Еще с вечера все было решено. Еще с вечера Платон Ушаров знал, что утром полетит к Медвежьей сопке, снимет поисковую партию Красова. Того самого известного геолога Красова, которому каждый год не хватает весенне-летне-осенних месяцев для изыскательских работ и которого каждый год прихватывают в тундре крутые морозы. Его партию приходится в срочном порядке самолетом перебрасывать на базу.
Еще с вечера было решено, что, сняв геологов, Ушаров сделает два рейса на полярную станцию близ Конергино. Что касается дальнейших рейсов, то их пока разрабатывало и утрясало начальство.
Но уже под утро весь стройный график полетел вверх тормашками.
Разбуженный телефонным звонком, Ушаров услышал в трубке размеренный басок командира подразделения:
— Старик, срочно собирайся. Тут такое дело: надо помочь районной авиации. Их санитарная машина ушла по вызову, а в Апапелхе — тяжелобольная. С тобой наш хирург полетит. Заврайздравом просит так: если возможно, транспортируйте больную в райцентр, нет, хирург будет оперировать на месте. Попутно захватишь груз для Редьки. Уяснил вопрос? Ну пока.
Столь непредвиденное сообщение обрадовало Ушарова. Конечно, радости в том, что где-то мучается от боли, а возможно, умирает человек, мало. Вернее, тут вовсе не до радости. Но Ушарова радовал сам рейс, не причина его, а сам факт: то, что предстоит лететь в Апапелх. Именно в Апапелх, а не к Медвежьей сопке. И если бы ему сейчас, скажем, предложили лететь в Москву или на берег Крыма, где в разгаре бархатный сезон, это обрадовало бы его куда меньше. Даже вовсе не обрадовало бы.
В Апапелх Платон Ушаров рассчитывал попасть не раньше чем через месяц. Тогда Апапелх станет перевалочной базой. И вот почему. Если поставить на карте две точки: одну в глубине чукотского материка, там, где базируются корабли полярной авиации, в котором служит Ушаров, а другую — в глубине Ледовитого океана, там, где находится дрейфующая станция «Северный полюс», и соединить их линией, то поселок Апапелх окажется как раз на серединке этой линии. Он, поселок Апапелх, всегда остается той точкой, на которой кончается чукотский материк, то есть земля, и начинается Ледовитый океан. Или наоборот, на которой кончается Ледовитый океан и начинается земля, то есть чукотский материк. И поэтому нет лучше перевалочной базы, чем поселок Апапелх, для переброски грузов с материка на «СП», когда «СП» пускается в дрейф по юго-востоку Ледовитого океана.
Но в Апапелх, как уже известно, Платон Ушаров думал попасть не раньше как через месяц. Ибо только через месяц «СП» выйдет на самую подходящую долготу, займет самую подходящую широту в океанском просторе для того, чтобы летчики начали переброску грузов.
И вдруг — на тебе! Командование, словно учло, что сегодня у него, так сказать, исторический день (стукнет сорок), и в качестве сюрприза преподнесло этот нежданный-негаданный полет. Что ж, огромное спасибо командованию.
Ушаров тут же поднял на ноги свой экипаж. Пока ребята умывались у крыльца гостиницы (экипаж был холостяцкий, и все летчики обитали в гостинице), подошел автобус. В девять позавтракали. В половине десятого были на аэродроме.
Чернота ночи медленно расплывалась в утреннюю синь. Но до рассвета еще было далеко. Звезды потихоньку, украдкой, точно совершали недозволенное, покидали небо. А те, что оставались на нем, заметно бледнели, свет их становился тоненьким и блеклым.
Фонари скупо освещали аэродром. Только взлетную полосу жарко обжигали лучи двух лупатых прожекторов, глазевших с высокой крыши диспетчерской. В конце взлетной полосы, присев на хвост, сиротливо стоял их самолет. К нему, густо пыля снегом, бежал веселенький, выкрашенный в белый цвет (а что, неплохо придумали!) бензовоз, неся в своем вместительном чреве живительный напиток для моторов — очищенный, профильтрованный, высококачественный бензин марки «А».
Выйдя из автобуса, экипаж раскололся: четверо пошли к самолету, а Ушаров свернул к диспетчерской.
Дежурил сегодня Семен Андреевич Воронков — старый северный служака, работавший на этом аэродроме третий десяток лет.
— Привет, Андреич! Какую подлость готовят нам сегодня боги-синоптики? — спросил Ушаров таким тоном, каким говорят люди, не умеющие да и не желающие скрыть большую, нежданно навалившуюся радость.
— Пока ничего такого, погода в норме. — Воронков подал Ушарову задание на вылет, предупредил: — С тобой летит пассажир.
— Опять — двадцать пять! До каких пор на грузовые машины будут сажать пассажиров? — Похоже, Ушаров пытался возмутиться. Но возмущения не получилось. И голос, и взгляд его свидетельствовали, что говорит он это просто так, скорее для порядка.
Воронков заметил настроение командира и спросил:
— Не к награде ли тебя представили? Я слышал, на некоторых ребят послали в Москву документы.
— На некоторых только послали, а некоторые уже получили, я, например. Так что поздравь и будь здоров, Андреич! — ответил Ушаров и, легонько припечатав широкой ладонью плечо Воронкова, вышел.
В коридоре навстречу Ушарову со скамьи поднялась женщина в просторном, туго набитом ватой пальто (на случай стоградусных морозов, что ли?), круглолицая, загоревшая тем цепким южным загаром, который держится всю зиму, от сезона до сезона.
— Вы не Ушак-Паша будете? — застенчиво улыбнулась она.
Он коротко глянул на нее с высоты своего высоченного роста. Кустистые черные брови его дрогнули, выгнулись, стукнулись друг о дружку и разошлись по своим местам. И когда брови проделали такую манипуляцию, глаза смотрели на незнакомку и будто говорили: «Да, меня зовут Ушак-Пашой. Но зовут так товарищи и друзья. Что касается вас, гражданка, то с какой стати вы меня так называете?»
Так он думал. А спросил другое.
— Что вы хотели? — спросил он.
— Мне сказали, что я полечу с Ушак-Пашой. — Она явно была смущена его неприветливостью. И уточнила: — Выходит, что не вы?
— Пойдемте, — бросил ей Ушаров.
Он крупно шагал впереди своей пассажирки, помахивая небольшим чемоданчиком. Одет он был несколько странно: теплая пыжиковая шапка, короткое, подбитое белым барашком пальто (оно было расстегнуто, меховая подкладка отворачивалась при каждом движении) и… лакированные остроносые туфли, отчаянно скрипевшие на снегу.
Он оглянулся, когда пассажирка остановилась, чтобы взять в другую руку объемистый, с выпученными боками чемодан. Ушаров вернулся к женщине, молча взял у нее чемодан и зашагал к самолету, снова опередив свою пассажирку.
В самолете было холодно. Изо рта густо валил пар. Узкие скамейки вдоль бортов были забаррикадированы ящиками.
Взглянув на ящики, Ушаров мигом определил их содержимое: картошка!
— Придется устраиваться на ящиках, — сказал Ушаров, кивнув пассажирке. И, хотя женщина не проявляла никакого неудовольствия, заметил: — На грузовых машинах комфорт пока не предусмотрен.
Ушаров ушел в кабину, захлопнул за собой дверцу.
Женщина осталась одна в холодном и темном (электричества почему-то не зажигали) самолете. Осталась один на один с ящиками, хранящими ужасно ценную для северян вещь — свежую, в первозданном виде, самую что ни на есть натуральную картошку.
Спустя минуту самолет задрожал, как в лихорадке: включили моторы.
Машина постояла еще немного на месте, потом поползла, потом побежала по снегу. Наконец оторвалась от земли и стала набирать высоту.
Пассажирка взглянула на ручные часики: десять.
Через два часа встретимся, подумала она.
Она расстегнула пальто, ослабила узел пушистого платка: в самолете начинало теплеть от работающих двигателей.
На потолке ржавым светом зажглась тощая, похожая на сливу лампочка.
В этом самолете было не так уж плохо, как показалось вначале.
— Ася, уже десять! — нетерпеливо сказала женщина.
Женщину эту тоже звали Асей. У нее смуглое от природы лицо, синие-пресиние глаза и красивые ровные зубы.
Эта Ася стояла у порога крохотной комнатушки, где с величайшим трудом вмещались две узкие кровати и разделявший их столик, плотно придавленный к окну. На ней был дубленый, мелко присборенный в талии полушубок, серый пуховый платок и черные валенки. В одной руке она держала туго набитый портфель, другая рука в красной варежке тянулась к выключателю. Эта Ася собиралась погасить в комнате свет.
— Подожди, сейчас! — мгновенно отозвалась другая Ася. — Сейчас…
Другая Ася торопливо допивала чай, стоя у стола. Чай она пила вприкуску, тихонько похрустывая сахаром на зубах.
— Слушай… — сказала первая Ася.
— Я готова!
Другая Ася схватила с кровати меховую шапку с длинными ушами. Но шапку она сразу не надела, а сунула ее под мышку. Свободной рукой она перебросила со спины толстую длиннющую косу и проворно завернула ее вокруг шеи — как шарф. Коса была желтая, цвета спелой ржи, и шарф издали выглядел очень эффектно. Потом она нахлобучила шапку, надела полушубок (точь-в-точь такой же, как у первой Аси), сунула за борт полушубка два блокнота.
И только тогда обнаружила, что на ногах у нее одни меховые носки. Она плюхнулась на колени, полезла под кровать за валенками.
Эта Ася моложе первой. У нее тонкие черты лица, тоненький изящный носик, тонкие брови над продолговатыми серыми глазищами. Чуть удивленные, эти глазищи всегда ведут себя неспокойно. Будто им ужасно тесно в границах густых ресниц, будто им все время хочется вырваться из этих границ и упорхнуть куда-то. И если бы к глазам подходило слово непоседливые, Асины глаза следовало бы назвать именно этим словом.
Наконец валенки перекочевали из-под кровати туда, куда им положено было перекочевать, — на ноги.
— Все, пошли!
Щелкнул выключатель. Комната погрузилась в темноту.
В коридоре они столкнулись с квадратным человеком. На сером пальто с изрядно потрепанным каракулевым воротником лежала черная в инее борода. Такой шикарной бороде мог позавидовать любой дед-мороз. И таким пушистым, вразлет, бровям.
— Не вы ли из райцентра? — спросил бородач. Голос у него оказался тонюсеньким, совсем не соответствующим такой мужественной внешности.
Услыхав, что именно они из райцентра, бородач обрадованно выдохнул:
— Очень-очень хорошо! — После чего представился. — Редька, Тарас Тарасович, начальник здешнего аэродрома.
— Бабочкина, — протянула ему руку в красной варежке старшая Ася и тоже представилась: — Инструктор райкома. А это Ася Антонова из районной газеты…
— Значит, решили в нашей гостинице приземлиться? — спросил Редька на правах радушного хозяина.
— Если не прогоните, — улыбнулась с надеждой Бабочкина.
— Зачем же? — ответил Редька и как-то плутовато повел глазами. — Но теперь держитесь. Я давно готовлюсь провести с вами дискуссию на тему «Почему районное начальство не жалует нас вниманием?» Согласны?
Бабочкина приняла предложение, пообещав вечером встретиться и потолковать с бородачом. Бородач ткнул короткой рукой, показывая на одну из дверей:
— Мое жилье. Заходите без стука.
Обе Аси вышли на улицу. Стоял обжигающий, въедливый мороз. Вокруг распласталась плотная, как глубокой ночью, темнота.
Слева от дороги, проложенной бульдозером, тянулись приземистые домики, по окна утонувшие в снегу. Во всех без исключения оконцах светилось: рабочий день давно начался.
«Раз, два, три», — считала про себя Ася Антонова домишки.
И вслух подвела итог:
— Семь домов и пять складов.
Таково было хозяйство аэродрома.
От домика к домику перебегали толстые, обросшие снежными наростами провода.
Весь аэродром был утыкан настоящими деревянными столбами, на которых подслеповато щурились фонари. Как и во многих поселках, забравшихся выше Полярного круга, в Апапелхе в эту пору года за солнце работало электричество. К сожалению, оно слабо восполняло отсутствие солнца.
Электрические столбы разбегались на три стороны, подступали к самым сопкам, зажавшим полукольцом аэродром. Огромные, похожие на египетские пирамиды сопки подпирали вершинами небо, отсвечивали белизной снегов.
От аэродрома до поселка не меньше двух километров. Широкая дорога оборвалась сразу же за взлетной полосой. На смену ей побежала узкая тропинка. Тропинка тянулась по самому берегу Ледовитого океана. Иногда она сбегала с берега вниз, петляла по льду между торосами.
Аси шли гуськом. Впереди Ася Антонова, за ней — Ася Бабочкина. Проходя мимо торосов, Ася Антонова сгребала с них рукавицами снег, подбрасывала его кверху. За ее спиной все время появлялись и таяли пушистые снежные облачка.
Аси не были подругами. Просто знакомые. В любом северном поселке, даже если он районного масштаба, все люди отлично знают друг друга. Все люди в этих поселках встречаются чуть ли не каждый день: на почте, в магазине, в клубе.
Обе Аси встречались в райцентре по нескольку раз на день. По той простой причине, что редакция районной газеты, где Ася Антонова работала литсотрудником, находилась в здании райкома партии, где Ася Бабочкина работала инструктором орготдела. Встречаясь, они здоровались, иногда перебрасывались словами, но длинных разговоров никогда не заводили. Ася Антонова обращалась к инструктору райкома на «вы» и по имени-отчеству — Ася Николаевна. Ася Бабочкина называла литсотрудницу просто по имени и на «ты».
В любом небольшом поселке люди много знают друг о друге, и Аси считали, что прекрасно друг о друге осведомлены. Кто-то когда-то сказал Асе Николаевне об Антоновой: «Легкомысленная, ветреная девчонка. Двадцать лет, а ведет себя несолидно, каждый день новый поклонник». Потом Ася Николаевна услышала, будто геолог Коля Кудрявцев сделал Антоновой предложение и скоро будет свадьба. Когда об этой несостоявшейся свадьбе забыли, пронесся слух, что Антонова выходит замуж за товароведа Сашу Позднякова. Замужество опять не состоялось. Тогда Ася Николаевна тоже решила: легкомысленная и ветреная. Но Антонова ей нравилась живым характером, остротой языка и бойкостью, с которой она писала свои заметки. Эти заметки в газете Бабочкина всегда читала с интересом.
Кто-то когда-то сказал Асе Антоновой о Бабочкиной: «Ханжа, синий чулок. Тридцать лет скоро, а за ней никто не ухаживает, так и проходит в старых девах. И потом — не имеет своего мнения. Слово завотделом, не говоря уже о секретаре, для нее закон».
И вправду, Ася никогда не встречала Бабочкину вне рабочей обстановки. На танцах она не появлялась: как же, положение не позволяет! На каток, где по вечерам собирался чуть ли не весь поселок, не казала носу: опять же — райкомовский работник! Как-то, впрочем, Ася неожиданно встретилась с Бабочкиной километрах в десяти от поселка, когда они с типографскими ребятами шли на лыжах к сопке Колючей. Бабочкина тоже была на лыжах и бежала им навстречу. Поравнявшись с ними, она притормозила, спросила, далеко ли держат путь, и умчалась своей дорогой.
И оттого, что даже на такую прогулку Бабочкина отправилась одна, Ася подумала: в самом деле, ханжа и синий чулок.
О том, что у обеих командировки в Апапелх, они узнали, встретившись на аэродроме, за десять минут до вылета. Ася Антонова тут же выболтала цель своей поездки.
— Пришло письмо, правда, анонимное, но это ничего не значит. Пишут, что заведующий торговой базой за полгода ни разу не отправил продукты оленеводам. Сам обарахляется, живет как купец, квартира в коврах, а в тундре ни чаю, ни сахару, ни галет. Словом, тот еще тип. Надо выступить.
Когда Ася спросила, по каким делам летит в Апапелх Бабочкина, та сдержанно ответила:
— В колхозе отчетно-выборное собрание. Есть мнение присмотреться к председателю: поступили некоторые сигналы. — И раздумчиво договорила: — Впрочем, надо разобраться на месте.
«Она умеет писать, значит, будет острая критическая корреспонденция», — решила Бабочкина.
«Раз есть мнение — снимут председателя», — сделала вывод Ася Антонова.
Потом они вместе вышли из самолета, вместе узнали у первого встречного, что на аэродроме есть гостиница для летчиков (но пускают и приезжих), вместе разыскали завхоза, поселились в одной комнате.
Теперь они вместе шагают в поселок. Каждая по своим делам.
Тропинка больше не опускалась к океану, а наоборот — все дальше уходила от него. Огни поселка совсем приблизились. У первого электрического столба тропинка вдруг перешла в хорошо укатанную дорогу. По обе стороны ее поднимались дома.
Поселок Апапелх умещался на одной улице — прямой и, казалось, бесконечно длинной. На улице заливисто лаяли собаки, остро пахло угольным дымом: печки топили каменным углем.
У круглого, как калмыцкая юрта, домика парень в меховой одежде запрягал в нарты собак. Он-то и показал, где находится правление колхоза, — рядом.
— А торговый база — далеко идти. — Парень говорил с чукотским акцентом, старательно произнося каждое слово. — Магазин будет, потом больница будет, потом база увидишь.
Колхоз носил странное название «Олений рог», о чем свидетельствовала вывеска над дверью дома правления. У этого дома с высоким крыльцом и пузатой лампочкой, освещавшей вход, обе Аси остановились.
— Я освобожусь и зайду за вами, — сказала Ася Антонова. — Вы не обедайте без меня.
— Хорошо, — согласилась Бабочкина.
Ася Антонова отвернула рукав полушубка.
— Половина одиннадцатого. Часа в три я приду.
— Хорошо, — кивнула Бабочкина. — Буду ждать.
Бабочкина поднялась на крыльцо правления колхоза, а Ася Антонова зашагала дальше по синей заснеженной улице.
Вчера из больницы выписался последний больной: старик Ноко, благополучно перенесший корь. Проводив его, врач Юля Плотникова распечатала письмо, которое так и не успела за два дня опустить в почтовый ящик. Взяв чистый листок бумаги, написала следующее:
«P.S. Я тебе писала, папочка, о том, что у нас, вопреки всем утверждениям медицины, вспыхнула корь среди взрослых. Причем русских болезнь не тронула, а только чукчей, и только тех, кто находился в тундре. Все тяжело переносили болезнь, особенно пожилые, еще хуже — старики. И вот сегодня радость — старик Ноко (ему семьдесят два года) ушел из больницы здоровым. Он был последним, кто лежал у нас с корью. Эпидемия свирепствовала три месяца и не унесла ни одной жизни. По этому поводу мне хочется крепко-крепко расцеловать тебя.
А пишу я все это для того, чтобы ты, как врач, знал, что в терапии еще немало белых пятен.
Теперь сообщила тебе все новости. Сейчас в больнице непривычно тихо. Санитарка отпросилась на несколько часов домой. Сестра моет вместо нее опустевшую палату, меняет на койках белье. После недавнего напряжения я даже не знаю, чем заняться. Наверное, возьмусь за хозяйственные дела. Главное, надо завезти уголь: его осталось на день-два. Еще раз целую и жду писем.
Так было вчера. А сегодня у главного и единственного врача поселковой больницы Юли Плотниковой совсем неспокойно на душе. На рассвете привезли больную. В пятидесяти километрах от Северного геологи нашли уголь, сейчас строители разбивают там городок. Оттуда и доставили в больницу с приступом аппендицита молоденькую девушку — прораба Люсю Хананову. По ее словам, это третий приступ. Операция неизбежна. Плотникова послала в райцентр радиограмму, прося срочно выслать санитарный самолет. И вот от заведующего райздравом пришел ответ:
«Санитарный ушел вызову тчк Примем меры
Юля стоит в своей комнате (и кабинет, и склад, и квартира), прислонясь спиной к теплой печке.
На столе перед ней лежит радиограмма от Телегина. Рядом с синим конвертом (так и не отправила домой письмо), рядом с тикающим будильником.
Юля смотрит на будильник, вернее, на его стрелки. Только что они показывали десять. Сейчас уже большая стрелка переместилась на тройку. С таким же успехом она доберется до шестерки, до девятки. Когда же будут приняты эти обещанные меры?
— Постараемся принять меры… — механически повторяет Юля текст радиограммы. — Принять меры… Меры… Меры…
Но сама она не может медлить. Она что-то должна сделать. Что?.. Запросить еще раз райздрав? Но ведь они знают, как здесь ждут! Дать радиограмму? Возможно, будет идти самолет, который сможет высадить здесь хирурга? Связаться с Редькой, просить, чтоб перехватил по радио в воздухе любую машину, посадил на аэродром, приказал летчикам взять на борт больную?
Каждый из этих вариантов почти не имеет шансов на успех. Тогда как же ей быть, ей, Юле Плотниковой, которая только терапевт, а не хирург? Как быть, если в больнице, которой она заведует, не предусмотрено производить операции? Даже стола операционного нет в этой больнице, которая и состоит-то из одной палаты, крохотной перевязочной и комнатушки, где живет она, Юля Плотникова — главный и единственный врач.
Юле совершенно ясно: надо немедленно действовать. Надо сейчас же связаться с Редькой, послать радиограмму. Но прежде чем отправиться на почту, Юля надевает халат, выходит в коридор и, толкнув дверь напротив, заходит в палату.
Люся лежит на койке у стены (единственная занятая койка из двенадцати), закрыв глаза. Бледное лицо, покрытый испариной лоб, липкие черные волосы на подушке. Возле нее на табуретке сидит пожилой мужчина, положив на колени поверх халата большие красные руки. Юля знает, кто он и зачем здесь. Это старший прораб строительного участка Акинфов. Вместе с двумя парнями он привез сюда Люсю. Те двое вернулись назад, а Акинфов остался.
— Я виноват во всем, мне и казниться, — сказал он Юле. И объяснил: — Она татарочка, Люся, всю жизнь на Волге жила. А в наше управление попала по назначению из техникума. Ее в управлении и оставляли, а я настоял: дайте, мол, мне ее на новую стройку, мне, мол, прораб позарез нужен. Вот и дали, и она с охотой поехала. И надо же такому случиться — двух месяцев не прошло… Не уйду я отсюда, пока здоровой ее не увижу.
Вот так и сидит он возле Люси, не отходя ни на минуту.
Увидев сейчас Плотникову, Акинфов устремляет на нее взгляд, полный надежды. Юля отрицательно качает головой: нет, ничего пока не известно. Акинфов уныло отворачивается от нее. Сестра, возившаяся до этого со шприцем, подходит к кровати, трогает девушку за руку, просит:
— Давай укольчик сделаем, сразу легче станет.
Девушка открывает глаза, видит Акинфова, пытается улыбнуться ему. Он тоже улыбается ей, но как-то виновато, смущенно. Потом он поднимается и, чтобы не мешать сестре, отходит к окну и делает вид, что смотрит на улицу, будто и не затянуты стекла снежным наростом.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает Юля, прекрасно зная, как плохо сейчас Люсе.
— Хорошо, — слабым голосом отвечает Люся. Черные глаза ее оживают. Она снова силится улыбнуться и прерывисто, тяжело дыша, говорит: — Очень хорошо… честное слово. Вы не беспокойтесь… я буду терпеть, сколько нужно…
Она действительно держится геройски, эта девушка из Татарии, заброшенная волей судьбы к Ледовитому океану. И, глядя на Люсю, врач Юля Плотникова начинает думать совсем не о том, о чем следовало бы думать в эту минуту. Юля думает, что когда два года назад она прямо со студенческой скамьи очутилась в Северном, то тоже не испытывала ни робости, ни отчаяния. Хотя Северный мало чем походил на Москву, а больница, в которую она попала, не была похожа на столичные больницы, где она проходила практику. Правда, ни тогда, ни после она не была в таком тяжелом состоянии, как эта девушка…
— Это ничего… — снова повторяет Люся. — Даже если самолет придет завтра, я потерплю…
Сестра сделала Люсе укол, девушка тут же погрузилась в дрему.
В коридоре стукнула дверь, кто-то зачиркал веником: должно быть, обметал с валенок снег. Юля выглянула в коридор, увидела Колю Каклю: низенького, черного как жук паренька с веселыми раскосыми глазами, занимавшего на почте сразу три должности — каюра, почтальона и разносчика радиограмм. Через плечо у Коли висит матерчатая сумка с торчащими газетами, в руке он держит радиограмму.
— Тебе, — протянул он Юле радиограмму. Коля был не в ладах со словами, требующими множественного числа, и решительно всем говорил «ты». — Распишись.
Юля торопливо развернула бланк.
«Договорились самолетом полярной авиации тчк Будет двенадцать тчк Возможности транспортируйте больную тчк Противном случае хирург оперирует месте тчк
Юля мгновенно прикинула: в два часа самолет уже будет в райцентре. Люсю можно смело отправить в районную больницу.
Юля быстро возвращается в палату.
— Ну вот, — громко и радостно говорит она, — самолет будет в двенадцать. — Смотрит на часы. — Сейчас половина одиннадцатого. Осталось полтора часа.
Акинфов порывисто поднимается с табуретки, словно сию минуту собирается тронуться в путь, благодарно улыбается врачу. Люся, услыхав голос Плотниковой, открывает тяжелые веки, волнуясь, говорит:
— Я ведь знала, самолет придет…
Помня, что ее ждет на кухне Коля, Плотникова идет к нему, ставит на квитанции размашистую закорючку.
— Коля, ты можешь выполнить одно поручение? — спрашивает она и сразу же просит: — Сбегай в правление колхоза, пусть немедленно пришлют упряжку. Надо отвезти к самолету девушку, у нее срочная операция.
— Прямо сейчас? — спрашивает паренек.
— Прямо сейчас.
— Тогда побежала я, — охотно соглашается Коля.
— Да, — неожиданно вспоминает Юля, — если увидишь председателя, передай, что в больнице кончается уголь, осталось только на сегодня. Впрочем, об угле я скажу сама. — И Юля уточняет: — Ты понял, нарты для больной?
— Поняла, — отвечает Коля, скрываясь за дверью.
Плотникова заходит в свою комнату: надо взять Люсину одежду, которая лежит в ее шкафу.
