…странная смесь дурак на холме здравствуй и прощай мир без любви девять восьмых песни беспечная езда заседание на вершине мира шестьдесят первое посещение большой дороги одной ночью больше делай что нравится сто пятнадцатый сон Боба Дилана блюз на бегу держите мою могилу в чистоте о чем мы болтали сегодня люби меня дважды как катящийся камень в ожидании солнца я унылый бродяга все время на сторожевой башне приятные вибрации почему мы не делаем этого на дороге ночное время верное время когда я умру и уйду грустная железная бабочка парад нежности лучше камень впадающий в грезы новый звук из подземелья.
«Чаны», «чины», «прочны»… и другие признания шамана, записанные на магнитную ленту.
Без пролога: не дошедшая до наших дней исповедь Сакса фон Грамматика, написанная им самим.
Без почтения: исчезновение городского фольклора при 14-том посещении Большой Деревни.
Без подлога, но не без БУДДЫ: признание наркомфина в злоупотреблении промфинпланом (перепечатано на машинке).
Вместо эпилога: бидструпный запах съезда и — до Заключения автора, — самопародия на роман «Крайняя плоть» (в 2-х частях).
Примечания:
№ 1) Портрет и автопортрет автора.
Приметы общие — талант, ум, недюжинность, симпатия к труду и слаборазвитым странам.
Особых примет нет.
№ 2) Второго примечания тоже нет.
«Когда наши меньшие братья расправляются на местах с западной заразой, мы не можем стоять в стороне, занимаясь самокопанием. Пусть враги погрязают в мастурбациях морали, пусть, я говорю, они ищут смысл жизни! Мы, оптимисты, твердо знаем, как плохо живется в Америке жидам и „черным пантерам“. Озлобленные цинизмом солдаты вырывают зубные коронки из ртов мертвых патриотов… 60 % военнослужащих США употребляют наркотики!»
(П. Н. Нисский, слесарь-фрейдист)
мания градостроительства
мания идолоискательства
Хер-мания
Кружок любителей рабочего класса, состоящий из
символистов, пресыщенных своим символизмом,
анархистов, пресыщенных своим анархизмом,
онанистов, пресыщенных своим онанизмом, и прочая,
и прочая, и прочая.
Полет к Сатурну при помощи двух соковыжималок, или Импотентарий для двоих.
Пространное двадцать четвертое варево.
(Подхожу к чану, колдую, молюсь.)
Но что это?.. Я не понимаю… В глубине мерцают огоньки, глаза аксолотлей и рыб. В который раз меняются цвета. Смешалось наконец! Брызги, расходится туманная завеса… Кричите же, беснуйтесь, человечки! Вот пафоса апофеоз!..
Встает Великий Тритон…
Со следующей страницы начинается собственно роман.
ЮНГЕР-МАК СКОЗАЛ СВОЕИИ МАТЕРЕ — МАМА СКОЗАП ТАК ЮНГЕР-МАК ХОЧУ Я ПУТЕШЕВСТВОВА ПО РАЗНЫМ СТРАНАМ СВЕТА АОНА РОЗРЕШИЛА А ПОТОМ НА ДРУГОЕЙ ДЕНЬ ОН ПОЕХААЛ ПУТЕШЕВСТВОВАТЬ ОН ЗОЛЕС НА КОРАБЫЛЬ И ПОПЛЫЛ ПО О КЕАНУ
КОГДА ОНИ ДОПЛЫЛЕ ТРИСТО МОРСКИХ МИЛЬ ТОГДА ОНИ УВИДЕЛЕ СТРАНУ — — —
КОЛЕТ АН КОРОБЛЬА УЖЕ ЗНАЛ ЧТО ЮНГЕР-МАК ПЛЫВЕТ ПУТЕШЕСТВОВА — — —
ОН ВЫСОДЕЛ ЮНГЕРА-МАКА В НЕЕЗВЕСНОЕ СТРАНЕ КОГДА ОН ВЫЛЕС ИСКОРОБЛЬА ЕМУ ЗОХОТЕЛОС ПОСПАТЬ ОН ЛЬОК НА ТРОВУ — — — ОН — — — ЗОСНУЛ АКОГДА ОН ПРОСНУЛСЬА ТОГДА УВИДЕЛ ЧТО НО ВЕРХУ УЖЕ — СВЕТЛО ОН ВСТАЛ И УЗНАЛ ЧТО СДЕСЬ ЕСЬТЬ КРОМЕ ЛЬУДЕИ ТОЛЬКО СКОТ ИОН ПОЕИМАЛ ОТ НОГО И ЗЛОШЕДЕИ И ФСКОЧИЛ НА ЕГО И ПОСКАКААЛ ПОДОРОГЕ
ОН ПРОСКОКАЛЛ 3 МИЛЕ НАКОНЕ АКОГДАА ОН СЛЕС СКОНЬАТО ОН ПОЧУСТВО-ВАЛ ЧТО ОН ПРОГАЛАДАЛСЬА ТО ОН ВЫТОЩИЛ ИСКОРМАНА КУСОЧИК САЛА И ХЛЕБА ОН СТАЛ ПРОЖОРЛЕВО ЕСЬТЬ И КОГДА ОН ПОЕЛ ТО ЮНГЕР-МАК ПОШОЛ ЧУТЬ ПО ГУЛЬАТЬАКОГДА ОН НА ГУЛЬАЛСЬАТО ОН УЖЕ ХОТЕЛ ПО ИСКАТЬ ЖЕЛИЩА КАК НОНЕВО СРАЗУЖЕ НА БРОСЕЛИСЬ — — — КОНИ ОН ХОТЕЛ ИХ РОЗОГНАТЬ НО ОНИ БЫЛЕ ТАКИМЕ СИЛЬНОМИ ЧТО ЮНГЕР-МАК ВСЬОТОКИ ЗДЛСЬА
КОГДА ЮНГЕР-МАК ВСЬОТОКИ ЕМУ УДОЛСЬ ОСВОБОДИЦА ОТ ЛОШЕДЕ ОН ПОБИЖАЛ ОТ ТУДА АКОГДА ОН ОСВОБОДИЛСЬА ОТ ЛОШЕДЕИИ И ЕМУ У ДОЛОСЬ ВСЬОТОКИ ПОПАСЬТЬ В ОДНО ЖЕЛИШЕ ТО ОН БЫЛ ТАК РАТ ЧТО ДАЖЕ ЧУТЬЛИНЕЗОПЛЯСАЛ ОТ РАДОСЬТИ НО — ЭТО БЫЛО БЕСПОЛЕЗНО ПОТОМУШТО ЭТО БЫЛО ЛОШЕДИНОЕ ЛОГОВО НО ЮНГЕР-МАК — — — БЫЛ ОЧЕНЬ ХИТРЫИИ ОН СКОЗАЛ ЭЕИИ ВЫ ЛОШИДИ ЭТО ШТО ВЫ ЧТОНАМЕНЬА НЕОБРОЩАЕТЕ НИКОКОГО ВНЕМАНЕЯ И ТУТЖЕ ВСЕ КООНИ ФСКОЧИЛЕ СМЕСТА И ОДИН ИС КОНЕ ЗОРЖАЛ НО ЮНГЕР-МАК НЕСКОЛЬКО НЕ УДЕВИЛСЬА
НО ЮНГЕРУ-МАКУ ЗОХОТЕЛОСЬ ПРИИБЫТЬ ВДРУГУЮ ВСТРАНУ — — — ИОН — — — ПОПЛЫЛ НА КОРОБЛЕ ИОНИ ПОПЛЫЛЕ 55 000 И НА КОНЕЦ П РИБЫЛЕ ВСТРАНУ ГЮРУЛЬСЕЕН И ЕВО ВЫСОДЕЛИ ВНЕЕЗВЕСНОЕИ СТРАНЕ ОН ОТ ПРОВЛЬАЕЦА ВГЛУПЬ ЭТОЕИИ СТРАНЫ И ФСТРЕЧАИТ 2 БОКИРОВ (БОКИРЫЫ ЭТО ТОКИЕ ЛОШИДИ)
ОН И ГОВОРИТ ЧТО ОН ОЧЕНЬ ХОЧИТ ЕСЬТЬ НО ЕГО ЛОШИДЕ НЕ ПОНИИЛЕ ПОТОМУШТО БОКИИРЫ НЕ ТОКИМ ЕЗЫКОМ ГОВОРЯТ НО ОН ХОТЬ И ИГОВОРИЛ НА ВСЬА-КИХ ЕЗЫКАХ КОТОРЫЕ ЕМУ ТОЛЬКО БЫЛЕ ИЗВЕСНЫ НОЭТО НЕПОМОГЛО ОНИ ЕГО НЕПОНЕМАЛЕ
СОВЕЦКИ СОЮС ОН СЕЛЬОН
И УМЕОН ОН ХИТЬОР ОН
СОВЕЦКИМ ОФЕЦЕРАМ — — —
СТИХИ ДЛЬАТОВО (ЧТОБЫНАМ) ПОТОМУШТО ПЕСАТЕЛЬ ЗБЛСЬА С ПУТЕШЕВСТВИЯ КОНЕЦ ГЛАВ ПУТЕШЕВСТВИЯ КОНЬЧЕЛИСЬ НО ЭТО НЕВСЬО ПРАВДА — — — ХОТЬ КНИГА НЕКОНЬЧАЕЦА ПОТОМУШТО ВМЕСТО ЮНГЕРА-МАКА ПОЕИДЬОТ ХОТЬ Я ИНЕ ЗНАЮ ЧТО — ПЕСАТЕЛЬ
КАНЕЦ
19 р. — 30 к.
КНЬИЖНОЕ ИЗДАТИЛЬСТВО
ПУШКИН ЗАЕЦ НА ГОРЕ
МАРШАК УСАТЫЙ ПОЛОСАТЫЙ
………………………………
/
6 л.8 м. /
/до /
школы /
Естественное продолжение романа — с внучатым племянником Жоржа Садуля. Он был пьян и плохо понимал по-русски. Я на пальцах показал, что зову его к девочкам. Он почему-то принял меня за англичанина и сказал, коверкая произношение: «I will not to sleep with the bugger, I want to sleep on the table!»
Вопрос. Когда же, наконец, начнется роман?
Ответ. А он уже давно начался.
Вопрос. Когда же кончатся эти бессвязные вступления?
Ответ. А идите вы на хуй!..
10 ДЕКАРЕЙ ПОДКРАДЫВАЛОСЬ К НАМ ЗЗАДИ.
ОТ 10 ДЕКАРЕЙ ОСТАЛОСЬ 5.
ПРОШЛО 5 ЛЕТ.
Лето. Или любое другое время года, какое вам нравится. Забираюсь на чердак, где среди хлама и пыли у меня есть свой стол с множеством выдвижных ящиков — почти столь же серьезный и мрачный, как фигура на известной картине Сальватора Дали. В одном из ящиков «Дневник Кощунств». Ведется в блокноте, на котором пометка — «изготовлено из отходов».
На выбор два эпиграфа:
«Произведение искусства ничего не означает, оно — существует».
Гюнтер Блёккер
«Когда подполз Данилыч, Клава поделилась с ним своим планом».
М. Прудников. «Разведчики „Неуловимых“»
19.3. Сего года. Чем я похож на Маркса: ношу пышную шевелюру, изучаю английский язык, люблю рыться в книгах, не люблю существующий порядок. Чем я от него отличаюсь: я не еврей, родился не в Германии, «Капитала» не написал, не имею такого хорошего друга, как Энгельс, но зато имею красивую девушку.
27.3. Сего года. Вдруг вспомнил, что Шерлок Холмс был кокаинистом, а Сталин — нет.
7.4. Сего года. Размышлял о 20-тых годах. Представил себе, как сорокалетний Кафка развращает юного Мишу Шолохова в каком-нибудь отеле.
13.4. Сего года. Сформулировал гениальный постулат: я — не Ницше! Все сразу стало на свои места. Картина мира прояснилась. Чувствую себя легко, отдыхаю.
1.5. Сего года. Советы начинающим писателям:
Совет № 1. Обзаведитесь бумагой и ручкой. Машинку купите на непропитые остатки гонорара. Достаточно. О таланте не говорю. Талант — дело обыкновенное. У кого его нет?!
Совет № 2. Ни дня без строчки! Ни в коем случае! Каждый день аккуратно записывайте одну строчку, желательно без грамматических ошибок.
Совет № 3. Впрочем, день — выражение образное. Пишите исключительно ночью. С двух до трех свою строчку обдумайте, а к четырем успеете ее записать.
Совет четвертый и последний. Главное в литературе — это Правда. Еще Хемингуэй сказал, что для того, чтобы стать настоящим литератором, необходимо честно описывать то, что хорошо знаешь. Папа Хем был безусловно прав, искренность — один из маленьких секретов нашего писательского мастерства…
В дневнике еще много записей, но он уже отброшен. Курю. Высовываюсь из слухового окошка. Взгляд скользит вдоль ската крыши, по водосточной трубе мимо грязных оконных стекол, тускло поблескивающих на солнце, туда, вниз, к земле… И разбивается о мостовую, обрызгивая прохожих… Резко отшатываюсь, чувствую, что покрываюсь испариной. Как глупо! Мне ничто не угрожает, но не могу справиться с животной радостью, что я здесь, а не там… Звуки улицы затихают. Стол передо мной отодвигается куда-то за пределы зрения, открывая рябую водную поверхность. Доска под ногами становится краем барьера детского «лягушатника». Я ежусь от холода, с плавок струйкой стекает вода. На берегу — подбадривающие меня мальчишки. Я впервые собираюсь нырнуть «головкой». Несколько раз я уже просил, чтобы кто-нибудь нырнул раньше меня. Белобрысые, поджарые, с обгорелыми лопатками и тонкими ногами, чьи крики разносились над озером и принуждали вздрагивать читающую молодую женщину, они радостно взбегали на барьер и, не раздумывая, с грохотом пронзали воду вишневыми телами.
Страшно, но уйти я не в силах, завороженный зеленой плотью воды. В желудке медленно переворачивается что-то прохладно-сладкое, мягко покусывающее меня изнутри. Ну же!.. Все во мне напрягается, еще немного — и я расползусь на части. Безумно хочется прыгнуть. Женщина отрывается от книги и притрагивается ко мне взглядом… Готово! Я падаю животом вниз и всплываю оглушенный неутолимой болью и все-таки освобожденный…
…Он слез с самодельных качелей и углубился в рощу. Жирные мухи взлетали с нагретых солнцем листьев и, прожужжав над головой, уносились прочь. Путь ему преградили две растущие из одного корня березы. Чуть замшелые стволы, от которых исходил влажный запах вчерашнего дождя, колеблющийся полумрак под ветвями создавали интимный покой, которого мальчику недоставало. Он пытался представить образ новой знакомой, увиденной им за завтраком, форму ее головы, черты лица, цвет волос, но образ получался бесплотным. Быстрыми нервными мазками в воображении он рисовал ее груди, лепил бедра, но все это распадалось, лопалось, превращалось в беспорядочно мелькавшие разноцветные пятна, не приносящие наслаждения. Секунды его истекали, мальчик спешно представил себе тяжеловесную фигуру тетки с дряблыми обвислыми формами. Ему стало жутко, он дернулся, и его охватила ослабляющая болезненная дрожь. Мутило. Он опустился на землю, держась рукой за ствол дерева. Он не понимал, что с ним. На глаза ему навернулись слезы.
— Минутку терпения! В данный момент главным для нас вопросом является:
А КТО УБИЙЦА?
Под подозрение автоматически попали — Хрыся и Марыся, киевлянки-лесбиянки, водитель автомобиля ГАЗ-59 Игнат Ф., мужчина холостой во всех отношениях, Виссарион Н., мужчина просто холостой, и, наконец, майор военно-морской пехоты АБВГД, не чуждый любви к солдатам, коих немало прошло через его руки. Следствие поручено доктору Пандрычеку, известному поимкой преступника, спалившего Эрмитаж.
Итак, кто убийца?
Кто убил и изнасиловал слепую собачку? — — —
ЭЛЕМЕНТАРНЫЙ ПИНГВИН ПОЮЩИЙ ХАРИ КРИШНА —
ВЕЧНЫЙ ВРАГ ПИНГВИНА РАСПЕВАЮЩЕГО ТЕ DEUM
…Вздутое лицо в зеркале, с губой, перекошенной, словно в нее вшита гирька, принадлежит мне. И эта комната тоже моя — несколько десятков книг, магнитные ленты, джинсы, пожалуй, все. Разве я унываю? Просто очень грустный блюз наяривает на гармошке Джон Мейелл. Иду на кухню и подставляю лицо под холодную струю воды, тихонько подвывая при этом. Мой завтрак — моя крепость. Мякоть булки, смоченной в чае, — отличный допинг для вымирающих хиппи.
