Офицера можно лишить очередного воинского звания, или должности, или обещанной награды, чтоб он лучше служил.
Или можно не лишать его этого звания, а просто задержать его на время, на какой-то срок — лучше на неопределенный, — чтоб он все время чувствовал.
Офицера можно не отпускать в академию или на офицерские курсы; или отпустить его, но в последний день, и он туда опоздает — и все это для того, чтобы он ощутил, чтоб он понял, чтоб дошло до него, что не все так просто.
Можно запретить ему сход на берег, если, конечно, это корабельный офицер, или объявить ему лично оргпериод, чтоб он организовался, или спускать его такими порциями, чтоб понял он наконец, что ему нужно лучше себя вести в повседневной жизни.
А можно отослать его в командировку или туда, где ему будут меньше платить, где он лишится северных надбавок; а еще ему можно продлить на второй срок службу в плавсоставе или продлить ее ему на третий срок или на четвертый; или можно все время отправлять его в море, на полигон, на боевое дежурство, в тартарары или еще куда-нибудь, а квартиру ему не давать — и жена его, в конце концов, уедет из гарнизона, потому что кто же ей продлит разрешение на въезд — муж-то очень далеко.
Или можно дать ему квартиру: «Берите, видите, как о вас заботятся», — но не сразу, а лет через пять — восемь — пятнадцать — восемнадцать — пусть немного еще послужит, проявит себя.
А еще можно объявить ему, мерзавцу, взыскание — выговор, или строгий выговор, или там «предупреждение о неполном служебном соответствии» — объявить и посмотреть, как он реагирует.
Можно сделать так, что он никуда не переведется после своих десяти «безупречных лет» и будет вечно гнить, сдавая «на допуск к самостоятельному управлению».
Можно контролировать каждый его шаг и на корабле, и в быту; можно устраивать ему внезапные «проверки» какого-нибудь «наличия» или комиссии, учения, предъявления, тревоги.
Можно не дать ему какую-нибудь «характеристику» или «рекомендацию» — или дать, но такую, что он очень долго будет отплевываться.
Можно лишить его премии, «четырнадцатого оклада», полностью или частично.
Можно не отпускать его в отпуск — или отпустить, но тогда, когда никто из нормальных в отпуск не ходит, или отпустить его по всем приказам, а отпускной билет его у него же за что-нибудь отобрать и положить его в сейф, а самому уехать куда-нибудь на неделю — пусть побегает.
Или заставить его во время отпуска ходить на службу и проверять его там ежедневно и докладывать о нем ежечасно.
И в конце-то концов, можно посадить его, сукина сына, на цепь! То есть я хотел сказать — на гауптвахту, и с нее отпускать только в море! только в море!
Или можно уволить его в запас, когда он этого не хочет, или, наоборот, не увольнять его, когда он сам того всеми силами души желает, пусть понервничает, пусть у него пена изо рта пойдет.
Или можно нарезать ему пенсию меньше той, на которую он рассчитывал, или рассчитать ему при увольнении неправильно выслугу лет — пусть пострадает, или рассчитать его за день до полного месяца или до полного года, чтоб ему на полную выслугу не хватило одного дня.
И вообще, с офицером можно сделать столько! Столько с ним можно сделать! Столько с ним можно совершить, что грудь моя от восторга переполняется, и от этого восторга я просто немею.
На флоте ЛЮБОЕ НАЧИНАНИЕ всегда делится на четыре стадии:
первая — ЗАПУГИВАНИЕ;
вторая — ЗАПУТЫВАНИЕ;
третья — НАКАЗАНИЕ НЕВИНОВНЫХ;
четвертая — НАГРАЖДЕНИЕ НЕУЧАСТВУЮЩИХ.
— Что вы видели на флоте?
— Грудь четвертого человека.
— И чем вы все время занимались?
— Устранял замечания.
Умер офицер, подводник и атомник Иванов. Да и черт бы, как говорится, с ним, сдали бы по рублю и забыли, тем более что родственников и особой мебели у него не обнаружилось, и с женой, пожелавшей ему умереть вдоль забора, он давно разошелся. Но умер он, во-первых, не оставив посмертной записки — мол, я умер, вините этих, и, во-вторых, он умер накануне своей пятнадцатой автономки. Так бы он лежал бы и лежал и никому не был бы нужен, а тут подождали для приличия сутки и доложили по команде.
Вот тут-то все и началось. В квартиру к нему постоянно кто-то стучал, а остальной экипаж в свой трехдневный отдых искал его по сопкам и подвалам. Приятелей его расспросили — может, он застрял у какой-нибудь бабы. В общем, поискали, поискали, не нашли, выставили у его дверей постоянный пост и успокоились. И никому не приходило в голову, что он лежит в своей собственной квартире и давно не дышит.
Наклевывалось дезертирство, и политотдел затребовал на него характеристики; экипажная жизнь снова оживилась. В запарке характеристики ему дали как уголовнику; отметили в них, что он давно уже не отличник боевой и политической подготовки, что к изучению идейно-теоретического наследия относится отвратительно, а к последним текущим документам настолько прохладен, что вряд ли имеет хоть какой-нибудь конспект.
Долго думали: писать, что «политику он понимает правильно» и «делу» предан, или не писать, потом решили, что не стоит.
В копию его служебной карточки, для полноты его общественной физиономии, вписали пять снятых и двадцать неснятых дисциплинарных взысканий; срочно слепили две копии суда чести офицерского состава, а заместитель командира, заметив, что у него еще есть в графе место, пропустил его по всем планам политико-воспитательной работы как участника бесед о правовом воспитании воина.
Сдали все собранные документы в отдел кадров и, срочно прикомандировав вместо него какого-то беднягу прямо из патруля, ушли, от всей души пожелав ему угодить в тюрьму.
Отдел кадров, перепроверив оставленные документы, установил, что последняя аттестация у него положительная.
Аттестацию переделали. Сделали такую, из которой было видно, что он, конечно, может быть подводником, не без этого, но все-таки лучше уволить его в запас за дискредитацию высокого офицерского звания.
Прошло какое-то время, и кому-то пришло в голову вскрыть его квартиру. Вскрыли и обнаружили бренные останки атомника Иванова — вот он, родной.
Флагманскому врачу работы прибавилось. Нужно было оформить кучу бумаг, а тут еще вскрытие показало, что на момент смерти он был совершенно здоров. В общем, списать умершего труднее, чем получить живого.
Медкнижку его так и не нашли, она хранилась на корабле и ушла с кораблем в автономку. Сдуру бросились ее восстанавливать по записям в журналах, но так как журналы тоже не все отыскались, то все опомнились и решили, что обойдется и так.
Флагманский врач пристегнул к этому делу двух молодых, подающих большие надежды врачей, а сам в тот день, когда пристегнул, вздохнул с облегчением.
С помощью нашей удалой милиции удалось даже отыскать какую-то его двоюродную тетку Марию, которая жила, как выяснилось, в самой середине нашей необъятной карты, в селе Малые Махаловки.
— Только сейчас приехать не могу, — сразу же зателеграфировала тетка, — я одна, старая уже, у меня еще корова, как ее бросить, да и картошка подошла.
Из списанных с плавсостава подобрали надежного офицера, капитан-лейтенанта, и возложили на него похоронные обязанности.
Такие офицеры, списанные с плавсостава, у нас есть. Они строят подсобные хозяйства, дачи, роют рвы, канавы, собирают картошку в Белоруссии, бывают на целине в Казахстане, назначаются старшими на сене, проводят обваловку, руководят очисткой, раскладкой дерна, доводят все это до ума, ремонтируют подъезды и вообще приносят много пользы.
А этого офицера списали даже дважды. В первый раз по какой-то одной статье — то ли с язвой, то ли с какими-то камнями, а когда он оформил все документы на списание и, сдав их, каждый день ходил и столбился, то через месяц выяснилось, что документы он сдал не поймешь где, и сдал он их не поймешь кому, и в том месте, где он их сдал, его никто не узнал.
— Что же вы так? — сказали ему тогда.
Вот тогда-то его и перекосило, и с ним случилось что-то сложное, то ли латинское, то ли латиноамериканское, и списался он тогда по совершенно другой статье. Словом, человек был надежный.
«Надежный» отправился на плавзавод добывать цинк. В этот цинк нужно было одеть гроб, который вместе с несвоевременно усопшим Ивановым именовался бы «ценный груз двести».
Завод насчет цинка был в курсе, но на заводе его повернули: лимит по цинку был израсходован, а будущий цинк должны были подвезти в течение месяца.
— Вам же звонили! — вяло, как последний спартанец, отбивался «надежный».
— Времена прошли, — сказали ему на заводе.
— Куда ж его сейчас девать? — не унимался «надежный», потому что с самого детства привык никому и никогда не сдаваться.
— А где он у вас до сих пор лежал? — спросили увядшими голосами заводские лупоглазые хитрецы.
— Дома, — не понимал «надежный».
— Вот пусть там и полежит, ничего страшного, сейчас уже холодно. Только окна, конечно, нужно будет открыть, — тут же приступили заводчане ко второму этапу сбережения усопшего, — а из батарей воду слить, и батареи заглушить. В этом поможем. На батареях у нас какое сечение? ДУ-20? Ну вот…
— Что «вот», — не понимал «надежно списанный», — в чем поможете?
— В этом, — удивились его сообразительности заводчане, — батареи заглушим, сварщика дадим.
— Ну нет. Так дело не пойдет, — начал было «списанный».
— Ну, мы тогда не знаем, — сразу закончили с ним заводчане и в ту же минуту про него забыли.
С тем, что «они не знают», списанный капитан тут же решил отправиться к начальству. По дороге он долго рубил воздух и говорил всякие выражения.
— А-а-а, чтоб они подохли! — пожелал он им в заключение.
Капитан впервые столкнулся с цинковой проблемой, и через десять минут ходьбы он окончательно решил идти к начальству, у которого, он был в этом совершенно уверен и неоднократно убежден, череп толще, а нижняя челюсть увесистей.
— А я-то думал, что его давно похоронили, — оторвалось от бумаг начальство с черепом, за заботами успевшее забыть, что у него когда-то кто-то умер. — Деньги вам собранные отдали? Ну вот! Что же вы?
— А что вы сделали, чтоб этот цинк был? Почему не добились? Почему не настояли? — спрашивало начальство по нарастающей. — Расписываетесь тут, стоите, в собственном бессилии!
— Нужно добиваться! — заорало наконец начальство. — А не демонстрировать здесь свои неспособности и беспомощность полнейшую! Рыть нужно! Рыть! Доросли тут до капитан-лейтенанта! Бог ты мой, какая тупость, какая тупость! Цинк ему ищи! Рот раскрой, положи — он закроет и проглотит. Так, что ли? Я! Здесь! Поставлен! Не для цинка!!! Понимаешь? Не для цинка!.. Идите. И не прикрывайте мелкой суетливостью своего безделья! Цинк чтоб был! Доложите! Все!!!
Витамины на флот поступают в жестяных банках, а надо бы в ведрах, а может, и в бочках…
Капитан пошел от начальства. По дороге он все время говорил три слова, из которых только одно было очень похоже на слово «провались».
Пропадал он двое суток, потом появился мятый, виноватый и принялся с жаром отрабатывать.
А медики тем временем тихой сапой по своим каналам справились насчет цинка, узнали, когда он будет, сказали: «Ладно, мы подождем», — и сразу же договорились насчет деревянного.
— Деревянный? — ухватились на заводе. — А цинковый уже не надо?
— Надо, — сказали наши всегда спокойные медики, — и цинковый, и деревянный. Он у нас пока в морге полежит.
И положили. Когда же наконец появился цинк и из него сделали то, что хотели, впихнуть в него бережно сохраненного Иванова не удалось — чуточку не влез; ни в цинковый, ни в деревянный.
— Он что у вас там, вырос, что ли? — злобно ворчали заводчане, уминая Иванова, который если где и влезал в одном месте, то тут же вылезал в другом. Не хватало всех размеров сантиметров по двадцать.
— А кто снимал мерку? — спросил начальник завода, когда эта неувязочка всем порядком поднадоела.
Оказалось, что мерку снимал матрос, который уже уволился в запас. Начальник завода очень изобретательно облегчил душу и сказал:
— Чтоб в следующий раз снимал офицер, — подумал и добавил: — капитан-лейтенант. А сейчас чтоб влез! Влез! Хоть всем заводом пихайте. Вы у меня пострадаете… за Отечество. Я вам сделаю соответствующее лицо…
После этого заводчане поделили силы: одни с чувством передали Иванову, чтоб он влез, и начали его запихивать с завидным вдохновением, другие принялись обхаживать медиков — ходили как очарованные и заглядывали им в глаза. Минут через пять они решили, что хватит облизывать, и приступили:
— А может, мы отпилим где-нибудь там у него кусочек, а? Маленький такой, а? — голос их непрерывно зацветал мольбой. — Незаметненький такой, как вы считаете? Мы потом сами похороним. А может, у вас есть что-нибудь такое? Может, можно будет его полить чем-нибудь, растворить там чуть-чуть, а? Ему же все равно, как вы считаете?
— Не знаем, — сказали медики, покачали головами и уехали, оставив на заводе Иванова до вечера. Вечером он должен был быть отправлен. И билеты были, — в общем, тоска.
— Делай что хочешь, — сказал начальник завода начальнику цеха, — режь, ешь, но чтоб влез! Влез! Хочешь, сам ложись впереди и раздвигай! Хочешь — не ложись! Хочешь — мы тебя вместо него похороним. В общем, как хочешь!
Начальник цеха хотел, он очень хотел; он до того обессилел оттого, что хотел, что был готов сам лечь и раздвигать.
Но вдруг все обошлось. На флоте в конце концов все обходится, все получается, делается само собой, не надо только суетиться…
В конце концов вышли пять решительных жлобов и под массу бодрых выражений в три минуты запихали атомника Иванова в дерево и в цинк, как тесто в банку. Попрыгали сверху и умяли. Заткнули аккуратно гвоздиком те места, которые повылезли, и запаяли. Делов-то.
А в это время в нашем тылу добывалась машина. Списанный капитан метался одинокий и слепой от горя Он уже выяснил, что в эту минуту из восьмидесяти двух машин — тридцать два «газика», а остальные после целины не на ходу, а на ходу один самосвал, да и тот — мусорный.
