Критик в хроническом восторге: «Я всегда поражался мужеству этого необычайного человеке… Он имел мужество замахнуться на невозможное» — на Советскую власть, вскормившую и его, и Бондаренко. Ещё и Валентин Курбатов в «ЛР» восхищается «целостной, исполненной мужества жизнью» Пророка.
Да где же это мужество?
Во-первых, на фронт рвался аж целых два года. А на фронте у него, у молодого офицера при оружии был, например, случай заступиться за одного пленного власовца, которого какой-то сержант лупил кнутом, а это, разумеется, незаконно. И что? «Я прошел мимо, ничего не сказал: вдруг этот власовец какой-то сверх-злодей?» Словом, струсил. Помните? — «Аудитория мала». Он всегда найдёт оправдание себе.
Но вот его арестовали, предъявили обвинение, он поначалу считал это несправедливым, но со всем согласился, всё подписал да еще попутно заложил друзей, знакомых и даже родную жену. И сам же признался: «Оглядываясь на своё следствие, я не имел основания им гордиться. Конечно, мог держаться тверже. А я себя только оплёвывал» (т. 1, с. 142). «Затмение ума и упадок духа сопутствовали мне в первые недели» (там же). Это и есть мужество? А что же тогда трусость? «Я, сколько надо было, раскаивался и, сколько надо было, прозревал» (там же, с.143). Мало того, ещё и мужественно благодарил следователя И.И. Езепова за то, что вовремя арестовали, не дали погрязнуть ещё глубже.
Однако прошли «первые недели». И что? Ему предложили стать в лагере секретным осведомителем. Легко и просто, безо всякого сопротивления соглашается. И примеров такого «мужества» Пророка можно привести множество даже из той поры, когда он обрел широчайшую известность и стал Нобелевским лауреатом.
В 1974 году перед высылкой из страны его поместили в Лефортовский изолятор. Всю ночь он думал не о жене и малых детушках, оставшихся без кормильца, а терзался мыслью: вставать или не вставать утром, когда в камеру войдёт начальство? Твердо решил: не встану! «Уж мне-то теперь — что терять? Уж мне-то можно упереться. Кому ж ещё лучше меня?» Действительно, всемирному-то лауреату! Но вот и утро. Входят несколько человек. Лауреат храбро сидит. Вошедший полковник спрашивает: «Почему сидите? Я начальник изолятора». Александр Исаевич отрывает свою апостольско-нобелевскую задницу от матраса и встаёт, руки по швам. Где мужество?
На заседании Политбюро 7 января 1974 года гораздо правильнее говорили о Солженицыне. Брежнев: «Этот хулиганствующий элемент разгулялся, действует нахальным образом. Использует гуманное отношение Советской власти и ведёт враждебную работу безнаказанно». Суслов: «Он обнаглел…». Подгорный: «Это враг наглый, ярый… Делает всё безнаказанно». Демичев: «Он с большой наглостью выступает против Советского строя». Кириленко: «Он все более наглеет» (Кремлёвский самосуд. М., 1994. С. 354–358). Так вот, не мужество, а наглость, не смельчак, а нахал.
