности бегства нашей армии с Карпат. Но спохватился, что время и место неподходящие для этого рассказа, оборвал свою речь и бросился отдавать распоряжения.

* * *

Фактически эвакуация Риги началась задолго до приказа о ее оставлении. В Искосоле было пусто -- Кучин и другие члены президиума не возвращались с фронта, канцелярия была отправлена на грузовике в Венден. Не задерживаясь в Риге, я вернулся к ген. Болдыреву.

За время моего отсутствия положение на фронте заметно ухудшилось. Теперь район прорыва определялся в 25--30 верст ширины и верст в 20 глубины. Насколько велики были силы

противника в этом районе, мы не знали, так как наши части по-прежнему отходили без прямого соприкосновения с врагом. Во всяком случае, неприятельская артиллерия била довольно энергично по всей 50-верстной вогнутой линии, охватывающей прорыв. У нас же артиллерии не оказалось: часть орудий была подбита еще утром 19-го, часть была брошена при отступлении; некоторые батареи успели отойти и теперь "рвались в бой", но не имели снарядов; другие тоже "рвались в бой", но запутались и пропали без вести в лабиринте лесных дорог; орудия, подвезенные с других участков фронта, не могли быть введены в дело ввиду отсутствия позиций -- короче, была "каша". Войска продолжали исполнять приказания, но их боевая "упругость" быстро падала. То здесь, то там вспыхивала паника. В одном месте мчавшаяся Бог весть откуда батарея смяла пехотный полк, выступавший на позиции. В другом месте свои открыли огонь по своим...

При таком положении было непонятно, почему немцы продвигаются вперед так медленно. Казалось, некоторое усилие с их стороны, и сопротивление наших перепутавшихся частей будет окончательно сломлено, вражеская конница прорвется на Рижское шоссе -- и тогда вместе с Ригой мы потеряем большую половину 12-й армии, а перед немцами откроется ничем не защищенный широкий путь к Петрограду.

А между тем немецкие войска за три дня прошли всего лишь 25--30 верст. Я и теперь не могу объяснить эту медленность их продвижения. Может быть, при мощности артиллерии у них не было в районе прорыва достаточного количества пехоты, чтобы решительным ударом закрепить свой успех? Может быть, моральное состояние их частей было ниже обычного уровня? Во всяком случае, наши войска, о которых немецкое командование так презрительно отзывалось в своих бюллетенях, все же чувствительным образом задерживали продвижение противника.

22-го ранним утром, еще до рассвета, я отправил Керенскому и Чхеидзе новую телеграмму, составленную в согласии с ген. Болдыревым:

"Положение в районе Двинского прорыва с каждым часом становится более грозным. Противник, развивая успех первых дней, наступает и теснит наши войска. Нет ни бегства, ни отказа от исполнения приказа, но складывается неуверенность войск в своих силах, отсутствие боевой подготовки и, как следствие этого, недостаток устойчивости в полевой войне. Решающее значение имеет также огромный перевес артиллерии про

тивника. Потери наши велики, но в других частях проявляются признаки усталости..."

В это время штаб 43-го корпуса находился на расстоянии 2--3 верст от передовых немецких цепей, между нами и неприятелем не было никакого прикрытия, а от Рижского шоссе, по которому тянулись обозы правофланговых корпусов, нас отделяло не больше 10--12 верст. Но подошли из тыла свежие полки, и продвижение противника снова было задержано. На шоссе немцы пробились лишь 24-го или 25-го, когда наши последние обозы уже вышли из-под удара. Не пытаясь преследовать наши войска, немцы повернули на север, к Риге, куда их кавалерия успела уже выйти с другой стороны (по побережью). Между тем наша армия без соприкосновения с противником продолжала отходить в юго-восточном направлении, к венденским позициям, заранее, задолго до революции подготовленным на случай падения Риги. На этих позициях армия остановилась 26--27 августа.

* * *

Я должен прервать здесь рассказ о нашем отступлении после Двинского прорыва, чтобы остановиться на одном эпизоде, связанном с моими донесениями о положении на фронте. Дело в том, что моя вторая телеграмма пришла в Петроград одновременно с сообщением ставки о падении Риги и о положении в 12-й армии: "Дезорганизованные масы солдат неудержимым потоком устремляются по Псковскому шоссе и по дороге Видер--Лембург..."

Обе телеграммы появились в газетах в один и тот же день. Получилось скандальное противоречие между свидетельством комиссара и утверждениями высшего командования, противоречие, которое немедленно было использовано на обоих флангах -- либерально-правыми кругами, с одной стороны, большевиками и интернационалистами, с другой.

Противоречие в известной мере было кажущееся. Медаль имела две стороны: в районе прорыва действительно не было "ни бегства, ни отказа от исполнения приказа", а тыловые дороги были действительно запружены потоком "дезорганизованных масс солдат". Люди опытные уверяли меня, что такую картину им приходилось не раз наблюдать на фронте и до революции. Но если можно было примирить фактическую сторону обоих донесений, то непримиримым оставалось противоречие их тенденций: ставка обвиняла солдат, комиссар их защищал. И отсюда одни делали вывод, что комиссар покрывает преступления солдатчины, а другие -- что ставка клевещет на армию.

Само собой разумеется, укреплению авторитета высшего командования в армии подобная полемика содействовать не могла. Но, находясь в районе боев, я не мог думать о том, как будет освещать события ставка, и, со своей стороны, доносил правительству и ЦИК о происходивших предо мною событиях так, как я их воспринимал. И теперь, перечитывая свои телеграммы, я могу упрекнуть себя лишь в одном: я не сумел уловить истинный смысл того, что происходило вокруг меня. Этот смысл заключался в том, что армия, не желавшая воевать, не может сопротивляться. А это значило, что уже в июле 1917 года продолжать войну было невозможно.

Я не сделал этого вывода -- и в этом была ошибка, которую я делил со многими, очень многими. Но сколь ни груба эта ошибка, несравненно грубее была ошибка ставки, воображавшей, будто можно использовать падение Риги для того, чтобы "подтянуть" армию и оправдать суровые меры репрессий! Если мои донесения хоть в малой мере способствовали срыву этой кампании "использования", то они сослужили хорошую службу армии -- предотвратили эксцессы, отдалили неизбежную катастрофу.

* * *

Как я упоминал, наше отступление закончилось 26--27 августа. За неделю 12-я армия как бы описала огромную дугу: левый фланг ее остался на прежнем месте, упираясь в Западную Двину, а правый, прикрывавший Ригу, откатился верст на сто назад и остановился между Ригой и Ревелем. Ночью с 27 на 28-е собрался в Вендене Искосол. Заседали в длинной и узкой комнате, заставленной шкафами, в канцелярии какого-то уездного учреждения. Участники совещания валились с ног от усталости, многие засыпали, сидя за столом (заснул и наш председатель Кучин над списком ораторов), и я чувствовал, что веки слипаются, голова падает на стол, голос делающего доклад товарища становится похожим на далекое журчание ручья...