Заболевший от такой невезухи капитан был готов везти запаянного в цинк Иванова на мусорном самосвале.
— Да вы что? — сказали в тылу и не дали самосвал.
И все-таки он его довез, на попутках, щедро посыпая дорогу пол-литрами. На вокзал приехали за двадцать минут до отхода поезда.
— Куда?! — рявкнула проводница и загородила проход.
— У нас разрешение есть, — задуревшим с дороги голосом прошептал капитан; он всю дорогу в минус двадцать ехал сверху.
— Назад! — не унималась проводница. — Я тебе дам «разрешение», а людей я куда дену?!
Она вытолкнула капитана вместе с ящиком назад. Капитан, совершенно обессиленный белым безмолвием, вытащил собранные на Иванова деньги и, стыдно сказать, угостил проводницу четвертным.
— Ну ладно — сжалилась она, — волоките, сейчас покажу куда.
Гроб заволокли, куда показала. Не успели тронуться с места, как появился бригадир.
— Где тут эти похоронщики? — бригадир смотрел так, будто заранее знал, кто где нагадил.
— Ты, что ли? — ткнул он пальцем в капитана, и у капитана сразу же забился пульс. — Да? Документы давай.
Капитану нельзя было волноваться. Пальцы его наконец достали документы.
— Ну, так и знал, — вздохнул бригадир, — неправильно. На следующей слазь. Не забудь его прихватить. Проверю. Знаю я вас, был уже один такой прохвост, намаялись.
Достался еще один четвертной. Все-таки есть хорошие люди, есть, сейчас он на тебя наорал, набрызгал, а сейчас он уже хороший человек, и ты его полюбил, испив до дна радость прощения.
— Ты когда в следующий раз повезешь кого-нибудь, ты обязательно все правильно оформи, — обхватил капитана за плечи бригадир, — да и смотри, он у нас, сам понимаешь, где едет, у нас иногда «Жигули» раздевают, не то что твоего родственника, цинк — это вещь, придешь его снимать — а цинка нет, и давно уже один покойник голый едет. Было такое, бесплатно дарю, — бригадир хохотнул.
Капитан выбегал на каждой станции.
И началась дорога. Многим мы ей обязаны, дороге. Ты едешь, и едут мимо тебя мясо, масло, «а как у вас», дети, тещи, подарки, какие-то праздники, каникулы. О чем только люди не говорят, чем только они не живут, а ты как с другой планеты, будто и не жил никогда.
Через двое суток ему стало казаться, что он давно уже живет в вагоне, что он родился здесь, среди плача детского, мято лежащих тел, бесконечных закусываний, чая и торчащих в проходе ног. Он отдался безразличию и теперь почти все время сидел у окна смотрящим вперед. А навстречу ему неслась Россия… Россия — огромная страна…
Капитану предстояла пересадка. Не будем ее описывать, а то все увеличится втрое. Скажем только громко: «Хорошо!» Хорошо, что люди пьют. А может, и не люди, а отдельные граждане, но все равно — хорошо. Сколько бы дел не было сделано вот так, с лету, в один присест, если б они не пили, и наш капитан никогда бы не попал вовремя с оцинкованным Ивановым с вокзала на вокзал. Пускай они пьют. А если б они не пили, то стоило бы, наверное для пользы дела, ее им привить — привычку пить. Наверное, стоило бы.
А вот и станция Малые Махаловки, похожая на тысячи наших пустынных беленьких станций. Не прошло и пяти суток.
Поезд встречали двое — тетка и бородач. Капитан каким-то внутренним чутьем почувствовал тетку Марию и конец своего путешествия и наполнился в который раз за дорогу счастьем, подпрыгивающим ликованием.
— Вот! — через каких-нибудь пять минут воскликнул капитан и, израсходовав на улыбку весь имеемый сахар, указал на гроб. — Сам!
Он чуть не добавил «Красивый сам собой» — но вовремя спохватился. Ему опять стало хорошо. Это «хорошо» накатывало на него волнами, и сейчас он был просто рад за себя, за Иванова, за окружающую среду, опять за себя, за тетку Марию, как будто привез ей не гроб, а кусок золота И вообще, чем дальше от флота, тем больше он испытывал за него гордость, гордость за нашу боеготовносгь, ощущал прочные узы родства…
— Что еще… документы, фотографии — вот!
— Слышь, милок, — засомневалась тетка Мария, — а вроде… это и не Мишка вовсе… Иванов — то… я его маленьким помню, после не видала… позабыла уже, а волосики у него вроде черные были, да и курносый он, а этот какой-то… лысый, что ли?
Дитя флота мгновенно приехало на землю. Капитана прошиб крупный пот, все вокруг промокло и стало гнусным.
— Да ты что, мать! — Земля уверенно поехала из-под ног. — КАК НЕ ТОТ?!
— МАТЬ!!! — заорал он, вложив в этот крик все свои раны, отчаянье, цинк, бригадира, дорогу, черт-те что… — Мать! Это ж не мальчик кудрявый, это ж… мужчина, и потому он… эта… под водой, подводник он, мать, подводник, а там не то что на себя, на лошадь не будешь похож!
— Ну тогда ладно… конечно… чего уж там… это я так, — быстро согласилась, испугавшись его, тетка Мария и виновато уставилась под ноги.
Бородатый с ходу понял, в чем затор.
— Вылитый Мишка, — он тоже испугался, что поминок не будет и этот сейчас подхватит гроб и поминай как звали, — вылитый. Я его, мерзавца, вот с такого возраста, — он отмерил сантиметров двадцать, — знаю. Вылитый.
— Ну вот! — вырвалось у капитана. К нему сразу вернулась ушедшая было куча здоровья. — Да-а-а, ну ты, мать, даешь! Мишку не узнать, а? Да-а-а! — теперь ему опять стало хорошо, даже как-то молодцевато стало, раскудрись оно провались!
— Ну ладно, граждане, — махнул рукой куда-то в сторону капитан, — вам туда, а мне — обратно. Извините, если что…
— Ну нет, милый, ты чего эта? — бородач встал рядом. — Привез и давай мотаем? Вам, значить, туда, а нам отсюда, так, что ли? А поминки? А народ? Не пустим! — он вдруг взял капитана под локоток. Рука у деда была деревянная, и капитан понял — точно, не пустят.
— Так… флот же тоже ждет… боевые корабли-и-и, — замямлил он.
— Подождет, не обломится, — обрубил бородач, — народ тебя ждет. А мы тебе справку заделаем… печать… вроде ты у нас приболел, что ли, — борода так захохотал, что какая-то впереди крадущаяся тетка с кошелкой присела, дернула головой, заверещала: «Милиция!» — и мотанула куда-то совсем.
Действительно, все было готово. С Ивановым разделались в момент. Никто так и не вспомнил, был ли он черным или, может, сразу лысым. Праздничный стол раздался в осеннем великолепии. Это был какой-то ведерный край: в середине стола стояла такая ужасная бутыль самогона, такой величины и прозрачности, что сквозь нее была полностью видна высоко поднятая табуретка.
За столом сидели старики и старушки, празднично убранные. На стариках так горели ордена и медали, что стояло сплошное сияние. У одного векового деда с серебряной в пояс бородой, кроме всего прочего, было еще четыре Георгиевских креста.
Через двадцать минут за столом все были свои. Старики с интересом рассматривали Мишкины медали за десять и пятнадцать лет безупречной службы. Они передавали их друг другу, и каждый обязательно переворачивал и читал вслух.
— Да-а-а. Нам такие не давали. Они теперь вон какие. Молодца, Мишка, молодца, не посрамил, да-а-а…
Вскоре капитан решил, что ему нужно что-то сказать, а то через пару минут — он так прикинул — сказать он уже ничего не сможет, через пару минут он уже сможет только закивать это дело. Он встал и сначала бессвязно, а потом все лучше и лучше начал говорить про флот, про море, про Мишку, которого совсем не знал, и чем больше он говорил, тем больше ему казалось, что он говорит не про Мишку, а про себя, про свою жизнь, про службу, про флотское братство, которое, гори оно ясным пламенем, все равно не сгорит, про Родину, про тех, кто ее сейчас защищает и, в случае чего, не пожалеет жизни, про священные рубежи…
— …Пусть у них все будет хорошо, — голос капитана звенел в наступившей тишине, — пусть они не горят, не тонут, пусть им всегда хватает воздуха; пусть они всегда всплывают; пусть их ждут на берегу дети, любят жены, их нельзя не любить, товарищи, их нельзя не любить! — И так у него получалось складно и гладко, и, может быть, в первый раз в жизни его так слушали, может быть, в первый раз в жизни он говорил то, что думал; и у людей блестели на глазах слезы, может быть, в первый раз в жизни с ним такое происходило… У него вдруг перехватило горло, он запнулся, махнул рукой; все задвигались, а какая-то тетка, как и другие, наполовину не понявшая, но видевшая, что человек мается, схватилась ладонью за щеку и забормотала:
— Ох, мамочки, бедные вы мои, бедные…
Пир шел горой. С капитаном все хотели поцеловаться. Особенно не удавалось вековому деду.
— Гришка! — прорывался он. — Язви тя, ты что, зараза, второй раз лезешь? А ну брысь!
Громадный Гришка лет шестидесяти смутился и пропустил старика.
— Ну вот, милай, ну… дай я тебя поцелую!
Потом пели морские песни: «Славное море — священный Байкал», «Варяг»; капитан тут же за столом обучил всех песне «Северный флот не подведет»…
Вскоре его отнесли на воздух, надели шапку и усадили на лавочке. Он сидел и плакал. Слезы текли по небритому еще с вагона лицу, собирались на подбородке и капали в жадный песок. Он говорил что-то и грозил в темноту — видно, что-то привиделось или вспомнилось что-то свое, известное ему одному.
Горе сменилось, теперь он хрипло смеялся, мотал худой головой и бил себя по колену; потом повторил раз двадцать: «Помереть на флоте — ни в жисть», — упал с лавки, улыбнулся и заснул.
Его подобрали и отнесли в дом, чтоб не застудился.
Капитана отпустили через неделю. Он всучил-таки тетке Марии оставшиеся деньги, прибавив от себя. Тетка смущалась, махала руками, говорила, что не возьмет, что Бог ее за это накажет.
Его долго вспоминали, желали ему через Бога здоровья, счастья в личной жизни и много детей.
А вскоре после этого случая в дом к тетке Марии ворвался кто-то в огромной черной шинели, схватил ее и затискал.
У тетки остановилось дыхание, она узнала Мишку, курносого, черноволосого, как в детстве…
Она вяло отпихнулась от него, села на случившийся табурет и замерла. Она не слышала, что Мишка орал. Лицо ее как-то заострилось, она впервые почувствовала, как бьется ее сердце — бисерной ниточкой. Губы ее разжались, она вздохнула: «Бог наказал», — мягко упала с табурета на пол и умерла.
На деревне говорили: «Срок пришел». А вскрытие показало, что на момент смерти она была совершенно здорова.
Были поминки. Мишка, которому рассказали, что он вроде бы помер, напился и пел в углу; остальные пели «Варяга», «Славное море — священный Байкал» и «Северный флот не подведет».
Что отличает военного от остальных двуногих? Многое отличает! Но прежде всего, я думаю, — умение петь в любое время и в любом месте.
К примеру, двадцать четыре экипажа наших подводных лодок могут в мирное время в полном уме и свежем разуме в минус двадцать собраться на плацу, построиться в каре и морозными глотками спеть Гимн Советского Союза.
А в середине плаца будет стоять и прислушиваться, хорошо ли поют, проверяющий из штаба базы, капитан первого ранга.
И прислушивается он потому, что это зачетное происходит пение, то есть пение на зачет.
И проверяющий будет ходить вдоль строя и останавливаться, и, по всем законам физики, чем ближе он подходит, тем громче в том месте поют, и чем дальше — тем затухаистей.
Для некоторых будет божьим откровением, если я скажу, что подводники могут петь не только на плацу, но и в воскресенье в казарме, построившись в колонну по четыре, обозначая шаг на месте.
Это дело у нас называется «мерлезонским балетом».
— На мес-те… ша-го-м… марш!
И пошли. Раз-два-три… Раз-два-три… Раз-два-три…
— Идти не в ногу…
Конечно не в ногу. А то потолок рухнет. Обязательно рухнет. Это же наш потолок, в нашей казарме… всенепременнейше рухнет… Раз-два-три… Раз-два-три…
Так мы всегда к строевому смотру готовимся, к смотру с песней; маршируем на месте и песню орем. Отрабатываемся. Спрашиваем только:
— Офицеры спереди?
Нам говорят:
— Спереди, спереди, становитесь.
Становимся спереди и начинаем выть:
— Мы службу отслужим, пойдем по домам…
— Отставить петь! Петь только по команде!
Раз-два-три…
Правофланговым у нас рыжий штурман. Он у нас ротный запевала. Он прослужил на флоте больше, чем я прожил, уцелел каким-то чудом и на этом основании петь любил.
Как он поет, это надо видеть. Я видел: лицо горит, на нем, на лице, полно всякой мимики; эта мимика устремляется вверх и, дойдя до какой-то эпической точки, возвращается вниз — ать-два, ать-два! Глотка луженая, в ней тридцать два зуба, из которых только тринадцать своих.
— За-пе-ва-й! — подается команда, и тут штурман как гаркнет:
— И тогда! Вода нам, как земля!
А мы подхватываем:
— И тогда… нам экипаж семья… И тогда любой из нас не против… Хоть всю жизнь… служить в военном флоте…
Песню для смотра мы готовим не одну, а две. В те времена недалекие песни пелись флотом задорные и удивительные. Вот послушайте, что мы пели в полном уме и свежем разуме:
— Если решатся враги на войну… Мы им устроим прогулку по дну… Северный флот… Северный флот… Северный флот… не подведет…
И еще раз…
— Северный флот… плюнь ему в рот, Северный флот… не подведет…
Ну конечно, «плюнь ему в рот» — это наша отсебятина, но насчет всего остального — это, извините, к автору.