Бондаренко скажет: «Ну, нашёл на кого сослаться. Да это же мракобесы!» Во-первых, ни один из этих мракобесов не глупее тебя, Сараскиной и Распутина, вместе взятых. Уж во всяком случае никто из них не только сказать с трибуны съезда, но даже подумать под одеялом не мог: «А не выйти ли Российской Федерации из состава Союза ССР?» А главное, сам-то Пророк, представь себе, властитель дум, совершенно согласен с членами Политбюро. Например, он признавался: «Я не понимал степени дерзости, с которой мог теперь себя вести». То есть это была не смелость, не мужество, а в зависимости от обстоятельств, в том числе от зарубежных, точно дозированная, дозволенная дерзость. Но дальше ещё откровенней и точней: «Я обнаглел…»… «Я так обнаглел…»… «После моего наглого письма…»… «Я вел себя с наглой уверенностью»… «Я избрал самый наглый вариант…»… «Я обнаглел в своей безнаказанности» и т. д… Полный консенсус Пророка с Михаилом Андреевичем Сусловым и другими членами ПБ! Да ещё — решительный отлуп вам с Сараскиной. В слове «безнаказанность» весь секрет его наглости под маской мужества: с ним цацкались, его тетешкали, уговаривали, увещевали… И подобно тому, как Бондаренко и Сараскина не могут понять разницу между, допустим, своей литературной плодовитостью и литературным талантом, так не понимают они и разницу между мужеством и наглостью. Хотя их герой сам буквально вопиёт: «Я наглец! Ну вглядись, Бондаренко, ну, протрите глаза, Людмила Ивановна: я — редкостный, небывалый, невиданный наглец, взлелеянный советскими пентюхами!» Не внемлют…
О том, насколько эти два критика великие мыслители, кажется, убедительней всего свидетельствует такой размышлизм Бондаренко: «Я бы, не стесняясь (этого от тебя никто и не ждёт. — В.Б.) сравнил судьбу Солженицына с судьбой Толстого (Да ведь ещё до тебя сто или двести раз сравнивали, один Жоржик — 6 раз. — В.Б.). Не будем рассуждать о художественных высотах, время покажет». Ещё, дескать, посмотрим, чья высота выше. В таких случаях всегда прячутся за время: «Со временем мы поймём, кого потеряли, какое ёмкое, спасительное для жизни народа наследие обрели…Планетарный писатель…». А теперь, мол, понимают это лишь избранные интеллектуалы — я да Радзинский, Распутин да Кох, Крупин да Немцов…
Если бы Бондаренко знал историю русской литературы хотя бы в объеме нынешней средней школы, то вспомнил бы, что какова высота Пушкина и Гоголя, Толстого и Достоевского…. и так до Шолохова и Твардовского современники поняли сразу. В русской литературе непризнанных гениев не было. Впрочем, и этого тоже оценили сразу: тот же Распутин и другие только что помянутые антисоветчики объявили его Апостолом, Пророком, Могучим Нравственником и т. д… А вот как патриоты своей страны. Шолохов: «Болезненное бесстыдство», Твардовский: «У вас нет ничего святого», Гамзатов: «Он пришёл с давней наследственной враждой к нашему обществу», Ираклий Абашидзе: «Мало я видел таких наглецов»… Это можно цитировать долго. Неужели думаешь, Бондаренко, что современники и тебе не знают цену? Неужели вы с Сараскиной рассчитываете на потомков?
Дальше: «Если и сейчас Владимир Крупин боится «толстовской ереси», то можно понять, как относилось к Толстому ортодоксальное православное общество тех времен, что писали о нём официальные и православные критики». Во-первых, Бондаренко, твой Крупин как некая мера чего-либо годится лишь для познания глубины предательства. И бояться ему надо не «толстовской ереси», а невежества и бесстыдства, при коих можно с легкостью невероятной из парторгов КПСС обернуться сытым профессором Духовной академии с квартиркой в проезде МХАТа и клеветником на партию, в которой с двадцати лет состоял лет сорок, и на власть, которая вытащила недоросля из глухой деревни и посадила в первопрестольной великим писателем. Вот в патриотическом восторге травит он баланду, как в первые дни после окончания войны советские офицеры в берлинском ресторане выбросили в окно невежливых американских офицеров. На каких идиотов это рассчитано? Не говоря уж ни о чём другом, в те дни ни ресторанов, ни американских офицеров в Берлине и не было. Американский сектор оккупации появился в Берлине лишь после Потсдамской конференции, которая закончилась 2 августа, почти через три месяца после окончания войны. В другой раз Крупин советует нам выйти всем на улицу и гаркнуть «Янки, гоу хоум!» — и Америка рассыпется. А читал его сочинение, лихо озаглавленное «Прощай, Россия! Встретимся в раю». Как просто такие перемётчики родину-то свою на тот свет спроваживают. И с чего он взял, что при такой оборотливости ему уготована персональная жилплощадь в раю? Но Бог с ним, с этим Крупиным. Удивительней другое.
Можно понять, говоришь, как относилось к Толстому ортодоксальное православное общество. А чего ж тут понимать — всё давно известно. Никакого ортодоксального религиозного общества в России не было, а ортодоксы были. Один из них — не любезный ли вам с Крупиным обер-прокурор Синода К.П.Победоносцев, что, по слову Блока,
Над Россией
Простёр совиные крыла.
