Глава 2

Режим 24/7 возвещает о начале времени без времени, времени, оторванного от каких-либо материальных или идентифицируемых границ, времени, не содержащего никаких последовательностей или повторений. В своей безапелляционной редуктивности он создает галлюцинацию присутствия, неизменного постоянства, состоящего из никогда не прерывающихся, гладко идущих процессов. Этот режим — последствие того, что обычную жизнь превратили в объект инженерии. Он также косвенно, но мощно работает как предписание, как то, что некоторые теоретики называют «словом-порядка». Делёз и Гваттари описывают слово-порядка — mot d'ordre — как команду, как инструментализацию языка, которая направлена на сохранение или на создание социальной реальности, но конечный эффект которой заключается в создании страха[12]. Несмотря на пустоту и абстрактность 24/7 как лозунга, присущая ему невозможная темпоральность делает его неумолимым. Это всегда суровый выговор и порицание слабости и неадекватности человеческого времени с его размытыми, запутанными текстурами. Он стирает актуальность или ценность любой передышки или перемены. За провозглашенным им удобством постоянного доступа кроется отмена периодичности, которая формировала жизнь большинства культур на протяжении нескольких тысячелетий: суточный пульс бодрствования и сна и более длительные чередования дней работы и дней поклонения или отдыха у жителей древней Месопотамии, древних евреев и других народов, ставших впоследствии семидневной неделей. В других древних культурах — в Египте и Риме — существовали восьми- и десятидневные недели, организованные вокруг рыночных дней или четвертей фазы луны. Выходные дни — современный остаток тех давних систем, но даже этот знак временной дифференциации размывается с приходом однородности 24/7. Конечно, эти первоначальные различия (отдельные дни недели, праздники, сезонные перерывы) сохраняются, но их смысл и определенность все больше стираются монотонным единообразием 24/7.

Если 24/7 можно условно представить как слово-порядка, то его действие состоит не в требовании действительного повиновения или соответствия его аподиктическому формату. Скорее, эффективность этого режима состоит в обнажаемой им несовместимости, в несоответствии между жизненным миром человека и вызываемой им к жизни постоянно включенной вселенной без кнопки отключения. Конечно, ни один человек не может совершать покупки, играть, работать, вести блог, скачивать файлы или писать текстовые сообщения 24 часа в сутки семь дней в неделю. Однако поскольку сейчас не существует ни одного момента, места или ситуации, когда нельзя было бы не покупать, потреблять или эксплуатировать сетевые ресурсы, происходит безжалостное вторжение не-времени 24/7 во все стороны социальной или личной жизни. Например, сейчас почти нет обстоятельств, которые нельзя было бы записать или заархивировать в виде цифровых изображений или информации. Продвижение и внедрение беспроводных технологий, а также уничтожение ими уникальности каждого места и события — это не что иное, как побочный эффект новых институциональных требований. Расправляясь с богатыми текстурами и неопределенностями человеческого времени, 24/7 в то же время провоцирует нежизнеспособную, самоубийственную идентификацию со своими фантазматическими требованиями; для облегчения этой идентификации он запрашивает точно не определенные, но никогда не заканчивающиеся инвестиции во множество продуктов. Этот режим не устраняет опыт, внешний по отношению к нему или не зависящий от него, но обедняет и умаляет его. Примеры того, как используемые сегодня устройства и аппараты влияют на общение в узком кругу (обед, случайный разговор, учебная аудитория), возможно, стали общим местом, но наносимый этими приспособлениями совокупный ущерб тем не менее значителен. Мы живем в мире, в котором устоявшиеся представления об общем опыте атрофируются, и все же никогда не получаем удовлетворения или вознаграждения, обещанного новейшими технологическими решениями. Хотя нам постоянно твердят о совместимости, даже гармонии, возможной между человеческим временем и темпоральностями сетевых систем, живая реальность этих отношений — разъединенность, разрыв и постоянная неустойчивость.

В какой-то момент Делёз и Гваттари даже уподобили слово-порядка «смертному приговору». С исторической и риторической точек зрения оно, возможно, частично избавилось от этого первоначального значения, но вынесенное таким образом суждение продолжает действовать в рамках системы, в которой власть осуществляется над телами. Они также отмечают, что слово-порядка одновременно является «предупреждающим криком [и] призывом к бегству».

В рамках этой двойственности режим 24/7 может быть понят как заявление о его абсолютной неприспособленности для человеческой жизни. Он не только побуждает индивидуального субъекта сосредоточиться только на том, чтобы приобретать, обладать, побеждать, пялить глаза, проматывать деньги и насмехаться над другими, но и глубоко переплетается с механизмами контроля, которые поддерживают ненужность и бессилие этого самого субъекта. Экстернализация индивида и превращение его в точку непрерывного контроля и регулирования на деле неотделимы от организации государственного террора и военно-полицейской парадигмы полномасштабного доминирования.

Один из множества примеров: широкое использование ракет-беспилотников стало возможным благодаря системе сбора разведданных ВВС США «Взгляд Горгоны». Она представляет собой набор ресурсов для сбора и анализа данных, которые позволяют «видеть» 24/7 напролет, независимо от времени дня и ночи или погоды, и которым смертельно безразлична специфика живых существ, на которые они нацелены. Ужас 24/7 проявляется не только в атаках дронов, но и в текущей практике ночных рейдов спецназа, начиная с Ирака, а теперь включая Афганистан и другие страны. Имея доступ к логистическим спутниковым разведданным от «Взгляда Горгоны», оснащенные передовым оборудованием ночного видения и появляющиеся без предупреждения на бесшумных вертолетах-невидимках американские подразделения проводят ночные нападения на деревни и поселения, не скрывая, что их цель — убийство конкретных жертв. И беспилотники, и ночные рейды вызывали крайнее возмущение у афганцев не только из-за их смертоносных последствий, но и из-за расчетливого уничтожения самой ночи. Часть более широкого стратегического замысла в контексте племенных культур Афганистана — нарушить коллективный период сна и отдыха и водворить на его место состояние постоянного страха, выйти из которого невозможно. По сути, это параллельное применение к более широкому кругу населения задействованных в Абу-Грейб и Гуантанамо психологических методов, которые используют связанную со сном уязвимость, и социальных моделей, поддерживающих их с помощью механизированных форм террора.