В этой обстановке полного физического изнеможения, после ряда бессонных ночей и длившегося несколько суток непрерывного мучительного напряжения нервов, мы пытались разобраться в случившемся, подвести итоги, сделать выводы для предстоящей дальнейшей работы.

Увы -- это были напрасные усилия, так как никто из нас не подходил вплотную к тому вопросу, который являлся ключом всего положения, к вопросу о том, возможно ли продолжение войны. Я думаю даже, что если бы кто-нибудь из нас попытался

поставить вопрос в этой плоскости, его попытка вызвала бы общее возмущение. Станкевич, которого события застали в Двин-ске, был свежее других участников совещания и допытывался, как это случилось, что при исполнении солдатами всех приказов армия все же откатилась при первом толчке со стороны противника, да к тому же при толчке, которого мы давно ожидали и к отражению которого были заранее приняты все меры! Но для него это был вопрос о технических недостатках армии -- и только. Так же ставили вопрос и другие. Говорили о нераспорядительности штаба армии, который после приказа об очищении Риги в течение чуть ли не 24 часов блуждал между Ригой и Вен-деном и фактически был в безвестном отсутствии без всякой связи с корпусами. Говорили о нераспорядительности корпусных командиров и о недостатках снабжения. Обвиняли ген. Скалона в том, что он не выполнил своевременно приказа ген. Болдырева о контратаке. А попутно восхваляли доблесть и дисциплину солдат.

Выяснилось, что командный состав армии оценивает положение сравнительно оптимистично. Офицеры довольны солдатами и считают, что войска справились с выпавшей на их долю задачей. В солдатской массе, напротив, ползут слухи об измене в штабе. Но это в порядке вещей: такие же слухи ходили в войсках и до революции при каждой неудаче, при каждом отступлении! Чтобы положить конец этим слухам, Станкевич предложил передать в суд дело ген. Скалона. Искосольцы поддержали его. Я заявил, что не вижу в действиях Скалона нарушения долга и в этом смысле буду свидетельствовать перед судом. Но против судебного разбирательства я не возражал.

Подняли вопрос о ген. Парском. Шли слухи о предстоящем смещении его с поста командующего армией. Искосольцы видели в этом интригу штабных контрреволюционеров. Солдаты относились к Парскому с доверием, его увольнение произвело бы плохое впечатление на армию. Решено было, что комиссариат, так же, как и Искосол, сделает военному министерству представление в этом смысле. Той же ночью Станкевич и я выехали в Петроград для доклада правительству и ЦИК.

Глава десятая КОРНИЛОВЩИНА

С конца июля Петроградский совет и ЦИК перебрались в Смольный институт205, здесь теперь был центр революционной жизни столицы. Но я попал сюда утром 28 августа впервые, и странное впечатление произвели на меня полные суеты бесконечные лестницы и белые коридоры с мелькавшими на дверях институтскими надписями.

На мой вопрос, где Чхеидзе и Церетели, мне ответили, что сейчас происходит заседание президиума ЦИК, обсуждаются вопросы, связанные с выступлением ген. Корнилова.

Каким выступлением?

Разве вы не слыхали?

И я узнал, что два дня назад верховный главнокомандующий предъявил правительству "ультиматум", правительство постановило отрешить его от должности, но генерал приказу о сдаче командования не подчинился и двинул войска на Петроград. Тогда все министры вручили председателю кабинета прошения об отставке, так что правительства, собственно, уже не существует, и ЦИК предоставил Керенскому право формировать новый кабинет.

Я поспешил на заседание президиума. В обширной полупустой комнате, в расставленных в беспорядке кожаных креслах сидели Чхеидзе, Церетели, Б. Богданов, П. Авксентьев, В. Чернов и еще двое-трое из руководящей группы Совета, все усталые, измученные бессонными ночами, подавленные тяжелыми вестями. Церетели справился о положении на Северном фронте. Я ответил, что армия заняла указанные ей позиции и настроение солдат неплохое. Богданов мрачно спросил:

-- Как велики силы ген. Корнилова на Северном фронте?

Я не понял вопроса.

-- Нам необходимо знать, -- пояснил Богданов, -- сколько

корпусов, дивизий, полков может снять Корнилов с Северного

фронта для похода против Петрограда.

Я ответил:

-- Ни одной роты!

Богданов в волнении вскочил с кресла:

Опять этот оптимизм! Корнилов уже снял с фронта целый

корпус.

Какой?

Третий конный!

Вздор! Такого корпуса на Северном фронте никогда и не

было.

За Корнилова высказались все командующие армиями!

-- Пустяки! За командующим, который присоединяется к

Корнилову, не пойдет ни один солдат.

Богданов с видом отчаяния опустился в кресло. Но моя уверенность в отсутствии сил у ген. Корнилова, по-видимому, произвела некоторое впечатление на присутствовавших. Кто-то спросил меня, насколько велика популярность верховного главнокомандующего в армии. Я ответил, что об отношении к Корнилову офицерства судить не могу, но среди солдат это имя со времени московского Государственного совещания окружено всеобщей ненавистью...

Чхеидзе сообщил мне, что при ЦИК образован "военно-революционный комитет", руководящий обороной Петрограда против войск ген. Корнилова, и предложил мне войти в эту организацию. Чернов пригласил меня (по-видимому, как фронтового человека) проехать с ним в штаб округа, посмотреть, что делается там по части обороны. И вот завертелся я в лихорадочной петроградской работе.

Не помню состава "военно-революционного комитета". Общих заседаний у нас не было. Действовали отдельные комиссии, а чаще всего попросту инициативные, никем не уполномоченные группки. Кажется, и общего плана не было -- ни в смысле политическом, ни в смысле военно-техническом. Все делалось по наитию, в порядке импровизации; но чувствовалось, что на этот раз советская машина работает по-настоящему, что дело спорится, что с каждым часом выше вырастает стена перед идущими на Петроград войсками ген. Корнилова -- в реальность которых я, впрочем, мало верил.

В штабе округа, куда я поехал с Черновым и Гоцем, наоборот, было пустынно и мертво. Чернов поехал из штаба на "позиции". Мы с Гоцем прошли к Савинкову, на которого Керенский возложил дело борьбы с "мятежными войсками".

Энглизированный барчук в спортсменском френче, бесстрастно-неподвижное, непроницаемое лицо, папироска в зубах,

нога перекинута через ногу. Мы передали ему, что военно-революционный комитет опасается контрреволюционных выступлений со стороны военных училищ и считает полезным, в предотвращении кровопролития, обезоружить их -- по крайней мере, взять из училищ пушки и отправить их на противокорниловский фронт. Савинков процедил в ответ:

Не нахожу нужным.

Предложили ему еще какие-то меры.

Не вижу надобности.

Справились о мерах, принятых штабом. В ответ:

-- Признаю сделанное достаточным.

Мы встали и, не прощаясь, вышли из кабинета блистательного сановника. Гоц не удержался и в дверях бросил по его адресу словечко, не принятое в парламентском обиходе.