Правда, положа руку на сердце, надо сказать, что нам, на нашем экипаже, еще хорошо живется. Грех жаловаться. Мы хоть и в воскресенье уродуемся, но все же все это происходит до обеда, и нас действительно домой отпускают, если мы поем прилично, а вот за стенкой у нас живет экипаж Чеботарева — «бешеного Чеботаря», вот там — да-а! Там — кино. Финиш! Перед каждым смотром, каждое воскресенье они, независимо от качества пения, поют с утра и до 23 часов. В 23.00 — доклад и в 23.30 — по домам!
А дома у них в соседней губе. Туда пешком бежать — часа четыре. А в 8 часов утра, будьте любезны, — опять в ствол. Вот где песня была! Вот где жизнь! И койки у нас за стенкой дрожали и с места трогались, когда через переборку звенело:
— Северный флот… Северный флот… Северный флот… не подведет…
Плац. Воздух льдистый. На плацу — экипажи. Наш экипаж третий на очереди. Петь сейчас будем. На зачет.
Мороз с лицами творит что-то невообразимое, вместо лиц — застывшее мясо.
Но план есть план. По плану пение. Плану плевать, что мороз под тридцать.
Над строями стоит пар. Дышим вполгруди, иначе от кашля зайдешься; как петь — неизвестно.
— Рав-няйсь! Смир-но! Пря-мо… ша-го-м… ма-рш!
Ну, началось…
Через полчаса все экипажи каким-то чудом песню сдали и — бегом в казарму. А нас третий раз крутят. Не получается у нас. Не идет песня. В казарме получалась, а здесь — ни в какую.
После третьего захода начштаба машет рукой и говорит командиру:
— Командир! Занимайтесь сами. Предъявите по готовности.
После этого начштаба исчезает.
— Старпом! — говорит командир. — Экипаж уйдет с плаца тогда, когда споет нормально! — сказал и тоже исчез.
Остаемся мы и старпом. Старпом злой как собака. Нет, как сто собак. Лицо у него белое.
— Экипаж! Рав-няйсь! Одновременный рывок голов! Петров! Я для кого говорю! Отставить. Рав-няйсь! Смирно! Ша-го-м! Марш!.. Песню!.. Запе-вай!
— …Если решатся враги на войну…
От холода мы уже не соображаем. Ног не чувствуется, как на дровах идешь.
— Отставить песню! Раз-два-три! Раз-два-три… Песню за-певай!
И так десять раз. Старпом нас гоняет как проклятых. От мороза в глазах стоят слезы.
— Песню!.. Запе-вай!..
И тут — молчание. Строй молчит, как один человек. Не сговариваясь. Только злое дыхание и — все.
— Песню!.. Запе-вай!..
Молчание и топот ног.
— Эки-паж… стой!.. Нале-во! Рав-няйсь! Смир-но! Вольно! Почему не поем? Учтите, не споете как положено, не уйдем с плаца. Всем ясно?! Напра-во! Рав-няйсь! Смир-но! С места… ша-го-ом… марш! Песню… запе-вай!
И молчание. Теперь оно уже уверенное. Только стук ног: тук, тук, тук — да дыхание. Какое-то время так и идем. Потом штурман густым голосом затягивает:
— Россия… березки… тополя… — он поет только эти три слова, но зато на все лады.
За штурманом подтягиваемся и мы:
— Россия… березки… тополя…
Старпом молчит. Строй сам, без команды, поворачивает и идет в казарму. Набыченный старпом идет рядом. Тук-тук, тук-тук — тукают в землю деревянные ноги, и до самых дверей казармы несется:
— Россия… березки… тополя…
Ночь. Забор. Вы когда-нибудь сидели ночью на заборе? Нет, вы никогда не сидели ночью на заборе, и вам не узнать, не почувствовать, как хочется по ночам жить, когда рядом в кустах шуршит, стучит, стрекочет сверчок, цикада или кто-то еще. У ночи густой, пряный запах, звезды смотрят на вас с высоты, и луна выглядывает из облаков только для того, чтоб облить волшебным светом всю природу и того, на заборе, волшебным светом. А вдоль забора трава в пояс, вся в огоньках и искрах, и огромные копны перекати-поля, колючие, как зараза.
Командир роты, прозванный за свой нос, репообразностъ и общую деревянность Буратино, даже не подозревал, что ночью на заборе может быть так хорошо. Он сидел минут двадцать, переодетый в форму третьекурсника, в надежде поймать подчиненных, идущих в самоход.
Но ночь, ночь вошла; ночь повернула; ночь мягко приняла его в свои объятия, прижала его, как сына, к своей теплой груди, и он почувствовал себя ребенком, дитем природы, и незаметно размечтался о жизни в шалаше после демобилизации. Утро. Роса. Трава, тяжелая, спутанная, как волосы любимой. Туман, живой, как амеба. Удочка. Поплавок. Дальше бедное флотское воображение Буратино, до сих пор способное нарисовать только строевые приемы на месте и в движении, шло по кругу: опять утро, опять трава, кусты…
В кустах зашевелилось. Муза кончилась. Буратино встрепенулся, как сова на насесте, и закрутил тем, что у других двуногих называется башкой. На забор взбиралось, кряхтело и воняло издалека. В серебряном свете луны мелькнули нашивки пятого курса.
— Товарищ курсант, стойте! — просипел среди общего пейзажа Буратино, облитый лунным светом, похожий там, где его облило, на Алешу Поповича, а где не облило — на американского ковбоя.
Пятикурсник, перекидывая ногу через забор, задержался, как прыгун в стоп-кадре, и вскинул ладонь ко лбу. Теперь в облитых местах он был крупно похож на Илью Муромца, высматривающего монгола.
— Ага, — сказал он, увидев три галочки.
И не успело его «ага» растаять в природе, как он хлопнул Буратино по деревянным ушам ладошками с обеих сторон. Хлоп! Так все мы в детстве играли в ладушки.
Природа опрокинулась. Буратино, завизжав зацепившимися штанами, кудахнулся, пролетев до дна копну перекати-поля. А когда он пришел в себя, среди тишины, в непрерывном колючем кружеве, он увидел луну. Она обливала.
— Лий-ти-нант! Вы у меня будете заглядывать в жерло каждому матросу!
Командир — лысоватый, седоватый, с глазами навыкате — уставился на только что представившегося ему «по случаю дальнейшего прохождения» лейтенанта-медика в парадной тужурке, только что прибывшего служить из Медицинской академии.
Вокруг — пирс, экипаж, лодка.
От такого приветствия лейтенант онемел. Столбовой интеллигент: прабабка — фрейлина двора; дедушка — академик вместе с Курчатовым; бабушка — академик вместе с Александровым; папа — академик вместе с мамой; тетка — профессор и действительный член, еще одна тетка — почетный член! И все пожизненно в Британском географическом обществе!
Хорошо, что командир ничего не знал про фрейлину двора, а то б не обошлось без командирских умозаключений относительно средств ее существования.
— Вы гов-но, лейтенант! — продекламировал командир. — Повторите!
Лейтенант — как обухом по голове — повторил, и…
— Вы говно, лейтенант, повторите!
И лейтенант опять повторил.
— И вы останетесь говном до тех пор, пока не сдадите на допуск к самостоятельному управлению отсеком. Пи-ро-го-вым вы не будете. Мне нужен офицер, а не клистирная труба! Командир отсека, а не давящий клопов медик! Вы научитесь ползать, лейтенант! Ни-как-ких сходов на берег! Жену отправить в Ленинград. Жить на железе. На же-ле-зе! Все! А теперь поздравляю вас со срочным погружением в задницу!
— Внимание личного состава! — обратился командир к строю. — В наши стройные ряды вливается еще один… обманутый на всю оставшуюся жизнь. Пе-ред вами наша ме-ди-ци-на!!!
Офицеры, мичмана и матросы изобразили гомерический хохот.
Командир еще что-то говорил, прерываемый хохотом масс, а лейтенант отключился. Он стоял и пробовал как-то улыбаться.
Под музыку можно грезить. Под музыку командирского голоса, вылетающего, как ни странно, из командирского рта, лейтенанту грезились поля навозные.
Молодой лейтенант на флоте беззащитен. Это моллюск, у которого не отросла раковина. Он или погибает, или она у него отрастает.
«Офицерская честь» — павший афоризм, а слова «человеческое достоинство» вызывают у офицеров дикий хохот. Так смеются пьяные проститутки, когда с ними вдруг говорят о любви.
Лейтенант-медик, рафинированный интеллигент, — его шесть лет учили, все это происходило на «вы», интернатура, полный дом академиков, — решил покончить с собой. Пошел и наглотался таблеток. Еле откачали.
Командира вызвали к комдиву и на парткомиссию.
— Ты чего это… старый, облупленный, седоватый, облезлый, лупоглазый козел, лейтенантов истребляешь? Совсем нюх потерял? — сказал ему комдив.
То же самое, только в несколько более плоской форме, ему сказали на парткомиссии и влепили выговор. Там же он узнал про чувство собственного достоинства у лейтенанта, про академиков, Британское географическое общество и фрейлину двора.
Командир вылетел с парткомиссии бешеный:
— Где этот наш недолизанный лейтенант? У них благородное происхождение! Дайте мне его, я его долижу!
И обстоятельства позволили ему долизать лейтенанта.
— Лий-ти-нант, к такой-то матери, — сказал командир по слогам, — имея бабушку, про-сти-тут-ку двора Ее Величества и британских географических членов со связями в белой эмиграции, нужно быть пол-ным и-ди-о-то-м, чтобы попасть на флот! Флот у нас — рабоче-крестьянский! А подводный — тем более. И служить здесь должны рабоче-крестьяне. Великие дети здесь не служат. Срочные погружения не для элиты! Вас обидели? Запомните, лейтенант! Вам за все заплачено! Деньгами. Продано, лейтенант, продано. Обманули и продали. И нечего тут девочку изображать. Поздно. Офицер, как ра-бы-ня на помосте, может рыдать на весь базар — никто не услышит. Так что ползать вы у меня будете!
Лейтенант пошел и повесился. Его успели снять и привести в чувство.
Командира вызвали и вставили ему стержень от земли до неба.
— А-а-а, — заорал командир, — х-х-х, так!!! — и помчался доставать лейтенанта.
— Почему вы не повесились, лейтенант? Я спрашиваю, почему? Вы же должны были повеситься? Я должен был прийти, а вы должны были уже висеть! Ах мы не умеем, нас не научили, бабушки академики, сифилитики с кибернетиками. Не умеете вешаться — не мусольте шею! А уж если приспичило, то это надо делать не на моем экипаже, чтоб не портить мне показатели соцсоревнования и атмосферу охватившего нас внезапно всеобщего подъема! ВОН ОТСЮДА!
Лейтенант прослужил на флоте ровно семь дней! Вмешалась прабабушка — фрейлина двора, со связями в белой эмиграции, Британское географическое общество со всеми своими членами; напряглись академики — и он улетел в Ленинград… к такой-то матери…
Службу на флоте нельзя воспринимать всерьез, иначе спятишь. И начальника нельзя воспринимать всерьез. И орет он на тебя не потому, что орет, а потому что начальник — ему по штату положено. Не может он по-другому. Он орет, а ты стоишь и думаешь:
— Вот летела корова… и, пролетая над тобой, любимый ты мой, наделала та корова тебе прямо… — и тут главное во время процесса не улыбнуться, а то начальника кондратий хватит, в горле поперхнет, и умрет он, и дадут тебе другого начальника.
Но лучше всего во время разноса не думать ни о чем, отключаться: только он прорвался к твоему телу, а ты — хлоп, и вырубился. А еще можно мечтать: стоишь… и мечтаешь…
— ЦДП!
— Есть ЦДП!
Центральный вызывает, вот черт!
— Начхим есть?
— Есть.
— Вас в центральный пост.
Вот так всегда: только подумаешь о начальнике, а он тут как тут. Ну, теперь расслабьтесь. На лицо — страх и замученный взгляд девочки-полонянки.
— Идите сюда!.. Ближе!.. Нечего трястись! Вы — кто?! Я вас спрашиваю: вы — кто? Я вам что? Я вам кто?! Кто? Кто?!
Про себя медленно: «Дед Пихто!»
— Почему не доложили? Почему? Я вас спрашиваю — почему?!!
Ой! О чем он?
— Очнитесь, вы очарованы! Я спрашиваю: где? Где?!
Под «где» такая масса смешных ответов, просто диву иногда даешься. Но главное, чтоб на лице читался страх — за взыскание, за перевод, за все. Пусть читается страх. А внутри мозг себе нужно заблокировать. Сейчас мы этим и займемся, благо что времени у нас навалом. Прекрасные бывают блоки. У некоторых получается так хорошо и сразу, что трудности только с возвращением в тот верхний, удивительный мир, Например, он к тебе уже приступил, а ты представляешь себе арбуз. Тяжелый. Попочка должна быть маленькой, это я про арбуз, а маковка — большой. Только тронешь — сразу треснет. И вгрызаемся. И потекло по рукам. Можно теперь немножко посмотреть, что там он делает.
— Когда! Когда?! Когда это случилось?!
Ой, что тут творится! Ой, сколько слюней!
— …в приказе! Не сойдете с корабля! Сдохнете!!! Да! Я вам покажу!..
Интересно, что…
— Я вас научу!
Интересно, чему…
— Выть у меня будете!
Ах этому.
— Выть!!! И грызть железо! Вот вам сход, вот!
Ой какие неприличные у нас жесты.
— Вот… вам перевод! Вот… вам… в рот… ручку от зонтика! Обсосетесь!!!
Ну что за выражения. И вообще, Саша, с кем ты служишь? Где мама дала ему высшее образование?
— Запрещаю вам сход навсегда! Сгниете здесь! ВОТ ТАК ВОТ! Чего нос воротите?! Чего нос… Каждый день мне доклад! Слышите? Каждый божий день!
У-тю-тю, маленький, ну чего ж ты так орешь, а?
— …и зачетный лист… сегодня же! У помощника! Лично мне будете все сдавать! Вот так… да… а вы думали… Жить начнем по новой! Никуда вы не переведетесь! Сгниете здесь! Вместе сгнием! А вот когда вы приползете… вот тогда…
Ну какие дикие у нас мечты.
— Да, да, да! Вот тогда посмотрим! ВОН ОТСЮДА-А!
Ох и пасть! Пропасть. Ну и пасть, чтоб им пропасть.