Хотя я уже несколько раз характеризовал 24/7 метафорами непрерывного освещения, важно подчеркнуть, что они имеют лишь ограниченную ценность, если понимать их буквально; режим 24/7 касается не только уничтожения тьмы и неизвестности, но и в не меньшей степени означает крушение дня. Устраняя любые световые условия, кроме функциональных, 24/7 является частью крупномасштабного урезания визуального опыта. Этот режим совпадает с повсеместно проникающим полем операций и ожиданий, от которого нет защиты и в котором оптическая активность каждого становится объектом наблюдения и управления. В рамках этого поля непредсказуемость и изменчивость видимого мира пропадает. Самые важные из недавних изменений касаются не новых машинных форм визуализации, а того, как деградировала человеческая способность видеть, особенно способность давать визуальным различиям социальные и этические оценки. Благодаря бесконечному выбору заманчивых предложений, которые постоянно доступны, 24/7 отключает зрение через процессы гомогенизации, избыточности и ускорения. Вопреки утверждениям многих, происходит постоянное сокращение умственных и перцептивных способностей, а не их расширение или модуляция. Нынешняя ситуация сравнима с блеском яркого освещения или с условиями заполярной «белой мглы», когда почти отсутствует тональная дифференциация, при которой можно было бы проводить визуальные различия и ориентироваться на общие временные рамки. Блеск здесь — проявление не буквальной яркости, а непрерывной жесткости монотонной стимуляции, при которой замораживается или нейтрализуется более широкий диапазон способностей к реагированию.

В фильме Жана-Люка Годара «Хвала любви» (2001) голос за кадром задает вопрос: «Когда, по-вашему, мы разучились видеть?» («Quand est-ce-que le regard a basculé?») и пытается нащупать возможный ответ с помощью другого вопроса: «Десять, пятнадцать лет назад или даже пятьдесят, еще до телевидения?». Никакого определенного ответа мы не получим, поскольку в этом и других недавних фильмах Годар показывает, что кризис наблюдателя и изображения накапливался постепенно, прорастая несколькими пересекающимися историческими путями, не связанными с какими-либо конкретными технологиями. «Хвала любви» — это размышление Годара о памяти, Сопротивлении и ответственности перед будущими поколениями; в кинокартине он ясно дает понять: что-то фундаментальное изменилось в том, как мы видим или не видим мир. Годар предполагает, что частично эта утрата проистекает от искаженного отношения к прошлому и памяти о нем. Мы завалены изображениями и информацией о прошлом и его недавних катастрофах, но при этом все сильнее утрачиваем способность использовать эти следы так, чтобы выйти за их пределы в интересах общего будущего. В условиях массовой амнезии, поддерживаемой культурой глобального капитализма, изображения стали одним из многих заезженных, бросовых элементов, которые в силу своей легкой архивируемости так никогда и не уходят, внося свой вклад во все более застывшее и лишенное будущего настоящее. Временами Годар как будто возлагает надежду на появление изображений, которые были бы совершенно бесполезны для капитализма, но, как никто другой, он никогда не переоценивает невосприимчивость какого бы то ни было изображения к восстановлению и обнулению.

Одно из самых парализующих привычных допущений, возникающих при обсуждении современной технологической культуры, состоит в том, что за относительно короткий период времени произошел эпохальный сдвиг, когда новые информационные и коммуникационные технологии вытеснили широкий набор более старых культурных форм. Этот исторический перелом описывается и осмысливается по-разному, например, в рамках теорий перехода от индустриального производства к постиндустриальным процессам и услугам, от аналоговых медиа к цифровым или от печатной культуры к глобальному обществу, объединенному мгновенным распространением данных и информации. Чаще всего такая периодизация зависит от сравнительных параллелей с более ранними историческими периодами, которые определяются конкретными технологическими инновациями. Так, утверждение, что мы вступили в новую и беспрецедентную эру, сопровождается уверениями в сходстве происходящего, например, с «эпохой Гутенберга» или «промышленной революцией». Другими словами, теории разрыва одновременно провозглашают свою связь с более широкими моделями и последовательностями технологических изменений и инноваций.

Довольно широко распространено представление о том, что сегодня мы находимся посередине промежуточной фазы, в процессе перехода от одной «эпохи» к другой, причем только в начале этой последней. Это предполагает беспорядочную интерлюдию социальных и субъективных адаптации, продолжающуюся одно или два поколения, прежде чем окончательно утвердится новая эра относительной стабильности. Одно из следствий преподнесения глобальной современности в форме новой технологической эпохи — ощущение исторической неизбежности, связанной с ходом экономического развития и изменениями микрофеноменов повседневной жизни. Идея технологических изменений как квазиавтономных, движимых неким процессом аутопоэзиса, или самоорганизации, позволяет принять многие аспекты современной социальной реальности как необходимую, неизменную данность сродни фактам природы. Когда самые заметные сегодняшние продукты и устройства неправомерно ставятся в одну эволюционную линию с колесом, стрельчатой аркой, книгопечатанием и т. д., тем самым скрываются важнейшие технологии, изобретенные за последние 150 лет, — разнообразные системы для управления и контроля над людьми.

Эта псевдоисторическая формулировка настоящего как цифрового века, предположительно гомологичного «бронзовому веку» или «веку пара», увековечивает иллюзию унифицированной и прочной согласованности многих несоизмеримых между собой составляющих современного опыта. Среди многочисленных примеров этого заблуждения самыми яркими могут служить рекламные и интеллектуально фальшивые работы футуристов вроде Николаса Негропонте, Эстер Дайсон, Кевина Келли и Рэймонда Курцвейла. За этим предположением стоит, в частности, популярный трюизм о том, что современные подростки и маленькие дети беспроблемно сосуществуют в гармонии своих прозрачных и инклюзивных технологических миров. Подобная поколенческая характеристика предположительно подразумевает, что еще через несколько десятилетий или даже раньше переходная фаза закончится и на планете будут жить миллиарды людей с аналогичным уровнем технологической компетентности и теми же базовыми интеллектуальными навыками. Когда новая парадигма полностью сформируется, инновации никуда не денутся, но, согласно этому сценарию, они будут происходить в рамках стабильных и устойчивых концептуальных и функциональных параметров этой «цифровой» эпохи. Однако совершенно другая реальность нашего времени — это расчетливое поддержание текущего переходного состояния. Невозможно «догнать», ни на социальной, ни на индивидуальной основе, постоянно убегающий горизонт меняющихся технологических требований. Для подавляющего большинства людей наше перцептивное и когнитивное отношение к коммуникационным и информационным технологиям по-прежнему будет характеризоваться отчуждением и подчинением, связанным со скоростью, с какой появляются новые продукты и происходят произвольные реконфигурации целых систем. Этот интенсивный ритм исключает возможность комфортного знакомства с любой конкретной схемой вещей. Некоторые культурные теоретики настаивают на том, что подобные условия могут легко стать основой для нейтрализации институциональной власти, но никаких свидетельств, подкрепляющих такое представление, не существует.

