Мед соседям отец раздавал: «Ты вот что, соседушка, гостинец лесной детишкам возьми. Весенний, первый. Да не прячь в чулан, пусть сейчас едят, к зиме еще будет».

Вспоминалась ему и сестра Верка. Вечно неугомонная, на два года моло­же его, а о брате заботилась, как старшая...

Сначала вспоминалась совсем маленькой. Соседские мальчишки, которые были постарше, прогоняли ее: «Малая, брысь!.. » Обычное это дело в мире детей, но она с ревом бежала домой: «Братик!.. » Утешал, успокаивал, играл с ней, мальчишкам грозил: «Я вам покажу, как меньших обижать!» Они Ваську побаивались, убегали, сестричка успокаивалась, видя, какой у нее защитник. А Васька только грозился, ни разу никому по шее не дал.

Вспоминалась уже сложившейся девушкой. Все о брате заботилась: «За тобой глаз да глаз нужен! Снимай одежду!» Васька молча подчинялся, Верка мамке руки заменяет, всю работу по хозяйству на себя берет, мамка часто хворает, молодец, сестренка! Васька в городе на тракториста учится, ему надо в чистом ходить! Прокипятила в чугуне в печи, а теперь пропо­лоскать надо, да потом высушить, отутюжить. Полощет Верка его одежду и возмущается, переживает, что вдруг какая-нибудь городская краля захомута­ет братика, и он хлебнет с ней горя. Эти городские своего не упустят, если парень такой видный и трудолюбивый, как Василий. Слышала, так говорят девчата, которые устроились в городе. Пусть только какая посмеет завлечь ее братика, она, Верка, ей покажет!..

Виделась уже и невестой. К ней перед войной подступался Стас, Васькин одногодок, сын Иосифа Кучинского из Гуды. Казалось, парень как парень, ходил с ребятами из своей деревни на танцы в Забродье, от Верки глаз не отво­дил. Василий видел это. Стас ему почему-то не нравился. И Верка его сторо­нилась. А однажды Василий Стасу за нее нос расквасил. Проводив Нюрку с танцев в конец деревни, где она жила, пришел Василий домой. Забрался в сарае на сеновал, лежал, смотрел через щели в крыше на звездное небо и вдруг услышал тревожное:

— Братик! Васька!.. Ой, ой, пусти!..

Бросился Васька на улицу. Подбежал к старой березе возле палисадника, в лунном свете увидел под ней на земле белое Веркино платье и черную кучу на нем.

— Братик, — уже слабо, сдавленно, зажатым ртом звала Василия сестра.

Ястребом налетел он на Стаса, оторвал от Верки, бросил на забор, да так, что жерди затрещали. Потом приподнял негодяя, хотел еще дать, но тот вывернулся и, держась руками за нос, побежал к реке. Василий — за ним. Не догнал, столкнул Стас с берега лодку, потом еще долго было слышно, как весла, поблескивая в лунном свете, часто-часто шлепают по воде.

Хотел Василий столкнуть с берега свою лодку, догнать Стаса, но сестрич­ка повисла у него на шее. Потом, когда остыл, когда Верка привела его к дому, призналась: боялась, что братик убьет Стаса.

Спас Василий сестричку от позора, не позволил посрамить, испоганить ее честь, не дал разрушить целомудренную нежность, которая, знал, наполняла ее душу: ведь Верка стихи писала, чистые, возвышенные — о любви...

И потом, пока Василий не пошел на войну, глаз с сестрички не спускал, оберегал ее. Основания были, какими-то грубыми становились парни, осо­бенно чужие, те, которые вели из города в деревню электропровода да квар­тировали в ней.

Что теперь с его сестричкой? На войну провожала его с матерью и отцом. Держалась, слезы не уронила, но лицо было белое, и губы тряслись, когда говорила: «Воюй, за нас не бойся, если что — мы здесь себя в обиду не дадим».

Какая отчаянная!.. Если немец здесь, так ее сейчас надо защищать. И кто защитит? Кто сейчас оберегает Верку от врага? Отец?..

И отца видел. Видел, как на войну провожал. Все молчал, растерянный был, будто и не мужчина. А у него за плечами — гражданская война. На ней не берегся, пуля насквозь грудь пробила, еле выжил. И после ему всего хвата­ло. Было, как только начал служить лесником, постреливали в него бандиты, тогда они шлялись по окрестным лесам. Никого и ничего отец не боялся, а как провожал сына на войну, был сам не свой. За один день усох, осунулся. Говорил, словно сам себе: «Эх, дети-дети, как же вы воевать будете, такие молодые и неопытные?»

Сосед, дед Гордей, который воевал еще с германцем в 1914 году и кото­рый тогда где-то под Сморгонью, как говорил, глотнул немецкого отравля­ющего газа, но выжил, хотя очень сильно кашлял, также провожая Василия на войну — своих детей у старика с его Полиной не было, прокашлявшись, сказал тогда:

— Куда им воевать? Мальчишки. Лучше бы нас взяли, мы знаем, что почем. Но кто нас возьмет? — И обращаясь к Василию, грубо, по-мужски обнимая, продолжал: — Там главное головой думать. Все будет: и страх, и паника, и отчаяние. Помни, нельзя сломя голову из окопа вперед бросать­ся — сразу ее и положишь. Прежде чем на бруствер выскочить, внимательно посмотри, на кого идешь, запомни, где какой бугорок, куст, дерево... Я знаю. И ты должен знать, Василий. И товарищам, которые там у тебя будут, это скажи. Да друг друга во всем поддерживайте. А если кто побежит назад, врага испугается — загубит себя ни за понюх табаку, свои порешат.

— Что ты ребенку вздор несешь? Что ты его стращаешь? — набросилась тогда на старика бабушка Полина. — Не на пирушку идет, а ты его вон как!

— Не стращаю, а правду говорю! Знаю, куда идет. И никакой он не ребе­нок, воин!

Кто знает, сколько слез в тот день было пролито и в Забродье, и в Гуде. Кто знает, сколько еще будет пролито за войну и после нее. И как сейчас Василию возвращаться туда, откуда пошел защищать мать, отца, сестричку, соседей, односельчан? Не один пошел, а вместе с местными и чужими парнями и мужчинами, кто сейчас там, на фронте. И вместе — с Никодимом и Иваном, с которыми уже успел и страху натерпеться, и осмелеть.

В который раз думалось одно и то же: домой придешь, там и останешься. А если не домой, к фронту, то куда, где он?.. Куда бы ни идти, а жить хочется. Когда немцы бомбили эшелон, не одну чужую смерть видел, слышал крики товарищей, стоны... Душа разрывалась, от страха словно очумелый по лесу метался, смерти чудом избежал, а она, может быть, все равно где-то рядом ходит. А дом есть дом, дойдешь до него, спрячешься. Конечно, был бы маль­чиком, так и надо было бы сделать. Спрятала бы мать под свое крыло, собой от беды сыночка закрыла. Но ведь взрослый, мужчина. Ее от беды закрыть надо, а он раскис...

И эта старая женщина, мимо дома которой он раньше много раз ходил в город и назад, а неделю тому шел на войну, все более и больше напомина­ла ему мать, которую любил, как каждый из нас любит свою, и за которую теперь боялся: что с ней, как она там? А что с отцом, с сестричкой? А с Нюркой что?..

Кажется, и любил ее, и не любил. Ему нравилось быть рядом с ней, все парни, его сверстники, ходили с девушками. Может, и женился бы на ней, но пока учился на тракториста, свел Нюрку чужой парень. Жорик. Его бригада тянула электрические провода в Забродье, а потом и в другие деревни.

Однажды пришел Василий из города, начал собираться на танцы, а сестричка:

— Не ходи! Нюрка с Жориком любится.

Не помнил Василий, чаще ли застучало тогда его сердце, или нет. Но как-то обидно стало: ходили же вместе с полгода. И даже за руки держались, и ночи напролет у какого-то дерева простаивали. Как так?

— Почему не ходи? — удивилась тогда мать. — Разве ему девчат не будет? Пожалуй, ходить ходили, а не любились. Нюрка не его, и Василий не ее. Что тут такого? Доченька, еще будет ему его девушка, как и тебе твой парень. А что Нюрка своего нашла, а Жорик свою, так добра им!

Пошел тогда Василий на танцы. Нюрку не встретил, наверное, дома была. Жорика встретил, тот сам к нему подошел. Руку подал. Поздоровались. Отвел Василия Жорик в сторону, сказал:

— Спасибо тебе, Василий.

— За что?

— Не тронул ты Нюру. Хорошо о тебе говорит. Ходили вы.

— Ходили.

— Мы с ней живем. У ее родителей. У меня своего дома нет, сирота я, детдомовец. Она мне люба, я ей.

— Живите. Что я тебе скажу?

— Зато я тебе скажу: хороший ты парень, коли все так. Осенью свадьбу играть будем. Придешь? Мы с Нюрой уже все оговорили. Как брат рядом со мной сядешь?

— Сяду.

Согласился, хотя тогда почувствовал, где у него сердце: кольнуло, засту­чало, словно завелось. Еще бы, вроде гуляли. А как только ушел учиться, Нюрка другого выбрала. Да кто он ей, Василий!? Он с Нюркой даже ни разу не поцеловался. А очень хотелось. Хотелось ощутить, что это такое — цело­ваться с девушкой. Он и до сих пор не знает «вкуса» поцелуя. Интересно, а Иван и Никодим уже целовались?.. Глупости, нашел о чем сейчас думать. А на свадьбе у Нюрки и Жорика не гулял и за брата у него не был: по деревенскому обычаю осенью свадьбу справлять собирались.

Что сейчас с Нюркой? В деревне она, у родителей. А с родителями ее что? А что с его соседями, односельчанами? В деревне из мужчин, пожалуй, оста­лись только старые, мальчишки да подростки. Все взрослые пошли на фронт. Знать бы, вернулся ли кто из них домой? Может быть, некоторые, как и он с Никодимом и Иваном, сейчас пробираются к родным.

Не до завтрака было Василию. Не хотелось есть и парням. И они думали о матери и об отце, о доме своем, где всегда, сколько себя помнили, им было хорошо и беззаботно.

И они видели образы матери и отца. В мыслях говорили с ними, каждый по-своему. Жалела мать своих сыновей, обнимала, прижимала к груди, не отпускала от себя.

И видели отца Никодим и Иван. Очень суровый он был. Поглядывал на них из-подо лба, тяжело молчал, а в висках стучало одно и то же: «И нет вам дороги назад без победы».

Кое-как перекусили, поблагодарили старуху. А она все это время печаль­ная сидела на скамейке возле печи, смотрела на парней, время от времени будто невзначай поднося к глазам уголок платка, покрывающего седую голову, и не произнесла ни слова. А когда встали из-за стола и направились в сени, тоже поднялась, подалась вслед за ними. В сенях подошла к лаве, на которой стояло ведро с водой и большая кружка, накрытая дощечкой, да возвышался чем-то набитый серый холщовый мешок, вроде рюкзака, сказала:

— Сыночки, погодите маленько.

Остановились парни: что еще?

— Возьмите в дорогу, пригодится.

Взяла мешок, подала им. Но никто не протянул за ним руку. Смутилась, словно не то делает. Держа в одной руке мешок, повернулась к лаве, сняла с кружки дощечку:

— Из этой кружки мои дети пили. А когда Сергей, Юрка и Гришка шли на войну, я им из нее воды дала. Может, и вы, если не брезгуете, глотните. По три глотка. Заговорила я ее, чтобы вам в пути хорошо было. Вода из нашего колодца, знать, и ваша вода. Говорили же, не издалека сами. Чистая.

Парни смутились: заговорила... Да, есть такой обычай в деревнях, загова­ривают воду старушки на все случаи жизни. Суеверие, должно быть. Матери им воду не заговаривали, хотя, отправляя в дорогу, крестили сыновей да тво­рили молитвы.

Старуха, заметив, что парни растерялись, сказала:

— Как умела, так и заговорила, греха в том нет. — И посмотрев на них, продолжала: — Будто своих сыновей в дорогу отправляю. Мне легче будет вас проводить, если хоть чуть-чуть пригубите.

Никодим решительно взял кружку. Сделал три глотка. За ним — Иван и Василий, опорожнив ее. Не хотели обижать старушку.

Василий подал ей кружку. Не взяла, сказала:

— А кружку положите в мешок. Там и ложки, как же без нее в дороге? Может, дорога будет длинной, пить захочется, а под рукой нет никакой посу­ды. Вот и будет чем воды зачерпнуть. Колодец в пути встретится, речка, род­ничок. Не тяжелая кружка, из этой, как ее, из той, что от снаряда.

— Из гильзы, — сказал Василий, глядя на позеленевшую медь.

— Из нее. Как-то сыночки, когда еще маленькими были, нашли в кустах при дороге снаряд. Здесь в гражданскую обозы проходили. Прибежали к отцу: «Папа, папа, игрушка какая-то тяжелая, принеси!»

Пошел мой человек посмотреть на ту игрушку. А как глянул, так детей от себя подальше отослал: «Снаряд!»

Пулю ту большую выкрутил, порох высыпал, кружку сделал. Говорил, металл хороший, износа ему нет. Берите, пригодится в дороге.

Взял Иван. Сначала взял у старухи мешок, положил в него кружку, набросил лямки на плечи. Повернулся, через раскрытую из сеней дверь дол­гим взглядом окинул дом. Как он похож на их дом! Такой же большой, без перегородок, со шторой, разделяющей его надвое, сейчас раздвинутой к стене. И побелена печь. И такие же длинные лежаки-полати, приделанные к стене. И пол такой же чистый, как у них дома. Наверное, старуха, как и мать, каждую субботу мыла и натирала половицы. Так же, как и у них в доме, — в уголке икона с вышитым полотенцем вокруг оклада.

Долго смотрел на нее, старуха заметила, сказала:

— Богородица. Давно она у меня. С тех пор, как еще девушкой была и замуж за своего человека собиралась, мать дала. Мой сначала не хотел икону видеть. С молодости уж очень партийный был. В армии еще царской служил в самой столице. Не верил, а я верила. Икону от него прятала, сыновей, таясь, крестила. Крестик нательный носила, не сорвал. А после того, как дети снаряд нашли, сам полочку для иконы смастерил. Вот как.

Он вредным не был, как о нем говорили. Сторонился людей, что правда, то правда. Так как же иначе? Легкие у него болели, не хотел, чтобы другим болезнь передалась. Еще как из армии пришел, болел. Мы с ним из одной деревни. Далеко она отсюда, за городом. С молодости он за мной ходил.