Он и организовал отлучение великого писателя от церкви. А «ортодоксальные критики» в 1897 году писали Толстому письма с угрозой убийства. Как же относились к Толстому не ортодоксы, а любящие родину русские люди, можешь узнать из рассказа «Анафема» не Крупина, а Куприна. Между этими писателями разница несколько большая, чем между их фамилиями.
«И оба (Толстой и Солженицын) доказали свою правоту». Да что ж так скромно? Мог бы и радостней сказать: «Толстого-то дважды выдвигали на Нобелевскую премию, да не дали, а моему любимцу — сходу да ещё кучу других. Разве это не доказательство его правоты! Вот и у меня — куча, а у Бушина — одна-единственная. Вот и судите, кто прав».
И этого ему мало! И вот до чего доходит Асмодей демократии: «Для крушения царского режима Толстой сделал больше, чем Солженицын для крушения Советской власти». Он считает, что и та и другая, как равное зло, заслуживали смерти. «И оба сделали своё дело разрушения не ради собственной выгоды, а ради народа». То ли дурак, то ли родом так… Через двадцать лет после крушения царского режима наш народ из мировых задворок вышел в первый ряд человечества. Через тридцать лет страна, разгромив мировое зло фашизма, стала сверхдержавой. А через двадцать лет после крушения ненавистной тебе Советской власти, после предательства трусливыми властителями всех, кого только можно, после бесчисленных унижений ограбленный твоими друзьями народ советским оружием наконец одержал победу над 30-тысячной армией чемпионов по бегу. «Гарун бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла…» Твой Солженицын крушил Советскую власть не «ради народа», а именно ради собственной выгоды и ради таких, как ты, Абрамович, Чубайс и другие кровососы разного калибра. Толстой с котомкой ушёл темной осенней ночью из своего поместья и отринул все выгоды графской жизни, а твой без конца хватал неисчислимые гонорары, премии да еще обрел два поместья, в одном из коих Бог его и прибрал.
От Толстого цербер переходит к Шолохову: «Может быть, и неприятие Солженицыным Шолохова…» Неприятием литературный кровосос и лакей называет злобные выпады против Шолохова, участие в кампании клеветы об авторстве «Тихого Дона». Неприятие, говорит, «не столько политическое, сколько соперническое, напоминающее осознанное «незнакомство» друг с другом Толстого и Достоевского». Словцо-то: соперническое… Глух, как тетерев. Чтобы изречь чушь о литературном соперничестве, надо не только ничего не понимать в том, что это за писатели, но и вообще соображать туго: пустяковое, мол, политическое различие было между ними. А вот литературное соперничество… И не видит, не соображает, что Шолохов не только великий писатель, но и великий советский патриот, коммунист, а этот — пещерный антисоветчик. Шолохов в 1933 году, обратившись к Сталину, спас от голодной смерти 92 тысячи земляков (Ю. Мурзин. «Писатель и вождь». М.,1994. С.59), а у этого руки в крови не одного только Андреяшина, и он же трепло раззвонил на весь свет о «палаческих руках» Шолохова. Первый получил Нобелевскую премию за необыкновенный художественный дар и пронзительную правду о своём времени, а этот — за грязную клевету на свою родину.
А что касается незнакомства Толстого и Достоевского… Солженицын ужасно досадовал по поводу смерти Ахматовой: «Так и умерла, ничего не прочтя!» Ничего из его великих сочинений. Это для него главное. Но и тут, как всегда, враньё. Он всучил ей свои стихи, она прочитала их и дала ему трогательный материнский совет немедленно прекратить и никогда больше этим не заниматься. Так же отнёсся к его виршам и Твардовский. А Сараскина в своем 1000-страничном сочинении то и дело цитирует эти деревянные чурки как образцы художественности, не соображая, что позорит этим и кумира, и себя. Например:
Она взросла непробретливого склада,
И мне отца нашла не деньгами богата —
Был Чехов им дороже Цареграда,
Внушительней империи —
премьера МХАТа…
Или:
То заскачет он ко мне наверхове (!),
То заеду я к нему на опель-блитце, —
Мысли-кони застоялые
играют в голове,
И спиртной туман слегка клубится…
Такие кони в спиртном тумане то и дело играли у него в голове. Но кем надо быть, чтобы такие дары конской музы предлагать вниманию Ахматовой и Твардовского! А мадам Сараскина находит эти сочинения «изящными». И тоже — кем надо быть? А я, право, не в силах процитировать еще и пару строк.