Медленно по трапу — «рожденный ползать летать не может». А как хотелось. Бабочкой. Махаоном. И по полю. До горизонта. Небо синее. Далеко-далеко. Головенка безмозглая. Ни черта там нет. Совсем ничего. А иначе как бы мы сюда попали целоваться в клюз… Теперь — увы нам…
— Почему зад зашит?!
Я обернулся и увидел нашего коменданта. Он смотрел на меня.
— Почему у вас зашит зад?!
А-а… это он про шинель. Шинель у меня новая, а складку на спине я еще не распорол. Это он про складку.
— Разорвите себе зад, или я вам его разорву!!!
— Есть… разорвать себе зад…
Все коменданты отлиты из одной формы. Рожа в рожу. Одинаковы. Не искажены глубокой внутренней жизнью.
Сицилийские братья. А наш уж точно — головной образец. В поселке его не любят даже собаки, а воины-строители, самые примитивные из приматов, те ненавидят его и днем и ночью; то лом ему вварят вместо батареи, то паркет унесут. Позвонят комендантской жене и скажут:
— Комендант прислал нас паркет перестелить (наш комендант большой любитель дешевой рабочей силы). — Соберут паркет в мешок, и привет!
А однажды они привели ему на четвертый этаж голодную лошадь. Обернули ей тряпками копыта и притащили. Привязали ее ноздрями за ручку двери, позвонили и слиняли.
Четыре утра. Комендант в трусах до колена, спросонья:
— Кто?
Лошадь за дверью:
— Уф!
— Что? — комендант посмотрел в глазок.
Кто-то стоит. Рыжий. Щелкнул замок, комендант потянул дверь, и лошадь, удивляя запятившегося коменданта, вошла в прихожую, заполнив ее всю. Вплотную. Справа вешалка, слева полка.
— Брысь! — сказал ей комендант. — Эй, кыш.
— Уф! — сказала лошадь и, обратив внимание влево, съела японский календарь.
— Ах ты зараза с кишками! — сказал шепотом комендант, чтоб не разбудить домашних.
Дверь открыта, лошадь стоит, по ногам дует. Он отвязал ее от двери и стал выталкивать, но она приседала, мотала головой и ни в какую не хотела покидать прихожей.
— Ах ты дрянь! Дрянь! — Комендант встал на четвереньки. — Лярва караванная! — и прополз у лошади между копытами на ту сторону. Там он встал и закрыл дверь. Пока придумаешь, что с ней делать, ангину схватишь.
— Скотина! — сказал комендант, ничего не придумав, лошади в зад и ткнул в него обеими руками.
Лошадь легко двинулась в комнату, снабдив коменданта запасом свежего навоза. Комендант, резво замелькав, обежал эту кучу и поскакал за ней, за лошадью, держась у стремени, пытаясь с ходу развернуть ее в комнате на выход.
Лошадь по дороге, потянувшись до горшка с традесканцией, лихо — вжик! — ее мотанула. И приземлился горшочек коменданту на темечко. Вселенная разлетелась, блеснув!
От грохота проснулась жена. Жена зажгла бра.
— Коля… чего там?
Комендант Коля, сидя на полу, пытался собрать по осколкам череп и впечатления от всей своей жизни.
— Господи, опять чего-то уронил, — прошипела жена и задремала с досады.
Лошадь одним вдохом выпила аквариум, заскользила по паркету передними копытами и въехала в спальню.
Почувствовав над собой нависшее дыхание, жена Коли открыла глаза. Не знаю, как в четыре утра выглядит морда лошади с ноздрями, с губами, с зубами, дожевывающая аквариумных рыбок. Впечатляет, наверное, когда над тобой нависает, а ты еще спишь и думаешь, что это дышит мерзавец Коля. Открываешь глаза и видишь… зубы— клац! Клац! — жуть вампирная.
Долгий крик из спальни возвестил об этом поселку.
Лошадь вытаскивали всем населением.
Уходя, она лягнула сервант.
Те, что долго толкаются на флоте, знают всех. Как собаки из одного района: подбежал, понюхал за ножкой — свой!
Если вам не надо объяснять, почему на флоте нет больных, а есть только живые и мертвые, значит, вы должны знать Мишу Зверева, старшего помощника начальника штаба дивизии атомоходов, капитана второго ранга.
Когда он получил своего «кап-два», он шлялся по пирсу пьяненький и орал в три часа ночи, весь в розовом закате, нижним слоям атмосферы:
— Звезда! Нашла! Своего! Героя!
У него была молодая жена. Придя с моря, он всегда ей звонил и оповещал: «Гони всех, я начал движение», — и жена встречала его в полном ажуре, как у нас говорят, по стойке «смирно», закусив подол. И он никогда не находил свои в беспорядке брошенные рога. Всегда все было в полном порядке.
С ним все время происходили какие-нибудь маленькие истории: то колами побьют на Рижском взморье, потому что рядом увели мотоцикл, а рожа у Миши не внушает доверия, то еще что-нибудь.
Он обожал их рассказывать. При этом он улыбался, смотрел мечтательно вдаль и рассказывал не торопясь, с паузами для смеха, поджидая отстающих. Обычно это происходило после обеда, когда все уже наковырялись в тарелках. Рассказ начинался с этакого романтического взгляда поверх голов, кают-компания замирала, а Миша вздыхал и начинал с грустной улыбкой:
— Родился я в Нечерноземье… на одном полустанке… едри его мать… М-да-а. Так вот, в отпуске я задумал однажды сходить в баню.
Для того чтобы сократить количество «едри его мать» до необходимого минимума, расскажем всю историю сами.
Перед баней он оброс недельной щетиной до самых глаз, надел ватничек на голое тело, треух, синие репсовые штаны, наши, флотские, дырявые сандалии на босую ногу, взял под мышку березовый веник и двинулся не спеша.
А вокруг лето, птички чирикают, воздух, цветы, настроение, сво-бо-да!
Давно замечено, что, чем дальше от флота, тем лучше твое настроение, и чем ближе к флоту, тем оно все пакостней и пакостней, а непосредственно на флоте оно и вовсе никуда не годится.
Далеко от флота ты хорошо дышишь, шутишь, смеешься веселый, говоришь и делаешь всякие глупости, как все прочее гражданское население.
Для того чтоб дойти до бани, нужно миновать полустанок. На нем как раз остановился какой-то воинский эшелон. У ближайшего вагона стоял часовой. Ну какой строевик, я вас спрашиваю, пройдет спокойно мимо солдата и ничего не скажет? Это ж так же тяжело, как псу пройти мимо столба.
Миша не мог пройти, он почувствовал сопричастность, остановился и подошел:
— Откуда едете?
Часовой покосился на него и хмуро буркнул:
— Откуда надо, оттуда и едем.
— А куда едете?
— Куда надо… туда и едем…
— А что везете-то?
— А что надо… то и везем…
— Ну ладно, сынок, служи, охраняй. Родина тебе доверила, так что давай бди! А я пошел.
— Куда ж ты пошел, дядя, — скинул часовой с плеча карабин и передернул затвор, — стой, стрелять буду!..
Капитан, начальник эшелона, с трудом оторвал голову от стола. Вид у него был синюшный (их бин больной).
Перед ним стоял Миша Зверев, и сквозь дремучую щетину на капитана смотрели веселые глаза.
— Здрасте, хе-хе…
— Здрасте…
— Вот, взяли… хе-хе… — некстати захекал Миша.
— Интересовался, — вылез вперед часовой, — куда едем, что везем.
— Молодец, Петров! — прокашлял капитан. — Документы есть?
— Как-кие документы, отец родной? — сказал Миша. — Я же в баню шел…
— Значит, так! Особый отдел мы с собой не возим. Поэтому на станции сдадим.
— Товарищ капитан, я капитан второго ранга Зверев, старший помощник начальника штаба, я документы могу принести, если надо!
— Не надо, — сказал капитан, застряв взглядом в Мишиной щетине. — Сидоров!
Появился Сидоров, который был на три головы больше того, что себе физически можно представить.
— Так, Сидоров, заверни товарища… м-м… старшего помощника начальника штаба… и в тот, дальний штабной вагон. Писать не выводить, пусть там делает. Ну и так далее…
Сидоров завернул товарища (старшего помощника начальника штаба) под мышку и отнес его в тот дальний вагон, бросил ворохом на пол и со словами: «Ша, Маша», — закрыл дверь.
«В вагоне раньше ехали лошади», — успел подумать Миша. Дернуло. От толчка он резко пробежался на четвереньках, остановился, подобрал веник и рассмеялся.
— Надо же, — сказал он, — поехали…
Вагон как вагон. Перестук колес располагал к осмыслению, и Миша расположился к осмыслению прямо на соломе.
Скоро остановились. Станция. Зверев вскочил и заволновался. Сейчас за ним придут. «Это что ж за станция? — все беспокоился и беспокоился он. — Не видно. Черт знает что! Чего же они?» За ним не шли.
— Эй! — высунулся он в окошко, перепоясанное колючей проволокой. — Скажите там командиру эшелона! Я — Зверев! Я— старший помощник начальника штаба! — обращался он ко всем подряд, и все подряд пугались его неожиданной физиономии, а одна бабка так расчувствовалась от внезапности, что сказала: «О-о хосподи!» — ослабела и села во что-то, чвакнув.
Миша хохотал над ней как безумный, пока вагон не дернуло. О нем явно забыли. Станции мелькали, и на каждой он орал, подкарауливая у окошка прохожих: «Я — Зверев! Скажите! Я— Зверев!..»
Через трое суток в Ярославле о нем вспомнили («У нас там был этот… как его… начальник штаба») и сдали в КГБ.
За трое суток он превратился в дикое, волосатое, взъерошенное существо с выпученными глазами и острым кадыком. Пахло от него так, что вокруг носились взволнованные мухи.
— Ну? — спросили его в КГБ.
— Я — Зверев! — заявил он с видом среднего каторжанина. — Я — старший помощник начальника штаба! — добавил он не без гордости и подмигнул. Мигать не хотелось, просто так получилось. Рожа — самая галерная.
— Документы есть?
— Как-ки-е до-ку-мен-ты? — в который раз задохнулся Миша. — Я в баню шел! Вот! — и в доказательство он сунул им под нос веник, которым иногда подметал в вагоне.
— А чем вы еще можете доказать?
— Что?
— Ну, то, что вы — Зверев.
Миша осмотрел себя и ничего не нашел. И тут он вспомнил. Вспомнил! Что в Ярославле у него есть дядя! Ы-ы! Родной! Двадцать лет не виделись!
— Дядя у меня есть! — вскричал он. — Ы-ы! Родной! Двадцать лет не виделись! Родной дядя! Едри его мать!
К дяде поехали уже к ночи.
— Вы такой-то?..
— Я… такой-то…
— Одевайтесь!
И дядя вспомнил то героическое время, когда по ночам выясняли, кто ты такой.
Родного дядю привезли вместе с сандалиями. Когда он вошел в помещение, к нему из угла, растопырив цепкие руки, метнулось странное существо.
— Дядя! Родной! — верещало оно противно, дышало гнилым пищеводом и наждачило щеку.
— Какой я тебе дядя?!. Преступник!.. — освобождался дядя, шлепая существо по рукам.
Дядю успокоили, и под настольной лампой он признал племянника и прослезился.
— Служба у нас такая, — извинились перед ним, — вы знаете, черт его знает, а вдруг…
— Да! Да!.. — повторял радостный дядя. — Черт его знает! — и пожимал руки КГБ, племяннику и самому себе. Радующегося непрерывно, его увезли домой.
— А вы, товарищ Зверев, если хотите, можете прямо сейчас идти на вокзал. Здесь недалеко. А мы позвоним.
На вокзал он попал в четыре утра. Серо, сыро, и окошко закрыто. Миша постучал, тетка открыла.
— Я — Зверев! — сунул он свою рожу. — Мне билет нужен. Вам звонили.
— Давайте деньги.
— Какие деньги? Я же без денег! Ты что, кукла, — он заскреб щетиной по прилавку, — совсем, что ли, людей не понимаешь?
«Кукла» закрыла форточку. Нервы, расшатанные вагоном, КГБ и дядей, не выдержали.
— Я — Зверев! — замолотил он в окошко. — Я от КГБ! Вам звонили! Я от КГБ! От! Ка! Ге! Бе! — скандировал он. Тетка взялась за телефон:
— Здесь хулиганят!
Миша молотил и молотил:
— Я — Зверев! Открой! Эй!
За его спиной уже минут пять стоял милиционер. Он дождался, когда Миша устал, и вежливо постучал его по плечу. Миша обернулся.
— Вы Зверев?
— Да-а… — Миша до того растерялся оттого, что его хоть кто-то сразу признал, что расплакался и дал себя связать. В машине он припадал к милицейскому плечу и, слюнявя его, твердил, что он — Зверев, что он — в баню, что он — в КГБ…
— Знаем, знаем, — говорили ему мудрые милиционеры.
— А я еще старший начальник помощника штаба! — останавливался среди соплей Миша и, отстранившись и вперившись, напряженно искал возражений.
— Видим, видим, — отвечали ему милиционеры. Мудрые милиционеры сдали его немудрым, а те заперли его до понедельника.
Миша замолотил опять:
— Я — Зверев! Сообщите в КГБ! Я — Зверев!
— А почему не в ООН? Пересу де Куэльяру, ему тоже будет интересно, — говорили немудрые и пожимали плечами. — Ну, так нельзя! Не дают работать. Накостылять ему, что ли? Чуточку… — и накостыляли…
В конце концов, в понедельник все разобрались во всем! (Едри его мать!) КГБ с милицией проводили его на вокзал, вручили ему билет, посадили в поезд, и он начал обратный путь на свой полустанок…
Когда он слез с поезда, от него шарахнулись даже гуси. Миша пробирался домой огородами. Подойдя ближе, он услышал музыку. В его доме творилось веселье. Миша присел в кустах. Жизнь научила его осторожности.
Вскоре на крыльцо вывалился друг детства Вася. Вывалился, встал с кряком и отправился в кусты, гундося и расстегиваясь по дороге. У кустов он остановился, закачался, схватил себя посередине, и из него тут же забил длинненький фонтанчик.
Когда фонтанчик свое почти отметал, навстречу ему из кустов вдруг поднялось странное создание.
— Чего это здесь?.. А? Вася? — спросило создание голосом Мишки.
