Старый сарай снаружи выглядел не очень привлекательно. Стен у него было всего лишь три, да и то одна общая с хлевом, поэтому явственно слышалось, когда отворялась дверь в хлев и старая хозяйка принималась доить корову.
Чердак старому сараю тоже был ни к чему: сено отсюда еще летом перебрасывали на чердак хлева, — так что, не считая тех дней, когда с полей свозили сено, в остальное время ничто не нарушало здесь сумрачного покоя.
А крыша у сарая была соломенная, крытая не прошлый год и даже не позапрошлый. На ней живописным шлемом зеленел мох, а балки прогнулись под тяжестью этого зеленого покрытия и прелой соломы, которая постепенно превращалась в почву.
Спереди крышу сарая поддерживали четыре подпорки, которые никоим образом нельзя было назвать столбами: одна из них когда-то служила журавлем колодцу, а три другие представляли собою обычные стволы акации; давно лишенные коры и твердые, как камень, они противостояли натиску времени и жучков-древоедов. Промежутки между подпорками были заколочены чем попало — ненужными досками, фанерой; лишь посередине было оставлено отверстие, через которое в сарай мог войти любой, кому вздумается. Сюда иной раз задувал западный ветер, если у него вдруг появлялось желание такое, да заглядывало клонящееся к закату солнце, прежде чем укрыться облачным покрывалом сумерек.
Нет, снаружи старый сарай даже в багровом зареве прощального солнца не казался красивым.
Зато внутри!..
Внутри было сказочно прекрасно, тихо и покойно.
Конечно, разглядеть красоту было нельзя, поскольку внутри сарая всегда царил полумрак; но ведь о ней и так каждому было известно.
Знали воробьи, чье гнездо торчало посреди балки, как котомка на спине у нищего побирушки; знали летучие мыши, которые то появлялись в сарае, то вдруг исчезали; знали те немногие жабы, которые забредали сюда по осени, да так и оставались на зиму, уютно устроившись под прелой соломой и густым слоем пыли; знали об этом осы — их большое гнездо прилепилось к стене, точно замок рыцарей наживы, вырубленный в скале. Самоубийцы мухи и комары, хотя и знали, что тут протянулись сотни нитей паутины, все же залетали сюда, а потом так жалобно стенали при виде мохноногого палача, словно и не догадывались раньше о его существовании. Знали о преимуществах сарая мыши, а стало быть, знала и кошка, и знала собака, которая в летнюю жару иной раз отсыпалась тут после трудов праведных; знали и временные постояльцы: ласка, крыса, хорек; впрочем, они тут надолго не задерживались, потому что в старом сарае чего только не было, а вот на съестное рассчитывать не приходилось.
Однако тех, кого мы упомянули, нельзя было назвать постоянными обитателями сарая, они приходили и уходили, когда им вздумается, и в равной мере делили свое существование между сараем и внешним миром; им и не дано было знать все то, что знали исконные обитатели, составлявшие единое целое с полумраком и тишиною, и — подобно тому, как не бывает приюта без сирот, — без них сарай не был бы Сараем.
А уж им-то было доподлинно известно, сколько жизни и сказочной красоты таится в задумчивом колыхании теней и чуть слышном вздохе тишины.
Знали об этом отслужившие свой век сани, прислоненные к стене, чтобы не прогнили полозья; знали ржавый плуг, борона с обломанными зубьями, драный кузов, обливной кувшин, треснутый горшок, сломанная коса, сношенный сапог, таз с выбитым дном, щербатый топор, дырявая тыква-цедилка для вина, бочка с лопнувшим обручем, серп без ручки… и еще многие другие пришедшие в негодность предметы. Человек не стал выбрасывать их, ведь эти старые, верные слуги являлись частицей его жизни, а при случае еще можно было извлечь из хлама ту или иную вещь и починить-подправить ею те, что нынче служили человеку верой и правдой и лишь дожидались своего часа, когда им будет суждено тоже очутиться в сарае.
Но лучше всех знала об этом старая телега; лишенная оглобли и одного колеса, она все равно занимала первое место в этом мирном царстве тишины и старости. И наконец — судя по всему — знала и Ката, старая курица-несушка, которая как-то ранней весной забрела среди дня в сарай, огляделась по сторонам, подслеповато всматриваясь в полумрак, встала у телеги и принялась чистить перья, будто во дворе не могла заняться этим делом. Затем, вытянув шею, она прикинула расстояние и тяжело взлетела на заднюю решетку телеги.
Обитатели сарая, потревоженные шумом, замерли, и тишина стала еще более ощутимой.
— Кто ее сюда звал? — чуть слышно зевнул воздух.
Ката поправила перья, чтобы оттянуть время, — и в самом деле, нельзя же просто так явиться незваной! — затем опять огляделась по сторонам.
— Давненько я тут не бывала, — поморгала она глазами и вытянула шею, чтобы речь ее была остальным понятнее. — Зима тянулась долго, снег не разгребали… И кто только ее любит, эту зиму?
Ни шороха, ни звука в ответ.
Полумрак, безмолвие, тягучее, сонное оцепенение окутывали сарай так мягко и покойно, что нарушать их никому не хотелось. Покудахчет да уйдет, — думали обитатели сарая.
— А никто и не любит… — ответила курица сама себе. — Ветер задувает под перья, вода в поилке промерзает до дна, кукурузы дают мало, зато снега бывает много, очень много…
— Кому как! — скрипнули сани, да тут же и осеклись, досадуя, что не удержались и пустились в разговоры с глупой клушкой. И чего, спрашивается, с ней разговаривать? Она вон сама говорит — не остановить, только тишину смущает. Тишина… Навевая сны, осенила она своими крылами каждый уголок и залечила раны, нанесенные крикливо-шумным внешним миром.
Ката ответила не сразу. Повернувшись боком, она виновато смотрела на сани.
— Про вас-то я и забыла! Оно верно: для кого как, а для саней снег — первое дело. Сколько раз я прежде любовалась, когда вы выскальзывали со двора. Летите, бывало, вроде как и земли не касаетесь. Ни шума, ни тарахтенья, фью-ить! — и помчались…
— Шум шуму рознь! — скрипнула телега. — Иной даже слушать приятно: колесо стукнет или звякнут удила… В звуках — сила: ведь мир, он не немой и не глухой. Помнится, когда меня только выкатили из мастерской…
— Помню! — тускло блеснул отвал плуга, долголетним трудом отполированный, как зеркало; даже времени не удалось окончательно притушить его блеск. — Как не помнить! Ведь мы с тобой вместе выезжали на поля, и весной, и осенью мчались на работу. Конечно, громыхала телега, на то она и телега, ее дело — по ухабам катить, а не бабочкой порхать…
— А я разве что против сказала? И я то же самое говорю! — согласно кивала Ката. — Саням положено скользить тихо, а телега должна на ходу голос подавать. Плуг тоже свое дело знает: землю рыть, — а работа ему блеск наведет… блестящий станет, сверкающий…
— Это верно! — вздохнул плуг.
— Верно, верно! — со вздохом откликнулась и коса.
— Не каждому этот блеск нужен! — шевельнулся в углу почерневший старый горшок. — Я, к примеру, только тогда и чувствовал себя счастливым, когда копотью покрывался: ведь это означало, что человек варит мясную похлебку… Жаркие языки пламени плясали подо мной, а я тихонько напевал им какую-нибудь старую песенку и ничуть не жалел, что при этом покрываюсь копотью. Горшку не зазорно быть закопченным…
— Конечно, не зазорно, — покладисто моргнула Ката. — Каждому свое: одному нравится сверкать, другому копоть по душе, а третьему…
— …пыль! — старый сапог завалился набок рваным голенищем. — Мне пыль была не помеха. На рассвете идем, бывало, в поле, и так приятно по пыли шлепать! А к вечеру, усталые, бредем домой, и собственных шагов не слышно, только разлетаются по сторонам облачка пыли — мягкой, ласковой, прогретой солнцем. Смолоду очень по душе мне все это было: нравилось, когда солнце сверкает и сам ты сверкаешь, ежели по тебе щеткой прошлись как следует, а теперь…
— …в тенёчке лучше, — согласно кивнула Ката и взлетела выше, на край плетеного кузова. — Вот и я про себя говорю то же самое. За резвой молодежью мне теперь не угнаться. Каждый сверчок знай свой шесток… Вот я и пришла к вам, если, конечно, пустите…
Ката помолчала, но так и не дождалась ответа.
— Конечно, не хочу набиваться, — огляделась по сторонам старая несушка. — Просто мне подумалось, вдруг да вы будете не против… Но я могу пойти и в другое место: соломенный стог приглашал меня к себе и сеновал тоже…
— Если бы ты вела себя тихо… — зашелестело сено.
— Вот она и будет вести себя тихо! — сердито стукнула колесом телега, которая терпеть не могла, когда ее опережали.
— Она будет вести себя тихо, — колыхнулся на крючке старый пиджак, задетый легким, мимолетным ветерком, — а мы зато будем знать, что происходит там, в большом мире.
— Для моей же пользы вести себя тихо, — Ката с таинственным видом покачала головой. — Я хочу спрятать здесь свои яйца и высидеть их. Сами понимаете, тут уж не до шума. Прознает хозяйка и отберет яйца, а высиживать все равно меня заставит, да только не свои собственные, а чужие, бог весть откуда собранные. И если выводок получится неудачным, хозяйка меня же и забранит — я по голосу ее чую, когда она меня бранит. Вот и не хочу, чтобы моими яйцами другие распоряжались.
— Зато тебя хозяева кормят-поят! — пискнул кто-то наверху, у балки, и все взгляды обратились в ту сторону. — А новости из большого мира и я могу приносить, дело нехитрое…
На балке сидел Чури, хвастливый воробей.
— Натащу вам этих новостей сколько угодно. Ведь я где только не бываю…
— Это верно, да вот одна беда: умом ты обижен, — сверкнули в полумраке глаза Каты. — Но что поделаешь, ежели ты таким уродился! И в разговор не вмешивайся, пока тебя не спрашивают.
— Воробья действительно никто не спрашивает, — стукнула колесом телега, вынося свой приговор. — А Ката, если хочет, пусть остается. Кузов выстлан соломой, там можно уютно устроиться, и никто тебя не найдет. Ну, а если воробью это не нравится…
— Нужны вы мне больно, дряхлые развалины! Поделом вам — гнить тут в пыли и темнотище. А эта старая клуша — самая подходящая для вас компания!.. — И Чури, выпорхнув из сарая, устремился к мощному тополю, где воробьиная стая, оглушительно чирикая, продолжала оживленный обмен мнениями, начавшийся, должно быть, еще в ту пору, когда первая пара воробьев появилась на земном шаре.
— Вся их воробьиная порода одинаковая, — зевнул сапог. — Раздавить бы его каблуком, как гусеницу мохнатую, только связываться никому не охота. Раз уж телега разрешила, пускай Ката остается здесь, мы тоже не против. Только ей надо спрятаться как следует, не то привадит сюда человека…
— Спасибо, большое вам спасибо, — благодарно склонила голову старая курица и прыгнула внутрь дырявого кузова, где соломенная подстилка хранила в себе тепло какого-то давно минувшего лета. Осторожно, стараясь не шуршать соломой, Ката принялась устраивать себе гнездо: так и этак уминала старую солому, чтобы выровнять подстилку и согреть ее теплом своего тела. Затем она тихонько соскочила с телеги и, никем не замеченная, шмыгнула вон из сарая.
«Славная она, эта несушка, — решили про себя исконные обитатели сарая, — особых хлопот нам не причинит».
Мысли эти, подхваченные течением времени, унеслись прочь, ленивые сумеречные тени сгустились у порога, и в сарае наступил вечер.
За порогом сарая ход времени отмечала смена дней и ночей. На рассвете красноватые всполохи зари пробуждали дремлющие деревья в саду, а по ночам с края небосклона в сарай заглядывала луна или звезды.
Иногда принимался накрапывать дождь — слабый весенний дождичек, — и стекающая с крыши вода проделывала себе под навесом углубления-корытца.
Ката забредала в сарай каждый день пополудни, когда оживление на дворе стихало; оглянувшись по сторонам, она быстро взлетала в кузов, где день ото дня росло число отложенных яиц.
— Ведь я никому не мешаю, верно?
— Мы и не сомневались в этом.
— Когда гнездо станет полным, я буду сидеть не двигаясь, даже не шелохнувшись без крайней нужды…
— Что нового во дворе, в доме? На кухне, наверное, жарят-парят… — чуть погодя мечтательно вздохнула кастрюля.
— Стряпня обычно начинается к вечеру, но я в эту пору уже сижу на дереве.
— А не в курятнике?
— Нет! С тех пор как ласка у меня на глазах растерзала Дюри, я больше в курятник ни ногой. А уж до чего красавец петух был, какой гребешок, какие шпоры! Все мы по нем обмирали, чего уж тут греха таить… Теперешний-то наш ему и в подметки не годится, хотя тоже из себя видный…
— А сюда иной раз хорек заглядывает!
Это замечание принадлежало граблям; старые, злые, и зубов-то у них осталось наперечет, а вот ведь изловчились, нанесли удар в самое больное место и с явным злорадством наблюдали за перепуганной насмерть Катой.
Глаза курицы округлились, она чуть не соскочила с насиживаемых яиц.
— Хорек?!
— Да какой здоровущий!.. Мы таких сроду не видели.
— И больше не увидите, — сердито скрипнула телега, которая уже успела свыкнуться с обществом Каты. — Его здесь, на наших глазах, западнёй прихлопнуло.
— Верно, того хорька прихлопнуло. Но ведь и еще один может сунуться.
— Нет чтобы промолчать! — в сердцах присвистнула коса. — Добрых слов не находится, так незачем и гадости говорить. А ежели уж на дурные мысли потянуло, в самый раз подумать о своих выпавших зубах. Скажи, Ката, пошла уже трава в рост?
— Трава растет, но ворон пока еще с головой не скрывает… Расскажите мне поподробней про того хорька… Он один только был?
— Один. Выброси ты из головы свои страхи…
В тот день Ката покинула сарай крайне озабоченной и среди ночи не раз просыпалась в страхе, хотя ночь стояла тихая, весенняя, на деревьях листок не шелохнулся. Лишь луна мирно бродила по одной ей ведомым небесным тропкам.
Через день-другой гнездо оказалось полным.
«Пожалуй, хватит», — подумала старая несушка, хотя и не стала пересчитывать яйца, ведь она и считать-то не умела. Но взглянув на белую груду яиц, почувствовала, что для выводка хватит, а материнское чутье зачастую не уступает точному расчету. Ката еще раз прикинула на глаз кучку яиц, уселась на нее, подобрала под себя все до одного яйца, чтобы каждому досталось одинаковое количество тепла, и тихо произнесла:
— Теперь я отсюда никуда не двинусь!