Редька вспорол ножом консервную банку. Ох, и осточертели же ему эти «Бычки в томате»! От одного запаха тошнит. Сколько раз он давал себе зарок покончить с сухомяткой — и без толку. А колхоз под носом, богатый колхоз, оленеводческий. Свежего мяса сколько хочешь. Языки, печенки, почки… Покупай, жарь, вари и лопай в свое удовольствие. Так нет же, все, видите, ему некогда. Из-за этого проклятого «некогда» жизнь у него пошла шиворот-навыворот. Из-за этого «некогда» и жениться не успел. Да и как женишься, если он то на остров Шпицбергена с Новой Земли перекочевывает, то со Шпицбергена на остров Врангеля несется, то опять ему охота на каком-нибудь заброшенном клочке земли пожить? Из-за этого «некогда», чего доброго, и умереть не придется. Вот, пожалуйста, — шестой десяток на исходе, а в бороде ни единой сединки.
Размышляя таким образом о неустройстве с питанием, а заодно и о своей неудачливой холостяцкой судьбе, Тарас Тарасович помешивал ложечкой сахар в стакане. Потом поддел вилкой кусочек рыбы, положил на хлеб, поднес ко рту. Но откусить не успел: на стене затрещал телефон.
Редька встал, держа в руке бутерброд, подошел к телефону (телефон был допотопным, с железной ручкой), снял трубку с широким раструбом. Услышав голос дежурного радиста, добродушно сказал:
— Опять ты, золотце, меня тревожишь? Я позавтракать собрался… — Но тут же добродушный тон у него пропал. Теребя бороду, он кидал в трубку вопросы:
— Ветер?.. Норд-ост?.. Сила?.. Высота пассажирского?..
Спустя минуту Редька бежал к домику радиорубки.
Из-под рук радиста, извиваясь, плыла узкая лента бумаги. Лента несла тревожное сообщение: в Северный идет пурга. Все аэродромы на Северо-Востоке уже закрыты.
— Переходи на связь с пассажирским! — приказал Редька радисту и потянулся к телефонной трубке.
— Первый? — Убедившись, что на проводе первый, распорядился: — Готовьте полосу к приему пассажирского, дайте ему все огни. Ясно? Выполняйте.
Положил трубку, снова подхватил ее с рычагов:
— Третий?.. Третий, слушай меня внимательно. Через пятнадцать минут всякое хождение на аэродроме прекращается. Обеспечьте продуктами все дома с расчетом на десять дней. Садится пассажирский. Двенадцать пассажиров, плюс экипаж. Продукты на всех — в гостиницу. Склады хорошенько задраить! Поняли? Все поняли? Действуйте!
— Связь есть! — повернулся к Редьке радист.
— Веди его на полосу! — коротко бросил Редька и покинул рубку.
На дворе по-прежнему было спокойно и тихо. Поблескивали над головой звезды. Воинственно выбросив вперед тонкий рожок, по небу скользил развеселый задира-месяц. Мороз помягчал, и от этого легко и хорошо дышится. И никакого волнения в воздухе: ни ветерка, ни шороха. На посадочной полосе мигали ровные цепочки огней, издали похожие на толстую огненную нить.
Но вот где-то наверху послышался рокот моторов, и вскоре со стороны сопок выплыла машина. На темном небе самолет казался совсем черным. Он описал в высоте один круг, другой и стал медленно падать на землю. К самолету подкатили трап. Пассажиры сходили не спеша. Еще в воздухе они узнали, чем вызвана их вынужденная посадка, поэтому заранее настроились, как говорится, на волну затяжного ожидания.
К Редьке подошел молодой человек. Франтоватые усики, тонкий с горбинкой нос, загорелое до блеска лицо — типичный представитель горного Кавказа.
— Товарищ, скажи, пожалуйста, это поселок Апапелх? — как-то удивленно спросил он, открывая при этом рот, до отказа набитый крепкими белыми зубами.
— Он и есть, Апапелх, — ответил Редька, очарованный таким колоритным южным акцентом и обилием превосходных зубов. И кивнул головой в сторону рассыпавшихся вдалеке огней. — Вон он, поселок!
— А скажи, пожалуйста, сколько на вашем Севере поселков Апапелх: один, два, десять?
— По-моему, один наш.
Но молодой человек с усиками не успокаивается.
— Точно знаешь, что один? По географическим данным? — допытывался он.
Редька пригладил рукавицей бороду: признак того, что разговор начинал надоедать ему.
— Тогда скажи, пожалуйста, в поселке Апапелх больница есть?
— Есть, — уже с тревогой проговорил Редька. — Вы что, заболели?
— Зачем заболел! — весело произнес белозубый южанин и снова метнул в Редьку вопросом: — А врач Юля Плотникова в больнице есть? Высокая, очень красивая блондинка?
— Да, Плотникова Юля Павловна, — подтвердил Редька.Он тут же попытался вспомнить, блондинка поселковый врач или нет, но так и не смог этого сделать. На всякий случай он сказал: — Пожалуй, блондинка она. Пожалуй, блондинка, — повторил он.
Белозубый пассажир легонько хлопнул Редьку по плечу.
— Ай, как хорошо! — почти вскрикнул он. — Юля Плотникова моя коллега! Первый московский медицинский вместе кончали, два года в одной группе были. Чемоданчик в гостиницу отнесу — к Юле пойду.
Редька бросил скептический взгляд на ярко-голубое демисезонное пальто южанина — удивительно, как это он еще не дрожит? — на его войлочные ботинки (все-таки потеплее обувку надел!), на узкие, кирпичного цвета брюки и строго произнес:
— Через десять минут пурга начнется.
Почему-то это строгое предостережение не произвело на молодого человека никакого впечатления.
— Пурга? Это когда много снега вперед спешит? — довольно беспечно спросил тот и затараторил: — У нас в Тбилиси солнце пятьдесят градусов жарит, кожа трещит, а Ясон Бараташвили боксом идет заниматься. Ясон — это я, — уточнил он и закончил: — Ясон пургу теоретически знает, на практике не видел.
И, еще раз хлопнув Редьку по плечу, белозубый южанин, назвавшийся Ясоном Бараташвили, подхватил с земли свой спортивный чемоданчик и пустился догонять своих спутников, которые дружной стайкой двигались по направлению к светящимся домикам.
Редька покинул посадочную полосу последним. Он, на всякий случай, проверил надежность тросов, крепивших к земле самолет, потом обошел вокруг складов, заглянул на бензоколонку, в радиорубку. И только убедившись, что везде полный порядок, отправился в гостиницу, то есть к себе домой.
Тарас Тарасович был удивлен, увидев, что дверь в комнату, где остановилась Бабочкина, настежь распахнута. Оттуда доносился ребячий писк и успокаивающий женский голос. Редька подошел к двери и едва не открыл от удивления рот. Какая-то женщина, конечно пассажирка, пеленала на кровати младенца. На краешке другой кровати чинно примостилась старуха в огромных валенках, в теплой кацавейке, повязанная темным платочком. Над младенцем склонился все тот же южанин и самозабвенно строил малышу пальцами чертиков. Словом, семейка расположилась как нельзя лучше.
— Граждане, — обратился к ним Редька, — эта комната занята, придется вам перейти в общую.
— Товарищ Борода… — вскинул на него невинные глаза южанин.
От такого обращения Редька поморщился.
— Я слышал, — продолжал тот, — что начальник аэродрома имеет не только редкую на весь мир бороду, а и редкое на весь мир сердце. Это же старая женщина, ее дочь и их маленький сын. Они везут сына папе, и папа еще не видел, какой на свете его сын. Им хорошо в такой маленькой отдельной комнате.
— Граждане, поймите меня, — сказал Редька. — Я не против отдельных комнат. Но если сюда придут…
Ясон Бараташвили перебил его:
— Если сюда придут, мама, ее дочь и их сын пойдут в общую комнату. — И он приложил руку к сердцу: — Даю слово.
Тарас Тарасович принялся теребить бороду: ну что поделаешь с такими пассажирами? Вздохнув, ушел к себе. И едва успел раздеться, как в дверь постучали. На пороге стоял Ясон Бараташвили.
— Товарищ Борода… — начал он.
На этот раз Тарас Тарасович уже не морщился: если человек такой навязчивый — это пустой человек, а с такого взятки гладки.
— …Скажи, пожалуйста, что мне надо делать, если я пойду к Юле Плотниковой, а по дороге начнется пурга?
Спасение принес резкий звонок телефона.
— Извините, я занят, — сказал Редька, многозначительно покосившись на допотопный аппарат-вертушку.
Ясон Бараташвили взялся за ручку двери:
— Понимаю. Я подожду в коридоре.
За полчаса, которые Ася Антонова провела в жаркой конторе торговой базы, на улице ничего не изменилось. Те же звезды в небе, та же синева вокруг, так же поблескивает под ногами снег, так же чинно и высоко вытягивается над крышами дым.
Прошло всего несколько часов, как она приземлилась в Апапелхе, а уже можно собираться в обратный путь.
Ася представляет, как бы вытянулось и без того длинное лицо ее шефа, как бы увеличились его маленькие глазки, окажись она сегодня в редакции. «Вы не улетели?» — было бы его первым вопросом. «Представьте, улетела и вернулась». Короткая пауза, редактор глотает воздух и — снова вопрос: «То есть, как вернулись?». — «Очень просто. Анонимщик — кляузник и негодяй. Факты не подтвердились. Писать не о чем». — «По-вашему, выходит…» Она опережает его: «Выходит, что сто рублей на билеты вылетели в трубу…»
Да, деньги на билеты вылетели в трубу: факты действительно не подтвердились. Анонимщик действительно оказался кляузником. Впрочем, это не так уж плохо, что скверные факты оказались ложью. Заведующий базой — отличный работник. «Энергичный, деловой, толковый», — так говорила о Тюрикове бухгалтер базы. Мало того, она подтверждала слова документами. Перед Асей веером рассыпались на столе документы. Четыре нарты, шесть, десять… Упряжки с продуктами для оленеводов аргишом уходили в тундру. Сорок упряжек с продавцами побывали за полгода в тундре. Сорок упряжек!..
— Это в пять раз больше, чем при бывшем заведующем, — сказала Асе женщина-бухгалтер.
Нет, с организацией торговли в оленеводческих бригадах было не только хорошо — отлично! Черненькая, хрупкая девушка-чукчанка — счетовод базы, узнав от Аси о письме, вспыхнула:
— Плохой человек писал, — сказала девушка. — Какие здесь склады были? Щели, снег на товар летел. Мы пустые ящики разбили — склады обшили. Банки консервные у жителей собирали, железо резали — склады обивали. Заведующий с нами работал. Теперь хорошо товару. Зачем плохо писать?
Произнеся такую длинную речь, девушка почему-то смутилась, уткнулась в свои бумаги. А Ася окончательно убедилась в незаурядных деловых качествах и организаторском таланте Тюрикова. Она даже подумала: «Ведь это тоже тема. Корреспонденцию можно так и назвать: «Ответ анониму…» Нужно только повидаться с Тюриковым. Приди Ася чуть раньше, она застала бы его в конторе, но сейчас он находился дома. Его отсутствие — не секрет для сотрудников: заведующий хлопочет дома по хозяйству, готовясь к встрече с женой, которая не сегодня-завтра должна прилететь с «материка». Те же сотрудники посоветовали Асе сходить к нему домой.
У крыльца дома мужчина колол дрова — плавник, выловленный из моря, вероятно, еще летом. То, что это именно Тюриков, Ася определила еще издали по приметам: очень высокий, в белой меховой шапке. Кроме этой приметной шапки, на нем были меховые брюки и длинные, за колени, торбаса. Дрова Тюриков колол красиво: при каждом взмахе топора полено разлеталось на ровнехонькие дольки.
— Здравствуйте! — подошла к нему Ася.
Он распрямился, стал совсем огромным.
— Здравствуйте, если не шутите, — весело отозвался Тюриков, блеснув золотым зубом. Лицо у него тоже было крупное, волевое. Он выжидательно смотрел на незнакомую девушку.
Ася назвалась.
— Вот здорово, что приехали! — сказал он так, словно давно ждал ее появления. — Вашу фамилию я по газете знаю, остро пишете. — Не подозревая, что ей стало неприятно от этой похвалы (Ася терпеть не могла подобных комплиментов), Тюриков сказал: — Заходите в дом, пожалуйста. Я сейчас это хозяйство, — он кивнул на кучу колотых дров, — в чулан перетащу, и весь к вашим услугам.
Ася не пошла в комнату — дверь туда из кухни была закрыта, — а присела у кухонного столика, напротив раскаленной плиты, расстегнула крючки полушубка, достала блокнот и карандаш. Из кухни ей хорошо было слышно, как в сенях возится Тюриков, громыхает поленьями, хлопает дверью.
Ася с интересом разглядывала кухню. Ничего особенного: кухня как кухня, признаков «роскошной жизни» нет и в помине. Цинковый умывальник, под ним таз на табуретке. На окне — аккуратные шторки. За ажурной решеткой над плитой — кастрюли, две сковородки. На стене висит шкафчик для посуды. Он оригинальный, видно, хозяин мастерил его сам. В нем три узкие дверцы, и над каждой — дата «выпуска»: «1960 год». Цифры выпилены из фанеры, аккуратно наклеены и покрыты, как весь шкафчик, лаком. Но Асю не так восхитил этот самодельный шкафчик, как клетка, висевшая рядом с ним. В клетке на тонкой жердочке застыл белый комочек — точь-в-точь живая куропатка. Надо было подойти совсем близко, чтобы понять, что это крохотное чучело. К клетке прикреплена пластинка из жести, на ней серебристая надпись: «Друг пернатых и зверей — Тюриков».
Ася смотрит на шкафчик, на беленькую куропатку, на серебристую надпись на золотистой дощечке и улыбается.
«Надо же, какой выдумщик этот Тюриков!», — думает она.
Впустив в дверь клубы холодного воздуха, входит Тюриков.
— Вот и все! — сообщает он. — Э-э, да вы не разделись. Это непорядок!
— Я ненадолго, — говорит Ася.
— Нет уж, — подходит он к ней, — раз пришли — будьте гостем. У нас такой обычай.
— Ну хорошо, — соглашается Ася. Она снимает полушубок и шапку, подает Тюрикову. Потом раскручивает свернутую вокруг шеи косу и отправляет ее на обычное место — за спину.
— Что-то ветерок вроде подул, — замечает Тюриков, вешая ее одежду. И поворачивается к ней: — А я сегодня жену с «материка» жду. По этому поводу пироги затеял. Тесто вон уже подходит, — он показывает на табуретку у плиты, где стоит большая кастрюля, прикрытая холщовым полотенцем. — А радиограммы от нее что-то нету. — И без всякой связи спрашивает. — Не возражаете, если я умоюсь?
— Пожалуйста.
Тюриков Асе положительно нравится: живой, общительный, держится просто. Ася пытается прикинуть, сколько ему лет. «Тридцать — тридцать пять». Потом замечает, что у него седые виски, и щедро накидывает еще пяток.
Вытираться Тюриков уходит в комнату. Оттуда сразу несет холодом.
— Заходите сюда, здесь не так жарко, — зовет он ее.
— Что вы, я, наоборот, тепло люблю, — отвечает Ася и раскрывает блокнот, готовясь без промедления взяться за дело.
— Слышите? — спрашивает он из комнаты. — Вот это да!
Ася не понимает, что он имеет в виду. Но Тюриков уже на кухне.
— Похоже, пурга начинается, — говорит он.
Она прислушалась. Такое впечатление, будто на крыше кто-то неуверенно приплясывает. Ася приподняла занавеску на окне: стекла затянуты синим смерзшимся снегом. Тогда она открыла форточку. Снежный вихрь ворвался в кухню, форточку отчаянно стукнуло о стенку.
— Я пойду, пока не поздно, — говорит Ася. — А то мне не попасть в гостиницу.
— Может, переждете? Обо всем поговорим…
— Нет, — решительно отвечает Ася. — Если уж пурга зарядит, не переждешь. Я потом приду к вам.
Она застегивает крючки полушубка, прячет блокноты.
В сенях светло: горит электрическая лампочка. Тюриков приоткрыл дверь на улицу. В тот же миг ветер вырвал из его рук дверь, распахнул ее во всю ширь. И сразу какая-то невидимая сила отшвырнула Асю с порога в глубину сеней. Лицо залепило снегом. С гвоздя сорвалось, полетело на пол корыто, задребезжали какие-то железные банки. Все это длится одно мгновение. В следующую минуту Тюриков уже справился с дверью. В сенях становится тихо и светло. Неожиданно Ася видит жестяную табличку, прибитую на низкой дверце: «Туалет». А рядом еще одна табличка на смежной дверце: «Кладовая». И еще одна: «Топливо». Ася тихонько засмеялась: нет, он все-таки чудак, этот Тюриков.
— Вот они, северные штучки, — говорит Тюриков, подпирая вздрагивающую дверь железным засовом. — Никуда вам не придется идти.
А в доме жара. В большой зеленой кастрюле подходит тесто. И если бы не свистело за окнами, не пританцовывало на крыше, не стучало в стены, можно было бы подумать, что никакой пурги вообще не существует на свете.
Ася снова снимает свой полушубок. Неужели пурга затянется надолго? Лучше бы она не ходила к Тюрикову, ведь и так все ясно. Лучше бы сразу шла в правление колхоза, в крайнем случае сидела бы сейчас там вместе с Бабочкиной. Бабочкина, конечно, тоже не пойдет в такую погоду в гостиницу.
— Считайте, что вы моя пленница. — Голос Тюрикова оторвал Асю от размышлений. — И пора нам познакомиться, а то так и не знаем, как кого зовут.
— Вас — Лука Семенович, — отвечает она.
— Совершенно верно. А вас?
— Ася.
— А вы умеете, Ася, катать тесто и печь пироги? — неожиданно спрашивает Тюриков.
Ася не умеет этого делать. Но, не желая ударить в грязь лицом, храбро говорит:
— Еще бы! Я любые пироги сварганю.
— Тогда закатывайте рукава, мойте руки и приступим! — шутливо приказывает он.
«А здорово, что я здесь осталась, — неожиданно решает Ася. — С ним куда интереснее, чем с Асей Бабочкиной».
— Ох ты, совсем забыл! — говорит Тюриков. Он подхватывает свисающий с гвоздика штепсель динамика, вставляет в розетку.
В комнату врывается громкий, монотонный мужской голос:
— Внимание! Говорит местный радиоузел. Граждане, жители поселка Апапелх! По случаю того, что надвигается пурга, всякое хождение по поселку запрещается, так как оно опасно для жизни. Повторяю…
Тюриков весело хохочет:
— Вот деятели! «По случаю того, что надвигается»! Опять проспали.
Ася хохочет вместе с ним.
«Будет пурга!» — определяет Бабочкина, выйдя из правления колхоза.
Она не раз видела, как начинается пурга. Сперва где-то в стороне, далеко-далеко мяукнет ветер. И умолкнет. Потом отзовется с другого боку. Опять умолкнет, словно и не было его. Опять откликнется — уже сверху. Снова пропадет.
— У-у-у-у… — и тихо.
— У-у-у-у… — и замрет.
Потом оторвет от земли горсть снега, подбросит кверху, прижмет к земле снежную пыль. Пройдется по крыше, швырнет на крыльцо снежинками. Опять успокоится, притихнет. И вдруг погонит, погонит по улице редкие змейки, длинные, юркие, стремительные. Еще раз швырнет снегом, вскинет его к небу тучкой, закружит ее. А потом завоет, засвистит — и пойдет! Уже не змейки, не облачка — крутая снежная лавина поднимется над землей. Завертится, понесется, как тысячи голодных собак, напавших на след медведя. И не остановить, не унять, не успокоить бешеную снежную карусель. Все поглощает тогда это ревущее и стонущее белое месиво: дома, людей, оленьи стада…
По улице, змеясь, стелилась поземка. Мелкий снежок успел припорошить ступеньки. Косая волна белой пыли, сорвавшись с навеса над крыльцом, птичьим крылом полетела на дорогу.
«Может, не идти? Теперь-то уж Опотче не уедет», — снова пронеслось у Бабочкиной. Потом она решительно шагнула вниз со ступенек.
Возможно, она, бог весть сколько просидела бы в кабинете председателя колхоза, знакомясь с работой артели и дожидаясь его прихода, если бы в дверь не заглянула секретарь поселкового Совета (поссовет и правление находились в одном доме) Верочка Репелетине — маленькая, хрупкая девушка, с румянцем во всю щеку. Ася Николаевна не раз встречала Верочку на сессиях райисполкома. Верочка тоже узнала Бабочкину.
— С приездом вас! — искренне обрадовалась девушка. Вошла в кабинет, протянула Бабочкиной свою маленькую руку. — А мы радиограмму вчера получили, знали, что вы летите.
— Садись, Верочка, садись, — Бабочкина тоже обрадовалась приходу Веры. — Ну расскажи, как вы тут живете?
— Живем, — просто ответила Верочка. — Даже хорошо живем. План по песцу за квартал сделали. План по моржам сделали и по оленям. — Верочка говорила о колхозе. — Баня новая скоро будет, даже котел достали. — Это уже заслуга поссовета. — А насчет зверофермы мы ругаемся. — Это уже опять касалось колхоза. — Почему райисполком нам звероферму не планирует?
Ася Николаевна знала, что в райисполкоме решили отложить на год создание в этом колхозе звероводческой фермы. И она объяснила почему:
— Ваш колхоз богат оленями, а фермы в первую очередь создают там, где слабо развито оленеводство. Ты, наверное, и сама понимаешь, что это правильно?
— Разве плохо, когда у нас будет большой доход? — прищурила узкие черные глаза Верочка. Она явно схитрила, сделав вид, что не слышала последних слов Бабочкиной. — Может, жалко для нас лисиц? Может, в райисполкоме думают — не получится у нас?
— Этого не думают, — сказала Ася Николаевна. — Но ведь ты знаешь, как трудно завозить с «материка», с Амура, к нам лисиц. За год и за два ими не обеспечишь все колхозы.
— Тогда почему мы — потом? — добивалась Верочка. — Мы подсчитали: будет звероферма — будет два дохода. Триста тысяч рублей будет, а сейчас двести.
Горячность Верочки нравилась Асе Николаевне. Она любовалась девушкой. Сидит этакий милый ребенок с бесчисленным множеством мелких иссиня-черных косичек, с румяными щеками, перечерченными тонкими зеленоватыми линиями татуировки, сидит и говорит очень умные, правильные вещи. Сколько ей лет? Двадцать. Не больше. Что у нее за плечами? Родилась, наверное, в яранге. Где — и сама, наверное, не знает. Может, в какой-то долине, зажатой сопками, может, на берегу какой-нибудь безымянной речки.
Отец и мать, конечно, всю жизнь кочевали. В стойбище, конечно, был шаман. Одними и теми же заклятьями он лечил оленей и людей, прогонял злых духов, исполнял обряды и уродовал татуировками лица маленьких девочек. А потом у Верочки была другая жизнь: школа-интернат, работа учетчиком в колхозе и еще одна школа — партийная в окружном центре.
Верочка не догадывалась, какие мысли вызвал их разговор у Бабочкиной.
— А вы не поедете на инвентаризацию? — спросила немного погодя Верочка. — Опотче сегодня собирался в Долину Ветров.
— То есть как собирался? — удивилась Ася Николаевна. — Ведь на субботу назначено отчетно-выборное? Секретарь парторганизации где-то в тундре, теперь уезжает председатель.
— Разве за четыре дня не вернется? — ответила Верочка. — В Долину стадо пригнали. Вчера пастух на усадьбу пришел, говорит, они уже корали поставили, ждут Опотче.
— Странно, — Ася Николаевна строго свела к переносице брови. — Почему же никто в правлении не сказал мне об этом?
Верочка не знала этого: возможно, потому, что Ася Николаевна просто не спросила. Но Верочка твердо знала другое — Опотче обязательно поедет в Долину Ветров. Полчаса назад, идя в поссовет, Верочка видела у его дома оленей. Правда, их еще не запрягали, поэтому он мог еще и не уехать.
Ася Николаевна сразу же собрала со стола бумаги, сунула их в портфель, оделась.
«Странно, очень странно, — думала она, покидая контору. — Знает, что я здесь, и уезжает, не соизволив показаться. Чувствует свое шаткое положение и оттягивает встречу?..»
По счету дом Опотче — десятый от правления. Вот первый… Вон второй…
Ветер крепчает с каждой секундой. Змейки поземки уплотнились, они уже не стелются низко по земле, а несутся на уровне колен, набивают снегом валенки. Ветер рванул полушубок за полы, завернул обе полы назад. Бабочкина повернулась спиной к ветру.
«Главное — застать Опотче дома…»
Она снова пошла вперед, лицом к ветру, придерживая одной рукой низ полушубка.
Третий дом… Вон четвертый…
Впереди, пересекая улицу, пробежал человек. За ним, ныряя в волнах поземки, промчалась свора молчаливых собак.
Пятый дом… Вон шестой…
«А если он уехал?.. Безобразие, надо обсудить на бюро».
Ветер тяжелым кулаком ударил в грудь, перед глазами вырос снежный столб. Ася Николаевна поспешно поворачивается, идет спиной к ветру.
Седьмой дом… Следующий — восьмой.
Пурга уже бьется над головой, снег иголками впивается в лицо. Дороги не стало, домов тоже. Белая, колючая масса с диким воем несется по улице, хлещет по ногам, по лицу. Рядом с Асей Николаевной проносится, высоко подпрыгивая, пустая железная бочка.
Откуда-то сверху кидает обрывки слов невидимый репродуктор:
— Граждан… По случ… надвиг… пурги… хожден… запреща…
Придерживаясь рукой за стену дома, Ася Николаевна добирается до крыльца, смутно видит вынырнувшие на миг из снежной кутерьмы две оленьих морды.
«Значит, не уехал», — думает она, нащупывая дверную ручку.
Порыв ветра вталкивает ее в сени.
«Сложная штука — судьба человека, — размышлял Ершов, бреясь перед зеркалом в ванной. — Кто бы подумал, что здесь, у черта на куличках, мне уготована такая встреча?»
Подперев языком щеку, он тщательно водил по коже бритвой и потихоньку напевал любимую арию: «Что день грядущий мне готовит?». Виктор Ершов знал, что ему несет сегодняшний день: неожиданную встречу с Асей.
Прочистив бритву и растерев одеколоном лицо, Ершов изучающе посмотрел на себя в зеркало. Что ж, вид более чем удовлетворительный. Отутюженный воротничок черной рубашки красиво подчеркивает бледность кожи и светлые волосы. Нет, явно неплохой вид. Пожалуй, он, Виктор Ершов, нисколько не изменился с тех пор, как они расстались с Асей.