Я его из армии дождалась. За него и пошла. Он упрямился, говорил: зачем я тебе такой. А я была бойкой девкой: «Какой есть, такой и нужен. Мой! Бери, говорю тебе!» Взял. Посоветовали ему в лесу жить, чтобы воздух был цели­тельный. Должность дали: лесник. Это место подсказали. Понравилось оно нам. Дорога рядом, река недалеко. Липняк цвел, уж больно сладкий запах стоял. Потом он липняк здесь рассаживал, борти устанавливал, теперь их нет, в финскую, в морозы, вымерзли пчелы. Ну и жили мы. Дом поставили. Детей родили, ничего, все здоровые, слава Богу. А сыновья наши, как и вы, — на войне. Может, где увидитесь. Говорила и еще раз скажу: Дорошкевичи они, Сергей, Юрка и Гришка. Если встретите, так скажите, что мама жива и здоро­ва. Кружку покажите, коль не потеряется, в дороге все может быть, они знают ее. Я ее хотела дать им в дорогу, не взяли. Сказали, пусть дома будет, скоро вернемся, врага разобьем. Только думаю, не скоро это будет, а там сами, коль встретите их, решите, как с ней быть.

— Встретим — обязательно скажем и отдадим, — пообещал старухе Василий. — Может, еще вместе воевать придется, всякое бывает. А вам, мама­ша, за все большое спасибо.

Поблагодарив старушку, парни покинули чужой дом. Через раскрытые ворота вышли со двора на дорогу. Остановились, долго молча стояли на ней. Утренний ветерок поднимал с дороги горькую пыль. Шелестела листва деревьев, над колодцем сухо поскрипывал журавль, на котором покачивалось тяжелое деревянное ведро. Где-то за домом в лесу кричал ворон.

Иван посмотрел на небо, но хищника нигде не было видно. Потоптался на месте, тихо произнес:

— Пойдем.

Он повернулся направо и решительно зашагал на восток, в противопо­ложную сторону от Гуды и Забродья. Когда отошел шагов на пять, с места тронулись и Никодим с Василием, и догоняя его, ускорили шаг.

«Господи! Сохрани и помилуй рабов твоих воинов. Прости грешную, не знаю имен всех. Одного знаю: Василий.»

Парни шли, а женщина, осеняя их вслед крестом, еще долго стояла на дороге и шептала пересохшими губами: «Сохрани и помилуй». Затем, когда они скрылись за поворотом, начала читать другую молитву. Ту, что зимой сорок третьего года Иосиф Кучинский слышал в городе на вокзале, когда был свидетелем встречи двух братьев-воинов: один, изуродованный возвращался с войны домой, а другой, молодой и здоровый, ехал на фронт. В молитве стару­хи за солдатика, который ехал на фронт, вместе с иными словами, с которыми она обращалась ко Всевышнему, чтобы сберег воина, были и такие слова: «Дай ему оружие и святой крест». Теперь молилась за всех троих, и вместо слова «ему» из ее уст звучало «им». Там, на вокзале, никто не знал ее имени, и Иосиф Кучинский — тоже. И парни не знали, как ее зовут. Одно: мать.

Никодим, Иван и Василий второй раз за несколько дней шли по этой дороге на войну и не знали, что их ждет впереди. Разница была только в том, что тогда шли из родного дома вместе с односельчанами, теперь — втроем из чужого дома. Тогда их провожали родители, сейчас — чужая женщина.


6


...Река все дальше и дальше несла лодку, в которой сидели Ефим и Валик. Деревня уже давно исчезла за поворотом, за лесом — он начинался сразу за дамбой. Давно уже скрылось из виду и Забродье, расположенное на левом берегу Дубосны. Уже давно за лесом с той стороны спрятались луга, а с ними и дорога, соединяющая деревни с райцентром.

Ефим, когда проплывали мимо Забродья, показав рукой на дорогу, уходя­щую в луга, сказал:

— Валентин, видишь дорогу? Уж очень она старая. Люду по ней про­шло — не счесть. И чужого, и нашего. И доброго, и всякого. Кто из дома шел, кто домой. Я по ней когда-то в Гуду пришел. До того много побродил по земле, много дорог изведал. Если бы они могли говорить, поведали бы столько такого, что ни в каких книгах не вычитаешь, ни из каких уст не услышишь. И о горе людском многое узнали бы, и о радостях.

Дорога эта меня к моей семье привела, к здешним людям, с которыми жил и живу. К тетке Кате с Петриком, к твоим родителям, к тебе со Светкой — вы же мне все родные. Своих родителей, и вообще родных, я не знал, не было у меня своего дома, не было ни братьев, ни сестер. А если когда-то и были, так не помню их и не знаю, что с ними случилось. Тебе это известно, ска­зывал.

— Сказывал, — подтвердил Валик.

— Вот-вот, — словно согласился Ефим и продолжал: — По этой дороге наши мужики на войну шли. Впрочем, среди них больше парней было, ребята чуть старше тебя. Мои сыновья шли. Твой отец шел. Катин Петро шел. Много кто пошел воевать, вот только мало кто вернулся. А кого нет, на того бумага: «Погиб...» да «.пропал...». Дай Бог, чтобы вернулись и те, и эти. Бумага и ошибочная может быть. Но столько времени прошло, а их нет и нет. Знать, не все вернутся: война, брат, не игрище. И моих парней пока нет. Пусть бы мне кто точную весточку о них принес, сказал бы, что живы, что люди их видели, знают где, тогда можно и помирать.

Ефим умолк, задумался. Валик не знал, что сказать ему на это, хотя пони­мал, что старик не требовал ответа, говорил будто сам себе, но все равно его слова тяжело ложились на душу: он все сказанное Ефимом воспринимал с болью. Представлял, как тяжело старику. Но молчал Валик недолго:

— Деда, придут дядя Никодим и дядя Иван. Много кто вернется, о ком точных сведений нет. Вот увидишь!

— На то и дорога, чтобы люди по ней шли и возвращались, — ответил Ефим. Потом перевел на иное: — Должно быть, к закату у Стражи будем. Недалеко она от реки. До войны я пару раз бывал там. Липа мне нужна была. Подсказал Леонтий Киреевич Кечик: «На Стражу, к Дорошкевичу плыви, даст. Всем дает, кому надо».

Дал, копейки не взял: «Бери, моя личная, не бойся». А говорили — нелю­дим, строг! И потом, когда я спилил, он вместе со своими парнями помог погрузить на телегу. Крепкие парни, вроде моих. Хотя и взрослые уже были, но при отце с матерью жили. А вот хозяйку его не видел. Говорили люди, при­ветливая женщина.

В Гуду липу вез на телеге. Путь длинный, лошадь еле за день осили­ла. Если бы река не от нас, а к нам текла, горя не знал бы. Плот связал бы, погнал.

Но о другом я. Савелий говорил, будто на Страже в начале войны какие-то солдатики ночевали. Трое. Вроде из окружения шли. Будто родом были из наших мест. Говорит, так ему хозяйка сказывала. Может, это были мои парни и Василий, сын Леонтия Киреевича Кечика. А может, и не они. Вот и думай как хочешь.

— Так давай причалим к берегу, зайдем. С хозяйкой поговоришь.

— Нет, потом. Как назад будем плыть. Вместе с Иосифом сходим. Как-то боязно. Хотя. Нет, давай с ним. Мои ребята, когда малые были, любили его. И он их любил. А когда подросли и не поладили с его Стасом, так редко забегали к Иосифу. Сейчас зайти на Стражу и назад? Надо там хоть пару дней побыть. Нет, Валик, пойдем туда, когда назад будем плыть. Походим, посмо­трим, с хозяйкой поговорю, что-то она вспомнит, а что-то я. Сразу можно и не определить, наши там были или не наши. Надо, чтобы она вспомнила, как те парни ходили, что говорили. Может, лица опишет. А то Савелий: будто двое темных, как я, а один светлый, как Леонтий Киреевич. Да мало ли темноволо­сых людей? И мало ли светлых, как он? И ты с нами пойдешь, лодку на берег вытянем, никто ее не возьмет.

— Конечно пойду. Помню я и Никодима, и Ивана. Малый был, а помню, как они меня подбрасывали, а я смеялся. А вот лиц не помню.

Валик умолк. Старик опять задумался, мешать ему не надо. Парень хорошо знал его. Еще бы, считай, все свободное время рядом с ним. С мало­летства, с послевоенной поры, пока не пришел отец с войны, — постоянно с дедом Ефимом. Если бы Валик не помнил своего родного деда Никифора, считал бы родным Ефима. Дед Никифор и бабушка Настя погибли в войну вместе с теми гуднянцами, кого немцы закрыли в клубе... Мамины родители. Папа не отсюда, из далекой лесной деревни Черничка, той, которая за Демками. Папины отец и мать тоже войну не пережили, немцы расстреляли их за связь с партизанами. Деда звали Нупрей, а бабу Женя... И кто знает, что было бы с Валиком и со Светкой, с мамой, с тетей Катей, если бы тогда на рассвете дед Ефим не повел их в лес собирать малину. Хотя, известно что: обелиск среди деревни подсказывает. Много фамилий односельчан выбито на нем, немало разных, есть одни и те же. Исчезали целые семьи. Помнит Валик все, что тогда случилось, столько времени прошло, вырос, а ночами снятся ужасы: проснется, горит весь, будто только что через пламя пробежал...

Вот только не знает Валик, что скажет деду Иосифу, когда приплывут к нему. Не помнит его лица. Помнит только какой-то образ: старый, растерянный человек, грустные глаза... В него, в этого старика, когда-то он, мальчишка, бро­сал ледышки. Представлял, что расстреливает отца полицая... Кажется, ледыш­ки те и сейчас прожигают ладони. Кажется, с ладони на снег капает не вода, а расплавленный свинец. Кажется, слышит Валик, как тетя Катя кричит на него, мальчишку: «Что-о же ты-ы делаешь!? И кто же тебя этому научил?!»

Если бы на теперешний ум, нашелся бы, что ответить Кате. Сказал бы: «Научило меня этому то, что пережил в войну. «Научило» или подтолкнуло то, что увидел на месте нашей деревни, когда мы со Светкой, с мамой, с тобой и дедом Ефимом увидели, вернувшись из леса. «Научило» то, что мальчишкой пережил в войну, что и сегодня не дает покоя». Возразишь, что дед Иосиф тут ни при чем, что он за сына не в ответе, так теперь мне это понятно. И не толь­ко потому, что так официально считается, а потому, что знаю: ни в чем в том, что было со всеми нами в войну, дед Иосиф не виноват, что лично он никому ничего плохого не сделал. Но, как говорят, все же. Вот только тяжело соот­нести официальное с тем, что не стирается из памяти, что камнем лежит на сердце, а надо соотнести. Лично мне надо, ведь ты поняла, мама моя поняла, отец, люди, Светка поняли трагедию этого старого человека, а я, когда так думаю, получается — не до конца понял. Но хочу и смогу. Хотя, может быть, уже смог: вместе с дедом Ефимом к деду Иосифу плыву».

Но, наверное, не поплыл, если бы все былое касалось только его, Валика. Скорее всего, не поплыл бы. Зачем? Кто ему старик Кучинский? Ну было, обидел. И что? Мало ли кто кого обижал. Забыл давно, хотя иногда вспоми­нается, как лед обжигал руку, как от злобы клокотало в груди, когда увидел деда Иосифа с ведром воды — шел от колодца к своему дому. Отец поли­цая!.. Эх!..

Бросил. Один раз. Не попал. О дверь на мелкие осколки разбились ле­дышки. Злоба на старика еще больше вскипела. Размахнулся второй раз: рука тетки Кати мою руку перехватила.

Хорошо, что так получилось.

Сестричка Светка поодаль стояла. Затаилась, ждала, что будет. Не остано­вила братика. Хотя видел, что против была. Глазки сожмурила, ушки ручками закрыла, наверное, ждала, что кто-то из них закричит. Может, думала, что старик набросится на Валика. Она также считала Кучинского врагом, боялась его, но пошла с братиком подкараулить деда Иосифа, это и сейчас трудно объяснить.

Сейчас Валику, считай, уже взрослому, тяжело вернуться в то детское, полное ненависти к Иосифу Кучинскому состояние души, чтобы самого себя понять. И, пожалуй, жизнь проживешь, а не поймешь. И кто знает, что сейчас было бы с ним, если бы тетка Катя не остановила, а наоборот, подтолкнула: «Бей его, Валичек, бей!..» Каким бы вырос?

Не ему судить других. Вот помнит он случай, когда парни, правда, тогда уже почти сегодняшние его ровесники, набросились на такого же старика, как Иосиф...

В Дубосне это случилось. Отсидел тот старик свое, вернулся в деревню. Люди говорили, что мало ему присудили. В Гуде не уточняли, действительно ли полицаем был (хотя вряд ли, пожилой), то ли просто помогал им. Во всяком случае, человек нехороший, если судили.

Вернулся. На людей волком смотрел. Жена его сразу после войны ушла из деревни. Привел с собой какую-то горемычную одинокую женщину. Бил ее, в синяках ходила. Пил и бил. Однажды так издевался над ней, что соседские подростки, они на улице были, услышав, как она кричит, забежали во двор, оттянули его от женщины да чем-то стукнули по голове.

Голосили матери, руки заламывали, но ничего не могли сделать: забрала милиция ребят. Женщина кричала: «Детки-детки!.. Зачем же вы так сделали?.. Пусть бы он лучше меня убил, а вы его двор миновали...» Люди шептались, кровь у него на руках еще с войны не высохла. Он и этих детей тогда ни за что ни про что бил. Вот и получил свое. Но как быть родителям тех ребят, что убили Семена? (Так того звали.).

«Не детям надо было его судить, — говорил дед Ефим. — А если так получилось, то теперь надо судить тех, которые Семена ненадолго за решет­ку отправили. И если у них есть совесть, так пусть сами себя и судят, а не детей».

Мудрено сказал, сразу не поймешь, Савелий даже пальцем старику погро­зил да шепнул: «Молчи, Ефим Михайлович, кому кого судить — не наше дело. Судят по закону, и не всегда по совести».

И еще помнится, через некоторое время спросил старик у Савелия, знает ли тот, что с парнями из Дубосны, которые прибили полицая. Сморщился Савелий, резко махнул рукой: «И не спрашивай!..»

Вспомнилось сейчас это Валику, встревожило. Иосифа с Семеном он не сравнивал. Кучинский никому зла не чинил, но как тогда понять, почему люди так долго считали его плохим человеком? За сына мстили: ты его на свет пустил, ты... Савелий говорил, власть считает старика ни в чем не виноватым перед ней. Так то власть, а люди есть люди. Вот где открывается сказанное дедом Иосифом и сказанное ему в ответ Савелием. Оказывается, «судят по закону, и не всегда по совести». Получается, если есть срок действия закона, а он есть, так и есть срок действия совести. Действительно мудрено. Валик вчера наконец-то понял, что простили односельчане Кучинского, понял, когда дед Ефим сказал, что поплывет к Иосифу.

Иногда Валику очень хочется разобраться во всех тонкостях человеческих отношений, во всем, что слышит и видит вокруг себя. Особенно в том, что касается деда Ефима и деда Иосифа. Многое непонятно в судьбах этих людей, которые когда-то в молодости дружили, а потом, еще до войны, разошлись. Должна же быть какая-то причина. Почему врагами стали после войны — так это понятно. Но вот что важно: чтобы ни было между ними, кто бы из них ни был виноват в том, что стали врагами, дед Ефим, услышав, что тому очень плохо, отбросил все и поспешил на помощь.