Голос ее звучал возбужденно и хрипло, глаза блестели, облезлая грудка и все тело ее горели огнем, чтобы и в зародышах зажечь искру жизни. И от этого живительного тепла внутри, в самой глубине прогретых яиц вдруг забилось, запульсировало что-то… Ката, конечно, этого не знает, но чувствует, что теплотой своего тела сливается воедино со своими детенышами и что тепло это надо поддерживать во что бы то ни стало.
Закрыла глаза старая несушка, распласталась белыми крыльями по белесоватой соломе и совсем скрылась в полумраке, словно бы и не курица пристроилась в недрах кузова, а просто пук давней соломы.
Сарай окончательно принял Кату в свою семью.
Как только начинало смеркаться, тихонько потрескивали балки, вздыхала крыша, осторожно взмахивая крылышками, возвращался к своему гнезду дерзкий на язык воробьишка, сонно гудели осы, время от времени в сарай влетали то одна, то другая летучие мыши, но тотчас и выскальзывали наружу.
— Вот и летучие мыши пробудились, — осторожно скрипнула телега. — Должно быть, и впрямь пришла весна. Помнится, под вечер, когда мы возвращались с полей, они вились вокруг лошадей, охотились на букашек. А какие лошади были!.. В меня всегда добрых коней впрягали.
— Лошади ушли отсюда, — заскреблась возле сапога мышка. — Мы в ту пору жили еще во дворе, под поленницей. Мы видели, как лошади уходили. Ушли и больше не вернулись. А потом и старик пропал куда-то: вошел в дом, а обратно не вышел.
— Он умер, — у пиджака грустно поник рукав.
— Чего не знаю, того не знаю, — мышка грызла что-то в темноте. — Как он входил в дом, видели, а как выходил — нет.
— Разве тут увидишь, когда старика упрятали в длинный черный ящик и в нем вынесли из дому. Народ собрался, одни пели, другие плакали, а старуха громко причитала.
— Может, так оно и было, — мышка продолжала что-то грызть.
— В ту пору я еще в доме находился, — пиджак шевельнул другим рукавом. — И одна женщина — про нее говорили, будто она — наследница, — хотела облачить в меня покойника, но старуха вытащила из сундука новую одежку. А вот в сапоги его не обули.
— Зачем мертвому сапоги? — скрипнул старый сапог. — Он уже свое отходил. Эй, — сапог заскрипел размеренно, будто кто-то расхаживал в нем, — эй, мышь, перестань грызть мою подметку, не то как пну тебя!
— Где уж тебе! — мышь и не думала прекращать свое занятие. — А подметка у тебя до того твердая, что того гляди зубы обломаешь, даром что вся наша порода зубами славится! Однажды зима выдалась на редкость голодная, вот мы и забрались на окошко в кладовой и сгрызли старикову трубку. С мундштуком и то справились, а ведь он костяной был. Переполох поднялся страшенный, трубка-то у старика была парадная, ну он и ополчился на нашего брата, всю кладовку переворошил вверх дном. Тогда-то и пришлось нам переселиться во двор под поленницу.
— Жаль, что старик не перебил вас тогда всех до единой!
— Наше переселение и так без потерь не обошлось. Мою мать хозяйка пришибла метлой, а я с перепугу ухватилась за хозяйкин чулок да как кинусь бежать вверх по ноге. Ой, и что тут было! Хозяйка завизжала, будто ее режут, и подпрыгнула. Я шлепнулась на пол — и давай бог ноги, припустилась вслед за остальными… А наши воспользовались суматохой и все поразбежались…
— Чего же вам было и по сей день не оставаться под поленницей?
— Неужто мы не остались бы? Там у нас и летнее жилье было, и зимовье удобное — соломой, мягкими перышками выстлано. Вот мы и жили не тужили, как вдруг появилась ласка, это чудище кровожадное. Еще слава богу, что хоть поленница была плотно сложена, и сквозь щели между поленьями только мышам было впору протиснуться. И все-таки она ухитрилась поймать одного из моих братьев, а он у нас был молодец хоть куда, даже кошки и то не боялся…
— Ну, а потом что было?
— Про то Кату спрашивайте. А меня там не было, и я могу рассказать лишь то, что своими ушами слышала. Читрик — ласка — вмиг расправилась с моим братцем, а мы затаились, прижались к поленьям, будто черепица к крыше. Потом мы услышали, как Читрик скользнула прочь, а вскоре петух закричал не своим голосом. Но и он недолго мучился, бедняга… Я одного понять не могу, люди по ночам глохнут, что ли?
— А собаку для чего в доме держат? — вздохнул обливной кувшин.
— От собаки иной раз проку, что от тухлого яйца, — тихонько кудахтнула Ката. — Вот и в тот раз лишь рычала возле своей будки, вместо того чтобы весь дом на ноги поднять. Зато уж если надо сплетни разнести по селу, она лает во всю глотку и носится как угорелая, чуть какая чужая повозка проедет мимо дома. Мы с собакой дружим, и лишнего не хочу на нее наговаривать, но правда есть правда.
И тут вдруг в сарае наступила тишина глубокая. Все и вся замерло в безмолвии, шли минуты, и немая тишина становилась все глубже, все глуше. Мрак тоже как бы сгустился, а напряженное, неподвижное выжидание больше всего походило на туго натянутую струну, готовую вот-вот лопнуть. В дверях вроде бы что-то шелохнулось, и вспыхнули два зеленых фонарика — загадочные огоньки кошачьих глаз.
Огоньки эти временами как бы затухали, с тем чтобы в следующий момент засветиться еще ярче; они явно приближались к старым сапогам, откуда совсем недавно доносилась мышиная возня. Мышь, правда, затаилась, слилась воедино с тишиной, со всем настороженно притихшим сараем, и глухое, черное безмолвие, похоже, также с нетерпением ждало хоть какого-нибудь звука, движения, события, лишь бы только прекратилось это мучительное ожидание, переполнившее весь сарай сверх меры.
И события пошли чередой. Зеленые огоньки ярко вспыхнули во тьме, колыхнулись из стороны в сторону… кошачья лапа взлетела молниеносно быстрым движением, пошатнув маленькую деревянную шкатулку, а стоявшая на ней шрапнельная гильза, которую сын старого хозяина когда-то давно принес домой с фронта, рухнула вниз головой.
Вся эта цепочка событий поначалу сопровождалась чуть слышными шорохами, плетущими таинственную сеть в глубине непроглядного мрака. Но шрапнельную гильзу угораздило свалиться на отвал плуга, и звук удара громыхнул, как пушечный выстрел. Потревоженный мрак заходил волнами, огоньки кошачьих глаз, выписав две огромные дуги, вылетели прочь из сарая, а следом улетучилась и тягостная тишина, поглотившая металлический грохот; напряженное оцепенение спало, и чуть погодя зашуршали соломинки вокруг Каты.
— Что там случилось? — шепотом вопрошала солома. — Нам отсюда ничего не видно, а курица-бедняжка того и гляди со страху помрет. Сердце у нее колотится так шибко, боюсь, как бы не выскочило.
— Успокойся, Ката, тебе нечего бояться! — лениво потянулась телега. — Кошка наведывалась поохотиться, но, по-моему, убежала ни с чем. А что это был за грохот такой ужасный?
— На меня свалилась эта… как ее… Сталь у нее прочная, ничего не скажешь, зато имя такое, что ни в жизнь не выговорить… — шепотом пояснил плуг.
— Меня зовут шрапнельная гильза, ведь я представилась, как только меня сюда перенесли. Прежде меня называли шрапнелью, а потом, когда сама я стала меньше, люди тотчас окрестили меня более длинным именем. И историю свою я вам рассказывала: сын старого хозяина принес меня с фронта, с мировой войны, и старуха первое время использовала меня как цветочный горшок. А потом парень не вернулся домой, и меня выбросили прочь. Будто я виновата, что родилась шрапнелью…
— Во всем виноват сам человек! — вздохнул в темноте кто-то.
— И кошка! — коротко пискнула мышь и осторожно опять приблизилась к сапогу.
— Далась тебе моя подметка! — проворчал сапог. — Облюбовала бы себе что помягче, так и кошка бы тебя не услышала.
— Погрызть бы сальца мягкого кусочек, — завозилась мышь. — Да где ж его возьмешь!..
— Во дворе полно всякой всячины…
— Сразу видно, что ты дальше ноги не ушагал! Твоих советов послушаться, так прямиком кошке в когти и угодишь.
— А ты, видно, совсем не изучила кошачью породу. Кошка сейчас до того перетрусила, что ее к сараю и близко не заманишь.
Мышь так крепко задумалась, что даже поднялась на задние лапки, а за это время под скатами ветхой крыши успела снова воцариться тишина.
Кошка же отсиживалась на чердаке дома и вылизывала подушечку на лапе; мало того, что она промахнулась и мышь упустила — такой позор для старой, опытной охотницы! — да вдобавок к тому же наткнулась лапой на гвоздь.
А сколько было шума, грохота, и с чего, спрашивается: деревянную шкатулку чуть лапкой задела… Кто бы мог подумать, что та железная посудина стоит так неустойчиво!..
Напуганная оглушительным грохотом, кошка выскочила из сарая двумя головокружительными прыжками, которые сделали бы честь даже пантере, и чуть не сбила с ног выбежавшую ей навстречу собаку. Пес отзывался на кличку Шарик, но сейчас, поднятый со сна невообразимым шумом, забыл даже, как его зовут.
— Что там? Что там такое? — хрипло проворчал он.
Кошка еще не успела оправиться от испуга, так что ей было не до объяснений; она взлетела по приставной лестнице и скрылась в чердачном окошке. И вот сейчас она отсиживается в укромном местечке и вылизывает лапу. Нет, не ту, что поранена о гвоздь, а другую: кошка была чистюля и, приведя в порядок одну лапу, не могла пренебречь остальными.
Собака тоже при деле: она принюхивается, прислушивается, всматривается в зыбкий лунный свет, отбрасываемый месяцем на землю, но он ни о чем собаке не говорит, и смысл происшедшего яснее не становится. В воздухе никаких подозрительных запахов, кругом все тихо и безмолвно, лунный свет подобрался почти вплотную к окну дома; в доме тоже тишина, старая хозяйка спит и чему-то улыбается во сне.
Сейчас хорошо видно, что происходит внутри: луна светит ярко, словно примостилась на печной трубе соседнего дома, и прядет из своего света нити давних мыслей, чуть отступивших, но отнюдь не ушедших прочь. И кажется, вроде бы сидит у стола ладный парень в солдатской одежде, на столе перед ним стакан вина, а в руках у парня шрапнельная гильза.
— Держите, матушка, на память прихватил… — улыбается парень. — Посадите цветок сюда заместо горшка.
И вот растет на окне цветок краше всех прочих, расцветает алым цветом! Старушка за ним ухаживает, щедро поливает, пока не приходит в дом весть, от которой все вокруг становится черным-черно.
Луна перемещается выше по небу, и навес отбрасывает тень на окошко.
— Погиб смертью храбрых! — нашептывает тень, и старушка уже не улыбается во сне, а плачет. Все глаза проплакала, горемычная, а тоска по-прежнему не отпускает, и нет ей конца-края.
Луна бредет теперь по самому верхнему полю неба. Сзади к ней пристроились два облачных барашка, да так и следуют за нею неотступно: сбежали, непутевые, из своего небесного загона и темноты боятся. Наверное, надеются, что к тому времени, как луна отправится на покой, с другого края небосклона выглянет солнышко и не даст им заблудиться, выведет к дому.
А покуда облачка цепляются за луну, как репей за собачью шкуру, но равнодушное светило вроде бы и внимания на них не обращает, разве что улыбается про себя: ага, мол, струсили, негодники…
Петухи же изо всех сил торопят рассвет. И здешний, о котором Ката высказалась не слишком лестно, так храбро кричит в ночи, словно знает, что со времени мученической гибели Дюри участок обнесен надежной проволочной сеткой. Должно быть, он чувствует — даже если и не видит, — как Шарик время от времени дозором обходит двор, и это действует успокоительно. А Шарик в своей дозорной службе полагается больше на нюх, чем на зрение; собачий нос надежнее: он учует то, чего даже глазом не углядишь.
Посреди двора пес останавливается на миг, почуяв мышиные следы, но мыши его не интересуют, на то в доме кошку держат. А мышь затаилась возле поилки для кур и выжидает, пока собака уйдет. После долгих размышлений мышка послушалась-таки совета старого сапога и не пожалела: ей удалось поживиться двумя кукурузными зернами, и она как раз занималась поисками третьего, когда появился Шарик. Мышка затаилась и лишь тогда выходит опять на поиски пропитания, когда Шарик, описав круг по двору, возвращается к порогу своей будки и, громко вздохнув, плюхается на живот.
«Повезло мне», — наверное, думает про себя мышь, даже если и не произносит этого вслух, и продолжает поиски.
Небосвод постепенно бледнеет, мерцание звезд становится едва различимым, луну окружает теперь широкий туманный венец, и чувствуется, как охладел перед рассветом воздух; земля, промерзшая за зиму, набухла сыростью, и влажные испарения поднимаются вверх клубами тумана. Тяжелым клубам высоко не взмыть, вот туман и расползается — тягуче, лениво — по задворкам и огородам.
Подобравшись к сараю, он на миг остановился, потому что изнутри пахнуло слабым теплом, но затем ощупью, неуверенно начал пробираться понизу в глубь сарая, и Ката плотнее укрыла яйца.
Вдалеке зафыркала машина, но стук мотора отсюда слышался не громче биения сердца; где-то хлопнула дверь, тихим эхом отозвавшись в темном жерле шрапнельной гильзы.
— Туман, — вымолвило эхо.
— Терпеть его не могу, — расправил складки пиджак, потому что туман проник к нему внутрь, за подкладку, да так и остался там. — Заползет внутрь, спрячется, и будешь от него весь тяжеленный, а меня и без того вешалка с трудом выдерживает. Не дай бог оборвется, и проваляешься в пыли, пока мыши не сгрызут.
— Может, сгрызут, а может, и нет, — весело пискнула мышка, которая только что вернулась в сарай с приятной тяжестью в желудке, где залегли четыре кукурузных зерна. — В нашей норке не холодно даже в зимние морозы, у нас там все выстлано перьями. А туман этот я тоже терпеть не могу. От него вся шкурка намокает, и пыль пристает, вылизывайся потом, пока не отмоешься дочиста. Всем известно, какие мыши чистоплотные…
— Ага, — зевнула тыква-цедилка для вина; один бок у нее был продавлен насквозь, и теперь это отверстие служило ей ртом. — Может, вы и чистоплотные, а только хозяйка, когда в последний раз заходила сюда, сказала: «Фу, до чего мышами воняет…»
— Сразу видно, что у тебя башка дырявая, вот в ней мозги и не задерживаются. У каждого есть свой запах; нам, мышам, хозяйка кажется вонючей. Ну, что ты на это скажешь?