НО ВЕРХУ УЖЕ — СВЕТЛО. Скоро ко мне должны прийти. «Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела».
Чуть влажный блюз — откровения губной гармошки…
потолок сырое бремя стелющейся тучи я бреду по скользкому коридору что стремительным потоком вспарывает тесноту стен клокоча кидая пригоршни брызг мне в лицо я касаюсь стены пальцами спящие обои на ощупь как замша а потом береста приведут меня в крохотную тусклую уборную где словно бы отдых под сенью но коридор засасывает и захлебываясь холодным я вместе с пальцами погружаюсь в беззвучную тину и как будто впервые я осматриваю себя эту впалую грудь слишком нудный живот и обыденную притомленность за несложным убором пушка беспокойно влюбленные пальцы
Чуть влажный блюз. За окном — изморозь и город кусками непрожеванной пищи. Кал цивилизации. Гарь на телах и одеждах. Гарь тел, облепляющая душу и мысли. Дети, играющие среди отбросов, в червоточинах проходных дворов и в слепых тупичках — аппендиксах окраинных лабиринтов. Несколько взрослых морлоков, тянущихся к жиже пивных. Калории кала.
НО ОНИ БЫЛЕ ТАКИМИ СИЛЬНОМИ…
Ничего. Скоро ко мне придут.
Чуть влажный…
белесый луг вымаранный противозачатием оголенный провод альбинос скорби мячик закатившийся в мусорную кучу груда использованной туалетной бумаги подступает к горлу эй я такой же как вы не бейте меня оказывается это не так больно и страх пропадает ну снимите же с меня это дерьмо диссертации отличная работа хорошая капуста автобус пришел из Таллина где у меня столько друзей о ля ля веселые штанцы к вьющимся патлам нет они не понимают меня приятель это просто атомная трава ты попробуй не могу не могу есть говно отпустить эту девочку мне самому не найти дороги домой выябываться я не стану привет ты не знаешь чабукиани как же солнышко мухи батарея пустых бутылок вот новость три красненьких или ничего липовые бумаги два-три дельных бугешника остальное лажня привет по морде учить
Я выхожу из уборной. Э-гей — о-о-о!.. Бегу по лужайке и взбираюсь на поросший травами дзот. Палкой выковыриваю кусочки дерна и бросаю как можно дальше. Этого мне кажется мало. Бегом спускаюсь к реке и луплю палкой по воде, распугивая водяных жуков. Пытаюсь плевком попасть в одного из них, но куда там!.. Поворачиваюсь и задеваю ногой кусок ржавой колючей проволоки, торчащей из земли. Индейцы и ковбои могут заключить перемирие, их главный вождь тяжело ранен. Что, если начнется заражение крови, думаю я, стойко перенося боль и только чуть-чуть пристанывая. А вдруг я умру… так же, как бабушка? В своих играх мы постоянно убивали друг друга, но никогда не бывали убитыми. Быть мертвым так неинтересно. Теперь мы не стреляем из игрушечных пистолетов, но хороним что-то каждую минуту своего существования. Насколько легче тому, кто смотрит на все сквозь призму любви к Иегове, Битлз или коммунизму. (Простите, вырвалось. Не об этом я хотел говорить.)
«Раман» Лапенкова, опубликованный почти двести лет назад, произвел в свое время сенсацию. Автора сравнивали с Джойсом и Марселем Прустом. Отдельные критические голоса потонули в море похвал почитателей. Апологеты элитарного искусства начертали его имя на своем знамени. Но не прошло и 50 лет, как поток славословий стал истощаться. Политические перевороты, смены режимов надолго оттолкнули рядового человека от высокого искусства. Лапенков по-прежнему почитался в узкой группке интеллигентов, но его мировая слава сошла почти на нет. О нем вспоминали как о талантливом представителе школы «черного юмора», интересном стилисте, но уже не видели в этом причины для обожествления. Около ста лет его произведения не переиздавались, и за это время вышло не более 15 переводов на другие языки. Совсем недавно Академия мировой культуры выпустила в свет полное собрание его сочинений, заново отредактированное, снабженное ценными пояснительными статьями и примечаниями. С новой силой разгорелась затихшая было борьба между сторонниками и критиками писателя, вновь загремело по всему миру его имя, вызывая тысячи разноречивых откликов, споров, суждений. Пожалуй, ни один художник в мировой литературе не вызывал столь непримиримых, буквально кровопролитных схваток. Да-да, это не шутка. Нашумевшее дело об отравлении Семена Навзикеева, главного редактора журнала «Семья и спорт», и убийство его малолетних детей в отместку за разносную статью в пятом номере за 2165 год получило широкий резонанс среди европейской общественности. Безусловно, выходки обезумевших фанатичек никоим образом не могут ни отнять, ни прибавить что-либо к славе писателя. Сейчас готовится к печати толковник произведений В. Б. Лапенкова, составленный из статей филологов всего мира. Сборник должен появиться в начале будущего года и, несомненно, станет одним из крупнейших явлений в современной лапенковистике.
О чем же пишут именитые филологи, философы, психологи, историки культуры? С разрешения издательства «Умное Слово» мы приведем несколько выдержек из будущей книги. Профессор Мичиганского университета Уиллмор Драйдер пишет в своей статье «Лапенков, за и против»:
«…конечно, многих критиков Лапенкова, как в годы его жизни, так и сейчас, отталкивала прежде всего чрезмерная усложненность его прозы, необычайно вольное обращение с традицией и читателем. Именно нежелание и неумение многих целиком растворить свою личность в личности писателя, отдаться всем его каверзам и эпатирующим выходкам создает ненужное противодействие и препятствует полному проникновению в глубочайший психологический подтекст его произведений, кроющийся за ширмой изящного эпатажа…»
Ему вторит известный иерусалимский психолог и педагог «аналитического хеппенинга» Рафаил Гейзман:
«Всякому серьезному исследователю творчества Лапенкова совершенно ясно, что столь уникальная фигура, вобравшая в себя дух и чаяния своих современников, не может казаться нам чем-то гладким и определенно положительным. Вся сила и страстность, вся противоречивость его исканий, все творческие метания, спроецированные на страдания и поиски человечества, вырисовывают нам образ мятежный, непримиримый, насыщенный яркими контрастами, а потому и далеко не исчерпанный простым признанием его гения или, тем более, отрицанием такового. Вдумчивость, беспристрастное размышление — единственный метод, с помощью которого можно разобраться в этом половодье лапенковской прозы, отделить истинное, вечное от случайного, наносного. Одним наскоком этого не добиться…»
Восходящая звезда итальянской школы эстетики Бруно Капелуццо, называя «Раман» Лапенкова «языческой библией нового времени», пишет:
«Удивительное сочетание мифов о Прометее, Гильгамеше и подвигах Тезея предстает перед глазами внимательного толкователя. Главный герой, если можно говорить о таковом, ибо автор един в тысяче лиц, скорее ближе к Язону домедеевского периода. А та сцена в конце „Рамана“, к сожалению утерянная, где безымянная героиня на языке жестов представляется нам то персонифицированным Духом Добра, то философом Демокритом?!»
С ним вступает в полемику доктор Сарванашастра из Калькуттского университета:
«Большое влияние на рост Лапенкова как художника, без сомнения, оказала восточная культура. Буквально на каждой странице встречаются реминисценции и намеки на то или иное явление из жизни Востока. Само название произведения „Раман“ наводит на мысль о связи с героем индийского эпоса Рамой, воплощением бога Кришны».
Крупный неоэкзистенциалист постфранкфуртской школы профессор Борман Хонеггер дает свой глубокий анализ произведений Лапенкова:
«…то и дело экстраполируя чистые апперцепции континуума лапенковской метаэтики, мы приходим к выводу о положении дизъюнкций и экспликаций эйдетической эталонной группы в его прозе. Ей ни в коей мере не присущи субституциональные фрустрации, что привело бы, напомним, к харизматическому гомоморфизму объектного катексиса и аутотентичной энтропии предиката. Мы верифицируем претанальные экспектации и приходим к модальному катарсису пограничной ситуации, что и дает нам полную ясность в этом вопросе».
И напоследок мы приводим выдержу из статьи московского кандидата Петра Сидорова:
«Смешны и жалки попытки некоторых крикунов от науки черпать из книг Лапенкова какие-то мистические, фрейдистские мотивы для построения своих систем и гипотез, давно дискредитировавших себя и изжитых подлинной наукой. Так и хочется ответить этим горе-толкователям словами из Лапенкова: „А идите вы на хуй!..“ Творчество Владимира Борисовича всегда было подлинно народным, питалось народными истоками, пило, что называется, из материнской груди пролетарской Родины. У писателя были моменты некоторого скептицизма и неверия, но в нужный момент партия и народ поддержали его, помогли развиться подлинно здоровому, негнущемуся, стоящему на страже подлинно народного искусства».
И родился от кузнеца Бориса у дворовой девки чад. И нарекли чада Владимиром. А престольный град исполнял в те лета похоти владык тьмы. Отрок же взрастал и, крепляшеся духом, сподоблялся премудрости: и благость Божия была на нем. И бысть по шести летах пишася достойны книги, что в корени древа нашего благодать возложат.
ОТ 10 ДИКАРЕЙ ОСТАЛОСЬ 5.
ПРОШЛО 5 ЛЕТ.
2 стихотворения (хотя автор принципиально не писал стихов).
1-е — посвящается работникам ГПУ:
«Полковник Жордан был бретер и вояка,
Полковник Жордан мог рычать как собака,
Полковник Жордан имел дачу и „ЗИМ“,
Полковник Жордан был неотразим».
2-е — (то же посвящение):
«Полковник Жордан был беспечным воякой,
К зиме приобрел себе дачу с собакой,
Достал он шофера и старенький „ЗИМ“,
На дачу всю зиму был в „ЗИМе“ возим».
Через некоторое количество страниц мы продолжим публикацию неизданных произведений под рубрикой «Lapenkov memoriam».
А сейчас — Часть 4 (с душком), в которой появляются ненадолго герои «Рамана», но тут же исчезают.
(сидя в пьяном виде с приспущенными штанами и слушая доносящуюся из Ниоткуда симфоническую музыку — эдакий Л. Блумблумчик пожилой ребенок с одним глазом но [зато] с двумя горбиками [спереди и сзади] словно самопародия черного юмора)
— в жизни даже самых великих людей гальюн занимает по праву достойное место — бисмарк гете бетховен на стульчаке — сколько мыслей сколько блестящих открытий — иван четвертый не выпуская из правой длани скипетра левой скрепляет бумаги царской печатью — македонский в обширном гальюне крохотной Македонии подперев голову придя в восторг от предстательных наслаждений высиживает планы захвата мира — буонапарте (в походном сортире близ ватерлоо) — да давненько не сиживал я с тех пор как был мальчишкой все войны походы египет россия доведется ль еще ах старая гвардия — гальюн-универсам гальюн-салон гальюн-салун гальюны пале-рояля рояли в гальюнах генералы в галунах нежные признания в голубой любви стук пишущей машинки бурные споры карбонариев гальюны для коновалов кардиналов ценителей гольфа и гляссе — о эти звуки — ИЗ ПУШКИ НА ЛУНУ — и физики и лирики подслеповатые гомеры старухи процентщицы — все в его власти — а сколько заговоров интриг самоубийств кровавых преступлений и любовных стенаний — история молчит мой друг молчит — радостный питерский рабочий войну протрубил в братских солдатских гальюнах его дед бегал в пургу через дорогу — долго не просидишь метель ишь как поддувает — а теперь народная власть дала ему отдельный унифицированный гальюн не нужно даже калош надевать пользуйся товарищ на здоровье — душа поет — конечно нет там этих золоченых инкрустаций бара орфа и стравинского но пусть сидят — час их пробил — беспокойный алкаш этажом ниже громко говорит в унитаз спускает прокламации поносит правительство — его видно пробрало — ничего — мелкие недочеты на фоне всеобщего строительства — чем плох гальюн — шокированные дамы затыкают уши теми же нежными ручками какими через пять минут будут дергать ручки водоспуска — вряд ли кто-либо жаловался на уединенность и тишину наших сортиров (пусть недовольные моей физиофилософией вырежут себе кишечник и яичник) —
так чем же плох гальюн — может быть в нем не хватает простора свежего воздуха — ерунда — выйдите наружу что вы видите — все то же — страна в дерьме вся она такой же гальюн только побольше и маленький наш гальюнчик едва ли не единственное место где еще разрешена свобода слова —
(с этими мыслями ребенок перекинул через водяной бачок нитку сделал нетрезвой рукой петлю и оттолкнулся ножкой от края унитаза — тельце его закружилось в воздухе и горбики стали вертеться наподобие пропеллера)
Унитаз — опора нации… Но довольно, довольно!
Что может быть грязнее грязного пасквиля? Разве только еще более грязный… Ну, хватит, я сказал! Сейчас пойдет совсем другое.
Вот и джазмены пришли!..
Сейчас будет джем!!!
— Скажите, пожалуйста, где вы черпали силу для создания такого монументального произведения?
— В сперме.
Грэхэм Грин, получив гранки «Рамана», произнес историческую фразу: «Лапенков — это Черчилль в литературе».
Натали Саррот сказала перед смертью журналистам: «Передайте мосье Лапенкову, что я умираю с его именем на устах».
Джеймс Олдридж в знак протеста против издания «Рамана» в Англии уморил себя голодом.
Микеланджело Антониони закончил фильм «Три новеллы о Лапенкове».
Киностудия «ДЕФА» в сотрудничестве с известным японским режиссером Акирой Куросавой ставит многосерийный телевизионный фильм по мотивам «Рамана» Лапенкова. В главных ролях актеры Гойко Митич и Тосиро Мифуне.
Профсоюз печатников в Италии прервал трехдневную забастовку для издания «Рамана» на итальянском языке.
Военный режим в Греции внес «Раман» Лапенкова в список запрещенных книг.
Из космического центра в Хьюстоне прибыла поздравительная телеграмма в честь дня рождения писателя.
Массовый падеж скота в Иордании.
(Из газет)
По вертикали: американская фирма, выпустившая 14 миллионов значков с изображением Лапенкова.
По горизонтали: приток Нила — 5 букв.
И что, по-вашему, будет дальше?..
Совсем недавно мы получили три новые книги с воспоминаниями о Лапенкове. Две из них написаны его бывшими женами, а третья — его закадычным приятелем, скрывшимся под инициалом Б. Этот Б. пишет в своей книге «Я знал Лапенкова» (на чёр. р. ц. 31 р.): «Он был простым и ровным в общении, никогда не зазнавался, не кичился своим превосходством. Иногда можно было подумать, что перед тобой не Лапенков, а кто-нибудь другой. Парадокс заключался в том, что это был все-таки Лапенков. В моей библиотеке его книги с дарственными надписями хранились как святыни. Но я не критик и не буду разбирать достоинства этих книг, которые хорошо всем известны. Я попытаюсь рассказать честно и без прикрас, каким я его видел в жизни. Владимир Борисович часто бывал в нашей семье. Мы говорили об искусстве, о политике, о спорте — не было предмета, который бы его не интересовал, о котором бы он не знал больше всех. Мои дети очень любили сидеть у него на коленях и нередко дрались за то, кому сесть первым. Обычно Лапенков приходил к нам к вечернему чаю. Мы пили, болтали, он был весел, непринужден, я не знаю лучшего собеседника. Время от времени Владимир вдруг замолкал, лицо его становилось задумчивым, потом он схватывал блокнот, а если его не было, писал прямо на салфетках и фантиках от конфет. Зная это, я заранее покупал горы конфет и бумажных салфеток. Но несмотря на мою предусмотрительность, запасов иногда не хватало, тогда он писал на скатерти, на обоях, на белье. Комбинация моей жены висит там, где теперь квартира-музей Лапенкова.
Дни, когда я дружил с писателем, были лучшими днями в моей жизни».