И вот плывут на неизвестный Валику хутор Кошара, чтобы забрать оттуда Кучинского. И как понимает Валик, тот сам в Гуду не вернется, хотя и немо­щен, и живет в одиночестве. Торопятся. А коль плывут спасать того, кого еще недавно считали врагом, значит, знает дед Ефим, знают люди о нем нечто такое, что вызывает к нему не просто сочувствие, а желание помочь, забыв все распри. Но в сочувствии нуждается и сам дед Ефим: столько лет ждет сыновей с войны, а их все нет и нет. И пусть жестоко так думать, но придут ли? И не важно, что сочувствие здесь иное, важно, что и то, и другое требует участия других в этих разных человеческих судьбах.

Сочувствуют Кучинскому: «Плывите!..» Сочувствуют Ефиму: «При­дут.» А верят ли искренне, что придут?..

Конечно, всем хочется, чтобы пришли, и Валику — тоже. Как же хочется, чтобы старик дождался своих сыновей!.. И никто не знает, что на душе у деда Ефима все эти семь лет, как закончилась война. И неизвестно, что сейчас у него на душе, когда подплывают к Страже, где, как считает участковый Саве­лий Косманович, в начале войны могли быть сыновья Ефима Михайловича Боровца.

Вон на левом берегу уже видна лужайка, о которой говорил старик. Видны остатки мостика, а также — что-то почерневшее, похожее то ли на шалаш, то ли на груду валежника, и чуть дальше от него угадывается уходящая в лес заросшая молодняком тропинка.

— Деда, — Валик глянул на старика, тихо сидевшего на носу лодки, — кажется, дорожка на Стражу.

— Туда, Валик, туда, — тяжело вздохнул старик. — Но видишь, как зарос­ла. А была же хорошая дорога, телеге места хватало. Хаживал я по ней, было. Она за Стражей сливается с нашей дорогой в райцентр. Могло быть, что мои парни и по этой тропке шли, и по той дороге.

— Это как? — удивился Валик.

Старик неопределенно пожал плечами. А Валик подумал, могло и так быть. Говорил же Савелий, что однажды в начале войны какие-то солдаты, трое их было, ночевали на хуторе. И якобы были они откуда-то из этих мест. Знали солдаты дороги, знали, что ведут они к Страже...

...Нет, не ошибся старик, не ошибся и Валик. Именно по этой дороге Никодим, Иван и Василий шли на хутор. А по той, проходящей возле него, переночевав в доме лесника на хуторе, двинулись на восток. Шли к фронту, не зная, где он, кроме одного: где-то на востоке. Шли второй раз за последнее время, а если конкретно, за неделю или чуть более, — счет дням уже терялся. Первый раз шли с большой толпой мужчин и парней из двух соседних, род­ных деревень, расположенных по разным берегам реки Дубосны. Шли, вроде особенно и не боясь того, что могло ожидать их на войне, так как не представ­ляли ее такой, какой увидели, когда на эшелон налетели немецкие самолеты. Сейчас же шли, преодолевая страх, зная, может случиться так, что домой им уже никогда не вернуться. Но шли...

И была сейчас эта дорога таинственная и непредсказуемая, особенно когда за поворотом скрылась Стража, когда вошли в густой лес, который жил своей привычной жизнью. Кажется, в нем так же, как и в их лесах, поют птицы. Кажется, так же ветер шумит в деревьях. И солнце, кажется, светит так же, как над их лесами. Но вот только пыль дорожная какая-то горькая, и воздух уж очень горячий, хотя еще до полудня далеко.

Было видно, что по этой дороге в последнее время никто не ходил и не ездил. Следы тех, кто шел здесь на войну чуть более недели назад, затянулись песком, а трава вдоль дороги, изрядно примятая тогда, сейчас выпрямилась. И там, где колея спускалась в лужи, тоже не было никакого свежего следа. Они встречались часто, были потянуты темной пыльцой, падающей с деревьев, а кое-где — и зеленой ряской.

Неживой казалась эта дорога. Когда парни шли на войну — шумной: толпа была большая. Шли мужики и парни, и даже шутили, известно, в боль­шой компании всегда найдется тот, кто будет поднимать настроение и себе, и другим.

Тогда таким шутником был Игнатий Соперский, мужчина несколько стар­ше парней, женат, отец двоих детей, мальчика и девочки, близнецов, родив­шихся года за три-четыре до войны.

И когда старшие мужчины, которые уже давно отслужили свое, как гово­рят, повидали и людей, и мир, были угрюмы и задумчивы, а девятнадцати­двадцатилетние — настороженные и напуганные (война, убить могут), так он говорил: «Не дрейфь! Да мы с немцем в два счета разберемся!»

Игнатий успел уже отслужить в мирное время. Удивительный он был человек — всегда веселый, никогда ни на что не жаловался, в меру снисхо­дительный к тем, кто был моложе его. И когда бывалые отгоняли его от себя: «Отойди, не юродствуй, не мальчишка!» — парни были рады, с ним веселее.

Подошел он тогда к Василию и Никодиму с Иваном, парни шли послед­ними в большой толпе, дернул Ивана за рукав:

— Что, соседи, портки мокрые?

И захохотал как-то нервно, наигранно. Посмотрели на него парни: губы у Игнатия искривлены, щеки дергаются, глаза стеклянные.

— Ты чего к ним цепляешься? — сказал кто-то из мужчин. — Небось, у самого портки к заднице прилипли, вот и кидаешься от страха туда-сюда.

Остыл Игнатий, будто студеной водой его окатили, не нашелся что ответить.

— А кто же не боится? — заметил Федор Жевлак, бригадир из Забродья. (Знали, Федор, как и несколько других мужчин, успел повоевать на финской. Так что ему война — не в новинку.) — И я боюсь. Только дурак не боится. А глупость до добра не доведет.

Зашумела толпа. Каждого будто по живому полоснули слова Федора. А он, уже обращаясь и к Василию, и к Ивану с Никодимом, и к Игнатию, и, пожалуй, ко всем, кто еще не знал, что такое война, и не изведал настоящего страха, сказал:

— Лучше теперь побояться, чем когда врага увидишь. Ты сейчас побойся, побойся, страх выдави из себя: пусть враг на твоей земле тебя боится. Пусть знает, что она под его ногами будет гореть, а не под твоими. Тогда и о страхе своем забудешь. Тогда и сила у тебя появится, и рассудительность, а без них никак нельзя. Тогда поймешь самое простое, но такое нужное: если не ты убьешь врага, то он убьет тебя. Так когда-то нас учили наши родители, они прошли еще ту германскую. А наших родителей этому учили их родители. Впрочем, это передается из поколения в поколение неизвестно с каких вре­мен: сколько живут на земле люди, столько и бьются между собой, будто нет им другого занятия. — И уже обращаясь к Соперскому: — У тебя, Игнатий, как помню, двое малышей?

— Двое.

— Так сейчас побойся, чтобы там от страха не обезуметь и голову не поте­рять, чтобы домой прийти. Лучше теперь сам себе, чтобы никто не слышал, «мама» прокричать, чем тогда, когда надо будет из окопа выскочить.

Остановились мужчины, слушая бывалого. Не было здесь такого чело­века, кто не боялся бы. Боялись Никодим и Иван. Василий боялся. Наверное, боялся и Стас Кучинский, он тоже в район шел, но держался особняком, в сто­роне, вернее, позади всех, угрюм был, молчалив. Никодим и Иван это видели, к Стасу не подходили, хоть и из одной деревни, а дружбы с ним не водили, тот всегда в уединении, в стороне. И Василий его видел, но делал вид, что не замечает: к сестре его, Верке, приставал, да еще как!..

— Тьфу! — вздрогнул Игнатий и сплюнул. — По-твоему, я такой трус, что обязательно мать вспомню, когда немца увижу? И я, чтобы ты знал, в армии уже служил.

— Знаю. Почему только ты должен мать вспомнить? — словно удивлялся Жевлак. — Все вспомнят. Все будут «мама» кричать. Вот только не все вслух, и не каждый сможет выдавить из себя страх. А надо. Не выдавишь — побе­жишь. А побежишь, все, нет тебя. Вот что самое страшное на войне.

— А ты не закричишь?

— Кричал уже, и не раз. Но так, чтобы никто не слышал. И мать звал. И крестился-молился, рука не отсохла. И не отсохнет, если перекрестишься. И было такое отчаяние и злоба, что мог, ни о чем не думая, броситься под пули. Но какой-то проблеск все же вспыхивал: не делай глупостей, а думай и бей его, бей!

— Что это за проблеск такой? — спросил кто-то осторожно.

— Как тебе сказать? Ну, это такое мгновение, когда в душе все сжато в комок. И так она болит, кажется, нет мочи терпеть. И тогда ты мать и отца вспомнишь, сестренок и братиков, людей, среди которых жил. Вспомнишь дом свой и речку, и вот эту дорогу, по которой сейчас идем, и в душе вспыхнет какой-то свет, и вся твоя жизнь будто озарится. И тебе легче станет, поймешь, что нельзя ее вот так бессмысленно терять, что ради нее, да и всех, с кем жил, ты должен врага бить, а не он тебя. А ты, Игнатий, конечно же, в первую оче­редь вспомнишь детей и жену. Вот тебе и проблеск: ты же за них любому врагу глотку перегрызешь, если вдруг оружия в руках не будет. Перегрызешь?

— Ну ты даешь! — сказал Игнатий. — Да я за них, да я!.. — Он схватился руками за ворот сорочки, казалось, разорвет ее.

— А это лишнее. Говорю, остынь. Вот так ни за что и сгореть можно. А как ты говоришь, «даешь», не то говорю, так что здесь «давать»? Все мы одинаковы, перед страхом смерти. И такие, как я, боязливые, и такие, как ты, смелые.

Федор умолк и только сейчас заметил, что толпа остановилась, окру­жила его. А увидев ближе всех к себе Василия, Ивана и Никодима, добавил неопределенное:

— Ну что, парни?..

Они ничего не ответили. И неизвестно, спрашивал или просто так сказал, к слову.

Не представляли тогда парни, что такое мгновение, о котором говорил Федор, мгновение с проблеском в душе, может быть у каждого из них.


7


Почти целый день Василий, Никодим и Иван шли не останавливаясь. Спе­шили. Василий хорошо знал эту дорогу. Много раз пешком ходил и ездил по ней. Сначала подростком, затем юношей. Когда мальчишкой был, так с отцом. Когда вырос и учился в городе на тракториста — сам. За день успевал только в один конец: в город или из города. Он знал здесь каждый поворот, каждую лужу. Иногда ему казалось, что мог с завязанными глазами вести по ней пар­ней, как вел сейчас, внимательно поглядывая по сторонам.

Сначала шли осторожно. Потом, когда дорога глубже зашла в лес, осме­лев: какие немцы полезут сюда? Зачем им эта глушь?

Шли, все еще размышляя, правильно ли делают, направляясь к фронту, и каждого тревожила мысль: дойдем ли к своим. А если и дойдем, так что ска­жем, и что с нами будет, если припишут дезертирство?

Хотя, если поразмышлять, они же сами на фронт сами, сами в армию вер­нулись, какое тут дезертирство?

Вот только дойти бы, ведь где сейчас наши, никто не знал. Не знали и где сейчас немцы. Вокруг лес, поют птицы, человеческих голосов не слышно, не слышно выстрелов, шума моторов. И если еще вчера такой порой виде­ли в небе немецкие самолеты, летевшие на восток и обратно, то сейчас не видели ни одного. Ни нашего, ни чужого. Хотя наших самолетов они вообще не видели: узнали бы по красным звездам на крыльях, а то все кресты да кресты.

Уже ближе к вечеру, когда, как сказал Василий, до шоссе, где есть указа­тель на Москву (оттуда к столице чуть более семисот километров), оставалось идти около часа, решили перекусить. Свернули в лес, углубились. Нашли сол­нечную полянку, сели посреди нее кругом.

Василий положил на траву мешочек, который дала им старуха, развязал, достал хлеб, сало, лук, вареные яйца. Начали есть.

Вдруг Иван и Никодим, они сидели спинами к лесу, лицом к дороге, уви­дели, как Василий, сидевший напротив них, поперхнулся и вздрогнул. Его лицо мгновенно покраснело, затем побелело. Не выпуская из рук хлеб и сало, он стал потихоньку поднимать их.

— Хенде хох! — тихо и требовательно прозвучало за спинами Никодима и Ивана.

— Хенде хох! — прозвучало уже громче.

Иван кое-как поднял омертвевшие руки. Никодим не смог. Да и не успел: чем-то тяжелым стукнули его по затылку, и он потерял сознание.

Когда Никодим очнулся, то не сразу понял, что с ним случилось. Понял только, что Василий и Иван куда-то тянут его, держа под руки. Заметил, что впереди идет мужчина в такой же форме, в какой парни видели около моста немцев. Обернулся — и сзади увидел немца. Понял, что попали в плен.

Это было страшно. Как так могло случиться? «Все», — мелькнула мысль.

Очень болел затылок. Посмотрел на парней — они угрюмо молчали. Мол­чали и немцы.

Попробовал идти сам, но ноги подкосились. Чуть не упал, потянув за собой Ивана и Василия. Тяжело сопя, они приостановились, чтобы поддер­жать его.

— Шнель, шнель! — озлобился немец, который шел сзади.

Было понятно, требовал, чтобы шли быстрее, немецкий язык парни учили в школе, эти слова знали.

Никодим опять хотел спросить, что случилось, будто не понимал, но немец, который шел впереди, повернулся и потряс автоматом.

Увидели вблизи его лицо: небритый, щетина редкая, рыжая, глаза так и обжигают ненавистью.

— Шнель, шнель!.. Ферштейн? — немец вновь потряс автоматом. Оружие короткое, ровный рожок для патронов. Выражение лица — может не задумы­ваясь выстрелить, и конец тебе.

— Ком, ком! — просипел тот, который шел сзади, и, обращаясь к шедше­му впереди, сказал: — Видишь, Петро, а форма-то у них чистенькая. Десант! Пришить бы на месте, и никаких забот.

— Нельзя, Гаврила, — сказал второй. — Командир говорил, что только в крайнем случае. Тем более, десант. Сколько их? Командир допросит, тогда и решит, что с ними делать. А лишний шум нам не нужен. Ты, кажется, немного по-немецки шпрехаешь. Спроси, где остальные. А то еще на тех наткнемся.

— Ну, ты даешь, — сказал Петро, — так уж и шпрехаю! Говорю, что со школы помню. Хотя, если десант, то они по-русски не хуже нас с тобой шпрехают. Их же, наверное, учат. Шпионы. Слышал о таких?

— Слышал, слышал, — ответил Гаврила и уставился на парней спро­сил: — Шпрехен русский, немчура?