— Ничего! — гулко отозвалась тыква. — Зато судя по тому, как дерзко ты распищалась, в животе у тебя не пусто. А вот поблагодарить сапог за добрый совет — на это тебя не хватает.
— Дождешься тут благодарности! — сипло вздохнул сапог; его обволокло туманом, и старая кожа податливо размягчилась. — И еще этот туман распроклятый, кто его сюда звал!
— Послали меня, вот я и пришел! — закрутился клубами туман. — Ведь это мы правим миром.
— Видали эту бледную немочь! — возмущенно треснула телега. — Он, оказывается, правит миром…
— Пусть правит, только за нашим порогом, а сюда нечего соваться! Ведь стоит ему ко мне притронуться, и он превращается в воду.
— Это происходит оттого, что ты теплее меня! — назидательно прошелестел туман. — А будь ты холоднее меня, то я превратился бы в изморозь. Так диктует Физика…
При этих словах сарай затих, поскольку никто не знал, что это за зверь такой — Физика.
Наконец шевельнулись грабли.
— Скоро взойдет на небе яркое солнышко, вот тогда узнаешь Физику…
— Ничего страшного! — весело заколыхался туман. — Тогда я обращусь в пар, затем стану облаком и выпаду дождем…
— И загремишь громом-молнией! — раздраженно скрипнула телега. — Наврал с три короба, а теперь проваливай отсюда! Да и вообще уже светает.
— Вздумай просвещать дураков, так не оберешься тумаков, — вздохнул туман. — Впрочем, мне пора, мое место — в облачных высях. А вам на прощание оставлю по себе память: от моей влаги вы все тут благополучно загниете, а плесень и ржавчина прикончат вас.
Облегчив душу этими «добрыми» пожеланиями, туман воспарил к светлеющему небосводу.
За порогом сарая и в самом деле светало.
Все вокруг было залито бледным, трепетным светом и пронизывающей сыростью, и не верилось, что к полудню настанет сухая, ослепительно сверкающая жара, а на тропе, сейчас скользкой и раскисшей от грязи, гулко будут отдаваться шаги.
Но до полудня еще далеко.
А пока лишь резко хлопнула дверь хлева, звякнул подойник, а затем по его жестяному днищу мелодично забарабанили струйки молока, но вскоре захлебнулись собственной пеной.
Когда дверь хлева вновь распахнулась и захлопнулась с глухим стуком, Ката тяжело поднялась с места.
— Пора идти! — сказала она и постояла немного, пока одеревеневшие ноги вновь не обрели способность двигаться. Тогда она осторожно спрыгнула на землю. — Хозяйка скоро станет задавать корм, и если я появлюсь там вместе со всеми, она решит, что я спала на грушевом дереве. Да и есть хочется… а яйца пока еще не очень привередливые.
Ката боязливо выглянула за дверь, а затем выскользнула так бесшумно, что остальные даже не заметили.
— Яйца всегда нуждаются в присмотре! — заговорила тут воробьиха. — Только с куриными мозгами и можно такую чушь сморозить, будто яйца не очень привередливые. Глупая она, эта клуша, и к тому же беспечная. Не подумайте, что я за глаза сплетничаю, я могу то же самое и при ней повторить.
Некоторое время ей никто не отвечал, потому что воробьи в сарае были всего лишь ночлежниками, и ни один из постоянных обитателей не опускался до разговоров с ними. Однако потом налетел ветерок; дуновение его проникло и в сарай и отозвалось в шрапнельной гильзе целой тирадой.
— Во мне тоже когда-то находились свинцовые яйца! Вот уж про них не скажешь, что они были привередливые. Когда нас выстрелили из пушки и во мне на лету разорвался заряд, свинцовым яичкам это не причинило ни малейшего вреда, зато люди под нами так и валились замертво. Некоторые успевали вскрикнуть перед смертью…
— Нечего сказать: веселенькое занятие! — чирикнула воробьиха и в знак презрения цвиркнула белой струйкой по гильзе.
— Насыпать бы тебе под хвост экразита! — обозленно загудела гильза. — Тогда бы ты узнала, каково плясать под чужую дудку: делаешь то, что велит тебе экразит. Впрочем, ничего бы ты и не узнала, от тебя только и уцелела бы та дрянь, чем ты на меня капнула. Да ты большего и не стоишь…
— А ты — ржавая железка! — прочирикала воробьиха и выпорхнула за дверь, услышав, как старая хозяйка скликает птицу во дворе.
Старуха стояла у колодца и сыпала курам кукурузные зерна вперемешку с мякиной. За ней вытянулся в струнку Шарик — точь-в-точь старшина, готовый в любой момент призвать рядовых к порядку, а у хозяйкиной юбки увивалась кошка, всячески напоминая, что ей еще не давали молока.
Шарик делал вид, будто и не замечает кошку, а кошка, поглощенная вымогательскими уловками, не обращала внимания на собаку. К каким только ухищрениям она ни прибегала: подняв хвост трубой, ластилась, прижималась к ногам старухи, и, когда хозяйка сделала шаг назад, кошка не успела увернуться. Она зашипела и отчаянно замяукала, тряся отдавленной лапой.
— Чтоб тебе пусто было! — рассердилась старуха. — Ну чего ты под ноги лезешь?
— Убирр-райся пр-рочь! — зарычал на кошку Шарик и предупредительно обратился к хозяйке: — Укусить ее?
Петух закукарекал, как оглашенный, усугубляя переполох, кошка на бегу успела дважды съездить лапой псу по морде, а в следующий момент взлетела по лестнице и скрылась на чердаке.
Однако суматоха вскоре улеглась. Корм кончился, куры продолжали слоняться по двору в надежде, вдруг да сыщется еще зерно-другое, а Ката до тех пор вертелась на виду, пока хозяйка и впрямь ее не заметила.
— Видать, суровая была зима: Ката все не несется…
Такие мысли мелькнули в голове у хозяйки, но Ката почувствовала, что бедой не пахнет. Она знала, что старуха не заметила слинявшие перья на животе и пока еще у нее нет никаких видов на верную несушку. Этого было вполне достаточно для дневного спокойствия, и когда куры разбрелись, Ката тоже исчезла за хлевом, но никто и не думал за ней присматривать.
К тому времени утро окончательно вступило в свои права.
Перед восходом солнца несколько облачков робко промелькнуло по небу, но им не удалось нахмурить его ясный лик, и не надо было быть провидцем, чтобы предсказать теплый весенний день.
Ката даже остановилась было у стога, где густо переплетенные соломины отражали тепло солнечных лучей, но не поддалась соблазну: ее призывал долг, воедино слитый с прошлым, будущим, с самим временем, словом — с жизнью.
Конечно, откуда было старой курице знать, что такое прошлое, будущее или вообще время, но дело свое она делала по велению жизни, а в конечном счете важны дела, а не слова.
Припекай солнце пожарче и просуши оно пыль как следует, несушка, пожалуй, наскоро приняла бы пыльную ванну, чтобы вылупившиеся потом цыплята не обовшивели в первый же момент; но рассвет выдался сырой, туманный, и пыль еще не достаточно просохла, чтобы можно было в ней купаться. И Ката даже не колеблется на этот счет. Замедлив шаги, она оглядывается по сторонам, не следит ли кто за ней, что-то ищет на земле, будто хочет утолить голод. Поднимает голову, смотрит на небо — там и смотреть-то не на что, но все это только хитрая игра, прикрываясь которой курица все ближе подходит к сараю и быстрым движением вмиг скрывается в его полумраке.
Правда, она в тот же момент и останавливается, потому что глаза должны привыкнуть к темноте. Здесь нельзя суетиться и прыгать вслепую, ведь, если прыгнешь, да промахнешься, непременно поднимешь шум. И в то же время эта минутная задержка — как бы знак вежливости по отношению к исконным обитателям. Словно говоришь им: «Здравствуйте, а вот и я! Во дворе особых новостей нет, а остальное я вам успею рассказать, когда усядусь на место».
Сарай не отвечает, он ждет.
Ката становится у телеги, прикидывает расстояние — через день-другой, когда она привыкнет, в этом не будет необходимости, — мягко взлетает на задок телеги и оттуда перепархивает в гнездо.
Однако она не сразу усаживается на яйца.
Она внимательно приглядывается к расположению яиц, к их количеству, — что для нее означает не число, а скорее занимаемое ими пространство — и, чуть повозившись, тщательно укрывает их своим телом.
Вслед за этим в сарае наступает тишина, лишь возле одной из балок гудит оса: она залетела в паутину и не в силах ее разорвать.
А паук выжидает.
Оса злится все больше, а паук становится все спокойнее. Он доволен, что оса раздраженно бьется, потому что с каждым движением она лишь прочнее запутывается в сетях.
— Я убью тебя! — задыхаясь гудит оса.
— Посмотрим, — паук сидит не шевелясь.
Оса изловчилась и высвободила брюшко, а это важно, потому что именно здесь скрывается ее оружие. Похоже, что оса задумала что-то: она затихла и не шевелит брюшком; впрочем, как тут шевельнешься, когда все остальные части тела накрепко скручены паутиной.
Паук внимательно наблюдает. Натянутая сетка паутины не колышется — верный признак победы, однако осторожность никогда не помешает…
Оса связана крепко, и ее безвольные движения скорее напоминают предсмертную агонию.
Паук все еще выжидает; но сетка не движется, и он решает направиться к жертве. Чуть подвинется вперед и останавливается. А голод подстегивает его. Вот он подбирается к врагу вплотную; опять внимательно приглядывается и вдруг обвивает свою жертву, чтобы щупальцами впрыснуть ей парализующий яд. Объятие это, судя по всему, очень болезненно, потому что оса вся скорчилась под паучьими щупальцами, но при этом — возможно, случайно — жало ее вонзилось в бок крестовика.
Паук молниеносно отскакивает и по радиальной нити взбегает вверх, к самой балке, и там останавливается, извиваясь в мучениях; а оса раскачивается из стороны в сторону до тех пор, пока не натыкается на свисающую вниз тростинку. Ухватившись за нее свободной лапкой, она тяжело дышит, и брюшко ее от напряжения раздувается, как мехи гармони. Обрывки паутины тянутся за ней шлейфом.
Должно быть, немного яда все-таки успело просочиться осе в кровь, потому что она словно оглушенная; однако у нее достало сил перебраться с тростинки на балку, оставив часть паутины своей избавительнице-тростинке.
А вот паук замер неподвижно. Жив он, нет ли, кто скажет?
Никому до него нет дела!
Нет у сарая заботливой хозяйки, которая давно смахнула бы паутину метелкой, да и света недостаточно для того, чтобы кто-то вообще заметил пропыленную паутину. Тростинка, правда, заколыхалась, словно хотела что-то сказать, но обитатели сарая не обратили на нее внимания, поскольку в этот момент у входа остановился Шарик и, вильнув хвостом, дал понять, что кошка не осмеливается слезть с чердака.
— Пусть только слезет, я ей задам, будет помнить! — возбужденно бил хвостом Шарик. — А сейчас пойду, пожалуй, к пчельнику, там солнышко теплее всего припекает.
Пес подслеповато всматривался в темную глубину сарая, и поскольку, казалось, все внутри погружено в сон, даже полумрак, и тот был сонным, Шарик побрел в сад, где действительно стояла крытая камышом хижина, однако пчел в ней давно не было и в помине. Там хранились мотыги — большие и поменьше, пустые цветочные горшки, порожние корзины, прохудившееся решето, серп и лейка для поливки.
Ничего другого здесь не было.
Прежде это место облюбовали себе для жилья осы, но как-то раз, в сильную жару и засуху, когда осы вели себя крайне возбужденно, некая юная задира ужалила старуху. Хозяйка той же ночью лишила ос их надежного пристанища: гнездо их порушила, остатки вымела метлой, а само место, где находилось гнездо, замазала вонючим дегтем, и осы оттуда улетели без возврата. Вот вам лишнее подтверждение тому, что в основе любого насилия лежит глупость. Ведь не ужаль та безрассудная забияка хозяйку, осы тихо-мирно поживали бы себе тут и поныне.
Всех этих подробностей Шарик, конечно, не знает, хотя и ему однажды досталось от осы: та ужалила пса в лапу. Взвыв от боли, пес бросился жаловаться старухе, но та лишь посмеивалась, глядя на Шарика, задравшего ужаленную лапу кверху.
— Нечего скулить, сам виноват, осел безмозглый! Зачем ты туда лезешь?
Но мы-то с вами понимаем, что собачьей вины здесь нет: ведь оса ужалила собаку, а стало быть, и в «ослы» по всем законам следовало попасть ей.
Однако в этот погожий весенний день Шарик и не вспоминает о прошлых неприятностях. Он не спеша направляется к восточной стороне пчельника, потому что сейчас там самый солнцепек. Песок вобрал в себя тепло ласковых лучей, на дощатой стене пригрелись две-три ранние мухи, вдоль самой кромки стены пробилась крапива, а почки на старой вишне так сильно набухли, что того гляди свалятся вниз под собственной тяжестью.
Весь сад пронизан теплым благовонием весны. Из каких запахов слагается этот густой, насыщенный аромат, — кто его знает?
Веет легкий ветерок, слоняется без толку, без цели. И смешивает свежий аромат зеленеющих пашен и лугов с запахом соломенной трухи, пропитавшим сад и гумно, с теплыми испарениями земли, с терпким духом прошлогодней листвы у подножия кустов, тягучим, медвяным благоуханием набухших почек и бутонов… Ветер смешивает эти ароматные токи и разносит их повсюду, в каждом отдельном запахе ощущается примесь другого, и все вместе они подобны аромату одного-единственного гигантского цветка весны, который пронизывает собою всю ширь земли, всю высь до небес и весь необъятный мир.
Шарик спит. На ухо ему время от времени садится муха, и тогда потревоженное ухо дергается, прогоняя непрошенную гостью, а пес продолжает спать, предоставляя уху самому заботиться о себе.
Пес спит и не замечает, как возле хижины в одном месте вдруг дрогнула земля, вздыбилась холмиком и опала, затем вновь поднялась и опала; какое-то буро-зеленое существо копошится под землей, пробиваясь наружу, и наконец на верху земляной кучи показалась сонно моргающая жаба.
Видно, что жаба еще не совсем пришла в себя, да и какой прыткости можно желать от нее после почти полугодовой спячки? И красоты тут тоже ждать не приходится. Помаргивающие глаза ее, подернутые оранжевой поволокой, может, даже и не казались бы безобразными, не будь они такими выпученными, будто жабу все пять месяцев под землей душили. А между тем ее вовсе никто не душил; стоит только какой-нибудь неопытной собаке или кошке хоть разок ухватить жабу пастью, и урок этот запоминается на всю жизнь. Жабьи железы снабжены столь вонючими и едкими выделениями, что даже собаку выворачивает от них наизнанку, если, конечно, она не успела вовремя выплюнуть омерзительную добычу.