С Асей…
С Асей Бабочкиной…
Она по-прежнему Бабочкина…
А возможно, просто пожелала оставить девичью фамилию…
Сегодня, не в пример вчерашнему и многим предыдущим дням, у Ершова превосходное настроение. Еще вчера днем, до встречи с председателем местного колхоза, у него, что называется, кошки скребли на душе. Впрочем, кто другой, очутись он в его положении, чувствовал бы себя лучше? Танкер, на котором он ходил старпомом, полтора месяца назад бросил якорь у берегов Апапелха. Тогда никто не знал, что та минута была для корабля роковой. Назад танкер уйти не смог: зажали льды. В пароходстве сочли, что посылать на выручку ледокол — слишком большая роскошь. Танкер остался здесь зимовать. Капитан и часть команды улетели в Хабаровск, Ершову же поручили танкер и руководство восемью членами экипажа. Обмен радиограммами с начальством наводил на грустные размышления: его обещали отозвать, но, несмотря на решительные вопросы «когда?», сроков не называли. Словом, положение было не ахти. Перспектива торчать в полярную ночь на полумертвом корабле, таскаться по торосам в поселок за продуктами, договариваться с председателем о мясе, упряжках и прочем, что и говорить, незавидная перспектива! Он проклинал все на свете и сутками не выходил из капитанской каюты, куда перебрался на правах старшего.
Вчера покинуть танкер его заставила необходимость. За неделю на почте могли скопиться для него письма, их надо было забрать. Радиограмм, безусловно, не было, иначе их принес бы прямо на судно мальчишка-почтальон. На почте его ждали четыре письма от Светланы и одно от матери. Ничего особенного в письмах жены не было: в основном охи и вздохи по поводу его неудачной зимовки. Мама беспокоилась о его здоровье, советовала тепло одеваться и, если есть возможность, пить на ночь чай с малиновым вареньем. Он прочел письма, сунул их в карман и отправился в правление колхоза.
На удивление, председатель был на месте. Вероятно, у него только закончилось какое-то совещание: в кабинете плавали тугие космы дыма. Трое чукчей, важно восседавшие за столом, не могли устроить такую дымовую завесу, если бы даже два часа подряд не выпускали изо рта своих трубок.
Ершов быстро договорился насчет продуктов, а когда, выписав в бухгалтерии накладную, зашел опять в кабинет, здесь уже был мальчишка-почтальон. Председатель молча читал радиограмму. Потом он положил бумажку на стол и негромко сказал что-то по-чукотски. И, словно специально для Ершова, перевел по-русски:
— Райком инструктора в колхоз шлет, — он посмотрел в бумажку, уточнил: — Бабочкина. Собрание делать будет.
Ершов не ослышался: именно Бабочкина.
«Не может быть, — мелькнуло у него в первую секунду. И тут же он подумал: — Может, однофамильцы?»
— Бабочкина? — переспросил он. — Уж не Ася ли Николаевна?
Вместо Опотче ему ответила черненькая, с татуировкой на щеках девушка. Он и не заметил, когда она появилась.
— Ася Николаевна, — обрадованно закивала она головой и, широко улыбаясь, спросила: — Она друг ваш, да?
Все нацелили глаза на Ершова, а древний старик чукча, сидевший почему-то на председательском месте, даже вынул изо рта трубку, чтобы дым не мешал ему лучше видеть Ершова.
— Да, мы знакомы по Хабаровску, если это та Ася Николаевна, — ответил он.
— Та, та, — снова закивала девушка. — Там партшкола есть, она училась. Точно знаю.
— Тогда она, — Ершов уже вполне справился с собой. — Никогда не думал, что здесь окажутся знакомые.
Вечером он не знал, куда себя девать. Раскупорил бутылку коньяка. Налил стопку, вторую. Хмель не брал. Всплывали обрывки разговоров с Асей. Казалось, раз и навсегда забытых разговоров. Завтра он с нею увидится. «Не ожидала? Ну, как живешь?..»
…Вот и наступило «завтра». Интересно, как она встретит его: удивится, смутится, обрадуется?
Стук в дверь заставляет его отойти от зеркала.
— Товарищ старпом, я вам принес. — Кок в неизменной белой куртке и чепчике-блине поставил на стол поднос.
— Напрасно. Я бы вышел в салон, — сказал Ершов.
— А-а, — безнадежно махнул рукой кок, — на салон смело можно замок вешать, никто ключ не спросит. Механик еще в пять утра понесся нерп стрелять. Прохоров взял привычку раньше обеда не просыпаться…
«Непорядок, — подумал Ершов, — расшаталась дисциплина».
— С завтрашнего дня, — повернулся он к коку, — никому еды в каюты не давать. Тем, кто не явился вовремя к столу, тоже не давать. — И добавил: — Включая меня. Объявите всем.
— Есть объявить, — уходя, вяло отозвался кок.
Ершов снял крышку с судка. Ага, оленьи языки! От такого не откажешься. Подцепив вилкой один язык, он перекинул его на тарелочку. Нет, недаром считается, что оленьи языки — пища богов. Как-то в «Огоньке» он читал, что на Аляске убивали тысячи оленей, бросали туши в тундре на растерзание волкам, а языки отправляли самолетами к столу королей бизнеса. В самых фешенебельных ресторанах Нью-Йорка и Вашингтона оленьи языки редкость в меню.
«Подлая аристократия, — рассуждал Ершов, с наслаждением пережевывая мягкие кусочки ароматного мяса, — понимает толк в деликатесах».
Да, так куда ему, собственно, направить сейчас стопы: на аэродром, в правление? И прилетела ли она вообще? Пожалуй, прилетела: самолеты, как правило, приходят в первой половине дня. Сейчас пятнадцать двенадцатого. Что ж, сперва можно заглянуть в правление. Если ее нет, тогда — на аэродром.
Ершов вышел на палубу.
«Вот это погодка!» — обрадовался он взбунтовавшейся вдруг природе.
У трапа, прижавшись к палубной надстройке, притопывал ногами вахтенный матрос.
Ершов подошел к вахтенному, достал сигареты.
— Закуришь?
— Спасибо. Только что бросил.
Спички гасли одна за другой. Так и не прикурив, Ершов спрятал в карман пачку.
— Зря вы, товарищ старпом, идете, — сказал вахтенный. — Задуло-то не на шутку.
— Ерунда! — ответил Ершов. На всякий случай он отвернул уши шапки, завязал их у подбородка. Спросил: — Стармех вернулся?
— Вернулся. Две нерпы притащил.
— Ну добро, — кивнул Ершов, берясь за поручни трапа. И уже через плечо бросил: — Если заночую в поселке, тревоги не поднимайте.
С каждой минутой идти становилось труднее. Ветер настолько осатанел, что то и дело сталкивал Ершова с тропинки. Тропинку быстро заметало. Вскоре она вовсе исчезла под снегом. Но ветер дул в спину и заставлял чуть ли не бегом двигаться вперед.
«Врешь, дойду, — мысленно твердил Ершов. — Два километра по льду, а там — поселок…»
Вокруг Ершова все гудело, пело, клокотало. Теперь он шел, не видя по сути, куда идет. У одного из торосов он остановился. Держась руками за скользкую глыбу льда, перевел дыхание. Вдруг услышал резкий, как выстрел, треск. Лед раскололся в двух шагах от него. В узкой расщелине кипела черная вода, выплескивалась на лед.
«Какого черта я тащусь? — зло подумал Ершов. — Куда тащусь?..»
Он оглянулся назад. Что-то большое, черное мелькало в перекатах снежных волн. Конечно же, корабль! Выходит, он не так уже далеко отошел от него.
Ершов глубоко втянул голову в поднятый воротник шинели и, защищая рукавицами глаза от снега, пошел на танкер — грудью к ветру.
В стороне, где стоял танкер, с тяжелым скрежетом кололся лед.
Ушаров был взбешен. Он сидел в кресле бортрадиста и настойчиво вызывал «Пингвина». Рядом замер бортрадист Митя Ветров, молоденький, безусый паренек. Напряженно, так, что не шевелился ни один мускул, Митя смотрел на своего командира.
— «Пингвин»!.. «Пингвин»!.. «Пингвин»!.. Я — «Льдина-четырнадцать»… Я — «Льдина-четырнадцать»… «Льдина-четырнадцать»…
В наушниках трещало, шумело, скрежетало. В эфире шла какая-то чудовищная свистопляска.
— «Пингвин»!.. Я «Льдина-четырнадцать»!..
Самолет находился на подходе к Апапелху: осталось десять минут лету, а аэродром все молчал. Напрасно Ушаров считал, что виноват новичок-радист. Прошло ровно десять минут, как он сам ловит и не может поймать проклятую землю.
— «Пингвин»!.. «Пингвин»!..
И вдруг земля отозвалась.
— Я «Пингвин», — послышался в наушниках забиваемый шумом голос.
— Почему не отвечаете? Я — «Льдина-четырнадцать». Иду к вам.
— У нас пурга… Принять не можем…
— Что значит, не можете? — свирепо спросил Ушаров. — Почему молчали раньше?
«Пингвин» на какое-то мгновение пропал, потом далекий голос повторил:
— У нас пурга… Принять не можем… Идите Крестовый.
— Ветер? — Платон Ушаров уже не пытался сдерживать злости.
— Норд-ост, тридцать метров в секунду… Ожидается пятьдесят.
— Я сяду, давайте посадку!.. На борту хирург, у вас тяжелобольной…
Но «Пингвин» твердил свое:
— Идите Крестовый…
— Перестраховщики! — язвительно ответил ему Ушаров.
Но «Пингвин», вероятно, не услышал. «Пингвин» снова пропал.
— Под нами Апапелх, — спокойно произнес за спиной Ушарова штурман.
Ушаров обернулся к штурману, увидел, что Саша Рокотов, второй пилот, управляющий сейчас машиной, тоже выжидательно смотрит на него.
— На Крестовый! — сказал Ушаров и принялся снова вызывать злополучного «Пингвина».
Прошло какое-то время, прежде чем с земли ответили.
— «Льдина-четырнадцать», я вам сказал… — назидательно начал «Пингвин».
Ушаров перебил его:
— Запишите радиограмму!
— Давайте, — смиренно согласился «Пингвин».
— Апапелх. Больница. Плотниковой, — отчетливо произнес Ушаров. Секунду он молчал, потом раздельно начал: — Кружусь над Апапелхом. На борту хирург. Посадку не дают. Ухожу Крестовый. Буду зависимости погоды. Злой. Ушак. Все.
— Вас понял, — ответил «Пингвин».
Ушаров уже собирался снять наушники, как услышал сквозь потрескивание английскую речь.
— Ол райт, Ушак-паша! — донесся далекий голос.
Ушаров ничуть не удивился такому приветствию.
Сколько раз, находясь неподалеку от воздушной границы с Аляской, его окликали радисты американских аэродромов. И не просто окликали. Он мог наперед сказать, что последует за этим любезным приветствием.
— Ол райт, Ушак-паша! — повторил американец, полагая, что его не слышат.
— Ну-ну, — иронически произнес Ушаров, — чем ты меня сегодня порадуешь?
— Лети к нам! — последовало предложение. — Такой северный ас, как Ушак-паша, всегда найдет себе подходящее дело в Америке. Твои мальчики могут быть спокойны…
— Сколько ты заколотил на нашем прошлом разговоре? — перебил его по-английски Ушаров.
— Не будь дураком! — вместо ответа продолжал американец.
— А пошел ты… — уже по-русски выругался Ушаров. Он резким движением скинул с головы наушники, передал их Мите.
— Опять Америка шикарную жизнь обещала? — спросил, не поворачиваясь, Саша Рокотов.
— А что им остается делать? — пробасил Ушаров. — Циркачи.
Молоденький бортрадист Митя Ветров (это был его первый рейс после училища) вытаращил на Ушарова глаза: он только сейчас понял, с кем разговаривал его командир.
— Америка?!
Ушаров хлопнул его по плечу, усаживая тем самым в кресло:
— Полетаешь, парень, сам научишься с ними дипломатию поддерживать. А пока лови Крестовый.
Пожалуй, только в эту минуту Ушаров заметил, что хирург спит. Блинов спал, сидя на чемоданчике, где хранился его инструмент, привалясь спиной к дверце кабины. Он спал с открытым ртом, упершись ногами в кресло Саши Рокотова, а головой — в железную дверцу. И, как иногда бывает у спящих людей, выражение лица у Блинова было недовольное и предельно тупое. Вообще, Ушаров не любил своего хирурга, известного своей нагловатой циничностью, а сейчас он вызвал у него чувство гадливости. Ушаров окликнул его и, дождавшись, когда тот откроет глаза, сказал:
— Апапелх закрылся, мы идем на базу.
— Закрылся? — равнодушно зевнул хирург.
— Подвиньтесь, Блинов, я пройду, — угрюмо потребовал Ушаров, подступая к дверце, и зачем-то ткнул острым носком туфли в чемоданчик, на котором сидел тучный, не по годам рыхлый Блинов.
Блинов отодвинулся от дверцы, и Ушаров вышел из кабины.
Похоже, что пассажирка собиралась выброситься из самолета: стоит у выхода, в руках держит сумку. Увидев Ушарова, она улыбнулась (и что за способность у людей ни с того ни с сего улыбаться?).
— Опаздываем? — спросила она, показав на часики. — Уже пять минут первого.
— Вам не повезло, — сказал Ушаров. — Апапелх нас не принял.
— Почему?
— Там пурга.
— Так что же, что пурга?
— В пургу, как известно, аэродромы закрываются. Так что встреча с родственниками пока откладывается. На неопределенное время…
— У меня не родственники, муж там…
— Тем печальнее, — ответил он.
Неожиданно женщина начала часто моргать, в глазах появились слезы.
«Этого еще не хватало», — раздраженно подумал Ушаров. Он приблизился к ней.
— Во-первых, отойдите от двери…
Женщина послушно прошла в нос машины.
— …во-вторых, сядьте…
Она послушно села.
— …а в-третьих, сидите и ждите, когда вам скажут выходить…
…Самолет шел на высоте трех тысяч метров. Воздух был похож на морскую воду, прильнувшую к широким окнам кабины. Казалось, протяни руку — и черпай ее пригоршнями из моря. Сверху в море таращились крупные звезды. Далеко внизу лежало выстланное облаками дно.
Белые, дымчатые, черные, как отгоревший шлак, облака бежали навстречу друг другу, сталкивались, разбивались друг о друга, сходились в кучу, тяжело ворочались и снова бежали куда-то. Облачное дно было до головокружения шатким, как палуба гигантского корабля в шторм.
Самолет рассекал винтами, разрубал крыльями сердцевину этого моря, раскинувшегося между облаками и звездами. И плыл, плыл один в огромном пространстве, полном покоя и тишины, нарушаемой только рокотом собственных моторов.
А где-то там, за облачным барьером, за этим живым дном воздушного моря билась, неистовствовала пурга.
Саша Рокотов обернулся к Ушарову, стоявшему в раздумье за спинкой пилотского кресла.
— Поведешь?
Ушаров сел в кресло, положил на штурвал руки. Была отличная видимость. Вот они, звезды и созвездия: Полярная, Орион, Дельфин. Вот они, облака: крутые, тяжелые, накрепко отгородившие землю…
— Хорошо!.. Хорошо, да?
В общем-то, да. А в частности. Невезучий он в частности человек. Так и не придется ему в день своего сорокалетия встретиться с Юлей…
Пурга… Тот, кто не встречался с нею в пути, тот, кто не видел ее своими глазами, кто не ощутил ее своим телом, кто не слышал ее тревожного, пронзительного завывания, кто не чувствовал на лице ее игольчатых уколов, тот, чьих губ ни разу не коснулась ее шершавая, твердая, как наждак, пыль, тот, чья грудь ни разу не обледенела от ее холодного дыхания, — тот никогда не представит себе, что это такое.
Пурга…
Ее надо видеть.
Она рвет метровый лед на море, поднимает на воздух могучие льдины, сталкивает их лбами, громоздит друг на друга.
Пурга…
Она срезает с сопок многопудовые козырьки, гонит к подножию снежные лавины.
Пурга…
Она разбивает оленьи стада, срывает яранги, опрокидывает на трассе грузовики.
Пурга…
Ее надо слышать.
Пурга…
Она идет с Ледовитого океана. Тысячи тонн снега несет бешеный ветер. Тысячи тонн снега, переворачиваясь в воздухе, обрушиваются с океана на тундру. Огромный простор вечных льдов, земли и неба кипят, охваченные пургой.
Апапелх утонул в пурге. Она бьется в окна, в двери, в стены домов. Люди не выходят на стук. Все двери взяты на крепкие засовы.
Пурга мечется по улице, раскачивает провода, трясет телеграфные столбы. «У-у-у-у, у-у-у-у», — захлебывается она в стоне.
И свирепеет, свирепеет…
Пурга ломится в дом…
Девять тысяч километров до Москвы. Три тысячи — до Магадана… Ни на одной порядочной карте не нашлось точки для Апапелха. Тем более для домика заведующего базой. И никто третий в огромном мире не знает, что делают в этом домике двое людей. Никто этого не знает, кроме них самих…
— Ой, как вкусно, — говорит Ася, откусив уголок румяного, еще горячего пирожка. — Честное слово, очень вкусно!
Пироги немного подгорели, но в общем получились ничего. Особенно, если их жевать, запивая чаем.
— Видите, а вы хотели от меня сбежать. Лишились бы такой трапезы, — отвечает Тюриков.
Они пьют на кухне чай с пирогами. Странная температура стоит на кухне. У плиты — жара, у дверей — холод. В одном углу от жары потрескалась штукатурка на потолке, другой угол затянут серебряной изморозью. Держишь руки над столом — рукам тепло, поднесешь к окну — замерзают. Под столом мерзнут ноги, хотя они в валенках. А лицу жарко. Несмотря на тройные рамы, занавески на окне ходят ходуном. А в общем, неплохо, если учесть, что на дворе такая пуржища.
Ася чувствует себя с Тюриковым непринужденно. И десятый, нет, сотый раз она думает о том, как правильно сделала, что осталась у него. Окажись она сейчас вместе с Бабочкиной, та непременно стала бы пичкать ее всяческими прописными истинами.
— Вот так и живем, — жуя пирог, говорит Лука Семенович. — Пурга, мороз, ночь. А дело не ждет. Верите, забыл, когда книгу в руках держал. Все некогда.
Ася задерживает на нем взгляд. Она не сомневается, ему и вправду некогда. Тюриков здесь год, а сделал столько, сколько за пять лет не сделали его предшественники.
— И ведь что обидно, — тянется он за новым пирогом. — Никто не оценит. Вот сдвинули мы с мертвой точки торговлю в тундре. Думаете, спасибо от колхоза получили? Как бы не так, у Опотче дождешься благодарности! Или — утеплили склады, пять своих упряжек завели. Думаете, в райцентре заметили, похвалили? Написали хоть строчку?
И хотя он вовсе не жалуется, а говорит просто так, даже с веселой лукавинкой в глазах, Асе хочется сделать для него что-то очень хорошее.
— Я обязательно напишу о вашей базе, — говорит она. — И о вас.
Ася не делала секрета из своей поездки. Она еще раньше рассказала Тюрикову о письме, полученном редакцией. Сейчас он вспомнил о нем.
— Ну, скажите, как не злиться? Пишут всякую ерунду.
— Стоит обращать внимание! — говорит Ася. — Еще хватает на свете типов, для которых нет большей радости, как оклеветать другого. И столько еще этих типов, просто не поймешь, откуда они берутся. Будь моя воля, — Ася сжимает кулачок, — я бы их всех вот так!
Тюриков смотрит на Асю и весело смеется:
— Я знал, что вы приедете, но не знал, что вы такая, — неожиданно произносит он.
— Какая? — механически спрашивает Ася.
— Вы красивая… — Он в упор глядит на нее.
Ася краснеет, ерзает на табуретке, не зная, что ответить. Наконец решает перевести все в шутку:
— Вы опять делаете мне комплименты. Но я совсем не красивая, может, только симпатичная. А потом, откуда вы знали, что именно я приеду?
Странные огоньки, вспыхнувшие до этого в его глазах, пропали.
— Откуда знал? — Он встает, тянется к совку, чтобы подбросить угля, поворачивается к ней от плиты, разводит большие руки, смеется:
— Должны же нас когда-нибудь посетить газетчики. А кроме вас, кто мог приехать?
Абсолютно верно. В редакции районной газеты — четверо: шеф, секретарь, литсотрудник, машинистка. Кому мотаться по командировкам, как не литсотруднику, то есть не ей, Асе?
— Вы догадливы, — сказала Ася.
— Хотя это тоже комплимент, но я не обижаюсь, — он смотрит на нее по-прежнему просто и дружески.
Спустя минуту он спрашивает:
— Признайтесь, не было бы этого пасквиля на меня, вы бы не приехали? Я вас, газетчиков, знаю, — он шутливо грозит ей пальцем. — Напиши вам что-нибудь хорошее, смотришь — десять строчек в газете дали. А сообщат, что там-то и там живет эдакий негодяй, вы сразу туда и целый подвал строчите. Так или нет?
— В общем — нет, но бывает и так.
Ася вымыла чашки, поставила в шкафчик посуду. А дальше чем заняться? Посмотрела на часы: девять вечера. Ого, уже десять часов она сидит у Тюрикова! Десять часов назад началась пурга. Конца ей, кажется, не видно. Может, взяться за статью? Нет, сегодня начинать, пожалуй, не стоит. Тогда чем же все-таки заняться?
Тюриков, словно подслушав ее мысли, предлагает:
— Хотите, покажу свое семейство?
Вот и нашлось занятие.
— С удовольствием, — соглашается Ася.
Они перебазировались в комнату. Здесь гораздо холоднее. Не один, как на кухне, а два угла комнаты сверху донизу, облепила изморозь. Одна стена выходит на север, и в эту стену неистово колотит ветер. Но в комнате уютно. На стенах — две шкуры нерпы, «Девятый вал» Айвазовского. На полу — большущая шкура белого медведя. Кровать покрыта пушистым зеленым одеялом. Шкаф для одежды. Ничего лишнего, и все на своем месте. На письменном столе — лампа под оранжевым абажуром. А рядом с лампой… что это? Да-да, обыкновенная вышивка. На куске полотна, натянутом на легкий обруч, зеленеет тундра, а чуть поодаль, над высокими сопками, повисло оранжевое солнце. Вышивка не закончена, у солнца пока что недостает одного бока, и в том месте, где должен быть бок, торчит игла с коротенькой ниткой в ушке.
Ася переводит удивленный взгляд с вышивки на Тюрикова.
— Это вы?! Ой, как здорово! — Она не в силах скрыть восхищения. — Честное слово, здорово!
— Ерунда, — говорит Тюриков. — Балуюсь на досуге. Совсем не мужское занятие.
— Пусть не мужское, зато какая будет картина! — восторгается Ася. И думает: «Он просто удивительный человек!»
Тюриков немного смущен. Он прячет вышивку в ящик стола и извлекает оттуда пузатый альбом.
— Начиная от дедов, вся родословная здесь, — хлопает он рукой по альбому. — Вам объяснять?
— Конечно, иначе не пойму, — отвечает Ася.
Фотографии разместились в хронологическом порядке. Сперва — коричневые, с виньетками, на плотной бумаге. Дед Тюрикова в молодости. Бабка в молодости. Дед жены, бабка жены. Деды в молодости носили бравые усы. Молодые бабки украшали высокие прически массивными, похожими на вилы гребнями. Потом потянулись отцы и матери по обеим линиям. Они чинно восседали в деревянных креслах и просто на скамейках, окруженные многочисленными домочадцами. Бумага этих фотографий была попроще, над ними не так усердно трудились ретушеры.
Ася перевернула следующий лист в альбоме. Большеглазая полная женщина в легком платье держала на руках мальчика.
— Жена и сын, — сказал Тюриков.
Мальчик был вылитый отец: крупный, с выпуклым лбом, пухлыми губами.
— Он с мамой летит? — спросила Ася о сыне.
— Нет, остался у бабки, — сказал Тюриков. — Не хочется срывать с занятий. А главное, Запорожье — не Апапелх, там культуры больше, а заодно и витаминов.
Ася кивнула: да, конечно, ребятам нужны и витамины, и солнце, и речка летом. Хотя на Севере тоже полным-полно детишек: и тех, что здесь родились, и тех, кого привезли сюда родители. И, надо сказать, что все они растут, живут и чувствуют себя неплохо. Но это вовсе не значит, что Тюриков непременно должен забирать в Апапелх сына. Правда, она не сомневается, что он со временем это сделает. Человек, которого потянула на Север романтика, обязательно захочет приобщить к этой романтике своего Андрюшку или Сережку. А в том, что Тюрикова привела в их края романтика, Ася нисколечко не сомневалась. Она выросла на Севере и считала, что все, кто живет здесь или приезжает сюда, приезжают и живут только потому, что влюблены в Север. И потому, что она так считала, она спросила Тюрикова:
— Вы, наверное, теперь жалеете, что так поздно покинули свое Запорожье? Столько лет потеряли. Но я знаю одного человека — его в пятьдесят лет забросила сюда романтика, — и он говорит, что только здесь стал по-настоящему счастлив.
Тюриков поднял на нее глаза.
— Сколько вам лет, Ася?
— Двадцать.
— Так вот, когда вам будет сорок, вас уже никуда не забросит романтика. — Он помолчал, затем сказал: — А там черт его знает, может, и романтика.
— Вы отрицаете романтику в сорок и пятьдесят лет? — удивилась Ася. — Да я знаю столько геологов, полярников…
Тюриков перебил ее:
— Упаси бог! Ну кто бы заставил меня сюда тащиться, если бы не романтика.
— Вот видите! — победоносно воскликнула Ася.
Асе порядком надоело разглядывать фотографии незнакомых людей. И как только Лука Семенович, взяв пустое ведро, пошел в сени за углем, она поспешила закрыть альбом. Одна фотография выпала из альбома, легла на стол оборотной стороной. Крупными размашистыми буквами разбежалась надпись. Ася механически прочитала ее: «Никите Буренкову. В память о совместном проживании в доме отдыха «Красный луч». Август, 1955 год». Перевернула фотографию. Прислонившись спиной к березе, стоял Тюриков, щурился от солнца. Потом она снова повернула карточку, еще раз перечитала надпись. И ей вдруг стало жалко незнакомого человека Никиту Буренкова, который по неизвестной причине не хранит у себя эту фотографию, предназначавшуюся для него еще в 1955 году.
Громыхнула дверь, вернулся Лука Семенович.
— Разве это честно, Лука Семенович? — сказала Ася, протянув ему фотографию. — Подписываете на память и оставляете у себя.
Неужели она сказала такое, чего следует пугаться? А Тюриков, похоже, испугался. Вернее, испугались его глаза. Они вдруг округлились, метнулись по сторонам, прищурились, снова метнулись.