Хотели вернуться в военно-революционный комитет, но на площадке лестницы нас встретил один из офицеров июльского "сводного отряда" и потащил нас в кабинет ген. Баграту-ни206, который, по его словам, непосредственно руководил подготовкой операций против войск ген. Корнилова. Багра-туни показал нам план Петрограда и его окрестностей с нанесенным синим карандашом предполагаемым фронтом и принялся объяснять план обороны. Сперва он давал объяснения в строго официальном тоне, затем оживился, стал улыбаться, подмигивать.

-- Собственно, все это пустяки, -- говорил он. -- Вы пет

роградский гарнизон знаете? Если дойдет дело до боя, разбегут

ся от первой шрапнели. Против них не то что корпуса, и диви

зии настоящей много. Но до боя не дойдет. Все эти позиции,

заставы, окопы -- ни к чему.

Рассматривая план, я обратил внимание на состав отрядов, выставленных на дорогах к Петрограду: "2 роты, 2 орудия", "1 рота, 1 орудие", "1/2 роты, 1 орудие"...

Спросил:

Неужели вы считаете, что этого достаточно?

За глаза! Ведь сколько ни ставь, в случае боя все разбегут

ся. А для психологии этого достаточно... Только бы и нашим, и

тем казалось, что все готово к бою...

Когда мы вышли из кабинета Багратуни, Гоц тревожно спросил меня:

Как вы думаете, они оба участвуют в заговоре?

Багратуни едва ли, а Савинков несомненно.

Впрочем, роль Савинкова в завязывающейся борьбе была слишком прозрачна -- и сам он почти не скрывал, что он всей

душой с ген. Корниловым против Советов. Сложнее была роль штаба.

Что означали бутафорские заставы Багратуни? Подготовлял ли он ген. Корнилову легкую победу над петроградским гарнизоном или в самом деле думал, что до боя дело не дойдет? Я склонен был верить искренности ген. Багратуни, так как считал абсолютно исключенной возможность того, что войска ген. Корнилова станут всерьез драться с кем бы то ни было -- особенно с войсками, защищающими Временное правительство и Всероссийский ЦИК. Тактика выставлять небольшие заставы на всех дорогах, где могут появиться корниловские разъезды, казалась мне правильной. Но позже Чернов передал мне, что все эти "роты и орудия" существовали лишь на штабной карте -- в действительности штаб округа не выставил вокруг Петрограда ни одной заставы: на дорогах стояли лишь отряды вооруженных рабочих и солдат, организованные военно-революционным комитетом. Как согласовать эту действительность с той картой, которую показал нам ген. Багратуни, я не знаю.

Между тем в Смольном кипела работа, трещали телефоны, стучали машинки, приезжали и отъезжали автомобили, летели во все концы города воззвания, приказы, мандаты. Вместе с оборонцами работали и большевики -- для петроградских рабочих, для Кронштадта, да и для иных полков участие большевиков в военно-революционном комитете имело большое -- я бы сказал, решающее -- значение.

Кто-то поднял вопрос о необходимости немедленно выпустить из Крестов всех арестованных после июльского выступления. Мотивировка была двойная: 1) освобожденные приняли бы участие в обороне революционного Петрограда; 2) в случае победы Корнилова заключенным грозит самосуд. Второй довод был отброшен сразу -- настолько невозможным казался успех корниловского выступления. Первый довод представлялся более серьезным. Но решили, что политически целесообразнее не спешить с этим делом. И, что особенно врезалось мне в память, большевики согласились с политическими соображениями, приведенными против немедленного освобождения их товарищей: эта мера могла бы быть принята "корниловскими войсками" за доказательство того, что Петроград находится в руках большевиков, и командование не преминуло бы использовать это впечатление.

Ночь с 28-го на 29-е я провел частью в Смольном, частью в штабе. Смольный вооружал рабочие батальоны, руководил рытьем окопов вокруг Петрограда, отдавая распоряжения железно

дорожникам, посылал команды для обысков в "Асторию"207 и в другие подозрительные места, производил аресты. В штабе Баг-ратуни улыбался над своей картой, исчирканной синим карандашом, Савинков с каменным лицом курил папиросу за папиросой, а молодые офицеры и юнкера, захлебываясь от радостного возбуждения, передавали друг другу свежие новости: ген. Крымов208 уже в Луге... уже в Красном Селе... уже в Петрограде... уже начал вешать...

Что творилось в это время в других кругах Петрограда, я не знаю. Но вот как характеризует их настроение П.Н. Милюков:

"Общее впечатление всех известий на правительство и наиболее осведомленные круги столичного общества было самое удручающее. В течение дня впечатление это постепенно сгущалось, дойдя к середине дня до состояния полной паники. Успех Корнилова в этот момент казался несомненным"*.

Я думаю, что это свидетельство историка, поскольку оно касается кругов, настроения которых он мог непосредственно наблюдать, не должно внушать сомнений. Но в Смольном настроение было совершенно иное. Атмосфера Смольного особенно отчетливо запомнилась мне, так как я сам не вполне разделял царившее вокруг меня боевое возбуждение: я один в Смольном не верил в существование "войск ген. Корнилова" и старался умерить рвение товарищей по части арестов и обысков**. Мои уверения, что "корниловских войск" не существует в природе, вызывали ответные шутки товарищей. Я не помню другого момента, когда в советских кругах царило такое бодрое настроение, как в эту ночь.

Для восстановления картины "корниловских дней" в Петрограде интересно сопоставить эти настроения Смольного с тем, как переживалась эта ночь в Зимнем дворце. Об этом А.Ф. Керенский давал такие показания на следствии по делу ген. Корнилова:

"Была одна такая ночь, когда я почти в единственном числе прогуливался здесь -- не потому, что не хотел ни с кем действо

* Милюков П. Н. История второй русской революции, т. 1, вып. 2, с. 249.

** У деятелей корниловского лагеря была в корне ошибочная информация о

настроениях демократии в эти дни. Так, ген. Деникин в своих "Очерках русской

смуты" рассказывает: "Невзирая на громкие, возбужденные призывы своих вождей,

призывы, скрывавшие неуверенность в собственных силах, революционная

демократия столицы переживала дни смертельной тревоги. Приближение к

Петрограду "ингушей" заслонило на время все прочие страсти, мысли и интересы.

А некоторые представители верховной власти торопливо запасались уже

заграничными паспортами". (Ген. А.И. Деникин. Очерки русской смуты. Б/т,

б/м, т. 2, с. 57.)

вать. Просто создалась такая атмосфера кругом, что полагали более благоразумным быть подальше от гиблых мест..."