Здесь, в саду, аистов и цапель не водится, и, стало быть, кроме змей у жабы врагов тут нет. Змеям тошнотворные жабьи выделения — не помеха. Правда, к числу врагов можно отнести человека — отсталое существо, которому ничего не стоит лопатой прихлопнуть насмерть несчастную жабу лишь за то, что она несимпатична и вызывает в нем отвращение. Тем самым человек истребляет полезного и дарового работника, который очищает сады от жуков, пауков и улиток.
Однако Шарик пока что спит и не подозревает о появлении жабы, да так и не узнал бы о нем, если бы мухе не надоело садиться на вздрагивающее ухо собаки и она не примостилась бы на влажном собачьем носу. Шарик разозлился, даже не успев проснуться; молниеносным движением он ухватил настырную муху и даже разгрыз ее зубами, хотя грызть там особенно было нечего.
«Ну, с этой покончено!» — думает Шарик и только собирается опять закрыть глаза, как вдруг замечает жабу. Даже при нашей большой симпатии к этому псу никак не скажешь, будто он уставился на нее с умным видом.
«Фу, дьявол, и откуда только она тут взялась?» — растерянно моргает Шарик. Затем он усаживается, сдержанно виляет хвостом и даже рычит, хотя и не слишком строго.
— Шла бы ты отсюда подобру-поздорову! — ворчит пес. — На тебя даже смотреть тошно. Убирайся прочь!
Жаба, судя по всему, понимает смысл собачьего ворчания: жалобно моргнув своими выпученными глазами, она и в самом деле поворачивает прочь.
Затекшие от долгой спячки лапки подкашиваются на каждом шагу, жаба тащится удручающе медленно, однако при малейшем движении со спины ее осыпается подсохшая земля. Добравшись до теневой стороны хижины, жаба останавливается: там — прохладно, а прохлады ей и под землей хватало. Жаба плюхается на живот и, очевидно, размышляет, как ей быть; немного погодя она опять начинает двигаться вдоль границы тени и наконец забирается под куст смородины. Среди сухой прошлогодней листвы она теряется, как дым во мраке ночи. Коричневатые разводы на спине у жабы до такой степени сливаются с бурой пестротой палой листвы, что даже зоркий собачий глаз окончательно теряет ее из виду.
Но Шарику в данный момент не до жабы: по тропинке идет кошка, брезгливо переставляя лапы; судя по всему, она наслаждается солнышком, а на все остальное ей наплевать. Можно было думать, что Шарик расквитается за схлопотанные утром затрещины, кровавые следы которых все еще горят на собачьей морде, но, видимо, пес неточно рассчитал свой бросок. И вот список кошачьих прегрешений пополнился очередными оплеухами. Шарик и опомниться не успел, а кошка уже сидела на яблоне и умывалась как ни в чем не бывало.
Да-да: демонстративно умывалась! С превеликим тщанием вылизывала шкурку и до того была поглощена этим важным занятием, что, казалось, никакие собаки на свете не могут отвлечь ее. Правда, иногда она бросала вниз беглый взгляд: что за беда приключилась с нашим милым, славным Шариком? Уж не обидел ли кто его?..
Шарик, вне себя от ярости, заливался лаем, пустив в ход самые отборные ругательства из собачьего лексикона, а затем печально побрел на гумно. Разогнал кур, пригревшихся у стога соломы, и, облегчив этим душу, улегся возле стога.
Но заснуть ему так и не удалось: шуршала, потягиваясь на солнышке, солома, в глубине стога возились мыши, а затем прилетела пчела и, устало жужжа, свалилась на солому.
Шарик недовольно смотрел на маленькую пришелицу.
— Потревожила я тебя, старый пес! — дрогнули крылышки пчелы. — Сердишься на меня?
— Вовсе не сержусь! А с чего ты взяла, будто я старый? — забил хвостом по земле Шарик. — Будь я человеком, обо мне сказали бы, что я нахожусь в расцвете лет.
— Ты такой большущий…
— В нашем роду все такие, — смягчился Шарик. — Видела бы ты моего отца!.. Очень устала?
— Очень. В эту пору мы всегда бываем слабые, неокрепшие, а тут прошел слух, будто уже стоит вылететь на заготовки. Ну что ж, приказ есть приказ, вот мы и полетели. Но наше время еще не приспело: один-два куста кизила, фиалки, кукушкины слезки, первоцвет, — много ли с них наберешь? Все вместе мы и десяти капель меда не набрали. Но зато устроили себе разминку, летали далеко, высоко, согрелись под солнечными лучами, и зимнюю нерадивость с нас как рукой сняло. Теперь пусть наступает пора цветения: мы готовы.
В этот момент из сарая донесся какой-то странный тихий стук; он повторился раз, другой, и пес навострил уши.
— Ну что ж, отдохнула — пора и честь знать! — пчела встряхнула крылышками. — Воздух сухой, прогретый, летать одно удовольствие. А ты, пес, спи себе дальше!
Пчелка взмыла вверх и скрылась за соседним гумном.
Шарик продолжал прислушиваться.
— Что это был за шум такой странный? — пес всматривался в темноту сарая, потому что звук шел оттуда. Продержись тишина еще какое-то время, и из сонной головы Шарика улетучилось бы подозрение, будто в сарае творится что-то неладное. Однако тупой, приглушенный звук повторился вновь.
Пес, насторожившись, поднялся на ноги и встал у порога сарая, чтобы глаза привыкли к темноте.
— Что у вас тут такое? — Шарик вильнул хвостом и даже голову склонил набок, усердно прислушиваясь.
— Ничего! — лениво зевнул старый горшок. — Ровным счетом ничего.
— Ничего! — присвистнула коса. — Мы все спим, чего и тебе желаем.
— Ничего! — пискнула воробьиха. — Еще день-другой, и мои птенцы вылупятся. А я чуть жива от голода. Не видел ли ты, пес, моего супруга? Вечно он забывает про меня, будто не семейный воробей, а до сих пор в холостяках ходит. Я же изводись от беспокойства, как бы он не угодил в когти ястребу…
В этот момент прилетел воробей и опустился на край гнезда; самочка тотчас выпорхнула из сарая, а заботливый супруг занял насиженное место.
— Ей-богу, ничего! — прошуршала солома, но в этот момент снова раздался глухой стук со стороны плетеного кузова, и Шарика больше не могли ввести в заблуждение ни коварная пелена полумрака, ни притворные зевки хитрого горшка, да и весь этот явный сговор обитателей сарая.
А сарай словно потемнел от гнева: нечего сказать, хороша эта старая клуша, напроситься напросилась, а ведет себя на редкость неосмотрительно. Мечтала об укромном уголке, где ее никто не потревожит, — дали ей прибежище. Получила все, чего хотела: уютное местечко, соломенную подстилку, покой, полумрак… а как вздумается ей яйца переворачивать, тут уж она ничего не видит и не слышит; выходит, на всех остальных ей наплевать! Ну что ж, Ката, за такое нарушение уговора тебе и в самом деле придется поплатиться.
А незадачливая наседка в своем материнском рвении и вправду не видела, не слышала и ничего вокруг не замечала. Слух ее услаждало нежное, глухое постукивание родных яиц; усиленно трудясь ногами и клювом, курица перекатывала яйца, стараясь, чтобы самое нижнее очутилось наверху, и тем самым ему досталось необходимое тепло и нужное количество влаги из воздуха. «Глупая курица» и понятия не имела о том, что такое тепло и влага, зато она точно знала, что именно она должна делать для того, чтобы из яиц вылупились цыплята, а в конечном счете это самое важное.
В этот момент Ката была поглощена тем, чтобы неуклюже подталкивая клювом и шеей, выкатить на поверхность одно заупрямившееся яйцо, а когда она, справившись со своей задачей, удовлетворенно вскинула голову, то… встретилась взглядом с собакой.
В первый момент Ката оцепенела от неожиданности. В полумраке она не узнала Шарика, и ей было не видно, что пес дружелюбно метет по земле хвостом: Шарик встал на задние лапы, передними опираясь о край кузова. Курица с перепугу окончательно потеряла голову и со всей силы клюнула собаку в нос. Удар пришелся как раз в то место, где еще не успели зажить раны, нанесенные кошкой.
— Уй-ю-юй! — взвыл несчастный Шарик и, тряся носом, помчался во двор, вдогонку за старой хозяйкой, которая собиралась уходить куда-то.
— Ну что с тобой опять стряслось?
— Ката… Ката сидит в сарае…
Старуха поставила сумку на землю и внимательно осмотрела собачий нос.
— Ну пошли, дурачок, промою твои царапины. Сколько раз тебе говорить, чтобы с кошкой не связывался?..
— Ката… — скулил Шарик. — Уселась в кузов, спрятала там свои яйца, а я даже и не собирался ее трогать…
— Ладно, ладно, до завтра заживет…
Старуха погладила пса по голове и подхватила сумку, а Шарик, оживленно виляя хвостом, двинулся было к сараю, чтобы разоблачить вероломную курицу. Однако хозяйка направилась к калитке.
— Не туда, не туда! — залаял пес. — Она в сарае. — И Шарик осторожно ухватил хозяйкину сумку, чтобы вывести старуху на правильный путь.
— Молодец, Шарик! — умилилась хозяйка. — Сторожи дом, собачка!
Она захлопнула калитку, а Шарик в полном остолбенении уставился ей вслед. Вяло вильнув хвостом, он понуро побрел к крыльцу и плюхнулся на живот.
— Только от человека и можно такой глупости дождаться! — огорченно вздохнул пес. — Ведь говорил ей яснее ясного и тянул в ту сторону… Не поймешь ее, эту хозяйку, — вздохнул он. — Не иначе, как она сама посадила туда Кату. Ну ладно, погоди у меня, глупая квочка: появится хорек, так ты меня тогда на помощь не дозовешься!
Как жаль, что бедной курице не дано было читать мысли Шарика, ибо такое освещение фактов ее явно порадовало бы. А главное — в этот момент ее захлестывали волны холодной антипатии, устремившиеся к ней из каждого уголка сарая. Волны ледяного, враждебного безмолвия — всплески недоброжелательных чувств и мыслей.
Хоть бы кто-нибудь нарушил это молчание! Уж лучше бы выбранили ее самыми злыми и нехорошими словами, лучше бы несправедливо обидели ее — только бы не казнили этим суровым, гневным молчанием. Но столь жестокий приговор больнее всего задевал Кату именно потому, что она была с ним совершенно согласна. Она нарушила привычную тишину, приманила в сарай собаку, да вдобавок еще и клюнула ее в нос. Собака с воем умчалась, и теперь вот-вот явится хозяйка, отнимет яйца, выгонит отсюда Кату, и тем самым для исконных обитателей сарая будет восстановлен исконный порядок. А в сарае умеют чтить порядок, умеют щадить чужую старость, здесь не привыкли вмешиваться в сокровенные тайны чужой жизни.
Время текло медленно. Тени за порогом сарая постепенно стали клониться к востоку, стало быть, перевалило за полдень, и Ката сидела неподвижно и ждала, когда же появится человек и свершит над ней свой суд.
Но вместо человека в сарай проскользнула воробьиха и негромко, хотя и весьма оживленно зачирикала:
— Чик-чирик, чик-чирик, сейчас все новости выложу вмиг… Собака хотела привести сюда старуху и выдать Кату, но хозяйка не поняла, в чем дело. Собака обозлилась и поклялась большой черной собакой, что больше в сарай и не ступит даже если здесь объявится хорек…
Ледяное безмолвие в сарае было настолько ощутимо, что воробьиха растерянно умолкла.
— Иль беда какая случилась? — воробьиха озиралась по сторонам.
— Пожалуй, пронесло, — стукнула колесом телега. — Но до беды было недалеко… Большое тебе спасибо, Чури. Мы тебе очень благодарны…
— Ах! — задыхаясь раскрыла клюв старая курица. — Ах! — вздохнула она снова — и на сей раз с облегчением.
— А еще собака говорила, что, по всей видимости, старуха сама усадила сюда Кату. Ну, что скажете? — торжествующе чирикала бойкая воробьиха. — Умею я добывать хорошие вести?
— Умеешь, умеешь! — громыхнула телега всеми тремя колесами. — Вот если бы ты их сообщала не так громко…
— Я… — несмело кудахтнула было курица.
— Помолчи! — гулко отозвался ветерок в тыкве-цедилке. — Покуда мы не решили, как с тобой поступить, ты лучше попридержи язык!
— Просто я хотела поблагодарить воробьиху… В прошлый раз я ей сказала…
— Нас это не интересует! — щелкнули грабли своими редкими зубьями. — Никому до этого дела нет!
— А я бы послушала! — пискнула мышь. — В конечном счете…
— Вот как? — возмущенно зашуршало сено. — Погоди ужо: забредет сюда кошка, ведь я тоже в конечном счете могу прошуршать так, будто по мне бегает мышь, и тогда-то уж кошка не уйдет не солоно хлебавши…
— Прошу прощения! — отчаянно запищала мышка. — Я хотела сказать, что… в конечном счете вам решать. Но после того я бы послушала, что, собственно, тут произошло, а то я так крепко разоспалась…
— Тогда нечего вылезать вперед старших! И вообще ты — врунья, грязнуля и вонючка. В прошлый раз налила тут лужу, а потом корова от меня нос воротила… А хозяйка так и вовсе заявила: плохое сено, совсем порченое стало. Придется, видно, покос перепахать и…
— Хватит! — решительно скрипнула телега. — Сейчас о курице речь, а не о мышиных делишках.
— Куда же мне деваться, коли приспичило? — жалобно запищала мышь.
— Хватит! — снова скрипнула телега непривычно строго. — А теперь пусть Ката скажет свое слово.
Старая курица, возбужденно дыша, смотрела перед собой.
— Я переворачивала яйца и ничего не слышала… Никто меня не предупредил…
— Весь сарай тебя предупреждал…
— Но я не слышала… и ничего не заметила. Мне — хоть умри — необходимо переворачивать яйца…
— Это верно, — чирикнула воробьиха. — Я тоже переворачиваю яйца, без этого не обойдешься.
— По-моему, воробьиху никто не спрашивал, — язвительно присвистнула коса. — Переворачивала, не переворачивала — разве в этом суть дела?
— Суть дела в том, — громыхнула телега колесами, — что Ката не сдержала обещания. Она пренебрегла всяческой осторожностью, приманила сюда собаку, а собака — человека… Впрочем, тут есть одно смягчающее обстоятельство…
— Одно — как дно!.. — гулко отозвался в углу чей-то голос. — Братья, друзья мои, не ссорьтесь! — рокотал бочонок со сломанным обручем. — Ах, какой чудесный сон мне приснился!.. Но вот что именно снилось — убейте, не помню.