Когда Твардовский лежал уже на смертном одре, Солженицын все совал и совал ему в обессилевшие руки свои рукописи и приговаривал: «Теперь ему хоть перед смертью прочитать бы. Это нужно ему как железная опора». Ну, в самом деле, как он будет без такой опоры на том свете! Вот таким было его отношение к смерти даже тех, кто так много для него сделал.
А Толстой писал критику Николаю Страхову о смерти Достоевскоо: «Я никогда не видел этого человека и не имел прямых отношений с ним; и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый близкий, дорогой и нужный мне человек… Я его так и считал своим другом, и иначе не думал, как то, что мы увидимся и что теперь только не пришлось, но что это моё. И вдруг за обедом — я обедал один, опоздал — читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал, и теперь плачу…»
Можно представить Солженицына заплакавшим при известии о смерти Шолохова? В своих бесчисленных и многословных рассказах о себе самом, драгоценном, у него есть только один случай, когда он плакал: жена выгнала с дачи… Покойный поэт Борис Куликов (1937–1993) в своё время рассказывал, что Виктор Астафьев однажды сказал ему: «День смерти Шолохова будет самым счастливым днём моей жизни». Поздний антисоветчик Астафьев превозносил давнего антисоветчика Солженицына. И есть основания думать, что самым счастливым днём жизни у них был один и тот же день — 21 февраля 1984 года.
Л. Сараскина, доктор филологии и знаток жизни, заявила в «МК»: «Я столкнулась с огромным количеством клеветы и лжи буквально по всем этапам биографии Солженицына. Какой период ни возьми — сколько грязи! Я была потрясена». Только глубоким потрясением вплоть до мозга и можно объяснить тот странный факт, что из «огромного количества» клеветников и лжецов мадам не назвала тут же ни одного, а говорила об этом уж слишком общо и безлично.
«Писали, что он не воевал, не сидел в лагере». Кто писал? Где? Когда? Я много знаю публикаций о её герое, но ни разу не встречал ничего подобного. Как могли писать, что не сидел, коли он с этим и появился в литературе — с воплем о том, как страдал и погибал. А что касается его войны, то ведь он в мае 1967 года в известном письме Четвертому Всесоюзному съезду писателей заявил: «Я всю войну провоевал командиром батареи». А позже — в «Архипелаге»: «Я и мои сверстники воевали четыре года. Мы месили глину плацдармов, корчились в снарядных воронках…» и т. д. Но вы же знаете, что и это всё туфта. Многие сверстники-то действительно, но он… Вы же сами приводите сведения, опровергающие и «четыре года», и «снарядные воронки», и «батарею», словно это батарея огневая.
Но Людмила Ивановна продолжает разоблачать: «Кто только не будет (так в тексте — В.Б.) злобствовать по поводу Солженицына-офицера: «беспушечная батарея», «фронтовик, не нюхавший пороху», «всего два года на передовой»… Как будто двух лет недостаточно, чтобы человека настигла пуля» (с.234). Доктор, да вы успокойтесь, не об этом же речь. Можно было погибнуть и не доехав до фронта, и в тылу под бомбёжкой, как погибли, например, около двух тысяч жителей Москвы. И никто из нормальных людей не думает, что полтора-два года на фронте это «недостаточно». Но, будучи личностью весьма своеобразной, именно так считал сам ваш герой, только поэтому он и приписывал себе ещё два фальшивых года фронтового стажа. Тем более, что батарея-то его действительно была «беспушечная», а имела приборы, аккумуляторы, циферблаты со стрелками и т. п. К тому же, корчась вместе с приехавшей к нему из Ростова женой в снарядных воронках, он написал ворох деревянных стихов, рассказов, повестей и даже роман, и всё это отправлял в Москву по литературным адресам: К. Федину, Б. Лавренёву, проф. Л. Тимофееву… Вот так война! Что же касается «понюхать пороху», то вы опять же сами пишете, что «он впервые (!) попал под пули» 27 января сорок пятого года (с.259), т. е. за десять дней до окончания для него войны — до того, как 8 февраля его арестовали и отправили в Москву. Согласитесь, оставшийся для «нюхания пороха» срок не очень велик. И ведь, слава Богу, даже царапины не получил. А как он сам-то изображал свою войну? Например: «…11 июля 1943 года ещё в темноте, в траншее, одна банка тушенки на восьмерых и — ура! За родину! За Сталина!.. Господи, под снарядами и бомбами я просил тебя сохранить мне жизнь» и т. д. Да ни в каких траншеях А.С. в жизни не сиживал, никогда криком «За родину! За Сталина!» атмосферу не сотрясал. А вы ещё и пишете, что как раз в этот день, 11 июля, к нему в очередной раз приехал навестить друг: «И снова была бессонная ночь в клубах дыма (разумеется, не орудийного, а табачного, — В.Б.), и радость, что они дышат одним воздухом» (с.239). Какая проникновенная лирическая картина… А где же тушенка и уря, где родина и Сталин?