— Что вы на меня так смотрите? — растерялась Ася. Она поняла, что поступила неправильно: она не имела права читать надпись на чужой фотографии, да еще лезть со своими умозаключениями.
— Да нет… я так, — ответил наконец Тюриков. — Он уехал раньше срока, Буренков. Не успел отдать.
Фу ты! Выходит, никаких неприятных воспоминаний, связанных с этой карточкой, у Тюрикова нет. Это ей просто показалось, что она огорчила его. Вот дура! Ася облегченно вздохнула.
— Ну и метет, — говорит спустя минуту прежним ровным голосом Тюриков. — В дровник снегу надуло — за день не выгребешь. — Он засыпал в плиту сразу ведро угля, сказал Асе: — Давайте подумаем, как нам размещаться. Вы занимайте кровать, а я на кухне на шкурах устроюсь. Идет?
Ася не стала отказываться от привилегии занять кровать хозяина: все равно Тюриков настоит на своем. Спать она решила не раздеваясь: в свитере и брюках теплее. На кровати было два одеяла, на одно можно было лечь, другим укрыться, а сверху еще набросить полушубок. Раз Тюриков собирается спать в меховом мешке, одеяло ему не нужно.
Тюриков внес из сеней несколько оленьих шкур. Ася помогла ему расстелить их на полу, возле плиты. На шкуры положили меховой мешок.
— Вот у нас, Ася, здесь много говорят о культуре, — без всякой связи начал он. — Дескать, сейчас в северных поселках появилась армия интеллигенции. А о том, что эта интеллигенция гнилая, молчат.
— Это как же понимать — гнилая? — Расстилая шкуры, Ася наступила ногой на косу и сердито откинула ее за спину.
— Возьмите наш Апапелх. Кажется, все есть. Тут вам и врач, и учителя, и председатель колхоза, и завклубом, и библиотекарь, и культармейцы. Все они считаются новой интеллигенцией, проводниками культуры.
— Ну да, — подтвердила Ася, поднимаясь с пола.
— А если заглянуть в корень? — Тюриков все еще сидел на корточках на шкурах и снизу вверх смотрел на Асю. Глаза у него стали сухими, ноздри нервно вздрагивали, губы сжались.
Ася ждала, что он скажет дальше, еще не понимая смысла этого разговора. И Тюриков сказал:
— Врач Плотникова крутит с одним летчиком, а у него, по слухам, семья: жена, дети. У Опотче застрелилась жена… Сам Опотче трех слов не свяжет, а руководит колхозом. Учительница Геутваль родила неизвестно от кого ребенка, а сама воспитывает детей. Секретарь сельсовета — форменная дурочка. Хватит примеров?
— Ой вы, наверное, все преувеличиваете! — ни минутки не задумываясь, ответила Ася. — Все это, наверное, слухи.
— Какие там слухи, — он безнадежно махнул рукой. — Об этом знают и в поселке, и в тундре. А что толку? Вот вам и передовая, здоровая интеллигенция.
— Нет, я не верю, — резко качнула головой Ася.
— Вы не верите, другой не верит, — перебил ее Тюриков, — и ни у кого не хватает смелости вывести их на чистую воду.
— А вы возьмите и выведите, если убеждены, что они такие, — горячо сказала Ася. — Это же неправильно: сидеть и ждать, пока кто-то что-то сделает. Я, например, только бы так поступила. — И она так тряхнула головой, что тяжелая коса чуть было снова не перескочила со спины на грудь. Ася вовремя водворила ее на место.
Тюриков молчал. Он смотрел на раскрасневшуюся возбужденную Асю и молчал.
— Что же вы не отвечаете? — спросила она.
— Я могу сказать. Вы красивая, Ася. Если бы я был помоложе, влюбился бы.
Она не обиделась, не вспылила, не смутилась. Она по-детски хлопнула серыми глазищами и доверчиво сказала:
— В меня еще никто не влюблялся…
— А вы?
Ася покачала головой. Нет, она тоже не влюблялась. Ни разу. Ни в кого. Есть ребята, которые ей нравятся, но одно дело нравиться, а другое — влюбиться.
Вот какие признания сделала Ася Луке Семеновичу Тюрикову. И, сделав их, не чувствовала никакой неловкости. Во-первых, Тюриков чудесный человек. А во-вторых, с точки зрения своих двадцати лет Тюриков казался Асе не то чтобы очень старым, но далеко не молодым. Во всяком случае, отцу ее подружки Тони тоже сорок лет. И Тоня очень даже запросто посвящает его в свои секреты. И ничего, решительно ничего дурного нет в том, что один из немаловажных Асиных секретов узнал сейчас Тюриков. Видно, так уж по-особому устроены пожилые люди, если те, кто еще очень молод, не задумываясь, открывают им иногда даже самые сокровенные тайны…
— Спокойной ночи, — сказала Ася, направляясь в комнату.
— Спокойной ночи, — ответил ей Тюриков из кухни.
Ася долго не могла уснуть. Мешала не пурга, которая содрогала дом. Уснуть не давали мысли.
«Обязательно расскажу Бабочкиной о разговоре с Тюриковым, — думала она. — Надо же что-то делать, если здесь такой председатель, такая врачиха…»
Последней ее мыслью перед тем как уснуть была мысль о себе: «И почему это я думала, что в меня нельзя влюбиться?.. А вот Тюриков говорит — можно. Ох, и дура я, о чем только думаю!..»
Пурга ломится на почту…
Чего она хочет? Дать срочную радиограмму в Москву: «Не бойтесь, москвичи, у меня не хватит сил дойти до вас!» Послать молнию в Магадан: «Берегитесь, магаданцы, до вас-то уж я доберусь!»… Чего она хочет? Чего она ломится в маленький домик почты? Все равно ей не откроют. Все равно никто третий в огромном мире не узнает, что делают в этом домике двое людей. Никто этого не узнает, кроме них самих…
Коля хорошо придумал. Уселся на полу перед открытой дверцей печки и читает. В печке жарко горит уголь. От этого Колины меховые брюки прожарились так, что к ним не притронешься. Тепло коленкам, тепло груди, лицу. К тому же из печки на книжку падает красный свет и читать гораздо интереснее, чем при обычной электрической лампочке. Электричество он выключил специально, чтобы свет не мешал спать Оле.
Оля спит уже часа два. Руки лежат на столе, голова — на руках. Так и спит. Теперь она может спать хоть целые сутки, хотя и на работе. Кто же в такую пургу придет на почту? Коля отлично знает, что никто сюда не явится, поэтому он давным-давно заложил на засов входную дверь, устроился в Олиной комнатке, топит печку и читает. Считается, конечно, что они с Олей дежурят.
Оля не только телефонистка почты, она еще и Колина сестра. Им нередко приходится дежурить в один день и в одни часы. А вот пурга впервые застала их на дежурстве вместе. Сперва Оля тоже читала книжку. Она называется «Алые паруса». Читала, читала, не выдержала и уснула. Что ж особенного — пусть спит, если хочется.
Но сам Коля ни за что не уснул бы, пока не дочитал. Тем более такую книжку, как «Алые паруса». Коля сам живет на берегу моря, сам не раз ходил в море на вельботе. Но разве их море сравнишь с теми морями, что в книжке? Те моря теплые, вода в них голубая, люди ходят по берегу босиком, и им нисколечко не холодно.
А разве есть в их Апапелхе такие смелые капитаны, как капитан Грэй? Ну, есть в колхозе бригадир Тантикин. Ходит в море на моржей. Летом его вельбот попал в сильный шторм. Тантикин не растерялся: и вельбот привел к берегу и убитого моржа притащил на буксире. Но Тантикин — не капитан Грэй.
Или разве есть у них в поселке такие девушки, как Ассоль?
Очень обидно, что Оля уснула, не дочитав такую хорошую книжку.
Книжка, которая лежит у Коли на коленях, тоже интересная. В тайгу приехали комсомольцы и строят город. Разбили палатки среди деревьев и целыми днями пилят лес. Один из парней — Глеб Скворцов — пошел охотиться, его застала в лесу гроза, он заблудился. И вот весь палаточный городок отправился искать Глеба. Одну группу повел плотник Миша Скворцов — брат Глеба. Люди сутки бродили по тайге. Многие ни с чем вернулись в городок. Не возвращались только ребята, которых повел Миша. Они пришли только на третий день, но с ними был и Глеб.
Коля перевернул страницу, задумался. Он всегда подолгу думает, когда читает книжку.
…Вот тайга. А какая она? И как она шумит? Так же, как сейчас шумит за стеной пурга или сильней? И как выглядят живые деревья? Кто выше: сосна, береза или дуб? И как они пахнут?
Только один раз в жизни Коля видел настоящее дерево: елку. Ее привезли в поселок пароходом, потом поставили на Новый год в клубе, украсили игрушками. Тогда многие чукчи приезжали из тундры поглядеть на живое дерево. Седые старики удивленно открывали рты, ощупывали и нюхали колючие зеленые иглы так же подозрительно, как это делал вначале Коля.
А других деревьев Коля не видел.
И еще он думал. Как это можно жить среди деревьев? Выйдешь из дому, а назад дорогу не найдешь. Ведь все деревья похожи, кругом ничего не видно. Не то что в тундре, когда все вокруг открыто. Или почему это у русских бывают одинаковые фамилии? Вот Глеб Скворцов. И брат у него Скворцов. Они с Олей тоже брат и сестра, но он — Какля, а она — Каляны. Нет, если вся семья будет иметь одну фамилию, так можно всех перепутать. Правда, у всех русских есть имена, а многие чукчи, особенно старики, имен не имеют.
Но все-таки надо давать людям разные фамилии. Так уж наверняка никого ни с кем не перепутаешь.
Коля перевернул еще одну страничку. Опять задумался.
Пожалуй, не стоит ему учиться на капитана. Пожалуй, напрасно еще вчера он видел себя в морской шинели, точь-в-точь такой, как носит командир танкера, который ходит к ним на почту за письмами. Чтоб быть капитаном, надо долго учиться. Опять иди в седьмой класс, потом кончай десятилетку, потом — училище. А он не любит математики: всегда были тройки. Нет, когда тебе уже скоро шестнадцать лет, тут надо поспешить. И самое верное дело — стать хорошим охотником. Если стать хорошим охотником и поймать много песцов, могут послать в Москву на выставку. Ездил же в Москву его сосед — охотник Кергин! А в Москве — деревья живые, с запахом. По дороге до Москвы тайга. Увидишь и сосны, и березы, и дубы. Если ехать поездом, можно выйти на остановке и потрогать руками кору и листья. Да, лучше всего так и надо сделать: идти летом в колхоз, в бригаду охотников. Теперь уже Опотче не скажет ему, как осенью: «мало лет». Тогда, может, было мало, а теперь на целый год прибавилось.
Если хорошенько разобраться, то самая лучшая специальность в их поселке все-таки охотник. Ну, например, Оля. Она телефонистка. А что особенного? Зря он когда-то ей завидовал. Сиди все время за столом и передавай в трубку радиограммы, которые тебе приносят. Или записывай радиограммы, когда их передают с аэродрома радисты. Еще бы на аппарате передавать, а то — в телефонную трубку. В одном он завидует Оле: ей целых девятнадцать лет.
Тут никто не скажет: мало.
— А ты сидишь еще?
Коля вздрогнул от неожиданного голоса.
— Спи лучше, — сонным голосом сказала ему Оля. — Хочешь, мы на столе вдвоем ляжем?
— Я читаю, — ответил Коля.
— А я на столе лягу. Если сидеть и спать, шея болит.
Оля включила свет, начала собирать со стола бумажки. В комнате стало совсем не так, как раньше. Красный свет, падавший на книжку, пропал. Уголь в печке сразу побледнел, и Колины мечты тут же куда-то убежали.
— Ай-я-яй, — сказала Оля. — Как же так? Утром радиограмма пришла — и лежит. Катя дежурство сдала и не сказала. — Оля держала в руках радиограмму.
— Кому пришла? — спросил Коля.
— В больницу, доктору.
Коля подошел к сестре. Та вертела в руке запечатанную по всем правилам радиограмму: только адрес виден.
— Почитаем, — сказала Оля, — может, не очень важная. — И она царапнула ногтем по ленточке, склеивавшей радиограмму.
— Нельзя, — решительно сказал Коля. — Чужие новости нельзя читать.
Сестра удивленно посмотрела на него.
— Почему нельзя? А если бы я принимала?
— Ты не принимала, поэтому нельзя.
Не слушая его, Оля разорвала ленточку. В тот же миг Коля выхватил у нее бумажку, сунул за пазуху. Узкие черные глаза его стали вдруг злыми, огнистыми.
— Нельзя читать! — крикнул он. — Это важная новость! Сама забыла, а доктор ждет! Я там был, знаю: они самолет ждут!
— Самолет? — Оля засмеялась. — Кто прилетит сейчас? Такая пурга три дня идет. В такую пургу лучше печку топить и спать.
И тут Коля вспомнил: доктор говорила об угле. Доктор говорила, что в больнице кончается уголь, осталось совсем мало. Доктор собиралась идти в правление, договариваться, чтобы привезти уголь. Но она, конечно, не успела, потому что началась пурга. Как же так? Он сидит, читает, а там, может, все замерзают. Там девушка, за которой так и не пришел самолет.
— Оля, — как-то жалобно сказал Коля. — У доктора нет угля. Там очень больная девушка… Я возьму мешок в кладовке, отвезу…
— Сейчас?!
— А если больная девушка замерзнет? — спросил он.
— Ты не дойдешь.
— В коридоре — нарты. Если положить уголь на нарты и толкать…
— Ты не дойдешь, — упрямо повторила сестра.
«Если не дойду — не стану хорошим охотником, — вдруг подумал Коля. — Если не дойду — не увижу тайгу и деревья». И он спокойно, с упорством настоящего мужчины сказал:
— Я дойду. Только ты помоги мне положить уголь в мешок.
— Слышишь? — Оля скосила глаза на печку.
Можно было и не показывать. Выло не только в печке. Выло на чердаке, и казалось, что там бегают олени, стучат в потолок копытами. Выло за окном, а по стенам кто-то все время колотил палками, будто выбивал тяжелые медвежьи шкуры.
— Женщины всегда боятся, — неожиданно сказал Коля. — В тайге, когда идет гроза, тоже страшно. Но мужчины не боятся. Иди и помоги мне взять уголь.
Оля смотрела на брата. И когда это он так вытянулся? Уже выше нее! Совсем недавно у него были узкие, костлявые плечи. Теперь плечи залезли прямо в рукава пиджачка, а воротник рубашки совсем не сходится на шее. Неужели ее брат уже настоящий мужчина?..
— Я сейчас, — сказала Оля.
Пурга ломится в гостиницу…
Вот-вот она высадит окна. Вот-вот снимет с петель двери. Вот-вот прошибет своим ледяным лбом стены. Вот-вот она разбудит людей. Но умаявшиеся в дороге люди крепко спят.
Спит бабушка в теплой кацавейке. Спит ее дочь, чья-то молодая жена. Спит туго запеленатый сынишка бабушкиной дочери. Спит начальник автобазы, возвращающийся из отпуска. Спит ответственный торговый работник, летавший по делам в Москву… Спят все, кроме двоих. И пока все спят, никто третий в огромном мире не знает, что делают эти двое. Никто этого не знает, кроме них самих…
— Туп, туп… Туп, туп…
Шаги удаляются от двери. Минута — и снова под дверью:
— Туп, туп… Туп, туп…
«Чертов грузин! — мысленно ругается Редька. — Все пассажиры как пассажиры: устроились себе и спят. А этот третий час шатается по коридору».
При каждом «туп, туп» Редька оглядывается на дверь, ждет, пока удалятся шаги, и снова берется за бумаги. В кои веки выдался у него свободный день — спасибо пурге! — в кои веки решил привести в порядок свое бумажное хозяйство: проверить счета, накладные, составить нужные заявки, а тут — радуйтесь! От этого «туп, туп» уже трещит голова и нет никакой возможности сосредоточиться.
— Туп, туп… Туп, туп…
«Вот и поработай!» — Редька выжидательно смотрит на дверь.
— Туп, туп… Туп, туп…
Тарас Тарасович поднимается, выходит из комнаты.
Спина грузина — в глухом конце коридора. Редька идет в другой конец коридора, на кухню. Смотрит на термометр, торчащий из котла. В доме водяное отопление. Неплохо — девяносто градусов. Заглядывает в топку. Тоже неплохо. Пламя гудит вовсю, низ котла охвачен голубыми языками.
«Видать, кочегарил», — думает Редька о грузине.
В коридоре они сталкиваются.
— Товарищ Борода…
— Вы бы отдыхали, гражданин, — как можно вежливее говорит Редька. — Люди уже спят давно.
— Зачем спать? — искренне удивляется грузин. — Дома моя мама сейчас обед собирает, чехохбили на стол ставит, думает: где мой Ясон, мальчик дорогой?
— Волнуется мама? — покоренный открытой улыбкой Ясона, любопытствует Редька.
— Разве есть на свете мама, которая не волнуется о своем мальчике?
И вдруг Ясон изменил тему:
— Товарищ Борода, — он взмахнул рукой, и его часы, сдвинутые на запястье, очутились перед глазами Редьки. — Через пять минут десять. Отбросить десять — получаем двенадцать. В Москве куранты бьют. У тебя приемник есть, зови меня последние известия слушать. — И, не дожидаясь приглашения, Ясон взялся за ручку двери.
В приемнике трещало и скрипело. Совсем глухо, будто со дна пропасти долетали голоса: мужской и женский.
— …В Казахстане закончилось совещание хлопководов…
— …На Алтае идут дожди, совхозы продолжают вывозить на элеваторы хлеб…
— …Бригада Николая Мамая выдала на-гора двести тонн угля сверх плана…
— …В Киев прибыла польская делегация. В первый день посетила краеведческий музей, в оперном слушала «Богдана Хмельницкого»…
Сообщение о делах в стране сменила зарубежная информация. Москва, очень далекая, еле слышимая Москва передавала о том, что делается в мире…
— Да-а-а, — произнес Редька, потихоньку теребя бороду. — Неспокойно живется на земле. — Помолчал. — Еще не известно, как решится берлинский вопрос. Начнут из-за него атомную…
— Зачем начнут? — Ясон потряс копной смоляных волос. — Совсем не начнут. Во всяком случае, я не хочу, чтоб начинали. Ты тоже не хочешь. Раз никто не хочет — войны не будет.
— Так-то оно так, — неторопливо промолвил Редька. — Только еще никто не спрашивал у противника разрешения начать войну. И ни в какие времена противники не согласовывали вопрос о ее начале. Бухнут — значит, началась.
— Извини меня, товарищ Борода, — сказал Ясон, — я не люблю о войне говорить. Лучше песню слушать.
Ясон крутнул регулятор, в приемник неожиданно ворвалась громкая музыка. Ясон прищелкнул языком, прикрыл глаза, мечтательно протянул:
— «Аида»… Красивая музыка!
Он перевел регулятор, звук стал тише. И долго сидел, не шевелясь, закрыв глаза, слушал.
Когда замерли последние аккорды и приемник зашипел, точно в середине его жарилась на сковороде картошка, Ясон открыл глаза, поднялся.
— Люблю оперу, — негромко сказал Ясон. — Море звуков. Нырнешь, а дна нет. — И вдруг, будто очнувшись, весело произнес: — Верь мне, товарищ Борода, берлинский вопрос мудро решат.
— А ты сиди, — неожиданно для самого себя сказал Редька. — Рано еще спать.
— Спать не буду, — ответил Ясон. — Лежать буду, думать. — Он протянул Редьке руку. — Спасибо за известия.
У порога Ясон остановился:
— Скажи, пожалуйста, сколько такая пурга будет? Как думаешь?
— Чукчи так говорят, — охотно откликнулся Редька. — Не ушла к концу третьих суток, прибавляй еще трое суток. Не ушла к концу шестых — накинь еще трое. На десятый день обязательно пропадет. Но будем надеяться, что эта больше трех дней не продержится. Сразу вас и отправим, задерживать не станем.
— Зачем сразу? — Ясон отошел от порога. — Держи хоть целый день! Мне в больницу идти надо, Юлию Плотникову видеть. Ты задержи самолет, пожалуйста.
Редька улыбнулся в бороду: ему явно начинал нравиться этот чудаковатый парень, — развел руками:
— Ничего не поделаешь: это не мое право.
— По-твоему, я в Апапелхе буду — Юлю не увижу?
— По-моему, так.
— Ты, товарищ Борода, не знаешь Ясона Бараташвили. — Ясон заметно волновался.
— Не знаю, — подтвердил Редька.
— Ясон получил сорок дней отпуска. И Ясон сказал маме: у тебя есть сын Коста, мой младший брат. Коста служит в армии. Я полечу к Косте посмотреть, как он живет и служит. Моя мама всегда плачет, когда дети собираются в дорогу, даже если дети едут к бабушке Шалико за двадцать километров от Тбилиси. Этот раз мама плакала всю неделю. Но я уехал. Отпуск имею сорок дней, прошло десять. Я не полечу этим самолетом. Отдыхай, товарищ Борода.
И, произнеся такую речь, Ясон Бараташвили ушел.
Борода вернулся к своим бумагам. Посидел, посидел, подошел к двери, прислушался: шагов не слышно.
«Ай да грузин! — подумал он. — С Кавказа на Чукотку в гости! Это, брат, не фокус-мокус!»
Он снова сел за свои счета и квитанции. Но он настолько привык к шагам за дверью, что теперь ему не работалось без них.
Пурга ломится в дом Опотче…
Быть может, она мстит хозяину за то, что он не поехал в тундру — уж там бы она расправилась с ним! Быть может, она просто пытается выманить его на улицу и там, на улице, доказать, насколько она сильнее его? А возможно, ей хочется ворваться в двери, чтоб увидеть, что делают люди, которых она пленила в этом крошечном домике?
Пурга ломится в дом Опотче. И никто третий во всем огромном мире не знает, чем заняты здесь два человека. Никто не знает, кроме них самих…
Что он за человек, Опотче, председатель?
Бабочкина сидит с ним целый день в одной комнате, и за весь день Опотче произнес не больше десяти фраз.
«Что он за человек?..»
Все анкетные сведения о нем Ася Николаевна знает. Перед тем как выехать, читала в райкоме его учетную карточку и биографию. Ему тридцать три. До двадцати был пастухом. В двадцать сел за букварь. За тринадцать лет окончил две школы: семилетку и школу партийных кадров. В партии пять лет. Три года — председатель. В этом колхозе год. До этого жил в соседнем районе. К ним перевелся не из каприза, не из прихоти. Позапрошлым летом вельбот, на котором он возвращался с женой и сыном из бригады в поселок, напоролся на льдину (случилось это под утро, когда на вельботе все уснули, в том числе и моторист). Вельбот рассекло надвое, люди очутились в воде. Спаслось только трое…
Жена и сын погибли вместе с другими. Через полгода Опотче попросился в их район. Вот, пожалуй, и все, что знала о нем Бабочкина.
Она сидит с ним целый день, и весь день он молчит.
— Как же вы хотели уехать, получив мою радиограмму?
— Надо ехать, я обещал, — услышала она скупой ответ. — В сопках три стада, туда Горохов вчера поехал, молодой зоотехник, недавно в колхозе, помочь надо.
— Но можно на день-два отложить инвентаризацию.
— За два дня олени съедят там ягель. Какой смысл тянуть с подсчетом?
— А когда же вы собираетесь проводить отчетно-выборное?
— В субботу, как решили.
— Придется выехать в бригады?
— Нет, пастухи к усадьбе приведут на забой стада. Все соберутся на усадьбе.
— Да, но надо же как следует подготовиться к собранию.
— У нас все готово.
Этот разговор состоялся в первые минуты после того как пурга втолкнула ее в дом Опотче. С тех пор она не раз пыталась заговорить с ним. Он отвечает односложно: «да», «нет», «не знаю», «хорошо», «плохо».
— Долго может продолжаться пурга?
— Не знаю.
— Как у вас с торговлей в бригадах?
— Хорошо.
— Болеют олени копыткой?
— Нет.
— Как идет охота на песца?
— Хорошо.
— А как с летней охотой на моржей?
— Было плохо.
После таких ответов пропадает желание спрашивать.
…Дом разделен на две половины: одна — председателю, другая — зоотехнику Горохову. Перегородка в доме тонкая, слышно, как у зоотехника все время плачет ребенок.
Дом разделен не поровну: у зоотехника Горохова — комната и кухня, у Опотче — всего лишь одна комната. В этой кухне-комнате одно окно. Внутренняя рама не оклеена, поэтому из щелей не только дует, но и сыплет снегом. На подоконнике полно снегу. Страшным холодом несет с потолка. И дверь в сени ничем не обита, в нее дует. Словом, кухня-комната продувается насквозь. Продувается так, что на полке не умолкает звон посуды.
Но хотя хозяин, как видно, не очень позаботился утеплить свое жилище, у него есть все, что необходимо для более-менее приличной жизни: кровать, стол, этажерка, приемник, веник у порога, посудная полка и плита. Плита, правда, неуклюжая — чуть ли не в полкомнаты. В один прием она пожирает два ведра угля, а теплом не балует. Возможно, если бы не выдувало…
Ася Николаевна устроилась на табуретке возле приемника. Взяла первую попавшуюся книгу с этажерки, раскрыла, но читать не читает. На плечи наброшен полушубок, хотя от плиты до приемника два шага.
Опотче сидит на полу у самых дверей, строгает ножом короткие толстые палочки — копылья для нарт. Он в меховых брюках, торбасах и легкой кухлянке. Даже у самых дверей в такой одежде холод не проймет. У него широкое коричневое лицо, скуластое, гладкое. Узкие, совсем черные глаза и такие же черные, прямые волосы. Широковатый, но в общем-то правильный нос, по-мальчишески припухлые губы. Голова у него наклонена сейчас вниз, волосы свисают над глазами.
Бабочкина то и дело бросает взгляд на председателя. Странный перед нею человек.
Еще днем она показала ему письма, поступившие в райком. Ни много ни мало — четыре письма. Под каждым — по десять, двадцать подписей. В чем обвиняли письма? В невежестве (грубый, нечуткий), в обмане (уменьшает пастухам трудодни), в очковтирательстве (в пургу пропало стадо, а олени значатся в отчетах), в отлынивании от дела (на усадьбе не бывает, сидит в тундре, в бригаде каких-то дальних родственников).
Бабочкина внимательно следила за выражением лица председателя, когда тот читал письма. Выражение было безучастным: ни холодно, мол, ни жарко. Так же безучастно он вернул ей письма, сказал:
— Проверяйте. Если правда, в партии меня держать нельзя. — И добавил: — Председателем тоже.