На фундаментальном уровне все это далеко не ново. Работающая сегодня логика экономической модернизации восходит к середине XIX века. Маркс был одним из первых, кто осознал внутреннюю несовместимость капитализма со стабильными или прочными социальными формами, а история последних 150 лет неотделима от «постоянной революционизации» форм производства, обращения, коммуникации и создания имиджа. Однако в течение этих полутора веков в отдельных сферах культурной и экономической жизни было множество периодов очевидной стабильности, когда определенные институты и механизмы казались постоянными или долговечными. Например, с конца 1920-х до 1960-х или даже начала 1970-х годов казалось, что кино как технологическая форма состоит из некоторых относительно фиксированных элементов и взаимосвязей. Как я буду говорить в главе 3, телевидение в США с 1950-х по 1970-е годы выглядело чем-то материальным и содержательно устойчивым. В этот период его некоторые ключевые особенности казались неизменными и позволяли критикам развивать теории кино, телевидения или видео, основанные на предположении, что эти формы или системы обладают такими характеристиками, при помощи которых они сами определяли свою сущность. Оглядываясь назад, можно сказать: то, что чаще всего выделялось как сущностное, обычно оказывалось временным элементом более крупных конфигураций, которые менялись с переменной и непредсказуемой скоростью.

Подобным же образом с 1990-х годов было предпринято немало амбициозных попыток сформулировать определяющие или сущностные проявления «новых медиа». Даже самые достойные из этих усилий часто ограничены неявным допущением, обусловленным исследованием предыдущих исторических моментов, что ключевая задача — очертить и проанализировать новую технологическую/дискурсивную парадигму или режим и, самое главное, сделать вывод: он должен быть производным от тех устройств, сетей, аппаратов, кодов и глобальных архитектур, которые задействованы в данный момент. Но необходимо подчеркнуть, что мы не просто переходим от одного доминирующего набора машинных и дискурсивных систем к другому, как предполагают такие теории. Особенно красноречив тот факт, что книги и эссе, опубликованные о «новых медиа» всего пять лет назад, уже устарели, а все, написанное с той же целью сегодня, состарится гораздо быстрее. В настоящее время конкретная работа и эффекты новейших машин или сетей менее важны, чем то, как ритмы, скорости и форматы ускоренного и интенсивного потребления меняют наш опыт и восприятие.

Приведем один из множества примеров из современной критической литературы. Несколько лет назад немецкий теоретик медиа выдвинул предположение: сотовый телефон, оснащенный визуальным дисплеем, представляет собой «революционный» разрыв с предшествующими технологическими формами, включая все предыдущие телефоны. Он утверждал, что, благодаря своей мобильности, миниатюризации экрана и способности отображать данные и видео, это «поистине радикальное явление». Даже если подходить к технологической истории как к ряду последовательностей, разграниченных изобретениями и прорывами, актуальность этого конкретного устройства явно и неизбежно будет кратковременной. Его полезнее понимать как всего лишь один из элементов бурлящего потока обязательных, но эфемерных продуктов. На близком горизонте уже появились совершенно другие форматы отображения. Некоторые из них связаны с дополненной реальностью прозрачных интерфейсов и небольших носимых на голове устройств, виртуальный экран которых будет совпадать с полем зрения человека. Кроме того, развиваются интерфейсы, основанные на считывании жестов: вместо клика мыши в качестве команды будет достаточно взмаха рукой, кивка головы или моргания глаза. Пройдет немного времени, и они вполне смогут вытеснить как будто вездесущие и неизбежные сенсорные устройства, которые надо держать в руках, и тем самым упразднить любые исторические притязания со стороны своих предшественников. Но если когда-то такие устройства и будут введены (и, без сомнения, объявлены революционными), они будут всего лишь способствовать увековечиванию тех же банальных практик безостановочного потребления, социальной изоляции и политического бессилия, а вовсе не представлять какой-то исторически значимый поворотный момент. И эти устройства тоже будут в ходу лишь короткий промежуток времени, перед тем как их неизбежно заменят и отправят на глобальную свалку техномусора. Единственный неизменный фактор, связывающий в остальном бессистемную последовательность потребительских продуктов и услуг, — это усиливающаяся интеграция человеческого времени и человеческой деятельности с параметрами электронного обмена. Ежегодно миллиарды долларов тратятся на исследования того, как сократить время принятия решений, избавиться от бесполезного времени раздумий и созерцания. Это и есть форма современного прогресса — безжалостный захват и контроль времени и опыта.

Как отмечали многие, в рамках капитализма инновации принимают вид непрерывной симуляции нового, в то время как на деле существующие отношения власти и контроля остаются неизменными. На протяжении большей части XX века производство новизны, несмотря на всю ее повторяемость и ничтожность, часто продавалось как нечто отражающее общественные представления о будущем, более продвинутом, чем настоящее, или по крайней мере непохожем на него. В рамках футуризма середины XX века продукты, которые человек покупал и вписывал в свою жизнь, казалось, смутно напоминали популярные образы будущего глобального процветания — автоматизацию, благотворно вытесняющую человеческий труд, освоение космоса, искоренение преступности и болезней и т. д. По меньшей мере существовала ошибочная вера в возможность технологического решения извечных социальных проблем. Сегодня же ускорившийся темп видимых перемен устраняет ощущение сколько-нибудь широких и коллективно разделяемых временных границ, в которых осталось место хотя бы туманному ожиданию будущего, отличного от современной реальности. 24/7 формируется вокруг индивидуальных целей конкурентоспособности, продвижения, приобретательства, личной безопасности и комфорта за счет других. Будущее настолько близко, что его можно вообразить только в виде прямого продолжения стремления к индивидуальной выгоде или к выживанию в самом поверхностном из вариантов настоящего.