Вторая жена В. Б. Лапенкова, — прожившая с ним целых полтора года, в соавторстве с журналистом Катушкиным — выпустила книгу «Лапенков в моей жизни» (на чёр. р. ц. до 50 р.). Она пишет:
«Вовчик был настоящим мужчиной, лучшего я не знала. Мы любили друг друга до самозабвения в течение полутора лет, и мне лестно, что именно это время послужило ему материалом для создания знаменитого цикла готических рассказов. По ночам, лежа в постели, он читал мне свои последние вещи. Чтение нередко затягивалось до утра, и он не выспавшимся уходил на работу. Он трогательно заботился обо мне, постоянно спрашивал, не хватает ли мне чего-нибудь. Зная его восприимчивость, я всегда отвечала, что хватает. Как и у всякого великого человека, у него были мелкие слабости и недостатки. Например, он любил подолгу просиживать в туалете, говоря, что занимается в тишине сочинением, но когда я позднее входила туда, сочинениями там и не пахло…»
В последние годы книжный рынок наводнили дешевые издания вроде «С Лапенковым 80 дней», «Три раза с Лапенковым» и «Глядя из диспансера». Выгодно от них отличается серьезный труд седьмой жены писателя Каменотесовой-Лапенковой «Тегга Лапенковия», труд, который отнял уже больше 30 лет (ц. на чёр. р. от 100 до 150 р.) Книга стала бестселлером № 1 и, несмотря на то что она была выпущена тиражом в 300 000 экземпляров, моментально исчезла с прилавков магазинов. Позволим себе небольшую выдержку из этой книги.
«Всякий раз, когда я бываю в музее-квартире Лапенкова, — пишет автор, — я с грустью смотрю на вещи, принадлежавшие нам и ставшие теперь народным достоянием. Выцветшие от времени простыни навевают воспоминания о невозвратных счастливых днях, о горестях, о борьбе. Сейчас молодежь, живущая в прекрасных условиях либерализированного строя, не способна по-настоящему оценить годы, когда человек с гордостью носил имя диссидента. Фильмы и книги, повествующие об этих временах, приобретают все более романтический облик, и не так уж много стариков помнят реальные условия жизни тех лет.
Несмотря на то что обстановка квартиры соответствует исторической правде, здесь все-таки присутствует определенный глянец. Наша жизнь встает перед моими глазами, словно это было только вчера. Я вижу своего мужа, сидящего на неубранной постели, с толстой книгой на коленях, а на ней лист белой бумаги с первыми строчками „Рамана“. Он всегда писал в таком положении, стола у нас не было. На кровати сидели приходившие друзья, на кровати мы устраивали немудреные трапезы. Изъеденный жучком шкаф, в котором содержались наши пожитки, портрет Боба Дилана на стене, старенький магнитофон — вот и все наше достояние. На стене же висит сетка с любимыми книгами, подальше от кровати, чтобы в них не забрались клопы, — и все же с кровати до нее можно дотянуться рукой. Вместо тусклой лампочки на заново побеленном потолке — лампа дневного света. Служитель музея оправдывает это непрекращающимся паломничеством иностранных туристов. Как сейчас вижу своего мужа в затертых вельветовых брюках, грязной майке и драных носках. Собираясь в гости, он надевал единственный костюм, который бережно хранился в шкафу до тех пор, пока его не сожрала моль. Из окна открывается прелестный вид на парк и старинную церковь, а раньше здесь был проходной двор, в грязи которого утопали машины. По-прежнему уборная отделена от нашей комнаты тонкой деревянной перегородкой (хоть и свежевыкрашенной). Соседи проходили туда через нашу комнату, к чему мы быстро привыкли, тем более, что по ним можно было проверять часы. Два слова о соседях. Спокон веку, еще до рождения Лапенкова, здесь жил милиционер с любовницей, бывший уголовник и старик старьевщик, собиравший по квартире мусор и сдававший его в утиль. Мой муж рассказывал, что начала этому он не упомнит: милиционер неустанно жил с одной и той же любовницей, уголовник считал себя бывшим, а старик варил купленную на вырученные деньги тухлую капусту и запивал ее политурой. Соседи также родились в этой квартире, здесь они выросли, состарились и умирали в запертых комнатах. По неделям гнили их трупы, но, привыкшие к вони, мы не скоро это замечали. Не хочу сгущать краски и говорить, что мы жили в крайней нищете. Не совсем, иногда, когда у нас заводились деньжата, мы покупали у мальчиков, ловивших рыбу в Обводном канале, так называемую кобзду, приглашали друзей и закатывали пир…»
«Владимир Борисович Лапенков всю жизнь страдал зубной болью. Желая избавиться от нее, он поочередно выдрал себе все зубы, но тогда у него стали болеть десны. Отчаявшись, он попытался отрезать себе голову, но сделал это так неудачно, что заболел и умер от заражения крови. Страна потеряла своего величайшего сына.
Ребята! Следите за своими зубами, своевременно посещайте врача, и вас не постигнет участь гения».
«В. Б. Лапенков не любил говорить о себе, он утверждал, что музыка его книг (по ошибке он называл свою прозу музыкой) сама скажет все, что нужно. Но как-то за кружкой водки он разоткровенничался и признался, что Александр Исаевич Солженицын однажды спас ему жизнь, прикрыв грудью от пули экстремиста, с возгласом: „Убейте меня, но Искусства вам не убить!“ Впрочем, Александр Исаич еще долго здравствовал, так как выстрел был холостой».
Из сборника «По следам Лапенкова», глава «Швейцары рассказывают…» (Гренландское изд-во «Чудовищная литература»)
Ла — пенков! Суперстар!
Открываем мемуар,
Ла — пенков! Сверхзвезда!
А там — вареная кобзда.
Л Л Л Л Л Л Л Л Л Л Л Л Л
Если бы мальчику, неохотно вышедшему из-под прикрытия смеющейся листвы, сказали, что через несколько лет, таким же июльским вторником, он в обществе двух ревнивых подруг будет ехать к приятелю, чтобы говорить с ним об Эуригене, Тертуллиане, Клименте Александрийском, Лиутпранде Кремонском и Бернарде Клервосском, пересыпая свою речь цитатами из Прокла и Экклезиаста, то призрак самоосуществления, предложенный грядущими свидетелем, лишь пронзил бы его еще одним неясным импульсом боли, но мальчик, огороженный неоконченностью лета, погружал свой страх в плотно-зеленую дымь знакомства с сыростью рощи, где пряная одурь хвощей усиливала тошноту, соблазняла истомой безвременья, внесуществованья, пахучестью мягких ворсистых бугров меж деревьями, опутывала тишиной, но что-то (что именно?) отрывало его от вязкого зова земли, заставляло уйти, и выход из леса был схож с медленным постыдным раздеваньем, наполнявшим тревожно-острой беззащитностью каждую клеточку обнажаемого тела, а мальчик понял, что его вело, только когда сел за колченогий стол, покрытый грубой клеенкой, открыл толстую тетрадку и, пролистав несколько страниц, четким почерком написал:
«Глава первая
Стояла осень 1652 года. В лесах у реки Св. Лаврентия охотились трое друзей-французов…»
…Читать я не мог — болела голова, и, чтобы скоротать время, я стал сочинять про себя, чуть пожевывая разбитыми губами, всякую чепуху: стишки, названия ненаписанных произведений и т. д.
«Данилыч тянул виски „Белый Бокир“ и пел благим матом на известный мотив: „Ты меня не любишь, не жалеешь, Клава!..“»
Это из книги «Треск и суета партизанов». А вот еще книга: «Письма из города Кастратова» — дань эпистолярному жанру. Но лучшим моим произведением будет авантюрная повесть «Дромадер из дермантина» с множеством пикарескных отступлений. Начнется он посланием Великому Могнолу:
«Дорогой Могнол!
Посылаю тебе свои стихи. Будь так добр, пришли мне свой отзыв по адресу: Москва, радио, Тане Таракановой».
Вот эти стихи:
Гениальность — не порок, мой бог.
Самогонку пью как грог — продрог. (добавление Миши Тараканова)
А Спартак — не Пастернак, а так.
Ах, растак вас перетак! — бардак.
Пробовал еще что-нибудь сочинить, но все без толку — никто не приходил…
…Ищу себя на чердаке, в уборной, но там меня нет. Может быть, я сейчас краду у малышей игрушки — несколько вазочек для песка, совок, свистульку, еще что-то, — чтобы спрятать все на просеке, зарыв в песчаную почву под телеграфным столбом, а затем пометить на самодельной карте крестиком — «клад»? Пожалуй, это было позже. Тогда где же я?.. Память бессильна. Стены не расступаются, я сижу на кровати, глядя через оконное стекло на двор, лицо совсем никуда не годится, в виске хозяйничает огненная мошка. В животе заурчало, и желудок сжало как тюбик, выдавливая из него боль… Боль стала мостиком, я разогнулся и вышел на берег. На посиневшей, покрытой пупырышками коже выделялись жгуче-красные пятна — следы удара о воду. Алька поднял с земли мои сухие плавки и, вертя ими над головой, стал бегать вокруг и корчить гримасы. Ребята смеялись. «Ну, догони!..» Я бросился на него, но промахнулся, от бешенства слезы навернулись мне на глаза. «И не собираюсь. Сам отдашь».
«Фигушки!.. Великий зверолов остался без портков!»
«Дай ты ему!» — посоветовала мне Алькина младшая сестренка.
«Испугался? — крикнул Алька, которому уже наскучило, что его не догоняют. — Какой же ты индеец?»
Я наморщил лоб и процедил зло:
«Я не индеец».
«А кто же ты?»
Я еще больше нахмурился и кинул презрительно и гордо:
«Я — писатель, вот кто!»
За моей спиной пролился тихий смех. Я обернулся к женщине, закрывающей книгу.
— Подойди сюда, писатель.
Она все еще улыбалась и щурилась в стоячей колбе солнечного света. Я подошел, и мой взгляд приковали жаркие бьющиеся груди, еле сдерживаемые бледным купальником. Она чуть приподнялась, и груди, как кулаки боксера, обрушились мне на голову, целя в затылок и в висок…
…Я вновь обозреваю мусорные поля. Мусор-властелин. Он произрастает из грязи огромной ядовитой орхидеей, одуряющей и завораживающей… Что он высасывает из этой по-элиотовски трухлявой, бесплодной земли? Король мусор украшает себя коронами из ржавых консервных банок, на его груди — ордена-объедки, кусок дырявого толя — его мантия, скипетр — скрюченная железная балка. Говорить ли о троне — зеленом вонючем баке, готовом вместить в себя всю вселенную?
Генерал мусор командует строем обшарпанных петербургских домов. Мусор-любовник преподносит нам букеты из клочьев старых газет. Мусорные зефиры ласкают потных от игры в войну детишек с гнилыми палками вместо ружей.
«Эк куда хватил! А новые районы? А многоэтажные корпуса? А благоустроенные улицы? А повальное озеленение города?.. Ничего не желаешь видеть, кроме своей свалки!»
Что верно, то верно, отвечаю я сам себе, — смотрю на мир сквозь дырку прохудившегося ведра, слагаю гимны свалке, на которой живу. Розовые очки мои запотели, глаза в них еще больше слезятся.
Ну вот: только я собрался похулить благоустроенные районы намеком, что грязь, мол, заползает внутрь, как меня вовремя схватили за нечистую руку. Не блуди со скепсисом! Ну что ж, как говорится, виноват — исправлюсь. Начну жизнь сначала.
Ленинград — крупный промышленный, индустриальный и административный центр страны. «Окно в Европу». (Кто сказал, что «ставни захлопнуты»? Вывести и расстрелять подлеца! Так.)
Ленинград — портовый город, тут уж возражать не приходится: город-порт, так что кроме шмоток у нас бывает еще и рыба. В Ленинграде много также всяких колбас (по одному тому уже можно сказать, что Ленинград самый богатый город мира). Ко всему Ленинград еще и город-герой. Он стал им по директиве правительства в таком-то году. Ну, что еще сказать о Ленинграде? Разумеется, о нем можно сказать очень многое. Например, в Ленинграде много живет населения, а ленинградские музеи могут поспорить с лучшими зарубежными музеями. Я не говорю уж о заводах. Что о них говорить?.. И если после этого наши враги возопят, что я талантливый сатирик, то я отвечу им как подобает: ни хуя вы, братцы, не понимаете в моих произведениях!..
Теперь слышу отовсюду голоса: Лапенков, мол, снова вырыл свой томагавк и вышел на тропу войны!.. Подлые брехуны! Вот я вас сейчас по мордасам одной увесистой штучкой!.. Что? Съели? Будет еще!
Но что за стук копыт в моей передней? Похоже, пришли мусора помочь мне устроиться на работу, устроить личную жизнь… Нет, показалось. Слава итээру! Ох, Лапенков! Куда зарвался? Заратустры на тебя нет!.. И опять в точку: где ж его достать — «Заратустру»-то?
Но тут мною овладевает грусть, я прощаюсь с читателем и на прощанье дарю ему такие стихи:
Когда струны лиры оборвутся
И голос мой затихнет навсегда,
Уйду туда, где на лугах пасутся
Тонкорунных фаллосов стада.
Переходим к следующему номеру нашей программы: ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО АКАДЕМИКУ САХАРОВУ
(Из серии «Запишите на ваши магнитофоны»)
«Терпел я, терпел, думал, может, не стоит, да вот не вытерпел и решил тебе написать: может, задумаешься. Я, конечно, тебе не ровня, простой рабочий, кочегар, даю людям тепло, но ежели ты думаешь, что мы — это так, даже газет не читаем, то ты это зря. Я вот что хочу сказать: зачем ты народ поносишь, с фашистами спутался? Тебя страна академиком сделала, а ты?.. Вот что: ты это брось! Мы за мир, и ежели тебе это не нравится, ежели ты, может, хочешь на нас всю эту свору натравить, то фиг! Понятно? Дали бы мне автомат… да чего говорить, не маленький, сам понимаешь. Напоследок я тебе вот что скажу, по-нашему, по-русски: лучше ты, падла, не зарывайся, пиздюк поганый, а не то — сам знаешь!.. Так что с приветом,
Василий Скукин.»
Но вот дверь резко распахнулась, и в комнату вошла молодая… Как же я не услышал шагов? Не могло этого быть. Еще раз, пожалуйста! Действительно. Или треск в башке все заглушает? Дверь бесшумно распахнулась, и на пороге показался молодой ирокез с томагавком в руке… Нет, конечно, нет. Никакой не ирокез. Она вошла, вся в роскошном ритме бедер, вынула из сумочки скальпировальный нож… Это я заговариваюсь, не обращайте внимания. Итак, наконец-то она пришла, я не один в безбрежном лесу. Пьер, весь замерзший, бродил по лесу и искал следы. Она вынула зеркальце, губную помаду, краску для ресниц, польские тени. Залп был удачный, детина-ирокез в боевой раскраске замертво повалился на землю. Кусочек сюра, подумал автор и сник, так как она продолжала краситься, словно его не существовало. Но индеец лежал на земле и шевелился. Любовь, подумал автор и сник. «Что это значит?» — сурово произнес Одинокий Волк. «Крупный зверь», — прошептал кто-то из охотников. Близился полдень. И все-таки я люблю ее, печально подвел итог автор, но вслух ничего не сказал. Она достала сигарету, и он замешкался, давая ей прикурить. «Ветер доносит запах дыма, — сказал Язык Лосося, — там горит лес». Может быть, мне самому закурить, подумал автор, но не решился: слишком болели распухшие губы. «Ты подрался?» — спросила она. «…И огненную воду, — добавил офицер, — решайтесь!» О нет, устало произнес автор, ты же знаешь, я пацифист. «Бледнолицые! Уходите с нашей земли!» — воскликнул Высокое Облако. И Пьера пригласили жить в вигваме Красной Белки. Была весна. Жена Большого Хорька была страшно взволнована. «С тобой это не впервые», — строго произнесла она. Вот след медведя, вот убитая самка. Автору хотелось застонать, но — ЭТО БЫЛО БЕСПОЛЕЗНО ПОТОМУШТО ЭТО БЫЛО ЛОШЕДИНОЕ ЛОГОВО. Величавое солнце клонилось к закату. «В тебе нет ни капли…» Но вот вдали показались страусы. «Пить!» — прохрипел Антуан. «Ты же мужчина, — сказала она, — потерпи». И еще раз смочила ему борным спиртом ссадины на лице. «Ты что-нибудь ел?» Пьер, весь замерзший, бродил по лесу и искал следы. Вот след медведя, вот убитая самка. Я не могу, ответил автор, потом подумал: а все же я люблю ее, и тяжело вздохнул. Солнце скрылось за вершинами гор, и автор вздохнул еще глубже, но вслух ничего не сказал.