В иной ситуации, до войны, если бы кто такое спросил у парней на какой гулянке, смеялись бы: ну дает!.. Но попробуй сейчас рассмеяться, еще неиз­вестно, что потом будет. Да и не до смеха. И кто это? Вишь, немчура.

— Русские мы, — проговорил Иван. — Белорусы. Местные.

— Ишь, местные. Знаем мы вас, таких местных. А ну говорите, откуда конкретно? — Петро еще ближе подошел к парням, посмотрел в лица, доба­вил: — Чистенькие, выбритые, знаю, слышал, немцы порядок любят.

— Мы не немцы, — сказал Василий. — Я из Забродья, это там (махнул головой на запад), километров сорок отсюда. А они — из Гуды, на другом берегу реки, соседняя деревня.

Петро и Гаврила переглянулись.

— Есть такие деревни в моем районе, — вдруг сказал Петро. — Я из рай­центра. Слышал о таких, хотя и не был там. Хорошо же вас «подковывают» перед тем, как забросить в тыл. Ладно, кому надо, разберется. Пойдем, давай, давай!

Гаврила больно ткнул автоматом Никодима в спину. Парни последовали за Петром. Появилась надежда, что там, куда их приведут, кто-то действительно разберется, поймет, что они свои. И никакие они не дезертиры. Кажется, даже Петро сомневается в том, что они враги. А что попали к своим, было понятно. Парней вели не к дороге, а подальше от нее, в чащу.


8


Пройдет еще немало дней и ночей, и эти пятеро молодых парней, одетых в форму красноармейцев, но уже в заношенную, и еще восемь таких же, как они, бойцов под командованием того, кто должен был «разобраться» с Васи­лием, Никодимом и Иваном, попадут, в ситуацию, которая никому из них не могла даже присниться в самом страшном сне.

А тогда эти двое вооруженных, да еще и в немецкой форме, вскоре при­вели Никодима, Ивана и Василия к поляне, где их уже ждала группа красно­армейцев, вооруженных немецкими и советским автоматами и винтовками. Среди них был мужчина лет под тридцать, одетый в офицерскую форму, с петлицами младшего политрука. Фамилия его была Груздев. Он был из когор­ты тех великих, не по званию, а по душевным качествам советских офицеров, для которых солдаты — не безликая масса, а люди, за судьбы которых несешь ответственность перед их родителями, женами, детьми, в конце концов, перед своей совестью.

На первом и последнем допросе младший политрук Груздев понял, кого к нему привели. Глянув на Никодима, Ивана и Василия, увидев рас­терянные лица, понял, что это обычные деревенские парни. Спросил доку­менты.

Документов у них не было. Сказали, что остались у командира. Рассказа­ли все, что с ними стряслось с того момента, когда немцы разбомбили эшелон, и до того, как Петро и Гаврила взяли их в плен.

Груздева не очень интересовал десант, выброшенный с самолетов, — это было далеко отсюда. Его интересовало, видели ли они колонну немцев, пере­правляющуюся через реку на эту сторону километрах в десяти от хутора. Переправлялась-то колонна в той стороне, откуда шли парни. Ответили, что не видели, но слышали, что где-то далеко за рекой идут поезда и, кажется, время от времени слышен гул моторов.

Груздев спросил, почему не пошли домой, если были так близко от своих деревень.

Понимая, что находятся среди красноармейцев, Иван в запале выкрик­нул:

— Мы же красноармейцы!

— Присягу принимали? — спросил младший политрук.

— Не успели.

По тому, что назвались красноармейцами, хотя не успели принять при­сягу, Груздев понял, что эти парни, как и те, которых он вел к фронту, могут стать настоящими бойцами. Ведь не каждый, попав в такую ситуацию, как они, находясь рядом с домом, сможет повернуть в другую сторону, пойти к фронту, даже не зная точно, где он.

Петро тоже не пошел домой, хотя был ближе к нему, чем Василий, Нико­дим и Иван. (У него дома остались мать, жена и четырехлетняя дочь. Его мать летом сорок третьего немцы сожгут живой на глазах жены и дочери, а потом будут издеваться над женой и малышкой. Враги будут заставлять жену отравить больную девочку. Они дадут женщине таблетки, но она проглотит их сама, и только после этого немцы с хохотом отпустят ее, так и не сказав, что проверяли, какая она мать: таблетки не были отравой.)

— Обмундирование хозяйка хутора постирала? — выслушав парней, почему-то спросил Груздев.

— Она, — кивнул головой Василий.

Груздев долго молчал. Молчали и его бойцы, а Василий, Иван и Никодим ждали, что будет дальше. Теплилась надежда, что им поверят, возьмут к себе. И вместе с тем было очень страшно, казалось, люди, которые окружают млад­шего политрука, только и ждут приговора, чтобы немедленно исполнить его, а командир медлит. Тем временем младший политрук, уже все зная об этих парнях, поглядывая на белого как полотно Ивана, на вид самого младшего из пленников (он и был на год младше Василия и Никодима), худого, изнуренно­го подростка, спросил:

— Убежали от эшелона, потому что страшно было?

— Да, — кивнул тот головой.

— А как же вы воевать собираетесь, когда там испугались?

— Все воюют, — с отчаянием проговорил Василий, — и мы сможем.

Младший политрук понимал, что воевать они смогут, но их надо этому научить. Понимал, что парни превозмогли себя. Понимал, что перебороли свой страх перед всеми уже известными и неизвестными им ужасами войны и, идя домой, чтобы спрятаться от нее, вдруг повернули туда, где, как сказал один из них, «все воюют».

Младший политрук внимательно посмотрел на него, на Никодима и Ивана и приказал:

— Стать в строй!

По многим дорогам под командованием младшего политрука Груздева пройдут Василий Кечик, Никодим и Иван Боровцы, красноармейцы, не успев­шие принять присягу.

На этих дорогах к фронту, вроде бы и далеких от войны (врагов группа обходила), они найдут новых друзей-товарищей, сблизятся с ними, особенно с Петром и Гаврилой, которые взяли их в плен, и будут им благодарны за это.

По этим дорогам раньше них на восток, туда, где фронт, большими меха­низированными колоннами и малыми группами пройдут немецкие танки и автомашины. Эти дороги будет беспощадно топтать сапог иноземца. На этих дорогах многие бойцы, попавшие в окружение, так же, как и бойцы Грузде­ва, вступят в бой с врагом, кто в свой последний, а кто в очередной. На этих дорогах погибнут воины, принявшие присягу и не успевшие принять ее, и не всех смогут похоронить их боевые товарищи... На этих дорогах и сегодня еще немало безымянных могил, с бугорками и без них, о которых мы не знаем и не догадываемся о них.

На этих дорогах, где полегли воины, уже много лет дети, внуки и правну­ки, и не только родные, будут отыскивать их могилы, чтобы навечно сохра­нить память о героях. На этих дорогах уже много лет другие дети, внуки и правнуки будут раскапывать могилы с иной целью. Люди назовут их «чер­ными копателями».

Много раз красноармейцы под командованием младшего политрука Груз­дева будут попадать в тыл врага — военные дороги не имеют точных границ: здесь мы — там враг, не вступая в бой, будут наблюдать за ним, изучая его поведение и привычки.

На этих дорогах, на местах недавних боев они будут находить и наше, и немецкое оружие. На этих дорогах не раз и не два они будут предавать земле останки павших бойцов, своих ровесников, не зная, что после войны их роди­тели, жены и дети получат горькие документы: «Без вести пропал».

На этих дорогах постепенно не только красноармейцы Груздева, а и тыся­чи таких же других, попавших в окружение, по сути, вчерашних мальчишек, превратятся в настоящих воинов.

Младший политрук Груздев, наблюдая за подчиненными, видел, как про­исходит становление каждого из них. Он уже был опытным командиром, и ту правду войны, которую знает каждый, кто воевал: если ты не убьешь врага, то враг убьет тебя, — хорошо знал еще с финской, и сейчас, так сказать, рас­ширил ее содержание и для себя, и для своих солдат. А именно: враг, если ты не уничтожишь его, убьет не только тебя, он убьет твоих родителей, родных и близких, соседей, знакомых и незнакомых людей, в конце концов, уни­чтожит твой народ, Отчизну. И здесь «ты» Груздев понимал, как все мы, а «тебя» — как всех нас. Понимал, что один ты можешь погибнуть, убив или не убив врага, вот только ради чего, с какой целью, и будет ли оправдана твоя смерть, если она бессмысленна. Так что среди многих правд войны есть и такая: «Погибать просто так, ни за что, нельзя».

Война застала Груздева недалеко от границы. В первый же день часть, в которой он служил, попала под бомбежку и была разбита. Уцелели немногие. И вот уже много дней Груздев с двумя бойцами из роты, в которой он служил (остались живыми, не сбежали, не попали в плен), и с теми, кого подобрал по дороге, двигался на восток.

Поход их был тяжелым и опасным. Рискуя, солдатам Груздева приходи­лось заходить в деревни, просить еду, расспрашивать про дорогу. Люди дава­ли что могли. Подсказывали, куда идти. Опасность подстерегала на каждом шагу, но им пока везло. Шли лесами и перелесками. Перед каждым привалом выставляли часовых, вперед высылали разведку. Чаще всего в разведку ходи­ли Петро и Гаврила. Груздев очень хорошо их знал, они служили с ним уже второй год.

Петро и Г аврила, отправляясь в разведку, надевали немецкую форму. Они раздобыли ее еще в начале своего похода к линии фронта, «сняв» ночью двух часовых немецкого обоза около какой-то сожженной дотла деревеньки.

Петро, как и его друг Гаврила, до армии был шофером. Сообразительный, если надо, напористый, горячий, но мог сдерживать себя, когда надо было действовать рассудительно. Товарищей всегда поддерживал, казалось, ничего не боялся.

Груздев знал, что такие никогда не подводят, первыми бросаются туда, где страшно. Чужая беда для таких — своя. Этому научиться тяжело. С этим надо родиться.

Гаврила по характеру был мягче Петра. Но такой же общительный. Если надо, последнее отдаст товарищу. Груздев еще до войны замечал это за ним, ценил, особенно сейчас, когда всем тяжело. Видел, как тот на привалах неза­метно пододвигал свою картофелину, ломтик хлеба или еще что-нибудь из съестного Ивану, Никодиму или Василию: новичкам непросто привыкать к такой жизни, которой жила группа.

Гаврила был весельчак. Это всем нравилось. Говорил, что до войны, выу­чившись на шофера, в своем поселке возил невест, а их было не счесть. Когда спрашивали куда, отвечал: «Куда, куда, к их женихам! Не к себе же в дом! — И смеялся: — А вы, собаки, думали куда?»

«Собака» было его любимое словечко. Когда был в настроении, наделял им каждого, конечно, кроме командира. Вкладывал в слово особенный смысл: легкая ирония, похвала и даже возмущение. Никто на него не обижался, слово это он всегда произносил с какой-то особой интонацией, с легким юмором. В армии сослуживцы его так и звали: Гаврила-собака.

На Петра и Гаврилу Груздев возлагал особые надежды: кремень! Ино­гда, смотря на них, вспоминал, как за Бобруйском, по дороге на Довск (а там шоссе на Москву, это каждый офицер и без карты знает), около деревни Пересека увидели в кювете оставленную машину. Полуторку. Петро и Гаври­ла завели ее, парни вытолкали на шоссе: теперь поедем!.. Груздев хотел было дать команду: «В машину!», как заметили сзади, может, за километр, немец­кую колонну.

И откуда она появилась!.. Шли вдоль дороги, придерживаясь леса, никого на ней не видели. И тут...

Груздев приказал отходить. Лес недалеко, через лужайку. Застонал, как дитя, Гаврила: «Товарищ младший политрук! Вы отходите, а я машину пове­ду. Где-нибудь дорогу к лесу найду, там и встретимся».

Петро поддержал Гаврилу:

— Разрешите и мне.

— Назад! За мной! — приказал Груздев.

Подчинились. Вместе со всеми бросились к лесу. Чуть отбежали — свист в воздухе. И сразу же горячая волна обожгла парней, оглушил взрыв. А маши­на — вдребезги!.. Рядом с ними падало то, что от нее осталось.

Когда добежали до опушки, Груздев, заметив, что все здесь, сказал:

— Ну что, Гаврила? Видел?

— Товарищ командир, да мы с Петром спасли бы машину.

— Как?

— Я — за рулем, ехал бы зигзагами: попробуй попади. А Петро с под­ножки кричал бы мне: «Снаряд слева!.. Снаряд справа!..»

— А потом ты с Петром — вверх! — сказал кто-то.

— Было бы вам снаряд слева, снаряд справа. Это тебе не чужих невест возить.

— Тише! — поднял руку Гаврила. — Собака!.. Жизни не видел. А я, а мы... — запнулся, умолк.

Немецкая колонна проехала по шоссе, не остановилась у разбитой маши­ны, погони не было.

Углубились в лес. Груздев выставил дозор, двух бойцов направил к лугу. Приказал отдохнуть, поглядывая на Гаврилу, который, наверное, и не понял, что могло бы случиться с ним и Петром, если бы они сели в машину.

— Гаврила, не побежали бы вы с Петром, кто бы после войны в твоем поселке невест возил? — сказал Груздев, но не как командир, а как товарищ.

...Случаются такие моменты на войне, когда командиру надо быть това­рищем своим бойцам.

— И в самом деле, кто? — сняв пилотку будто сам у себя спросил Гаври­ла. — В поселке, да и на всю округу таких, как я, шоферов нет. Есть, правда, шоферы, но ведь не такие. Я же могу ехать, стоя одной ногой на подножке. Собака!

— Кто это собака? — спросили парни.

— Кто, кто. Я!

— Ты хоть себе невесту привез?

— Нет. Откуда? Малая еще была моя невеста. Соседка Зинка. Вот такая (провел рукой около груди). Все о ней думаю. Как она там. Может, немцы наш поселок уже заняли.

— Как и все, — сказал кто-то. — Даже если и заняли.

Груздев обнадежил:

— Не думаю, что до Смоленска дойдет фронт. А Зинку свою, если любишь, после войны непременно к себе привезешь, — сказал и улыбнулся, представив Гаврилу женихом: на голове вместо заношенной пилотки — кепка с цветком.

— Теперь моей Зинке семнадцать, — продолжал Гаврила. — Вернусь и привезу! А что?

— Конечно привезешь, — опять обнадежил его Груздев. — И всех нас на свадьбу пригласишь.

— Товарищ младший политрук, — пошутил кто-то. — Он же не пригла­сит, пожадничает, это сколько на всех вина надо! Только если вас.

— Я?! — возмутился Гаврила. — Да я с Зинкой за вами на машине при­еду! Всех у себя соберу.

— По всему Союзу проедешь?

— А что? Я — смоленский. Мы такие.

Все рассмеялись.