— Пьяный, что с него возьмешь! — шепотом пискнула мышь. — Весь насквозь вином пропитался. Как-то раз я сунулась было посмотреть, что там внутри, так потом насилу до дому добрела…
— В вине — истина! — зычно изрек бочонок. — А применительно к данному случаю истина в том, что на дне у меня оставался осадок, вот эта недотепа и напробовалась… Давайте-ка лучше поспим, братцы мои. Вразумите Кату, и пошли все на боковую…
В бочонке отозвалось эхо, но негромко, едва слышно, и чем-то оно напоминало сонный храп.
— Уже спит! — с завистью вздохнула кастрюля. — Самое милое дело: либо спит, либо пьян в стельку. Трезвым я его и не видела…
— Видела, не видела! — ворчливо перебила ее телега. — Хватит болтать попусту. Мы должны решить: останется здесь Ката или ей подыскивать себе другое место.
— Верно! — шевельнулся щербатый топор, и на солому тонкой пыльцой посыпалась ржавчина. — Коса — родственная душа — правильно высказалась. Подсекай там, где дерево надломилось и стружками не крошится. Но, конечно, следует учитывать и место, и обстоятельства… Кстати, речь шла о каких-то смягчающих обстоятельствах…
— Беда в том, — осела крыша, и все балки заскрипели, — что Ката сидит хвостом к двери, и тут хоть стог соломы войди в сарай, она не заметит.
— Я развернусь головой к двери, если мне будет позволено остаться, — очень тихо кудахтнула старая курица.
— Ты смотри на меня, Ката, — негромко отозвалась одна из балок, та, которая находилась над дверью и поддерживала матицу, — я всегда отмечаю перемены во внешнем мире. Когда светит солнце, по мне движутся тени, а если погода пасмурная, то, случается, и покряхтываю. Да оно и не удивительно, если подумать, какую тяжесть мне приходится на себе выдерживать.
— Я буду очень внимательна, — кивала головой Ката. — Обещаю вам: больше этого не повторится…
— Ну и хитрюга эта старая курица! — грабли ядовито осклабили в ухмылке свои немногие уцелевшие зубья. — Рассуждает так, будто мы ее уже простили. А между тем я…
— Может быть, вначале выскажусь я? — вмешалась телега. — По праву моего почтенного возраста и положения, какое я занимала в прежней жизни…
— Выслушаем телегу! — прогудел ветерок в тыкве.
— Что ж, выслушаем, хотя у нее одного колеса не хватает! — Это замечание, конечно, принадлежало граблям.
— Зато она свет повидала! — сердито блеснул отвал плуга. — И четвертого колеса в трудах, а не в безделье лишилась. Конечно, труд труду рознь, иные всю жизнь только и знали, что навоз сгребать да разный мусор…
— Опять поехали, кто в лес, кто по дрова! — насмешливо присвистнула коса. — А граблям бы следовало помнить, что их черед — за мною. Всегда так было — и на жнивье, и на покосе. Но вот навозом попрекать нечего: что бы грабли ни сгребали, а трудом занимались. Кому другому, а уж плугу ли не знать, что добрый навоз для хлеба на вес золота ценится…
— Ну, Ката, видно, до тебя очередь так и не дойдет! — тихонько пискнула мышь. — Теперь, судя по всему, придется выслушать лекцию о пользе навоза…
— Мышь права! — весьма раздраженно скрипнула телега. — Нам надо решать, как поступить с Катой… Одно только хочу добавить: четвертое колесо у меня сломалось из-за того, что бондарь обманул моего старика-хозяина. «Обод поставил ясеневый, он прочнее железа, ему сносу не будет!» — уверял мошенник, потому как знал, что хозяин к старости стал слаб глазами. А дерево было вовсе не ясень, а бук, да и тот не на горе вырос. Вот колесо и получилось хлипкое, точно у бузины сердцевина. А потом… Ката, ты никак спишь?
— Что ты, какое там «спишь»! — встрепенулась старая курица. — Просто я, по вашему велению, повернулась головой к двери, и свет прямо в глаза бьет.
— Хотя под такую сказку и уснуть не мудрено, — у грабель от широкой ухмылки чуть зубья не выпали. — Трогательная сказочка о четвертом колесе, которого, видно, и впрямь не хватает.
— У меня и нет в нем нужды! Я свою службу с честью отслужила и теперь могу себе роздых позволить.
— Верно, верно! — согласно кивала Ката.
— А теперь обращаюсь я ко всем вам: как вы считаете, принимая во внимание смягчающие обстоятельства, может ли Ката и впредь оставаться с нами?
— Конечно, может! — качнулись грабли под порывом ветра. — Иной раз сболтнешь лишнего, да оно и не удивительно: наше дело — сгребать все, что под зубья попадется, будь то сено, солома, навоз или мыслишки какие завалящие… Пусть себе остается Ката, если, конечно, другие не против.
— Мне кажется, все не против! — скрипнула телега. — Значит, Ката останется здесь, если ее вместе с крышей ветром не унесет. Быть непогоде!
— Это я мог бы предсказать еще вчера, — засуетился паук, укрепляя нити паутины. — Сети мои провисли, а при такой влажности грозы не миновать — это каждому пауку известно…
— Спите спокойно! — скрипнула крыша. — Грозы бояться — крышей не бывать… К тому же я — не буковой породы, на меня акации не пожалели. А ты, ветерок, смотри не лопни от натуги. Лягушке сроду не стать коровой, как она ни надувайся…
Еще несколько часов назад стоял дивный, погожий денек, а сейчас на всю округу обрушилась разбушевавшаяся весенняя гроза.
До дождя, правда, еще дело не дошло, но ветер неистовствовал вовсю, деревья жалобно стонали, опасаясь за свои набухшие почки, стог воинственно встопорщился потревоженными соломинами, и где-то по двору побрякивая катался печной горшок, подстегиваемый насмешливым улюлюканьем ветра.
Воздух затуманился от взметнувшейся кверху пыли, где-то неподалеку ветер хлопал чердачной дверцей, а та каждый раз судорожно всхлипывала.
В последнюю минуту запыхавшись прилетел воробей.
— Ух, как я торопился поспеть до дождя!..
Воробьиха не удостоила его ответом, но по глазам ее видно было, что вслед за бурей, бушующей снаружи, надлежит ожидать бури семейной.
Ветер временами врывался в сарай. Ката в таких случаях норовила еще плотнее прижаться к соломе, пиджак испуганно раскачивался из стороны в сторону, опасаясь, как бы ветром его не сорвало с гвоздя, и лишь тыква-цедилка весело перекликалась с ветром да бочонок гулко выводил какую-то старую, как мир, песню о винограднике, горе и любви…
— Э-гей, подружка! — с гиканьем обращался он к цедилке, когда в него особенно сильно задувал ветер. — Хоть и воровка ты была отменная, а все же я тебя любил! Стоило тебе, бывало, нырнуть в мое вино по самую твою длинную шею, и дело обязательно кончалось весельем и песнями. Давай, ветерок, задувай веселей во все щели-дырки, а то без тебя я как без голоса! Да и ты у меня внутри покрутишься — потише станешь.
— Так точно-с!.. — раскатисто пел в бочонке ветер и, пошатываясь из стороны в сторону, выбирался назад через трещину, распространяя вокруг приятный запах виноградной мезги.
— Будто стоишь во дворе у корчмы! — мечтательно скрипнула телега.
— Будто идет пир после убоя свиньи! — шевельнулось старое корыто, в котором прежде обдавали кипятком свиную тушу.
Даже осы и те загудели в гнезде у балки.
— Откуда этот приятный запах? — колыхались под потолком крохотные тени. — Обычно так пахнет во время сбора винограда.
— Алкоголь он и есть алкоголь! — осклабились грабли. — Что в нем можно найти хорошего?
— Глупости! — гневно загремел бочонок. — Тут и находить нечего, надо его просто любить, и вся недолга. Когда мое вино подходило к концу, то всех заедала черная тоска. Подвал затихал и так широко зевал от скуки, что впору было выкатиться из него наружу. Зато после сбора винограда, когда во мне поспевало вино, хозяин увивался вокруг меня как блаженный… Но конечно, та радость шла не от алкоголя, а от вина! От аромата, который рождается из сахара и солнечных лучей, из соков земли и света неба, из плавного течения дней и ночей, из благоухания цветов и плодов… Алкоголь вредит лишь тем, кто меры не знает; тогда он и в желудке бесчинствует, и в голове колобродит.
— Итак, запомните: не алкоголь, а вино! Чистое, доброе вино, душу согревающее и сердца примиряющее. Пейте, покуда приятно, и никакого вреда вам не будет… Поверите ли, в нашем подвале никогда не случалось пьяной ругани, криков, драк, зато сколько бывало задушевных бесед, умных разговоров, сколько песен старинных пелось, даже мышь, и та вылезала послушать, и никто ее не трогал: такой нерушимый мир и согласие витали под сводами.
— До чего же добрые, славные времена были!
— А нынешнее время, судя по всему, не такое доброе и славное! — кудахтнула курица, которая, как это свойственно матерям, трезво взирала на жизнь и к тому же никак не могла взять в толк, почему для всеобщей любви и согласия необходимо вино.
— Тебе и не понять, Ката!.. — пробурчал бочонок и хотел было еще что-то добавить, но в этот момент небеса взревели, как гигантский лев, пронзенный огромным раскаленным копьем. Затем все вокруг озарилось голубоватым светом молнии, настолько ярким, что даже здесь, в сарае, можно было бы сосчитать трепещущие нити паутины, а небо с грохотом треснуло, раскололось до самого дна.
Долгое время после этого только и слышался упругий шелест дождевых струй, затем — бульканье образовавшихся луж, а еще позднее — глухое урчание воды в сточных канавах на улице. Дождь разгулялся вовсю! Прибил пыль, разогнал ветер, залил водой полыхание молний, и теперь зарницы вспыхивали лишь вдалеке, в том краю, куда умчалась гроза.
Сумерки наступили сразу, и им на смену пришел вечер.
Разыгравшаяся поначалу грозная буря оставила после себя проливной дождь, но и тот стал стихать, по крыше сарая точно колотили миллионы крохотных молоточков, а вечер словно набросил на дверной проем черную пелену мрака.
Внутри все притихло, обитатели сарая зябко съежились, а затем размокли, раскисли, расслабились: студеная сырость текла и текла понизу, словно в двери сарая подняли шлюз. Бесформенная расползшаяся тьма сейчас прочно связала сарай с внешним миром. Однако темнота лишь внизу была пронизана леденящей сыростью; сверху, на уровне дверной притолоки, сарай сохранял сухое тепло.
И, защищенный этим собственным теплом, сарай все глубже и глубже погружался в тишину. Несмолкаемый шелест дождя действовал убаюкивающе, и в сарае мягко, исподволь, распростер свои крылья сон.
Затем наступило утро, пролетел день, пришел вечер, но за это время не случилось ничего примечательного.
Старухе пришлось кормить свою живность на крыльце, где на короткое время появились и Ката, и чета воробьев, но едва только хозяйка скрылась за дверью, Ката бегом припустилась обратно в сарай, а воробьи вернулись в гнездо под крышей. Куры, сонно нахохлившись, отсиживались в птичнике, а дождь моросил не переставая, словно небосвод затянуло тучами на веки вечные.
— Теперь можешь сколько угодно переворачивать свои яйца, Ката! — пискнула мышь, но ей никто не ответил; Ката еще на рассвете успела управиться со своим важным делом, а остальным просто нечего было сказать.
Яйца теперь уже полностью прогрелись и слились воедино с излучающим тепло материнским телом. Затем — кто ведает, в какой момент, — за твердой скорлупой, за тонкой оболочкой, за слоем белка и желтка, где-то в самой глубине зародыша что-то стронулось с места: запульсировала, забилась новая жизнь; ей можно дать название, истолкование, ее можно сфотографировать, увидеть на свет, точно замерить… но нельзя не поражаться этому извечному великому чуду природы!
Ката не отдает себе в этом отчета, но, вероятно, чувствует, в каком из яиц зародыш отзывается на биение ее сердца, а какие молчанием дают понять, что новой жизни в них не суждено пробиться.
И старая курица, не мудрствуя лукаво, согревает их своим теплом. Повинуясь неодолимому внутреннему побуждению, она испытывает ответственность за каждое яйцо до самого последнего момента, когда с абсолютной точностью выяснится, сколько жизнеспособных цыплят появилось на свет благодаря усилиям матери-наседки, качеству самих яиц и стечению обстоятельств.
Впрочем, до этого еще далеко. Живые, проворные цыплята — лишь отдаленная мечта, к которой день за днем быстротечное время несет сарай, Кату, ее гнездо и лежащие в нем яйца.
Пасмурная погода установилась на несколько дней, хотя заметно потеплело. Моросящий дождь на часок-другой прекращал свою монотонную работу, и тогда казалось, что посветлевшие облака вот-вот рассеются, но южный ветер вновь нагонял тучи, и опять начинал накрапывать дождь.
— После такой погоды все пойдет в рост! — удовлетворенно кивали люди, даже не выходя удостовериться за околицу, где посевы резали глаз яркой зеленью, а обнаженная грязно-бурая земля вдоль обочин была подернута нежной зеленоватой дымкой пробивающейся молодой травы. Кусты и деревья, омытые дождем, изготовились к весеннему свадебному пиру — оставалось лишь увенчать себя зеленым венцом; вороны исчезли, получив от гигантских тополей по берегам больших рек весточку, что пора приводить в порядок прошлогодние гнезда; зато на смену им прилетели жаворонки, и пение их лилось на землю вместе с дождем, тотчас обращавшимся в пар, ибо земля пресытилась влагой и жаждала солнца, жаждала человеческого труда.
А благое желание, от глубин души и сердца идущее, непременно оказывается удовлетворенным.
Появилось солнце, и появились люди.
Но первым, конечно, порадовало землю солнце!
Казалось, что прогретая земля сама оттолкнула от себя тучи, а те и не сопротивлялись: ведь даже слепому было видно, что в них больше нет нужды. Тучи и облака взметнулись высоко вверх, затягивая небо лишь легкой туманной поволокой, и солнцу ничего не стоило сверкающей метлой своих лучей вмиг размести их, и поток животворного тепла озарил всю округу.
Где-то звякнула мотыга, вдалеке запыхтел трактор, и после осеннего мучительного хрипа его голос звучал сейчас как победный трудовой гимн:
— Пых-пых-пых! Одно удовольствие, а не работа. Это вам не промерзлую грязь в ноябре перепахивать!..
Деревья и кусты наливались весенними соками. К полудню расцвел терновник, полопались почки и на садовых деревьях, и на поросли вдоль опушки леса, а в цветущей кроне ранней дикой черешни гудели пчелы, словно перебирая струны гигантской арфы — натянутые между землей и небом золотые нити солнечных лучей.
Тропы просохли, повозки, негромко, торжественно постукивая, катят по проселку; время от времени раздается чей-то возглас и мягко прокатывается над полями-лесами, подобно весеннему кличу пробуждающейся любви и материнства.