Может показаться, что в моей аргументации содержатся две несовместимые нити. С одной стороны, я утверждаю вместе с некоторыми другими авторами, что форма современной технологической культуры по-прежнему соответствует логике модернизации, развернувшейся в конце XIX века, — иными словами, что некоторые ключевые черты капитализма начала XXI века все еще можно связать с какими-то сторонами промышленных проектов, ассоциирующихся с Вернером Сименсом, Томасом Эдисоном и Джорджем Истменом. Эти имена могут символизировать развитие вертикально интегрированных корпоративных империй, которые изменили важнейшие аспекты социального поведения. Их далеко идущие амбиции были реализованы через: 1) понимание человеческих потребностей как постоянно меняющихся и потенциально растущих; 2) зарождающуюся концепцию товара как чего-то потенциально трансформируемого в абстрактные потоки, будь то потоки изображений, звуков или энергии; 3) эффективные меры по сокращению времени обращения; 4) раннее, но ясное видение экономической взаимности между «железом» и «софтом» (в случае Истмена и Эдисона). Последствия этих моделей XIX века, особенно облегчение и максимизация распространения контента, будут оказывать гораздо более всеобъемлющее влияние на человеческую жизнь на протяжении всего XX столетия.

С другой стороны, к концу XX века становится возможным идентифицировать новую комбинацию сил и образований, отличную от тех, что можно было наблюдать в XIX веке с его последовательными фазами модернизации. К 1990-м годам произошел коренной пересмотр вертикальной интеграции, наиболее наглядными примерами которого служат инновации Microsoft, Google и других, несмотря на то что некоторые остатки старых иерархических структур сохранились рядом с более новыми, более гибкими и тонкими моделями реализации и контроля. В этом контексте потребление технологий совпадает со стратегиями и эффектами власти и становится неотличимо от них. Конечно, на протяжении большей части XX века организация общества потребления никогда не была оторвана от форм социального регулирования и подчинения, но сегодня управление экономическим поведением синонимично формированию и культивированию податливых и покладистых индивидов. Прежняя логика запланированного устаревания продолжает действовать, стимулируя спрос на замену или улучшение. Однако даже если динамика, ведущая к появлению новых товаров и услуг, по-прежнему связана с нормой прибыли или корпоративной конкуренцией за доминирование в отрасли, то ускорение темпов «усовершенствования» или реконфигурации систем, моделей и платформ — ключевая составляющая переделки субъекта и интенсификации контроля. Послушание и разделение — не косвенные побочные продукты глобальной финансовой экономики, они входят в число ее основных целей. Индивидуальные потребности все теснее увязываются с функциональными и идеологическими программами, из которых вырастает каждый новый продукт. «Продукт» — это совсем не обязательно физическое устройство или приспособление, это различные услуги и взаимосвязи, которые для индивида быстро становятся доминирующими или единственными онтологическими шаблонами социальной реальности.

Но современный феномен ускорения — не просто линейная последовательность инноваций, при которой происходит замена устаревшего элемента новым. Замена каждый раз сопровождается экспоненциальным увеличением количества вариантов и опций по сравнению с тем, что было прежде. Это непрерывный процесс расширения и раздувания, происходящий одновременно на разных уровнях и в разных местах, процесс, в рамках которого происходит умножение областей времени и опыта, мобилизованных на службу новым машинным задачам и требованиям. Логика вытеснения (или устаревания) сочетается с расширением и диверсификацией процессов и потоков, и человек все сильнее зависит от них. Каждая следующая технологическая новинка оказывается в то же время качественно новым шагом на пути приспособления к режиму 24/7 и зависимости от него; она также означает увеличение количества точек, в которых индивид становится местом приложения новых систем управления и бизнеса.

Однако следует сказать, что в настоящее время люди сталкиваются с работой глобальной экономики с очень разных сторон. В космополитических регионах планеты стратегии ограничения прав и возможностей, предусматривающие обязательные цифровую персонализацию и самоадминистрирование, процветают даже среди групп населения с очень низкими доходами. В то же время существует огромное множество людей, живущих на грани прожиточного минимума, которые не могут быть интегрированы в новые требования рынков; за ненадобностью их можно сбросить со счетов. Смерть во многих обличьях — один из побочных продуктов неолиберализма: когда у людей не остается ничего, что еще можно было бы у них отнять, будь то ресурсы или рабочая сила, то они становятся попросту расходным материалом. Однако нынешний рост сексуального рабства и оборотов торговли органами и частями тела позволяет предположить, что внешнюю границу того, что считается расходным материалом, можно с выгодой расширить ради удовлетворения спроса со стороны новых рыночных секторов.

Неумолимый ритм потребления технологий, сложившийся за последние два или три десятилетия, не допускает такого периода времени, за который использование определенного продукта или их совокупности могло стать настолько привычным, чтобы превратиться лишь в фоновый элемент чьей-то жизни. Операционные и перформативные возможности задают приоритеты, которые перевешивают значимость всего, что когда-то могло считаться «контентом». Устройства не являются средством достижения некоторых более важных целей, они сами становятся целью. Их задача — ориентировать пользователя на еще более эффективное выполнение его рутинных задач и функций. Системно невозможно появление окна или паузы, в которых в поле зрения могли бы попасть долгосрочные во временной перспективе трансиндивидуальные проблемы и проекты. В предельно краткий срок службы каждого устройства или решения входят удовольствие и престиж, связанные с обладанием им, но в то же время в него включается понимание того, что с самого начала этот предмет отмечен эфемерностью и скорой деградацией. Прежде циклы замены были по крайней мере достаточно продолжительными, чтобы некоторое время сохранялась общая иллюзия полупостоянства. Сегодня краткость интерлюдии перед тем, как высокотехнологичный продукт буквально превратится в мусор, требует сосуществования двух противоречащих друг другу установок: с одной стороны, первоначальная потребность и/или желание продукта, но с другой — позитивная идентификация с неумолимым процессом отмены и замены. Ускорение производства новизны есть отключение коллективной памяти, и это означает, что «испарение» исторического знания больше не должно осуществляться под давлением сверху. Условия общения и доступа к информации на повседневном уровне обеспечивают систематическое стирание прошлого как части конструирования фантазии настоящего.