Много раз после войны, пройдя немецкий плен, а затем отбыв срок в лагере на своей земле, Гаврила захочет проехать по всему Союзу, чтобы найти боевых друзей. Но «по всему Союзу» не получится. Приедет он со своей Зин­кой только в Беларусь. Заедет в одну лесную деревню, но ее уже нет, сожжена фашистами и после войны уже не возродится. Приедет в Гуду и Забродье на берегу Дубосны, но не застанет в живых отцов своих друзей Никодима и Ивана Боровцов, и Василия Кечика. С Петром встретится много позже. Тот долго после войны будет жить в иных краях, и уже выйдя на пенсию, Петр сам отыщет своего боевого товарища на его родине, на Смоленщине.

Груздев смотрел на парней. Настроение у них было такое, словно и нет войны. Подумал: эх, ребята, когда еще война закончится? Через год, два, три?..

Груздев хорошо знал, что почем на войне. В финской кампании участво­вал не как гость. Мерз в окопах вместе с бойцами и другими командирами. Первым поднимался в атаку, между прочим, как настоящий политрук. Многих своих сослуживцев похоронил. Но помнил всех. И тех, кто остался живым. Знал, что все эти парни, доверившие ему свои солдатские и человеческие судьбы, холостяки. Впрочем, как и он сам. Знал, что женат только один — Петро. Понимал Груздев и то, что если ему придется лечь в землю, на этом все личностное его и окончится, а проще — род Груздевых прекратит суще­ствование. Вот и такая правда войны.

Отдыхали. Дорога к фронту неизвестная, тяжелая. И кто скажет, где сей­час фронт? Одно известно: немецкие колонны идут на восток.


9


И еще несколько дней и ночей младший политрук Груздев вел своих бой­цов на восток. Возле Довска повернул налево, на Москву. А до Москвы, если фронт там, еще идти и идти.

Иногда думалось, что фронт должен быть ближе. Думал, что бы ни было, а наши до Москвы отступать не будут. Костьми лягут, а врага к ней не допу­стят. Может быть, фронт возле Смоленска, но ни в коем случае не дальше. А может быть, и ближе, на границе России с Беларусью. Хотя пока не слыш­но, что он где-то близко. И в деревнях, куда направлялась разведка, о фронте ничего не слышно. Одно ясно — на востоке.

То, что шли по Беларуси, и без карты было понятно. Разведка время от времени заходила в деревни, парни разговаривали с местными жителями, речь белорусская, но в нее вплеталась русские слова, и чем дальше, тем больше. Значит, все ближе и ближе к России.

И вот уже она, Россия. А узнали об этом, встретив в лесу старика, кото­рый неожиданно вышел из чащи на поляну, на которой бойцы остановились на привал: кто сидел, прильнув к дереву, кто лежал в тени. Груздев даже не выставил дозор, посчитав, что в такой глуши им ничто не угрожает.

Заметили старика только тогда, когда он словно вырос из-под земли, явившись перед ними. Седобородый, в латаной свитке и лаптях, с топором за поясом. Сначала кивнул головой, потом сказал:

— Ну что, сыновья, здорово?!. — И не дожидаясь ответа, добавил: — Дозор-то, командир, выставить надобно. Немец и здесь хаживает. И колонна­ми, и так. Вчера даже постреливал с воздуха.

Вскочили парни, смотрят на Груздева. Кто-то даже щелкнул затвором.

— Не дури, парень, еще настреляешься! — прикрикнул на него ста­рик. — И не пугай! Не из пугливых. Я этой дряни (показал на винтовку) еще в империалистическую навидался.

— Здорово, отец, — подошел к нему Груздев. — За совет спасибо. Выставлю.

— Откуда путь держите?

— Издалека.

— Издалека, говоришь, — старик тяжело вздохнул. — Теперь все изда­лека идут, а то и бегут. Должно быть, уже время остановится. А они все идут и бегут, по одному, группами, сегодня одни, завтра другие. Случается, одни других боятся. А надо было бы, чтобы вместе. Как у нас говорят, сообща и отца легче бить. И откуда, коли не секрет, идете?

— Почти от самой границы, — сказал Груздев.

— Ого!

— А почему, батя, так смело ходишь, когда немец рядом? Да еще один. А сейчас — прямо на нас вышел. А вдруг мы немцы.

— Немцы меня на моей земле, да еще в моем лесу, не заметят. Сам же я к ним, как к вам вышел, не выйду. Немцы они... Какие вы немцы? Говор выдает: наши парни, русские, белорусы, кажется, и другие нации есть. Слыхал. Да и видел, как идете. Устали, растоптанной обувкой по земле шаркаете. Голодные, ягоду на ходу хватаете.

— Есть маленько, отец, устали, голодные... — сказал Груздев и доба­вил: — Говоришь, надо бы вместе. Вот и идем к своим, чтобы быть вместе. Ты лучше скажи, отец, где мы? Фронт далеко, не слыхал?

Старик не спешил с ответом. Внимательно посмотрел на парней, будто считал, а может, и считал. С Груздевым их было четырнадцать. Посмотрел, чем вооружены: автоматы немецкие, несколько винтовок, у некоторых гра­наты за поясом. Наши и немецкие с длинными ручками. А у Груздева, как и подобает, на боку кобура.

— Спрашиваешь, фронт где. Как тебе ответить, командир? Оружие в бою взяли?

— Не совсем. Боев у нас не было. По дороге подобрали.

— Говоришь, не было. Вот вы все к Москве идете, спрашиваете, где фронт. Знать, под ее, Москвы-то, крылышко спрятаться норовите. А что будет, если все побегут? Да все под крылышко?

Груздев молчал.

— Фронт. А кто знает, где сейчас фронт? — уже более спокойно продол­жал старик. — Хотя слух о нем далеко разносится, а попробуй точно опреде­лить, где он. Наша земля под чужим сапогом стонет, так мы видим и слышим. А фронт... Слыхали о таком городе — Кричеве?

— А как же? Позавчера обошли его. Немцы там.

— А как им не быть, если все, как и вы, мимо него идут?.. Шоссе недалеко от города есть: Москва—Варшава. Я по этому шоссе на империалистическую в четырнадцатом шел. И назад тоже.

— Так мы правильно на Москву идем? Не на Варшаву?

— Погодь. Сказывают, там солдатик, вроде твоих, тоже совсем мальчиш­ка, вражескую колонну расколошматил. Много машин и танков подбил и немало немца положил.

— Неужели один?

— Сказывают, один. С пушечкой маленькой. Долго бой держал и сам лег. Немцы его, врага своего, потом с почестями похоронили. Даже местный люд согнали, мол, смотрите, воин какой. Вот и решай, где для него фронт был.

Старик умолк. Положил руку на сердце, будто прислушиваясь, как оно бьется, потом резко опустил, махнул. Груздеву показалось, что при этом ста­рик пренебрежительно посмотрел на него.

— Да-а, — снял фуражку Груздев. Глядя на младшего политрука, сняли пилотки и его солдаты. — Ты вот что, батя, не суди меня уж очень строго. Так получилось. Если бы я был один, может, как тот воин, уже давно где-нибудь лег. А повоевать я успел. Не на этой, на другой войне, на финской. За спины бойцов не прятался. Если бы прятался, сам знаешь, свои шлепнули бы.

— Ведаю, не крыўдуй, — старик неожиданно перешел на белорусский язык.

— Есть среди них, — Груздев кивнул на парней, — и те, кто служил. Правда, только двое. Остальных по дороге встретил. Мальчишками были, даже присягу не успели принять. А сейчас — воины. А тот, о котором гово­ришь, пожалуй, неплохо обучен был, коли с пушкой.

— Мабыць, так.

— К своим придем, и — в бой! А надо будет — и раньше. Кажется, пока надобности такой не было.

— Дай бог, если так, — старик перешел на русский язык. — Что ж, тогда ты правильно делаешь, командир. Береги их. А к фронту, если не за день-два, все равно дойдете. А пока выдели мне пару-тройку парней. Со мной пойдут. По дороге растолкую им, как вам дальше идти. В деревне еду дадим. Что ста­руха моя соберет, что люди. Деревенька наша небольшая, она отсюда недале­ко, в лесу. Я почему за вами шел. Кто знает, какой сейчас люд по лесам ходит. Мы вас еще издали заметили. К деревне вы шли. Я направился навстречу, чтобы вас отвести от нее, а вы сами свернули в сторону. Дорогу к деревне мы лаўжамі завалили, мол, дальше хода нет. Дальше — глушь.

— Чем, чем? — спросил Груздев.

— Валежником, говорю. Жена моя — белоруска, это ее слово. Я — рус­ский. Кучи хвороста, лаўжы, по-русски — валежник.

— Вот оно что, — сказал Груздев, — видели кучи хвороста. К ним и за ними на дороге есть следы от машины. Надо бы замести, если такая маски­ровка.

— Ишь ты, заметил. Заметем. Есть еще кому, хотя из мужиков одни стари­ки остались в деревне, а крепимся. Все наши парни и мужчины сразу пошли в район, как только узнали, что война. Прибежала моя внучка из района, она там десятилетку закончила, кричит: «Война!» А коли так, то воевать пойдем все, кто может. А мне куда? Лета мои уже не те. Так что мой фронт теперь там, где я. Это не я придумал, так люди говорят, те, что поднялись против врага не на фронте, а в тылу. У нас так всегда говорили те, кто не мог на фронте с врагом воевать, это я хорошо помню, пожил на свете немало, всякое видел и слышал. Думаю, что еще и я пригожусь. Может быть, вам, а может, другим, если они наши. А может, и враг еще узнает меня. Не первых вас таких встречаю и не последних. И военные идут, и гражданские. И молодые, и старики. Но вот что нас тревожит: вчера детишки с учительницей на машине приехали. Дет­домовцы. Мы хотели, чтобы они остались. Накормили, как могли утешили, а учительница говорит: «Дальше пойдем». Правда, внучка моя, Олька, пошла с ними. Как же учительнице одной? Вдвоем смелей. Олька путь к шоссе знает и дороги по лесам — тоже. Деревня там одна есть большая, я родом оттуда. Хотя бы туда им дойти — все-таки ближе к фронту. Надеюсь, найдутся там люди, помогут если не фронт перейти, так едой, согреют, а может, и по домам разберут детишек-то.

— А машина что?

— Машина на ходу, хотя побита пулями. С шофером плохо. Детей он вез. Поле там длинное, дорога между лесом и полем, выйдете отсюда, луг увидите. Самолет налетел, ну и давай стрелять. Шофер детей высыпал из кузова: «В лес!» Побежали они в чащу. А ему куда? В лес дороги нет. Ну и погнал по краю поля. Пока дорогу нашел, пуля и попала в плечо. Насквозь. А затем, пока самолет разворачивался, шофер дорогу в нашу деревню нашел, смог в лес заехать. А здесь я и мой сосед Трофим на дороге, как раз собирались ее зава­лить валежником. Трофим с шофером в деревню поехал, его перевязать надо было. А детей я пособирал. Всех. Только перепуганные. Шофера женщины перевязали. Детей накормили, успокоили. А дальше что? Самолет над дерев­ней пролетел, правда, даже не стрельнул. Мы, если что, своих в лес отведем, спрячем в болоте, наши привычные. А эти городские, их же комары съедят, они же там исплачутся. Да и не сможем мы их досмотреть, в деревне одни ста­рики и дети. Кто знает, когда война закончится. А все равно хотели оставить у себя малышей, но учительница говорит: «Нет, спасибо. Доведу». Ну и пошли на восток по этой дороге, по которой вы шли. К шоссе направляются, знать, где-то впереди вас. Я чего: по дороге за ними идти будете. Догоните, доведите их, сынок, доведите. Боюсь, сами не дойдут. Если б мог, сам с вами пошел бы. А теперь парней давай. Время бежит.

— Товарищ младший политрук! — Гаврила подбежал к Груздеву. — Машина ведь на ходу! Догоним! Вы нас на дороге ждите, чтобы не разми­нуться.

— Гаврила, Петро, Василий, идите с батей, — приказал Груздев. — Маши­ну сюда!

Старик вопросительно посмотрел на него.

— Батя, слышишь, что парни говорят? — сказал Груздев. — Обязательно довезем!

Старик молча пожал ему руку, повернулся и направился в чащу леса. За ним — Гаврила, Петро и Василий. Остальные стояли молча. Слышали, что говорил старик. И о том, что бегут, и о детях. Чувствовали себя посрамлен­ными: бойцы!..

Парни вернулись часа через два. По лесной дороге на полуторке приеха­ли. Гаврила был за рулем, Петро и Василий сидели в кузове. Привезли сало, хлеб, даже отваренную картошку и две большие бутыли молока. Было чем сейчас перекусить и что оставить на потом, на ужин и завтрак.

Груздев и бойцы, ожидавшие Гаврилу, Петра и Василия, подошли к маши­не. Осмотрели ее. В нескольких местах пулями пробиты кузов, кабина и капот. Удивились, как она еще могла ехать.

— Как?! Это же полуторка! — сказал Гаврила. — Она все могёт. Ты мне оставь раму, колеса, руль, мотор — больше ничего не надо: поеду на ней. На учениях ездил. Конечно, горючка нужна. А она есть. Старики запасливые. У друга деда литров двадцать нашлось. Говорит, когда-то военные недалеко лагерем стояли, выменял на самогон.

— А вам водки дали? — спросили парни.

— Никодим, Ваня, где ваша кружка? Доставайте, Гаврила плеснет.

Бойцы рассмеялись.

— Брось, кружка! — не понял шутки Никодим. — Вижу, понравилась. Ты мне ее не оскверняй! Одна женщина дала в дорогу, мать троих солдат. Может, где-нибудь встретим их, отдадим. Ее из гильзы сделал отец этих ребят. А ты.

— Вы что? — настороженно посматривая на Груздева, сказал Гаври­ла. — Какая водка? Предлагали на лекарство, но мы отказались. Воды взяли. Бидон. В кузове.

— Воды... Воды мы и без кружки попьем. Пригоршнями.

— Не дури, Гаврила, — сказал Груздев. — Дали так дали. По глазам вижу. Держи. Потом, как выйдем из окружения, разберемся, что за лекарство. Ты лучше скажи, как дальше ехать. Растолковал батя?

— Да, — ответил Петро вместо Гаврилы, который сделал обиженный вид. — Верст через пять выедем на луг. Через него дорога в другой лес. Затем лесом, километров через десять — шоссе. По нему влево — на Москву. Гово­рил, чтобы на шоссе не выезжали. Сказал, что на внучку надеется, она у него сообразительная, доведет малышей до деревни, из которой он родом. А там, говорил, его, Матвея Суровцева, все знают. И внучку его знают, так что надо надеяться на лучшее.

— Ну что, перекусывать не будем? — спросил Груздев.

— Какой перекус, товарищ младший политрук! — возмутился Гаври­ла. — Детей догонять надо.

— В машину! — приказал Груздев.