Прошло не меньше часа, прежде чем Опотче сказал:
— Есть в письме подпись бригадира Тагро. Он на усадьбу при мне не приезжал. Сейчас только стадо сюда ведет. Есть подпись его жены, она неграмотная. Как могли они расписаться?
Больше он об этом не вспоминал. А Бабочкина тогда же подумала: «Поговорю с каждым, кто подписывался». Решила потому, что до этого у нее было совсем иное мнение: прочитать письма прямо на собрании, пусть люди встают и говорят открыто, пусть сами все решают. Пусть решают, может ли быть вот таким председатель?
Бабочкина снова взглянула на Опотче. Поза его оставалась неизменной.
«Интересно, мы всю ночь так молча и просидим: он — у дверей, я — на табуретке? Абсолютно непонятный человек».
— Давайте включим приемник, — предложила она и тут же подумала: «Как я раньше не догадалась?».
Опотче кивнул, не поднимая головы: дескать, согласен.
И на коротких и на длинных волнах Москва отвечала сплошным хрипом. Минск, Киев, Ленинград — такой же треск, гудение, писк. Попался Магадан. Слышимость была вполне хорошей, но магаданский диктор тут же любезно сообщил дорогим слушателям, что передача закончена.
Ася Николаевна водила по шкале волосок: слева — вправо, справа — влево. Простуженные голоса певцов, сиплая чужая речь, искаженная музыка сменяли друг друга. Ни одна станция не прослушивалась нормально. В водовороте звуков на мгновение прорезалась русская речь и пропала.
Бабочкина повела волосок назад, отыскивая потерявшуюся станцию. Нашла. В первую секунду ничего не поняла: слова русские, а произношение явно чужое. Потом догадалась: «Голос Америки». Выключать не стала, решила послушать.
Лающим, неприятным голосом, нажимая на каждое слово и напропалую искажая ударения, какая-то женщина поведывала миру о судьбе некой Мэри — своей подруги.
Сперва Ася Николаевна равнодушно слушала наивную до глупости историю Мэри, но чем дальше развивались события, тем становилось ей смешнее.
— Моя подруга Мэри, — сообщала рассказчица, — имела очаровательную квартирку. Муж Мэри — Говард писал очень миленькие труды по экономике, из-за чего семья прилично сводила концы с концами. Но вдруг в один прекрасный день мою подругу постигло несчастье. Говард погиб при катастрофе.
Вот тут-то и началось главное. Захлебываясь от восхищения, она пустилась перечислять все блага, которые свалились на Мэри после смерти мужа.
— Поскольку Говард незадолго до смерти купил шикарный автомобиль, который выгодно застраховал, Мэри получила солидную сумму по страховке! Кроме того, Говард имел голову, чтобы застраховать свой последний маленький труд. И Мэри снова получила деньги. Если учесть, что жизнь Говарда тоже была застрахована, Мэри опять получила деньги. Владельцы авиационной компании не забыли мою подругу: они уплатили ей за смерть Говарда. Таким образом, мы имеем, что бюджет Мэри после смерти мужа увеличился. Театры, кинематограф и ресторан — к ее услугам. И моя подруга не теряет времени.
После такого заявления она оставила Мэри в покое и принялась за ее детей.
— Старший из этих двух чудесных мальчиков — Джон, — вещала она. — Он собирается поступить в колледж. Что будет иметь Джон, если бог поможет ему попасть в колледж? Он, может, выхлопочет себе стипендию. Но если Джон не получит стипендии, у него есть еще один выход: хлопотать о временной денежной помощи из средств, которые жертвуют студентам богатые дома. Если же и это не удастся, есть третий выход. Он находится в том, чтобы никогда не вешать нос и не терять надежду. Я уверена, что Джон использует все три выхода.
Ася Николаевна не выдержала и громко рассмеялась. Опотче поднял на нее глаза, убрал рукой со лба волосы. Он тоже улыбался, впервые в этот день.
— Самый верный выход у Джона — третий, — сказал он. Встал с пола, стряхнул с кухлянки и брюк древесную стружку.
— А ведь это преподносится под лозунгом: «Завидуйте американцам!», — сказала Бабочкина, выключая приемник.
— Пускай им нерпы завидуют, — ответил Опотче. Потом сказал, показав на кровать: — Вам спать надо.
«А где он устроится?» — подумала Бабочкина.
Опотче будто подслушал вопрос.
— Я, однако, до утра провожусь с ними. — Он кивнул в сторону копыльев.
Лед, который поставили в кастрюле на плиту, успел растаять. Опотче налил в кружку тепловатой воды, выпил и уселся на прежнее место.
«Вот это любезность! — подумала Бабочкина. — Возможно, он думает, что я могу при нем раздеваться?..»
А спать ей в самом деле хотелось. Веки отяжелели, слипались. Будильник на столе показывал час ночи. Она поднялась и вдруг сказала:
— Я действительно лягу. Но вы отвернитесь, пожалуйста.
Опотче неожиданно смутился. Даже когда поднимался с пола (она все еще стояла у плиты), не смотрел в ее сторону. А поднявшись, сказал:
— Извините, совсем не догадался. — И вышел в сени.
Бабочкина не слышала, когда он вернулся в комнату. Уже засыпая, она подумала о том же, о чем думала весь день:
«Что он за человек, Опотче?»
И еще подумала: Верочка Репелетине говорила о каком-то моряке. Он здесь, и он ее знает. Кто бы это мог быть?..
За стеной по-прежнему плакал ребенок. Но она уже ничего не слышала.
Пурга ломится в больницу…
Она оцепила дом, таранит его бревенчатые стены. Темным пятнышком мелькает в сонме пурги домишко больницы. Девять тысяч километров до Москвы… Три тысячи — до Магадана… Много! Даже до Крестового целая тысяча километров! И ниоткуда — ни из Москвы, ни из Магадана, ни из Крестового не придет сегодня помощь. И нигде — ни в Москве, ни в Магадане, ни в Крестовом не узнают, что делают люди, запертые пургой в больнице. Никто не узнает, кроме них самих…
«Какой идиотизм! Кто придумал эту дурацкую специальность терапевта?! В городе, в клинике — ладно, а здесь?! Врач — и не способен оперировать!..»
И тут же другая мысль:
«Не завезла уголь… уголь кончается… Хозяйка!..»
А на смену ей третья, тревожная, мучительная, острая, как боль:
«Что делать?!»
Мысли теснились одна за другой.
Да, операция аппендицита — самая легкая. Но это в клинике, в больнице, где есть хирург. Тридцать минут, сорок, самое большее час — и наложены швы. Три дня — и человек поднимается с постели. Шесть дней — сняты швы. На девятый выписывают. «Спасибо, доктор, большое спасибо, до свидания!» Свидание, как правило, не повторяется.
Но Юля помнила один случай. Кажется, она уже была на четвертом курсе. Как-то утром ее разбудил плач в коридоре. Набросила халат, вышла. У соседки Анны Антоновны были красные глаза, лицо — в слезах. Она прижимала к груди телеграмму, бессмысленно повторяла одну и ту же фразу: «Толик, сыночек… сыночек мой!..» Потом Юля читала эту телеграмму: «Горечью сообщаем ваш сын Анатолий скончался после операции аппендицита». Тогда у Юли не укладывалось в сознании: как мог сильный, крепкий Анатолий погибнуть от такого пустяка? Позже Анна Антоновна ездила куда-то на Север, где работал до смерти сын, выяснила подробности. Его оперировал во время приступа терапевт — единственный врач на маленьком прииске. Неумелая операция закончилась трагически. Тогда же Юлин отец, такой же терапевт, как и она, сказал ей: «Терапевт может брать в руки скальпель только в одном случае — если уверен в себе. Если у него сто шансов на успех».
Если уверен в себе… А она, уверена она в себе? Когда-то на практике она оперировала больного с аппендицитом. Но рядом были ведущий хирург, операционная сестра…
Юля стояла у печки в пальто, в валенках, в рукавицах. Печка была холодной. Последний мешок угля, который наскребли в дровнике, она распорядилась отнести в палату. Сейчас от угля осталась половина. Хорошо, если хватит до утра.
…Через несколько часов после того как перестали топить печку, в комнате не осталось и признаков тепла. На столе стояла кружка с водой. Сейчас в ней лед. В чернильницу была воткнута ручка — ее уже не выдернешь. Спичечная коробка примерзла к подоконнику. Шкаф покрылся изморозью.
Раздеться и лечь в постель невозможно. Для этого нужно снять пальто, валенки, а снять их тоже невозможно.
«Завтра так же холодно будет в палате…»
Палата — единственная комната в доме, где сейчас тепло. Там можно сбросить пальто и платок, даже можно устроиться на ночь на свободной койке. Но Юля не пойдет туда. Не пойдет, потому что больше не может выдерживать взгляд прораба Акинфова. Стоило ей зайти в палату, как прораб поднимал на нее глаза. И молча смотрел минуту, другую. Так смотрят только на преступника.
Когда стало ясно, что самолета не будет, он спросил:
— Значит, вы, — он сознательно нажал на «вы», — сделаете операцию?
— Еще есть время, подождем, — ответила она, стараясь быть спокойной.
Взгляд Акинфова стал тяжелым.
— Сколько вам лет? — спросил он.
Она ответила.
— В сорок втором, в партизанах, разведчику разорвало миной ногу. Началась гангрена. Я сделал ему операцию: обыкновенной ножовкой отпилил ступню. Парень остался жив. Тогда мне было двадцать — на пять лет меньше, чем вам.
— Все могло кончиться иначе, — сказала она.
— Возможно, — ответил Акинфов. — Я это знал, хотя и не был врачом.
После этого она еще несколько раз заходила в палату. Иногда Люся, услышав шаги, открывала глаза. Как и раньше, пыталась улыбнуться.
К вечеру Люсе стало лучше — обманчивое утешение, вызванное частыми уколами. Этого могли не понимать Люся и Акинфов, но она знала: ждать можно только до завтра. Завтра нужна операция: утром, самое позднее — днем. Завтра вечером, возможно, будет уже поздно…
«Что делать?..» — в сотый раз мучительно спрашивала себя Юля.
Кто-то вышел из палаты в коридор.
«Сестра, — решила Юля. — Наверное, за мной…» Она пошла к двери и столкнулась на пороге с Акинфовым. Юля отступила назад, позволяя ему войти в комнату. Возможно, ей показалось, будто на лице прораба мелькнуло недоумение: то ли от того, что она так одета, то ли его удивил иней, покрывший все вещи. Но в следующую секунду лицо Акинфова снова стало непроницаемо-жестким.
— Где в этом поселке уголь свален? — спросил он ее.
Юля сразу догадалась о его намерении. И все-таки она зачем-то уточнила:
— Вы хотите идти за углем? В пургу и среди ночи?
Акинфов не пощадил ее:
— Когда заведующий оставляет больницу без топлива, его надо доставать другим.
Юля почувствовала, что ее охватывает злость. Что он, собственно, хочет от нее? В чем он пытается ее обвинить. И по какому праву он так разговаривает с нею?
— Уголь свален на берегу моря. От больницы — четыреста метров. Если пурга не собьет вас прямо у дома и если вы найдете дорогу — принесете. Да, сперва его надо отколоть от глыбы. В хорошее время на это уходит два-три часа. Лома у меня нет.
— Вы думаете…
— Думаю, — решительно перебила она, — что вы никуда не пойдете. По крайней мере до утра…
Кажется, в его глазах мелькнуло прежнее удивление. Мелькнуло и пропало.
— Честно говоря, — сказал он после паузы, жестко выговаривая слова, — я бы не сидел здесь на вашем месте. Залезть в нору и не показывать носа — мало радости для вас и для других.
Он повернулся и ушел. Так же неторопливо, грузно ступая…
Пусть идет! Пусть думает, что хочет! Она не собирается ничего ему доказывать!.. И какие она может привести доказательства! Сказать ему, что ее уважают в поселке? А уважают ли? Ведь всякое уважение — вещь относительная! Крикнуть ему, что он врет — она не сидит, прикованная к больнице!.. Но разве ее выезды в тундру такая уж великая заслуга? Будь на ее месте другой врач, он сделал бы то же самое.
Когда в бригаде умирала роженица, другой точно так же пошел бы к ней. Другой, возможно, не так бы, как она, изнемог, переходя через сопки, чтобы попасть к больной. Другой тоже спас бы женщину…
Что ему скажешь, этому прорабу, если он прав?..
Юля присела на кровать, беспомощно опустила руки. В комнате стало еще холоднее. Снег свободно проникал через трубу в печку, сыпался на пол из поддувала. «Взг-взг-взг», — визжала под окном пурга. «У-у-у-у-о-о-х», — стонало на крыше.
Воротник пальто у подбородка покрылся льдинками — от теплого воздуха.
Юля провела варежкой по воротнику, льдинки не отставали. Она оторвала одну льдинку вместе с комочком меха, положила на стол. Оторвала еще одну льдинку, еще…
«Что делать?! Что дел…»
Она выщипывала с воротника кусочки меха с дрожащими на концах крохотными льдинками, аккуратно складывала их на столе: одну к другой, одну к другой. Потом открыла шкаф, из стопки книг взяла одну. Посмотрела оглавление. Раздел «Хирургия брюшной полости» начинался на 145-й странице.
Часы показывали три ночи, когда она поднялась и пошла в палату.
Люся спала. Даже при скупом свете лампочки, забранной в оранжевый колпак, было видно, как бледно лицо девушки. Ни кровинки не было в лице. Одеяло на груди лежало неподвижно, будто и не дышит под ним человек.
Акинфов покинул свое обычное место: сидит перед открытой дверцей печки на перевернутой табуретке. Локти уперлись в колени, широченные ладони подпирают лицо. Он повернул к ней голову. Слабый свет не позволял увидеть выражение его глаз.
— Если к утру пурга не кончится, — сказала Юля, — буду оперировать сама.
Акинфов как-то дернулся, словно хотел встать, но неожиданно передумал. Потом резко кивнул ей, точно выразил согласие.
Сестра, дремавшая на стуле в другом конце палаты, оторвала от тумбочки голову, сонно спросила: «Вы меня?» — и тут же поднялась, подошла к печке.
Юля взяла стоявшую рядом табуретку, тоже понесла ее к печке, села рядом с Акинфовым. У печки лежал мешок с углем.
«Ведра два осталось», — определила на глаз Юля и начала расстегивать пуговицы на пальто.
Здесь пальто было ни к чему.
Пурга несется с Ледовитого океана. От самого полюса тянет снежную дорогу. Не счесть километров этой дороги! Не взвесить тучи снега, переворачивающиеся над землей!
Ветер и снег…
Снег и ветер…
И ничего другого не существует больше на свете.
Пурга бушует в Апапелхе. Ухватив за горло дома, трясет их деревянное тело. Заталкивает поглубже в трубы дым, забивает в топках огонь. Тарабанит разбойным стуком в окна, ломится в двери тяжелым плечом сугробов. Сотнями пьяных голосов горланит на улице песни. И не прогонишь ее, не укротишь.
Пурга бушует в Апапелхе. Все, что плохо лежало, — выметено из поселка. Все, что непрочно держалось, — сорвано, унесено в тундру.
Пурга бушует в темноте полярной ночи. Где дома, где сугробы, где столбы — не разберешь.
Все исчезло, перепуталось в сплошном водовороте ветра, снега, тьмы…
Но что это за пятно чернеет, придавленное к сугробу?
Вот пятно шевельнулось, распалось на два, двинулось вперед.
Это человек ползет по снегу, толкая впереди себя нарты. Голову он просунул под нарты, одной рукой упирается в снег, другой держится за полоз. Метр… еще метр… А пурга следит за человеком, не отстает от него. Она позволяет ему проползти только эти два метра. Потом она кидается под нарты, переворачивает их, вдавливает человека лицом в снег. И сразу отстает от него.
Человек минуту лежит неподвижно, потом медленно поднимает голову, ползет к нартам, хватается руками за ее края, одним рывком ставит тяжелые нарты на полозья. И тут же пурга снова набрасывается на него, силится вырвать из рук нарты.
Но теперь он цепко держит их за оба полоза, держит так, что не отнять.
«Здесь», — думает человек.
Он толкает нарты влево, и они проваливаются в какую-то яму. Человек падает в ту же яму. Он долго трет глаза, осматривается. Снежная яма вырыта пургой перед самой дверью. Под дверью — ступеньки. Человек ощупывает их. Одна, две, три, четыре…
«Магазин», — разочарованно определяет он.
Всего на один дом ошибся он.
Человек приподнимается из своего укрытия и смотрит вправо. Ему кажется, что он видит желтое пятнышко в том месте, где стоит нужный ему дом. Но пурга уже вспомнила о человеке, ударом в лицо заставила его опуститься в яму.
Человек немного посидел, потом потрогал веревки, крепившие на нартах поклажу. Потом стал на колени, уперся спиной в задок нарт и начал выталкивать их из ямы.
Гораздо позже, через несколько дней, он рассказывал своей сестре, какую злую шутку сыграла с ним под конец пурга. Он уже почти был возле дома, когда пурга сильнее прежнего накинулась на него, отбила у него нарты, отшвырнула их назад — к магазину. Но даже когда он вновь подтянул их к дому, ему еще долго пришлось разгребать руками снег, приваливший двери. А еще дольше — стучаться в двери…
Несколько рук втянули человека в сени. Те же руки затащили в дом нарты.
И Юля Плотникова ахнула, увидев перед собой мальчишку-почтальона.
— Я привезла уголь, — сказал Коля. — Я не успела раньше… И радиограмма тебе есть…
Ему помогли быстро раздеться, повели в палату отогреваться.
Юля вскрыла радиограмму:
«Кружусь над Апапелхом. На борту хирург. Посадку не дают. Ухожу на базу…».
Она присела на краешек кровати, положила на спинку руку, уткнулась в согнутую руку подбородком.
«Ушак, Ушак! Как же ты не смог сесть? Ведь ты должен был сесть! Другой мог не сесть, а ты должен был…»
Юля чувствовала: еще минута — и она заревет. На виду у всех… Хотя и главный врач.
А на базе тихо. На базе мороз тридцать градусов. Воздух тугой, как резина, снег крепкий, как цемент, — пила не возьмет. В пору устраивать оленьи гонки. Или нестись с головокружительной скоростью на санках с сопки. Впрочем, ни один нормальный человек не станет предаваться таким развлечениям ночью. Для этого день есть.
Ушаров открыл глаза от взрыва хохота. Он и не заметил, как вздремнул. За столом, где шла игра в преферанс, во всю глотку ржали ребята. Ушаров локтем оттолкнулся от кровати — кровать заскрипела. Смех несколько утих.
— Не спишь, Ушак? — спросил его Рокотов. — Подсаживайся к нам. Мы Ветрову уроки игры преподносим, — сказал он, кивнув в сторону молоденького бортрадиста. — Третий раз продувается.
— Не хочется, — вяло отозвался Ушаров, вытаскивая из-под кровати унты.
— Никак не втолкуешь ему, что в распасовку взятки не берут, — продолжал Рокотов. — В летчики записался, а погоду делать не умеет. — И Рокотов наставительно сказал Мите. — Если экипажу не дают вылет по причине погоды, экипаж делает погоду сам: режется в преферанс или пропускает по маленькой. Вопросы будут?
— Понял, — бодро ответил Митя.
Но оптимистический тон никак не соответствовал выражению Митиного лица. На Митином лице была написана крайняя растерянность, лицо и уши горели, лоб был мокрый, словно парень умаялся от тяжелой работы. Хохотали, вероятно, по его адресу, отчего радист и был так смущен. Ушаров посмотрел на Митю, сказал Рокотову:
— Обрадовались чистой душе! — И Мите: — А ты в долгу не оставайся — это же разбойники!
Он натянул унты, снял с вешалки пальто и шапку.
— Далеко? — спросил его Рокотов.
— Так, пройдусь.
Ночь была морозная, светлая. По небу торопливо бежал зеленоватый месячишко, на миг проглатывая попадавшиеся навстречу звезды. Лётный городок лежал как на ладони. От центральной дороги к домам разбегались тропинки, чернея на снегу. Ушарову хорошо был знаком этот городок. Так же, как десятки других лётных городков на Севере. В каждом из них он не раз бывал, в каждой гостинице не раз дневал и ночевал. Вот в этом доме живет начальник аэродрома. Жена начальника удивительная ;женщина: три года подряд дарит мужу по двойне, и все девчонки. В доме — собственный детский сад. Следующий дом — баня. Отличная банька с парной. А этот сугроб не убирают специально: для любителей окунуться в снег после изрядной пропарки. Дальше — клуб. Рядом — библиотека.
Дойдя до последнего дома, Ушаров повернул назад. Воздух приятно пощипывал лицо.
«Крепчает мороз, — решил он, — тридцать пять…».
Прошел мимо гостиницы — в противоположный конец городка. Снег певуче поскрипывал под мягкими подошвами унт, серебрился под ногами. У последнего дома Ушаров снова развернулся на сто восемьдесят градусов. Возле гостиницы остановился, закурил, поднялся на крыльцо, сел на боковую скамейку.
Курил и думал. О чем? Обо всем сразу. Но главное — о том, что паршиво сложился день. Можно было, конечно, отметить с ребятами — как-никак круглая дата. Но в общем, не этого хотел он — не просто выпивки в честь сорокалетия. Хотя выпить в такой день тоже не мешало (кстати, он никогда не разыгрывал из себя трезвенника). И все-таки затевать сейчас пирушку с днем рождения совсем не стоило.
Ушаров щелчком отшвырнул окурок, достал новую папиросу. За домом заскрипели шаги, кто-то прокашлялся простуженным голосом. Невысокий мужчина в летной тужурке поднимался на крыльцо. Ушаров затянулся, сверкнув огоньком. Летчик толкнул дверь вовнутрь и вдруг остановился, повернулся к Ушарову.
— Так и есть, он самый! — Он уже хлопал Ушарова по плечу. — Здорово, Ушак!
Перед Ушаровым стоял старый знакомый — Федор Заводилов.
— Здравствуй, Федор, здравствуй, дружище! — гремя басом, тряс его за руку Ушаров. — Каким чудом?
— Вот загораю.
— То же самое, — сказал Ушаров. — Чуть было не сел — вернули.
Заводилов уселся рядом на скамью.
Лет пять назад Заводилов был вторым пилотом у Ушарова. Потом сам летал первым пилотом, пока его не перебросили на другую базу. Последние три года они встречались редко, случайно попадая на один аэродром.
— Ну где ты и как? — спрашивал Заводилов. — Слыхал, ты на Врангеля фокус показал: на одном моторе при южаке садился?
— Было, — ответил Ушаров. — А в общем, все так же: куда прилетишь, там и дом. Скоро начнем грузы на «СП» перебрасывать. Все веселее будет.
Они не виделись больше года, Заводилов вспомнил об этом.
— А у меня за это время прибыль: сын родился.
— Поздравляю, — искренне сказал Ушаров.
— Угадай, как назвал?
— Трудно.
— Платошкой. Платон Федорович Заводилов. Звучит? А знаешь, почему Платоном?
— Нет.
— В честь тебя.
— Мог бы и получше имя придумать. Но все равно поздравляю!
— А как твой парень, растет?
— Растет, в седьмой ходит.
— Не женился, случайно?
— Пока нет.
— Постой, — вспомнил Федор, — ты, помнится, закругляться собирался. Передумал?
— Да вот, видишь, пока здесь, — ответил Ушаров. — Север, сам знаешь, притянет магнитом — не оторвешься. Что-то мне в средних широтах летать не хочется.
— Не хочется, значит, не переселяйся. — И Федор тут же предложил: — Пойдем ко мне, у меня кое-что есть, поднимем за встречу.
— Давай, — согласился Ушаров, — все равно ночь кувырком пошла. Я только в диспетчерскую загляну: как там прогноз на завтра.
— Ладно, жду, — ответил Федор. — Шестая комната — моя.
В сводках о погоде ничего утешительного не было: завтра на всем побережье океана ожидалась та же пурга. Значит, предстоит затяжное отсиживание. Пробежав глазами скупые сводки метеобюро, Ушаров покинул диспетчерскую.
Встреча с Федором как-то встряхнула его. Возможно, виной были его вопросы: «Не женился?», «Закругляться передумал?..».
Год назад Платон Ушаров твердо решил, что с Апапелхом надо кончать. Десять лет отлетал здесь, хватит.
За эти десять лет среди полярных летчиков о нем сложились легенды. Пилотская братия называла его «северным асом». Она, эта братия, перекроила его фамилию: в глаза и за глаза он стал Ушак-Пашой. Он знал, что всем этим легендам обязан Северу. Север научил его посадкам вслепую, посадкам, когда отказывали сразу оба мотора. Север научил взлетать и в пургу и в туман.
Но со всем этим пора было расстаться. Был Вовка — сын. И уже десять лет (с тех пор как умерла жена) Вовка жил с его старушкой матерью в Ярославле. Мальчишка рос, у мальчишки начинал формироваться характер. И ограничиваться высылкой денег домой становилось невозможным. Надо было переселяться в свой Ярославль, браться самому за воспитание Вовки. И вот когда все было решено, появилась Юля. Сперва пассажирка (мало ли навязывают ему пассажиров), потом знакомая. Потом…
Отношения у них были странными. Ни одного объяснения, ни одного слова о своих чувствах. Только то, что говорили глаза. В ее глазах он всегда читал радость при встречах. Они всегда были слишком короткими, эти встречи — от посадки до вылета. В его глазах она, вероятно, мало что могла прочесть. Он никогда ничего не обещал наперед. С нее тоже не брал обещаний.
— Когда же снова ждать? — полушутя-полусерьезно спрашивала Юля, провожая его к аэродрому.
— Не знаю.
— В этом месяце, в будущем?
— Тоже не знаю.
— Кто же знает?
— Аллах! — Он поднимал кверху руки.
И так весь год: все десять или двадцать встреч, когда его забрасывала в Апапелх судьба. И с каждой встречей его все больше тянуло к Юле.
Ушаров любил эту девушку. И не от одиночества, не от однообразия летной жизни родилась его любовь. Ему все нравилось в Юле: и то, что она стриглась под мальчишку, и то, что она больше любила молчать, чем говорить, и то, что у нее был спокойный, не по годам ровный характер. Ему нравилась ее серьезность, ее сдержанность. Ему нравились ее каштановые волосы, ее глаза, губы. Все это давно стало для него родным. Но несмотря на это, он никогда не говорил ей о своем чувстве. У него была причина так поступать. Была причина, удерживавшая его от решительного шага.
«Мне — сорок лет, ей — двадцать пять. Ей двадцать пять, Вовке — тринадцать», — не раз думал он. И в то же время он понимал, что так не может длиться до бесконечности.