Столь краткие циклы неизбежно будут вызывать у некоторых тревогу по поводу устаревания и разного рода разочарования. Важно признать, однако, привлекательность перспективы идти в ногу с техническим развитием, основанным на обещаниях расширенной функциональности, даже если получение каких-либо реальных выгод постоянно откладывается. В настоящее время желание накапливать объекты менее важно, чем подтверждение того, что твоя жизнь равняется на приложения, устройства или сети, доступные и активно продвигаемые в тот или иной момент. С этой точки зрения ускоренные циклы приобретения и выбрасывания — не повод для сожалений, а осязаемый признак доступа к наиболее востребованным потокам и возможностям. Согласно Болтански и Кьяпелло, социальные процессы, темпы развития которых сильно замедляются или в них возникает застой, маргинализируются и начинают терять свою ценность и привлекательность. Сегодня следует по возможности избегать погружения в те виды деятельности, если затраченное на них время не может быть использовано с выгодой посредством некоторого интерфейса и всего того, с чем он связан.

Участия в этих схемах почти невозможно избежать ввиду неизменного призрака социальной и экономической неудачи — страха отстать от других, показаться устаревшим. Ритмы технологического потребления неотделимы от требований постоянной самоорганизации. Каждый новый продукт или услуга преподносит себя в качестве необходимого элемента бюрократической организации жизни, и постоянно растет число рутинных действий и потребностей, составляющих эту жизнь, которые на самом деле никто не выбирал. Приватизация и дробление человеческой деятельности в этой сфере способны поддерживать иллюзию, что можно «переиграть систему» и поставить себя в уникальное или главенствующее положение по отношению к этим задачам, которое будет более изобретательным или внешне не таким ущербным. Миф о хакере-одиночке поддерживает фантазию о том, что асимметричное отношение человека к сети можно творчески перевернуть в пользу первого. На самом деле в нашем навязчивом самоменеджменте присутствует неизбежное, насаждаемое извне единообразие. Иллюзия выбора и автономии — одна из основ этой глобальной системы саморегулирования. Во многих местах до сих пор можно встретить утверждение, что современные технологические достижения, по сути, представляют собой нейтральный набор инструментов, которые можно использовать по-разному, в том числе поставить их на службу политики освобождения. Философ Джорджо Агамбен опроверг такие утверждения, заявив, что «в наши дни в жизни индивидуумов не осталось ни одного момента, который не был бы моделирован, заражен, контаминирован или контролируем каким-либо диспозитивом». Он убедительно показывает, что «совершенно нереально, чтобы субъект диспозитива использовал его "правильным образом". Те же, кто утверждает подобное, являются всего лишь результатом посреднического диспозитива, в плену у которого оказались»[13].

Углубляться в эстетические свойства цифровых изображений, как это делают многие теоретики и критики, — значит уклоняться от факта подчинения изображения более широкому полю невизуальных процессов и требований. Большинство изображений в настоящее время производятся и распространяются с целью максимизации количества времени, проводимого в привычных формах индивидуального самоменеджемента и саморегулирования. Фредрик Джеймисон утверждал, что с исчезновением существенного различия между сферами работы и отдыха смотреть на изображения является центральным требованием для функционирования большинства сегодняшних гегемонистских институтов. Он указывает на то, что образы массовой культуры вплоть до середины XX века часто предоставляли собой способ уклониться от запретов со стороны «Сверх-Я»[14]. Теперь, наоборот, обязательное, 24/7 погружение в визуальный контент фактически становится новой формой институционального «Сверх-Я». Конечно, сегодня мы смотрим и видим больше самых разных изображений, чем когда-либо прежде, но это происходит в пределах того, что Фуко назвал «сетью постоянного наблюдения». В таких условиях, то есть тогда, когда акты просмотра постоянно запрашиваются для преобразования их содержания в информацию, которая одновременно улучшит технологии контроля и станет формой прибавочной стоимости на рынке, основанном на накоплении данных о поведении пользователей, исторически сложившееся понимание термина «наблюдатель» большей частью дестабилизируется. В рамках расширяющегося набора технических средств для превращения самих актов просмотра в объекты наблюдения, допущения о положении и действиях наблюдателя буквально опрокидываются.

Самые передовые формы надзора и анализа данных, используемые спецслужбами, теперь стали неотъемлемой частью маркетинговых стратегий крупного бизнеса. Широко используются экраны или другие формы отображения, которые отслеживают движения глаз, а также продолжительность и фиксацию визуального интереса внутри последовательностей или потоков графической информации. Случайный просмотр единственной веб-страницы может быть подробно проанализирован и измерен с точки зрения того, как глаз сканирует, останавливается, движется и уделяет внимание одним областям за счет других. Даже далеко не в лабораторных условиях больших универмагов сканеры движения глаз предоставляют подробную информацию об индивидуальном поведении: например, определяют, как долго человек смотрел на товары, которые он не купил. Уже довольно давно существует щедро финансируемая область исследований — оптическая эргономика. Теперь пассивно, и часто добровольно, человек помогает собирать данные на самого себя и надзирать за собой. Это неизбежно перетекает в более тонкие процедуры вмешательства как в индивидуальное, так и в коллективное поведение. В то же время изображения, по сути, неотделимы от всех невизуальных форм информации, с которыми регулярно сталкивается человек. Эксплуатация сенсорного восприятия — всего лишь один сопутствующий элемент в совокупной деятельности по доступу, хранению, форматированию, манипулированию, распространению и обмену. Неисчислимые потоки изображений вездесущи в режиме 24/7, но в конечном счете человеческое внимание сосредоточивается на управлении технической средой, окружающей их, — этими все более многочисленными параметрами доставки, отображения, формата, хранения, обновлений и аксессуаров.