Но Людмилу Ивановну уже остановить невозможно, её понесло: «Солженицын, в угоду злопыхателям, должен был бы стать не офицером артразведки, а солдатом штрафбата, а ещё лучше бы подорваться на мине или смертельно раниться (!) осколком снаряда» (с.235). Мадам, во-первых (извиняюсь, конечно), не говорят «он ранился». Во-вторых, в штрафбаты попадали офицеры, а не солдаты. В-третьих, да, как уже было сказано, есть злопыхатели, которые вашему Пророку в ответ на его злопыхательство вроде «дышло тебе в глотку! окочурься, гад!» отвечают адекватно: «Чтоб ты, гнида, еще при рождении грохнулся на каменный пол!». Или: «Осиновый кол в его могилу!» А чем дышло любезнее кола? Тем более, что кол-то адресован одной конкретной личности, а эта личность с воплем «Окочурься!» совала дышло «Архипелага» в глотку родной страны.
Загадочное явление это Сараскина. Имя русское, на фотографии тоже вроде русская, а такие дикие представления о России, о русских, о Советском времени, о своём герое, и такой несуразный язык, словно ЦРУ вырастило её в пробирке где-то в Верхней Вольте, кое-как обучило русскому языку и забросило к нам.
Советское время, по её понятию, это с детских лет сплошное насилие над личностью. Смотрите: «Саня был рекрутирован (!) в пионеры». Ну, как при царе в солдаты… «Райком комсомола пытался вербовать (!) молодежь в авиационные училища». Да в таких заведениях отбоя не было от желающих. Как теперь на юридических факультетах… «В Ростов приехал маршал Буденный — молодежь пригнали (!) его встречать». Да молодежь счастлива была увидеть легендарного героя Гражданской войны и сама прибежала. Как сейчас, мадам, ваша дочка или внук, воспитанные на ваших сочинениях, бегают глазеть на какого-нибудь Диму Билана… «Александра Исаевича уговаривают (!) вступить в Союз писателей». С трудом уговорили! И т. д. Хоть стой, хоть падай! Еще спасибо, что не живописует, как жестоко рекрутировали бедного Саню в университет, да ещё в ИФЛИ, как дубиной загнали в комсомол, как угрозой каторги завербовали в сталинские стипендиаты, как на аркане привели в «Новый мир» с повестью «Один день», как бесстыдно уговаривали согласиться принять, если дадут, Ленинскую премию…
Боже милосердный, ведь уже далеко немолодая женщина, большую часть жизни прожила в Советское время, а не может понять хотя бы то, что ведь её герой не был от рождения антисоветчиком. В пионеры принимали почти всех за исключением только ребят, которые вроде Мишки Квакина уж очень плохо учились или слишком хулиганили, и быть не принятым — позор, тяжелое переживание для ребёнка и его родителей, и честолюбивый Саня, как все, как и мадам Сараскина когда-то, конечно, мечтал стать пионером, как вскоре стал и комсомольцем. Но мадам стоит на своём: а в армии, говорит, он скрыл, что комсомолец! Да это только потому, что понимал: комсомольца могут послать на более трудное и опасное дело. Ведь Пророк был шибко ушлый…
О познаниях биографа Солженицына о войне, об армии лучше не говорить, но всё же…
Конечно, жестоко требовать от нежной дамы, чтобы она знала, что такое взвод, рота, батальон или кубики и погоны, и когда что было. Но её же никто не принуждал обо всём этом писать, могла бы обойти. Нет, пишет: «взвод в составе роты и батальона отравился на реку Хопёр». Или: «Осенью 1942 года Солженицыну были навинчены кубики, а на погоны приколоты лейтенантские звездочки». Одновременно? Она не знает, что такое эти кубики, для чего они были. И не знает, что погоны ввели в 1943-м, и орудует ими даже в 1938-м. Да ещё уверяет, что лейтенантские погоны сулили какие-то необыкновенные «пайки» и невероятные «житейские блага». Вам бы такие, сударыня… И тут же вслед за учителем пишете о «голубых петлицах» в НКВД. Не исключаю, что учитель по своей природной злобности хотел и над ней поиздеваться. Не мог же он, «озвенелый зэк», не знать, что голубой цвет всегда был цветом авиации, а у НКВД — малиновый. Людмила Ивановна, голубушка, не оставить ли вам критику, не заняться ли юмористикой, к которой у вас большая способности? Заменили бы погибшего Евдокимова, благородное дело. Глядишь, и вам кубики навинтили бы в нужном месте.