Как известно, маги приходят вечером, но Автор об этом ничего не знал и шлялся по всяким омутам, а когда пришел домой и отпер дверь, то увидел Мага, сидящего на кровати и уплетающего апельсины, которые были куплены Автором на последние деньги для жены, лежавшей в больнице. Заметив, что хозяин вернулся, Маг молниеносно вытер полотенцем руки и поздоровался. О, это была встреча титанов, достойная пера живописцев и тех поэтов, с коими не смеет себя равнять безымянный историк. Но продолжаю.
— Я, собственно, к вам с чудесами, — сказал Маг, закуривая.
— Я вижу, — произнес Автор. — А как вы собираетесь начудить? Если исполнением желаний, то у нас тут в квартире водопровод засорился…
— Нет-нет, это не по моей части, — поспешно сказал Маг, — я работаю по предсказанию будущего и по вызову духов, всяких там умерших личностей, да кого угодно. С кого бы вы хотели начать?
— Даже и не знаю, — растерялся Автор, — ума не приложу. Полагаюсь на ваш выбор.
— Мне-то все равно. Но можно начать хоть с Юлия Цезаря или там с Ивана Грозного…
В комнате материализовались двое вышеупомянутых: Цезарь брился остро отточенным клинком, а Иван Грозный был какой-то облезлый и сосредоточенно зевал.
— Ну, задавайте вопросы, — сказал Маг, угощая гостей сигаретами.
— Что поделываете?
Грозный презрительно сплюнул и промолчал.
— Он сегодня не в духе, — сказал Маг, мановением руки убирая обоих. — Хотите вызову Иосифа Джугашвили?
И, не дожидаясь ответа, щелкнул пальцами. Перед ними появилась измученная грузинская женщина с огромным животом и отвисшими грудями. Она с тоскою поглаживала себя по животу, который бешено пульсировал, словно что-то внутри него в гневе пыталось вырваться наружу.
— Ошибочка, — сказал Маг, убирая и ее. — Что-то у меня сегодня не ладится…
— Да вы не волнуйтесь, — успокоил его Автор, — мне это, в общем-то, ни к чему. Попьем чаю?..
— Погодите, — сказал Маг, — я понял, что вам надо.
Он радостно гоготнул и вновь щелкнул пальцами. Комната преобразилась. На полу, усеянном облигациями государственного займа и билетами Спортлото с уже проставленными на них выигрышными номерами, возвышалась кровать с балдахином, а на ней возлежал голенький мальчик с песьяком на глазу.
— Пардон! — крикнул Великий Маг, приходя в воодушевление: на кровати уже нежилась обнаженная женщина с роковым взглядом и без всяких лишних песьяков и раковых опухолей.
— Вот теперь все, что нужно! — улыбался Маг. — Не то что в прошлый раз, когда я создал женщину без бюста и вдобавок лысую. У этой никаких недостатков, а уж бюст — в избытке. Ну, как? — Он с надеждой поглядел на Автора. — Любуетесь?
— Любуюсь, — печально сказал тот. — Но должен вас разочаровать. Видите ли… дело в том… как бы вам объяснить…
— Вам что? Не нравится? — вышел из себя Маг, уничтожая красоты. — Какого черта вы мне морочите голову? Люди соглашались и за меньшее: за бесплатную путевку, за запасное колесо для машины… Вы, часом, не Вечный Жид?
— Не вечный, — отвечал Автор с грустной интонацией. — Но на что соглашались люди?
— Хернёй не заниматься, — сухо сказал Маг и выругался по-волшебному. — Вы — мазохист? Взгляните сюда!
Он протянул руку, указывая в окно на двор.
— Прелесть! Всю жизнь так будете жить? Не завидую.
Автор развел руками.
— Не вижу способа…
Маг перебил его, сразу переходя на «ты»:
— В общем, вот что: пеняй теперь на себя. Ежели что, то ты предупрежден. Прощай, гражданин Лапенков!
— Прощайте, гражданин Скукин.
— Что?.. Как ты догадался?
Автор потупил взор.
— Вы уж ТАМ нас, гениев, совсем за дураков принимаете.
Великий Маг оглушительно скрипнул зубами и вышел через окно.
Автор спал неспокойно. Едва заметные подергивания выдавали отчаянную борьбу, которую он вел во сне. Ловко накинутый аркан сдавливал горло, Великий Маг волочил его по Красной площади. Прохожие плевались зубными коронками, показывали языки. Тут же на Лобном месте вершилась расправа. Задастая богиня в красной мантии и с повязкой на глазах держала в одной руке плетку-треххвостку, а в другой — початый пряник. Преступники, стоявшие с понурыми головами, подходили, откусывали положенную крошку от пряника и удалялись восвояси, а тот, кто стоял и сверлил глазами повязку на лице богини, получал удар плеткой, а затем палач в красной маске с двух-трех ударов отсекал ему голову романом «Как закалялась сталь».
— Этого вне очереди, — сказал Маг, выводя Автора на Лобное место.
Неизвестно откуда появился маленький прыткий человечек в желтом смокинге, по всему видно — журналист. Он стал теребить Мага за штанину.
— А может, мы его — того? Ко мне? Я ему почитаю свои вещи — пускай помучается?..
— Нет. Таких лучше сразу… Начинай! — крикнул он палачу.
Последние фразы Автор уже додумывал в полном сознании, очнувшись на середине сна и не желая упускать интересного сюжета. Но сюжет дошел до крайней точки: терять голову не хотелось, а иного выхода Автор не видел. Вполне приемлемое продолжение могло найтись вновь только в сфере «подпольного кино» сновидений, ведомого туманными мотивами свободного «хеппенинга». Автор закрыл глаза, мысль его сосредоточилась на плахе, словно в ней заключался ответ…
На листе бумаги нарисован человечек. Голова изображена кружочком, туловище — неровным эллипсом, руки и ноги — палочки с пятью ворсинками на каждой. Это Лапенков. Рядом портреты его закадычных приятелей — Генки, Альки и Женьки. Они также состоят из кружочков и палочек. В руках у них палочки потолще — мечи. Вокруг — пестроцветные деревья, дома с курящимися трубами, в густых кустах прячутся враги. Нет, это не кусты — враги побеждены в бою и справедливо исчирканы карандашом. Неподалеку — танки с предлинными зеббами. Тоже зачеркнуты.
Женька делает выпад, но я его отбиваю.
Деревянная шпага остра
И коварна, как жало змеи.
Пусть не «газель», но «танку»
Детство себе сочиняет.
Потерь среди нас нет, но есть приобретения. Например, у меня на указательном пальце вздулся огромный желвак. Лето кончается, поэтому я вскоре вернусь домой, в город, с перебинтованной рукой, с «ячменем» в глазу, с дурным настроением и страхом перед началом школьных занятий. Тогда на одном из уроков я вновь незаметно нарисую в тетрадке себя и своих друзей. Уже отчетливо проступают лица, мы становимся непохожими…
Почем килограмм воспоминаний? А кто торгует килограммами? Так тяжело найти свой собственный грамм, гран, свою грань. Хорошо, если гран настоящий, грань не затерта в этом скопище чужих и чуждых граней. В раковине, с трудом вытащенной со дна, не жемчуг, а комочек грязи. Ей не грозит расставание с морем. Хорошо быть комочком, пусть даже грязи, он естествен, неуязвим, безбрежен в среде себе подобных. Бессмертен…
В плахе заключался ответ. Твердый, конечный, как восклицательный знак: точка отделена от линии коротким промежутком, как бы подытоживая самое себя. Она неплоха, эта плаха, она восхитительно хороша, она совершенна. Кружочек расстается с эллипсом и с палочками, прошедшими свой жизненный путь. Торжество геометрии.
Автор проснулся вялый и потный. Ему снились очертания изломанных фигур, какие-то пятна и еще что-то, чего он не мог уже вспомнить. Он долго пил слабый чай, попробовал закурить, но во рту стало так противно, что он с отвращением швырнул сигарету в ведро, стоявшее в углу. Взглянул на себя в зеркало и остался недоволен. «Вот след медведя…» С такой рожей, конечно, никуда не попрешь. Больше придумать было нечего, он отыскал в бедламе ручку и вырвал лист из конторской книги.
Рост: полтора-два метра.
Лоб: густой, вьющийся.
Нос: прямой, орлиный.
Глаза: неразборчивые.
Зубы: о зубах ниже.
Шея: веселая, дружелюбная.
О зубах я обещал рассказать ниже, но ниже у меня есть и более интересные части. Например, ноги. Ну, что сказать о ногах? Их у меня ни много, ни мало… А впрочем, не все ли равно? Расскажу лучше об ушах. Уши, на мой взгляд, даны не для того, чтобы щеголять ими, а для слушания музыкальных произведений. Я отвечаю им преданной заботой, каждый день стираю их и выковыриваю серу которая идет на спички. Спички, правда, не столько горят, сколько воняют, но ведь это первые опыты, к тому же об ушах не спорят.
Вот все, что я о себе хотел сказать. Передаю теперь слово своему другу Великому Магу, или, как я его любовно называю, Шарлатаниусу.
Я вот что хочу сказать: пора кончать с Лапенковым! Хватит. Размусолил тут сочиненьице, миф, видите ли, сочиняет! То есть пусть, конечно, но простите, где же тут литература? Кто станет читать эти полуграмотные вирши? Ну, я прочел. Даже понравилось. Да только зачем так выпячиваться? Кому это нужно? Для простого человека это белиберда, абракадабра, так сказать. А эстету это вообще ни к чему, он сам свое выпятить сумеет. Что ему Гекуба? Или вот пораженчество… Ладно. Я даже и не против. Пишет человек, пускай пишет, лишь бы не в рабочее время. Не нравится ему у нас жить, вот и пишет, сублимирует. Ему, может, так кажется, что до него никто еще так не писал, что форма у него о-ё-ёй, что стиль вдохновенный, гений, мол, да и все дела. Ежели ему теперь кричать, что так, мол, писать нельзя, что это ни на что не похоже, ему и в радость — это получше другой похвалы. А я иначе скажу: хорошо, скажу, пишешь, да не очень. И до тебя так писали. Детство вспоминаешь? Так и до тебя вспоминали. Свалка, говоришь? И без тебя знаем. В общем, брат, не выйдет из тебя гения. Да что там говорить! С ним порядочный гений и говорить-то не станет. Такие дела. Ты б мне лучше ответил, а на какую такую гениальную зарплату ты своих детей кормить будешь? Молчит гений. Как йог молчит. Вы вот, может, тоже думаете: дурак Скукин, косноязычен Скукин. Напрасно. Я в кабинете-то иным языком говорю. А кто-то считает: Иудушка Скукин. Ну, уж если я Иуда, — то Иуда Маккавей!..
В общем, пора кончать с Лапенковым! Пора.
Нечто вроде эпиграфа: Глаголом жгу в чужом мозгу.
Проблема художественных натур — одна из труднейших и щекотливейших проблем в современном мире. Как вовремя опознать и обезвредить художника? Над этим вопросом ломали головы представители не одного поколения. Прошли времена, когда художника хватали по первому подозрению и лишали способности к творчеству при помощи замуровывания, четвертования или кастрации. При теперешних до нелепости гуманных законах столь простой и действенный метод исключен из практики здравомыслящей части человечества. Поэтому нужно не причитать об ушедшем золотом веке, пуская слюни, а, засучив рукава, браться за дело в поисках новых возможностей борьбы. Сегодняшний художник — это уже не прежний мечтательный юноша, отрешенный от всего земного, которого легко было отличить от нормального человека и принять соответствующие меры. Сейчас ему свойственна умелая адаптация и защитная мимикрия. В этой связи не лишне отметить, что чем более изощряется методика преследования, тем более искушаются в хитростях ее объекты. Казалось бы, сражение обречено вестись вечно, с успехом 50 на 50. Но догматики просто забывают о том, что полная эластичность, приспособленность и неуязвимость превратили бы художника в его противоположность, то есть в человека нашего лагеря. Отсюда ясна необходимость конструктивного рассекречивания слабых сторон артистического индивида, которых у него, при условии его подлинности, не может не быть. Разберем несколько стержневых моментов в общей структуре врага. В первую голову, художнический темперамент определяется извращениями в области секса: однополая любовь, всевозможные изыски в постели, а кроме того, мастурбация — первый признак индивидуализма, преувеличенный страх перед импотенцией и прочие другие тонкости. Развратное и гнусное чудовище, художник падок на лесть, сочетает скрытую неуверенность в себе с повышенно громкой бравадой самооценок, завистлив, мнителен, болезненно переживает трудности адаптации, несдержан в эмоциях, нервозен, пуглив, быстро переходит от одного душевного состояния к другому, психически неустойчив, привержен к наркотикам, недоверчив, любопытен, сластолюбив, злопамятен, безмерно самолюбив, надменен, кичлив, неразвит физически, ленив, нечистоплотен, непостоянен в любовных связях, болтлив, непрактичен, пошл, циничен, лжив, ехиден, нелюбезен, непочтителен, корыстолюбив, нелоялен, глуп, вероломен, ради красного словца не пожалеет и отца, а также сотни и тысячи менее важных пороков…
Тупая неприязнь здесь бесплодна, только гибкая тактика приносит результаты. Художник, достигший зрелой поры, но не достигший успеха, озлобляется и начинает представлять серьезную угрозу. Наилучший способ его обезвредить — сделать его легальным, предоставить официальную аудиторию, обеспечить материально, дать доступ к публикации. Теперь у него есть квартира, он не беспокоится о куске хлеба, его не травят, а только дружески критикуют, направляют, советуют. Он весь на виду, его семья, если таковая имеется, полностью зависит от высокоидейной насыщенности его произведений. Художник уже понимает, в чем залог его благополучия, от чего зависит он сам и его близкие, в нем уже нет негативного задора прошедшей юности. Больше того: те укоры совести, что не могут иногда не возникать, он заглушает выработанной в этой связи философией самооправдания, без которой ни один человек не уклонится от самоубийства. Трусость он назовет мудростью, проституцию — стремлением донести свою мудрость до читателя (зрителя), аморфность — гибкостью, низкопоклонство — чуткостью к веяниям времени. В довершение всего, он проникнется ненавистью к молодым талантам, которые, впрочем, вполне могут повторить его путь. Таким образом, былое ничтожество станет равноправным членом нашего общества и будет всемерно содействовать дальнейшему прогрессу.
Это лишь один из методов, и далеко не всегда он применим. Предположим, что перед нами еще незрелый и непокорный бунтарь, эдакий ниспровергатель всех ценностей. Ему думается, будто нет ничего в мире, с чем бы он не совладал, блага ему не нужны, а сексуальная неудовлетворенность прет у него из всех отверстий. Он жаждет общения, споров, похвал, он готов отстаивать свою личность в борьбе и ищет себе подобных. И он найдет их в кругу жалкого отродья спившихся интеллигентов, рассуждающих за рюмкой о мировых вопросах, изредка намекая о ненаписанном, но гениальном романе. Когда такое общество перестанет удовлетворять юного художника, он кинется в какой-нибудь домашний кружок ценителей искусства, где его станут поучать за самую скромную плату. И наконец стопы приведут его в официальное ЛИТО, руководимое чутким конъюнктурщиком уже описанного выше типа. Если юнец не сломается и не пойдет по стезе, которую ему предложат (о! совсем не настойчиво!) в данном месте, он будет обречен на одиночество. Некрепкое здоровье нашего друга и врожденные порочные склонности не позволят в течение долгого времени бороться с миром один на один. Или-или, как говаривал покойный Киркегор. Впрочем, только один из тысяч таких уродцев способен понять, что путь в одиночестве единственно верный путь, даже если на него не хватает сил. Но на деле все произойдет иначе. Сборище фанатиков от искусства заглотит еще одного дурачка. От этого сборища так пахнет лавандой профессионализма, елеем избранности, миррой добродетели, а главное, от него исходит отсвет этакой тихой угнетенности. Только мы, мол, несчастные труженики пера, понимаем друг друга, сохраняем и привносим культуру. Ох уж это злое современное общество! Но что делать? Живем себе потихоньку да знай пишем чего-нибудь…
Понятно, разумеется, что тут и есть кульминационный пункт борьбы против всякого не в меру строптивого бунтаря. Нам почти не приходится вмешиваться в эту борьбу, она идет своей дорогой, саморазвивается, не брезгуя никакими достойными приемами, и всегда приходит к логическому результату. В кругу расфуфыренной бездарности и кичливой косности юный художник будет неминуемо раздавлен, так и не стяжав венца мученика, а талант его отравят и уничтожат. Мы ни в коей мере не станем пачкать об него руки, мир продажных мудрецов и оргиастирующих тупиц, приукрашенный блестками так называемых творцов, неизбежно придет к самоуничтожению. На этом мы и заканчиваем наш краткий обзор на самую животрепещущую тему — как опознать и обезвредить художника.