29-го с утра положение выяснилось. Все пути к Петрограду были перерезаны, повсюду стояли отряды военно-революционного комитета. Но... противник не показывался. Беспокоясь о положении 12-й армии, я стал собираться на фронт. Но в штабе округа мне сообщили, что Луга занята корниловцами (что не соответствовало действительности); ехать в Псков ни по железной дороге, ни по шоссе нельзя. Предложили лететь на аэроплане и тут же познакомили меня с молодым французским офицером-летчиком, вызвавшимся доставить меня куда я пожелаю. Но до сумерек мой авиатор не успел наладить свой аппарат, а в темноте лететь он не решился, так как не знал дороги. Пришлось отложить полет до следующего утра.

Вечер и часть ночи я провел в Смольном. Напряжения в работе здесь уже не чувствовалось. Казалось, все, что можно было сделать, сделано, все меры приняты -- теперь остается ждать результатов. На вечер было назначено заседание Петроградского совета. Но народу собралось мало -- большая часть депутатов была на "позициях". Вместо официального заседания открыли частное совещание. Говорили, главным образом, рабочие. Почти во всех речах чувствовался сильный уклон в сторону большевизма. Я не собирался выступать, но меня попросили сделать доклад о падении Риги. Я рассказал о событиях на фронте и закончил свою речь требованием, чтобы Петроградский совет энергичнее, чем до сих пор, поддерживал дело обороны. Меня встретили и проводили овациями -- ясно было, что мои призывы отскакивают от сознания слушателей, а существенно для них лишь то, что оратор в дни боев под Ригой заступался в своих телеграммах за солдат*.

Утром мне сообщили по телефону, что ввиду ветреной погоды аэроплан вылететь из Петрограда не может. Тогда мы со Станкевичем решили отправиться в Псков на автомобиле, прямым путем через Гатчину -- Лугу.

* * *

Обогнали толпы рабочих, выступавших с кирками и лопатами на позиции, рыть окопы. Миновали и самые позиции, и

* В газетных отчетах было передано, будто я приписывал ставке намеренную сдачу Риги и на этом строил обвинение ген. Корнилова в измене. Не знаю, кто выдумал и пустил в оборот этот демагогический вздор

передовые заставы. Навстречу нам движется группа всадников. Замедлили ход. Кавалеристы окружили нас, и один из них, приложив руку к фуражке, попросил разрешения взглянуть на наши документы. Показали ему наши удостоверения. Солдат снова приложил руку к фуражке:

-- Как же, мы знаем...

Станкевич счел момент благоприятным, чтобы обратиться к разъезду с речью:

-- Неужели вам, ребята, не совестно? Надо с немцами вое

вать, а вы тут против своих войну затеяли! Стыдно, ребята!

Кавалеристы, казалось, были смущены. Старший разъезда объяснил:

-- Точно так, г. комиссар, да только нам приказано.

Расступились и пропустили нас. Это были "наши".

Едем дальше. Поднялись на холм; дальнейший путь прегражден отрядом трех видов оружия: по шоссе движется навстречу нам кавалерия и артиллерия, по бокам дороги идет пехота. Мелькнула мысль: как странно ведут они наступление -- толпой, в которой перемешаны все части! Но автомобиль уже врезался в ряды корниловцев. Опять вежливый вопрос:

-- Ваши документы?..

К автомобилю подъехал молоденький офицер со славным, застенчиво улыбающимся лицом. Узнав в нем председателя луж-ского Совета солдатских депутатов Вороновича, Станкевич спросил с изумлением:

-- Неужели вы с ген. Корниловым?

Воронович, в крайнем смущении, объяснил, что он, собственно, не с Корниловым, что его отряд состоит из частей луж-ского гарнизона, который, храня верность революции, защищает подступы к Петрограду.

Тогда я задал вопрос:

-- Почему же вы ведете наступление на Петроград?

Офицер смутился еще больше и принялся объяснять, что

выполняемый отрядом маневр, собственно говоря, не наступление, а тактическое отступление. Из его довольно сбивчивых слов Станкевич понял, что гарнизон, признав свои силы недостаточными для борьбы с казаками, остановившимися под Лугой, отступает к Петрограду для соединения с правительственными войсками. У меня же создалось впечатление, что доблестный гарнизон, не теряя надежды собственными силами отразить врага, отступал лишь в поисках подходящей позиции для генерального сражения, предусматривая, правда, возможность того, что такой позиции до самого Петрограда не найдется.

Во всяком случае, противник мог нагрянуть в любой момент, и Воронович спешил увести своих людей подальше от греха. Попрощавшись и пожелав другу всего хорошего, мы расстались -- лужане продолжали путь на Петроград, а мы двинулись дальше, навстречу войскам ген. Корнилова.

Проехали Лугу -- ни солдат, ни казаков. Стали расспрашивать крестьян, работавших на полях вдоль дороги. От них узнали, что штаб 3-го корпуса расположился в деревушке в нескольких верстах от шоссе. Я предложил Станкевичу проехать в штаб и арестовать его именем Временного правительства и Всероссийского ЦИК. Станкевич сперва принял это предложение за шутку, но затем согласился. И вот мы пустились по проселочной дороге в поисках штаба корниловской армии. Но разыскать нам его не удалось -- оказалось, что на рассвете штаб со своими казаками поспешно покинул деревню и направился в сторону, противоположную Луге и Петрограду. Это тоже походило на "тактическое отступление" и делало бесполезным маневр лужского гарнизона. Мы послали Вороновичу записку с предложением вернуться со всем воинством в Лугу как в место, в достаточной мере безопасное; одновременно телеграфировали в Петроград о том, что противника за Лугой не видно, дорога на Псков открыта и нет надобности в дальнейшей обороне Петрограда. Продолжая путь, мы поравнялись с мотоциклистом, возившимся над опрокинутой машиной. На нем была казацкая бескозырка с желтым околышем. Остановив автомобиль, я подошел к казаку, назвал себя и спросил, откуда, куда и по какому делу он послан.

Из Уссурийской казачьей дивизии, от ген. Губина, в штаб

3-го конного корпуса, с донесением.

Дай пакет!

Казак, сдернув с головы фуражку, вынул из-под подкладки желтый конверт и, широко улыбаясь, протянул его мне со словами:

-- Мы, господин комиссар, завсегда готовы.

Разорвав конверт, я прочел донесение. Начальник дивизии извещал командира корпуса, что, согласно полученному приказу, он довел эшелоны до Ямбурга. Но здесь, вследствие проникших в среду казаков слухов о целях похода, в дивизии началось брожение. Офицеры никаких объяснений дать людям не могут, так как сами не знают, зачем приведены полки в Ямбург и каково их дальнейшее назначение. Начальник дивизии просит у командира корпуса указаний, что ему делать. Если указания не будут своевременно получены, он выгрузит эшелоны и расквар

тирует сотни в городе и окрестных деревнях. Я оценил положение: если у ген. Корнилова имеются какие-либо колебания относительно возможности задуманного "похода", донесение ген. Губина докажет ему безнадежность начатой авантюры.

Сделав на пакете пометку, что пакет был вскрыт мною и донесение прочитано, я вернул бумагу мотоциклисту:

-- Поторапливайся, товарищ, с починкой, донесение спеш

ное.