Впрочем, это всё частности, а есть проблемы посерьёзней. Например: «Одному пятнадцатилетнему мальчишке за опоздание на работу дали пять лет и заменили месяцем штрафной роты». Тётя, ну, где вы нахлебались этого пойла? За опоздание на работу по Указу 26 июня 1940 года могли только оштрафовать — не более шести месяцев вычитать из зарплаты 25 %. В армию, за редким исключением, брали с восемнадцати лет, и никаких пятнадцатилетних в штрафных ротах не было и быть не могло. По сиротству и разным другим личным причинам оказывались кое-где на попечении воинской части «сыновья полка», но это же совсем другое дело.
Ещё? Вот: «Для русского солдата плен был хуже чумы, потому что (?) за отступление расстреливали». Она просто не соображает, что пишет. Какая связь между пленом и отступлением? Ведь если солдат отступил, значит, он не попал в плен. И кто втемяшил в умную крепкую голову, что за отступление расстреливали? Красная Армия отступала до Москвы, а на другой год — до Волги и Эльбруса. И что, всех расстреляли? Кто же изгнал немцев? Кто Берлин взял? Или вашего папочку расстреляли?
Но она, как бульдозер: «Из немецкого плена советский солдат почти неминуемо попадал в свой застенок. На пленного власовца закон вообще не распространялся». Закон!.. Вам бы тут, мадам, лучше вспомнить старую пословицу: дуракам и дурам закон не писан. Побывавшие в плену, конечно, проходили проверку. Так во всех армиях мира. Если б не бельмы, то могла бы видеть, если бы уши не заросли крапивой, могла бы слышать, как не так давно во время бандитского нападения ваших американских друзей-антисоветчиков на Сербию, был сбит их самолёт и взят в плен лётчик, дня через два его вернули американцам, и газеты сообщали, что его тут же отправили в соответствующую службу на проверку. После двух дней плена!
Да вы знали ли и можете ли назвать хоть одного человека, побывавшего в немецком плену? А я знал в Литинституте многих: Борис Бедный, Юрий Пиляр, Александр Власенко, Николай Войткевич… Надо думать, все они прошли надлежащую проверку. Но сразу после войны их, беспартийных, приняли в столичный и, как ныне говорят, элитный вуз, единственный в стране. Могу еще назвать десятка два писателей, бывших в плену или ставших после возвращения из плена писателями. Все они жили нормальной творческой жизнью, издавались, занимали ответственные должности, получали ордена и премии, как, например, Степан Злобин (Сталинская премия по инициативе самого Сталина), который был ещё и председателем секции прозы МО ССП, или Ярослав Смеляков (Государственная премия России), председатель секции поэзии.
Мадам плохо представляет, что и где находится, когда и что во время войны происходило. Пишет, например: «19 октября 1941 года указом Сталина в Москве было объявлено осадное положение: столица находилась в состоянии предсдачи противнику». Запомните, писательница: за всю свою жизнь Сталин не подписал ни одного Указа. А насчёт «предсдачи» вам поговорить бы с Геббельсом, но он, к сожалению, в дальней заграничной командировке, есть подозрение, что станет невозвращенцем.