Пусто Прусту-Златоусту!
Не простим непростоту,
Буржуазной проститутки
Построений пестроту.
Известный Путешественник, возвращаясь из Китая, проезжал по Неизвестной Стране. Бричку трясло на неровной пыльной дороге. Путешественник, завернувшийся в дорожный плащ, зевая, осматривал пустынную местность. Вдали показалась цепь невысоких красновато-багровых гор.
— Где мы заночуем? — спросил Путешественнику кучера и сплюнул набившуюся в рот пыль вкуса и цвета ржавчины.
— Тута должон быть городишка, — отвечал возница на языке туземцев, — в аккурат вон за той горкой.
— Не Распадобад ли? — вновь спросил Путешественник, говоривший на всех языках, которые ему только были известны.
— Он самый, Распадлодат ихний.
Смеркалось. Прохладный ветерок овевал морды лошадей и путников. Парило, как перед дождем. Путешественник поежился, и словно в ответ на его мысли из-за горы показался город. «Так это и есть цитадель культуры?» — подумал на своем языке странник. Они заночевали в трактире, а утром Путешественник нанес визит мэру. Мэр города, некто N. был полный человек приятной наружности, с ухоженными бачками, к тому же покровитель искусств и вообще чем-то отдаленно напоминал гамадрила.
— Иностранец в нашем городе — это событие! — всплеснул ручками господин N. — Жаль, жаль, что вы не приехали к нам раньше. Вы бы такого навидались!.. Увы, городок захирел, пустует, почти все разъехались. Кто умер. Но большинство все же уехало, не выдержало захолустной жизни. Печально. Но я обязательно покажу вам все, что осталось от лучших времен. Музеи — ну, словом, все. Вы ведь надолго?
— Нет. — Путешественник состроил скорбную мину. — К сожалению, вечером я отбываю дальше. Соскучился, знаете ли, по цивилизации.
— Вот так и все, — вздохнул мэр. — Поглядят, посмотрят, и вот уж их нет. А каким грандиозным город казался вначале!.. Да. Ну, давайте пройдемся по улицам. Кое-что у нас еще есть.
— Вы видите? — продолжал мэр, когда они вышли на разухабистую, поросшую бурьяном дорогу. — Вот здесь был кинотеатр имени Айвазовского, там и сейчас фильмы показывают. Тут музей изобразительных искусств, но мы зайдем сюда позже. Да, немногое осталось от великой эпохи… Вы, верно, читали в газетах о том славном периоде, когда в нашей стране велась бескровная война против нигилизма в искусстве? Вопрос был поставлен ребром: хочешь быть ниспровергателем, гением, наконец, — будь им. Хочешь остаться нормальным человеком — пожалуйста, будь так любезен, оставайся. Никакого принуждения. В основном оставались. Тому же, кто объявлял себя ни на кого не похожим, предоставлялось прекрасное место — новый строящийся город Распадобад. Архитекторы Распадуев и Гробиус сделали все, чтобы самозваные гении могли здесь жить и творить в свое удовольствие. И главное — добровольно. Настаиваешь на своей гениальности — поезжай, согласен быть как все — оставайся. В Центре сразу стало спокойно, а сюда кто только ни наехал!.. Вот будем на кладбище, покажу вам наших знаменитостей…
Между тем, минуя ряды полуразрушенных домов, они подходили к кладбищу.
— Вы спрашиваете о правах здешних жителей? Не беспокойтесь, права здесь те же, что и ТАМ: право на труд, на кино и на женщину. Еще раз подчеркну добровольность. Никто тебя не принуждает идти на лесоповал, но и ты (простите, вы) не принуждайте давать вам незаработанную пищу.
Мэр задумчиво пошевелил челюстями.
— О чем я говорил? О свободе творчества?.. Истинное творчество всегда свободно, но у нас оно свободно вдвойне. Все жившие тут художники не зависели от издательств, как кое-кто на Западе, они могли сочинять все, что угодно (тем более что угодные произведения в цене), придумывать любые чудачества, критиковать любые устои, не оставляя от них камня на камне… — Он мельком взглянул на дома. — Они могли услаждать своими вещами соседей или же отсылать их в Центр, где для этого существует особый отдел. Короче, культурная анархия, рай для свободного художника…
Путешественник споткнулся и резко дернул ногой, попавшей в расставленный силок. «Черт подери! В чем дело?»
Неподалеку стоял вигвам, струйка дыма говорила, что он обитаем.
— Не удивляйтесь, — поспешно сказал N, — это силок на птиц. Здесь живет бывший профессор истории П-ского университета Гипертоник Б. Д. Он окончательно порвал с прошлым и весь в осуществлении руссоистских идеалов. Вам обязательно нужно с ним познакомиться. Романтика наших дней… Но вот и кладбище. Осторожнее, это святыни!..
Вырытые ямбы поросшего хореем кладбища заждались оставшихся поэтов. На могильных плитах виднелись полузатертые и свежие эпитафии.
— Кого там хоронят? — спросил Путешественник. Мэр пригнулся, чтобы лучше видеть, лицо его вытянулось, он стал напоминать муравьеда из Пекинского зоопарка.
— О! Это великий артист, Б-ский P. Р., — восторженно сообщил он, выпрямляясь и вновь превратившись в гамадрила. — Замечательный был человек! Увы, отсутствие публики и излюбленных напитков сделало свое черное дело. Выводится наш брат гений, а пополнения что-то не видно. Как говорится, такова она «се ля ви» жизнь. Но не будем о мрачном, взглянемте-ка лучше на наши музеи…
— Стыдно вас огорчать, — сказал Путешественник, — но мне захотелось отбыть в другую страну.
— Как жалко, — сказал мэр Распадобада, чуть не плача, — Гипертоник Б. Д. так мечтал о встрече с Юнгер-Маком…
— Здесь все так ясно, — сказал Юнгер-Мак. — Неизведанные страны манят меня…
Конец четвертого оргазма
Пока Юнгер-Мак и Лапенков отсутствуют, один в Неизвестных странах, другой — неизвестно где, позволим себе развлечь читателя небольшой вариацией на тему изящной словесности.
см. или не см. след. стр.
Когда Иван Сергеевич Тургенев подошел к дому Некрасова, Николай Алексеевич уже ждал его в парадном подъезде, коротая время с размалеванной вислозадой девицей самого молодецкого вида. Писатели облобызались.
— Ванюша, родной! — воскликнул Некрасов. — Не забыл еще дороги?! Сколько мы с тобой не видались?.. Пойдем скорей ко мне. Ты, верно, озяб…
— Что за прелесть эти русские женщины! — сказал он, когда друзья поднимались по лестнице. — Вот где скрыт талант народный, не задушенный «крепью».
— Сначала выпьем, — продолжал он, отдавая слуге шубу и трость Тургенева. — Ты прямо из Парижа?
— Нет, — покачал головой Иван Сергеевич, — я уже побывал в Спасском и в Москве.
— Москва-старушка! Скворцы Замоскворечья!.. Как там Александр Николаич? Все пишет?.. Ну, по махонькой!..
Они чокнулись.
— Я за то пью, — произнес Некрасов, — чтоб вы там за границею нас не забывали и Русью не брезговали. С Богом!
— Миколка! Где огурчики? — сказал он, отдышавшись. — Обленился, скотина! Да бутылку вина похолодней! Или мы с Панаевым вчера все оприходовали? Ты на меня, — обратился он к Тургеневу, — за старое-то не злобишься? Дурно, брат. Время было жаркое, сам понимаешь: Добролюбов, то да се. А сейчас — лучшие люди — кто за границей, а кто… Про Писарева уже знаешь? Тюрьма ему впрок шла. Так, брат, расписался, что только держись: и Пушкина прохватил, и вам, барчукам, досталось. А вот к воле человек непривычен оказался. Не успел и до моря добраться, как утоп. А ты говоришь: Париж!..
— Эй, Миколка, подь-ка сюда! — крикнул Николай Алексеевич, изрядно отхлебнув из бокала. — Вино-то теплое, сучья твоя морда! Да ближе, ближе… — И отвесил слуге знатную оплеуху. — Так-то проникновеннее будет.
Тургенев поморщился.
— Уж без меня бы, Коля. Я как-то отвык.
Некрасов прищурился.
— Знаем вас, расшаркались там по паркетам. Все флоберничаете. Ничего-то в вас русского не осталось. Впрочем, я не о тебе. Выпьем!
Это была эпическая картина, восклицает Историк. Два великих человека вот так, запросто, сидели друг с другом за столом и выпивали! Густые усы, кучерявые бороды, мощные лбы, особенно у Некрасова, который уже облысел, все это впечатляло даже неподготовленного зрителя.
— Похвастаюсь своим чистописанием, — произнес Николай Алексеич после пятого бокала. — Я ведь поэму пишу, по словечку ее собираю. Дай, думаю, Русь растормошу. Да ты послушай:
И добрая работница,
И петь-плясать охотница
Я смолоду была…
Или вот:
Чего орал, куражился?
На драку лез, анафема?..
Иди скорей да хрюкалом
В канаву ляг…
— Дальше не помню. Башка трещит… Да ты-то, ты-то как? Все молчишь?
Но Тургенев не любил говорить о себе.
— Я давеча был у Ивана Александровича, он жалуется на то, что в «Искре», как раньше в «Свистке», очень уж неумно наступают на некоторых представителей интеллигенции, тех, кого вы называете «постепеновцами»…
— У Ивана Александровича? — Некрасов вытянул губы и издал смешной звук. — У этого индюка с Моховой? Маразматик жалуется? Старая крыса. Я знаю, он заодно с Катковым. Я ему еще набью морду, узнает Некрасова!.. А про «Свисток» ты мне не говори! В нем слава России. И сейчас мальчишки-газетчики, завидев меня, кричат: «Дедушка, голубчик, сделай мне „Свисток!“» Вам, либералам, этого не понять…
Он заплакал, но тут же вскочил и сказал:
— Я тебя знаю. Ты меня презираешь. — Взгляд его сделался безумным. — Но народ меня не забудет! К топору зовите Русь!!!
Он кинулся к стене, опрокинув бутылки, и схватил охотничье ружье.
— У-y!.. Всех расшибу!!!
Здесь доселе ловко прятавшийся Историк получил прикладом по голове, и окончание достославного происшествия кануло в Лету, хотя по некоторым, возможно недостоверным слухам, Некрасов был убит в завязавшейся перестрелке.
Как известно, Пушкин очень не любил старых евреев, зато молодых евреек, напротив, любил очень основательно. Как-то раз один еврей сказал ему: «Нехорошо, Александр Сергеич, стариками-то брезговать!» — «Да больно вы мне нужны!» — нашелся Пушкин.
Незадолго до смерти Пушкин решил сменить свою фамилию на фамилию жены. После чего он прожил еще много лет и написал романы: «Обрыв», «Обломов» и «Обыкновенная история».
Когда правая рука Пушкина окончательно приросла к члену, он стал писать зубами. Друзья удивлялись и считали эти стихи подделкой. Все ведь знали, что левой-то руки у Пушкина не было!
Когда Пушкин и вовсе сошел с ума, он решил отправиться на Северный полюс. Родные отговаривали его от этой затеи, доказывая, что там даже чернила замерзают. «Насрал я в ваши чернила!» — отвечал Пушкин.
Однажды Пушкин выколол себе оба глаза и пошел просить милостыню на дорогах. Прохожие улыбались и говорили: «Ох, уж этот Пушкин! Вечно он что-нибудь придумает!..»
У Пушкина был лохматый пес по кличке Шпиндель. Друзья часто путали его с Пушкиным, на что поэт сильно сердился и однажды облил своих детей керосином и поджег.
Мать Пушкина не особенно любила Пушкина, а сам Пушкин очень любил своего отца, Сергея Пушкина, а дядя Пушкина тоже любил отца Пушкина, а самого Пушкина любил еще больше. Даже бабушка Пушкина любила всех этих Пушкиных. Потому о них и говорится в истории: семья Пушкиных!
Но ближе к «Раману»!
Эпиграф 1
Упейся книгою моею,
Уешься, коль охота есть,
И коль ты брюхом крепок, смею
Я предложить еще прочесть!
Эпиграф 2 Я лиру посвятил…
Эпиграф 3 «Раман» Лапенкова — настольная книга шизофреника. Оноре де Бальзак
Эпиграф 4
Я памятник себе воздвих,
Не трожь рукам! —
Получишь в дых!..
Эпиграф 5
Я памятник воздвиг, он тверже медных лбов,
К нему не зарастет тропа ортодоксалий.
Его не сокрушит упорный стук жлобов
И дух коммунистических фекалий!
Эпиграф 6
«Раман» Лапенкова — нательная книга диссидента. Лапенков
А теперь все хором: «Марш русских диссидентов»…
Глава первая (еще раз), в которой (наконец-то!) будет все, что надо: герои, описания природы, намек на интрижку и даже некоторое подобие сюжета, а главное, здесь почти не будет Лапенкова. Если это, конечно, возможно.
Гениальным я стал, конечно, не сразу, а немного погодя. Случилось это так. Будучи еще просто талантливым, я шел по улице, по которой сновали прохожие, одетые во множество пальтов. Стояло ласковое дождливое утро, и вышедший на панель милиционер Загадкин запросто подмигивал светофору, который все время мигал. В это время беглая лошадь бегло пробежала по троттуару. Она куда-то спешила, а на ней сидела толстая дама и неопределенно жевала конфекты. «Смелей!» — крикнул ей человек с лицом Шопенгауэра, торопящийся в инвалидной коляске по своим делам. Бледно-розовые птички осторожно какали на темно-серого бандита, который зачем-то ударял бабушку известного художника Семенова киркой по голове. Бабушка скончалась от переутомления. Тогда профессор Селедкин быстро засунул руки в карманы спортивных шортов и изменился до неузнаваемости. Рядом, стуча палкой, переходил дорогу Даниил Хармс, ослепленный удачей, пока на него не наехала «скорая помощь». В ней со всеми удобствами устроился фотограф Кукушкин, написавший «Гамлета». Здесь его нагнал приземистый старичок с тростью и одышкой в зубах и с романом Набокова вместо фамилии. Мне стало так противно, что я пошел на Неву и дал ногой под зад Володе Горбунову, пускавшему по течению кораблики и слюни. «Ничего-то вы не поняли в романах Щедрина!» — крикнул он, высовываясь на Большую землю. Я хотел было ударить его в катаракту, но передумал, так как вдруг понял, что стал гениален.
Отчетно-ревизионная комиссия по делам психбольниц обследовала ряд санаторно-трудовых лечебниц Заполярного края. Ею была выявлена новая тенденция в жизни и деятельности постоянных обитателей этих мест, своего рода завсегдатаев психоделизма. Так, пациенты оздоровительного лагеря им. Берии, насчитывающие в своих рядах полтора десятка Че Гевар, девять Фиделей Кастро, семерых братьев Кон-Бендитов, двух Рудольфов Дучке и одного Хрущева, стали проявлять неуклонное желание считать себя Лапенковыми. Почти все названные здесь личности обменяли свои «ego» на имя упомянутого фюрера интеллектуализма или антиинтеллектуализма, что в сущности одно и то же. В популярном лаг-пансионате им. Мусы Джалиля наблюдалась та же картина. Лапенковыми стали бывшие Наполеон Бонапарт, Ричард Никсон, Муссолини и некто Иван Голышов. Причем, по данным медицинской экспертизы, Наполеон и Никсон оказались настоящими…
Почитатели таланта Лапенкова, неудовлетворенные теми скудными сведениями, которые он сообщает о себе в своих книгах, бомбардируют редакцию письмами с просьбой ответить на те или иные вопросы. В частности, читательница из Великих Лук задает нам интересующий ее вопрос весьма интимного характера. Отвечаем вам, Марья Кузьминична:
— Доподлинно нам неизвестны его размеры. В воспоминаниях современниц эта цифра колеблется в пределах полуметра. Кто был прав, сейчас уже трудно установить. Каждому ясно, что не сантиметрами меряется гениальное. Поэтому хочется думать, что величина сия менялась в зависимости от обстоятельств и все писавшие об этом предмете были правы по-своему.
Школьники из поселка Жохово, Ярославской области, спрашивают, какие отметки получал Лапенков в школе.
— Судя по воспоминаниям самого писателя, до второго класса он учился очень хорошо, а потом, цитируем: «…Я взялся за учебу всерьез, и она пошла у меня совершенно фантастически…», то есть еще лучше. Владимир Борисович окончил даже несколько средних школ, из них пять экстерном.