— Вот надо же было так упиться! — сказал Вася. — Привидится же такое… — и, сунув недоделанный фонтанчик в штаны, повернул к дому.
— Стой! — одним махом настиг его Миша, и Вася засучил ножками, утаскиваемый.
Оказалось, что Мишу всем полустанком дней десять искали баграми на озере, а потом решили — хорош! — и справили поминки.
— Где вы были?
— Кто? Я?
— Да, да, вы! Где вы были?
— Где я был?
Комдив-раз — командир первого дивизиона — пытает Колю Митрофанова, командира группы.
— Я был на месте.
— Не было вас на месте. Где вы были?
Лодка только прибыла с контрольного выхода перед автономкой, и Колюня свалил с корабля прямо в ватнике и маркированных ботинках. Еще вывод ГЭУ[1] не начался, а его уже след простыл.
— Где вы были?
— Кто? Я?
— Нет, вы на него посмотрите, дитя подзаборное, да, да, именно вы, где вы были?
— Где я был?
Колюша на перекладных был в Мурманске через три часа. Просто повезло юноше бледному. А в аэропорту он был через четыре часа. Сел в самолет и улетел в Ленинград. Ровно в семь утра он был уже в Ленинграде.
— Где вы были?
— Кто? Я?
— Да, да! Вы, вы, голубь мой, вы, яхонт, — где вы были?
— Я был где все.
— А где все были?
Шинель у Коленьки висела в каюте; там же ботинки, фуражка. Его хватились часа через четыре. Все говорили, что он здесь где-то шляется или спит где-то тут.
— Где вы были?!
— Кто? Я?
— ДА! ДА! ВЫ! Сука, где вы были?!
— Ну, Владимир Семенович, ну что вы, в самом деле, ну где я мог быть?
— Где вы были, я вас спрашиваю?!
За десять часов в Ленинграде Коля успел: встретить незнакомую девушку, совершить с ней массу интересных дел и вылететь обратно в Мурманск. Отсутствовал он, в общей сложности, двадцать часов.
— Где вы были, я вас спрашиваю?!
— КТО? Я?
— Да, сука, вы! Вы, кларнет вам в жопу! Где вы были?
— Я был в отсеке.
Комдив чуть не захлебнулся.
— В отсеке?! В отсеке?! Где вы были?!!!
Я ушел из каюты, чтоб не слышать эти вопли Венского леса.
Закончился опрос жалоб и заявлений, но личный состав, разведенный по категориям, остался в строю.
— Приступить к опросу функциональных обязанностей, знаний статей устава, осмотру формы одежды! — прокаркал начальник штаба.
Огромный нос начальника штаба был главным виновником его клички, известной всем от адмирала до рассыльного, — Долгоносик.
Шел инспекторский строевой смотр. К нему долго готовились и тренировались: десятки раз разводили экипажи подводных лодок под барабан и строили их по категориям: то есть в одну шеренгу — командиры, в другую — замы со старпомами, потом — старшие офицеры, а затем уже — мелочь россыпью.
В шеренге старших офицеров стоял огромный капитан второго ранга, командир БЧ-5 по кличке «Ботик Петра Первого», старый, как дерьмо мамонта — на флоте так долго не живут. Он весь растрескался, как такыр, от времени и невзгод. В строю он мирно дремал, нагретый с загривка мазками весеннего солнца; кожа на лице у него задубела, как на ногах у слона. Он видел все. Он не имел ни жалоб, ни заявлений и не помнил, с какого конца начинаются его функциональные обязанности.
Перед ним остановился проверяющий из Москвы, отглаженный и свежий капитан третьего ранга (два выходных в неделю), служащий центрального аппарата, или, как их еще зовут на флоте, «подшакальник».
«Служащий» сделал строевую стойку и…
— Товарищ капитан второго ранга, доложите мне… — проверяющий порылся в узелках своей памяти, нашел нужный и просветлел ответственностью: —…текст присяги!
Произошел толчок, похожий на щелчок выключателя; веки у Ботика дрогнули, поползли в разные стороны, открылся один глаз, посмотрел на мир, за ним другой. Изображение проверяющего замутнело, качнулось и начало кристаллизоваться. И он его увидел и услышал. Внутри у Ботика что-то вспучилось, лопнуло, возмутилось. Он открыл рот и…
— Пошшшел ты… — и в нескольких следующих буквах Ботик обозначил проверяющему направление движения. Ежесекундно на флоте несколько тысяч глоток произносят это направление.
— Что?! — не понял проверяющий из Москвы (два выходных в неделю).
— Пошел ты… — специально для него повторил Ботик Петра Первого и закрыл глаза. Хорош! На сегодня он решил их больше не открывать.
Младший проверяющий бросился на розыски старшего проверяющего из Москвы.
— А вот там… а вот он… — взбалмошно и жалобно доносилось где-то с краю.
— Кто?! — слышался старший проверяющий. — Где?!
И вот они стоят вдвоем у Ботика Петра Первого.
Старшему проверяющему достаточно было только взглянуть, чтобы все понять. Он умел ценить вечность. Ботик откупорил глаза — в них была пропасть серой влаги.
— Куда он тебя послал? — хрипло наклонился старший к младшему, не отрываясь от Ботика.
Младший почтительно потянулся к уху начальства.
— М-да-а? — недоверчиво протянул старший и спокойно заметил: — Ну и иди куда послали. Спрашиваешь всякую… — и тут старший проверяющий позволил себе выражение, несомненно относящееся к животному миру нашей родной планеты.
— Закончить опрос функциональных обязанностей! — протяжно продолгоносил начальник штаба. — Приступить к строевым приемам на месте и в движении!
Офицер свихнуться не может. Он просто не должен свихнуться. По идее — не должен.
Бывают, правда, отдельные случаи. Помню, был такой офицер, который на эсминце «Грозный» исполнял кроме трех должностей одновременно еще и должность помощника командира.
Его год не спускали на берег. Сначала он просился, как собака под дверью: все ходил, скулил все, а потом затих в углу и сошел с ума.
Его сняли с борта, поместили в госпиталь, потом еще куда-то, а потом уволили по-тихому в запас.
Говорят, когда он шел с корабля, он смеялся как ребенок. Бывает, конечно, у нас такое, но чаще всего офицер, если окружающим что-то начинает казаться, все же дурочку валяет — это ему в запас уйти хочется, офицеру, вот он и лепит горбатого.
Раньше в запас уйти сложно было; раньше нужно было или пить беспробудно, или, как уже говорилось, лепить горбатого.
Но лепить горбатого можно только тогда, когда у тебя способности есть, когда талант имеется и в придачу соответствующая физиономия, когда есть склонность к импровизации, к театру есть склонность или там — к пантомиме…
Был у нас такой орел. Когда в магазине появились детские бабочки на колесиках, он купил одну на пробу.
Бабочка приводилась в действие прикрепленной к ней палочкой: нужно было идти и катить перед собой бабочку, держась за палочку; бабочка при этом махала крыльями.
Он водил ее на службу. Каждый день. На службу и со службы.
Долго водил, бабочка весело бежала рядом.
С того момента, как он бабочку водить стал, он онемел: все время молчал и улыбался.
С ним пытались говорить, беседовать, его проверяли, таскали по врачам. А он всюду ходил с бабочкой: открывалась дверь, и к врачу сначала впархивала бабочка, а потом уже он.
И к командиру дивизии он пошел с бабочкой, и к командующему…
Врачи пожимали плечами и говорили, что он здоров… хотя…
— Ну-ка, посмотрите вот сюда… нет… все вроде… до носа дотроньтесь…
Врачи пожимали плечами и не давали ему годности. Скоро его уволили в запас. На пенсию ему хватило. До вагона его провожал заместитель командира по политической части: случай был исключительно тяжелый. Зам даже помог донести кое-что из вещей.
Верная бабочка бежала рядом, порхая под ногами прохожих и уворачиваясь от чемоданов. Перед вагоном она взмахнула крыльями в последний раз: он вошел в вагон, а ее, неразлучную, оставил на перроне.
Зам увидел и вспотел.
— Вадим Сергеич! — закричал зам, подхватив бабочку: как бы там, в вагоне, без бабочки что-нибудь не случилось. Выбросится еще на ходу — не отпишешься потом. — Вадим Сергеич! — зам даже задохнулся. — Бабочку… бабочку забыли… — суетился зам, пытаясь найти дверь вагона и в нее попасть.
— Не надо, — услышал он голос свыше, поднял голову и увидел его, спокойного, в окне. — Не надо, — он смотрел на зама чудесными глазами, — оставь ее себе, дорогой, я поводил, теперь ты поводи, теперь твоя очередь… — с тем и уехал, а зам с тем и остался.
Или, вернее, с той: с бабочкой…
— Где этот моральный урод?!
Слышите! Это меня старпом ищет. Сейчас он меня найдет и заорет:
— Куда вы суетесь со своим ампутированным мозгом?!!
А теперь разрешите представиться: подводник флота Ее Величества России, начальник химической службы атомной подводной лодки, или, проще, химик.
Одиннадцать лет Северный флот качал меня в своих ладонях и докачал до капитана третьего ранга.
— Доросли тут до капитана третьего ранга!!! — периодически выл и визжал мой старпом, после того как у него включалась вторая сигнальная система и появлялась, извините, речь, и я знал, что, если мой старпом забился в злобной пене, значит, все я сделал правильно — дорос!
Умный на флоте дорастает до капитана первого ранга, мудрый — до третьего, а человек-легенда — только до старшего лейтенанта.
Нужно выбирать между капитаном первого ранга, мудростью и легендой.
«Кто бы ты ни был, радуйся солнцу!» — учили меня древние греки, и я радовался солнцу. Только солнцу и больше ничему.
Химия на флоте всегда помещалась где-то в районе гальюна и ящиков для противогазов.
— Нахимичили тут! — говорило эпизодически мое начальство, и я всегда удивлялся, почему при этом оно не зажимает себе нос.
Химик на флоте — это не профессиональный промысел, не этническая принадлежность и даже не окончательный диагноз.
Химик на флоте — это кличка. «Отзывается на кличку „химик“».
— Хы-мик! — кричали мне, и я бежал со всех ног, разлаписто мелькая, как цыпленок за ускользающим конвейером с пищей; и мне не надо было подавать дополнительных команд «Беги сюда» или «Беги отсюда». Свою кличку «химик» лично я воспринимал только с низкого старта.
— Наглец! — говорили мне.
— Виноват! — говорил я.
— Накажите его, — говорили уже не мне. И меня наказывали.
«НХС» — значилось у меня на карманной бирке и расшифровывалось друзьями как «нахальный, хамовитый, скандальный».
— С вашим куриным пониманием всей сущности офицерской службы! — кричали мне в края моей ушной раковины, на что я хлопал себя своими собственными крыльями по бедрам и кричал:
— Ку-ка-ре-ку! — и бывал тут же уестествлен.
«Кластерный метод», как говорят математики. Берется «кластер» — и по роже! И по роже!
На флоте меня проверяли на «вшивость», на «отсутствие», на «проходимость» и «непроходимость», на «яйценоскость» и на «укупорку», и везде стояло: «вып.» с оценкой «хорошо».
— Наклоните сюда свой рукомойник!!! (Голову, наверное.) — Я сделаю вам вливание! Я вас физически накажу!
Есть, наклонил.
— Перестаньте являть собой полное отсутствие!!!
Есть, перестал.
— И закусите для себя вопрос!!!
Уже закусил.
— А что вы вообще можете, товарищ капитан третьего ранга, подводник флота Ее Величества России?
Я могу все:
От тамады до дворника,
От лопаты до космоса,
От канавы до флота!
Могу — носить, возить, копать, выливать, вставлять!
Могу — протереть влажной ветошью!
Могу — еще раз!
А Родину защищать?
А это и есть «Родину защищать». Родина начинается с половой тряпки… для подводника флота Ее Величества России… и химика, извините за выражение…
В глазах застыла картина навсегда: центральный пост атомного ракетоносца; размеренно и тихо; все по углам; лодка у пирса; послеобеденное время; все переваривают; в едином временном измерении; дремотно.
Вдруг в центральный — ни с того ни с сего — влетает старпом и, наклонившись, орет:
— Суки! Суки! Суки! Все — суки!!! У-у-у, ё-ол-ки! — и убегает.
Все застывают. Замирают. Соображают. Думают про себя. Онемело. Остекленело. Минуту, наверное.
Наконец мимо, внося с собой жизнь, проходит вахтенный: он пришел из другого отсека, не присутствовал.
Словно подуло. Потихоньку отпускает. Дышится. Движения свободней. Дежурный говорит матросу:
— Ты в трюме был? Давай рысью туда.
Тот в трюм.
Все оживает, восстанавливается и — потекло; размеренно; чинно; послеобеденное время; хорошо; опять все переваривают…
— Что это у вас?
— Это усы, товарищ капитан первого ранга!
— Это не усы, это трамплин для мандавошек.
— Сгниешь на «железе», сгниешь! А я говорю: сгниешь! Да… а вы думали, здесь что? Что вы думали?
— Чего вы тут сявку раз-зявили?! Что вы тут сидите молью! Я вам тут что? Что?! Я вас с-спрашиваю! Мал-чи-те! Лучше!!! Я вам верну дар речи, когда это нужно будет!!! Если хотите со мной говорить, то молчите!..
Абсолютно новый крик:
— Что вы тут ходите! Ногами! С умной рожей! Па-дай-ди-те сюда, я вам верну человеческий облик!..
— По-ротно на одного линейного дистанции…
— Ссс-чет! — Раз! — Ииии-раз!!!
— Поздравляю вас!
— Уууу-ррр-ааа!!!
— Эй, сколопендра!
— Это вы мне?..
— А кому же? Ползи сюда!..
— Что вы мечетесь, как раненная в жопу рысь! Вы мичман или где?..
— Слушай, что стряслось во Вселенной? Умер кто-нибудь из высшего командования или съели твой завтрак?
— Где ваш конспект?
— Сильные не конспектируют.
— Кто вы такой? Кто вы такой, я вас спрашиваю?! Вот доложите, кто вы такой!
— Что вы тут разматываете сопли по щекам? Что вы тут роняете пену на асфальт? Га-ва-ри-те члена-раздель-на! Члена-раздельна! Каждый свой член в раздельности!