В феврале 1943 года Солженицын писал жене: «Скорей всего осуществится (!) окружение всей ростовско-донбасской группировки в результате удара от Краматорской к Азовскому морю». Сараскина млеет от восторга: «Не впервые удалось лейтенатнту предвидеть события на фронте». Он, мол, не только литературный, но и военный гений. Но что ему удалось предвидеть-то? Ведь никакое окружение там, увы, не «осуществилось». Досадно, но немцы улизнули.
А вот это, говорит, разве не доказательство военного гения: «В начале августа 1943 года он сказал об исходе войны: мы победили!» В августе 43-го! А руководство страны и партии в первый же день войны заявило на весь мир: «Победа будет за нами!» И народ им верил. Не слышали, мадам, не знали?
И нет угомона: 48 армия, в которой служил её обожаемый, «из Восточной Пруссии, пройдя Эльбинг и Кенигсберг, три месяца двигалась (!) в Померанию». Матушка, у вас карта географическая есть? Могу прислать. Взгляните. Во-первых, Эльбинг километров за сто к юго-западу от Кенигсберга. Сообразите, что из этого следует. Во-вторых, Кенигсберг взяли 9 апреля, ровно через месяц война кончилась. Скажите ради Бога, куда после этого ещё целых два месяца «двигалась» армия вашего гения? В-третьих, вы горько сожалеете, что он не получил медаль «За участие в героическом штурме и взятии Кенигсберга». Должен вас огорчить: он её ни при каких условиях не получил бы, ибо 48 армия не принимала участия в этой операции. А медаль, которой вы, соблюдая свой стиль, придумали такое напыщенное название, могу показать, она у меня есть и на ней начертано просто и кратко — «За взятие Кенигсберга».
А язык-то, Господи!.. «Жене разрешили свидания». Да не жене, а её заключенному мужу… «Он привёл вторую жену». Не вторую, в России не многожёнство, а — другую, новую… «Он потерял очень тёплую (!) девушку». А горячую нашёл?.. «Сила поэтического чувства соответствует градусу влюблённости»… «хрупко-калейдоскопические картины любви»… «Градус отношений не изменился»… «События развивались бравурно»… «неравная борьба с навозом»… «Тургеневский край аукнулся цингой»… «Он боялся за мать со стороны бомб»… «праздник капитуляции Японии». Праздник победы!… «годы жгли напрокол»… «он из мотопехоты угодил в окружение»… «Он, как пьяный, набросился на полки с книгами»… Интересно, чего он нажрался… «Ему дали орден за взятие Рогачёва». Как это ему удалось одному?.. «Он ранился осколком»… «Они стояли у могилы покойной жены Чуковского». Если бы ей дали слово на похоронах Солженицына, она сказала бы: «Вот мы стоим у могилы покойного Пророка…» И так далее. Неужели доктор никогда не слышала: «Могила Пушкина», «Могила Толстого»? Надо признать, что у Бондаренко ничего подобного всё-таки нет, но перед нами доктор филологии…
Но всё же есть в книге Сараскиной кое-что очень интересное. Например, она первая установила, что Солженицын пошел на фронт не с мешком, не с рюкзаком, не с чемоданчиком или сундучком, как все мы, а с портфелем крокодиловой кожи, и в портфеле — университетский диплом и книга Энгельса «Крестьянская война в Германии». Ну как же! Раз иду на войну, надо читать, что писали классики марксизма о войне. А диплом с отличием, должно быть, очень пригодился для прорыва из обоза в училище. Позже он раздобыл еще раскладной стол и стул, чтобы удобно было в снарядных воронках писать повести и романы.
Интернет:
— Видать, неспроста затмение-то было.
— Хорошая новость с утра.
— Назначенный мудрецом, совестью нации, он умер незаметно ещё при жизни.
— Чудесная новость. Неделька началась просто отлично.
— Нет, ну просто ПРАЗДНИК какой-то!
— А чего радоваться-то? Ну, помер гадёныш. Так ведь все гадости исполнил. И помер сам. И не под забором в изгнании, не на виселице…
— Жаль, что помер. Предательство и вранье возводится в пример для подражания.
— Стукач. Потому так хорошо и сохранился.
— Шолохов дал ему точную характеристику.