В этот раз, вылетая в Апапелх, Ушаров решил выяснить все до конца, поставить все точки над «и». Сказать ей не о том, что любит, а спросить ее, готова ли она быть с ним всегда? Здесь или где-то в другом месте — это уже не имело значения. Главное — быть с ним. Он ничего не пытался предугадывать, как она ответит, как на него взглянет? Важно было, чтоб эти несколько часов, которые он будет в Апапелхе, стали их первыми общими часами.
«Нет, не стали бы, — вдруг подумал Ушаров. — Там тяжелобольной человек. Какое могло быть признание?».
Только теперь он вспомнил, что его давно ждет Федор.
Сколько же прошло, как он покинул диспетчерскую? Ушаров посмотрел на часы: два ночи. Значит, он вышагивает по городку полтора часа.
«Федор обидится, надо идти», — подумал он.
На крыльце задержался, взглянул вверх. Чистое небо, мягкие звезды. У месяца совсем побелели рожки, светятся будто хрустальные. Ни малейших признаков непогоды. В синем свете мирно дремлет заснеженный городок. А где-то пурга. В Апапелхе, возможно, умирает человек. И возле него сидит Юля, проклинает свою беспомощность и тщетно ждет Блинова, который дрыхнет сейчас у горячего радиатора. Хотя при чем Блинов?
«Виноват я. Я и никто другой. Надо было плюнуть на запрет и идти на посадку. Если из ста остается хотя бы один шанс на удачу, его нельзя упускать».
Сейчас он не думал о том, как рискованно было садить машину при таком ветре. Сейчас он считал, что совершил ошибку, отказавшись от риска. Сейчас он был уверен, что самолет приземлился бы удачно, Блинов давно был бы в больнице. В крайнем случае он, Ушаров, получил бы еще один строгий выговор от начальства за недисциплинированность…
В глубине души он понимал бесполезность вот такого риска. И тем не менее он ругал себя за то, что послушался «Пингвина», не попробовал сесть, упустил тот единственный шанс, который мог оказаться удачным. Теперь его мучит совесть. Теперь он десятый раз задает себе один и тот же вопрос:
«Что с больной? Что с Юлей?..»
Было уже три ночи, когда Ушаров открыл дверь в шестую комнату. Свет из коридора упал на стол. На столе бутылка коньяка, закуска. В комнате — дружное посвистывание носами. Ушаров потихоньку прикрыл за собой двери.
Это даже к лучшему, что Федор уснул, не дождавшись его. Пить ему совершенно не хотелось: ни за встречу с Федором, ни за свое сорокалетие.
Пурга ломится в дом заведующего базой. И не понять: то ли крыша рушится в доме, то ли… Ася рывком поднялась на кровати, отпрянула к стенке.
— Мерзавец! Негодяй!
Пощечина щелкнула, как выстрел.
«В лицо, надо бить в лицо!» — мелькнуло у нее. Ладонь ее снова обожгла ноющая боль.
— Негодяй! — повторила она.
Минуту назад все это только снилось. Кто-то тяжело дышит рядом, кто-то большой и страшный обхватил ее за шею и тянет куда-то… Она силилась проснуться, чтоб отогнать этот неприятный сон. Открыла глаза и испуганно вскрикнула. В тот же миг послышался шепот Тюрикова: «Глупенькая, это я…» Ася подскочила, сон как рукой сняло. В темноте она не видела его лица, но чувствовала, оно рядом. Удар оказался точным. Второй — тоже по лицу.
В комнате на мгновение стало очень тихо.
«Пусть только полезет еще, — пронеслось в это мгновение у Аси. — Пусть полезет, убью…»
— Глупенькая, — опять на шепоте произнес Тюриков. — Что особенного?.. — Он часто, прерывисто дышал. — Что особенного… никто не узнает…
— Слушайте, вы, Тюриков! — зло и громко сказала Ася. — Сейчас же зажгите свет!
Опять стало тихо. И опять его невнятный шепот. Еще секунда, и он очутится рядом. Он в десять раз сильнее ее… Ох, как она ненавидела в эту минуту заведующего образцовой базой!
— Слушайте, Тюриков! — почти крикнула она, задыхаясь от ненависти. — Если вы не зажжете свет и не уйдете, я… «Что я? Пожалуюсь его жене, заявлю в милицию?!»
— …Вы что, забыли — я официальное лицо!
И сразу подумала: «Господи, что я плету?».
Пауза затянулась. Похоже, ее слова отрезвили его.
— Зажгите свет! — снова потребовала она.
Сперва Тюриков что-то невнятно пробормотал, потом отошел от кровати, споткнулся о стул. Наконец щелкнул выключатель. Еще раз и еще.
— Света нет, — сказал он каким-то чужим, неестественным голосом. — Оборвало провода…
«Врет», — подумала Ася, но сказала другое:
— Тогда зажгите лампу! Ну!
Тюриков долго чиркал на кухне спичками, шарил руками на полке. В кухне появился слабый свет, и оттуда сразу потянуло запахом стеарина. Свечу он поставил на умывальник, чтоб свет лучше проникал в комнату, а сам отправился в сени.
Ася с омерзением думала о случившемся.
«Негодяй! А еще пек пироги к приезду жены! Мерзавец!» — мысленно твердила она.
Острое напряжение, которое до этого владело ею, сменилось вдруг какой-то слабостью. Было стыдно от одной мысли, что Тюриков посмел так поступить. Сейчас надо было сделать одно: встать и уйти, хлопнуть дверью. И еще раз сказать на прощанье, что он негодяй.
Ася спрыгнула с кровати.
«Ничего, что пурга. Как-нибудь доберусь до соседнего дома. Безразлично, кто в нем. Лишь бы не оставаться…»
Она быстро сунула ноги в валенки, одернула свитер, обернула вокруг шеи косу. Сейчас она еще не то скажет этому негодяю. Сейчас она возьмет свой полушубок, и ее ноги здесь больше не будет.
Скрипнула дверь. Пригнувшись под низкой притолокой, вошел из сеней Тюриков. От холодного воздуха качнулось, задрожало пламя свечки. Ася не решалась выйти на кухню.
«Как я буду смотреть на него?.. Негодяй!..»
В кухне что-то забулькало, запахло керосином.
«Лампу заправляет», — догадалась она.
Ася слышала, как Тюриков закручивал головку лампы, протирал стекло, зажигал спичку.
«Который час?» — подумала она.
Часы мирно тикали под рукавом свитера. Стрелки показывали шесть утра. Оказывается, уже утро! Она решительно шагнула к двери.
Плита горела. Выходит, он топил всю ночь. На полу была свернута его постель: оленьи шкуры и меховой мешок. Тюриков зажигал лампу. Он не обернулся. Лампа сразу разгорелась, не хуже электричества осветила кухню.
— Не делайте глупости, — сказал он обычным, слегка веселым голосом, увидев, что она снимает с вешалки полушубок. — Там метет хуже вчерашнего. И никуда вы не пойдете!
— Пусть вас это не волнует, — холодно ответила Ася.
— Пока вы у меня, я за вас отвечаю.
Заведующий базой как ни в чем не бывало смотрел на нее: как будто ничего не случилось между ними. Ни замешательства, ни смущения — ничего этого не было на его лице.
— Неужели отвечаете? — едко спросила Ася.
Неожиданно Тюриков засмеялся:
— Ну, допустим, я сделал глупость…
— Слушайте, не притворяйтесь! — оборвала она его. — Скажите спасибо, что я не знаю вашей жены. Я бы рассказала ей, что вы из себя представляете.
— Она не поверит, — по-прежнему весело ответил он. И добавил. — А потом ведь я могу сказать, что вы сами пришли ко мне.
Нет, с таким типом она больше не могла находиться рядом. Она толкнула двери.
Дверь была запертой.
— Видите, — сказал Тюриков, — вы не уйдете. Ключ у меня в кармане.
Первым желанием Аси было схватить что-нибудь тяжелое и запустить им в Тюрикова. Но она решила вести себя иначе. Она решила убить его словами.
— Вы всегда так обращаетесь с женщинами?
— Давайте, Ася, забудем, что было, — неожиданно сказал он. — Если бы вы были старше…
— То что бы было? — с вызовом спросила она.
— Смотрели бы на жизнь проще. — И добавил: — Не бойтесь, я не трону вас больше.
Ася молчала. Нет, этого Тюрикова не проймешь никакими словами.
— Все равно о том, что было, никто не узнает. — Тюриков уже сидел на табуретке. — Я не скажу, вам тоже невыгодно говорить. Значит, никто не узнает. Но будем откровенны. Вы считаете меня негодяем. А я думаю иначе. Вот вы красивая, умная, защищаете чистоту морали. А жизнь есть жизнь. И чистоты в ней мало. Да и что плохого в том, что захотелось обнять красивую девушку.
И оттого, что Тюриков произносил все это открыто, ничуть не смущаясь, выдавал свои мысли за непреложную истину, он стал просто невыносим.
«Отличный работник, деловой человек!» — вспомнила Ася слова пожилой бухгалтерши торговой базы. И тут же почти грустно подумала: «И такая гниль».
— Вот что, Тюриков… — Она сняла полушубок, повесила на прежнее место. — Я, конечно, останусь. Но если вы приблизитесь ко мне, имейте в виду, я плюну вам в лицо.
И она демонстративно уселась за столик — напротив Тюрикова. И смотрела на него тоже демонстративно — вызывающе.
«Ну, какую гадость вы еще скажете, — говорил ее взгляд. — Говорите, пожалуйста. Мне теперь все равно. Я вас презираю».
Тюриков тоже впился в нее глазами. И в этих глазах тоже был вызов: дескать, попробуй-ка, переубеди меня!
Ася не выдержала этого поединка взглядов, отвела глаза в сторону, а когда снова посмотрела на Тюрикова, увидела самодовольную ухмылку на его лице. И вдруг… Она даже испугалась того, что пришло ей в голову. Она сама не поняла, почему именно в эту минуту вспомнила о фотографии. Фотография, которая подписана Никите Буренкову… Почерк на фотографии и почерк… анонимного письма… один и тот же почерк.
— Скажите, Тюриков, зачем вы сами на себя писали анонимку?
Лицо Тюрикова стало медленно багроветь: сперва щеки, потом лоб, шея…
— Что? — глухо спросил он.
— Анонимку, которую я вам читала, — повторила Ася, — ведь вы сами написали?
Руки Тюрикова лежали на столе. И эти руки начали сжиматься в кулаки. Тюриков тяжело поднялся. Огромный, с багровым злым лицом, с большими кулаками, он возвышался над столом в двух шагах от нее. Асе стало страшно.
«Зачем я сказала?.. Зачем?..» — было первой ее мыслью в эту минуту. А в следующую минуту она громко произнесла:
— Даже если вы сейчас меня убьете, все равно анонимку писали вы! — Ни один мускул на ее лице не дрогнул, когда она говорила это. — Но вы этого не сделаете, потому что на базе все знают, что я у вас. А потом — убить человека труднее, чем изнасиловать женщину.
Позже она сама удивлялась, откуда взялось у нее в то время столько смелости, откуда появилось такое хладнокровие и такая выдержка.
Рассказывая на следующий день обо всем Бабочкиной, Ася говорила, что в ту минуту она так испугалась Тюрикова, была так уверена, что он набросится на нее с единственной целью — задушить, что начала нести всякую чепуху, лишь бы не выдать своего страха. Но Тюриков не сделал к ней даже шага. Он повернулся и ушел в комнату.
Гораздо позже из комнаты донесся тревожный голос Тюрикова:
— И что вы теперь напишете?
— Я еще не решила, — сухо ответила она ему из кухни.
Пурга ломится в дом Опотче. И не понять: то ли это она рыдает за стеной, то ли за стеной заходится в плаче соседский ребенок. Не понять, пурга ли колотит в стену или кто-то стучит в нее кулаком…
Асе Николаевне снится, будто в стенку стучит соседка. Она не видит ее лица, но слышит ее далекий, как из подземелья, голос. «Ни щепотки молока нет», — жалуется соседка. А другой, мужской голос совсем рядом отвечает: «У меня молока не бывает. Я не пью молоко». — «Что же мне делать?» — с отчаянием спрашивает женщина. «Что делать…» — эхом отзывается мужской голос.
Ася Николаевна ворочается на койке. На секунду она открывает глаза, как в тумане, видит Опотче. Он стоит посреди комнаты и натягивает на себя еще одну кухлянку.
«Замерз», — соображает Ася Николаевна.
Просунув голову в кухлянку, Опотче кивает ей: спите, мол, спите. Асе Николаевне хочется спросить у Опотче, почему это у соседки такой беспокойный ребенок — всю ночь плачет. Но веки ее сами собой смыкаются, Опотче куда-то пропадает.
…Пурга ломится в дом Опотче. И не понять: то ли это она грохочет дверью, то ли кто-то хлопает дверью, покидая дом…
Ася Николаевна снова видит сон. По комнате ходит Опотче, от двери — к плите, от плиты — к столу. Тяжело бухают по полу его мягкие торбаса: «бух, бух, бух…» Словно Опотче нарочно подковал торбаса, чтоб все слышали, как они грохают. И вдруг он начинает стучать кулаками и кричит не кому-нибудь, а ей, Асе Николаевне: «Я найду молоко!». А кто-то другой, не она, нет, какая-то другая женщина, лица которой она не видит, тихо просит его: «Не надо. Разве можно? Не надо…»
Так бывает часто. Ты спишь, тебе что-то снится, и ты во сне понимаешь, что все это снится, что стоит тебе проснуться, и все, что только что снилось, растает, исчезнет. Иногда тебе нравится твой сон, и ты продолжаешь спать дальше, боясь потревожить свое видение. Иногда ты заставляешь себя проснуться, поднять голову, открыть глаза, чтобы отогнать неприятный, страшный сон. Иногда как хочешь, так и поступаешь ты со своими снами. Хочешь — смотришь их, не хочешь — гонишь прочь.
Ася Николаевна не хотела смотреть дальше свой сон. Она сделала над собой усилие, оторвала от подушки голову, открыла глаза и окликнула Опотче. Никто не отозвался.
Она позвала громче.
В комнате было тихо. Тихо и темно. Только у соседей по-прежнему плакал ребенок. Вероятно, в плите догорел уголь, потому что чугунная дверца не излучала больше красный свет. Но в комнате было тепло. И, возможно, поэтому голова сама тянулась к подушке.
«В сени вышел», — подумала Ася Николаевна, натягивая на голову одеяло, чтобы не слышать, как плачет соседский малыш.
…Пурга ломится в дом Опотче. И не понять, то ли это она хохочет под окнами, то ли это в доме смеются люди. Не понять, пурга ли это заводит на разные голоса разговоры или это в доме разговаривают люди, каждый своим голосом.
Ася Николаевна спит. И во сне слышит, как где-то рядом громко разговаривают. И понимает, что это не сон. Это живые голоса: мужской и женский. И в эти голоса вплетается еще чей-то голосок, тоненький, точь-в-точь комариный писк. Надо проснуться… Надо во что бы то ни стало проснуться… Ведь кто-то же пришел к Опотче… Кто-то пришел к нему в пургу… Кто-то… Ну вот, еще одно усилие, и можно открыть глаза…
В комнате светло красным светом — от плиты. Сколько же она спала, если плита так успела раскалиться? Наверное, несколько часов. И тихо в комнате. Только дребезжит на полке посуда. А где же люди, голоса которых она слышала?
«Показалось, что ли?..»
Ах, вот оно что — это у зоотехника разговаривают. Теперь смеются. Опять что-то говорят. Женский голос. Мужской…
— Агу-гу-гу. Агу-у-у, — нараспев тянет женщина и смеется.
— Гу-гу-гу-у, — тянет мужчина и тоже смеется.
«Опотче… — узнает по голосу Ася Николаевна. — Как же он там очутился?..»
Голоса на мгновение умолкают. Потом опять женщина весело тянет:
— Агу-гу-лечки, гу-гу-лечки…
— Гу-гу-гу, — подтягивает ей Опотче.
И вдруг слышится тоненький, взвизгивающий, восторженный голосишко:
— И-и-и, и-и-и, — выводит голосишко.
Женщина и Опотче хохочут.
«Ребенка развлекают, — догадывается Ася Николаевна. И думает об Опотче: — Надо же, пошел успокоить ребенка. А мать не могла…»
А веки у Аси Николаевны все-таки тяжелые. Голова клонится к подушке, и рука сама собой натягивает на голову одеяло. Чтоб не слышать, как звенит на полке посуда, как гудит в плите, как воет за окном.
…Пурга ломится в дом Опотче. И не сосчитать, сколько раз в эту ночь просыпалась Бабочкина. Не понять, то ли снилось ей все это, то ли так было на самом деле.
Пурга ломится в танкер…
Белые волны перекатами обдают палубу. Раскачиваются ванты. Содрогается капитанский мостик. Задраены снегом иллюминаторы…
Снег и ветер вокруг.
Ветер и снег…
И тысячи километров до Хабаровска. Два километра до поселка… И ни там — в Хабаровске, ни здесь — в поселке никто не знает, что делает временный капитан зажатого льдами танкера. Никто не знает этого ни в Хабаровске, ни в поселке…
— Товарищ старпом, ваше приказание выполнено: вся команда в салоне. Подавать завтрак или подождать вас?
Ершов смутно соображает, чего от него хочет кок.
— Товарищ старпом, — снова начинает кок, — вся команда…
Ершов провел рукой по лицу, повернулся на бок. Ну вот, теперь он хорошо видит кока и, кажется, понимает, в чем дело.
— Так как, товарищ старпом?
— Меня не ждите, — сказал Ершов.
— Вам сюда принести?
— Не надо, — ответил Ершов и широко зевнул.
Кок повернулся, собираясь уходить. Ершов окликнул его, попросил воды.
— Может, рассольчику? — догадливо предложил кок, заметив на столе баночку с солеными огурцами. — Лучше помогает.
— Давай, — согласился Ершов. Он залпом выпил весь рассол из банки, спросил: — Как там наверху?
— Жмет, — односложно ответил кок. — Ночью так тряхнуло, думал, амба нам.
— Я слышал, — сказал Ершов и снова зевнул: — Ладно, иди, я посплю.
И только ушел кок, Ершову опять захотелось пить. Пришлось подняться. У воды почему-то был отвратительный вкус. Он выпил подряд два стакана, взял со стола сигарету, пошел к койке. Пару раз затянулся и бросил. После сигареты голова совсем отяжелела, начало подташнивать.
«Фу ты, — подумал Ершов, — так можно допиться до чертиков. Вчера пил, позавчера пил… Под душ бы сейчас…»
Но вставать и лезть под душ ему не хотелось. Худшего состояния, чем у него, казалось, трудно придумать. Даже салажонок, попавший впервые в крепкую качку, чувствует себя лучше.
«И какого дьявола пью?..» — задал он себе риторический вопрос.
«Хватит, точка, — сказал себе Ершов. — Больше не пью». Но тут же он вспомнил, что такой же зарок давал себе вчера.
Вчера, вчера… Вчера он собирался встретиться с Асей. И не встретился…
Похоже, Ершов протрезвел.
Да, так зачем он все же шел к ней вчера? Сказать, что у него есть жена и двое пацанов? Похвастаться, что у его жены есть немало незаурядных качеств. Например, проверять, когда он спит, его карманы — не припрятана ли там трешка, не появилась ли вдруг любовная записка?
Или порадовать ее признанием, что до мелочей помнит вечер, когда он уходил от нее, от Аси, даже помнит ее последние слова. За этим, что ли, отправлялся он вчера разыскивать ее?
Ершов привстал. Взбил кулаком подушку, привалился к ней спиной.
Нет, он все-таки вовремя повернул назад. Во-первых, пурга, с ней шутки плохи. Чего доброго, нырнул бы под лед, прямо к моржам или нерпам.
Во-вторых…
Он закурил, бросил на пол обуглившуюся спичку.
Во-вторых, все могло черт-те чем кончиться. Он мог просто не уйти от Аси. До жены дошли бы слухи. От слухов недалеко до персонального дела. Впрочем, слухов могло и не быть: он мог не остаться с нею. Скорее всего, так бы и было. Да, он наверняка не остался бы у нее. Она наверняка не захотела бы этого…
Неожиданно его передернуло, будто током полоснуло лицо. Такое случалось с ним не часто. Только тогда, когда он вспоминал некоторые моменты из их прошлой жизни. Всего год они были вместе. Ася работала тогда лектором в Доме просвещения, он плавал третьим штурманом. Но эти «некоторые моменты» не пропадали из памяти. Так же, как из памяти не уходила и она сама.
Ну, хотя бы вот этот — момент номер один. Как-то за ужином она сказала (так твердо умела говорить только она): «Виктор, если ты будешь твердить одной мне, что твой капитан пьяница и бездельник, я перестану тебя уважать. Если ты трусишь заявить об этом открыто в пароходстве, я могу сделать это за тебя». Он не трусил, он просто не хотел связываться с капитаном. Вместо него «связалась» она, и капитана поперли с флота.
Момент номер два. Его старый приятель по мореходке Костя Пахомов ушел от семьи. Спустя месяц он заявился к ним в гости с новой женой. Не дослушав его восторженного: «Знакомьтесь!», — Ася сказала: «Я считаю тебя негодяем, Пахомов. Ходить тебе сюда не стоит». Оскорбившись за друга, Ершов после этого двое суток ночевал на судне.
Были еще моменты — номера три, четыре, пять… Те моменты, когда он понимал, что она выше, сильнее его. И это его бесило, унижало его мужское самолюбие. А потом появилась Светлана, дочь главного капитана пароходства. С ней было легче и проще, чем с Асей. Вдобавок, Светлана была тем зарядом, который мог вывести его на орбиту капитанской карьеры…
Ершов снова закурил.
Все-таки хорошо, что он повернул вчера назад. И дело не в пурге, не в той дурацкой трещине среди торосов. Не в этом дело. Что бы он сказал ей? Что теперь все понял и жалеет, что потерял ее? Что карьеры не получилось, жар-птица не поймана? Что когда-то он боялся быть подавленным ее, Асиной, волей и что сейчас его уже не волнуют столь высокие проблемы? Все оказалось проще, чем он думал. Есть жена, а у жены есть привычка проверять по ночам, когда он спит, его карманы. Есть теща, а у тещи есть привычка постоянно жаловаться, что не хватает денег. Есть Жорка и Славка, у которых нет ярко выраженных привычек. Хотя не исключено, что мама и бабушка постараются передать им свои.
Вот о чем размышлял Виктор Ершов, лежа в каюте корабля, содрогающегося от пурги под самым носом у Северного полюса.
Пурга несется с Ледовитого океана…
Ветер и снег…
Снег и ветер…
И ничего другого не существует на свете.
Пурга бушует в Апапелхе.
Два человека ползут по снегу. Ах, если бы они могли подняться и идти во весь рост! Если бы они могли подняться, то давно были бы у цели. Но пурга прижала их к земле, и единственно, что они могут, — это ползти. Правда, сперва, пока их путь лежал среди торосов, они шли, то низко сгибаясь под ударами ветра, то прячась от него за торосы. Но как только выбрались на равнину, пурга повалила их наземь. Теперь они ползут.
«Доползем или нет? Да или нет? — думает один. — Леший меня дернул показывать ему дорогу!..»
«Если это называется пургой, — думает другой, — тогда что такое пекло? Он страдает из-за меня. Если мы погибнем, виноват я один…»
Ползут два человека. Снег под ними и снег над ними. Тот, что под ними, — жестче наждака. Стоит коснуться его щекой — и будто по коже полоснули напильником. Снег, что над ними, — сыпучий, в нем — заряд адской силы. Этот заряд таранит в спину, в бока, бьет по голове.
«Который час?» — думает один.
На груди, в кармане тужурки у него лежат часы. Большие, как блюдце, серебряные часы, которые верно служат ему четвертый десяток лет. Они никогда не подводили, эти часы. И сейчас они стучат так же исправно, как и его сердце. Но пока он не переступит порог жилища, пока не очутится в тепле, стрелки часов останутся для него невидимыми.
«Который час? — думает он. — Было девять утра, когда мы вышли. Сколько прошло с тех пор?.. Ему тяжелее, чем мне. Надо держаться ближе к нему, а то отстанет. Тогда, считай, крышка…»
«Когда человек тонет в воде, это понятно, — думает другой. — Когда человек гибнет в пурге, это глупо. Почему я должен утонуть в пурге?.. Нельзя отставать от него. Он мудрый товарищ. Он заставил меня надеть тулуп и эти… как они?.. Ага, торбаса… И этот… как он называется?.. Ага, малахай… Он мудрый человек…»
«Проклятый грузин! — думает один. — Что он — влюблен в эту врачиху?.. Чтоб он сдох со своей любовью!.. Надо же такое, к бабе ползком — тьфу!.. Главное, не вырываться вперед, не то он отстанет…»
«Бедная бабушка Шалико! — думает другой. — Если бы ты знала, где сейчас твой Ясон! Бедная мама Ясона! Вы не знаете, что такое пурга! Лучше растопиться на солнце, чем встретиться с пургой… Я начинаю от него отставать. Нельзя отставать от него…»
В дикой снежной пляске ползут по снегу два человека. Наверное, так же ползут солдаты под смертоносным огнем врага. И если это длится долго, у них немеют руки, отнимаются ноги, становится непослушным тело. И на смену многим прежним желаниям приходит одно: остановиться, замереть, не двигаться, расслабить мускулы, дать им покой. Приходит желание уснуть. Хотя бы на одну, на две минуты. Но они — ползут.
«Если я остановлюсь — крышка, — думает один. — Где поселок?.. Будь он трижды проклятый!..»
«Если я остановлюсь, — думает другой, — меня проглотит мороз. Мне нельзя отставать от Бороды».
Два человека продолжают ползти вперед.
Над ними стонет пурга.
А в Крестовом нет пурги. В Крестовом мороз сорок градусов. А в двенадцать дня появилось какое-то подобие рассвета. Воздух из темно-синего стал светло-синим, вернее, светло-серым.
На аэродроме поют моторы. Одни машины приземляются, другие взлетают. Те, что приземляются, прилетают с юга и с запада, те, что взлетают, — берут курс на юг и на запад. Путь на восток по-прежнему закрыт. Поэтому гостиница, как и вчера, битком набита летчиками и пассажирами.
Ушаров ходит по коридору: тридцать шагов в один конец, тридцать — в другой. Два часа назад он проводил Федю Заводилова. Машина Федора ушла на юг — на Магадан. Сейчас она уже где-то на подходе к Анадырю. Зашел в диспетчерскую, узнал: надежд на вылет никаких. Вернулся в гостиницу. И вот меряет шагами коридор: тридцать шагов в один конец, тридцать — в другой.