Казак бойко ответил:

-- Точно так, господин комиссар, а только казаки никуда не

пойдут.

Мы двинулись дальше, к Пскову.

* * *

Итак, борьба с войсками ген. Корнилова закончилась без единого выстрела. Как правильно констатирует П.Н. Милюков: "Вопрос был решен не столько... стратегическими или тактическими успехами правительственных или корниловских отрядов, сколько настроением войск. Вопрос решили... не полководцы, а солдаты"*.

Дело было не в том, что корниловские генералы испугались открытого мятежа против законной власти, как утверждает Суханов**. И не в том, что отсутствие "выступления" со стороны большевиков лишило ген. Крымова повода для дальнейшего похода на Петроград, как полагает ген. Лукомский***. Корниловские генералы могли проявить больше смелости. Дутов209, который должен был в эти дни "выступить" под видом большевиков, мог выполнить это поручение. Крымов мог придумать какой-нибудь другой, более или менее благовидный предлог для операций против Петрограда. На результатах похода все это не отразилось бы ни в малейшей степени: казаки не хотели идти за ген. Корниловым против петроградских солдат и рабочих -- и не пошли -- этим исчерпывается реальное содержание Корниловс-кой эпопеи****.

* Милюков П. Н. Указ. соч., вып. 2, с. 263. ** Суханов. Записки о революции, кн. 5, с. 310--311. *** См. Ген. Лукомский. Из воспоминаний.

**** Ген. Деникин так исчисляет "реальные причины" неудачи корниловского похода: "Энергичная борьба Керенского за сохранение власти и борьба Советов за самосохранение, полная несостоятельность технической подготовки корниловского выступления и инертное сопротивление массы, плохо верившей Корнилову, мало знавшей его цели или, во всяком случае, не находившей их

* * *

По приезде в Псков мне пришлось близко познакомиться с теми войсковыми частями, на которые пытался опереться верховный главнокомандующий, чтобы покончить с ненавистными Советами, а заодно и с "подпавшим под влияние Советов" правительством. Как известно, ген. Корнилов двигал против Петрограда 3-й конный корпус, который вместе с приданной ему мусульманской "дикой дивизией" должен был "развернуться" в армию. Помимо этих частей, ни один полк, ни одна рота в походе не участвовали. В дальнейшем "дикая дивизия" исчезла с нашего горизонта -- кажется, ее отправили на Кавказ, в родные аулы. О политических настроениях ее я знаю лишь со слов ген. Краснова, который передавал мне то же самое, о чем он рассказывает в своих воспоминаниях, а именно, что в штабе верховного главнокомандующего его уверяли, что "туземцам все равно куда идти и кого резать, лишь бы князь Багратион был с ними"*. Что же касается до 3-го корпуса, то он остался у нас на Северном фронте в качестве общего резерва и, приводя его в порядок, я должен был объехать чуть ли не все входившие в состав его части, причем подолгу беседовал и с офицерами, и с солдатами, и с казаками. На основании этих бесед я составил себе некоторое представление о состоянии корниловских войск перед походом, во время похода и по окончании злосчастной операции.

До начала августа это были превосходные боевые части. Стояли они на Румынском фронте, и здесь разложение совершенно не коснулось их: крепкие боевые традиции, сильно развитое чувство воинского долга, доверие к командному составу, дисциплина, порядок -- короче, недаром верховный главнокомандующий выбрал именно этот корпус. В полках были выборные комитеты, но они работали рука об руку с командным составом, ограничивались хозяйственными делами и настолько слились со своеобразным бытом казачьих полков, настолько "оказачились", что трудно было открыть их революционное происхождение. К большевикам казаки относились презрительно, как к "лодырям", "дезертирам", но о своих политических настроениях не раз говорили мне:

материально ценными" (Очерки русской смуты, т. 2, с. 71). Если последнюю характеристику "масс" отнести к корниловским войскам, к 3-му корпусу, то этой ссылки будет достаточно для того, чтобы объяснить то, что случилось: никакая "техническая организация" не могла спасти в основе своей безнадежное предприятие.

* Краснов П. На внутреннем фронте // Архив русской революции, кн. 1, с. 115.

-- Вы, товарищ комиссар, на нас не думайте... Мы с самого начала с народом.

Получив приказ двигаться на север, казаки бесприкословно этот приказ выполнили. Над вопросом о цели маневра в первый момент никто из них не задумывался: корпус уже не раз перебрасывался с фронта на фронт, и воинский долг требовал идти, куда приказано. Но все повернулось, лишь только казакам стало известно, что начальство намерено бросить их против "своих". Не требовалось ни советских агитаторов, ни прокламаций, чтобы казаки сразу определили свое отношение к этому плану. Настроение их было настолько недвусмысленное и твердое, что начальство, посвященное в планы ген. Корнилова, просто не могло передать им соответствующий приказ. И даже "железный" ген. Крымов* в решительный момент не придумал ничего лучшего, как опубликовать в "приказе по корпусу" всю телеграфную полемику между Временным правительством и ставкой!

Казалось бы, такой "приказ" безнадежным образом дезорганизовывал весь "поход" -- но поступить иначе Крымов не мог, так как в противном случае он рисковал вызвать в корпусе бунты и самосуды над офицерами. Для настроения казаков 3-го конного корпуса чрезвычайно характерно, что спор между Керенским и ген. Корниловым о том, кто и кому подослал Львова210, не произвел на них ни малейшего впечатления. Мало внимания обратили они и на то, что верховный главнокомандующий отказался сдать должность и выступил против правительства. О том, что главнокомандующие фронтов поддерживают ген. Корнилова, они просто не знали; о том, что казачьи организации признают ген. Корнилова несмещаемым главой армии, никто из них даже не вспомнил. Для них все сосредоточилось на одном-единственном факте: что их ведут против "своих", против народа.

Когда этот факт достиг сознания казаков и солдат, 3-й корпус рассыпался**. Вот и все.

Является вопрос: ну а что было бы, если бы между Керенским и ген. Корниловым не произошло известного конфликта,

* См. характеристику и оценку его роли в корниловском выступлении у ген. Деникина, "Очерки русской смуты", т. 2, с. 36--38.

** О состоянии корпуса при ликвидации "похода" ген. Краснов, вступивший в этот момент в командование им, рассказывает в своих воспоминаниях: "Большая часть офицеров Приморского драгунского, 1-го Нерчинского, 1-го Уссурийского и 1-го Амурского казачьих полков были арестованы драгунами и казаками. Офицеры 13-го и 15-го Донских казачьих полков были в состоянии полуарестованных. Почти везде в фактическое управление частями вместо начальников вступили комитеты" (Краснов П. На внутреннем фронте, с. 122).