— Будем ждать нового издания «Архипелага», где АИС расскажет всю правду об Аде, как там его пытали, обвиняя в шпионаже в пользу Рая.
— Буш и Саркози скорбят…
— Камрад, но он был на фронте, имел боевые ордена…
— Да, был. Но, во-первых, не четыре года, как уверял, а два. Есть разница? И зачем врать-то? Во-вторых, командовал не огневой батареей, как опять же врал, а звуковой. Есть разница? В-третьих, возил с собой портрет не Суворова или Кутузова, не Ленина или Сталина, а Гитлера, — есть разница? Об этом рассказал его ординарец Соломин. Наконец, ордена? Да как он мог не добиться их такой во всём ухватистый и пробивной! Даже супругу получил себе в землянку. А уж орден-то! Тем более — в конце войны.
— Собчак помер, Ельцин помер, Солженицын помер…Гаснут светочи. Наступает тьма.
— Он насрал на мозг моему поколению и продолжает срать нашим детям.
— Помер Солженицын. Слава России!
— Можно заказать Каспарова или Нововорскую? Куда обращаться?
Проверить факт смерти.
— Факт налицо. Дополнительных усилий не требуется.
— Высылаю дюжину осиновых кольев.
— От такой потери молодая демократия может и не оправиться.
— После операции в ГУЛаге прожил еще 60 лет. Его спасли сталинские палачи. Ну не сука!
— Умер гр. Ветров. Сейчас перед небесным кумом отчитывается.
— Неужели в лагере лечили рак?
— Он для начальства был свой. Потому и лечили.
— Надо было за каждую книжку, за все 30 томов вранья и очернительства таскать его по судам, чтобы остался в памяти народа как стукач, клеветник, графоман, чтобы имя его стало в ряд с Иудой.
— Надеюсь, Михаил Сргеевич не заставит нас ждать до 90-летия.
С.Кара-Мурза хорошо сказал о нём: «Уничтожили Советскую власть. Сделали всё, как он просил. А он опять недоволен: нет, вы убейте, но так, чтобы было красиво, чтобы покойник был розовеньким и улыбался. Вечно недовольный!
О похоронах Пророка Бондаренко пишет: «Огромной толпы не было ни в Академии Наук, ни в Донском моныстыре». Это почему же? Ведь Пророк! Оказывается — «не дива же телевизионная!» А какую «диву» хоронила огромная толпа? А Пушкин, Толстой, Есенин — «дивы»? О первом из них он вот что, видите ли, имеет сообщить: «За гробом Пушкина совсем немного друзей шло». Как? При такой-то славе! Откуда взял? Если совсем немного, то назвал бы двоих-троих? Может, брат Лёвушка, Вяземский, Нащокин?.. Русская литература никогда не интересовала Бондаренко. Это для него всегда было лишь полем демагогии и ареалом пушного промысла. Так вот, когда Пушкин был ранен, весть об этом без радио и телевидения, даже без телефона тотчас облетела весь Петербург, и к его дому на Мойке все время, пока он боролся со смертью, стекались толпы народа. Власть испугалась, что его похороны выльются в грозную манифестацию. Ведь Лермонтов уже написал:
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, гения и славы палачи…
И вдруг эти стихи прогремели бы на похоронах?..Поэтому царь приказал тайно в ночь с 1 на 2 февраля увезти покойного поэта в Михайловское, в Святогорский монастырь. Гроб с его телом сопровождали только три человека: старый друг Александр Иванович Тургенев («Тургенев, верный покровитель…»), дядька Никита Тимофеевич Козлов («Грустно нести тебе меня?» — спросил его Пушкин, когда тот нес его, раненого, на руках из кареты к квартиру) и жандармский полковник Ракеев. Не его ли ты, Бондаренко, имел в иду, говоря о немногих друзьях поэта?
А что если бы решили хоронить Солженицына в Кисловодске, где он родился, или в Ростове-на-Дону, где долго жил, или, наконец, что было бы лучше всего — в штате Вермонт, где тоже лет двадцать… Кто бы поехал с его гробом?
Но похоронили Апостола в Москве на кладбище Донского монастыря рядом с могилой знаменитого историка Ключевского. Разве мог Василий Осиповича ожидать такого исторического соседа. Надо было — рядом с Деникиным. Как литературного Шкуро.
В. БУШИН