По дорожной колее неспешно бредет большущая майка. Крупная синяя жучиха пойдет, пойдет и остановится; может, подыскивает местечко, чтобы отложить яйца, а может, майка только что выбралась из-под земли в этот удивительно прекрасный мир, краше которого и вообразить себе невозможно. Вполне вероятно, что у этой синекрылой красавицы есть какие-то свои жизненные планы или мечты, которыми майка никогда ни с кем еще не делилась, да и не поделится.
Во всяком случае, она решает тронуться в путь — на свою беду.
Высоко в небе неподвижной точкой замерла пустельга, внимательно приглядываясь к пробуждающимся после зимней спячки насекомым; пожалуй, она и не заметила бы майку, замри та на месте. Но незадачливая майка бредет по дороге, а пустельга одним махом спускается как бы этажом ниже и опять повисает в воздухе.
Майка ковыляет как ни в чем не бывало.
Пустельга в свою очередь приспускается еще ниже.
Лучи солнца ложатся косо, и птица не отбрасывает тени, которая могла бы предостеречь жука.
Майка по-прежнему не спеша бредет по дороге, затем взбирается на край придорожной канавы: здесь, на возвышенности, больше света и тепла.
«Куда бы теперь податься?» — размышляет майка.
А пустельга складывает крылья и камнем падает вниз. Почти у самой земли крылья мягко расправляются, тормозят падение; птица выпускает когти, смыкает их — и с земными заботами майки покончено.
Солнце заливает мир безмятежным сиянием.
Травы молча набирают силу, бутоны раскрываются цветами, проросшие зерна разворачивают на поверхности земли робкие ростки и как бы взывают к своим пока еще чахлым и бледным отпрыскам: «Ну как, удалось вам пробиться? Теперь ваше дело — не сводить глаз с солнца, а мое — заботиться о вашем пропитании».
Жизнь идет своим чередом.
А вот для крапивы подобные материнские заботы уже позади. Она вымахала довольно высоко, налилась ядовитым зеленым соком и стоит на страже садов-огородов, словно зная, что, пока гусята еще не вывелись, она может позволить себе покрасоваться. Ведь потом придет кто-нибудь из женщин и серпом подсечет молодые крапивные побеги, потому что для гусят это — наипервейшее лакомство.
Но для этого еще не приспела пора.
Старая хозяйка в то утро спала крепким сном, а пробудилась от такого ослепительного сияния, что в постели было не улежать ни секунды.
В тот же миг перед ней возникли грабли, мотыга, мешочки с семенами — неизменные спутники оживленных хлопот на грядках. И, вместо того чтобы по своему обыкновению предаться неспешным утренним раздумьям, старушка подхватилась и, не успев опомниться, направилась было в пропитанный весенним благоуханием сад. Однако на крыльце ее подкарауливало нечаянное препятствие.
Перед дверью в ожидании причитающегося им завтрака выстроились все обитатели птичьего двора. Здесь же стоял Шарик, виляя хвостом, что должно было означать: за ночь не произошло никаких чрезвычайных событий, и теперь вполне уместно приступить к завтраку. На ступеньках приставной лестницы мяукала кошка, жалуясь, что она, мол, не решается спуститься из-за этого склочного пса, который вечно ее задирает, а так и с голоду умереть недолго…
Старая хозяйка едва было не рассердилась всерьез, однако бодрящий, напоенный весенними ароматами воздух не дал досаде разыграться; старушка отставила садовый инвентарь в сторону, насыпала птицам корм, а для собаки не пожалела даже такого исключительного лакомства, как ветчинная рулька. Затем хозяйка чуть ли не бегом припустилась в хлев, подоила корову, дала кошке молока и наконец-то устремилась в огород с твердым намерением изничтожить любого, кто посмеет встать у нее на пути.
Но кому было преграждать ей путь?
Шарик — держа в зубах косточку — учтиво проводил хозяйку и улегся в саду подле хижины, поскольку хозяйке явно было не до него. Она озирала огород из конца в конец с видом полководца на ратном поле, который еще задолго до весенней баталии продумал, где разместить артиллерию, где пехоту и где кавалерию; иными словами: где посеять мак, где посадить морковь, петрушку, помидоры, паприку, огурцы, тыкву… А в том, что победа обеспечена, ни генерал по имени тетушка Юли, ни ее верный адъютант Шарик, с наслаждением обсасывающий кость, не сомневались ни на минуту.
И тетушка Юли с такой любовью тянулась к рыхлой, прогретой земле, как, пожалуй, в былые времена — к колыбели сыночка, останки которого покоятся где-то на чужбине, в такой же мягкой и теплой весенней земле.
Солнце припекает, и Шарик уже дважды собирался уйти в тень, но так и лежит, не в силах пошевельнуться. Косточка, хотя мяса на ней не было с самого начала, источает аппетитнейший дух, пес совершенно сомлел от этого запаха и каждой клеточкой своего существа предается сладостной истоме и лени.
Впрочем, вскоре ему приходится раскаяться в этой лености: со стороны смородиновых кустов мягкими прыжками приближается жаба, по всей вероятности, вспугнутая старухой; однако последнее обстоятельство даже не приходит псу в голову. Жаба делает скачок-другой, затем плюхается на брюхо и ползет. Блестящая кожа у нее на горле вздувается и опадает — видно, что жаба тяжело дышит.
Шарик рычит, но зажатая в зубах кость приглушает его рычание.
— Ступай прочь, Унка! — колотит он хвостом по земле. — От одного твоего вида у меня аппетит портится. Даже к такой чудесной косточке душа не лежит.
— Откуда тебе известно, что брюхо у меня горьковатое и едкое на вкус? — моргает жаба.
— Слухами земля полнится… И мать когда-то меня предостерегала…
— Ах, вот как! — ехидно подмигивает жаба, а сама краешком глаза меряет расстояние до собаки и до густого кустарника, где в случае чего можно укрыться. В поведении жабы от прежней вялости и следа не осталось. Она наслаждается солнечным теплом, и в золотистом блеске ее выпуклых глаз мелькает лукавство, словно ей известно, что когда-то, в давние-давние времена собачий предок в отроческом неведении ухватил зубами точно такую жабу. Неокрепшие щенячьи зубы не причинили жабе большого вреда, зато жабьи железы выделили из себя жидкость — едкую, горьковатую, кислую и к тому же нестерпимо вонючую. Выплюнув жабу, щенок вывернул наружу содержимое своего желудка, затем выпил неимоверное количество воды, но даже у воды вкус был горький, и она тоже вызывала рвоту. Собака пыталась отбить этот привкус зеленой травой, но и от травы ее тоже рвало и рвало без конца, уже одной слюной… Стоит ли удивляться, что наш Шарик с бесконечным отвращением смотрит на жабу и не согласился бы к ней притронуться даже по строжайшему хозяйскому приказу!
Но вот знает ли об этом жаба?
Должно быть, кое-что знает, потому что с вызывающей медлительностью ковыляет она под носом у собаки, а Шарик мучается, не в силах подавить отвращение, хотя жаба уже давно скрылась под сенью кустарника.
Однако косточка источает соблазнительный аромат, а жаркие солнечные лучи вскоре испепеляют даже воспоминание о мерзкой жабе.
Шарик временами погружается в короткую дрему, не выпуская кость из зубов, и при этом напоминает старика, уснувшего с трубкой во рту: от блаженства у заядлого курильщика даже слюнка течет во сне.
Блаженствует и Шарик, не замечая, что по тропинке вышагивает кошка, изящно переставляя лапки, — точь-в-точь жеманная деревенская красотка, перебирающаяся через грязь. Кошка внимательно смотрит на спящего Шарика, и устремленный на него кошачий взгляд исполнен такого глубокого презрения, что пес зашелся бы от ярости, если бы видел это. Но, по счастью, он спит и ничего не видит.
Проснувшись, пес чувствует, что все же недурно было бы перебраться в тенек; после минувших пасмурных, прохладных дней невозможно сразу привыкнуть к такому ослепительному сиянию и палящему зною.
Солнце стоит уже высоко. Под его щедрыми жаркими лучами растет и расцветает все живое, а сухие ветки и прошлогодняя листва съеживаются и усыхают еще больше. Достаточно оказалось первого же солнечного утра, чтобы зазеленели все деревья, оделись цветущим убором ветви, хотя эта ранняя зелень напоминает нежную зеленоватую дымку, а белые головки цветов еще не успели сбросить с себя оболочку бутонов.
Намокший стог сперва курился облачком пара, расставаясь с памятью о затяжных дождях, а сейчас подсыхающие соломины с чуть слышным хрустом распрямляются и укладываются привычными рядами. Этот хруст немного похож на потрескивание огня, а сам стог словно источает аромат свежего, теплого хлеба; можно подумать, будто солнце со своей непомерной вышины шлет сюда воспоминание о прошлом урожайном лете.
Но в стогу есть и укромное, тенистое местечко: старая хозяйка обычно выдергивает снизу солому то на подстилку корове, то на растопку печи. И в этой выемке образовалось уютное прибежище для собаки, которая — как всем известно — целую ночь напролет несла сторожевую вахту и честно заслужила покой.
Итак, Шарик спит — но не совсем крепко, потому что у собаки, если, конечно, она не очень старая, сон всегда чуткий. Псу что-то снится: лапы у него дергаются, будто он гонится за кем-то, и при этом он тихонько тявкает во сне, но тявканье это такое далекое, точно выходит откуда-то из глубины незапамятных времен и загадочного царства сновидений.
Кость валяется перед собачьим носом в пыли и, по всей вероятности, еще испускает какой-то запах, потому что ее облепило целое сонмище мух. А мухи — существа настырные, в особенности, если на кости можно учуять хоть след собачьей слюны. То одна, то другая резвая муха взлетает время от времени на разминку, сделает в воздухе круг и снова опускается на кость или на собачий нос, потому что он тоже влажный. Если же нос у собаки не влажный, то не иначе как она заболела: сухой нос — признак повышенной температуры. Однако излишне было бы тревожиться о здоровье Шарика, он не болен, а если и горит, то от ярости; разбуженный наглыми мухами, невыспавшийся, с налитыми кровью глазами, он тупо рычит. И на кого, как думаете? На Кату, которая направлялась в сарай, к своему гнезду, и не сумела прошмыгнуть мимо собаки незамеченной.
Курица и собака не спускали глаз друг с друга.
— Чем я тебе не угодила? — испуганно кудахтнула Ката.
— А, ерунда! — Шарик слегка вильнул хвостом в знак явно миролюбивых намерений. — Я ведь не знал, что это ты сидишь в кузове, а мне непременно надо было выяснить, в чем там дело. Правда, ты меня клюнула в нос, но я зла не помню: зло грызет того, кто его в себе держит.
— Спасибо, — застенчиво отвернулась курица. — Знаешь, там так темно, в этом сарае, я тебя не признала и со страху совсем потеряла голову…
Шарик теперь уже в некотором нетерпении молотил хвостом по земле и скучающе пялился на понурую голову курицы, которая якобы была потеряна ею.
— Не остынут ли твои яйца?
— Мне кажется, я не заслужила, чтобы мне напоминали о моем прямом долге. Так что можешь не беспокоиться: я их тепло укрыла…
— И правильно сделала! — Шарик широко зевнул, обнажив свои устрашающие клыки. — Молодец! Ну, а теперь… — он опустил голову на лапы и даже глаза зажмурил.
— …Яйца я укрыла, ведь сейчас их особенно надо беречь, — продолжала Ката. — По-моему, только одно-два из них окажутся испорченными… А может, и ни одного. Вот уж удивится потом хозяйка…
— Она была в саду, — сонно причмокнул пес. — А сейчас возвращается сюда…
— Куд-да — сюда? Что же ты меня раньше-то не предупредил? — И Ката поспешно скрылась в темной глубине сарая.
Настал час, когда на гумне, по-весеннему оживленном, опять все притихло. Куры купаются в пыли у забора, солнце стоит в зените, тень от колодца провалилась в саму колодезную глубину, а вокруг прогнившего водопойного желоба роятся усталые пчелы: пьют воду и отдыхают после трудов.
Шарик спит, но кость он счел за благо держать в зубах, и мухи взволнованно трепещут крылышками в раздумье, сесть ли на выступающий конец косточки или лучше поостеречься.
Ката уселась в гнезде; раскрыв клюв, она тяжело дышит, запыхавшись от спешки; да и жара ее донимает, к тому же добавляют тепла заботливо прогретые ею яйца.
Сарай окутан тишиною, одни балки потрескивают иногда: толстый слой замшелой соломы на крыше испаряет впитавшуюся в него дождевую влагу и тем самым облегчает свой вес. Лишь полуденное спокойствие гнездится сейчас на крыше, но оно ведь не имеет веса…
Осы негромко гудят в ячейках большого гнезда, однако то один, то другой труженик в желтой робе вырывается на залитый солнцем простор, а другие возвращаются на его место с пропитанием или строительным материалом. В дверном проеме мелькнет на миг их желто-черная униформа, но маленькие сборщицы тотчас тонут в полумраке, и лишь равномерное жужжание прочерчивает их трассу к гнезду.
В верхних слоях воздуха царит сухое тепло, но внизу соломенная труха все еще влажная, и по ней беззвучнее обычного мечется крохотная тень. Мышка обнюхивает все подряд, от помягчевшей сапожной кожи до шрапнельной гильзы, и наконец встает на задние лапки, что означает у мышей либо признак довольства, либо растерянности.
— Цин-цин! — задумчиво произносит мышь. — Знать бы только, в какой стороне околачивается эта проклятая кошка.
Мыши никто не отвечает ни словом, ни движением — ведь любое малейшее движение может служить и ответом; только вдруг в темной глубине сарая сверху падает какая-то белая крупица, всего-то размером с ноготок, но мышь бросается к нежданной добыче со всех ног, обнюхивает ее, вертит в лапках и даже пробует на язык.
— Все лучше, чем ничего! — издает она благодарный писк и помаргивая смотрит вверх, на воробьиное гнездо. — Уж на скорлупу-то мог бы и не скупиться, Чури.
Отец воробьиного семейства сидит, важно выпятив грудь, и лишь немного погодя чешет клювик в знак ответа.
— Всему свой черед! — напыщенно изрекает он, будто по меньшей мере золотое зерно обронил из своего непотребно захламленного и вонючего гнезда. — Не сдирать же с птенцов скорлупу насильно, подсохнет — сама отвалится…
— Ну, теперь крика-писка не оберешься! — сокрушенно присвистнула коса.
— Приманят сюда кошек и хорьков со всей округи!
Вы и сами догадались, что эти жестокие слова произнесли, цедя сквозь редкие зубья, грабли и были чрезвычайно довольны собой, увидев, что у мыши глаза застыли от ужаса, а у Каты встопорщились перья…
— Птенцы сейчас пищат повсюду! — зачирикал в ответ воробей. — Гнезд полным-полно в каждом сарае, под каждой застрехой, у любой балки… Ни хорьков, ни кошек столько не наберется, чтобы всех птенцов переловить…
— Ничего, каждому достанется! — не унималась беззубая злючка, но тут уж Ката решила не давать спуску.