если бы приказ о движении на Петроград был дан казакам именем верховного главнокомандующего и Временного правительства? В этом случае разложение в корпусе наступило бы несколько позже, а именно, при первой встрече с петроградскими солдатами и рабочими, в тот момент, когда казаки узнали бы, что их ведут против Советов. Утверждаю это с полной уверенностью. Ибо я в глазах казаков был не столько представителем ЦИК, сколько представителем правительства, а между тем, при объезде полков я никогда не слышал от казаков жалоб на то, что их вели против правительства -- все в один голос жаловались лишь на то, что их пытались, как при царе, пустить в дело против "народа" -- а понятие "народ" в их представлении было неотделимо от понятия "Советов рабочих и солдатских депутатов".

Итак, в результате "корниловского похода" 3-й корпус рассыпался и, как боевая единица, перестал существовать. Нужно было собрать рассеянные на пространстве чуть ли не пяти губерний сотни, свести их в полки, восстановить разрушенную организацию, а для этого прежде всего нужно было найти человека, который мог бы в сложившейся обстановке принять на себя командование корпусом. После самоубийства ген. Крымова естественным кандидатом на этот пост являлся ген. Краснов, которого ген. Корнилов назначил командиром 3-го корпуса при "развертывании" его в армию и переходе Крымова на пост командующего этой армией. Краснов принял назначение, в полной мере отдавая себе отчет в задаче, которую возлагал на него верховный главнокомандующий, и лишь случайные внешние обстоятельства помешали ему принять непосредственное участие в операциях -- он прибыл на "фронт" слишком поздно, не смог связаться со своими частями, попал в Псков и здесь оказался в положении полуарестованного.

Можно ли было отдать корпус в руки заведомого корниловца? Мы со Станкевичем, не колеблясь, решили, что это -- единственное средство спасти корпус. После некоторых усилий удалось убедить и армейские организации в целесообразности этого плана. И, таким образом, ген. Краснов, назначенный командиром 3-го корпуса для похода против Советов и Керенского, вступил в командование корпусом по приказу Керенского, в полном согласии с Советами.

Назначение оказалось удачным. Ген. Краснов обнаружил не только огромную энергию и административный талант, но и проявил много такта. К корпусу быстро стал возвращаться его "боевой дух". Но осталась глубокая трещина между казаками и

офицерами. Казаки не могли простить офицерам то, что те скрыли от них цель похода. Офицеры не могли забыть позора ареста своими же людьми. Мне пришлось выступить посредником между теми и другими. При этом пригодилось перехваченное мною на Псковском шоссе донесение начальника Уссурийской дивизии: ссылаясь на этот документ, я доказывал солдатам и казакам, что даже начальники дивизий не были посвящены в планы ставки. Вместе со мной, напрягая все силы, работали над восстановлением доверия казаков к командному составу полковые комитеты, и наше дело хоть медленно, но подвигалось вперед.

* * *

Одновременно с работой над восстановлением 3-го конного корпуса мне пришлось заниматься ликвидацией и других отголосков корниловщины. В тревожные дни, пока мы со Станкевичем были в Петрограде, образовавшийся в Пскове военно-революционный комитет произвел десятка два арестов. Обвинения и улики были по большей части незначительные -- чаще всего речь шла о публичных выражениях сочувствия ген. Корнилову. Было явной нелепостью судить или держать в тюрьме какого-нибудь чиновника, выразившего пожелание, чтобы "казаки расправились с гг. товарищами", -- в то время как было известно, походу Корнилова в большей или меньшей мере сочувствовали все цензовые круги и почти весь генералитет. Но и выпустить арестованных без разбора их вины было невозможно: солдатская масса с подозрительной настороженностью следила за их судьбой. Пришлось назначить для разбора возникших дел "чрезвычайную следственную комиссию" из представителей фронтовых революционных организаций. Руководство ею легло на меня, так как мы со Станкевичем и в Пскове делили работу так, что он вел дела со штабом, а я с организациями.

Работа оказалась довольно скучная -- все дела оказались похожи одно на другое, как стертые пятаки. Типичное дело. Мелкий почтовый служащий арестован своими сослуживцами за речь о том, что для спасения России нужно перебить всех жидов, начиная с Керенского. На допросе он сидит ни жив ни мертв от страха.

-- Говорили вы, что нужно повесить председателя правитель

ства?

На лице чиновника испуг сменяется недоумением:

Кто? Я?

Ну да, вы!

Г. председателя правительства?

-Да.

Никак нет. Я только... Я только сказал...

Горькие рыдания и признания шепотом:

-- Я только сказал, что мне... не очень нравится... г. Нахам

кис211.

Комиссия постановляет чиновника освободить ввиду его безопасности для революции.

Другое дело. Допрашиваем есаула, арестованного казаками за оскорбление казачьего войска. В чем было оскорбление, свидетели не говорят. Показывают лишь:

-- Всю ночь г. есаул по комнате ходили и все одно слово

повторяли.

С трудом удается установить, какое слово повторял обвиняемый. Слово, оказывается, в самом деле для казака обидное и неприличное.

Но почему вы думаете, что есаул это про казаков говорил?

А про кого же еще? Это они в ту ночь, как наша сотня

отказалась за гг. генералами идти.

Освобождаем есаула ввиду недоказанности, что употребленное им слово относилось к казакам. Свидетели тут же, в комиссии, мирятся с ним.

Раз вы, г. есаул, не про нас говорили, мы на вас не сер

димся. Так что и вы на нас не сердитесь.

Дураки вы, вот что.

Есаул и казаки целуются в знак забвения старых обид и отправляются вместе в свою сотню.

Лишь ген. Клембовского никак нельзя было оправдать: получив от правительства приказ вступить вместо Корнилова в должность верховного главнокомандующего, он этого приказа не исполнил и не только не принял мер к тому, чтобы остановить движение 3-го корпуса, но и прилагал все усилия, чтобы "протолкнуть" к Петрограду казачьи эшелоны. На допросе он пытался выкручиваться, лгал. Комиссия сделала заключение об его отрешении от должности, и генерал покинул Псков, напоследок выпросив у Станкевича разрешение воспользоваться для переезда до Петрограда штабным вагоном.

Так ликвидировали мы "дело о мятеже ген. Корнилова на Северном фронте".

Дело, начавшееся как трагедия, заканчивалось как фарс. Но остались другие последствия злосчастного "похода", и с ними справиться было не так легко.

* * *

Впечатление, которое произвело на солдатскую массу выступление верховного главнокомандующего, было убийственное. В два дня были стерты плоды шестимесячной работы армейских организаций и командного состава, был нанесен последний, смертельный удар доверию солдат к офицерам, были разрушены остатки дисциплины, уничтожена самая возможность беспрекословного исполнения боевых приказов, была дана новая пища для подозрительности и злобы темной солдатской массы.

Я не буду останавливаться здесь на этих последствиях корниловщины --тем более, что о них достаточно говорили авторы мемуаров*. Я хочу остановиться на другой стороне дела, которая представляется мне особенно существенной.

Планы ген. Корнилова, роль окружавших его авантюристов -- от Филоненко до Завойко212, двойная игра Савинкова, выступление Львова, переговоры Ставки с руководителями кадетской партии, сложная сеть интриг и заговоров -- для фронта все это были детали. Для солдат существенно было то, что генералы сделали попытку обманно повести их против народа, против других солдат.