Знатный дояр совхоза «Великий Пост», скрывшийся за инициалами К. А. Л., интересуется, любил ли Лапенков животных? Отвечаем:
— Лапенков, конечно же, беззаветно любил родную фауну, не исключая гадов и насекомых. Но особенно сильно он любил правительство. Приводим выдержку: «…Правительство люблю я особою любовью».
(Редакция благодарит за магнитозаписи, любезно предоставленные ей архивом ГБ. Многоточия обозначают слова и фразы, стертые цензурой.)
«В книгах философов я долго пытался найти свой путь. Глупец! Я не понимал, что „путь“ давно уже выбрал меня и свернуть с него можно было, лишь свернув себе шею».
«Я удивил своим вопросом девиц, страдающих отсосом».
«Самым смешным в построениях Маркса было то…»
«Перефразируя Киркегора, скажу…»
«Самое интересное у женщины — это…»
«Ох уж это „общество потребления“! Нам, слава богу, потреблять нечего и не на что».
«Записывайтесь в доноры для клопов!»
«Писательское дело — нехитрое».
«Нужно ли далеко ходить, чтобы занять 30 сребреников?»
В русской поэзии стало уже традицией рифмовать Европу с одной не слишком благородной частью тела, именуемой изредка тазом. Но при моей склонности ни во что не верить, не потрогав предварительно предмета руками, я решил все же взглянуть на Европу, так сказать, с птичьего полету, то есть изнутри, посему и предпринял столь опасное, длительное путешествие в 55 000 (уподобляясь своему герою), чтобы изучить быт европеоидов и, как я уже говорил, потрогать Европу руками.
Ну, Европа, как многие, наверно, знают, омывается с севера Северным Ледовитым океаном, с запада — Атлантическим и с юга почему-то Средиземным морем. Ну, страны славянского порядка меня интересовали опять же не слишком, и я попросил высадить меня для начала в Германии. Ну, а где Германия, там и Берлин. По первости берлинцы приняли меня не особенно резво, их удивило, что я сразу полез на Берлинскую стену, но, узнав, кто я такой, все в момент заулыбались и разрешили мне погулять по стене, расписаться на Рейхстаге и даже разбить палатку в Трептов-парке. Мне показали переводы моих произведений на немецкий, но они мне не понравились: я плохо вышел там на фотографиях и даже один ус кверху. Слухи о моем появлении распространялись со скоростью звука и даже еще быстрее, где бы я ни появился, меня уже ждала теплая встреча, а жители Гамбурга даже преподнесли мне ключи от города. Такой оборот дела меня как-то смутил, не люблю я этой официальщины! Я пытался поначалу объяснять, что путешествую инкогнито, частным образом, но европеоиды народ настырный, их не переубедишь: забросали, конечно, цветами и прочей чепухой. В самолете, когда я летел из Германии в Париж, со мной находился не то какой-то известный киноактер, не то кто-то из битлов. Он страшно злился, что не у него одного берут автографы, и даже подошел ко мне и пропищал: «А ты кто такой?» Ну, я, известно дело, хрясть ему без разговоров по зубам и сразу книжку в морду сую. Он увидал мою фамилию на обложке, так чуть не обклался, даже зубы подбирать перестал. Впрочем, все обошлось, зубы у него были все равно не свои, и он быстро их опять приладил. А на аэродроме ему вновь не повезло: он оказался на пути кинувшейся ко мне восторженной толпы, так что, боюсь, ему там не только зубы поломали. Но в Париже я решил сразу это дело пресечь: или, говорю, пусть меня поклонники не донимают, или я сразу улечу назад. Помогло. Но французы-таки по-своему вывернулись — стали в тех местах, что я посетил, памятники ставить, а самые места, если мешали, сносить. Хотели даже Лувр снести, но я настрого запретил — есть и в Лувре на что посмотреть! Был я и в «Максиме», отведал впервые в жизни национальных русских блюд, а переводчик, приехавший со мной из России, так и вовсе объелся икрой, думали, что умрет, но выкарабкался, хотя и пришлось его отправить домой на диету. В общем, Франция мне понравилась, страна веселая и непринужденная, правда, несколько шумная, но тут уж я сам отчасти виноват. Из Франции я завернул в Испанию, где приглядывался к нравам испанцев. Они охотно делились со мной своим житьем-бытьем, фруктами и корридой. Мне полюбились их простые замашки, и я пообещал черкнуть об испанцах пару слов в одном из будущих рассказов. Испанцы дружный народ и хорошо говорят по-испански. Если бы не жара, я остался бы в Испании подольше, но надо было еще посетить Италию с папой римским. Папа ждал меня в своем Ватикане, мы вместе отобедали, после чего удалились в анфилады, где на два часа затянулась наша беседа. Папа много жаловался на Америку и так меня расстроил, что я решил тотчас по прибытии туда задать американцам хорошую взбучку. Но на пути у меня была еще Англия. В Лондоне со мной хотела встретиться английская королева, но я схватил в этом дурацком лондонском тумане жуткий насморк и не желал в таком виде появляться перед Ее Величеством. Королева сильно обиделась, и лишь позднее, когда открылась истинная причина моего поступка, она меня простила, и мы вновь возобновили дружескую переписку. Злые языки утверждают, что наша дружба не столь уж платонична, но сам намек настолько гнусен, что я даже не собираюсь отвечать на попытки некоторых грязных мерзавцев бросить тень на честь английской королевы. Но пора было и в Америку. Я приказал заложить почтовых, хотя премьер-министр уперся как баран и ни за что не хотел меня отпускать, то в парламент зазывал, то предлагал торговать. Я сказал, что, конечно, понимаю его британскую настойчивость, но мне и взаправду пора, так что кланяйтесь от меня британцам.
Новый Свет, о котором сейчас пойдет речь, ничем таким особым от Старого не отличался, разве малость поновее. Приехал я туда и сразу в ООН. Это что ж, говорю, получается, сукины дети, как это вы Америку распустили? Так я, понимаете, разволновался, что еще немного, и я бы там все раскрошил. Мне говорят, а мы тут ни при чем, они сами виноваты, пожалуйте, батенька, в Конгресс. Доберемся и до Конгресса, говорю, а сам прямехонько в Белый Дом. Прихожу к президенту, а его Дома нету. Сижу в приемной, секретурок ихних разглядываю: ничего, думаю, есть и в Америке бабы. Скоро, спрашиваю, президент-то придет? Погодите, говорят, он еще в Конгрессе заседает, скоро будет. Есть мне время ждать, говорю, — и в Конгресс. А там говорят: он уже Домой ушедши. Я опять в Белый Дом. Долго, думаю, они со мной в прятки будут играть?.. Там ко мне какой-то здоровый мужик выходит и, по местному обычаю, три раза меня по спине бьет, а потом за дверь выкидывает. Тут уж я совсем озверел, теперь, мать-перемать, уж спуску не ждите! Как стал плеваться, так весь Белый Дом заплевал. Ну, смотрю, они уже с повинной выходят. Сам президент с хлебом-солью да сенаторы на подхвате. Ошибочка, говорит, вышла, недосмотрел. Ладно, говорю, на первый раз прощается, сейчас не об том разговор. А давай-ка, милок, сюда к ленчу всех своих главных капиталистов зови, а я уж с ними сам потолкую. Сказано — сделано. Собрали их в холле всех как есть, даже Рокфеллер, толстая свинья, приполз. Я уж к тому времени немного отошел и по-хорошему: вы что ж, говорю, ребята? Так нельзя. Рабочих обижать, ну куда это годится? Вон и папу расстроили. Давайте лучше мирно договоримся. Смотрю — стыд их взял, у половины слюнявчики уж мокрые. Сам Рокфеллер подходит, ревет белугой. Я-то вижу — слезы у него кибернетические, да хрен с ним, хоть такие! Исправимся, говорит, дайте срок. И деньги мне эти самые сует. Нет, ребята, не за деньги я! Не все, говорю, деньгами-то купить можно. Имеющий уши да услышит. Ну да хватит на сегодня. Они меня поняли, вздохнули с облегчением и весь вечер по кабакам водили, стриптизы да всякие штуки показывали. К ночи я махнул в парк, переночевал на скамеечке, а утром мы с президентом в машине на митинг поехали. Народу тьма, пол-Америки собралось, а кто не собрался, тот к телевизору цветному морду приткнул. Но только мы, понимаете, на трибуну взгромоздячились, гляжу — какой-то тип в толпе из оптической винтовки целится. Я прыг в сторону, и он в президента попал. Что тут поднялось — не описать, кто-то даже предложил помочь президенту, а один полицейский стал палить в воздух из «мелкашки», словом, страшно все разволновались. Затем один из сенаторов, тот, что потолще, спросил, не пойду ли я в президенты? Ну уж нет, говорю, идите вы в баню! Меня жинка ждет.
Ну, тут президентово тело оттащили, я подхожу к микрофону и вроде как прощальные слова говорю. Вот что, братцы-американцы! Уезжаю я от вас. Знаю, натворите вы тут, черти полосатые, делов, но ведь я ж вам не нянька. Скажу только: живите по совести, друг дружку не забижайте, президенты тоже жить хочут, а главное, бросьте кошельками размахивать словно черт знает что. А в общем, добавил я напоследок, ну вас всех в задницу! С таким напутствием я отбыл восвояси. Вот так, поездив по Европе, я вернулся к своей… сами понимаете, Пенелопе.
не взрыв но всхлип —
две белых лошади гонятся за мной, две белых лошади
гонятся
за мной, и вот — еще один несчастный на земле!..
Мое сердце перестало биться, и руки мои похолодели…
Пусть моя могила будет чистой!
Проследи, дружище, чтобы никакие засранцы не закидали ее своим дерьмом. Я вижу — они уже спешат и тяжело дышат, их руки полны теплого дерьма. Зачем вы ввязались в эту историю, ребята? Лучше бы умыли руки. Зачем поливать грязью кого-то, кто умер целую вечность назад — вчера?
Вчерашний смысл вчера утратил смысл. Так, кажется?.. Таков конец жизни всякого человека, всякой маленькой вселенной, всех реализованных и нереализованных возможностей. Память нам подсказывает, что конец — отправная точка. Вернемся к началу.
В начале было нечто. Я вижу смутно в молочной пелене Времени, как бессчетные стаи нитеобразных существ устремляются по Реке Жизни к дельте. Одно из миллионов этих существ отмечено Его печатью. (Если взгляду моему доступна ретроспекция, то обладание оптическими достоинствами микроскопа тем более не причина для хвастовства.)
Итак, отмеченный Божьей печатью удалец переходит из дельты в устье и в новую дельту. А дальше? Не взрыв, но что?..
Между этими двумя моментами, между завтрашним рождением и вчерашней смертью, и пролетела, проползла моя жизнь. Ни длинная, ни короткая, ни веселая, ни грустная. Так, какая-то… Сама по себе.
Самый смешной парадокс Истории: мог бы и не родиться, а вот — живу, и даже умер. Бессильны властвовать собою. Этому не научишься, живи хоть сто веков. Кстати, о Вечности. Заглянем ей под юбку… Фу! Почтенная мадам не слишком чистоплотна… Кого здесь только нет?! Гении, как мандавошки, переползают друг через друга в теплых испарениях дешевого «Шипра». Пьяный в хламину Шекспир мочится на академическое собрание своих сочинений. Легкой струи вам, маэстро! Тут же Кант, как всегда в онанистическом угаре. Далее и вовсе знакомые лица — «блатники». «Здорово, Володя! И ты к нам?» Ну нет, поскорей бы на воздух!.. Адюльтер не состоялся.
А на нет и судна нет. Ходи под себя.
Но этого периода я своей жизни не помню. Ни в начале, ни в конце.
В начале было Слово. Но что это было за слово, одному Богу известно. Возможно, «лошадь». Возможно, «мама». Но не «синхрофазотрон» и не «Сталин». Слова, которыми я овладевал, чтобы общаться с миром, не удовлетворяли меня своей безликостью, и я произносил их по-своему, вкладывая в них особое ритуальное значение. Дураку понятно, что «масло» и «слясля» не одно и то же, но все-таки мне мазали «сляслей» хлеб, я окунал в нее палец, врачи рекомендовали ее в больших количествах. Я пил «млику» с «бякой» и не умер, наоборот, они шли мне на пользу. Но прикладное словотворчество не могло удовлетворить мой пытливый разум; не знакомый с основами общей семантики, он тщился выдумать нечто более грандиозное и всеохватывающее. Например, «кену». Неважно, что это означало, главное, «кена» дала толчок «рене». Но и «рена» не осталась одинокой. «Бена» была ее родной дочерью — и далеко не бесплодной. От нее пошли и иные колена. «Дена» родила «сену», «сена» родила «хену», «хена» родила «пьену», «пьена» родила «гиену», «гиена» родила «бернину», «бернина» родила «лябниду», «лябнида» родила «блядиду», «блядида» родила «блядаку», «блядака» родила «кундака», «кундак» родил «жмудака», «жмудак» родил «бардака», «бардак» родил «булдака», «булдак» — «варгака», «варгак» — «рогака», «рогак» — почему-то «карнизу», «карниза» — «слизу», «слиза» — «мантерапуку», «мантерапука» — «сругалукту», «сругалукта» — «прим-бамфигуку», «примбамфигука» разрешилась от бремени «миньхуя-конькою», чей подвиг будет воспет в веках; она произвела на свет «плембартачкстуфпрингальтукийшснейфтимазодассрикапунгадлейбнихошкевттрувдайящмингацрувыайскондлевхамундочеризеужвортэдиксаблюхуйнооморэнветцельрамньъбюстмяиваунг…»ну и так далее. Песнь освобожденного Логоса. Реквием павшим борцам за независимость «слясли».
С космогонией вроде покончено. До того как наступит первобытно-общинный строй, два слова о бане.
Я обращаюсь к пионерам, не посвященным в тайну санузлов, к тем, кто рос под боевые кличи кухонных баталий, к вам, скваттеры квадратных дюймов, с рубцами на висках от конфорок, — помните ли вы баню?..
Кто захотел бы все понять у людей, тот должен бы был пойти в баню! Малыш, невидимой нитью связанный с пупом матери, вышагивает рядом с ней в свою первую парилку.
— Куда вы его тащите?.. Здоровый мужик. Нечего ему тут делать!
— Ну что вы! Он еще ничего не понимает…
А понять не легко. Среди укутанных паром мясных пирамид тоненькая девочка раздражает пальцами свой клитор. Мать бьет ее по руке, одновременно хлеща веником себе в промежность, от которой отваливаются целые пласты грязи… Разнузданный березовый дух впивается в ноздри. Малыш плачет. Да-а, парилка есть нечто, что должно превозмочь!..
Тут он замечает другого героя: этот карапуз не держится за руку матери, не боится пекла, ему все интересно, он бегает, увертываясь от шаек, смеется, хлопает в ладоши. Быть может, он будущий Альфред Хичкок? Может быть, Самуил Беккет?.. Его зовут Петя. Его половой член вызывает недоумение и восторги присутствующих. Это карлик. Приходит банщица, мощная старуха, и привычным жестом выбрасывает его из парилки.
Увы, у маленьких людей слишком маленькие добродетели.
Впрочем, это не совсем так. Можно ли назвать пустым раскидной несессер из чахлых дерев, покрытых патиной мазута? Меж них разостлался ковер с вытканным на нем озерным краем луж; встают фиорды из недоеденных кирпичей и известки; калейдоскоп бутылочных стекол сравним лишь со стаей блестящих на солнце макрелей; бурелом искривленных труб напоминает нам остов гигантского монстра, обсосанный ржавыми губами Времени… Где-то здесь затерялся комочек живой протоплазмы: мальчик-червячок, жонглирующий сухозвонкими какашками Юности…
Я давеча говорил о первобытной общине, что-то обещал, но, конечно, не выполню своего обещания. Возможно, и была какая-то община, раскопки в памяти дают слишком бедные результаты. Возможно, это был детский сад, а поздней и иные усовершенствования: группы продленного дня, санаторий, пионерская дружина и пр. Нас учили жить коллективно. Теперь жалею, что оказался плохим учеником, но сделанного не исправишь.