Повсюду приходится сталкиваться с примиренческим, но абсурдным предположением, что эти системные модели пришли «всерьез и надолго» и что подобный уровень потребления технологии можно распространить на все семь, а в недалеком будущем и десять миллиардов человек, живущих на планете. Многие из тех, кто восхищается революционным потенциалом коммуникационных сетей, забывают об эксплуататорских формах человеческого труда, о разрушении окружающей среды, на которых строятся их фантазии о виртуальности и дематериализации. Даже среди множества голосов, утверждающих, что «другой мир возможен», часто бытует удобное заблуждение, что экономическая справедливость, замедление изменения климата и эгалитарные социальные отношения каким-то образом совместимы с продолжающимся существованием таких корпораций, как Google, Apple и General Electric. Вызов этим заблуждениям наталкивается на интеллектуальную полицию разного рода. Существует фактический запрет не только на критику принудительного потребления технологий, но и на артикуляцию того, как теперешние технические возможности и предпосылки могут быть задействованы на благо удовлетворения человеческих и социальных потребностей, а не требований капитала и империи. Под всеобъемлющий феномен «технологии» маскируется узкий и монополизированный набор электронных продуктов и услуг, доступных в каждый данный момент. Даже частичный отказ принять настойчиво продвигаемые предложения транснациональных корпораций истолковывается как противодействие технологии как таковой. Говорить о нынешнем положении дел, в действительности несостоятельном и неустойчивом, как о чем-то не неизбежном и не неизменном, стало ересью сегодняшнего дня. Публика не должна видеть никаких заслуживающих доверия вариантов общения и потребления за пределами требований режима 24/7. Все сомнения или попытки дискредитации того, что в настоящее время является самым эффективным средством производства согласия и послушания, продвижения личного интереса как смысла любой социальной активности, тщательно маргинализируются. Попытки сформулировать стратегии жизни, которые вырвали бы технологию из плена логики алчности, накопления и разграбления окружающей среды, наталкиваются на непробиваемые институциональные запреты. Примечательно, что задачу такого контроля берет на себя тот класс ученых и критиков, который Пол Низан называл les chiens de garde[15]. Сегодняшние сторожевые псы — это те технофилы-интеллектуалы и писатели, которые жаждут внимания СМИ и мечтают стать вхожими в круг власть имущих и получать вознаграждения из их рук. Конечно, существует и множество других серьезных препятствий попыткам общественности задуматься о более творческих отношениях между технологиями и социальной реальностью.

Философ Бернар Стиглер много писал о последствиях того, что он видит как гомогенизацию перцептивного опыта в современной культуре[16]. В особенности его тревожит глобальное распространение массово производимых «темпоральных объектов», в которые он включает фильмы, телепрограммы, популярную музыку и видеоклипы. В том, что касается роста влияния индустриальных аудиовизуальных продуктов, решающим поворотным моментом Стиглер называет широкое использование интернета с середины 1990-х (за ключевую дату он берет 1992 год). Он считает, что за последние два десятилетия эти продукты привели к «массовой синхронизации» сознания и памяти. Стандартизация опыта в таких больших масштабах, утверждает он, влечет за собой утрату субъективной идентичности и сингулярности; это также приводит к катастрофическому исчезновению участия индивида и его творческой энергии в создании символов, которыми мы все обмениваемся и которые разделяем. Его концепция синхронизации радикально отличается от того, что я ранее называл разделяемыми темпоральностями, в которых совместное присутствие различий и инаковости могло быть основой для появления временных сообществ или общин. Стиглер приходит к выводу, что происходит постоянное разрушение «примордиального нарциссизма», необходимого, чтобы человек мог заботиться о себе или других, и указывает на многочисленные эпизоды массовых убийств/самоубийств как зловещие последствия этой широко распространенной психологической и экзистенциальной аномалии[17]. Он настоятельно призывает к созданию контрпродуктов, которые могли бы вернуть сингулярность в культурный опыт и каким-то образом отделить желание от императивов потребления.

Работы Стиглера — проявление более широкого отхода от довольно оптимистичных представлений середины 1990-х годов о связи между глобализацией и новыми информационными технологиями. Тогда многие предсказывали открытие мультикультурного мира местных рациональностей, многополярного плюрализма диаспор, основанных на электронной публичной сфере. По мнению Стиглера, надежды на такое развитие событий основывались на непонимании того, что движет многими процессами глобализации. Для него 1990-е открыли гипериндустриальную, а не постиндустриальную эру, когда логика массового производства нашла неожиданную поддержку в виде технологий, беспрецедентным образом сочетающих в планетарном масштабе производство, дистрибуцию и субъективацию.

Хотя аргументы Стиглера по большей части убедительны, я считаю, что проблема темпоральных объектов вторична по отношению к более широкой системной колонизации индивидуального опыта, о которой я веду речь. Самое главное сегодня не то, что внимание захватывает определенный объект — фильм, телепрограмму или музыкальное произведение, массовая рецепция которого, кажется, является основной заботой Стиглера, а то, что внимание превращается в навязчивую последовательность процессов и реакций, всегда пересекающихся с актами смотрения или слушания. Разделение, изоляцию и нейтрализацию индивидов увековечивает не столько однородность медиапродуктов, сколько более широкая и принудительная среда, в рамках которой потребляются эти и многие другие элементы. Визуальный и звуковой «контент» чаще всего является эфемерным, легко заменяемым материалом, который, помимо своего товарного статуса, циркулирует, чтобы сделать привычным и правильным постепенное подчинение индивида нуждам капитализма XXI века. Стиглер склонен характеризовать аудиовизуальные медиа в терминах относительно пассивной модели восприятия, в некоторых отношениях заимствованной из феномена телевизионного вещания. Один из его ярких примеров — финальный матч чемпионата мира по футболу, когда миллиарды людей одновременно видят по телевизору буквально одну и ту же картинку. Но такое понимание рецепции игнорирует статус текущих медиапродуктов как ресурсов, которыми нужно активно управлять, манипулировать и делиться, которые следует оценивать, архивировать, рекомендовать и за которыми необходимо следить. Любой акт просмотра содержит варианты одновременных с ним и прерывающих его действий, выбора и обратной связи. Представление о длительных промежутках времени, когда потребитель выступает исключительно в качестве зрителя, устарело. Это время слишком ценно, чтобы не пустить его в ход, наполнив множеством соблазнов и опций, максимизирующих возможности монетизации и позволяющих непрерывно накапливать информацию о пользователе.