10


Машина шла по узкой лесной дороге. Шла тяжело, потихоньку, цепляя кабиной и бортами ветви деревьев, иногда буксуя в лужах. Тогда парни спры­гивали с кузова, толкали ее вперед.

Груздев, когда буксовали, соскакивал с подножки, на которой стоял рядом с водителем, помогал парням, затем возвращался назад.

Простые парни, еще ничего особенного не видевшие в жизни, кроме того, что делалось в их деревнях, поселках, городах. Без особого образования, книг читали мало, культурный уровень — несколько кинофильмов и, пожалуй, все. Но как замечал Груздев, каждый был с внутренним стержнем, который под воздействием непредвиденной ситуации сжимается, а потом выпрямляется, словно выстреливает: не сломать!

Груздев давно изучил каждого и был уверен, что никто из них не подве­дет его. Но очень тревожило: как встретят наши? Время военное, действуют жестокие законы, что будет с парнями?.. Конечно, сразу начнутся допросы. Без этого нельзя. Но какие? Кто будет допрашивать: выскочки, службисты, трусы, которые в каждом видят врага, или настоящие люди, для которых каж­дый из его тринадцати красноармейцев — прежде всего человек.

Если первые, а таких он повидал немало, те, конечно же, будут выбивать из парней показания против него: младший политрук — трус, оставил роту, побежал. Проще говоря, дезертир, а может, и враг.

Многому за время похода научил своих подчиненных Груздев. Научил пользоваться оружием, нашим и немецким. Учил преодолевать страх. Учил не пьянеть от успеха — последнее дело. Учил всегда быть людьми. И не пре­давать себя и товарищей.

Немало рассказывал им о боях на так называемой финской войне, о своих боевых друзьях. И всякий раз сосредоточивался на том, что самое сложное на войне — оставаться человеком, чтобы с тобой ни случилось. Может быть плен... Может случиться, что тебе свои не поверят... Может случиться, что будут требовать подтвердить клевету на товарища. Многое может случить­ся с тобой на войне, когда вопреки всему должен остаться человеком. А вот сможешь ли, зависит только от тебя. И это, наверное, самое сложное для каждого.

Размышляя так, Груздев понимал, что прежде всего будут допрашивать его: оставил роту, а если и не оставил, тогда почему так бездарно воевал, что оказался здесь, не вступив ни разу в бой с врагом. Понимал, что и у него могут «выбивать» признание в измене, и был готов к этому: выдержу — разберутся, отправят на передовую. А не выдержу — расстреляют.

Был уверен, что выстоят все до одного — тринадцать его солдат. Потом их проверят, направят на фронт, где они будут сражаться, как и подобает насто­ящим воинам. Даже представлял, как они будут вести себя в бою: никто не струсит.

За это время он сумел объединить своих подчиненных, не потерял ни одного, и иногда на привале думал о том, что не все они доживут до победы: и это еще одна суровая правда войны. Груздев знал, что часто для воина первый бой становится последним, и это тоже правда войны, как и та, главная: если ты не убьешь врага, то враг убьет тебя. Ты боец и должен это помнить.

Младший политрук Груздев был единственным сыном учителей — еще тех, дореволюционных времен, перед которыми люди снимали шапки.

Родители его жили в Бобруйске в своем домике на окраине города около реки. Он любил свой город, тесноватый, шумный, многоголосый, в котором на базаре можно было услышать белорусскую, русскую, еврейскую, цыганскую, польскую и еще неизвестно какую речь.

Он жил там, пока не призвали в армию. Уже во время службы его напра­вили на учебу, стал кадровым военным. (Тогда считалось очень почетным звание офицера.) В армии его фамилию Груздик изменили на Груздев. Навер­ное, командиры посчитали, что этим самым превращают его из маленького человека в большого. (Тогда же поменяли фамилии и его товарищам: Дятлика на Дятлов, Кирильчика на Кириллов, Иванчика на Иванов.) Но став офицером, приезжая на побывку в свой город, встречаясь со школьными друзьями, он не назывался Груздевым: новая фамилия его тяготила.

Бобруйск ему всегда нравился. В армии он грустил по своим друзьям, пар­ням и девчатам, которых звали Пети и Коли, Сары и Сайры, Янки и Янкели, Яковы и Язепы.

Он любил реку, луга и леса за городом. Любил крепость. Знал, что в свое время в ней служили декабристы, которые хотели арестовать царя Алек­сандра I, приехавшего туда, и потерпели поражение, читал: «.среди них не было единства».

С детства он хорошо усвоил, что «единство» помогает выжить. (Примеры были: когда на их улице у кого-то что-то случалось, на помощь приходили соседи, родители его друзей и его отца.) И сейчас, когда младший политрук Груздев вел красноармейцев к линии фронта, глядя на них, молча радовался, ощущая, что они едины: одно целое.

Да, он был военным, получил соответствующее образование, мечтал слу­жить в Бобруйской крепости, но военнослужащий должен служить там, где приказано.

По натуре же Груздев военным не был. Так случилось. Подростком и юношей он писал стихи и прозу. Читал русскую и белорусскую литературу, мечтал, что когда-нибудь что-то напечатает. А пока никуда ничего не посылал, никому ничего не показывал: недостижимыми, великими казались ему те, кого печатали, а он — такой маленький со своими стишками и рассказами, подписанными фамилией Груздик.

Восхищался Горьким. Чувствовал, как писатель в каждом из своих «бося­ков» стремится увидеть человека.

Восхищался Купалой и Коласом: те, о ком они писали, казалось, жили рядом с ним, «босяки» — где-то далеко. Но и здесь, и там видел живых людей, таких, как сам.

Семьей он не обзавелся, как-то так получилось, что любимую девушку пока не встретил. Конечно, ему, как и каждому юноше, нравились девчата. Какое-то время заглядывался на Катю, сверстницу, дочку учителей, коллег родителей. Но та не обращала на него внимания.

Потом нравилась Рива, дочь сапожника Янкеля Морона. И ей он почему-то не нравился. Зато он нравился однокласснице Дануте, но она не нравилась ему.

Став военнослужащим, Груздев, занятый делами, о девушках будто забыл: занятия, учения, походы. А потом — боевые действия на финской.

Раньше, да и позже, он видел, и не однажды, как некоторые люди, казалось бы, даже в самых простых жизненных ситуациях теряли в себе человеческое. Они любыми путями рвались к должностям: наговаривали на сослуживцев начальству, присваивали чужое, и вообще, делали много чего плохого другим, чтобы только себе было хорошо.

Видел и удивлялся: как же так? Почему?.. Но пренебрежительно относясь к таким людям, открыто против них не выступал: армия, в ней свои законы. Видел и другое на финской войне: за такими в бой не идут, хотя бы по той простой причине, что такие никогда первыми не выскакивают из окопов.

Груздев все эти дни, сколько вел на восток солдат, готовил их к насто­ящим боям с врагом. А что такие бои будут, он не сомневался. Но может случиться, что воевать ему не придется, если свои не поверят, если решат, что нарушил присягу.

Почему тогда шел? Была же возможность, когда обходили Бобруйск, вер­нуться домой и затаиться там до лучших времен. Не пошел, хотя знал, что немало тех, кто попал в окружение, пойдут домой. Знал, многие создадут пар­тизанские отряды, подпольные группы. Не сомневался, что и в партизанских отрядах, и в подпольных группах встретятся трусы и предатели. Знал, что некоторые, кто будет прятаться дома, станут служить врагу: так было всегда. Получается, действительно все зависит от того, кем хочет быть сам человек.


11


В тот же день, ближе к вечеру, выехали из леса и, как и говорил старик парням, увидели широкий нескошенный луг.

Он лежал перед ними — километра на два-три вправо и столько же влево, и шириной километр-полтора, со всех сторон окаймленный лесом. От леса, из которого выехали, к тому, который был виден впереди за лугом, — километра полтора-два, не больше. Через луг шла дорога, петляла. Была она широкая, колея посередине поросла высокой травой.

Вправо круто отходила более узкая дорога, почти тропа, и, огибая луг, шла к какой-то деревеньке с десятком хат, еле заметных вдалеке.

Ее они миновали еще вчера. Им показалось подозрительным — деревня как вымершая: не слышно никаких звуков. Обойдя ее, Груздев и его бойцы зашли в лес, где за ними и следил старик из соседней лесной деревни, в кото­рой, как потом он говорил, были дети с учительницей. Петро рассказал Груз­деву, что деревню на днях навестили немцы. И об этом поведал старик. А еще он сказал, что собирался сходить туда, посмотреть, но увидев Груздева и его бойцов, пошел следом за ними. Старик полагает, что жители, заметив немцев, могли уйти в лес за реку и там спрятаться. Но могло быть и иначе, о чем не хотелось думать: людей или уничтожили, или куда-то согнали.

Груздев и его подчиненные, стоя на опушке, долго осматривали окрест­ность, прислушивались, не слышно ли где подозрительных звуков. Звуки были, но привычные: в траве стрекотали кузнечики, в небе пели жаворонки, какая-то птица просила пить, рассыпая вокруг свое «пить-пороть, пить-пороть». (Кто-то предположил, что это перепел.) Ветерок своевольничал в луговом разнотравье, перекатывая по нему зеленые, желтые, розовые, белые, синие волны. Небо — чистое, без единого облачка. И солнце стояло еще высо­ко, хотя была вторая половина дня.

Он построил бойцов. Сам провел перекличку, хотя уже давно назначил своим заместителем Петра. Тот обычно строил отделение: так Груздев назы­вал группу, и докладывал младшему политруку, что «все люди налицо».

Груздев внимательно осмотрел каждого: выправка что надо, все подтяну­тые, хотя форма заношена, а у кого-то и совсем грязная. Все при оружии.

Прохаживаясь перед строем, раздумывал, ехать сейчас к тому лесу или дож­даться темноты. Если ждать, потеряешь время и, может быть, детей они уже не догонят. Ко всему, может случиться, что дети наткнутся на немцев. Значит, надо рискнуть. Расстояние небольшое, вокруг ничего подозрительного не видно и не слышно. И все же рисковать не хотелось. На всякий случай приказал Петру и Василию Кечику углубиться в луг, оттуда осмотреть местность.

Парни, пригибаясь, прошли по дороге метров двести и вдруг замер­ли, исчезли в траве. Груздев, вынимая из кобуры пистолет, отдал команду: «В ружье!»

Бойцы, выполнив команду, в ожидании, что будет дальше, затаились за деревьями у опушки леса. Но по-прежнему вокруг было тихо, только в небе пели жаворонки и какая-то птица все просила и просила пить.

Вскоре парни вернулись назад.

— Товарищ младший политрук, — сказал Петро, — на дороге детские следы, еще свежие, пылью не затянуло. Вокруг тихо, ничего подозрительного не видно.

Решение Груздев принял сразу: под прикрытием леса — вперед! А Петру и Гавриле приказал ждать темноты, затем, не включая фар, ехать через луг к лесу, где их и будут ждать.

Но Петро и Гаврила не выполнят его приказания. Темноты они не дождут­ся. Пройдет не более получаса после того, как Груздев с их товарищами, обой­дя луг, войдут в лес, но вдруг сзади, там, где была деревня старика, Петро и Гаврила услышат выстрелы. Стрелять будут из автоматов, очередями, иногда одиночными. Стрельба продлится несколько минут, затем наступит тишина, но тоже ненадолго, а потом сюда, где они стояли возле машины, дожидаясь темноты, поползет тяжелый глухой гул.

— Гаврила, танки! — крикнул Петро. — Что делать?

— Да, танки! — словно подтвердил Гаврила, прислушиваясь к гулу, доносящемуся из леса, и добавил: — Что делать?.. Наших догонять. Вперед!.. Я — за руль.

Пока Гаврила по ухабистой лесной дороге гнал машину, догоняя Груздева и своих товарищей, те уже настигли детишек. Что дети недалеко, бойцам было понятно сразу же, как только вошли в лес. В песчаной колее они увидели много следов от ботиночек, босых ног и ножек, следы взрослых.

— Товарищ младший политрук, — осмотрев колею, сказал Дима Моруденко, до войны заядлый рыболов и охотник. — Недавно прошли, скоро догоним, не напугать бы. Заметят, подумают, что немцы, разбегутся, до ночи не соберем.

— И догоняй, Дмитрий, — сказал Груздев. — А мы будем идти следом за тобой. Свистни, когда догонишь.

Вскоре они услышали свист, бросились вперед и, миновав несколько изгибов дороги, заметили большую группу детей, среди них двух девушек и Дмитрия.

Дети были обессиленные, искусанные комарами, голодные. Маленькие плакали. Большие вытирали им слезы, держали за ручки, а совсем малень­ких — на руках.

— Мы свои! — издали крикнул Груздев, не подумав, что Моруденко пре­дупредил девушек и детей, подготовил их к встрече. — Не бойтесь!

...А тем временем Гаврила и Петро проехали луг. Гаврила вел машину, Петро сидел в кузове, с тревогой поглядывал назад, немцев не было видно, но был слышен далекий тяжелый, приглушенный гул, надвигающийся сюда.

Когда въехали в лес, Петро перегнулся через левый борт, прокричал, что немцев не видно, но гул не затихает: надо гнать!

Они проехали еще несколько километров по лесу, Гаврила остановил машину, заглушил мотор, прислушались — гул постепенно нарастал.

— Гони! — крикнул Петро.

.Когда догнали своих, Петро соскочил с кузова, подбежал к Груздеву — тот, отойдя от детишек, глянул на него и тревожно спросил:

— Что?..

— Танки, товарищ политрук! Детишек бы.

— Далеко?

— Не очень, где-то, наверное, на лугу. Успеем.

— Детей в машину! — прокричал Груздев.

Бойцы быстро разместили детей в кузове, четырех самых маленьких — в кабине. Кое-как успокоив детей, учительница и внучка старика тоже раз­местились в кузове. Учительница возле кабины, Оля — у заднего борта. Бойцы стояли возле машины, тревожно поглядывая назад на дорогу, откуда нарастал гул.

Надо было не мешкая ехать. Петро и Гаврила, ожидая команды Груздева, решали, кто поведет машину. Петро хотел, чтобы за руль сел Г аврила, сам он намеревался остаться здесь с товарищами. Но тот заупрямился, сказал, что останется он.

Груздев, обойдя машину, осматривая ее, глянул на бойцов, ожидающих его команды. Наверное, сначала он должен был отправить машину, а уже потом скомандовать: «Занять оборону!» или: «К бою!» Но Груздев спокойно и твердо сказал: «К бою!» И это был первый и последний его боевой приказ на этой войне.

Отдавая его, он не колебался и не сомневался, что иной команды и не должно быть. Хотя могла быть и такая: «С детьми всем — в лес!» И если первые две команды никому из его бойцов, да и самому Груздеву, не оставля­ли никакого шанса выжить, третья такой шанс оставила бы хоть кому из его солдат, но, наверное, не всем детям.

Бойцы, получив команду, отбежали от машины в направлении луга метров десять и быстро заняли оборону по обе стороны дороги, как раз в том месте, где был узкий длинный поворот.