— Где ваш план? Что вы мне подсовываете здесь постоянно?! Это что? План? Почему за месяц? Где за год? Восстановить немедленно! Жизнь без плана — жизнь впустую!..
— Что вы тут опять написали? Липа должна быть липовой, а не дубовой. Поймите, дело может стоять, но журнал должен идти.
— Что такое флотский смех? Это когда по тебе промахнулись.
— И все-таки, а какова преамбула!
— Чё?
— Преамбула, говорю, какова?
— Чё?
— Да-да-да! Да! Те же яйца, только в профиль! Значить, так! Задёрнить! Восстановить методом заливания! Нештатные тропинки уничтожить! Ямы защебёнить! Для чего достать щебенку! Озеро одеть в гранитные берега. Назначаю вас старшим над этим безобразием. Горячку пороть не будем. К утру сделаем.
Через три часа, когда ты уже задёрнил:
— Так! Все! Дрова в исходное! Удалось отбиться, теперь это не наш объект.
— Видишь ли, Шура, замечания и традиции у нас с русско-японской войны. А может быть, с Чингисхана… Не устранены еще… И грань между замечанием и традицией такая стертая… что замечание легко переходит в традицию, а традиция… в замечание… Так что потом, когда мне говорят вот это: «славная традиция» или «беречь и умножать традиции, бережно сохранять»… я все думаю: о чем они говорят… бедные…
— У вас такое лицо, будто вы только что побывали в лапах нашей флотской организации…
— Не организации, а «долболедизма».
— А это как что?
— Дробь БП и долбить лед… до бетона…
— Личный состав, обалдевший от обилия вводных, действует ли по этим вводным?
— А как же! Аж пиджак заворачивается!..
— …и осуществили ремонт методом выхода из дверей…
— Боже мой, сколько не сделано… сколько не сделано… а сколько еще предстоит не сделать…
— Кя-ак сейчас размажу… по переборке! Тебя будет легче закрасить, чем отскрести…
— Говорят, подводнику положено десять метров дополнительной жилой площади. Есть постановление…
— Это только после увольнения в запас…
— Чтоб лечь и умереть спокойно…
— Только не квадратной, а кубической…
— Что это за корыто на вас?
— Это фуражка, товарищ капитан первого ранга!
— Бросьте ее бакланам, чтоб они ее полную насрали…
— Товарищ капитан третьего ранга, а когда нас накормят?
— Вот если б ты питался от моей груди, то был бы всегда сыт…
— Па-че-му не гла-жен?! Почему?! (По кочану, вот почему.) Времени не хватило?! Я вам найду время! Лучше б ты в море упал. Наберут отовсюду не поймешь каких трюмных!..
Начальник физической подготовки и спорта — флагманский мускул — доложил: «Слишком много у нас больных!»
Принято решение: впредь больных вместо физзарядки выводить на прогулку с… ломами! И знаете, больные резко сократились.
— Ч-т-о ж т-ы с-п-и-ш-ь, с-о-б-а-к-а, т-ы ж г-е-р-м-а-н-с-к-и-й к-о-н-ь… — между прочим, из германского героического эпоса.
— А из японского можешь?
— Могу: Ч-т-о ж т-ы с-п-и-ш-ь, с-о-б-а-к-а, т-ы ж я-п-о-н-с-к-и-й к-о-н-ь…
— …Великое, старина, — это простое… Простое, старина, — это плоское… Великое — это плоское, старина…
— Ты мешаешь мне правильно реагировать на те порции света и тепла, которые исходят от солнца лично для меня…
— Ты знаешь, какая самая первая самцовская обязанность?
— ?
— Метить территорию. О-собыми выделениями о-собой тер-рриториальной железы… Выходишь… ежедневно и… метишь…
— И последнее, товарищи! Так, с хвостов, встаньте в каре. И последнее. Командующий требует спокойствия и выдержки. В ходе инспекции десять человек сымитировали повешение. Трое доимитировались до того, что повесились…
— Ну как ваш новый зам?
— Видишь ли, Шура, в детстве его так сильно напугали «бабайкой», что еще с колыбели в ответ на «Коза идет, коза идет» он научился приставлять ладонь торцом к переносице.
— Наберут трусов на флот, а потом хотят, чтоб они умирали гер-роями…
Цок, цок, цок.
— Доложите в центральный: прибыл гражданский специалист к радистам.
— Цэнтралный. Прышол дэвишка, хочет радыстов.
— Я не девушка, я гражданский специалист. К радистам.
— Цэнтралный… ана нэ дэвишка… ана хочет радыстов.
— В пять утра прибыть в казарму!
— М-да-а…
— Не успели с моря приплыть — на тебе…
— Сейчас почти час, в два — дома, в три — на жене, в пять — в казарме…
— Вот они, пассаты, дующие в лицо…
— Мама моя, лучше б я назад в море ушел или в говно упал.
— Страна ты моя Дуремария…
— Вы что-то сказали или мне показалось?
— Вам показалось…
— Ночь. Везде темно. И только в Стране Дураков загорался свет…
— А в Абрам-мысе водку по прописке продают…
— Иди ты! А где ее берут?
— Кого? Водку?
— Нет, прописку…
— Внимание, товарищи! Командующий флотом объявил оргпериод флоту! С сегодняшнего дня — якорный режим. Сход запрещен. Экипаж на борту. Сходню сбросить!
— Мать моя женщина, опять семья на якорном режиме…
— Жалуйтесь. В лигу защиты сексуальных реформ…
— Никак не пойму, это что — домой сегодня не пустят?
— Плохо быть деревянным…
— Не-ет, флотом управляют двоечники…
— Вы хотите сказать, что командующий флотом — двоечник?
— А разве командующий флотом управляет флотом?..
— А мне еще двенадцать лет вот так просидеть на оргпериоде — и все!
— Помрешь, что ли?
— Пенсия…
— А-а…
— А американцы вообще говорят: «Войну им объявим, но не начнем. Они себя сами задолбают оргпериодами…»
Крыса попалась в петлю. Ее повесили в боевой рубке с биркой: «Повесилась в результате якорного режима».
— Я вас категорически приветствую. Прошу разрешения подержаться за вашу мужественную руку. Как ваше драгоценное для флота здоровье?
— Безнадежно здоров. Годен только к службе на подводных лодках. Место службы изменить нельзя. У нас нет оснований для беспокойств и переводов. А списывают с плавсостава теперь по двум статьям: трупные пятна и прободение матки.
— Ну, с маткой, я думаю, у нас все в порядке.
— Слушай, что это за козел ходил с вами море удобрять?
— Из института. Мы с ним три вахты проговорили. Я думал, он серьезный мужик, а он кандидатскую пишет…
— «Есть», «так точно», «никак нет» и «ура!» — четыре слова, отпущенных военнослужащему. Как из них сделать кандидатскую диссертацию? Не понимаю…
— Мужики, слушайте, что пишут в нашей любимой газете. Удивительное рядом. Докладываю близко к тексту: «Крейсер. Ночь. Корабль спит. Устало дышат кубрики. Затихли орудийные стволы. Легкий бриз. Лишь одно окно освещено. Это окно замполита. Стук в дверь. На пороге — старшина трюмный, старшина первой статьи Перфильев:
— Разрешите, товарищ капитан третьего ранга?
— Проходи, проходи, Перфильев…
— Вот, задумка есть, товарищ капитан второго ранга, как бы мне вывести свою команду в отличные?..
И еще долго-долго не тушился свет в каюте замполита».
— Во дают, растудыт ее в качель… живут же люди… к замполиту тянутся…
— А наш хрючит по ночам, как трофейная лошадь, аж занавески развеваются…
— Почему у вас начштаба зовут Бамбуком?
— Потому что деревянный и растет быстро.
— Факт, как говорится, на лице; я не хочу, чтоб он был у вас на лице.
— Я сейчас соберу узкий круг ограниченных людей; опираясь на них, разберусь как следует и накажу кого попало.
— Я теперь порой иногда даже думаю с ошибками.
— Если нет мозгов, бери блокнот и записывай! Я всегда так делаю.
— Я вчера в первый раз в жизни подумал, осмотрелся-осмотрелся, взглянул на жизнь трезво и ужаснулся.
— Поймите вы, созерцательное отношение к жизни нам чуждо, чуждо… Этим занимались древние греки… и хрен с ними.
— Товарищ командир, прошу разрешения быть свободным.
— Вас освободила Великая Октябрьская революция.
— Товарищ командир, прошу разрешения на сход с корабля.
— А зачем?
— К жене.
— Дети есть?
— Двое.
— Остальное — разврат!
Командир дивизии уставился в распорядительного дежурного (вахтенные, собаки, проворонили; черт, как он возник, неизвестно).
— Почему бревно плавает?
Распорядительный (в первый раз заступивший самостоятельно испуганный лейтенант с чахоточной грудью) испуганно приподнимается, вылезая из очков.
— Вы что… онемели?
— Так… (Время идет.)
— Я спрашиваю: почему плавает бревно?!!
— Так… удельный вес… этой… воды… он больше…
— Вы что, идиот?!
Лейтенант вздрагивает и смотрит долго.
— Идиот?!!
Лейтенант вздрагивает и смотрит долго.
— Почему… бревно… плавает?!!
Лейтенанта сняли, унесли, откачали, отжали. Комдив имел в виду акваторию, захламленную плавником.
Запись в личном деле: «Передан вместе с материальной частью».
…На завтраке
— …и жрет и жрет…
— А это психология отличника боевой и политической подготовки…
— …лежу я, значит, мечтаю о демобилизации, и вдруг…
— Крысиные блохи из вентиляции сыплются тебе прямо на рожу.
— Да они на человеке не живут.
— Укусят… и подыхают…
— А у меня вчера на подушке крыса ночевала…
— Военнослужащий может испытывать радость от человека напротив. Вот сидит человек напротив, а военнослужащий смотрит на него… и радуется… Так что ты говоришь насчет крысы?..
…На обеде
— Там город, Саня, город! Театр! Кино! Там женщины, Саня… прямо на асфальте… Идешь… на асфальте — и женщина… идешь — еще одна…
— Не люблю ночевать с дурами. Никакого интеллектуального удовлетворения…
— Ох и баба на днях попалась…
— Ви-тя (укоризненно)… Пехотный офицер образца 1913 урожайного года сообщил бы офицерскому собранию: «Элегия… элегия, а не женщина» или сказал бы: «Ее бедра метались, как пойманные форели», а Витенька, интеллект которого неизмеримо выше табурета, говорит «баба». И с этой женщиной он провел лучшие минуты сегодняшней ночи…
— Да пошел ты…
— Что вы ползете, как беременная мандавошка по мокрому… хууу-ю?!!
— А-а-а-тдать носовой!
— Есть отдать носовой!
— Отдать кормовой!
— Есть отдать кормовой!
— Проверить буй усилием шести человек на отрыв!
— Есть проверить буй усилием шести человек на отрыв!.. Проверен буй усилием шести человек на отрыв!.. Буй оторван…
— ПА-ЧЕ-МУ?!! (Пятнадцать восклицательных знаков.) Па-че-му не стрижен?!! (Глаза оловянные.)
— Так… тащ капитан второго ранга… ведь перешвартовка… а время теперь на подготовку к вахте не предоставляют… я докладывал… а в парикмахерской очередь…
Визг:
— Пачему не стрижен?!!
— Тык… я же… время же не дают… я отпрашивался… сегодня…
Вой:
— ПАЧЕМУ НЕ СТРИЖЕН?!!
— Тык… времени… же… а в парикмахерской…
— Хер в парикмахерской, хер! Почему не стрижен?!
Длительное молчание по стойке «смирно», потом:
— Есть…
Что и требовалось…
«Все пропьем, но флот не опозорим!»
— Да… был у нас один… непьющий… вообще ничего не пил совершенно… из партии исключили… он думал, что все тут — как в газетах… ну и от несоответствия совсем… одичал… командир его как вызовет на профилактику… так он выходил от него, и его тошнило… аллергия у него была… на командира… отказался с ним в автономку идти… ну и выгнали его… а что делать…
Твердые, как дерево; обветренные, как скалы; пьют все, что горит, после чего любят бешено все, что шевелится.
Белая ночь, розовая вода, тишь. По заливу медленно маневрирует тральщик. Гладь. На мостике три вытянувшиеся остекленевшие рожи (по три стакана в каждой). В глазах — синь. Воздух хрустальный. Баклан пытается сесть на флагшток. Мегафон в его сторону, и с поворота:
— Ты куда-а! Ку-да! Та-кой-то и такой-то рас-ку-ро-чен-ный па-пу-а-с!!!
По рейду: «…ас…ас…ас…»
С испугу баклан срывается и, хлопая крыльями, летит. Вслед ему на весь залив:
— Вот так и лети… ле-ти… к та-кой-то ма-те-ри!!!
— Комбриг перед строем, в подпитии, фуражка на глаза, чтоб никто не заметил. Из него факел метра на полтора. Покачиваясь, сложив губы дудочкой, примеряясь:
— Ну-у… Кто у нас за-ле-тел?.. се… дня…
— Да вот Плоскостопов…
— Плос-кос-то-пов! (Тыча пальцем.) Обрубок вы… а не офицер…
— Товарищ командир, тут вот телефонограмма для вас.
— Командир слегка не в себе, старательно не дыша:
— А выбрось ее… сь… сь…
— А? Что вы сказали, товарищ командир, куда? — дежурный склоняется от усердия.
— Выб-рось ее к-к-к… х-хе-рам…
На офицерском собрании:
— …И далее. Лейтенант Кузин привел себя в состояние полной непотребности и в этом состоянии вошел сквозь витрину прилавка магазина готового платья и всем стоячим манекенам задрал платья, после чего он вытащил свой…
Комдив, прерывая докладчика:
— Лейтенант…
— Лейтенант встал.
— Вы что, не можете себе бабу найти?!.
— Что?! Опять?! И уписался?!. Где он лежит?!. Так… ясно… струя кардинала, почерк австрийский…
— Пол-ный впе-ред!
— Так… товарищ командир, пирс же…
— Я те что?! Я те что, клозет тя поглоти?! Полный… Т-та-х!!!