Важно также рассмотреть другие вездесущие категории электронных темпоральных объектов, хотя они и являются более открытыми и неопределенными по своим последствиям: например, онлайн-казино, интернет-порнография и видеоигры. Стремления и аппетиты, поставленные здесь на карту, с присущей им иллюзией мастерства, победы и обладания — вот решающие модели для интенсификации потребления в режиме 24/7. Подробное исследование этих более изменчивых форм, вероятно, осложнит выводы Стиглера о пленении желания или крахе примордиального нарциссизма. Безусловно, постулат Стиглера о глобальной массовой синхронизации имеет множество нюансов, вряд ли сводимых к идее о том, что все думают или делают одно и то же; кроме того, он основан на последовательной, хотя и довольно темной, феноменологии памяти. Тем не менее идее Стиглера о промышленной гомогенизации сознания и его потоков можно противопоставить разбиение и фрагментацию зон общего опыта на сфабрикованные микромиры аффектов и символов. Непостижимый объем доступной информации можно развернуть и поставить на службу чему угодно, личному или политическому, девиантному или общепринятому. Благодаря неограниченным возможностям фильтрации и кастомизации люди, находящиеся в непосредственной физической близости друг от друга, могут жить в несоизмеримых и не сообщающихся вселенных. Однако подавляющее большинство этих микромиров, несмотря на их очевидно различное содержание, имеют монотонное сходство в своих темпоральных моделях и сегментациях.

Существуют и другие современные формы массовой синхронизации, не связанные напрямую с коммуникационными и информационными сетями. Примером могут служить многочисленные последствия глобального оборота психоактивных препаратов, как разрешенных, так и запрещенных, включая растущие серые зоны между ними (обезболивающие, транквилизаторы, амфетамины и т. д.). Сотни миллионов человек, принимающих новые лекарства от депрессии, биполярных расстройств, гиперактивности и других заболеваний, составляют разнообразные совокупности индивидов, нервная система которых сходным образом изменена. То же самое, разумеется, можно сказать и об огромном количестве людей на всех континентах, покупающих и употребляющих запрещенные вещества, будь то опиаты и производные коки или постоянно множащиеся «дизайнерские» наркотики. Таким образом, с одной стороны, в реакциях и поведении потребителей конкретного фармацевтического продукта наблюдается некоторое единообразие; но, с другой стороны, существует пестрая глобальная мозаика различных групп, употребляющих наркотики, часто физически близких друг к другу, но сформированных совершенно разными аффектами, побуждениями и ограничениями. С проблемой наркотиков возникает та же трудность, что и с медиаобъектами: невозможность и неуместность выделения какой-либо одной детерминанты как ответственной за изменение сознания. Как электронные потоки, так и потоки нейрохимических веществ образованы постоянно меняющимися и нечеткими конфигурациями элементов.

Я не собираюсь поднимать здесь необъятную тему связи между наркотиками и медиа или проверять знакомую гипотезу о том, что всякие медиа — это наркотик, и наоборот. Скорее, я хочу подчеркнуть, что модели потребления, порождаемые текущими информационными и коммуникационными продуктами, присутствуют и на других расширяющихся глобальных рынках — к примеру, на тех, которые контролируются крупными фармацевтическими корпорациями. Здесь мы тоже находим сходное ускорение темпов внедрения новых и предположительно улучшенных продуктов. В то же время увеличивается количество физических или психологических состояний, для лечения которых разрабатываются новые лекарства и затем продвигаются в качестве эффективных и обязательных методов лечения. Как и в случае с цифровыми устройствами и услугами, здесь фабрикуются псевдопотребности или псевдонедостатки, для устранения которых новые товары оказываются ключевым решением. Вдобавок фармацевтическая промышленность в сотрудничестве с нейробиологией дает яркий пример финансиализации и экстернализации того, что некогда считалось «внутренней жизнью». За последние два десятилетия все больше и больше эмоциональных состояний объявлялись патологическими ради создания огромных новых рынков ненужных прежде продуктов. Изменчивые светотени человеческих аффектов и эмоций, которые лишь приблизительно передаются понятиями застенчивости, тревожности, разнообразных сексуальных желаний, невнимательности или печали, были необоснованно записаны в разряд медицинских расстройств, для лечения которых предназначены чрезвычайно прибыльные лекарства.

Одна из множества связей между использованием психотропных препаратов и средств коммуникации — параллельное производство в этих двух сферах различных форм социальной податливости. Но упор только на послушание и умиротворение обходит стороной фантазии свободы и предприимчивости, которые также лежат в основе рынков для этих категорий продуктов. Например, факт широкого употребления взрослыми людьми лекарств от синдрома дефицита внимания и гиперактивности часто объясняется надеждами на повышение производительности и конкурентоспособности на работе — и, что еще серьезней, зависимость от метамфетамина также часто связана с пагубными заблуждениями относительно собственной производительности и с завышенным самомнением. Всеобщая похожесть — один из неизбежных результатов глобального масштаба рассматриваемых рынков и их зависимости от последовательных или предсказуемых действий больших групп населения. Это достигается не путем создания одинаковых индивидов, как утверждали теоретики массового общества, а путем уменьшения или устранения различий, сужения диапазона форм поведения, которые могут эффективно или успешно функционировать в большинстве современных институциональных контекстов. Тем самым выше относительно низкого экономического порога, почти везде, где нормализовалось ускоренное потребление, процветает новая податливость, а не только в определенных профессиональных слоях, социальных или возрастных группах. Поль Валери отчасти предвидел это еще в 1920-х годах, когда понял, что технократическая цивилизация в конечном счете устранит любую неподходящую или несоизмеримую форму жизни в сферах своей деятельности[18]. Податливость предполагает гладкость, в отличие от идеи формовки, часто подразумеваемой под словом «конформизм». Отклонения сглаживаются или стираются, и создается то, что «не раздражает и не бодрит» (согласно Оксфордскому словарю английского языка). За последнее десятилетие это проявляется наиболее очевидно в исчезновении или приручении того, что когда-то представляло собой гораздо более широкий диапазон маркеров культурной маргинальности или статуса аутсайдера. Вездесущность среды 24/7 — одно из условий этого уплощения, но ее следует понимать не просто как однородное и неизменное время, а как отключение течения времени как такового и отбрасывание его прочь. Конечно, существуют дифференцированные темпоральности, но диапазон и глубина различий между ними уменьшаются, а беспрепятственная взаимозаменяемость между разными периодами времени становится нормальной практикой. Давно сложившиеся и привычные единицы продолжительности сохраняются (вроде «с девяти до пяти» или «с понедельника по пятницу»), но на них накладываются все практики индивидуального управления временем, которые стали возможными благодаря действующим в режиме 24/7 сетям и рынкам.