Груздев подошел к Петру и Гавриле, все еще выясняющим, кто должен вести детей, и словно попросил:

— Парни, довезите детей.

— Товарищ младший политрук! — почти закричал Гаврила. — Я здесь! С вами. Пусть Петро едет. Ну дайте ему кого.

— Почему я? Давай ты, а я здесь!

— Кончайте, — устало сказал Груздев. — В помощь даю. — Он запнул­ся. Дать кого-то в помощь двум водителям, конечно, надо. Но кого... Братья Боровцы. Пусть хоть один останется: двое их у родителей.

— Никодим, Ваня, ко мне! — крикнул Груздев.

Подбежали братья. У обоих винтовки. По две немецкие гранаты за поясом.

— Никодим, Ваня, одного из вас надо в машину. Кто?

Оба отрицательно покачали головами: нет. Понял их: «Нам надо быть вместе».

Груздев крикнул:

— Моруденко! С оружием — к машине! Гаврила — за рулем! Петро стар­ший. Выполнять!

Никодим и Иван, услышав это, бросились назад, туда, где раньше лежали в траве у дороги.

Уже лежа на земле, поглядывая через прицел винтовки на дорогу, на кото­рой еще ничего и никого не было, но которая уже дрожала под чем-то тяже­лым, Никодим с досадой сказал:

— Эх, кружку не отдал. Да ладно, Гаврила с Петром найдут из чего напоить ребятишек.

— Найдут, — согласился Иван, стараясь унять дрожь, внезапно охватив­шую его, и тоже глядя через прицел на дорогу, никого и ничего пока там не видя.

Машина тронулась с места. Груздев достал из кобуры пистолет. Затем быстро прошел несколько шагов по дороге вперед, туда, откуда приближал­ся тяжелый гул. С минуту постоял, прислушался, потом лег на траву между колеями и сразу же почувствовал, как под ним дрожит земля и как эта дрожь передается всему телу.

Солнце еще не зашло, его лучи пробивались сквозь ветви деревьев, пада­ли на траву, на спины, головы, руки бойцов, лежащих на земле и притаивших­ся за деревьями, на Груздева.

Через минуту он, кажется, уже привык к тому, что под ним дрожит земля, почувствовал, как дрожь уходит из тела, такая чужая и ненужная ему, почув­ствовал невероятное спокойствие, словно нет войны, будто просто прилег на землю отдохнуть после утомительного похода на учениях. И в то же мгнове­ние ощутил, как она пахнет, нагретая за день, пахнет чем-то живым, нежным, манящим, притягивает к себе.

Хотелось закрыть глаза, долго, бесконечно долго и беззаботно лежать на ней, словно младенец на руках у матери. Лежать, забыв, что война, которую он так долго обходил со своими бойцами и которая все это время казалась где-то далеко-далеко, уже рядом с ним, с ними. Не хотелось ни о чем думать, не хотелось ничего слышать и видеть, кроме предвечернего леса, еще щедро освещенного солнцем, кроме птичьего пения, голосов парней, лежавших на земле, стоявших за деревьями, поглядывая то вперед, откуда все нарастал и нарастал гул, то назад, где, покачиваясь, исчезла за поворотом машина с деть­ми, с двумя девчатами, с Петром, Гаврилой и Димой.

Груздев понял, что расслабляется, а этого на войне никак нельзя. Он приподнялся, посмотрел вперед, прислушался: гул был уже совсем близко, а земля под ногами все дрожала и дрожала.

Груздев посмотрел по сторонам: бойцы застыли в ожидании, кто лежал за деревом, кто в траве. К нему подбежал Никодим Боровец, прокричал:

— Товарищ командир! Гранату возьмите, гранату! У меня их две!

Груздев взял правой рукой гранату, пистолет переложил в левую,

крикнул:

— Головной танк беру я! Остальные — каждый по одному!..

Из-за поворота показался первый танк.


12


...Через полчаса на этом месте, где Никодим Боровец подбил первый и последний танк в своей жизни, а минутой позже его брат Иван, где непод­вижно лежали они, их боевые товарищи и младший политрук Груздев, ходили немцы.

Еще не стемнело.

Немецкий офицер, обходя место боя, приказал своим солдатам осмотреть карманы убитых красноармейцев (документов ни у кого из них не было), удивлялся: что за воины... Затем он с недоумением взял из рук своего солдата какую-то удивительную вещь, сделанную из снарядной гильзы.

Если перевести с немецкого языка, он сказал: «Такого трофея у меня еще не было. Ну что ж, заберу. После того, как мы уничтожим этих варваров, буду у себя в Баварии пить пиво и рассказывать детям и внукам, как мы воевали». (Детей и внуков у него не будет. На нем и закончится его род, хотя доживет он до глубокой старости.)

А через четыре года после того боя он, пленный, работая на стройке в Минске, обрежет немецкую снарядную гильзу, которую найдет на площадке. Получится нечто похожее на тот трофей-кружку, которую он потерял в лесу почти год тому, когда его вместе с такими же, как он, отступающими офицерами и солдатами фюрера партизаны взяли в плен. И когда он, пленный, пил из нее воду, вспоминал, как горстка красноармейцев в лесу под Смоленском останови­ла колонну танков, подорвав сначала один, потом два, потом еще и еще...

Вспоминал, какая была паника среди его солдат, а затем, когда затих бой, недоумение: зачем им, этим красноармейцам, нужен был такой неравный бой?.. Ведь они могли убежать, спрятаться в чаще леса, а потом идти своей дорогой...

Кружка, которую он сделал из обрезанной гильзы, нравилась ему. Одно было плохо: когда наливали кипяток — обжигала. Кружка была без ручки, ее нечем было припаять.

И еще не понимал, почему местные женщины подходят к пленным нем­цам и дают им хлеб...


13


...Через трое суток Ефим и Валик приплыли к Кошаре. Впрочем, перед тем как отправиться в дорогу, парень так и рассчитывал. Ефим говорил, будто туда можно доплыть за день, но это были слова, не более. Может, раньше, в его молодые годы, как он говорил, когда река бежала быстрее, справились бы и за сутки, но не сейчас.

Обмелела за последние годы Дубосна, бежала не так быстро, как когда-то, а местами, казалось, совсем останавливалась.

Ефим удивлялся: как же так?..

Валик слушал старика и удивлялся другому: какая же она красивая, осо­бенно в лесах, в высоких берегах, поросших величавой сосной. Так далеко по реке он выбрался впервые, раньше не представлял, что она такая разная в лугах и в лесу. Удивлялся, что на всем пути им не попадались деревни, хотя иногда чувствовалось, что где-то не так и далеко от Дубосны они есть: места­ми через лес к реке спускались дороги, тропы, на берегах были видны шала­ши, старые и с еще не пожухлой листвой, недавно поставленные. Конечно же, сюда приходят рыбаки, но сейчас их не видно. Это понятно: стоит почти осенняя пора, у людей иные заботы — поля, урожай.

Миновали и Дубосну, деревню с таким же названием, как река. Деревня стояла на левом берегу за лесом, недалеко от реки: на воде покачивалось с десяток челнов и лодок, привязанных к вбитым в землю кольям.

Когда подплывали к этому месту, Валик заметил, что старику не сидится. Он приподнимался с сиденья, молча поглядывал то на реку, то на берег, то на Валика. И только когда миновали песчаный берег, сказал:

— Дубосна. Церковь там. Как-нибудь свозишь меня. Можно, конечно, на попутной машине по дороге подъехать, ближе и намного быстрее, но не хочу дорогой.

— Почему? — спросил Валик.

— Не люблю ее. Та дорога когда-то нас с Иосифом развела в разные сто­роны. Еще когда мы молодыми были. Ты уже взрослый, поэтому скажу тебе, чтобы знал, чтобы не повторил ошибок моей молодости. То, что я тогда сде­лал, и сегодня не дает мне покоя. Вот послушай.

У Иосифа девушка была. Из Демков. Текля. Любились они. И однажды ее обесчестил один плохой, богатый, наглый парень. Бабы это видели, долго сплетничали, мол, Текля до того догулялась, что среди бела дня с Авдеем (так звали того парня) голая в снопах валяется.

Иосиф места себе не находил. Как так?.. Отвернулся от нее, а я, дурак, на все со стороны смотрю, будто меня не касается, будто никто он мне.

Текля красавица была, работящая. Так вот, обесчестил ее Авдей, а через какое-то время разузнал Иосиф, что тот повезет Теклю в Дубосну венчаться. Пришел ко мне, мол, пойду на дорогу, перегорожу. Смотрит на меня, а я молчу. И пошел. А я не пошел с ним. Девку Иосиф не вернул, а Авдеевы дружки едва его не убили. Мне надо было тогда с ним пойти, Валик, надо было, а я...

— Он же не звал.

— А на такое дело не зовут, если друг, сам должен пойти.

— Наверное, друзьями не были.

— Были, Валик, были.

— Тогда я не знаю, дед, ничего не понимаю.

— Здесь понимание одно: жизнь у него и у нее сломана. А пошел бы я с ним — вдвоем отбили бы Теклю.

— Потому и в церковь тебе надо? Ты же, дед, кажется, не очень веришь.

— Нет. Церкви это не касается. Просто хочу зайти, постоять, посмо­треть. Хочу увидеть, как люди верят. Старый уже. Много грязи за жизнь на душе накопилось, церковь грязь не смоет, если сам не смоешь. И люди не смоют.

— Какие люди, деда? Тебя уважают. Чуть что — Ефим Михайлович ска­зал, Ефим Михайлович знает, Ефим Михайлович посоветовал.

— Ну, это те, кто знает, какой я сейчас. Но и другие люди есть. Тот же Иосиф, Текля, если жива: сослали ее с мужиком неизвестно куда, раскула­чили его.

— С Авдеем?

— С ним. А куда же ей было деться? В то время, если кто выжжет на девке клеймо блудницы, так до гроба. А девку можно и обманом обесчестить. Позже я узнал, что Авдей опоил Теклюшку какой-то гадостью и обесчестил.

Умолк старик. Молчал и Валик. Долго молчали. Не думал парень, что столько лет деда Ефима может тревожить то, что когда-то было в его моло­дости: не поддержал друга в беде. Хотя, трудно представить — что беда? Ну вышла девка за другого, и если бы не хотела, так разве поехала бы с ним венчаться? И зачем надо было Иосифу вмешиваться в судьбу уже чужой ему девушки? Но если послушать деда Ефима, получается, что не так все просто: Иосиф и Текля любили друг друга. Но случилось ужасное: не разобрались в своих отношениях, расстались. А он, Ефим, оказывается, мог бы помочь им, но не захотел. Почему?.. Вот в чем вопрос.

На следующий день (ночевали на берегу у костра), когда собирались плыть дальше, Валик спросил старика, почему он тогда не пошел с Иосифом.

— Я, как и все, сплетням поверил, — сказал Ефим. — Не хотел, чтобы Иосиф с ней был, раз она такая. А правда в том, что смалодушничал я, мне это позже открылось, и уже ничего нельзя было изменить.

К Кошаре подплывали в полдень. Что до хутора недалеко, Валик понял по тому, как Ефим начал внимательно всматриваться в левый берег, поросший деревьями. Смотрел, будто боялся не узнать место, где надо пристать: а вдруг они его уже миновали.

— Валик, табань! — крикнул старик, да так громко, что тот от неожи­данности вздрогнул. — Говорю, греби назад. Проскочили протоку. Видишь? Поворачивай, давай кормой в траву. И осторожно, следа в траве от лодки не видно, сильно не мни траву. Не надо, чтобы кто-нибудь посторонний знал об этом месте.

А через какое-то временя, спрятав в заводи в тростнике лодку, даже не взяв с собой рюкзаки с едой и теплой верхней одеждой, Ефим и Валик по при­прятанным в топи плахам шли через болото к хутору.

Плахи Ефим отыскал быстро, нащупав длинной палкой твердое в топи, затем на шаг сбоку — вторую, третью. Так плахи могли положить только три человека: хозяин хутора Антон, он, Ефим, который когда-то работал у него и знал секрет пути, и Иосиф. Иосифу о том, как пройти через болото, рассказал Ефим, вернувшись с хутора, когда ходил сюда, чтобы забрать к себе детишек. (А надо ли было? Ведь детишек от родителей оторвал бы. А тогда думал, что надо.) О том, что дорогу сюда знают дети и внуки Антона, Ефим не думал.


14


Они долго стояли на пригорке, за которым лежала усадьба. Стояли там, где когда-то начиналась тропка через поле к дому. По той тропке, когда был молодым, ходил и Ефим. Но теперь она была еле заметна, заросла травой. Справа, шагах в пяти от нее, струился родничок. Из него вытекал ручеек, бежал вниз к речке.

Родничок был обложен камнями, этакой подковой, что удивило Ефима: при Антоне здесь был сруб в два веночка, а под ним — желобок. Помнил, что уже в тридцать седьмом, когда приходил сюда за детишками, сруб вокруг родничка был подгнивший, рядом лежали свежие плахи. Наверное, Антон собирался его заменить, но не успел. Антон любил все делать из дерева, гово­рил: «Дерево дышит».

Ефим посмотрел вокруг, плашек не было, не иначе, весною по склону снесла талая вода. Конечно, камни не Антоновы, и обложен родничок после того, как Ефим приходил сюда. Может, Иосиф обложил?

Помнил, что Иосиф, когда ставили дома, советовал хозяевам делать каменные фундаменты вместо деревянных, как тогда было принято в Гуде и окружающих деревнях, мол, камень вечный. Так ставят дома в городе, где как-то был на заработках.

— Иосифа работа, — кивнул Ефим на родничок, — наверное, век дожи­вать здесь собрался. У Антона в сарае дерева хватало, он хозяйственный был, все у него было приготовлено заранее.

Валик не ответил. Он смотрел на хутор и не понимал, как здесь можно жить одному. Вокруг лес, болото — жутко. И разве здесь кто живет? Все заросло травой, нигде не видно даже лоскутка обработанной земли. Вон длинный дом, крыша седловиной, просела, того и гляди обвалится. Прогнув­шимися были крыши и еще двух строений, чернеющих вдали от дома, ближе к лесу.

— Деда, — наконец сказал Валик. — Нежилое. И никого здесь нет.

Ефим долго молча смотрел на хутор. Он хорошо помнил его. Помнил кошару, сарай, когда-то он помогал Антону их ставить. Помнил дом, который тот построил еще до него, кажется, помогали родственники. Помнил про­сторные сени. Широкое крыльцо. Помнил здесь все до мелочей — и теперь узнавал и не узнавал. Да, нежилое. Вот только, кажется, к сеням приделано новое крыльцо, дерево, столбики еще желтые, и площадка, доски — тоже. И на окнах нет досок. А были заколочены, когда Ефим в последний раз наве­щал хутор. Значит, здесь кто-то жил или живет.