Сволочная это штука — торчать в гостинице в ожидании погоды. Уйму времени губят люди в гостиницах северной трассы! Как близнецы, похожи друг на друга эти гостиницы, разбросанные от Баренцева моря до Берингова пролива. Особенно похожи зимой, когда их заносит снегом. В Воркуте и в Салехарде, в Крестовом и в Норильске, в бухте Прозрения. Словно одна рука строила их. Все, как правило, одноэтажны, все, как правило, с низкой трубой, денно и нощно пыхтящей дымом. Все, как правило, разрезаны пополам длинным коридором. Справа — кухня с водяным котелком или обширной плитой, слева — кладовая. А дальше — комнаты слева, комнаты справа. Комнаты потеплее — для пилотов, похолоднее — для пассажиров. Одеяла шелковые, пуховые — для пилотов, верблюжьи — для пассажиров. И одинаково противны всем — и пилотам, и пассажирам часы ожидания.
В эти часы и пилоты и пассажиры во всех гостиницах великой северной трассы до мелочей похоже коротают время — спят, едят, режут в карты, забивают «козла», дуются в благородный преферанс, дремлют над припасенной специально в дорогу книжонкой, тянут спирт или пропускают «голубой Дунай» — предательскую смесь спирта и коньяка. Это называется «делать погоду».
Тридцать шагов — это шесть дверей слева, шесть — справа. Итого двенадцать комнат.
В комнате Ушарова — шум и гам. Стучат по столу костяшки.
— Дубль шесть! — кричит Саша Рокотов.
— Шесть — пусто! — это уже радист Митя.
Сражались вчера, сражаются сегодня, могут сражаться неделю и две.
За соседней дверью такой же галдеж.
— А ты мне скажи, почему мы не строим на свайном фундаменте? — настырно допытывается у кого-то баритон. — Думаешь, сваи не для Чукотки? Нет уж, дудки! У меня в портфеле такие цифры и расчетики — мина здешним строителям. И подложу!
Следующая дверь чуть приоткрыта. За дверью мягкие женские шаги. Вероятно, женщина укачивает на руках малыша.
— Ве-те-р по морю гу-ля-ет и ко-рабли-к подго-ня-ет, — нараспев монотонно декламирует она.
У дверей на кухню курят двое: пожилой, низенький человек в меховой безрукавке и кряжистый парень в толстом зеленом свитере. На груди у парня замерли в упряжке два белых оленя. Не дойдя двух шагов до них, Ушаров поворачивает, слышит последние фразы человека в безрукавке:
— Я ему только сказал: если вам кажется, что у нас на Севере не любят свежие огурцы, то пусть вам это не кажется. После этого он не имел мне, что ответить. Летом наш прииск получит огурцы. Но это мне стоило десять литров моей крови…
Докурив папиросы, оба пассажира исчезают. Ушаров видит, как за ними закрываются двери в комнату. Эти двое отвлекли его внимание. Он, кажется, о чем-то думал сейчас? Да, Апапелх — о чем еще он может думать? Черт знает что с ним творится! Сутки не спит, и сутки не выходит из головы Апапелх. Вернее, не Апапелх — больница. С кем-то стряслась беда, он вез хирурга — и не довез. Даже не попытался приземлиться. Мало ли что мог приказать «Пингвин»!.. Ерунда какая-то получилась.
«Старею, что ли? — подумал он. — Старею и боюсь рисковать?»
Больше всего мучила неизвестность: что там в больнице, в каком состоянии больной? Сколько он ни пытался установить с Апапелхом связь, тот не отвечал. Разговор по радио с командиром отряда ничуть не утешил его.
— Моли бога, старик, что не пошел на посадку. Угробил бы себя и машину, — назидательно втолковывал ему командир.
Командир не отменил задания, приказал дожидаться в Крестовом, пока не откроется Апапелх.
Но кто скажет, когда он откроется?
Ушаров поравнялся с кухней. Оказывается, на кухне есть люди. Вернее, один человек: пассажирка, которая летит в Апапелх.
С той минуты, как приземлились, Ушаров не встречал ее. Хотя знал, остановилась она в этой же гостинице (где же ей еще остановиться?). Она, пожалуй, не видит его, потому что лицо ее повернуто к окну. Полная рука подпирает щеку.
Неожиданно Ушаров вспомнил свой далеко не вежливый разговор с нею, когда он прогнал ее от дверцы самолета, и ему захотелось как-то сгладить свою вину. Чем-то утешить эту женщину.
Он подошел к кухонному столику, за которым она сидела, дружески спросил:
— Вы давно в этих краях живете?
Женщина чуть вздрогнула от неожиданности, повернулась к нему, вытерла платочком мокрые глаза.
«Кислая особа», — слегка поморщился Ушаров, не терпевший женских слез.
— Ох, в первый раз я сюда, — негромко сказала она и опять поднесла к глазам платок.
И как тогда, во время полета, Ушарова снова начала раздражать эта женщина. Такая, чего доброго, возьмет и заголосит, запричитает. Но она не заголосила. Она вытерла насухо глаза, безо всякой связи сказала:
— А вы туфли свои сняли… Я думала, как это вы в них по морозу ходите? — Она еще раз взглянула на его унты, добавила: — В таких меховушках совсем другое дело.
Ушаров, конечно, мог бы объяснить ей, что только перед тем, как подняться в воздух, он надевает легкие туфли, чтобы спастись от жары в кабине. В другое же время он, как и прочие северяне, предпочитает им унты или меховые ботинки. Впрочем, не он один. Так поступают все северные летчики. Он мог бы сказать все это, но вряд ли такая проза интересовала женщину. Она уже говорила совсем о другом:
— Как подумаю, куда меня занесло, сердце заходится. Дико здесь и пусто. И сынишка у меня в Запорожье остался. Вот и разрывается сердце.
Ушарову показалось, что женщина снова собирается заплакать. И, чтобы предотвратить это, сказал первое, что пришло на ум:
— Надо было сына сюда забирать. Здесь ребята растут хоть куда парни.
— Нельзя, — покачала головой женщина. Вздохнула и повторила: — Нельзя его сюда. Вот лечу, а сама не знаю, может, скоро и назад вертаться.
Ни тогда, ни после Ушаров так и не понял, чем было вызвано неожиданное откровение женщины. Он ни о чем не спрашивал, ничем не пытался заслужить ее расположение, а она вдруг заговорила о себе:
— Плохо у меня с мужем получилось. Не такой он, как другие, людей он не любит. Ни друзей у него, ни приятелей. Куда ни поступит, все какие-то дела против других заводит. И хоть бы что серьезное было, а то так, — она вяло махнула рукой. — Характер уже такой, что ли? Устала я с ним. На работе нигде не держится, всем на свете недоволен. Уж расходиться решила, а вот куда за ним еду. Не знаю, что будет, а еду. Клялся, что на новом месте другую жизнь начнет… А вы говорите, почему без сынишки?
Ушаров многих знал в Апапелхе. Еще бы, поселок маленький, русских — по пальцам перечтешь. Слушая невеселую исповедь женщины, он перебирал в памяти своих тамошних знакомых. Но, как ни странно, не видел среди них того, о ком она рассказывала.
— И давно ваш муж в Апапелхе? — спросил он.
— А вы там кого-нибудь знаете? — в свою очередь спросила она.
— Почти всех. Но его, пожалуй, не знаю.
Женщина помолчала. Потом негромко и просто ответила:
— И хорошо, что не знаете. Может, и впрямь переменится человек.
Коридор неожиданно наполнился голосами. Захлопали двери. На кухню в полном сборе ввалился экипаж Ушарова. С ними был и Блинов. Лицо хирурга распухло от долгого сна, под глазами нависли мешки. Рокотов постучал пальцем по часам на руке.
— Ушак, ровно два.
Ушаров повернулся к женщине:
— Пойдемте в столовую. Славно пообедаем.
Блинов понимающе осклабился, подморгнул Ушарову.
— Пойдемте! — настойчиво предложил Ушаров, не удостоив хирурга взглядом.
— Спасибо, — ответила она и покачала головой. — Не хочу есть. Посижу лучше здесь.
Надежде Петровне Тюриковой действительно не хотелось есть.
А последний раз она ела сутки назад — еще в Хабаровске.
Пурга бушует в Апапелхе. Ломится в дом Опотче.
Ася Николаевна открыла глаза. Комната была красной — от раскаленной плиты. Потому что спать уже совсем не хотелось, Ася Николаевна поняла, что уже день. Не утро, а день.
Она вытянула из-под одеяла руку, посмотрела на часы, которые так и не сняла перед сном. Часы стояли. Она негромко, вполголоса окликнула Опотче. Ответа не последовало. Тогда она приподнялась на кровати, осмотрелась. Опотче в комнате не было.
Обрадовавшись, что он, вероятно, вышел в сени, она поспешно встала, оправила смявшиеся брюки, взяла с табуретки валенки, сушившиеся у духовки, надела их. Валенки были горячие, ноги сразу попали в тепло. Потом повернула выключатель, но электричество не зажглось. Увидев на столе лампу, догадалась, что оборвало электропроводку: Опотче приготовил лампу.
Ася Николаевна зажгла лампу. Умылась. Поискала глазами зеркало, чтобы расчесаться. Складное зеркальце стояло на столе рядом с бритвенным прибором. Помазок был еще мокрым. Выходит, он недавно брился, Опотче.
«Где же он?» — подумала Бабочкина.
Прошло порядочно времени, как она хозяйничает в комнате, а Опотче не появляется. Ася Николаевна толкнула дверь в сени. Из сеней на нее глянула пустая, ледяная темнота. Пол был завален снегом, в снегу застыли глубокие следы. Сомнений не было: Опотче ушел. Бабочкина закрыла дверь. Стояла у порога, силясь сообразить, куда он мог отправиться в пургу.
Ходики на стене, как назло, тоже не шли. Стрелки остановились: маленькая — на двойке, большая — на двенадцати. То ли они замерли на двух ночи, то ли на двух дня. Ася Николаевна качнула маятник. Ходики весело затикали, отсчитывая минуты неизвестного времени.
«Как в сказке — чем дальше, тем непонятнее», — подумала она.
Неожиданно она вспомнила ночной разговор за стеной. Вот где Опотче — у соседей! У соседей сейчас тихо, ребенок не плачет, уснул, наверное. Что он, Опотче, прячется от нее, что ли? Во всяком случае, гоняться за ним по соседям она не собирается. Хочет он того или нет, но она дождется его в его собственной квартире. Правда, ведет он себя по меньшей мере странно. Вместо того чтобы поговорить с нею о делах, он вчера предпочел весь день молча строгать копылья, а ночью отправился развлекать ребенка. Что ж, пусть развлекает, если ему это нравится. Ей неплохо здесь и одной. Похоже, что, уходя, он даже позаботился о ней. Плита горит, у плиты — два полнехоньких ведра с углем. На стол выложены галеты, сахар, стоит чистая тарелка, на тарелке — ложка. Ешьте, мол, не стесняйтесь, ешьте все, что найдете. А найти не так-то трудно, особенно если ты изрядно проголодался.
Ася Николаевна подошла к плите, приподняла крышку, заглянула в кастрюлю.
«Трогательно, — чуть иронически подумала она. — И когда он варил?»
Мясо не только было готово, оно разомлело и отделилось от костей и так вкусно пахло, что закрыть снова крышку было невозможно.
Поев, она вымыла посуду. Ставя посуду на полку, нечаянно задела локтем алюминиевую кружку, кружка упала на пол, закатилась под кровать. Пришлось извлекать ее оттуда кочергой. Только поставила кружку на место, как в стенку легонько постучали.
— Вы уже встали? — спросил за перегородкой женский голос.
— Да, — Ася Николаевна подошла к стене.
— Здравствуйте! — поздоровалась через стенку женщина. — А я все прислушиваюсь, встали вы или нет. Там Опотче вам записку оставил и передал, чтоб вы не волновались насчет собрания, он послезавтра вернется.
— Откуда вернется? — не поняла Ася Николаевна.
— Так он же уехал, — ответила женщина.
— Уехал?! Куда?!
— В тундру, на инвентаризацию. Там и муж мой.
— Не может быть?! — не поверила Ася Николаевна.
— Уехал, — повторила женщина. Голос у нее совсем юный, и, если бы Ася Николаевна не знала, что за перегородкой живут только трое: молодой зоотехник Горохов с женой и грудным сынишкой, она бы подумала, что с ней разговаривает девчушка-подросток. Вероятно, женщина подошла ближе к стене, потому, что голос ее вдруг стал гораздо громче.
— Сейчас уже не страшно, — говорила она, — ветер к сопкам повернул, он погонит оленей в спину. А вот ночью я так испугалась за Опотче. Я уже думала — он погиб, когда за молоком пошел.
«За молоком? За каким еще молоком?»
И вдруг Ася Николаевна вспомнила: ей снился какой-то разговор о молоке. Или это не во сне было?
— За каким молоком? — в ту же минуту спросила она.
— Разве вы не слышали? — удивилась женщина. — Сережка так плакал. Он у нас искусственник, мы его сухим молоком кормим, а молоко кончилось. И Опотче пошел за молоком. Но если бы вы знали, как я боялась за него. Завмаг живет в конце поселка, Опотче вернулся уже под утро. Я даже не знаю, как благодарить его. Теперь Сережку сутки не разбудишь.
Женщина умолкла. Молчала и Ася Николаевна. Больше ей не о чем было спрашивать и нечего было сказать этой женщине. Она спокойно проспала всю ночь, когда рядом стояло чье-то горе. Она спокойно спала в то время, когда Опотче, рискуя жизнью, доставал молоко соседскому Сережке. Она, видите ли, принимала все за сон…
— Вы меня слышите? — донеслось из-за перегородки.
— Да, — ответила Ася Николаевна. И спросила: — Который сейчас час?
— Три, — ответила женщина. И опять заговорила об Опотче: — Он просто удивительный человек, поэтому его и уважают здесь так. А муж мой просто преклоняется перед ним.
Записку Ася Николаевна нашла на столе. Она лежала, придавленная пачкой галет. Записка была протокольно сжатой:
«Товарищ Бабочкина!
Уезжаю в тундру. Собрание лучше проводить в воскресенье. Тогда все пастухи будут на усадьбе. Подготовиться успеем. На плите мясо. Кушайте.
«Да, товарищ Бабочкина, — с грустью подумала она. — Вы отдохнули, насмотрелись снов, а в это время вам приготовили поесть. Кушайте на здоровье. Что ж вам еще делать?»
Она подошла к ходикам, перевела стрелки, подтянула гирю. Пальцы стали черными — обычное явление в квартирах, где сутками топят углем. Поискав глазами тряпку и не найдя ее, Ася Николаевна достала из кармана брюк носовой платок, намочила его под рукомойником и вытерла ходики. Намочила еще раз, насухо отжала и сняла пыль с приемника. От приемника перебралась к этажерке, потом к полке с книгами. Чем больше чернел платок, тем больше было у нее желания навести в этой холостяцкой комнате чистоту. Хотелось взять щетку, окунуть ее в мел, пройтись щеткой по стенам. Хотелось до блеска вымыть полы, погрузить в мыльную пену, отутюжить занавески. Хотелось сделать что-то очень хорошее, такое, что заставило бы улыбнуться Опотче, такое, что обрадовало бы его. Письма, которые она собиралась проверять, ее сейчас нисколько не заботили. Быть может, они не вымышлены. Но они не имели никакого отношения к тому, что сделал Опотче этой ночью.
Стоило только хорошенько поискать, и в доме все нашлось: и мел, и щетка, и тряпка, и ведро. Ася Николаевна засучила рукава и взялась за работу.
Еще вчера она удивилась обилию книг у Опотче. Ими были заставлены две самодельные полки, не считая журналов и тоненьких брошюр на этажерке. Снимая с обложек пыль, она рассматривала книги. Юрий Рытхэу, Джек Лондон, Гюго, Стендаль, сказки Пушкина… Книги стояли вперемежку, авторы их не выстраивались, как в библиотеках, в алфавитном порядке. Только на верхней полке, где расположились труды Ленина, номера томов следовали строго один за другим. Среди вишневых переплетов белыми перьями торчали закладки.
Ася Николаевна взяла один из томиков, открыла страницу, где была закладка. Прочла обведенные красным карандашом строчки:
«Патриотизм — одно из наиболее глубоких чувств, закрепленное веками и тысячелетиями обособленных отечеств».
Поставила книгу на место, протянула руку к другому томику. Закладка отогнула семьдесят вторую страницу. Здесь целый абзац был схвачен красными скобками. Ей хорошо были известны эти ленинские слова: «Старому миру, миру национального угнетения, национальной грызни или национального обособления рабочие противопоставляют новый мир единства трудящихся всех наций, в котором нет места ни для одной привилегии, ни для малейшего угнетения человека человеком».
Видно, не раз и не два страницы вишневых томов заставляли задумываться Опотче. Видно, многое волновало его, когда он припадал к неисчерпаемому роднику ленинских мыслей.
Вот о чем думала Ася Николаевна, стирая пыль с книжных корешков.
Неожиданно она наткнулась на толстущую тетрадь в твердом переплете. Рядом была еще одна — такая же. На первой странице тетради было крупно написано: «Дневник».
Дневник начинался датой: 10/VII 1958 года. Цифры обрамляли два кружочка: черный и красный. Зная, что именно в тот год у Опотче погибла жена и сын, Ася Николаевна догадалась, что означал этот траурный ободок. Возможно, как раз после потери близких и появилась у Опотче потребность вести дневник.
Глаза ее скользнули по строчкам первой странички.
«Если бы у меня была мать, она сказала бы, где я родился. Если бы был отец, он вспомнил бы, в каком году я появился на свет. Но их нет. Старик Арэ говорил: мой год рождения тридцать третий, а место рождения — берег реки Койнергиргин. Старик Арэ кочевал в одном стойбище с моими родителями. И еще говорил он мне: «Ты пришел на землю в страшный день. Было лето, но стало холодно, как зимой. Было солнце, но его проглотила нерпа. Ветер вырвался из капканов и принес снег. Зеленая трава стала белой. Река перепрыгнула через берег и набросилась на ярангу, где лежала твоя мать. Твоя мать ушла к верхним людям в ту минуту, когда ты пришел на землю. Через год к верхним людям ушел твой отец». Это я узнал от Арэ мальчишкой, когда настоящие пастухи еще не доверяли мне водить самому стадо».
Ася Николаевна не сомневалась: в ее руках невыдуманная, быть может, самая интересная из тех, что ей когда-либо встречалась, повесть. Но читать ее она не имела права. И она решительно поставила на место тетрадь.
…Заканчивая мыть пол, Ася почувствовала, что в комнате что-то изменилось. Но что? От удивления она даже перестала выжимать тряпку, огляделась по сторонам. Ах, вот что — необычная тишина. Не вздрагивает дверь, не звенит на полке посуда, не гудит в плите, не воет за окном. Все это куда-то пропало. Все это сменила тяжелая, глубокая тишина.
Ася Николаевна открыла двери. Двери поддавались туго, мешал снег в сенях.
Она протиснулась в образовавшуюся щель, плечом нажала на дверь.
Так тихо бывает, должно быть, в могиле. А на земле только тогда, когда кончается пурга. Со всех сторон к дому подступают сугробы: косые, прямые, круглые, острые. Валяются оборванные провода. Торчат из-под снега поваленные столбы, куски железа, углы ставен — угрюмые свидетели снежного разгула. А вокруг — ни звука, ни шороха.
— Ну вот! — вслух сказала Ася Николаевна. — Вот и все!
И посмотрела на часы — четыре. Четыре дня.
С чего же начать остаток неожиданно ожившего дня? Три неотложных дела у нее. Немедленно разыскать Асю Антонову, встретиться с теми, чьи подписи стоят под письмами об Опотче. Познакомиться в бухгалтерии с хозяйственной деятельностью колхоза. Начинать надо с Аси.
Но прежде всего она закончит мыть пол.
Перед тем как отправиться в путь, Коля кладет на грудь под кухлянку пачку газет, подвязывает кухлянку кожаной веревочкой. Радиограмму он заталкивает в рукав кухлянки, под тугую резинку.
— Я пошла, — говорит он телефонистке Кате Пеничейвыне, с которой он сегодня вместе дежурит.
— Беги, — говорит Катя и так встряхивает головой, что в ее ушах начинают маятниками качаться красные сережки.
Но бежать Коля ничуть не собирается. Даже если бы очень хотел, все равно не побежишь, так как вся улица забаррикадирована сугробами.
Сугробы стоят вдоль и поперек улицы, под прямыми и косыми углами друг к дружке. Некоторые поднялись выше крыш, некоторые улеглись на крыши верхушками, некоторые со всех сторон окружили дома, будто заарканили их.
Коля выходит на крыльцо. С крыльца ему видна вся улица: в один конец и в другой. Видны люди, копошащиеся сейчас на улице. И хотя на дворе не очень-то светло, потому что месяц совсем тоненький, а электрические лампочки не горят, Коля безошибочно знает, кто и чем занимается.
Вон на столбе темная фигура. Это колхозный электрик Яша Умилик чинит оборванные пургой провода.
Вон возле домика пекарни целая группа людей машет лопатами, раскидывая по сторонам снег. Это пекарь Юра Акилькак со своей семьей расчищает подступ к дому.
Где-то справа скрытый сугробами урчит бульдозер. Тоже ясно: Миша Кергин прокладывает дорогу.
А вот прямо по сугробу поднимается на крышу человек с метлой. Этого человека, заведующего базой, Коля узнает за километр.
От домика, где живет заведующий, идет женщина. Коля знает и ее. Она — корреспондент газеты. Вчера утром она приходила на почту, послала в свою газету радиограмму. Наверное, она пурговала у заведующего базой, а сейчас идет по своим делам. Возможно, даже снова зайдет на почту и даст в свою газету новую радиограмму.
Коля сбегает с крыльца и идет по улице в сторону моря. И не просто идет, а переваливает через сугробы. Поднимается и спускается, поднимается и спускается. Или обходит их стороной. Так он идет до самой аптеки. А у домика аптеки останавливается. Вернее, не у домика, а у большущего круглого сугроба, накрывшего домик. Домика нет. Есть только дверь, от которой уже раскидали снег, и труба на макушке сугроба.
Вокруг трубы топчется целая свора мальчишек и девчонок с санками. Они гогочут точь-в-точь, как гаги во время весеннего перелета.
«Хорошо! — думает Коля. — Где другую такую горку в поселке найдешь?».
— Дай съехать, — просит он ребят, взобравшись на вершину горки.
— Хочешь на моих? — спрашивает Танечка Степанова, дочь учительницы Анны Ивановны, и дает ему свои санки.
Коля усаживается на санки, отталкивается рукой от трубы и несется вниз. За ним — кто на санках, а кто кубарем — катятся мальчишки и девчонки.
— Хочешь еще? — спрашивает Танечка, подпрыгивая перед ним, чтобы вытрусить снег из рукавов пальто.
— Нет, — говорит Коля. — Ты катайся, а мне некогда.
И он идет дальше. Вот и кончился поселок. Кончилась земля. Дальше начинается море. То ли месяц побелел, то ли небо посветлело, то ли звезд зажглось больше, но воздух почему-то стал более голубым, более прозрачным.
С берега Коле хорошо был виден танкер. Сейчас он совсем черный, и кажется, что до него совсем недалеко. Но это только кажется. Целый час пройдет, прежде чем доберешься туда. Вон сколько торосов торчит между берегом и кораблем. И хотя они красивы с виду, хотя они похожи сейчас на голубые, сверкающие комочки застывшей пены, по ним не так-то легко идти.
Да и спешить Коле вовсе не хочется. И если говорить честно, ему не очень хочется идти сейчас на корабль. А идет, потому что надо отнести газету и эту самую радиограмму, которая лежит у него в рукаве и которую, наверное, ждет капитан. А если бы не эта радиограмма, он сел бы сейчас прямо на снег и сидел бы так долго-долго. Сидел бы и думал. Не потому что он вообще любит думать, а потому что…
Он так задумался, что едва не угодил ногой в лунку. Небольшая лунка предательски замаскировалась под тенью тороса. Коля вовремя отпрянул назад, но не пошел дальше, а присел на корточках у воды, бросил в лунку кругляшок льда. Кругляшок не пошел ко дну, а остался плавать на темной неподвижной поверхности.
Коля сидел у лунки, кидал в воду льдинки и думал. Не потому что он вообще любил думать, а потому что…
Эх, и жалко, что еще не все в поселке знают, что случилось с ним, с Колей. А случилось с ним такое, точно он второй раз родился. И все началось с того, что он повез в больницу уголь. Не вспомни он об угле, никогда в жизни не узнал бы, что на земле есть человек, которого зовут Ясон Бараташвили. Вот если бы он, Коля, умел писать книжки! Он ничего бы не пропустил в этой книжке. Сперва он написал бы, как два человека в пургу ввалились в больницу. Нет, лучше начать с того, как доктор Юля Плотникова готовилась оперировать девушку со стройки. Коля помогал даже тащить в палату тяжелый стол для операции. Потом он помогал сестре Маргарите Сергеевне наливать в лампы керосин. А когда уже девушку хотели нести на стол, ввалились эти двое. Доктор Юля Плотникова испугалась, когда увидела, что у одного совсем белые щеки. Она терла спиртом ему щеки и все время говорила:
— Сумасшедший! Ты такой же сумасшедший, как и был! Это счастье, что ты жив!
А потом произошло то, чего Коля никогда не забудет, даже если пройдет сто лет. Вместо доктора Юли операцию делал человек с примороженными щеками. Все помогали ему, потому что всем, кто был в больнице, доктор Юля Плотникова дала белые халаты, всем завязала марлей лица, всем сказала: будете помогать. Коля держал над головой керосиновую лампу. Начальник ихнего аэродрома, который привел в больницу Ясона Бараташвили, и пожилой дяденька, который привез в поселок больную девушку, тоже держали лампы. Лампы освещали только часть стола и руки хирурга. Юля Плотникова подала хирургу тоненький блестящий ножик. Коля видел, как этот ножик дотронулся до тела. Но как только показалась кровь, Коля сразу закрыл глаза.
Открыл их, когда почувствовал, что в руках начинает качаться лампа. Больше он не закрывал глаз. Больше он не отрывал их от рук в тонких резиновых перчатках, которые мелькали над столом. Ох, как долго мелькали над столом эти руки! Коля очень удивился, когда позже услышал, что операция шла всего полчаса. Тогда ему казалось, что она длится целый день.