В прошлом повторяющийся труд в различных формах, несмотря на свою утомительность или деспотичность, не обязательно означал невозможность получить удовлетворение от собственного ограниченного мастерства или умелой работы с инструментами или механизмами. Как показали некоторые историки, современные системы труда не могли бы процветать без культивирования новых ценностей в контексте индустриализации, которые заменили бы те, что поддерживали ремесло или кустарный труд. В условиях крупной фабрики получать удовлетворение, глядя на некоторый конечный продукт своего труда, становилось все труднее. Вместо этого человека начали подталкивать к отождествлению себя с машинными процессами как таковыми. Часть культуры современности сформировалась вокруг разнообразных идей о том, что человек может получать удовлетворение от подражания внутренним ритмам, эффективности и динамизму механизации. Однако то, что в XIX и XX веках часто выступало амбивалентной или попросту символической компенсацией, ныне превратилось в более интенсивный набор как реальных, так и воображаемых способов удовлетворения. Из-за проницаемости границ времени работы и отдыха и даже полного смешения между этими сферами, навыки и жесты, которые раньше были ограничены рабочим местом, теперь тесно переплелись с самой тканью электронной жизни человека, включенного в ритм 24/7. Повсеместное распространение технологических интерфейсов неизбежно заставляет пользователей стремиться к повышению беглости и умения. Но мастерство, которое человек приобретает с каждым конкретным приложением или инструментом, по сути, усиливает гармонизацию с внутренней функциональной потребностью неуклонного сокращения времени любого обмена или операции. Устройства требуют проявлений видимой ловкости и ноу-хау, которые сами по себе приносят удовлетворение, а также могут произвести впечатление на других в качестве завидной способности эффективно или с пользой применять технологические ресурсы. Чувство личной изобретательности дает индивиду временную уверенность, что он обыгрывает систему, каким-то образом выходит вперед; но в конце концов происходит общее уравнивание всех пользователей до взаимозаменяемых объектов в рамках одного и того же массового изъятия времени и праксиса.

Индивидуальное привыкание к таким темпам имеет разрушительные социальные и экологические последствия и приводит к коллективной нормализации непрерывного процесса замещения и отбрасывания. Поскольку утрата возникает постоянно, атрофированная память перестает воспринимать ее как таковую. Фундаментальная структура процесса создания первичного нарратива собственной жизни меняется. Вместо шаблонной последовательности мест и событий, связанных с семьей, работой и отношениями с людьми, основной нитью жизненного повествования становятся электронные объекты и медиауслуги, с помощью которых отфильтрован, записан или сконструирован весь опыт. По мере того как возможность всю жизнь работать на одном и том же месте исчезает, единственное неизменное занятие, доступное для большинства, — это усовершенствование своих отношений с электронными устройствами. Все, что когда-то считалось более или менее «личным», теперь переконфигурируется, чтобы облегчить индивиду его превращение в мешанину идентичностей, существующих только как следствие временных технологических решений.

Структуры, с помощью которых можно понять мир, продолжают утрачивать свою сложность, по мере того как из них изымают все незапланированное или непредвиденное. Великое множество давних и разноплановых форм социального обмена было преобразовано в привычные последовательности вопрошания и ответа. В то же время диапазон того, что составляет ответ, сводится к набору шаблонов и в большинстве случаев состоит из скромного перечня возможных жестов или вариантов выбора. Поскольку своими банковскими счетами и своими друзьями теперь можно управлять с помощью одинаковых машинных операций и жестов, наблюдается растущая гомогенизация того, что некогда было совершенно не связанными между собой сферами опыта. В то же время все остальные области повседневной жизни, не ориентированные на количественные или приобретательские цели или непригодные для адаптации к телематическому участию, теряют признание и престиж. Деятельность в реальной жизни, не имеющая коррелятов онлайн, начинает атрофироваться или перестает быть актуальной. Существует непреодолимая асимметрия, которая принижает статус любого локального события или локального обмена. В силу бесконечности контента, доступного 24/7, в интернете всегда будет что-то более информативное, удивительное, забавное, увлекательное, впечатляющее, чем что бы то ни было в непосредственном реальном окружении. Стало данностью, что безграничная доступность информации или изображений может перевесить или аннулировать любое общение или размышление, происходящее в реальном человеческом масштабе.

По мнению группы писателей и активистов Tiqqun, мы превратились в безобидных, податливых обитателей глобальных городских сообществ[19]. Даже в отсутствие какого-либо прямого принуждения мы выбираем делать то, что нам говорят; мы позволяем управлять нашим телом, нашими идеями, развлечениями и всеми воображаемыми потребностями, давая навязывать их себе извне. Мы покупаем продукты, которые были рекомендованы нам через мониторинг нашей электронной жизни, а затем добровольно оставляем для других отзывы о том, что мы купили. Мы стали послушными подданными, которые подвергаются всевозможным биометрическим и надзорным вторжениям, потребляют токсичную пищу и воду и не жалуясь живут рядом с ядерными реакторами. На полный отказ брать ответственность за свою жизнь указывают названия многих пользующихся спросом путеводителей, с мрачным фатализмом повествующих о 1000 фильмах, которые стоит посмотреть, прежде чем умереть, о 100 туристических местах, где надо успеть побывать, прежде чем умереть, о 500 книгах, которые нужно прочитать, прежде чем умереть.

Загрузка...