Шумная куча-мала меня не прельщала, я предпочитал уединяться во дворе, находя себе тысячи занятий, или уходил на берега Обводного канала. Прошло несколько лет, и я уже не понимал, что привлекало меня в пыльной площадке (Ленинград строится и строит!) с торчащими из земли кустами железной проволоки — новой растительностью цивилизации. Но раньше, до того как мир треснул по швам, лужа звалась горным озером, трава — джунглями, по которым пробирались бесстрашные воины, а я, созерцавший их с птичьего полета, бессмертный и всемогущий, вызывал бури, топил корабли, расшатывал горы, сметал в прах города и снова их строил. Я порождал Икаров и давал им крылья, я сталкивал Великие Армады и, как языческий бог, принимал участие то на одной, то на другой стороне, вознося и смиряя героев. То был мой мир, я его создал из ничего, вернее, из бездумного материала, взятого взаймы у природы…
Напрягая память, пытаюсь понять, КТО обрек меня биться о стенку реальности? КТО облек меня в форму юрода художника? КТО завлек меня на тропу одиночества?
Перебираю поблекшие диапозитивы Детства, надеясь найти в них зацепку:
вспоминаю глетчер белоглинной дороги, изъеденный следами тягловых сил;
помню скамейку в густом малиннике (доска на двух нетесаных стояках), на которую нельзя было сесть, не исцарапав бесстыдно голого тела;
помню, как я заревел, когда резали в загоне козу: озноб злобы и жалости и зоб грозного старца с ножом;
помню кнут на стене, столб, на нем хомут и серпы, стол, огромный как плот (на столе — молоток, долото)… плоский лоб хозяйского сына-ублюдка;
помню свежедушистые щи с деревянною ложкой, мошкару, сладость черники, морошки, солнечный зайчик на чьей-то заросшей щеке;
помню смутно: бродит дождь по дороге, глетчер истаял в стылую кашу, волосатый, веселый хозяин пробует перекрикивать гром, дышит жаром, тянет в синих картинках к убийству привычную руку, зоб ожил:
«Щас яйца-то вырву!..» — смеется;
помню отъезд — скрип колымаги и чавканье хляби под ногами коня;
помню «гуигнгнмов», которых перековал я в «бокиров»;
но не помню, не помню, зачем я взялся за созданье «раманов»?!
Маленький мальчик-тушканчик, и ты туда же?.. Не пройдя искуса нравописаний и правоучений, окружив себя блядидами, мантерапуками и прочими глоссами, ты отважно ныряешь в поток, быть может, на съедение рыбам. Где-то выбросит твое измордованное тело?
И действительно, почему, например, я не сделался каким-нибудь там скульптором или портным, не подался в шеф-повары?
Ни одна сволочь мне на это не ответит!..
Ну что? Убедились теперь, что в душе я поэт, но жестокая (жестко окая: жестока я?) реальность вынуждает меня материться и эпатировать, то есть снимать штаны и вилять голой жопой перед вами, господа!
Хотя чего я вру? Я просто по натуре кривляка, — кривляю я, значит, жопой, а сам думаю: может, оно и ничего, может, кто и скажет, что хоть он и кривляет жопой, а в общем-то он «клоун с разбитым сердцем» и, может, у него оттудова душа кричит; а кто и ничего не скажет, да хоть жопа понравится, и тем угодил; а кто и просто по жопе даст.
Впрочем, и здесь я кривляюсь; пытаюсь выставить мастурбацию как свальный грех. В балагане по крайней мере шумно. А это — так, писки-дриски, игры в пустоте.
Ну как? Развлек вас Лапенков? Потерпите, то ли еще будет!
Взглядываю в окно на двор, распухший от помоев, подхожу к зеркалу, надеваю белокурый, гладко расчесанный парик, сбриваю бороду и баки. Еще раз придирчиво осмотрев себя, спускаюсь вниз и, волнуясь, осторожно отворяю дверь на улицу. Сегодня у меня будет сумасшедший день.
Асфальт пузырился. Зам. редактора журнала «Красная Нева» Мамаевич боролся с несварением желудка. Но желудок в значительно меньшей степени, чем приходившие на прием литераторы, поддавался предписаниям сверху.
Рабочий день истекал последними каплями пота. В коридоре оставался один посетитель, и Мамаевич, сидевший в редакторском кресле спиной к портрету Дзержинского, мог позволить себе несколько расслабиться. Результат был ошеломляющим: открытые настежь окна кабинета ничуть не способствовали воздухообмену, и, если бы не трудяга вентилятор, замредактора погиб бы от вони на своем посту. Спазмы на время отступили, и он нажал на кнопку, включив сирену и мигающую синюю лампочку в коридоре. Вошел посетитель. «Ишь, волосатый!» — подумал Мамаевич, а вслух сказал:
— Салют новому литпоколению! Увы, планы редакции выполнены на два года вперед, так что…
— Я только хочу забрать рукопись, — сказал посетитель.
— Фамилия? Имя? Отчество?
— Гоголь, Николай Васильевич.
— Название произведения?
— «Один день Ивана Иваныча»[26].
— А! Повесть о новых колхозных кадрах? Одну минуту!..
— Нет, это…
— Вспомнил! Новелла о передовиках производства? Где-то здесь. Одна из них…
Он достал увесистую пачку рукописей.
— Повесть о ссоре… — начал было вновь посетитель.
— Да, да, да! Вспоминаю. Рукопись вам выслана по почте.
— Я не оставлял своего домашнего адреса. Мне кажется, папка лежит в той корзинке…
— Действительно. — Мамаевич пролистал несколько страниц. — Послушайте! — воскликнул он. — Что это такое? Вы понимаете, над чем вы смеетесь? Вы знаете, что это издевательство над самым святым, что у нас есть, — отечественным судопроизводством? Вы догадываетесь, чем это пахнет?
Гоголь принюхался.
— Это пахнет принудлечением! — Мамаевич захлопнул папку. — Вопросов больше не имею. Можете идти.
Посетитель хотел еще что-то сказать, но из утробы замреда так грохануло, словно рассыпалась пирамида железных болванок.
— Каков наглец! — сказал замред, отдышавшись. — Жидовская морда! Работай с такими за гроши!..
Он похлопал по лысине батистовым платочком и снял телефонную трубку.
— Мамаевич… Тут, знаете ли, некий Гоггель появился, так я, знаете, на всякий случай… Не за что!..
Он бросил трубку и потянулся. «Что-то поделывает сейчас мой начальник Гноевич?»
Один из столпов «левого» искусства, Гробоедов, влетел в квартиру своего собрата по Перу, маэстро Гроболюбова, с резвостью начинающей поэтессы и чуть не опрокинул на скифский ковер бюстик Фомы Аквинского. Едва оправившись от волнения, он потряс какой-то сальной тетрадкой и возопил:
— Новый Кишкин на Руси!..
Но «крестный отец» русской писательской мысли не спешил с резюме; он неторопливо раскладывал на столике пасьянс из густющей своей бороды, что-то бормотал под нос, шевелил ушами и наконец произнес с добродушной лукавинкой в голосе:
— Так уж прямо и Кишкин?! Чуть только объявится из ряда вон незаурядное — вы сразу: Кишкин! Ну ладно, давайте сюда вашего Кишкина.
— Я осмелился, — сказал Гробоедов, — пригласить автора сюда. Он обещался к двум. Весьма занятная личность. В этой тетрадке всего лишь юношеский опус, немного свежей иронии. Видите первую фразу: «Славный пыжику Ивана Иваныча!»?.. Я с ним познакомился второго дни, и заинтересовал он меня изрядно. Фамилия его не то Гогаль, не то Гугель, у меня плохая память на еврейские фамилии… Сейчас он трудится над большой вещью, рабочее название — «Мертвые души». Ее он пока не показывает, говорит, что очень сыро. Но, надеюсь, вскоре посмакуем, полакомимся…
Раздался звонок, после чего, как говорится в старых добрых пьесах, входит Гоголь.
— Душа моя, Николай Васильевич, — обратился к нему Гробоедов, — не соблаговолите ли, любезный, отдохнуть на канапе, пока маэстро просматривает вашу рукопись?
Гоголь присел поближе к книжным полкам и стал с увлечением рассматривать богатую коллекцию хозяина. Здесь было, конечно, полное собрание Кишкина (в 16-ти томах), двухтомник Поршнева, пятитомник Тухлиной, а также сборник, в котором среди прочих были работы Самих…
— Ну-с, что скажете? — спросил Гоголь, видя, что маэстро закончил чтение.
— Бренно, — отозвался Гроболюбов, — бренно. Хотя, чтобы не быть несправедливым, должен и похвалить: весьма смешно, живой еврейский юмор, но легкость в мыслях, батенька, необыкновенная. Конечно, для дорожного чтения или, скажем, для публикации в какой-нибудь там «Красной Неве» это вполне… но вот, простите, тяги к извечным проблемам я что-то у вас не заметил. А главное, — тут он смешал пасьянс на столе, — культуры маловато-с. Признайтесь честно, известны ли вам Гуро, Миро, Маро, Мальро, Моруа? Ренэ, Ренан, Ренар, Ронсар, Ренуар?.. То-то и оно.
— Маэстро чересчур строг к начинающим, — вмешался Гробоедов, — хотя пожалеешь розгу, испортишь ребенка… Послушайте, — обратился он к Гроболюбову, — а не познакомить ли нам его с достопочтенным Аароном Моисеичем? Правда, ходят слухи, что старичок уже окончательно выжил из ума, но кое-кто утверждает, что бывают просветы…
— Так прощайте же, бесценный друг мой Николай Васильевич! — воскликнул он, впиваясь тому в щеку. — Не забывайте нас, помните, что здесь в любое время дня и ночи вы всегда рассчитываете найти жаркие любвеобильные объятия.
Гоголь привел в порядок свой костюм и, потирая щеку, направился к выходу, но на пороге остановился и спросил:
— Вы не могли бы дать мне на пару дней почитать маркиза де Сада?
Пасьянс был вновь разложен, он предвещал казенный дом и дальнюю дорогу.
— А Захер-Мазоха вам не нужно?..
Аарон Моисеевич Гульберг, дедушка русского искусства, приподнялся с дивана, набитого, по словам современников, волосом христианских младенцев, и положил рукопись на стол.
— Занятно пишете, — сказал он. — А что это у вас со щекой?
— Я был недавно у Гро… — начал Гоголь.
— Ну, ясно. Сам Василиск Гробоедов отметил вас печатью. Это признак особого расположения. Чем-то вы его покорили. Он довольно интересный поэт и вообще своеобразная личность. Повышенный эротизм, эрудиция. По ночам служит на кладбище сторожем, где обычно пишет стихи, да подхалтуривает еще вурдалаком. Обратили внимание, как он поцыкивает зубом во время беседы? Гроболюбов? О, тот полная ему противоположность. Его никто не посмеет назвать упырем. Он поэт, меценат, радикал, библиофил и слегка еще каннибал, некрофил. Я вижу, вы не сробели — будете долго жить. Но мы отвлеклись от темы. Мне импонирует ваш юношеский задор, здоровый нигилизм, юмор. Стиль повествования основан на пародии, это современно, свежо, почти изящно. Все это хорошо, но, на мой взгляд, сейчас слишком многие ударяются в нигилизм, в тотальное отрицание. Человечество само стремится к пропасти, и не надо его подталкивать. Когда корабль тонет, нужно спасать, а не разрушать.
— Насколько мне известно, при сильном шторме срубают мачты, — попробовал возразить Гоголь. — Нужно сначала искоренить зло…
— Не воображайте себя мессией! Нет ничего легче, чем судить да насмехаться. И вот еще что: есть в вашем произведении неприятный душок антисемитизма. Вы ополчаетесь против носителей истинных ценностей, и в этом ваша главная слабость. Мой призыв: спасать, спасать культуру! А у многих ли сейчас кроется цельный культурный багаж под поверхностной начитанностью? Я бы вам посоветовал встретиться с кем-нибудь из так называемой «кофейной» богемы. Уверен, что там вы найдете себе единомышленников…
Он снял со стола салфетку и стал повязывать ее вокруг шеи.
— Вы собираетесь ужинать? — спросил Гоголь, но тут же понял свою ошибку: взгляд почтенного старца стал радостно-бессмысленным, он загугукал, выдувая ртом пузыри, а из ноздрей его показались визитные карточки детства…
К вечеру жара спала и асфальтовые реки вернулись в свои берега. Небезызвестный ресторан понемногу наполнялся завсегдатаями. Барменша Фира до блеска вылизала пол от вчерашней блевотины. Ударный батальон поэтов и их прихвостней, известный под названием «Банды в бегах», то появлялся, то исчезал, курсируя между пятью или десятью злачными точками единовременно. Провокатор Свойский в одиночестве сидел за столиком и пил свое пиво, доливая бормотуху по вкусу. Когда Гоголь подошел к ресторану, путь ему преградило миловидное существо, не то чтобы неопределенного пола, скорее слишком уж предопределенного.
— Здорово, красавчик! Новенький?..
Гоголь хотел пройти, не ответив, но швейцар Альберт по кличке Гедонист остановил его, сказав: «Только с дамой!»
Существо обняло нашего героя за талию, и они вошли в холл.
— Вы знаете, — сказал Гоголь, — я несколько боюсь за вас. Солнечные лучи уже потеряли свою силу, а туберкулезные палочки — страшно живучие бестии.
И кашлянул в платок. Оставшись один, он сел за столик и заказал чашку кофе.
— Ну что, брат «азохенвей», — крикнул ему провокатор Свойский, — тоже небось щелкоперишь?..
В холле между тем становилось людно. Народ был все больше нецеремонный, люди свои. Бороденко ставил Мозглячному банки, Толик Маркузе собирал подписи к петиции о расширении сексуальных свобод и продавал лотерейные билеты. Василий Лазурный штопал шерстяные носки и доказывал популярному миму Присоскину, что сущность предшествует существованию. Тот только качал головой.
Но главных посетителей пока еще не было. Впрочем, уже явилась отъявленная меценатка Лидия Марципановна Эмбарго по кличке Ледышка с целым выводком лесбиянок. К Гоголю подлетел Серж Икаров и, называя его просто Гогой, знакомил с завсегдатаями. Фира разносила горячительные коктейли, и атмосфера разгуливалась.
— Это, — говорил Серж, — Игорь Мосластый, совершивший кругосветное путешествие в инвалидной коляске, отличный спортсмен и поэт-стоматолог. Это наша старейшая приятельница, Валькирия Артюховна Конкорд-Ябленко, известная своими непечатными произведениями и выражениями. А вот этот — чужой. Американец Бен Джинсон. Черт его знает, чего ему здесь нужно?! Да ты сам-то откуда?..
Американец не был шпионом, его интерес правильнее было бы определить как научно-зоологический, кроме того, он ждал свою подругу. «Существо» безуспешно пыталось к нему подладиться и с горя отдалось драматургу Крокодайлову. «Опять Крокодайлов», — подумало бы оно, если бы умело думать. Разговоры вокруг становились все оживленнее, и провокатор Свойский то и дело уходил звонить по телефону.
— Не понимаю я одесского юмора, — говорили справа, — ну что это такое: «Скажите, вы не видели Мойши? Нет, и Мойши я тоже не видел». Ну что тут смешного?
— Экзерсис, экзистенциализм, — говорили слева, — экзекуция, экзема…
«Банда в бегах» при очередном своем появлении заносила кого-нибудь из «великих», то это был поэт Кривохарков, то Передрищенко, прозванный за религиозность Дристосом.
Гоголь, как лицо незнакомое, заинтересовал многих: к нему подсели художник Рюрик Долгополов (натурщица — Наташа Доброхотова) и скульптор Иван Стабильный (натурщица — Вротбер, в девичестве Рвоткина).
— Хороший ты парень, Гога! Только вот пьешь мало.
Атмосфера все более разголялась. Лидия Марципановна писала автопортрет «Нагая пастушка», Кривохарков, завернутый в плащаницу, читал мистические стихи. Ельян Паскудный, худрук балетной школы мясокомбината, подзуживал своего приятеля Демьяна Синюшного выступить с ответными стихами. Но Синюшный, талантливый поэт-грузчик, не хотел читать, он пил огнедышащие напитки и бормотал, ударяя по столику кулачищами: «Рассея! Рассея!», словно та была шаловливой собачкой, не желавшей отдать ему колбасу.
— Ну, и как Гробоедов? — спрашивал у Гоголя Стабильный. — Все вурдалачит?
— Восстань, восстань, Христова рать, — модным голосом читал Кривохарков, — чьих сыновей не сосчитать…
— И Гроболюбов ничего не сказал? Уж он-то разобрал бы нас по косточкам…
— О, это мой последний «стриптих» «Подмывающиеся наяды»…
— А вот еще один одесский анекдот…
— Рассея! Рассе-е-я!..
— Ну что вы, это французские панталоны, других я не ношу…
— Демография Духа!!!