— Может и выйдет по-твоему! — сердито клокотнула она. — Но и ты добра не жди, вот только улучу минутку и не поленюсь наступить на твою беззубую челюсть. Завалишься здесь, перед дверью, и старуха, как тебя увидит, наверняка прихватит на растопку. Туда тебе и дорога…
— Поделом этой старой забияке! — едва слышно стукнула телега, потому что за время сырой, прохладной погоды все шпунты у нее ослабли и трещать не было мочи. — Ката права!
— Подумаешь, уж ничего и сказать нельзя! Хочешь сделать как лучше, предостеречь желаешь!.. — смутились грабли. — А Ката могла бы и припомнить, кто именно спас ее в прошлый раз от изгнания…
— Ха-ха-ха! — разразился смехом бочонок, в него по нечаянности залетела оса, нанюхалась винных паров и, пьяно жужжа, тыкалась по стенкам в поисках выхода; ее-то голосом и воспользовался бочонок, потому что сам от природы был безголосый.
— Ха-ха-ха! Лети кверху, малышка, там найдешь пролом в обруче, если хочешь выбраться наружу. Хотя мой тебе совет не торопиться домой. Лучше проспись, чем в таком виде перед царицей показываться. Женщины на этот счет вообще народ щепетильный, а уж царицы и подавно… Среди нашей братии царей да цариц отродясь не бывало, только маленькие бочата и большие бочки, и тот считался первым, в ком напиток был благороднее…
— Опять нализался! — прошептали грабли.
— А хоть бы и так, тебе что за дело, старая ведьма! От злости вся высохла, как палка! Нализался я, видите ли!.. Тебя забыл спросить, карга беззубая!.. Давай, малышка, держись правее и выберешься… Хотя, конечно, жаль с тобой расставаться: уйдешь и унесешь мой развеселый голос…
— Пьянчужка окаянный!
— А по-моему, он очень здраво рассуждает! — пиджак опять провис складками, потому что сырость из него улетучилась, весь он сделался легче, и пропала боязнь, что ненароком можно сорваться с крюка. — На редкость разумные речи, разве пьяный мог бы так трезво рассуждать! Помню, мой старый хозяин иной раз хлебнет, бывало, лишнего, и тогда от него таких связных слов и не дождешься, зато…
— Не будем отвлекаться! — свистнула коса, призывая всех к порядку. — Такой спор надо пресекать единым махом: бочонок рассуждал по справедливости, а грабли злопыхательствовали…
— По своему обыкновению! — пискнула мышь.
— Верно: по своему обыкновению! — подтвердила коса. — Но грабли — мой собрат по ремеслу, поэтому прошу Кату хорошенько обдумать свое намерение опрокинуть грабли…
— Граблям тоже не мешало бы обдумывать свои слова! — чирикнул воробей. — Хотя нас этим не напугаешь…
— Тебе легко рассуждать сверху! — кудахтнула Ката и хотела еще что-то добавить, но в этот момент на дверной косяк упала тень, и весь сарай замер в молчании.
В дверях стоял Шарик, сдержанно помахивая хвостом.
— Думаю, дай загляну на минутку, — как бы говорило это его движение, — Кату проведаю, раз уж она отогнала от меня сон, да и мухи все равно не дают заснуть.
Сарай затаился, мышка стремглав метнулась в нору, а пес направился к плетеному кузову, где Ката с весьма умеренной радостью поджидала незваного визитера.
Шарик встал на задние лапы, обнюхал гнездо и все вокруг него и одобрительно вильнул хвостом.
— Все в порядке, Ката! При ночном обходе загляну и сюда разок-другой, так что ты спи спокойно. Да и мышь пусть не беспокоится; передай, что я видел, как она убегала, только ведь меня не проведешь — запах-то мышиный я чую. Но мышь для меня — слишком мелкая добыча и ничтожный противник, не связываться же с ней такому испытанному борцу, как я. Зато кошку, если тут застану, разорву в клочья, а если учую запах хорька, то приведу подмогу: есть у меня одна приятельница — большая мастерица хорьков, ласок и крыс ловить. Правда, ноги у нее чуть кривоватые, но уж такая она уродилась, ничего не поделаешь. Зато во всем остальном весьма симпатичная дама…
С этими словами Шарик удалился, но на прощание поприветствовал дверной косяк, подняв заднюю ногу.
Косяк лишь через некоторое время пришел в себя от возмущения.
— Ну что за глупая привычка! — сердито скрипнул он. — И уж хоть бы оставлял свой след не каждый раз в одном и том же месте!
— Шарик — молодец! — шевельнулась, отстаивая свою точку зрения, Ката. — Теперь у меня на душе гораздо спокойнее.
— И у меня тоже! — пискнула мышь. — Он обещал не трогать меня. Только бы вел себя поумнее и порасторопнее.
— Ум и доброта редко сочетаются, это каждому воробью известно! — чирикнул Чури и вымел из гнезда целую кучку яичной шелухи.
— Ой, до чего добрый наш Чури! — пискнула мышка без всякой задней мысли, и все в сарае, включая сердитых ос, весело улыбнулись. Ведь мышь не вдумывалась в двойной смысл своих слов, а Чури тотчас клюнул на похвалу и впрямь уверовал в собственную безграничную доброту.
Но, возможно, улыбка расцвела оттого, что солнце стало клониться к закату, и золотистое сияние, устремленное навстречу сумеркам, озарило глубину сарая, где все предметы жили своей жизнью, и в этом сиянии сонмы крохотных, невесомых пылинок резвились, колышимые токами тепла.
Теперь даже прелая соломенная труха на полу сарая просохла окончательно, а теплая, рыхлая земля на грядках приобрела светло-бурый оттенок.
Деревья кажутся глазу явно зеленее, чем утром, но и белизны в их кронах прибавилось: развернулись новые листочки, а бутоны уступили место цветам. Предзакатные тени уже вытягиваются в длину, сладостно дурманящее ликование цветов волнами перекатывается под сенью деревьев, небольшая группка ос, посланных со специальной целью, внимательно обнюхивает место порушенного гнезда, чтобы установить, улетучился ли запах дегтя; пчелы запыхавшись спешат к дому с шариками цветочной пыльцы на ножках; выпученные жабьи глаза горят азартным охотничьим блеском, и стоит какой-нибудь ничего не подозревающей мухе или комару пролететь перед местом засады, как жаба молниеносно подхватывает добычу языком и заглатывает ее.
Движения старой женщины, работающей в огороде, становятся усталыми, медленными, наконец она подпирает щеку ладонью и говорит сама себе:
— Ну, чего ты надрываешься, Юли? Кому теперь это нужно?
И в сгущающихся сумерках печаль тенью скользит по земле.
Ночь выдалась тихая, звездная, и рассвет не заставил себя долго ждать: над нежной дымкой тумана вдоль восточной кромки неба вспыхнула яркая заря. Ката теперь все старательнее переворачивала яйца. Прошли добрых две недели с тех пор, как она начала насиживать, хотя старой курице, конечно, было невдомек, что значит «две» и что такое «неделя».
Она не умела мерить время, но чувствовала его и чувствовала, что в яйцах под ее облезлым животом все сильнее бьется, пульсирует жизнь. Старая наседка застывала иной раз в такой позе, словно прислушивалась к чему-то внутри себя — даже голову склоняла набок.
Сама не зная почему, Ката радовалась, что луна между тем пошла на убыль, а стало быть, детеныши ее появятся на свет в новолуние: ведь всем известно, что выводить цыплят в период убывания луны — никчемная затея. Откуда курице знать, что такое «суеверие», а значит, и суеверной Кату назвать нельзя, но ведь достоверный факт, что под зловеще-красноватым светом убывающего месяца не рождается на земле ничего хорошего, доброго, здорового.
Село с наступлением темноты наполнилось звуками: пыхтение моторов раздавалось даже в тот час, когда на небе уже высыпали звезды, по улице громыхали телеги, во дворах мычала скотина, водопойные желоба с плеском наполнялись водой. Но этот слитный гул сельской жизни отнюдь не напоминал галдеж или разгульный шум, он походил скорее на какое-то глухое урчание, негромкие раскаты которого терялись где-то в полях за околицей.
Наступила весенняя страда, когда за работу надо приниматься без проволочек, и темпы диктует сама жизнь, диктует всем и каждому: травам и деревьям, животным и человеку. Лишних слов сейчас не услышишь — не то что в период сбора винограда или во время убоя свиней.
К тому моменту, как весенний гомон и все звуки на селе смолкли, дверной проем в сарае вырисовался светлым квадратом; было тихо — ни движения, ни шороха, лишь запах остывающей соломы в дверях не мог решить, куда ему податься. И тут вдруг на соседнем дворе с перепугу отчаянно заголосила женщина:
— Тетушка Юли! Гоните ко мне вашего Шарика!.. Ах ты, беда какая! Разрази ее гром, нечисть этакую!..
— Что там у тебя стряслось, Тера?
— Хорек окаянный, чтоб ему пусто было!.. Двух лучших кур как не бывало! А сам убежал под поленницу… здоровущий был, как…
Соседка второпях не могла подыскать подходящего сравнения, и старуха перебила ее:
— Стой там, у поленницы, а я побегу к Вере, у них собака большой мастак по этой части. Такса или вроде того… А ты стой, с места не двигайся, не то как бы не сбежал разбойник.
— Ладно, постою, только вы уж поскорее, тетушка Юли!
Старуха влетела во двор к соседям Теры.
— Что, собака ваша дома?
В кухне умывался паренек.
— А где же ей быть, тетушка Юли! А что такое приключилось?
— Надевай сапоги, Янчи, и дуй к своей тетке. Хорек у нее двух кур задушил и под поленницей спрятался. А тетя Тера его стережет… Мать-отец где?
— В поле ушли.
Паренек сунул ноги в сапоги, набросил на плечи куртку и свистнул с порога. На зов выкатилась такса — собачонка с неимоверно хитрой мордой и столь же неимоверно кривыми лапами. Собаке передалось волнение людей, и ей не терпелось узнать, каких свершений от нее ожидают.
По дороге тетушка Юли и Янчи прихватили еще и Шарика, и собаки, ошалев от радости, бросились приветствовать друг друга. После этой сцены не оставалось сомнений, что кривоногая красотка и была той дамой, которую Шарик охарактеризовал как «весьма симпатичную».
— Нашли время лизаться! — укоризненно одернула их старуха. — Поймайте хорька, вот тогда и резвитесь сколько влезет.
Однако пока что эта возможность казалась невероятной, да и происшедшая трагедия тоже: во дворе царил такой безмятежный весенний покой, что в реальность свершившегося кровопролития нельзя было бы поверить, если бы две бездыханные жертвы не лежали на перилах крыльца.
Впрочем, собаки явно придерживались другого мнения на этот счет, поскольку — вне себя от возбуждения — даже чуть не сцепились друг с дружкой.
— Тетя Тера, вы расшвыряйте поленницу, а я собак натравлю!.. — сказал Янчи.
— Натравишь ты черта на дьявола! Еще чего доброго кинется мне под ноги эта мразь поганая!..
— Не бойтесь, собаки хорька все равно не упустят, хоть бы он под юбкой у вас спрятался!
Тера вспыхнула с досады, а Янчи разразился хохотом; собаки, поскуливая, кружили возле поленницы и смолкли, лишь увидев, что парень принялся сбрасывать поленья.
— Небось давно сбежал! — высказала предположение тетушка Юли.
— Где ему! — возразил Янчи. — Притаился и будет выжидать до последнего. Да и Жучка не вела бы себя так беспокойно, если бы добычу не чуяла.
Такса, заслышав свою кличку, вошла в такой раж, что даже вцепилась зубами в полено. Глаза ее помутнели от ярости, а рычание срывалось на злобный хрип. Шарик вел себя несколько сдержаннее, и было видно, что инициативу он всецело предоставляет своей кривоногой приятельнице.
От всей поленницы оставался лишь один нижний ряд, и трудно было поверить, что хорек все еще прятался там.
Однако Жучка, снедаемая охотничьим азартом, дрожала всем телом, и даже шерсть у нее встала дыбом.
Янчи приступил к разборке последнего ряда поленницы, когда оттуда ракетой вылетел хорек, но не в сторону Жучки, а на Шарика, который с молниеносной быстротой схватил врага, но в тот же миг и выпустил добычу: хорек, распространив защитную завесу нестерпимой вони, пребольно укусил Шарика в нос. Но к этому моменту подоспела Жучка, которая, не взирая на мерзкую вонь и укусы, взяла хорька в оборот: прошлась по хищнику своими острыми зубами, так что у того только кости захрустели.
— Дай сюда, Жучка! — приказал Янчи. — Шкурку мы берем себе. Не возражаете, тетя Тера?
— Ну, что ж, бери, — неохотно протянула соседка, про себя прикидывая стоимость шкурки. — Что ни говори, а ведь я в убытке: моих кур порешил душегубец… Ну да ладно уж, и на том вам спасибо…
Янчи поспешно ретировался, покуда родственница не успела передумать; по совести говоря, тетушка Тера была из той породы скупердяев, у которых зимой снега не выпросишь.
От Янчи, естественно, не отставала славная победительница Жучка, более того, к триумфальному шествию примкнул и Шарик, нежные чувства которого значительно окрепли под воздействием не только весны, но и боевого пыла кривоногой дамы сердца.
А обе женщины остались с глазу на глаз, и Тера, действуя по принципу «с паршивой овцы хоть шерсти клок», попросила у тетушки Юли маку взаймы, а то у нее, мол, весь зачервивел и сеять нечем.
— Какая жалость, милая, ведь я в аккурат вчера засеяла, — притворно огорченным тоном посетовала тетушка Юли, отлично зная: что к Тере попало, пиши пропало. — Да у меня лишнего и не было бы, в самый раз на одну грядку.
Тера знала, что мак тетушка Юли не сеяла, да и тетушка Юли знала, что соседке об этом известно, но на то и гордость дана человеку, чтобы второй раз с такой просьбой не соваться.
И верно: маку Тера выпрашивать больше не стала и из приличия даже проводила старушку до калитки, подавив в себе мысли, никоим образом не подобающие весеннему благолепию.
Шарик поджидал свою хозяйку дома, ведь оставлять хозяйство без присмотра считается среди собак преступной халатностью. Но, правда, и Янчи весьма «любезно» призвал его удалиться, сказав:
— Чеши домой, Шарик, пока пинка под зад не схлопотал…
Тетушка Юли с несвойственной ей нежностью погладила лохматую голову пса.
— Молодец, Шарик, поймал хорька, не побоялся!
После столь лестной похвалы и Шарик отважился на необычную с его стороны дерзость: он решил проводить хозяйку в комнату, — а вдруг да его удостоят ветчинной косточки или другой какой награды.