Все кончилось неожиданно. Девушка застонала. Хирург повернулся к ней и сказал:
— Почему мы стонем? Больно? Не верю, вам не больно. Все. Конец. Больше у вас нет аппендицита.
Девушку уже перенесли на кровать, а он, Коля, все еще не знал, что делать с лампой: держать над головой или нет? Не знал, пока возле него не очутился хирург.
— Спасибо, мальчик, — сказал он. — Молодец, мальчик. — И взял у него лампу, да еще и подмигнул ему, да еще и улыбнулся. Вот тогда и заметил Коля, какие у хирурга зубы. Они были белее, чем самый молодой снег, и, наверное, могли светиться в темноте. Хирург сверкал этими зубами и говорил доктору Юле Плотниковой:
— Юлечка, Ясон хочет чаю. Крепкого грузинского чаю, какой заваривает бабушка Шалико.
Такой человек заслужил целый год пить самый крепкий чай. И чай мигом сварили. Его пили все: начальник аэродрома, дяденька со стройки, доктор Юля, хирург Бараташвили, сестра Сергеевна. Все пили чай, кроме него, Коли. Он просто сидел за столом и смотрел на хирурга. И правильно делал, потому что можно пить каждый день, а живого хирурга он видел первый раз.
Живой хирург рассказывал о Грузии, о своей больнице и о своей бабушке Шалико. Коля помнил по географии, где находится Грузия. Он помнил, что горы там повыше сопок, что на них растет лес и что в Грузии даже на горах живут люди. Но он никогда не думал, что люди в Грузии не такие белые, как русские люди. Он даже хотел спросить, у всех ли в Грузии такая смуглая кожа, такие черные глаза, как у хирурга? Но он не спросил об этом, решив, что и так все ясно.
Живой хирург рассказывал о винограде и о теплом море. О таких морях Коля читал в книжках. Тут ничего не скажешь — это хорошие моря. А вот насчет винограда он немножко сомневался: неужели есть ягоды вкуснее морошки или голубики?
Живой хирург ругал солнце за то, что оно сожгло ему недавно нос, и хвалил пургу за то, что она все-таки оставила целыми его щеки.
Живой хирург громко хохотал и десять раз повторял одно и то же:
— Какой ты молодец, Юлечка! Какой ты молодец!
Доктор Юля тоже много смеялась и называла хирурга «мой Ясончик».
Эх, если бы Коля умел писать книжки! Он написал бы все, как было. И, возможно, только где-нибудь в конце немножечко добавил о себе. О том, что уж очень хочется ему стать хирургом. И что с того, что надо долго-долго учиться? Если сильно захотелось, можно и учиться. Не так-то и много ему еще лет — всего шестнадцать…
…Коля сидит у лунки, бросает в нее льдинки. Льдинки не уходят ко дну, они белыми поплавками колышутся на воде.
Моторы рвут воздух. Воздушные струи взбивают над землей мелкие облачка снежной пыли. А серебристый красавец ИЛ-12 и не думает трогаться с места.
К самолету только что подали трап, так что даже самые нетерпеливые пассажиры еще не успели взобраться в машину. Самым нетерпеливым пассажиром оказалась та самая бабуся, которую Ясон Бараташвили самочинно вселил вместе с дочкой и внучонком в комнату двух Ась. Бабуся обвешана таким множеством узелков, что ей никак не справиться со своей ношей на узкой лесенке трапа. Бабуся всеми силами пытается преодолеть подъем, а узелки всеми силами норовят стащить ее вниз. В результате бабуся топчется где-то посередине трапа, заставляя топтаться на месте выстроившуюся за нею шеренгу людей.
Начинается обычная в таких случаях довольно раздраженная перепалка:
— В чем там дело?!
— Гражданин, что вы стали?
— А при чем здесь я?!
— Слушайте, нельзя ли быстрее двигаться?!
— Не толкайтесь!
— Ну что там, в самом деле? Околеешь здесь!..
— Вот уйдет самолет, будет номер!..
Вот так и переругиваются. Хотя каждый знает, что самолет без него не поднимется. Хотя каждый в душе понимает, что постоять лишнюю минуту на ядреном морозном воздухе после заточения в прокуренной гостинице — одно удовольствие. Это укрепляет нервы, закаляет организм. Каждый знает, каждый понимает и каждый тем не менее считает своим долгом подать голос недовольства.
А бабуся все никак не справится со своими узелками.
— Гражданин в белых валенках! — кричит Редька мужчине, стоящему на ступеньку ниже от бабуси. — Помогите женщине, или не видите?
Пассажир в белых валенках будто специально ждал этой команды. Свободной рукой он подхватывает несколько бабусиных узелков, и бабуся мигом устремляется вперед. Очередь качнулась, посадка вошла в свое русло.
— До свидания, товарищ Борода, — говорит Ясон Бараташвили Редьке. Он ставит на снег свой маленький чемоданчик, стягивает с правой руки перчатку, подает руку Редьке. Жмет его руку так, что Тарас Тарасович невольно приседает. — Вернусь домой, — говорит он, — расскажу о тебе всем друзьям. Они поднимут за тебя бокалы солнечной хванчкары. Расскажу о тебе своему другу Давиду. Он напишет о тебе песню и будет петь в своих концертах. А сам я напишу тебе большое письмо. До свидания, товарищ Борода.
— Да-а-а, — негромко тянет Тарас Тарасович. И еще раз тянет: — Да-а… Бывает же такое…
В следующую минуту Редька говорит:
— А я, признаться, думал, у тебя любовь.
Ясон шевельнул чернющими бровями, поднял их выше, еще выше.
— Думал, ты в нашего доктора влюблен, — видя, что его не понимают, объясняет Редька. — А любовь штука такая, что и в пургу пойдешь.
Теперь Ясон все понял. И он сказал:
— У меня есть бабушка Шалико и мама Марго. Есть три брата и три сестры. Есть много друзей, и среди них — Юлечка Плотникова. Но я не сказал тебе, что у меня есть жена Тамара и два сына. Я не сказал, что доктор Тамара и доктор Юлечка вместе зубрили анатомию и были самые большие подруги. Я понятно рассказал, товарищ Борода?
Они еще раз пожали друг другу руки.
Уже когда моторы взвыли на полную мощь, когда машина задрожала, как норовистый конь, готовясь к прыжку в высоту, дверца самолета неожиданно открылась и показался Ясон.
— Товарищ Борода! — прокричал он Редьке. — Ты говорил: три дня пурга будет — получилось одни сутки. Почему пурга нарушает расписание?
— Правильно нарушает! — крикнул ему с земли Редька.
Спустя минуту самолет задрал хвост и побежал по взлетной полосе, таща за собой длинную снежную шлею.
Редька побрел в городок. Его одолевал сон, глаза слипались сами собой. Тело ныло каждой мышцей, каждым суставом. Сильное напряжение, перенесенное сперва по дороге в больницу, а потом в самой больнице, когда шла операция, сейчас давало себя знать. Его мозг, глаза, слух, мышцы требовали одного — отдыха. Но идти к себе он не хотел. И не потому, что в опустевшей гостинице его встретит одинокая тишина, а потому, что нет уже в гостинице веселого белозубого грузина…
«Пойду в диспетчерскую, — решил Редька, — узнаю, когда ожидается Ушак».
Если у мужчины неожиданно начинает тоскливо ныть под ложечкой, ему лучше в это время быть на людях.
Обе Аси завтракают в гостинице. А точнее, пьют чай с хлебом, маслом и колбасой. Ася Антонова пьет чай вприкуску, похрустывая сахаром. Ася Николаевна пьет внакладку, тщательно размешивая сахар ложечкой.
Они встретились час назад и вот-вот расстанутся. Ася Николаевна всю ночь просидела в правлении колхоза, изучая разные сводки и отчеты. Она еще долго пробудет в Апапелхе, дождется возвращения Опотче, проведет отчетно-выборное собрание. Ася Антонова всю ночь проспала в гостинице, и самое позднее через полчаса она улетает домой.
Ася, ничего не утаивая, рассказала о Тюрикове. Все до капельки. Даже то, как она до смерти испугалась его сжатых кулаков, его свирепого взгляда.
— Бедная моя Аська, — Бабочкина вдруг провела ладонью по Асиным волосам цвета спелой ржи. — Досталось же тебе.
— Чепуха! — ответила Ася, отправив за щеку толстый квадратик сахара.
— Убей меня, — помолчав, сказала Бабочкина, — но я не понимаю, зачем ему понадобилось писать гадости на себя? На других — понимаю, а вот на себя?
— Хитрый ход.
— Ход?
— Ну да. Приедут — разберутся, все окажется не так, а совсем наоборот. И он пожнет лавры героя.
— Чересчур сложный путь. Все равно, что трогать себя правой рукой за левое ухо.
— Ох, и обвел бы он за нос редакцию, если бы не та карточка.
— Жалко, что я не знала этого вчера, — заметила Бабочкина.
— Почему вчера?
— Потому что письма об Опотче тоже он писал. Сам поставил подписи и крестики.
Серые Асины глазищи вдвое увеличились.
— Как же вы узнали?
— Он сам рассказал.
— Сам?!
Старшая Ася смотрела на младшую.
— Ночью он нашел меня в правлении. Признался, что писал не подумав. Хотел отомстить Опотче за то, что тот не продал ему собак для упряжки. Просил простить ему, никому не говорить.
— А о письме в редакцию сказал?
— Нет.
— Тогда это тоже какой-то ход. На что же он рассчитывал?
— Не знаю. Но когда я слушала его, верила. У него не ладится с семьей. Больше всего он боялся, чтоб о письмах не узнала жена. Вчера она как раз к нему прилетела.
Ася недоуменно смотрела на Бабочкину: что это она так разжалобилась? И голос будто не ее, пропали обычные волевые нотки. Мягкий какой-то стал голос у Бабочкиной.
— Я не знала, что вы такая добренькая, — упрекнула Ася. — Не хватало еще таким, как Тюриков, верить! Может, скажете, и писать о таких не надо: ведь тюриковы не типичны? Нет уж, я его таким, как есть, покажу, чтоб другим неповадно было. С его гнилой философией и со всем прочим.
— Ты горячая, Ася, — сказала Бабочкина. — Это хорошо. Но тебе надо научиться верить людям и уметь их прощать. Я говорю не о Тюрикове, а вообще. Это мое мнение.
— Ах, опять мнение! — вспыхнула Ася и, чтобы досадить Бабочкиной, спросила:
— Значит, председателя снимут?
— Почему снимут?
— Но ведь было мнение.
Ася Николаевна вдруг рассмеялась. Пожалуй, Ася Антонова впервые видела, чтоб Бабочкина так весело смеялась.
— Дуреха ты, Ася, — сказала Бабочкина. — Хочешь знать мое мнение об Опотче? Он отличный человек.
Младшая Ася пожала плечами.
— Не будем ссориться, — Бабочкина улыбнулась. — Пиши, что считаешь нужным, я не навязываю тебе своего мнения. А я сегодня сама побываю у Тюриковых, познакомлюсь с его женой.
Бабочкина встала из-за стола, потянулась к полушубку.
— Ты опоздаешь, уже без четверти десять, — сказала она.
— Сейчас, — ответила Ася Антонова, продолжая допивать свой чай.
Ася Николаевна надела варежки, положила руку на выключатель.
— Ася!..
— Я готова! — Ася Антонова схватила с кровати меховую шапку с длинными ушами. Шапку она сунула под мышку, одной рукой проворно завернула вокруг шеи косу.
Щелкнул выключатель, комната погрузилась в темноту.
Позднее утро ничем не отличается от ночи. Вверху плывет развеселый задира-месяц, водят хоровод звезды, десятки фонарей освещают городок аэродрома. Электрический свет гонит иссиня-черную темноту к сопкам.
И темнота вьет у их подножья плотные гнезда. Сопки стоят величественные и угрюмые, подпирая небо острыми пиками снежных вершин. В сравнении с ними домики на аэродроме кажутся вырезанными из картона… Совсем игрушечными.
От гостиницы к взлетной полосе пролегла хорошо укатанная дорога. Будто и не было вчера лютой пурги, будто и не лежал весь городок под снегом, будто и не срезал ветер проводов, повергнув в темноту все дома. Словно и не было ничего этого. Словно и вчера озорно перемигивались над городком огни, весело скрипел под ногами снег, стелилась от гостиницы эта дорога…
Когда они подошли к самолету, посадка уже началась. Обе Аси удивились, что на грузовой самолет набралось столько пассажиров. Шесть мужчин, среди которых были и летчики, поднимали в машину кого-то на носилках.
— С кем это несчастье? — тревожно спросила Ася Антонова.
— Девушка со стройки, — ответила Ася Николаевна. — Вчера один пурговавший здесь хирург спас ее от смерти: оперировал гнойный аппендицит. Но оказалось, что у нее ко всему поврежден позвоночник. Месяц назад сорвалась с карьера и никому не сказала. Теперь появились боли. Решили забрать ее в районную больницу.
Как только носилки скрылись в машине, в дверях появился высокий летчик в расстегнутом коротком пальто на белой барашковой подкладке, в лакированных остроносых туфлях. Он подал обе руки молоденькой женщине в беличьей шубке и легко перенес ее по воздуху в самолет. Появился другой летчик, выбросил из самолета на землю невысокую лесенку. Потом из машины, не воспользовавшись лесенкой, выпрыгнул Редька. Он тотчас же заметил двух Ась и направился к ним:
— Неужели улетаете? — огорченно спросил он. — Так и не поговорили.
— Отчего же, поговорим, — сказала Бабочкина. — Я остаюсь.
— Вот это дело! — воскликнул Редька и в знак великого удовлетворения осторожно пригладил рукавицей свою шикарную бороду.
Пассажиры гуськом, друг за дружкой поднимались в машину.
— Что мне отвечать, если спросят, когда вы вернетесь? — спросила Ася у Бабочкиной.
Бабочкина молчала. Она не слышала Асю. Глаза ее были прикованы к морякам, грузившим в эту минуту в самолет чемоданы. Один подавал с земли, другой принимал, стоя в дверях самолета. Третий — он, вероятно, был их начальник — просто наблюдал за погрузкой. Улетал этот, третий, потому что он тут же поднялся по лесенке, наспех пожал двоим руки, и те двое отошли от трапа. Бабочкина шагнула к машине. Еще один шаг… Остановилась. Повернулась к Асе. Смуглые щеки заливала краска, глаза блестели.
— Что?.. Ты что-то сказала? — растерянно спросила она.
— Что мне ответить, если спросят, когда вы вернетесь? — Ася никак не могла понять, почему так взволнована Бабочкина.
— Когда вернусь? — механически переспросила Бабочкина. — Не скоро. Я еще поеду к оленеводам в тундру после отчетно-выборного…
Бабочкина словно только сейчас заметила стоявшего рядом Редьку.
— Я сегодня до обеда буду в гостинице. Вот и потолкуем обо всем. — Потом она спросила его: — Откуда у вас моряки взялись?
— Танкер тут зазимовал, — ответил он. — Льдами прихватило. Теперь до июля простоит.
— Вот как, — сказала Бабочкина. И все сразу прозвучало в этом «вот как» — удивление, легкая грусть, ирония, раздумье.
— Мне пора, — сказала Ася, недоуменно глядя на Бабочкину. — Зайдете со мной в машину?
— Нет, ты иди, — ответила та. — Иди одна.
Ася вошла в самолет самой последней. Махнула рукой Бабочкиной. Ася Николаевна ответила ей таким же жестом. Оба морячка, будто по команде, улыбнулись Асе и тоже помахали ей руками. Один послал ей воздушный поцелуй.
Ася Антонова поискала глазами, где бы ей сесть. Свободное место было возле моряка.
Едва она опустилась на широкую скамью, вытянувшуюся вдоль борта, как машина тут же легонько качнулась и побежала по земле.
Пропеллеры дружно таранят голубизну неба. Слабо подсиненный воздух бьется в стекла кабины. Самолет летит на юг — прямо на белый рожок месяца, зацепившийся за горизонт.
Одиннадцать человек — пять пилотов и шесть пассажиров — несутся по воздуху навстречу этому белому рожку месяца. Над ними — небо, под ними — громады сопок.
Сопки, сопки, сопки… Седые, изрезанные ущельями. Стройные и осевшие, с крутыми и оползшими боками, с острыми вершинами и с вершинами, обглоданными временем.
…В пути всегда мечтается. Независимо от того, по каким линиям лежит этот путь: по воздушным, морским или железнодорожным. И если люди в пути не спят, они непременно мечтают. В пути их непременно одолевают разные думы. Тот, кто летал самолетом, подтвердит, что на высоте мечтается ничуть не хуже, чем в вагонном купе. Или в каюте корабля. Или в уютной «Волге».
Самолет летит на юг — навстречу белолобому месяцу.
В кабине молчат. Каждый занят своим делом. Платон Ушаров ведет машину. Рядом в своем кресле сидит Саша Рокотов и строчит кому-то письмо. Письмо он начал самопиской, а дописывает карандашом. Ничего не поделаешь: на высоте трех километров в ручке не держатся чернила. Штурман что-то колдует над картой. Бортмеханик чинит старенький высотомер, неизвестно откуда им добытый. Молоденький радист Митя Ветров тихонько вызывает на связь «Моржа».
Молчание прерывает Митя.
— Интересно, — говорит он, ни к кому определенно не обращаясь, — появится сегодня в эфире Аляска?
Ему никто не отвечает.
— Может, все-таки появится? — задает он снова столь же риторический вопрос.
— Митя, — не поворачиваясь и не меняя позы, говорит Рокотов, — заруби себе на носу. Мальчики из Америки вспоминают о нас только в циклон. Когда им кажется, что наша песенка спета. Тогда они дают нам свой пеленг, обещая за приземление виллы и девочек. Запомнил, Митя? Повтори.
Митя Ветров молчит, он больше ни о чем не спрашивает. Рокотов через плечо посылает ему последнюю фразу:
— Обменяться комплиментами с американскими мальчиками ты сможешь в следующую пургу. Вопросов больше нет?
Митя молчит. И все молчат. Каждый занят своим делом. Каждый занят своими думами.
Ушаров ведет машину, а из головы не выходит разговор с Юлей. Вчера он сказал ей все, что собирался сказать. Она не ответила ни «да», ни «нет». Она промолчала. Лучше бы она ответила «нет», тогда не было бы такой гнетущей неопределенности. Тогда было бы все ясно… И все-таки неопределенность лучше, чем «нет». Неопределенность — это надежда. Надежда на то, что… Впрочем, на что ему надеяться? Между ними пропасть в пятнадцать лет. Когда он учился летать, женщина, которую он любит, только родилась. Когда он учился летать в воздухе, она училась ходить по земле. Что ж, все правильно. Летчики раньше других выходят на пенсию. Через пару-тройку лет он тоже станет пенсионером. Да, все правильно… И все-таки неопределенность лучше, чем если бы она сказала «нет».
«В отпуск поеду в Крым, — решает Саша Рокотов. — Ох и покупается Андрюшка в море». И Рокотов пишет в Омск отцу, что нынешним летом он обязательно поедет с ним и младшим братишкой в Крым.
«Эх, предложили бы они сейчас Ушаку посадку на каком-нибудь мысе Уэлса, — думает радист Митя Ветров. — Я бы им сказанул под первое число. Господа далекие, сказал бы я, господа, живущие за Беринговым проливом! Зарубите себе на носу: чихал я на вас с высокой колокольни! Поняли! Повторите!..».
Но есть в кабине человек, который ни о чем сейчас не думает, ни о чем не мечтает. Это хирург Блинов. Он спит. Примостился на своем чемоданчике с инструментом, уперся ногами в кресло Ушарова, привалился спиной к дверце и спит. Возможно, он разозлился на всех: послали помощь оказать, проболтался столько в воздухе, а помощь его не потребовалась. Возможно, ему не нравится, как относятся к нему вот эти ребята, летчики, особенно Ушаров? Возможно, он разозлился на них за то, что они частенько обрывают его шуточки и считают, что на Север он потянулся за длинным рублем. Возможно, разозлился на все это Блинов и решил себе спать.
А за низкой дверцей кабины разместились пассажиры. В отличие от летчиков они не заняты сейчас никакими делами. Поэтому возможности мечтать и размышлять у них куда больше.
Рядом с Асей Антоновой сидит моряк. Напротив — пожилой мужчина в торбасах и кухлянке. Ася сразу определила, что ее спутник напротив — эскимос. У эскимосов лица крупнее, чем у чукчей, скулы круче, прямее нос. А если он эскимос, значит, не оленевод, а охотник: летом бьет в море моржей и нерп, зимой ставит капканы на песца.
Эскимос-охотник не отводит глаз от девушки, которая лежит на носилках, поставленных в проходе между скамьями.
Глаза у Люси Ханановой закрыты, черные ресницы лежат на бескровных щеках. Но Люся не спит. Спать не дает тупая, ноющая боль. Ноет шрам, появившийся после вчерашней операции, ноет где-то в спине. Люсе ужасно надоело лежать не двигаясь, хочется повернуться на бок. Но стоит ей пошевельнуться, как боль усиливается, становится резкой и нестерпимой. Люся старается не думать о боли.
«И ничего со мной не случится, — говорит она себе, — полежу немножечко в больнице, опять вернусь на стройку. Обязательно к Акинфову. Уже будет лето, поставим вместо палаток домики. Из больницы я им всем напишу. Сразу как прилетим, так и напишу. А Акинфов уже дома. Наверное, уже рассказал ребятам, как мне повезло в Апапелхе с операцией…».
Иногда Люся открывает глаза. Тогда к ней склоняется женщина в беличьей шубке и вполголоса, но так, что все слышат, спрашивает:
— Ты что не спишь, Люсенька?
— Не хочу спать, Юлия Павловна, — отвечает девушка. — Вы не волнуйтесь, мне хорошо.
Потом она снова сводит веки, а Юля Плотникова откидывается к стене и продолжает пристально смотреть на круглое окошечко, врезанное в противоположный борт самолета. Светлые глаза ее при этом то щурятся, то округляются, будто она все время с кем-то разговаривает. И она действительно мысленно разговаривает.
Прежде всего с заведующим райздравом Телегиным.
Да, она признает, она не имела права без его разрешения покидать больницу и готова нести наказание. Но, во-первых, она уже дважды просила такое разрешение, а он не отвечал на ее радиограммы. Во-вторых, вопрос, который она собирается ставить перед райздравом, — вопрос не праздный. В конце концов Телегину пора понять: их поселку нужен хирург. Не терапевт, а хирург. Лучше — и терапевт и хирург. Полтора года работы убедили ее в этом. И решение вопроса нельзя откладывать. Вот зачем она прилетела. Что касается ее, то она готова работать в любом другом месте, куда ее направят. Но лишь там, где нужен именно врач-терапевт. Где врач-терапевт не будет попадать в такое дурацкое положение, как попадает она.
И еще есть человек, с которым мысленно разговаривает Юля Плотникова. И этому человеку она говорит: «Ушак, милый Ушак! Я не могу вот так сразу сказать «да». Нельзя же так: раз — и уже жена. Я должна во всем разобраться. Я люблю тебя, но я должна разобраться, прежде чем ответить тебе. Ты тоже должен хорошо разобраться в себе… Потом уже будет поздно. Потом может быть плохо и мне и тебе…»
…Внезапно молчание нарушил голос моряка:
— Девушка, вы живете в Апапелхе? — обратился он к Асе.
— Нет, — говорит она, — а что?
— А вы не из райцентра? — снова спрашивает он.
Ася не успела ответить: в разговор вмешался мужчина в торбасах и кухлянке.
— Я живу Апапелхе, — говорит он. — Двадцать лет живу. — И неожиданно для всех представился: — Охотник Умка, лечу районный центр. На большое собрание лечу, слово держать буду. Все охотники района будут знать, как мы песца берем, завидовать будут.
— Да? Это интересно, — подчеркнуто любезно кивнул моряк и тут же обратился к Асе: — Вы случайно не слышали такой фамилии — Бабочкина?
Ася повернулась к нему.
— Бабочкину? Конечно, знаю. Она провожала меня на самолет. А вы с ней знакомы?
— Да, — ответил он. И уточнил: — Был знаком.
— Как же вы ее не узнали? — удивилась Ася. — Мы все время стояли возле машины. — И вдруг Ася вспомнила, как смотрела Бабочкина на этого моряка, когда он грузил свои чемоданы. И она сказала: — По-моему, она вас узнала, она смотрела на вас.
— Не может быть, — ответил моряк. — Она подошла бы ко мне, если бы узнала.
Асе потребовалось одно мгновение, чтобы все увидеть снова.
Бабочкина рванулась к самолету. Остановилась. Повернулась к Асе. Щеки ее пылали, глаза блестели…
— А по-моему, — ответила Ася, — по-моему, она узнала вас, но не захотела к вам подойти.
Прошло несколько минут, прежде чем моряк снова повернулся к Асе.
— Скажите, она все такая же, строгая, деловая и суховатая?
То ли потому, что Ася уловила фальшь в его голосе, то ли потому, что этот моряк с первой минуты не понравился ей, но она сказала:
— Ничего подобного. Не строгая и не суховатая. Вы ее просто плохо знали.
«Ничто не вечно под луной, — философски размышлял Ершов. — Напрасно я с ней не встретился. Пусть бы она меня выставила, но надо было встретиться. Теперь поздно. Точка. А все мое проклятое малодушие… Она, конечно, выставила бы меня… Да, ничто не вечно под луной. Как и этот полет в металлической оболочке: через час приземлимся. Через два дня буду дома…»
И откуда было знать Ершову, что в это время Ася Бабочкина тоже думала о нем. Но думала не о том, что она его по-прежнему любит. Нет, у нее было достаточно времени — несколько лет, чтобы понять, что не тому человеку отдала она свою первую любовь, что человек этот давно и навсегда ушел из ее сердца. Другое тревожило ее. Почему он так постарел, почему таким желчным, испитым стало лицо, откуда взялась эта сутулость? Вот что взволновало ее, когда она неожиданно увидела Виктора Ершова.
«А ведь ему только тридцать, — с грустью думала она, возвращаясь вместе с Редькой в гостиницу. — Всего тридцать…»
…Разные, совсем незнакомые люди летят в грузовом самолете из поселка, над которым день назад бушевала пурга. По-разному текут их мысли.
Самолет идет на юг. Таранят голубизну неба пропеллеры. Впереди, на горизонте висит белый рожок месяца. Внизу беспорядочно громоздятся сопки…
В воздушном океане царит покой: ни бурь, ни циклонов. Чист воздушный океан: ни облачка в нем. Возможно, завтра он взбунтуется так же, как день назад. Но сегодня он тих и спокоен, этот океан.
Самолет идет на юг.