Но если бы дело ограничивалось этим, беда была бы велика, но поправима: можно было бы сместить десяток генералов, но непоколеблемым остался бы авторитет центральной власти. Непоправимо, ужасно было другое: в раскрывшемся заговоре против революции и свободы вместе со ставкой участвовала часть Временного правительства. В самом деле, попробуем взглянуть на корниловское дело так, как оно представлялось солдатской массе.

Каждый солдат знал, что конфликту между Керенским и Корниловым предшествовали переговоры между ними; что речь в этих переговорах шла о смертной казни, об обуздании солдатских организаций, о возвращении власти начальникам -- короче, о том, как "прижать" солдата, вернуть его под "старый режим". Правда, в этих переговорах, как и на московском Государственном совещании, верховный главнокомандующий "наседал", а председатель правительства "упирался" -- и то, что он "упирался", было хорошо для авторитета центральной власти. Но вот выступает на сцену 3-й конный корпус. Он был снят с Румынского фронта и двинут на север еще в начале августа, при

* См.: например, "Воспоминания" Станкевича, с. 242--247.

чем с самого начала предназначался не против немцев, а против "своих". На этот счет между Керенским и ген. Корниловым до конфликта между ними существовало определенное соглашение, которое было вновь скреплено 23 августа: Керенский просил корпус, ген. Корнилов давал его, причем было предусмотрено, что отправляемые к Петрограду войска станут, в случае надобности, опорой правительства против Петроградского совета*.

В таком соглашении не было бы ничего предосудительного, если бы можно было смотреть на Совет как на "частную организацию". Но ведь Совет был источником -- и фактически единственным источником -- власти коалиционного правительства! Ведь в правительство входили три члена советского президиума, и одним из них был сам Керенский!

В этой обстановке переговоры о 3-м корпусе, проведенные втайне от Совета, за его спиной, принимали характер заговора. Именно так и восприняла корниловщину солдатская масса: как заговор председателя правительства и верховного главнокомандующего против нее!

Что генерал, вопреки желаниям Керенского, прибавил к корпусу дивизию дикарей-головорезов и поставил во главе отряда генерала, которого Керенский не хотел видеть на этом посту; что впоследствии между Корниловым и Керенским произошла размолвка и они обвиняли друг друга -- это было неважно. В результате размолвки все дело раскрылось, и тогда один из участников дела попал в тюрьму, а другой занял его место и стал верховным главнокомандующим.

Оговариваюсь: я не даю здесь юридического разбора корни-ловского дела, а пытаюсь лишь восстановить, как преломлялось это дело в сознании солдатских масс на фронте. На основании своих наблюдений я констатирую, что бескровный Корниловс

* Ген. Лукомский так передает обращение по этому поводу к ген. Корнилову Савинкова, действовавшего по поручению Керенского "...Савинков сказал Корнилову, что надо договориться относительно того, как обезвредить С[овет) р[абочих] и с[олдатских] д[епутатов], который, конечно, будет категорически протестовать против принятия требований ген. Корнилова; что Временное правительство, невзирая на протесты этого совета, утвердит.. проект; но что, конечно, немедленно последует выступление большевиков, которое нужно будет подавить самым беспощадным образом, покончив одновременно и с Советом р[абочих] и с[олдатских ] д[епутатов], если последний поддержит большевиков; что гарнизон Петрограда недостаточно надежен и что необходимо немедленно подвести к Петрограду надежные конные части; что ко времени подхода этих частей к Петрограду столицу с ее окрестностями необходимо объявить на военном положении" (ген. Лукомский. Из воспоминаний).

кий поход и шумиха обличительных телеграмм, которыми обменивались Петроград и Могилев, были менее губительны для армии, чем предшествовавшие тайные переговоры в ставке и завершившее всю эту историю назначение Керенского верховным главнокомандующим. При каких условиях состоялось это назначение, я не знаю. Но это была одна из самых грубых ошибок, допущенных за все время революции. Ликвидировать корниловщину могло лишь гласное выяснение роли всех участников дела. К несчастью, был избран другой путь. И последствия сказались: недоверие солдат к командному составу достигло небывалой остроты, с каждым днем расширялось в их представлении понятие "корниловцы". Понемногу "корниловцами" становились все, кто требовал повиновения правительству -- все офицеры, комиссары, члены комитетов. Подозрение в "корниловщине" ложилось и на ЦИК, и на недавно еще любимых революционных вождей...

Глава одиннадцатая АГОНИЯ

В первой половине сентября правительства в стране не было. Кабинет, самоупразднившийся 26 августа, в начале конфликта со ставкой, с тех пор не был восстановлен. Правда, были, как будто, министры или управляющие министерствами, но было неясно, кто их назначил, где источник их власти, и никто не принимал их всерьез. Так, в военном министерстве появился Верховский213, в морском -- адмирал Вердеревский214. Было до очевидности ясно, что их имена не только не разрешают правительственного кризиса, но и не приближают его разрешения.

Официально считалось, что Россией управляет "коалиция". Но коалиции давно уже не было, и политические группы, входившие раньше в состав ее, теперь противостояли друг другу, как открытые враги. В частности, стоявшая во главе цензовых элементов конституционно-демократическая партия со времени корниловщины представлялась партией гражданской войны, присутствие в правительстве ее представителей ни в малой степени не обеспечивало этому правительству ее поддержки. При таких условиях коалиционное правительство повисло в безвоздушном пространстве. Надежды на скорое образование настоящей государственной власти, опирающейся на Учредительное собрание, не было: в атмосфере реакции, воцарившейся после июльских дней, цензовые круги одержали в вопросе о сроке созыва Учредительного собрания решительную победу над демократией -- выборы, которые должны были состояться 17 сентября, теперь были отсрочены до 12 ноября, а народные представители должны были собраться 30 ноября. Это было нарушением торжественных обещаний правительства, и ни у кого не было уверенности, что за этим не последует новых отсрочек.

По мере приближения выборов надежды на Учредительное собрание не только не возрастали, но, наоборот, тускнели.

Постепенно создавалось настроение безнадежности: и Учредительное собрание ничему не поможет, ничего не изменит... Будущая "Учредилка" многим начинала казаться никчемной канителью.

Все более безнадежным становилось и международное положение России. В июне (и еще в начале июля) впереди была перспектива международной социалистической конференции, выступления демократий Запада на помощь российской революции, межсоюзной конференции для пересмотра целей войны. Всеобщий демократический мир представлялся если не близким, то во всяком случае достижимым. Теперь этот путеводный маяк нашей внешней политики потух. Неудача июньского наступления настолько ослабила голос России в концерте Антанты, что теперь он не мог ни на волос изменить цели войны союзных правительств. К тому же Временное правительство и не делало никаких усилий в этом направлении -- его внешняя политика все более возвращалась к традициям Сазонова215 -- Милюкова, с той лишь разницей, что теперь, после июльского разгрома и после корниловского выступления, при развале фронта, при полном бессилии правительства эта политика становилась явной нелепостью.