Ефим перевел взгляд вправо от крыльца, увидел недалеко от него две большие березы. Их он тоже помнил. Помнил еще совсем маленькими, пом­нил уже и деревьями. Дорожил ими Антон. Ефим когда-то сказал хозяину, что можно было бы выкорчевать, мешают косить, а тот ответил:

— Пусть растут. Жалко.

Теперь березы были большие, в деревне сказали бы, зрелые. Береза за каких-то лет пятьдесят — крепкое дерево. Кроны их широкие, желтые косы опущены почти до земли, колышутся на ветру, кажется, что-то закрывают.

Взгляд скользнул вниз, под косы берез. Под ними — узкий, длинный желтый бугорок, а над ним — свежий, дерево еще желтое, крест с трепещу­щим на нем белым полотенцем. Ветер колыхал ветви, открывая его, такой большой для могилы. Подумал, что такие кресты раньше обычно ставили у входа в деревни. Были мужики, которые умели их делать особенно добротно. И десятилетиями стояли они в начале деревни, как считалось, оберегая людей от нечисти. Женщины украшали их полотенцами — святость излучали такие кресты. В новые времена, принесшие повсеместное безбожие, отрицающие добро, сталкивающие брата с братом якобы во имя какого-то светлого буду­щего, проливающие невинные людские слезы и кровь, — таких крестов уже не ставили. А старые эти обереги выворачивали, уничтожали — находились среди людей и такие, которые почитали кощунство за честь, впрочем, не зная смысла самого этого понятия, как и понятия совести, без чего существу, име­нуемому человек, нечего делать среди людей.

Ефим и Иосиф слыли хорошими и плотниками, и столярами. Когда были моложе и дружили, домов окрест поставили немало, в том числе и в новых поселениях, а вот мастерить такие обереги не брались, мол, для этого мастера есть постарше. Правда, однажды они крест все же сделали. Помнится, умер­ла одинокая старушка Просковея. На отшибе жила в хатке-развалюхе. Убогая и не убогая, вроде странная и не странная, но всякого привечала — и стран­ника, и местный люд. Детишек заговоренной водой лечила. Помогало, многие болезни как рукой снимало... Умерла, бабы к Ефиму с Иосифом: «Старики домовину ладят, помогите им с крестом. Крест ей большой надо, потому как страдалица большая.»

Помогли, сделали такой же большой, как этот, — старикам не поднять.

Сказывал шофер Кате и Наде, что у Антона, который живет на этом хуто­ре и которого он время от времени подвозил в город и из города, хозяйка была. Конечно же, Иосиф Антоном представлялся, наверное, хотел затеряться среди людей. Говорил, хозяйка его умерла. Умерла. Неужели?.. Так ведь ее сослали. Вернулась? А если и вернулась, как могли встретиться? Как все понимать?..

Вздрогнул Ефим, прочь хотелось гнать эту мысль: нет, не она. Поморщил­ся от боли, сердце в груди словно кто-то сжал в кулак — не продохнуть, ноги подкосились, едва не упал, но удержался: нельзя, парня испугаю.

Кое-как успокоился, еле поднимая ноги, медленно направился к березам. Каждый шаг давался с трудом. Не дойдя нескольких шагов до берез, не сводя потянутых легким туманом глаз с бугорка, желтевшего под ним, остановился, прошептал: «Опоздал. И кто же тебя похоронил?.. И кто ты? Иосиф, Антон? Мне бы самому поговорить с тем шофером, который тебя подвозил, я бы точно определил кто. А то женщины как-то неопределенно: Иосиф — не Иосиф».

Валик стоял позади, слов старика не разобрал, но понял, тот что-то гово­рил сам себе. Знал, в последнее время у деда Ефима бывают такие минуты, когда он так разговаривает. А тем временем старик начал медленно опускаться на землю, на колени. Валик подхватил его сзади под руки, поддержал, пока старик опустится, и, глядя, как тот дрожащей непослушной рукой стягивает с головы фуражку, пожалел, что приехали сюда. Нельзя было это делать, нельзя! У старика болит сердце, какие его годы... Вдруг с ним что случится, где и у кого тогда искать помощи?

— Деда, деда, — присев возле него, встревожился Валик. — Тебе плохо?

Ефим молчал. Валик опустил руку в карман брюк, нащупал там таблетки от сердца, которые ему перед дорогой сунула тетка Катя, достал, подал старику.

— Не надо, внучек, — проговорил тот, отклоняя руку Валика. — Лекар­ства душу не лечат. Само пройдет. Не обращай внимания, бывает.

Ефим не торопясь поднялся, пошатываясь, сделал шаг к бугорку, остано­вился: песок свежий, желтый.

Он, конечно, не знал, что сегодня утром песок на бугорок насыпал Иосиф, чтобы подновить могилку, осевшую за лето. Не знал Ефим, что эти три дня, пока он с Валиком плыл сюда, бывший его друг и односельчанин Иосиф Кучинский подолгу сидел возле могилы. В мыслях разговаривал с Теклей, чтобы подсказала, что делать дальше, ведь очень тяжело ему здесь жить одно­му. Хотя знал Иосиф, что ему надо делать, Текля много раз говорила: «Когда вдруг упаду, так в Гуду иди». Но легко сказать иди, а как оставить ее здесь одну.

Текля для Иосифа была будто живая. Он чувствовал ее рядом с собой, где бы ни был, что бы ни делал. В мыслях всегда разговаривал с ней, когда надо было — советовался. Он видел ее облик, видел ее глаза, легкую, печальную улыбку. Он, кажется, жил под ее властью, такой доброй и нежной, такой необ­ходимой ему, что и не высказать.

Знал Иосиф, если она вдруг когда-то оставит его, закончится и его жизнь — вообще не будет никакого смысла жить ему дальше на земле, и думал об этом с холодным спокойствием.

Да, Текля просила его, чтобы шел в Гуду. Знала, что там его спасение. Но ему хотелось только сходить туда, посмотреть, что там и как, и вернуться к ней. Спасение ему уже было не нужно: свыше отпущенный срок доживет здесь. После того как она умерла, Иосиф подготовился к своему последнему часу на земле, о котором не однажды думал: где-нибудь подальше от людей лечь в «то», во что кладут тех, кто ушел из жизни, и ждать.

Есть у него то, во что лечь. И место есть — рядом с ней, Теклей. Почув­ствует, что близок его последний час, притянет «то». И еще: могилу он успеет выкопать, сходит в деревню или не сходит. В Гуду ему надо только чтобы опять увидеть Катю, ее сыночка, Надю, ее детей. Увидеть, что все у них хоро­шо, что не надо за них опасаться, как опасался в городе.

И мужчин ему надо увидеть: Ефима, Михея, Николая и всех тех, кто вер­нулся. Не обязательно признаваться им, что это он, Иосиф Кучинский. Ему просто пройтись бы по деревне, прикинувшись старцем, чтобы не узнали, посмотреть, как они. Ему бы деревню увидеть, какая она сейчас. Так хочется вдохнуть тот воздух, которым дышал всю жизнь, пока не очутился тут.

Но он боялся идти в деревню, хотя и очень хотелось. Боялся, может, и дойдет, а вот вернется ли сюда, к своей Теклюшке, неизвестно. Пойти туда ему надо совсем по иной причине, нежели она наказывала. Текля считала, что только там его спасение, а оно ему не нужно. Ему нужно иное — людей уви­деть и запомнить такими, какие они сейчас. А потом — назад, к ней. А спасе­ние от самого себя, заплутавшего в жизни, освежив душу, очистив ее от всего наносного, налепившегося на нее за долгие-долгие годы, он найдет, вернее, нашел еще тогда, когда с Теклюшкой встретился. Но понял это только сейчас, увидев свою жизнь не издалека, а, как говорится, изнутри самого себя .

Иосифу хотелось и не ослушаться Теклю, и сделать по-своему. Так ска­зать, соединить в одно два желания: ее и его. Только все это очень и очень непросто.

Иосиф страдал, не зная, можно ли их соединить...

В то время, когда Ефим и Валик были возле могилы, Иосиф, еще ничего определенного не решив, собирал в сенях мешочек, складывал в него то, что могло бы пригодиться в долгой дороге: спички, банку консервов из старых запасов, брусочек сала, сухари. А собрав, думал, как уже делал три дня под­ряд, выйти из сеней, направиться к березкам, подойти к бугорку, остановиться и в который раз спросить у Теклюшки, что ему делать.

Знал, что и сегодня она не даст ответа. Тогда он, как и раньше, наверное, вернется в сени, распакует мешочек, останется здесь, размышляя, как все же быть...

Ладно, уйдет он, но как она здесь будет одна?.. Уйдет и тем самым в оче­редной раз предаст ее, самого дорогого ему человека, самое дорогое, что было у него за всю долгую и такую горькую жизнь.

Иосиф, собрав мешок, развязал его, высыпал содержимое на лежак, повернулся, взял в углу самодельный костыль, ткнул его под мышку и реши­тельно направился к двери.

А Ефим по-прежнему стоял на коленях возле могильного бугорка под двумя березами. Березы шелестели желтыми листьями, ветер трепал белое полотенце на кресте, легкий туман, еще недавно застилавший глаза, рассеивался.

Валик внимательно следил за стариком, готовый, если потребуется, в любое мгновение подхватить его, поддержать. Он даже сделал шаг, чтобы быть ближе к нему, и вдруг застыл на месте: сзади заскрипела дверь. И сразу же послышались шаги, сначала звучные, по доскам, потом глухие, по земле.

Валик резко повернулся к дому и на мгновение словно окаменел: к ним, шаркая сапогами по земле, приближался старик. Сгорбленный, без шапки, с самодельным костылем под мышкой. Он спешил, казалось, еще мгновение и старик подойдет, набросится на них: «Что вам здесь надо? Кто вы такие?»

Но старик, сделав несколько шагов, тяжело выпрямился, поднял голову, посмотрел на Валика и Ефима. Что-то полузабыто-знакомое увидел парень в облике старика. И сразу же внутри все сжалось, потом вспыхнуло: он!.. Валик двинулся с места, медленно подался навстречу, вглядываясь в лицо: седая бородка, редкие седые волосы и глаза, кажется, знакомые глаза. А когда между парнем и стариком оставалось шага три-четыре, Валик рассмотрел их: выцветшие, но не пустые, грустные, исстрадавшиеся, в них застыли боль и страх — такими они были зимой сорок пятого, когда он бросал лед в лицо деду Иосифу Кучинскому.

Старик, вглядываясь в него, в Ефима, который уже поднимался с колен, остановился, в его глазах появилось что-то похожее на слабый огонек, про­хрипел:

— Валик?.. Ефим?..

— Деда Иосиф! — парень бросился к старику, но подбежав к нему, оста­новился растерянный, опустил глаза.

— Узнал ты меня, Валичек, узнал. Дай я тебя обниму.

Старик выронил костыль, сперва осторожно обнял парня, а потом реши­тельно прижал к себе.

— Осип? — послышалось глухо от бугорка. — Ты? Боже, живой.

— Я, я, Ефим...

...На третий день на рассвете Валик отплывал из Кошары. В лодке он был один. Он хотел возвращаться в Гуду в челне, но старики сказали, что им он сподручней, что на челне они могут хоть всю реку пройти от начала до конца. Конечно, в этом нет надобности, но обязательно сплавают на нем куда надо.

Когда Валик поинтересовался, куда именно, Иосиф сказал, что прежде всего на Стражу, благо дни стоят еще теплые. А потом поплывут в город, у них там тоже есть дело, или еще куда. Под словами «...еще куда» Валик пони­мал — в Гуду. Он надеялся, что это будет скоро: побудут день-два на Страже, расспросят у хозяйки о солдатах, ночевавших там, и поплывут в свою дерев­ню, ведь не так уж и далеко она оттуда. А насовсем приплывут или только перезимовать, будет видно...

Прежде чем проводить Валика к лодке, старики наказали ему, чтобы запомнил путь через болото.

Конечно, будь у стариков сила, надо было бы положить новые плашки, и не по две в ширину, а по четыре, а то и по пять, и не прятать их в топи, а поверху. Пусть бы люди ходили, кому надо, — вон охотники зимой пострели­вали... Может, ягодники прибьются или еще кто. А если вдруг заявятся Антон с женой, его дети или внуки, так Ефим все возьмет на себя, скажет, почему они с Осипом здесь. А там будет видно. Может, хозяевам хутора нужна будет помощь, так пожалуйста: в Гуде пустует дом, который мужчины построили Ефиму.

Когда Валик собирался назад, Иосиф дал ему весомый мешочек с ореха­ми, сказал, чтобы передал Кате, она всех угостит. Просил всем, кто еще пом­нит Иосифа Кучинского, передать поклон. А потом сказал:

— Я, Валентин Игнатьевич, вот о чем тебя попрошу: если у нас растет трава молодила, отыщи ее мне. Мы с Теклюшкой хотели ее здесь найти, но не знали, растет ли она у нас, да и как она выглядит, трава эта. Одно знаю, что целительная. Теклюшка говорила, что мазь из этой травы, когда она из ссылки шла, где-то в России, кажется, ближе к нашим землям, ей одна старуха дала. У Теклюшки ноги были в язвах, мазала, помогало. Хотя, может, и не растет она у нас.

— Растет, — сказал Валик, — по ботанике читал. У нас много чего растет, а мы и не знаем, как называется. Отыщу. Да, лечебная она.

— Вот, вот, Теклюшке посажу. По весне как-нибудь заберу, под солнце и посажу.

Прощались старики с Валиком по-мужски, без лишних эмоций. Пожали ему руку, мол, в добрый путь. А когда оттолкнули лодку от берега, не сгова­риваясь, перекрестили.

И он прощался с ними так, как прощаются ненадолго. Даже не обнял, сдержался, только пожал руки, сказал: «Ну, держитесь», — и больше ничего.

Валик верил и не верил, что старики вскоре появятся в Гуде. Думал об ином: когда он приплывет в деревню и расскажет обо всем, что здесь произо­шло, Савелий сразу же направится в Кошару. Он это так не оставит, насильно, данной ему властью заставит стариков вернуться в деревню. Ишь, что наду­мали: остаемся.

Конечно, без Валика ему туда не добраться. И, выплывая из заводи, не обращая внимания на то, что за лодкой в траве остается след, Валик старался запомнить этот поворот реки, ее левый и правый берег. С левого берега, по течению, метров за двести перед заводью к самой воде свисают старые ветви ив. Этакая плотная гряда. Местами через нее в реку упали деревья, толстые и очень старые. Лежат давно, может, десятилетия, стволы постепенно исчезают под водой, над которой возвышаются толстые почерневшие ветви. Наверное, деревья подрезали бобры, иначе нельзя представить, как они, такие сильные, упали.

Гряда ивняка заканчивается около полосы травы, уходящей влево к лесу на возвышенность, за которой, как Валик уже знает, начинается болото. Пра­вый берег высокий, обрывистый, весной вода его сильно подмывает, в реке тоже лежат поваленные деревья.

Загрузка...