Сказано — сделано, вот только тетушка Юли в полном недоумении уставилась на собаку, за ее спиной незаметно проскользнувшую в дом.
— Это ты что еще за моду взял? — недовольно спросила она.
Шарику этот хозяйкин тон решительно не понравился. Хвост его замер в выжидательном положении, а когда старуха потянулась за метлой, Шарик одним махом очутился на крыльце.
— Может, за какого-то вонючего хорька еще поцеловать тебя прикажешь?
О нет, на поцелуи Шарик и не рассчитывал; ему бы косточку, хоть самую завалящую! И, конечно же, пес ее получил, только не сразу.
— На, держи, лоботряс блошистый! И если ночью мне твои блохи спать не дадут, берегись: я об твою спину всю метлу обломаю!
В голосе хозяйки вроде бы звучала угроза, но кость ее уравновесила. А в детали пес и не вникал.
Тетушка Юли вовсе и не сердилась, просто иной раз ей нужно было выговориться, а по большей части она была сдержанна и печальна.
Но сейчас она изменила своему обычному настроению.
Приключение с хорьком несколько взбодрило ее; она насыпала курам корма, сложила в передник мешочки с зерном и в сбившемся на затылок платке поспешила к старому пчельнику, где ее в полной боевой готовности поджидал инвентарь.
В хижине ее подстерегала неожиданность.
На балке, откуда она еще в прошлом году смела осиное гнездо, сейчас все кишело черно-желтыми пришельцами; вели они себя тихо, однако явно были заняты каким-то серьезным делом.
Вчера производила осмотр их санитарная группа, которая доложила, что вонючая мазь высохла и теперь ничем не пахнет; и вот сегодня на работу явился инженерно-строительный отряд. Появление тетушки Юли прервало их занятие, и возглавляющий группу мощный шершень задал вопрос:
— Это она была?
— Она самая, мой генерал! — жужжит один из бойцов. — Ужалить ее?
— Откуда тебе знать, ведь тебя в ту пору и на свете не было!
— Все равно! Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Ужалю ее!
Генерал делает знак двум своим адъютантам.
— Ведите этого оболтуса к царице! Боец существует не для того, чтобы жалить, а чтобы и других не допускать до этого!
— Трусы, трусы вы все! — вне себя кричит юный вояка, но адъютанты успевают его схватить.
— За такие слова он не достоин даже предстать перед Ее Величеством! Разделаться с ним!
Один из адъютантов до отказа вонзает в отчаянно отбивающегося бунтовщика свое жало, и тот безвольно сникает.
— Я умираю за родину! — с последним вздохом произносит он.
— Вот именно! — кивает генерал. — Ты умираешь ради того, чтобы родина уцелела. Такие безмозглые вояки вечно причиняют ей вред и губят ее. Отдайте его рабочим, пусть разберут на части и найдут ему какое-нибудь применение. Друзья мои! — обратился он затем к своей свите. — Внимательно присмотритесь к этому человеку, потому что, кажется, из-за него в прошлый раз и произошло несчастье. Ни при каких обстоятельствах, ни в коем случае этого человека трогать нельзя.
Тетушка Юли задумчиво смотрит на притихших ос. В хижине царят мир и спокойствие и стойкий запах воска и меда.
«Наверное, это не те осы, — думает тетушка Юли. — Вишь, какие они тихие, спокойные. Да и то правда, места здесь хватает, неужто одному осиному гнезду не поместиться?..» Старуха берет нужные инструменты и осторожно выходит из хижины.
Осиный генерал с довольным видом кивает:
— Можно приступать к строительству гнезда!
Шарик какое-то время был поглощен костью, хотя и чувствовал, что надо бы последовать за хозяйкой. Конечно, не потому, что старуха нуждалась в заступничестве: похитить ее вряд ли нашлись бы охотники, да и нападения хорька тоже не следует опасаться. Зато на пути к огороду расположен сарай, где непременно нужно рассказать о схватке: это — его долг перед Катой, перед всем сараем. Не то чтобы Шарику хотелось похвалиться, но ведь события и в самом деле обернулись лестным для него образом.
Конечно, с косточкой расставаться не обязательно — даже нельзя: во двор может забрести Жучка, дама весьма пронырливая и к частной собственности уважения не питающая… Так что и до потасовки недалеко: дружба дружбой, а кость костью, — и любовные перспективы Шарика, и без того весьма слабые, могли бы пошатнуться окончательно.
Сарай к этому времени едва успел стряхнуть с себя сонную истому, хотя ночные тени посветлели и приобрели сероватый оттенок, а перед этим на соседнем дворе слышались какие-то крики и взволнованные разговоры людей. Впрочем, весь этот шум продолжался недолго.
Ката перевернула яйца, соблюдая при этом такую осторожность, что почти и не нарушила хрупкой тишины. После этого наседка решила подчиниться зову пустого желудка, но в этот момент скрипнула балка над дверью — не предостерегая против опасности, а просто желая привлечь внимание.
На пороге появился Шарик.
В зубах наподобие губной гармошки он держал кость, а широкие круги, выписываемые хвостом, свидетельствовали об испытываемых им радостных чувствах.
— Что случилось? — тихонько кудахтнула Ката.
Шарик положил кость на пол, хотя в разговоре она ему не помеха, здесь главное — чтобы хвост работал выразительно.
— Мы с ним расправились! — оживленно виляет хвостом пес. — Я его схватил, а моя приятельница прикончила.
— Ты хоть объясни нам, с кем вы расправились! — Глаза Каты взволнованно горят.
— С хорьком, с кем же еще! Пожалуй, это был самый крупный хорек, какого я в жизни видел, и думаю, что он — последний в нашей округе…
Сарай, застыв в оцепенении, выслушал поразительную новость. Затем телега стукнула колесом раз-другой, словно, изнывая от любопытства, ждала продолжения истории; воробьиная чета от волнения едва не вывалилась из гнезда, а Ката распустила, расправила перья, точно уверовав, что опасность миновала.
— Говорили же вам, что есть здесь еще хорьки. — Это замечание принадлежало, конечно, граблям.
— Это был последний! — решительно пристукнула колесом телега.
— Последний или там не последний, а грабли верно сказали! — присвистнула коса.
— А вот и не верно! — шевельнулся пиджак; влага окончательно испарилась из него, и теперь он чувствовал себя на гвозде вполне уверенно. — Если грабли хотели выразиться точно, то так и следовало сказать: не есть, а был хорек.
— Теперь это уже не важно: был да сплыл! — кудахтнула Ката. — А наш пес — молодец, настоящий герой, он поймал хорька, и с меня этого вполне достаточно. На душе у меня спокойно, а сейчас мне это в особенности необходимо, потому что…
— Вылупляются? — перебила ее воробьиха.
— Вот-вот проклюнутся, — кивнула Ката. — Но до тех пор, по-моему, еще раз взойдет солнце… Скорее всего это произойдет завтра, но точно я не знаю. Чувствую, как они шевелятся, и их много…
— Будь осторожна, Ката! — поучала ее воробьиха, но на сей раз Ката на нее даже не рассердилась, только глаза ее улыбались лихорадочной и измученной от трехнедельного неподвижного сидения улыбкой.
— Можно не беспокоиться за Кату! — вильнул хвостом Шарик. — Когда птенцы вылупятся, я скажу хозяйке.
— Хорошо, — подумав согласилась Ката. — Теперь уже не страшно. Скажи ей, а то меня хозяйка не понимает.
— Ты права, — пес повел ухом. — Человек даже меня и то с трудом понимает. У меня и в мыслях нет оговаривать хозяйку, напротив, я ее люблю, но человек вообще туго соображает.
— Пока горло не промочит! — пробурчал бочонок, воспользовавшись тем, что ветерок ненароком залетел в отверстие сбоку. — А стоит человеку опрокинуть стаканчик-другой токайского, и он сечет, что твоя коса. И что самое удивительное, в такие моменты у человека не только голова хорошо работает, но и душа становится нараспашку… Э-эй, ветерок, погоди засыпать, не то я опять без голоса останусь…
Однако вслед за тем наступила тишина: видимо, ветерок, нанюхавшись винных паров, уснул, и бочонку пришлось умолкнуть.
Шарик подхватил зубами свою косточку.
— Пойду, пожалуй, к хозяйке! — вильнул он хвостом на прощание. — А то ведь в саду кроме меня сторожить некому.
На это ему никто ничего не ответил, и Шарик, обежав соломенный стог, очутился на тропинке рядом с тетушкой Юли, которая, распрямив натруженную спину, тыльной стороной ладони вытирала вспотевший лоб.
— Никак ты и косточку принес, Шарик? — Пес вильнул хвостом.
— Скоро вылупятся цыплята, Ката сама сказала.
— Шел бы ты в тенек, Шарик. Тебе-то не обязательно на солнце пот проливать.
— Птенцы вот-вот вылупятся, — Шарик молотил хвостом по земле, потому что тем временем успел усесться.
— Ладно, ладно, — отмахнулась от него тетушка Юли. — Вижу, что ты все обгрыз, потом дам тебе другую косточку. И уйди с дороги, а то как бы не наступить на тебя.
При виде такого вопиющего непонимания Шарик рассердился.
— Кур-риные яйца! — заворчал он, а старуха в недоумении оглянулась вокруг. — В сар-рае… — пес даже вильнул хвостом в ту сторону.
— Ну, чего ты разворчался, нет здесь никакой кошки! Пошел с дороги, не понятно, что ли?
— Как ни бейся, все без толку! — досадливо поднялся на ноги Шарик. — Твердишь ей — и как об стену горох! — Пес утешился лишь несколько позднее, устроившись в тени старого пчельника и грызя косточку, которая внутри еще хранила вкусный запах.
Больше никаких событий и не произошло, и этот день, заполненный кипучей работой на полях и в огородах, пролетел как одно мгновенье.
Впрочем, кое-что все-таки происходило. Осы закладывали основы своего крепостного замка, который на людском языке назывался просто «гнездом»; деревья покрывались пышным цветом, а посевы подросли настолько, что теперь укрыли бы ворон с головою, если бы здесь были вороны… А пчелы уже к полудню чувствовали себя вконец одурманенными, да и немудрено: ведь при сборе пыльцы им приходилось передавать такое количество любовных весточек, что даже у любого почтальона голова пошла бы кругом… И самое главное: под брюхом у Каты лопнули два яйца сразу, и к тому времени, как солнце устало растянулось на сумеречном ложе, два мокрых, взъерошенных цыпленка лежали чуть в стороне, обсыхая. Правда, Ката бережно пыталась подвинуть их к себе под бочок, потому что при последней, предзакатной вспышке солнца успела разглядеть, что теперь яйца начнут трескаться одно за другим, и это наполняло материнское сердце немалой радостью, но и немалой тревогой.
В сарае стояла тишина, все прислушивались до того внимательно, что от напряжения уснули. Только Ката бодрствовала, не помышляя даже о хорьке; ею владела лишь одна мысль: хоть бы видеть, что под нею происходит, хоть бы иметь возможность помочь! Но ей не оставалось ничего другого, кроме как ерзать в гнезде, чтобы вылупляющимся цыплятам достало места, чтобы они не вылезали из-под теплого материнского крыла, чтобы воздуха им хватало и была возможность обсохнуть.
Сейчас в полной мере выяснилось, насколько важно — жизненно важно — переворачивать насиживаемые яйца: ведь это обеспечивает будущим птенцам равномерное тепло и равномерное развитие.
Едва минула полночь — тонкий рожок молодой луны в девственной скромности красовался на звездном небе, — как беспокойное движение под телом наседки прекратилось. Два яйца на самом дне гнезда так и остались недвижимы, но Кату это не беспокоило. Зато среди вороха яичной скорлупы тринадцать живых цыплят учащенно дышали, приспосабливаясь к новому, непривычному миру. Они вбирали в легкие теплый, весенний воздух и вообще старались вести себя как подобает юным цыплятам, что с каждым часом удавалось им все лучше и лучше, хотя они, конечно, и понятия не имели о том, что уродились на свет крылатой домашней птицей и являют собой личную собственность тетушки Юли.
Впрочем, не подозревала об этом еще и сама тетушка Юли.
Зато наутро!..
Впрочем, не станем забегать вперед, к тому же было еще не утро, а лишь рассветная пора, когда Шарик удержал тетушку Юли, направлявшуюся в огород.
Дело в том, что Шарик предварительно успел наведаться к наседке и пообещал ей, что поставит хозяйку в известность о появившемся за ночь выводке. Но, учитывая неповоротливость хозяйкиного ума, это обещание было весьма опрометчивым.
И все же Шарик честно старался его сдержать. Начал он с того, что когда тетушка Юли, зевая, распахнула дверь, Шарик весело «облаял» ее, пробудив в хозяйке некоторое беспокойство.
— Жди своей очереди, сегодня дам тебе молочка…
— Птенцы! Цыплята! — не унимался Шарик. — Там их целое гнездо! — и пес положил лапу на хозяйкин башмак.
— Чего надо этой собаке? — подумала тетушка Юли, но затем, оттолкнув Шарика, направилась по своим делам. Удивлению ее не было границ, когда на обратном пути Шарик, подкараулив ее у сарая, ухватил за юбку.
— Если ты и сейчас не остановишься, то даю честное собачье слово, что укушу тебя!
До этого, однако, дело не дошло; тетушка Юли остановилась и в настороженной тишине услышала писк цыплят. Старуха все поняла, и лицо ее покрылось слабым румянцем.
— Выпусти мою юбку, Шарик, — хозяйка погладила пса по голове. — Теперь я знаю, чего ты хочешь. У тебя одного ума больше, чем у троих профессоров вместе взятых. Ну, пошли!
Шарик, теперь уже лая без опаски, первым ворвался в сарай.
— Ката, хозяйка идет!
Когда у тетушки Юли глаза привыкли к полумраку, она от удивления всплеснула руками.
— Ката, милая ты моя старая клуша, так вот почему тебя так давно не было видно!
— Куд-куда как страху я натерпелась! — кудахтнула Ката. — Но зато не зря старалась.
Тетушка Юли, пересчитывая, складывала птенцов в передник.
— Тринадцать! — воскликнула она. — И вывелись аккурат в новолуние. Молодец, Ката, и тут ты все верно прикинула.
Хозяйка погладила старую наседку и бережно опустила ее наземь.
— Ну, пошли!
— Кудах-тах-тах! — рассыпалась курица в благодарностях Шарику. — Я тебе этой услуги не забуду.
Шарик знай вилял хвостом.
— Думаешь, легко было ей втолковать? Но в конце концов мне удалось это. Главное — уметь настоять на своем.
Вся троица шагала по двору: впереди тетушка Юли, а чуть поодаль Шарик и Ката.
Солнце сияет в ослепительной утренней чистоте, и — вот ведь странно! — ни у тетушки Юли, ни у Шарика, ни у Каты нет тени.
Да и откуда взяться теням: весь мир озарен светом, и светом лучатся их сердца.