— На-зад… Отдать носовой…
На пирсе строй полупьяных со вчерашнего матросов. Отменили приказ. Перед ними замполит: два метра и кулаки, слава богу, с голову шахматиста. Зам проводит индивидуальную беседу со всем строем одновременно:
— Я уже задрался идти вам навстречу!!! Облупился… весь!
Ноги отстегиваются! Куда ни поцелуй моряка, везде жопа! Ублюдки! Рок-ло! Салаги! Карасьва! (Волосатый кулак под нос.) Вот вам, суки, и вся политработа! Всем понюхать!
Все понюхали. Пожалуй, всё… а теперь на горшок и спать. Такая армия непобедима…
Мороз дул. Те, кто испытал на себе мороз, знают, что так сказать можно. Чахлое солнце размером с копейку мутно что-то делало сквозь небесную серь. Под серью сидел диверсант. Он сидел на сопке. На нем были непроницаемый комбинезон мехом внутрь с башлыком и электроподогревом. И ботинки на нем тоже были. Высокие. Непромокаемые, наши. И диверсант тоже был наш, но привлеченный со стороны — из диверсантского отряда. Ночевал он здесь же. В нашем снегу. А теперь он ел. Тупо. Из нашей банки консервной. Он что-то в ней отвернул-повернул-откупорил и стал есть, потому что банка сама сразу же и разогрелась.
Широко и мерно двигая лошадиной челюстью, диверсант в то же время смотрел в подножье. Сопки, конечно. Он ждал, когда его оттуда возьмут.
Шел третий день учения. Неумолимо шел. Наши учились отражать нападение таких вот электрорыболошадей — на нашу военно-морскую базу.
Был создан штаб обороны. Была создана оперативная часть, которая и ловила этих приглашенных лошадей с помощью сводного взвода восточных волкодавов.
Справка: восточный волкодав — мелок, поджарист, вынослив, отважен. Красив. По-своему. Один метр с четвертью. В холке. А главное — не думает. Вцепился — и намертво. И главное — много его. Сколько хочешь, столько бери, и еще останется.
Волкодавов взяли из разных мест в шинелях с ремнем, в сапогах с фланелевыми портянками на обычную ногу, накормили на береговом камбузе обычно едой, которую можно есть только с идейной убежденностью, и пустили их на диверсантов. Только рукавицы им забыли выдать. Но это детали. И потом, у матроса из страны Волкодавии руки мерзнут только первые полгода. А если вы имеете что сказать насчет еды, так мы вам на это ответим: если армию хорошо кормить, то зачем ее держать!
Шел третий день учения. В первый день группа не нашего захвата, одетая во все наше, прорвалась в штаб. Прорвалась она так: она поделилась пополам, после чего одна половина взяла другую в плен и повела прямо мимо штаба. А замкомандующего увидел через окно, как кого-то ведут, и крикнул:
— Бойцы! Кого ведете?!
— Диверсантов поймали!
— Молодцы! Всем объявляю благодарность! Ведите их прямо ко мне!
И они привели. Прямо к нему. По пути захватили штаб.
Во второй день учения «рыбы» подплыли со стороны полярной ночи и слюдяной воды и «заминировали» все наши корабли. Последняя «рыба» вышла на берег, переодетая в форму капитана первого ранга, проверяющего, по документам, и, пройдя на ПКЗ, нарезала верхнему вахтенному… нет-нет-нет — только сектор наблюдения за водной гладью. А то он не туда смотрел. Только сектор и больше ничего. И чтоб все время! Как припаянный! Не моргая. Наблюдал чтоб. Неотрывно. Во-он в ту сторону.
И вахтенный наблюдал, а «товарищ капитан первого ранга, проверяющий» зашел по ходу дела к командиру дивизии, штаб которого размещался тут же на ПКЗ. (По дороге он спросил у службы: «Бдите?!» Те сказали: «Бдим!» — «Ну-ну, — сказал он, — так держать!» — и поднялся наверх.) И арестовал командира дивизии, вытащил его через окно, спустил с противоположного сектора и увез на надувной лодке. Причем лодку, говорят, надувал сам командир дивизии под наблюдением «проверяющего». Врут. Лодка уже была надута и стояла вместе с гребцами у специально сброшенного шторм-трапика. Шелкового такого. Очень удобного. Хорошая лодка. Мечта, а не лодка.
Вахтенный видел, конечно, что не в его секторе движется какая-то лодка, но отвечал он только за свой сектор и поэтому не доложил. Так закончился второй день.
На третий день надо было взять диверсанта. Живьем. На сопке. Вот он сидел и ждал, когда же это случится. А наши стояли у подножья, указывали на него и совещались возбужденно. Наших было человек двадцать, и они поражали своей решительностью. Вместе со старшим. Он тоже поражал.
— Окружить сопку! Касымбеков! Заходи! — наконец скомандовал старший, и они начали окружать и заходить.
Волкодавы пахали снег, по грудь в него уходя, плыли в нем и неумолимо окружали. Во главе с Касымбековым. Не прошло и сорока минут, как первый из них подплыл к диверсанту. Первый радостно улыбался и задыхался.
— Стой! — сказал он. — Руки вверх!
После чего силы у него иссякли, а улыбка осталась.
Диверсант кончил есть, встал и лягнул первого. В следующие пятнадцать минут к тому месту, где раньше стоял первый, сошлись остальные. Еще десять минут были посвящены тому, что волкодавы, входя в соприкосновение с диверсантом, не переставая улыбаться и азартно, по-восточному, кричать, взлетали в воздух, сверкая портянками, а затем они сминали кусты и летели, летели, вращаясь, вниз, и портянки наматывались им вокруг шеи. Это было здорово! Потом диверсант сдался. Он сказал: «Я сдаюсь».
И его взяли. Живьем. Упаковали и понесли на руках.
Так закончился третий день.
С этого дня мы начали побеждать.
Утро начинается с построения. И не просто утро — организация начинается с построения. И не просто организация — вся жизнь начинается с построения. Лично моя жизнь началась с построения. Жизнь — это построение.
Конечно, могут быть и перестроения, но начальное, первичное построение является основой всей жизни и всех последующих перестроений.
Можно построиться по боевым частям, можно — по ранжиру, то есть, говоря по-человечески, по росту, можно — в колонну по четыре, можно — по шесть, можно, чтоб офицеры были впереди, можно, чтоб не были, можно — три раза в день.
На флоте столько всего можно, что просто уши закладывает.
Есть мнение, что построение — это то место, где каждый думает, что за него думает стоящий рядом.
Это ошибочное мнение. На построении хорошо думается вообще. Так иногда задумаешься на построении, а мысли уже кипят, теснятся, обгоняют, месят друг друга, несутся куда-то… Хорошо!
Я, например, думаю только на построении. И если оно утром, в обед и вечером, то я думаю утром, в обед и вечером.
Опоздание на построение — смертельный грех. Нет, ну конечно же, опаздывать можно и, может быть, даже нужно, но в разумных же пределах!
А где они, эти разумные пределы? Где вообще грань разумного и его плавное сползание в неразумное? Вот стоит на построении разумное, смотришь на него, а оно — хлоп! — и уже неразумное.
— …Опять тянутся по построению. Что вы на меня смотрите? Ваши! Ваши тянутся!
Это у нас старпом. Наши всегда тянутся. Можно потом целый день ни черта не делать, но главное — на построение не опаздывать и не тянуться по построению.
Старпом на корабле — цепной страж всякого построения. Новый старпом — это новый страж, собственная цепь которого еще не оборвала все внутренние, такие маленькие, связи и цепочки.
Старпом — лицо ответственное, и отвечает оно за все, кроме матчасти.
Приятно иногда увидеть лицо, ответственное за все на фоне нашей с вами ежедневной, буйной, как свалка, безответственности. Хотел бы я быть вот таким «ответственным за все» — всем все раздать, а себе оставить только страдание.
— Где Иванов?
Между прочим, старпом к нам обращается, и надо как-то реагировать.
— Иванов? Какой Иванов?
— Ну ваш Иванов, ваш. И не делайте такие глаза. Где он? Почему его нет на построении?
— Ах Иванов наш!
— Да, ваш Иванов. Где он?
— На подходе… наверное…
— Ну и начальнички! «На подходе». Стоите тут, мечтаете о чем-то, а личный состав не сосчитан. Первая заповедь: встал в строй — проверь личный состав. Ну а Петров где?
— ???
— А где Сидоров ваш? Почему он отсутствует на построении?
— Си-до-ров?..
— Да, да, Сидоров, Сидоров. Где он? Что вы на меня так смотрите?
Кость лобковая! Действительно, где Сидоров? Ну, эти два придурка — понятно, но Сидоров! Непонятно. Ну, появится — я ему…
— Все!.. — Ладонь старпома шлепнула по столу в кают-компании второго отсека атомной подводной лодки на докладе командиров боевых частей и служб, и командиры боевых частей и служб, собранные на доклад, внутренне приподнялись и посмотрели на ладони старпома.
Вот такое хлопанье ладонью старпома по столу означает переход в новую эру служебных отношений. Этот переход может осуществляться по пять раз в день. Правда, может наблюдаться несколько эр.
— Все! Завтра начинается новая жизнь!
Новая жизнь, слава богу, всегда начинается завтра, а не просто сейчас. Есть еще время решиться и застрелиться или, наоборот, возликовать и, обливаясь слюнями, воскликнуть: «Прав ты был, Господи!»
— Если завтра кто-нибудь… какая-нибудь… слышите? Независимо от ранга. Если завтра хоть кто-нибудь опоздает на построение… невзирая на лица… тогда…
Что тогда? Все напряглись. Всем хотелось знать, «тады что?».
— Тогда узнаете, что я сделаю… узнаете… увидите…
Значит, надо опоздать, прийти и увидеть.
— Не понимаете по-человечески. Будем наводить драконовские методы.
О-о-о, этот сказочный персонаж на флоте не любят. Всех остальных любят, а этот — нет. И не потому ли, что не любят, после доклада и подведения итогов за день в каюте собрались и шептались Иванов, Петров и Сидоров?! Ну, эти два придурка — понятно, а вот Сидоров, Сидоров — непонятно.
Как вы думаете, что будет с входной дверью в квартире старпома, если в замочную скважину со стороны подъезда ей, или, может быть, ему, залить эпоксидную смолу? Наверное, ничего не будет.
Утром дверь у старпома не открылась — замок почему-то не вращался. Собака заскулила, ибо она почувствовала, что останется гадить в комнате. Он тоже почувствовал.
Сначала старпом хотел кричать в форточку, но потом ему вспомнилось, что существует такое бесценное чудо на флоте, как телефон.
Старпом позвонил распорядительному дежурному:
— Это говорит старпом Попова Павлов.
Распорядительный подумал: «Я счастлив», — и ответил:
— Есть.
— Сообщите на корабль, что я задерживаюсь, что-то с замком, дверь не открывается. Пусть наш дежурный пришлет кого-нибудь посообразительней.
Распорядительный позвонил на корабль. Дежурный по кораблю ответил:
— Есть. Сейчас пришлем, — и оглянулся.
Сообразительный на флоте находится в момент, потому что он всегда рядом.
— Слышь, ты сейчас что делаешь? Так, ладно, все бросай. К старпому пойдешь, у него там что-то с дверью. На месте разберешься. Так, не переодевайся, в ватнике можно; наверное, сопкой пойдешь. Топор захвати. Ну и сообразишь там, как и что. Ты у нас, по-моему, сообразительный.
Сообразительный был телом крупен. Такие берут в руки топор и приходят.
— Здравия желаю! — сказал он старпому через дверь.
— Ну здравствуй, — сказал ему старпом, ощутив вдруг желание надеть на себя еще что-нибудь кроме трусов, что-нибудь с погонами.
«А зачем я взял топор? — соображал в тот момент сообразительный. — И без топора же можно. Только руки все оттянул».
Он даже посмотрел на руки и тяжело вздохнул — точно, оттянул.
— Ну, чего там? — услышал он голос старпома, который уже успел одеться и застегнуть китель. — Чего затих? Умер, что ли? Давай!
А вот это неосторожно. Нельзя так кричать «давай!» личному составу, нельзя пугать личный состав, когда он думает. Личный состав может так дать — в тот момент, когда он думает, — костей не соберешь!
— Щас! — наш сообразительный больше не думал. Он застегнул ватник на все пуговицы, натянул зачем-то на уши шапку, засосал через губы, сложенные дудочкой, немножко воздуха, изготовился, как борец, — и-и-и-ех! — и как дал! Вышла дверь, и вышел он. Неужели все вышло? Не-ет! Что-то осталось, А что осталось? А такой небольшой кусочек двери вместе с замочной скважиной. М-да-а, м-да-а…
— Дерево тянется к дереву…
— Деревянность спасает от многого…
Эти фразы были брошены в кают-компании второго отсека в самой середине той небольшой истории, которую мы хотим вам рассказать.
Итак… В шестом отсеке, приткнувшись за каким-то железным ящиком, новый заместитель командира по политической части следил за вахтенным. Новый заместитель командира лишь недавно прибыл на борт, а уже следил за вахтенным.
Человек следит за человеком по многим причинам. Одна из причин: проверить отношение наблюдаемого к несению ходовой вахты. Для этого и приходится прятаться. Иначе не проверишь. А тут как в кино: дикий охотник из поймы Амазонки.
Из-за ящика хрипло дышало луком; повозившись, оттуда далеко выглядывал соколиный замовский глаз и клок волос.
Лодка куда-то неторопливо перемещалась, и вахтенный реакторного отсека видел, что его наблюдают. Он давно заметил зама в ветвях и теперь вел себя, как кинозвезда перед камерой: позировал во все стороны света, втыкал свой взгляд в приборы, доставал то то, то это и удивлял пульт главной энергетической установки обилием и разнообразием докладов.
— Он что там, с ума сошел, что ли?
— Пульт шестьдесят пятый…
— Есть…
— Прошу разрешения осмотреть механизмы реакторного отсека.
— Ну вот опять… — вахтенный пульта повертел у виска, но разрешил: — Осмотреть все механизмы реакторного отсека.
— Есть осмотреть все механизмы реакторного отсека, — отрепетовал команду вахтенный.
— Даже репетует, — пожали плечами на пульте. — И это Попов. Удивительно. Он, наверное, перегрелся. С каждым днем плавания растет общая долбанутость нашего любимого личного состава. Сказывается его усталость.