— Вот так всегда, не успеешь войти в экстаз…
— И с хоругвью идут на Божий Страшный суд…
— Конечно, их сосут. Мне папа прислал из Финляндии…
В конце концов призывы Паскудного нашли отклик в сердце его друга.
— О, эти «шведки», — начал тот свою ответную поэму, но был до того пьян, что мог говорить только верлибром, — как вы сексапильны! Когда я трону вас руками, поглажу пальцем, весь я возбуждаюсь… Я весь желанием горю… И наконец беру вас крепко-крепко…
Затем он прочел поэму о плоскогубцах в том же духе и кончил мадригалом, посвященным всем прочим слесарным инструментам.
— Грядет тот род ночной из дочерей Ваала… — не сдавался Кривохарков.
Ресторанное действо переходило в стремительное крещендо: кто пел, кто смеялся безумным смехом. Наташа Доброхотова восхитила всех настольным канканом, но не смогла долго продолжать ввиду преждевременно начавшихся родов. Провокатор Свойский, доломав телефон, решил побрататься с американцем, предложил ему обменяться адресами, брюками и документами.
— Свой я, — внушал ему Свойский, — свой! Я одинок. Мне очень плохо. Мне никто не верит. И ты мне не веришь. А ведь и у меня было детство. Я тоже хотел стать путешественником, космонавтом, писателем. Знаешь, что это?.. Это мои сопли. А почему они здесь? Потому что мне очень хреново, и я исповедуюсь. А почему я тебе исповедуюсь? Не знаешь? Эх ты, а еще американец!.. И я тоже не знаю… Вот мы здесь, — продолжал Свойский, указывая на себя, Джинсона и Гоголя, — представители трех великих наций: американец, русский и еврей. Понимаем мы друг друга? Не понимаем. Что мы друг другу? Что тебе русский? Что мне еврей? Ты приехал, посмотрел, потом уедешь в свои Штаты и забудешь нас, может, только спросишь себя: кто там у нас кому еще глотку перегрыз? Ты ведь ученый, тебе все интересно: и человек, и обезьянища… А может, когда-нибудь ты скажешь своим детям: жил там, ребята, Свойский такой… И был он, быть может, говно говном, но и он умел плакать…
Гоголь, уже несколько опьяневший и раскрасневшийся, хлопнул рукой по столику и воскликнул:
— А не почитать ли нам из «Мертвых душ»? — И полез в карман за тетрадкой.
— Мертвые души?! — загремел Синюшный. — Или мертвого осла уши?
Серж Икаров вскочил и запустил в него пивной бутылкой. Синюшный перевернул стол и полез в драку. Погас свет. Лесбияночки перепугались и матерно вопили. Кто кого бил — в темноте невозможно было разглядеть, только Ельян Паскудный, носивший с собой ручной фонарик, забрался под столик Гоголя, кусал его за ляжки и норовил стукнуть фонариком в солнечное сплетение.
— Ребенка не раздавите, — хрипела Наташа Доброхотова, оказавшаяся в ногах у Крокодайлова. Но Рюрик Долгополов, к которому обращались ее мольбы, уже спасался, захватив все свои картины. За звоном посуды послышался вяжущий свист тормозов.
— Хей, Гог! — крикнул американец, единственный, кто не потерял присутствия духа. — Спасайся!
Но было, как говорится, уже поздно. Миляши осветили холл карманными лазерами, нашли автора «Мертвых душ» и поволокли его к машине.
После недолгой дорожной тряски Гоголь оказался в одном из кабинетов большого каменного здания. Перед ним стояли двое мужчин, знакомый нам уже Мамаевич и одетый в интересную форму человек с седыми висками, к которому окружающие почтительно обращались: «Василий Семенович».
— Ну вот, — сказал Скукин, ибо это был он, — вот вы и докатились. А ведь мы же вам говорили, мы же вас предупреждали! Ай-яй-яй, Николай Васильич! Что ж вы так, любезный?..
На следующий день Гоголя выслали за границу.
Долгим, душным летним вечером, сидя у открытого окна, одурев от безделья, вы замечали когда-нибудь, как к тягучему тягостному потоку вашего сознания примешивается ровный далекий посторонний звук?.. Как трудно вам избавиться от детской привычки высовываться и задирать кверху голову?..
Это гул самолета. Самого его не видно за облаками. Куда он летит? Красив ли он? Такими неосознанными вопросами волнуется детское воображение. Привычка ждать, глядя на небо, — древнейший атавизм. А если это не самолет? Если что-то жутконепонятное вынырнет сейчас из-за облаков? Скажем, карающая десница? Нет, это самолет. Бомбовоз. Он прилетел, чтобы сбросить бомбы. Не правда ли, вы не удивлены? Даже странно: над городом-героем пролетает вражеский бомбардировщик, а никто не удивлен!.. Виной ли этому оковы духоты? Духовные оковы? Словно бы все ждали со дня на день, с года на год, занимаясь житейскими делами и говоря: «Это еще не скоро! Когда-то еще будет?!.» Свершилось! Неоконченные будничные счеты в мозгу каждого из нас сразу приобрели законченность и стройность. Еще есть две-три минуты, чтобы скоренько оглядеть прожитое, убедиться, что прожил не зря, маловато, но для сожалений времени гораздо меньше. Цейтнот. Первая водородная бомба падает в Финский залив, вторая — в Ладожское озеро. Вся вода в них встает на дыбы и закрывает над городом небо. Через минуту на месте Петербурга — море, как в силурийский период. Медный всадник оседает на дно в виде мельчайшей пыли, возвращается в праматерь-природу. Круговорот замкнулся. Драгоценными кусками раскалывается Зимний, эпоха скифов смешалась с эпохой классицизма. Дохлой меч-рыбой оседает Петропавловка, та же участь постигла Исаакий, Казанский, Адмиралтейство. Морское дно усеяно галькой культуры, бывшая кафедра Университета готова к приему будущих головастиков. Вверх всплывают лишь презервативы, кал да винные пробки — вот и все, что осталось от цивилизации. Король умер, да здравствует шут!.. А как же мы с вами, Читатель? Не теряйте юмора: ну, кто лучше всех плавает в радиоактивной воде?..
…Чуть влажный блюз. Я вновь обозреваю мусорные поля. Ощупываю перед зеркалом физию — опухоль спала; болит зуб, но вид в целом приличный, можно выйти на улицу. Три дня воспоминаний, «самокемпа» и самопоклепа, умственных бредов и фантомов позади. Передо мной опять широкая дорога честного труда на благо. В квартире второй день нет воды. В уборной киснут «антиэклеры». Бытие определяет сознание. Единственная утеха — губная гармошка. Не сыграть ли вам боевик «Когда святыми фаршируют»? Нет, вы еще не дозрели. Да, скушно. «Раман»-с не клеится. Какой-то бешеный клубок насмешек, плевков, противоречий, ни логики тебе, ни. Ни-ни! Эх, мне бы время, мне бы деньги, мне бы литр пива — я вам такую логику б отгрохал… Вот уж тогда заволновались бы человецы — тут тебе овации, овуляции…
И написал бы я в начале коротко и скромно, без всяких там излишних слов:
ГЛАВА ПЕРВАЯ
И тут же название главы — такое загадочное и в то же время всем совершенно понятное:
«НОВЫЙ ЗВУК из — п
о
д
з
е
м
е
л
ь
я»
1975
«…странная смесь дурак на холме…». Этот абзац был целиком составлен из названий рок-песен (в переводе); авторы — «The Cream», «The Doors» (Д. Моррисон), Боб Дилан и другие. Единственной отечественной вещью списка была песня «Сердце-камень» первой ленинградской рок-группы «Санкт-Петербург» (лидер — В. Рекшан, ныне писатель и деятель), попавшая в список в виде идейно нагруженной строки текста — «лучше камень, впадающий в грезы» (далее было: «чем человек с каменным сердцем»), Это был главный хит, едва ли не гимн, тогдашнего андеграунда (начало 1970-х). Текст отсылал понятливого слушателя к субкультуре «детей», противопоставивших секс (но и духовное братство!), рок (но не в ущерб любому прочему авангарду) и наркотики (хотя не был забыт алкоголь) идеологически выдержанному и заформализованному миру «отцов». Каждому слушателю (тогда, впрочем, зрителю, так как полуподпольные «сэшнз» были единственным способом донести свои песни до публики) был ясен культурный контекст: эпитафия первым трагическим героям молодежного движения, в данном случае — умершему от наркотиков Брайану Джонсу, члену группы «Роллинг Стоунз»; песня, естественно, о таких вот крутых, но несчастных в буржуазном обществе одиночках, как и мы (я, к примеру, считал советскую власть стопроцентно буржуазной, пусть не строго по Марксу, но по реальному ее ханжеству, лицемерию и мещанским идеалам «гегемона»). Тут все хорошо совпало, а главное, совпали «темпора и морес»: угар сказочного коммунистического рая уже прошел, а угар всеобщего цинизма еще не наступил. Молодежная революция на Западе встретила волну критики консерваторов, но роялистичней короля оказался советский официоз, поэтому духовное разделение произошло легко, массово и без особых экивоков (определенная темпоральная вторичность нашего движения искупалась большими ограничениями и репрессивностью общества). Кстати, две мои ранние формалистские сказки уже начинались с предваряющих текст нотных записей («по жизни», а не изыска ради: ведь реальные встречи с читателем представляли собой чтения вслух, квартирные литературные «сессии»); таким образом форма и содержание первого абзаца «Рамана» при всех составляющих и не могли быть иными, чем были.
Часть вторая. Ну, следующий кусок текста — это тоже как бы «распевка» словесная: немножко «сюра», игры слов и перепева газетных политических штампов. А дальше — «…начинается собственно роман. / РАМАН/ Владимер Лапенков/ Путешевствия Юнгер-Мака/ Глава первоя». Здесь, кажется, все предельно просто в плане жанра. Хотя некоторые все же почему-то не догадались. Если анекдот сразу не рассмешил, соль лучше выбросить за порог. Тем не менее, даю скучное пояснение: это как раз не игра, не имитация, и не формальный эксперимент, а искреннее детское упражнение в подражание Свифту. Поскольку грамотой я еще не владел (и вообще выучился читать и писать печатными буквами самостоятельно, без обязательных ныне педагогических дрессировок), то и текст имел вид соответственный (как слышится, так и пишется, грамматика изобреталась по ходу). К слову сказать, в школе я был едва ли не единственным из первоклашек умевшим читать. И это было нормальным и легко объяснимым явлением: родители большинства из нас только-только стали обживаться, устраивать как-то личную жизнь после долгих лет войны и террора. Нередко им было не до нас, считалось, что на то и школа, чтобы учить, и все свободное время мы проводили на улице. Если по прочтению двух-трех книжек я уже возмечтал стать «писателем», то это свидетельствует лишь о том, что в семье сохранялось преклонение перед просвещением, ведь репрессированный дед мой, как-никак, был (художником-самоучкой, портретистом и «богомазом», а заодно эсером), хотя отец, технарь по образованию, посмеивался над моими «гуманитарными» увлечениями. Почему свой «роман» я начал с детского «Рамана», для меня не вопрос: ab ovo. Purqua pas?
Далее (до начала главки «Двести лет спустя») — чистейший вьюношеский наивняк. Мемуарничать на тему пубертатного периода, едва лишь выйдя из оного, — не самая удачная идея. Да и юмор, коим я пытался сгладить данное начинание, какой-то детдомовский. Разве что сочетание эпиграфов из Г. Блёккера и М. Прудникова (особенно текст последнего) выглядит грамотно: до буквы соответствует духу раннего постмодерна. Но это животная интуиция, никак не осмысленная, а царит, к сожалению, литературщина советско-пионерского толка (при всем ее «экзистушном», героикоромантическом «анти-», точнее, благодаря ему), порожденная тем же импульсом, что и детский «Раман».
«Элементарный пингвин…». Эти две строчки представляют собой перевод цитаты из песни битлов «Я — морж». Оттуда же и строка справа от фигурной стрелки, обозначающей взлет-выкидыванье указанных слева от нее имен. Еще два выражения заглавными буквами — цитаты из детского прототекста «Рамана». Наконец, во вспученном потоке блюз-джойс сознания промелькнул намек на ситуацию, которой обязано появление всего произведения: автор мается у себя дома, не имея возможности выйти, т. к. ему, хип-бедолаге, жлобы знатно навешали по физиономии.
Двести лет спустя. Идея этой главки недурна и на мой сегодняшний вкус, хотя воплощение могло бы быть много более остроумным.
«От 10 декарей…». Снова цитата, но не из «Рамана», а из чуть более позднего рассказа. Роль цитаты близка к роли цитаты из Прудникова, но с элементом ностальгии (в определенном смысле справедливо считал себя тогда пожилым, ведь и автор «Рамана»-«гена» в отношении к автору всего «корпуса» примерно в том же положении как последний к автору данного «хирургического» комментария).
Хвала гальюнам! Почему-то мне кажется, что юный Вова Сорокин, сидя на теплом унитазе в благоустроенном родительском гальюне, мужал с моим «Раманом» в руках. Во всяком случае, говоря о возможных влияниях на становление будущего мэтра, Юрий Милославский в «Литературной газете» (№ 29,1992) не обошел и моей скромной персоны.
Мир глазами современника. Скоротечные приметы времени переплелись здесь со случайными моментами рефлексии: левака Джеймса Олдриджа, облюбованного нашим партийным истеблишментом, я, естественно, воспринимал как какого-нибудь Аракчеева-Меттерниха, а Натали Саррот, создательницу французского «нового романа», — как Марианну с баррикад. От писателя Геннадия Гора, встречавшегося с Сартром и Роб-Грийе, я узнал, что первый на вечерах в СП показал себя отменным танцором и ловеласом, а второй все никак не мог понять причину критики «нового романа» со стороны совидеологов («ведь мы же, как и вы, боремся с буржуазностью?!.»). Тогда немало было всякой путаницы и невнятицы, например, «дедушка Фрейд» почитался в нашей суб-культуре за своего, но не из интереса к его методике и мировоззрению, а лишь по причине официозных нападок на само его имя. С другой стороны, и биография и внешний облик Че Гевары не могли оставить никого равнодушным, но связка «Че — Фидель — победивший марксизм» придавала всему этому дух изначальной гнильцы.
Легенда о Лапенкове. При всей иронии, самоиронии и явном гротеске здесь немало документальных деталей тогдашнего коммунального быта. Причем иногда самые гротесковые моменты как раз и отвечают реальности, а другие, вполне правдоподобные, выдуманы. Например, во фразе «по неделям гнили их трупы» преувеличением является только множественное число, а в остальном это была действительно красочная история. Когда одного из наших соседей, лиговского хулигана, придушили за карточной игрой его же товарищи, мы, ни о чем не ведая, затеяли ремонт квартиры и никак не могли понять, почему запах краски, по мере высыхания, не пропадал, но становился всё более отвратительным… В общем, довольно-таки скромненько использовал я приемы литературного гротеска, стеснялся наверное.
Новые анекдоты из жизни Пушкина. На тот период я не знал никаких подражаний хармсовским анекдотам о Пушкине, подозреваю даже, что таковых еще просто не было по причине малоизвестности самого Хармса (я пользовался тогда личным собранием Владимира Эрля). Здесь я поставил себе вполне формальную задачу, сохранив внешнюю интонацию оригинала, выстроить каждый анекдот по собственной логической схеме.
Вторая книга. Никаких аллюзий на книгу Н. Я. Мандельштам. Название пришло по-бретоновски «автоматично». Цитат все же не избежал: первая — из Элиота, потом — в качестве смыслового перехода к собственному — текст Боба Дилана.
Игры в пустоте. Очередной наплыв ностальгически-романтически-экзистенциального настроения, более простительного какому-нибудь впавшему в литературный маразм старичку… История славна утопиями и крепка задним умом. Разумеется, слаще всего было в материнской утробе, но и это постольку, поскольку эмбрион еще не овладел искусством философской критики, а то б и там нашел немало упущений. Как бы жилось-писалось в эпоху «Рамана», когда бы знал, что и она со временем сравнится если не с «золотым», так с «серебряным» веком?
Глава последняя — глава первая. Вполне «сартроподобная» концовка, хотя ни строчки оного еще не читал. Да здесь и не в литературе дело: текст закольцован знаковым выражением из начального списка песен (авторы — малоизвестная рок-группа «Country Joe & Fish»), и это не форма самоуничижения «андеграунда», а, скорее, попытка оклика, обращения к родственным душам в иных временах и пространствах.
2003