Состоянию правительства и характеру его внешней политики соответствовало в полной мере состояние высшего командования армии: здесь царил хаос. Керенский, бывший блестящим министром юстиции в первый период революции и плохим военным министром в следующий период ее, на посту верховного главнокомандующего оказался фигурой комической и трагической в одно и то же время. Он стал мишенью всеобщих насмешек, и при нем на ставку, уже скомпрометированную в глазах демократии Корниловым, легла тень всеобщего пренебрежения. Для солдат Керенский был ненавистен как соучастник Корнилова, офицерство обвиняло его в том, что он покинул Корнилова на полпути и предал его. И солдаты, и офицеры считали, что председатель правительства сидит в Могилеве лишь потому, что боится, как бы следствие по делу Корнилова не открыло чего-нибудь лишнего.

В армии стремительно развивался тот самый процесс, которым была охвачена вся страна: при отсутствии власти в центре на местах шел процесс распадения государственной ткани, развивалась анархия. Политическим выражением этого процесса явилось усиление экстремистских элементов, с одной стороны, и распыление сил, мысли и воли демократии, с другой стороны.

В ночь с 31 августа на 1 сентября Петроградский совет рабочих и солдатских депутатов принял большевистскую резолюцию о путях к разрешению правительственного кризиса. Президиум поставил перед Советом вопрос о доверии. Неделю продолжалась подготовительная борьба. 9 сентября состоялось решающее заседание. Победа осталась за большевиками -- их резолюция собрала 513 голосов, тогда как за резолюцию старого президиума было подано 414 голосов. 67 человек воздержались при голосовании. Старый президиум вышел в отставку. Место Чхеидзе занял Троцкий, всего за несколько дней до того освобожденный из "Крестов".

В руки большевиков перешел и Московский совет: там 7 сентября была принята резолюция о необходимости установления советской власти.

Последним оплотом прежней политики демократии оставались Центральные исполнительные комитеты -- рабоче-солдатс-кий и крестьянский. Но Крестьянский исполнительный комитет висел в воздухе, крестьянские массы давно вышли из-под его руководства, и в общеполитических вопросах его голос не имел никакого веса. А наш ЦИК имел против себя не только "улицу", но и Советы Петрограда и Москвы, и чувствовалось, что все выше подымается против него волна неудовольствия и на фронте. Это парализовало его волю, делало его беспомощным, вялым.

Перед демократией стоял старый вопрос о коалиции. С еще большей ясностью, чем до сих пор, вопрос стоял в виде дилеммы: коалиция или советская власть. Решено было созвать для обсуждения этого вопроса представителей всех демократических организаций России. Не знаю точно, кто был инициатором этого плана и какие задачи возлагались первоначально на "Демократическое совещание"216. По-видимому, во главе угла стояла здесь идея консолидации сил демократии и укрепления ее центра против крайних течений справа и слева. "Демократическое совещание", где представители Советов, армейских организаций и рабочих профессиональных союзов должны были встретиться с делегатами вновь избранных на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования органов самоуправления, национальных организаций и кооперативов, должно было явиться противовесом как недавнему Государственному совещанию в Москве, так и тем Советам, которые уклонились за последние дни в сторону большевизма.

10 и 11 сентября вопрос о Демократическом совещании обсуждался в Петроградском совете. Большевики снова одержали

победу: Совет отнесся враждебно к идее совещания и, предвосхищая возможное решение его, вынес резолюцию против возобновления коалиции. Резолюция была принята почти единогласно -- за коалицию было подано всего 10 голосов.

На следующий день тот же вопрос обсуждался в ЦИК. Меня, как члена комитета, телеграммой вызвали в Петроград для участия в заседании. Помню ощущение подавленности, растерянности, почти безнадежности. Сторонники коалиции защищали ее, как наименьшее зло, доказывая, что при ином решении вопроса будет еще хуже. У противников коалиции, как мне казалось, не было веры в спасительность предлагаемых ими путей, и их аргументация сводилась к тому, что этого все равно не избежать и что хуже, чем теперь, ни при какой организации власти не будет.

Подсчитали голоса: за коалицию 119 голосов, против -- 101. Итак, голоса разделились почти поровну. ЦИК шел на Демократическое совещание без единого взгляда на сложившееся положение, без единой воли.

* * *

Демократическое совещание открылось 14 сентября. Накануне начались фракционные совещания. В меньшевистской фракции шли страстные споры: борьба велась здесь между тремя платформами, представителями которых выступали Мартов, Церетели и Потресов217. Мартов был противником всякой коалиции с буржуазными партиями. Церетели отстаивал коалицию с цензовыми группами, не принимавшими участия в заговоре ген. Корнилова. Потресов склонялся к дальнейшему расширению коалиции и приводил в пользу ее доводы, которые отталкивали налево, к Мартову, многих из тех, кто готов был принять коалиции в толковании Церетели.

Впечатление разброда усилилось, когда после докладов начались прения. Каждый оратор, заявив о своем согласии -- в общем и целом -- с таким-то докладчиком, вслед за тем вступал в полемику с ним. К концу совещания оказалось, что среди меньшевиков имеется уже не три течения, а пять или шесть. Кто-то пытался формулировать наметившиеся точки зрения, но безуспешно. Столь же безуспешной осталась попытка выяснить точное число обнаружившихся на совещании различных взглядов.

Приступили к голосованию резолюции. Сперва: за или против коалиции. Голоса делятся почти поровну; за -- ничтожное большинство в 4 голоса. Голосуют второй вопрос: с кем коали

роваться? За или против коалиции с кадетами? Опять голоса разбиваются; против большинство в 25 голосов.

Но с точки зрения сторонников коалиции соглашение революционных партий с буржуазными группами, при устранении из этого соглашения партии, стоящей во главе всей цензовой общественности, было абсурдом. Получалось, таким образом, решение, не удовлетворявшее ни сторонников коалиции, ни ее противников!

С этим шла на совещание меньшевистская фракция, от которой остальные партии ждали указаний и ясных решений.

Не лучше обстояло дело и во фракции социалистов-революционеров: и там разброд взглядов, дробление голосов, неожиданные голосования, противоречивые решения. Совещание разбилось на "курии" -- по представленным на нем организациям и учреждениям. Я попал в "военную курию" и в качестве ее представителя вошел в президиум.

Представительство Советов, профессиональных союзов рабочих кооперативов образовало левый фланг совещания. Здесь господствовали большевики, совершенно заслонявшие собою интернационалистов-меньшевиков и левых эсеров218. На правом фланге совещания, вместе с представителями крестьян, сидели новые для советских кругов люди -- кооператоры и представители земств и городов. Среди них преобладали сторонники коалиции и при том -- коалиции непременно с кадетами. Национальные фракции колебались между обоими флангами, но больше склонялись влево -- выступала на сцену новая разновидность большевизма, большевизм национальный.

Загрузка...