Вахтенный тем временем вернул «банан» переговорного устройства на место, как артист. Потом он вытащил откуда-то две аварийные доски и, засунув это дерево себе в штаны, кое-как заседлал себя им спереди и сзади, отчего стало казаться, что он сидит в ящике.
Засеменив, как японская гейша, он двинулся в реакторный отсек, непрерывно придерживая и поправляя сползающую деревянную сбрую.
Ровно через десять минут его мучения были вознаграждены по-царски: у переборки реакторного его дожидался горящий от любопытства зам.
— Реакторный осмотрен, замечаний нет, — сказал заму вахтенный.
— Хорошо, хорошо… а вот это зачем? — ткнул зам в доски, выглядывавшие из штанов вахтенного.
— Нейтроны там летают. Попадаются даже нейтрино. Дерево — лучший замедлитель. Так и спасаемся.
— Да-а-а… и другой защиты нет?
— Нет, — наглости вахтенного не было предела.
— И мне бы тоже… — помялся зам. — Нужно проверить несение вахты в корме.
Дело в том, что за неделю плавания зам пока что никак не мог добраться до кормы, а тут ему представлялась такая великолепная возможность.
Через минуту зам был одет в дерево и зашнурован. А когда он свежекастрированным чудовищем исчез за переборкой, восхищенный вахтенный весело бросился к «каштану»:
— Восьмой!
— Есть восьмой…
— Деревянный к тебе пополз… по полной схеме…
— Есть…
Медленно, толчками ползущего по восьмому отсеку деревянного зама встретил такой же медленно ползущий деревянный вахтенный:
— В восьмом замечаний нет!
На следующий день мимо зама все пытались быстро проскользнуть, чтоб вдоволь нарадоваться подальше.
Каждый день его теперь ждали аварийные доски, и каждый день вахтенные кормы прикрывали свой срам аварийно-спасательным имуществом. Его ежедневные одевания демонстрировались притаившимся за умеренную плату.
Через неделю доски кончились.
— Как это кончились?! — зам строго глянул в бесстыжие глаза вахтенного.
— А-а-а… вот эта… — рот вахтенного, видимо, хотел что-то сказать, а вот мозг еще не сообразил. Глаза его от такого неожиданного затмения наполнились невольными слезами, наконец он всхлипнул, махнул рукой и выдавил:
— Ук-рали…
— Безобразие! И это при непрерывно стоящей вахте! Возмутительно! Какая безответственность! Просто вопиющая безответственность! Как же я осмотрю корму?..
Зам, помявшись, двинулся назад. В тот день он не осматривал корму.
Вечером на докладе от него все чего-то ждали. Всем, кроме командира, было известно, что у зама кончились доски.
— Александр Николаич, — сказал командир заму в конце доклада, — у вас есть что-нибудь?
И зам встал. У него было что сказать.
— Товарищи! — сказал зам. — Я сегодня наблюдал вопиющую безответственность! Причем все делается при непрерывно несущейся вахте. И все проходят мимо. Товарищи! В корме пропали все доски. Личный состав в настоящее время несет вахту без досок, ничем не защищенный. Я сегодня пытался проверить несение вахты в корме и так и не сумел это сделать…
— Погоди, — опешил командир (как всякий командир, он все узнавал последним), — какие доски?
И зам объяснил. Кают-компания взорвалась: сил терпеть все это не было. На столах так рыдали, что казалось, они все сейчас умрут от разрыва сердца. Некоторые так открывали-закрывали рты, словно хотели зажевать на столах все свои бумажки.
— Пасть пошире открой… Та-ак… Где тут, говоришь, твои корни торчат? Ага, вот они…
Наш корабельный док бесцеремонно, как дрессировщик ко льву, залез в пасть к Паше-артиллеристу и надолго там заторчал.
Я бы доку свои клыки не доверил. Никогда в жизни. Паша, наверное, тоже, но его так разнесло, беднягу.
— Пойду к доку сдаваться, — сказал нам Паша, и мы его перекрестили. Лучше сразу выпить цианистого калия и не ходить к нашему доку. Начни он рвать зубы манекену — и манекен убежит в форточку. Не зря его зовут «табуретом». Табурет он и есть. А командир его еще называет «оскотиненное человекообразное». Это за то, что он собаку укусил.
Было это так: пошли мы в кабак и напоили там дока до поросячьего визга. До состояния, так сказать, общего нестояния. Он нас честно предупредил: «Не надо, я пьяный — дурной», но мы не поверили. Через полчаса он уже пил без посторонней помощи. Влил в себя литр водки, потом шампанским отлакировал это дело, и… и тут мы замечаем, что у него в глазах появляется какой-то нехороший блеск.
Первое, что он сделал, — это схватил за корму проплывающую мимо кобылистую тетку. Сжал в своей землечерпалке всю ее попочку и тупо наблюдал, как она верещит.
Пришлось нам срочно линять. Ведем его втроем, за руки за ноги, а он орет, дерется и показывает нам приемы кун-фу. И тащили мы его задами-огородами. На темной улочке попадаем на мужика с кобелем. Огромная такая овчарка.
При виде кобеля док возликовал, в один миг раскидал нас всех, бросился к псу, схватил его одной рукой за хвост, другой — за холку и посредине укусил.
Пес вырвался, завыл, спрятался за хозяина. Он, видимо, всего ожидал от наших Вооруженных сил, но только не этого.
Док все рвался его еще раз укусить, но пес дикими скачками умчал своего хозяина в темноту. Вслед ему выл и скреб задними лапами землю наш одичавший док.
Мы потом приволокли его на корабль, забросили в каюту и выставили вахтенного. Он до утра раскачивал нашу жалкую посудину.
— Сложный зуб. Рвать надо, — сказал док Паше, и наш Паша сильно засомневался относительно необходимости своего появления на свет божий.
Но было поздно. Док впечатал свою левую руку в Пашин затылок, а правой начал методично вкручивать ему в зуб какой-то штопор.
— Не ори! — бил он Пашу по рукам. — Чего орешь! Где ж я тебе новокаин-то достану, родной! Не ори, хуже будет!
Паша дрался до потери пульсации; дрался, плевался, мотал головой, задрав губу, из которой, как клык кабана, торчал этот испанский буравчик.
Доку надоело сражаться. Он крикнул двух матросов, и те заломали Пашу в момент.
У Паши текло изо всех дыр под треск, хруст, скрежет. Наконец его доломали, бросили на пол и отлили двумя ведрами воды.
— Все! — сказал ему Табурет. — Получите, — и подарил Паше его личный осколок.
На следующий день в кают-компании Паша сиял счастьем. Щека его, синюшного цвета, излучала благодушие, совершенно затмевая левый погон.
Паша ничего и никого не слышал, не видел, не замечал. Он вздыхал, улыбался и радовался жизни и отсутствию в ней всякого насилия.
Нашего комдива — контр-адмирала Артамонова звали или Артемоном, или «генералом Кешей». И все из-за того, что при приеме задач от экипажей он вел себя в центральном посту по-генеральски, то есть как вахлак, то есть лез во все дыры.
Он обожал отдавать команды, брать управление кораблем на себя и вмешиваться в дела штурманов, радистов, гидроакустиков, рулевых и трюмных.
Причем энергии у него было столько, что он успевал навредить всем одновременно.
А как данная ситуация трактуется нашим любимым Корабельным Уставом? Она трактуется так: «Не в свое — не лезь!»
Но тактично напомнить об этом адмиралу, то есть сказать во всеуслышание: «Куды ж вы лезете!»— ни у кого язык не поворачивался.
Вышли мы однажды в море на сдачу задачи с нашим «генералом», и была у нас не жизнь, а дикий ужас. Когда Кеша в очередной раз полез к нашему боцману, у нас произошла заклинка вертикального руля, и наш обалдевший от всех этих издевательств подводный атомоход, пребывавший в надводном положении, принялся выписывать по воде концентрические окружности, немало удивляя уворачивавшиеся от него рыбацкие сейнеры и наблюдавшую за нашим безобразием разведшхуну «Марианна».
Потом Кеша что-то гаркнул трюмным, и они тут же обнулили штурману лаг.
И вот когда на виду у всего мирового сообщества у нас обнулился лаг, в центральном появился наш штурман, милейший Кудинов Александр Александрович, лучший специалист, с отобранным за строптивость званием «Последователь лучшего специалиста военных лет».
У Александра Александровича была кличка «Давным-давно». Знаете гусарскую песню «Давным-давно, давным-давно, давнны-ым… давно»? Так вот, наш Александр Александрович, кратко — Ал Алыч, был трижды «давным-давно»: давным-давно — капитаном третьего ранга, давным-давно — лысым и давным-давно — командиром штурманской боевой части, а с гусарами его роднила привычка в состоянии «вне себя» хватать что попало и кидать в кого попало, но так как подчиненные не могли его вывести из себя, а начальство могло, то кидался он исключительно в начальство.
Это было настолько уникально, что начальство сразу как-то даже не соображало, что в него запустили, допустим, в торец предметом, а соображало только через несколько суток, когда Ал Алыч был уже далеко.
На этот раз он не нашел чем запустить, но зато он нашел что сказать:
— Какой… (и далее он сказал ровно двадцать семь слов, которые заканчиваются на «ак». Какие это слова? Ну, например, лошак, колпак, конак…)
— Какой… — Ал Алыч позволил себе повториться, — мудак обнулил мне лаг?!
У всего центрального на лицах сделалось выражение «проглотила Маша мячик», после чего все в центральном стали вспоминать, что они еще не сделали по суточному плану.
Генерал Кеша побагровел, вскочил и заорал:
— Штурман! Вы что, рехнулись, что ли? Что вы себе позволяете? Да я вас…
Не в силах выразить теснивших грудь чувств, комдив влетел в штурманскую, увлекая за собой штурмана.
Дверь штурманской с треском закрылась, и из-за нее тут же послышались визг, писк, топот ног, вой крокодила и звон разбиваемой посуды.
Пока в штурманской крушили благородный хрусталь и жрали человечину, в центральном чутко прислушивались — кто кого.
Корабль в это время плыл куда-то сам.
Наконец дверь штурманской распахнулась настежь. Из нее с глазами надетого на кол филина выпорхнул комдив. Пока он летел до командирского кресла, у него с головы слетел редкий начес, образованный мученически уложенной прядью метровых волос, которые росли у комдива только в одном месте на голове — у левого уха.
Начес развалился, и волосы полетели вслед за комдивом по воздуху, как хвост дикой кобылицы.
Комдив домчался и в одно касание рухнул в кресло, обиженно скрипнув. Волосы, успокоившись, свисли от левого уха до пола.
Штурман высунулся в дверь и заорал ему напоследок:
— Лы-ссс-ы-й Хрен!
На что комдив отреагировал тут же и так же лапидарно:
— От лысого слышу!
Кеша-генерал долго переживал этот случай. Но надо сказать, что, несмотря на внешность охамевшего крестьянина-середняка, он не был лишен благородства. Когда Кудинова представили к ордену и документы оказались на столе у комдива, то сначала он завозился, закряхтел, сделал вид, будто тужится вспомнить, кто это такой — Кудинов, потом будто вспомнил:
— Да, да… неплохой специалист… неплохой… — и подписал, старательно выводя свою загогулину.
Но орден штурману так и не дали. Этот орден даже до флота не дошел, его где-то наверху свистнули. Так и остался наш штурман без ордена. И вот тогда-то в утешение вместо ордена комдив и снял с него ранее наложенное взыскание, то самое — «за хамское поведение со старшим по званию», а вся эта история получила у нас название: «награждение орденом Хрена Лысого».
Тихо. По Персидскому заливу крадется плавбаза подводных лодок «Иван Кожемякин». На мостике — командир. Любимые выражения командира — «серпом по яйцам» и «перестаньте идиотничать!». Ночь непроглядная. В темноте, справа по борту, угадывается какая-то фелюга береговой охраны. Она сопровождает нашу плавбазу, чтоб мы «не туда не заехали».
— Ракету! — говорит командир. — А то в эту темень мы его еще и придавим невзначай, извиняйся потом по-английски, а я в школе, если все собрать, английский учил только полчаса.
С английским у командира действительно… запор мысли, зато уж по-русски — бурные, клокочущие потоки. В Суэцком канале плавбаза головной шла, и поэтому ей полагался лоцман. Когда этот темный брат оказался на борту, он сказал командиру:
— Монинг, кэптан!
— Угу, — ответил командир.
— Хау ду ю ду?
— Ага.
А жара градусов сорок. Наших на мостике навалом: зам, пом, старпом и прочая шушера. Все в галстуках, в фуражках и в трусах — в тропической форме одежды. Из-под каркаса протекают головы. Это кэп всех вырядил: неудобно, вдруг «хау ду ю ду» спросят.
— Ду ю спик инглиш?
— Ноу.
— О, кэптан!
Кэп отвернулся в сторону своих и процедил:
— Я ж тебя не спрашиваю, макака-резус, чего это ты по-русски не разговариваешь?
Ночью все-таки получше. Прохладней.
— Дайте им еще ракету, — говорит командир, — чего-то они не реагируют.
Плавбаза стара, как лагун под пищевые отходы. Однажды дизеля встали — трое суток плыли сами куда-то тихо вдаль, и вообще, за что ни возьмись, все ломается.
Катерок опять не отвечает.
— А ну-ка, — говорит командир, — ослепите-ка его прожектором!
Пока нашли, кому ослеплять, чем ослеплять, прошло немного времени. Потом решали, как ослеплять. Посланный включил совсем не то, не с того пакетника, и то, что он включил, кого-то там чуть не убило. Потом включили как надо, но опять не слава богу.
— Товарищ командир, фазу выбило!
— Ах курвы, мокрощелки вареные, электриков всех сюда!
Уже стоят на мостике все электрики. Командир, вылив на них несколько ночных горшков, успокаивается и величаво тычет в катерок.
— Ну-ка ослепите мне его!
Прожектор включился, но слаб, зараза, не достает. Командир смотрит на механика и говорит ему подряд три наши самые любимые буквы.
— На камбузе, товарищ командир, есть, по-моему, хорошая лампочка, — осеняет механика, — на камбузе!
— Так давайте ее сюда.
С грохотом побежали на камбуз, вывинтили там, с грохотом прибежали назад, ввинтили, включили — чуть-чуть лучше.
И вдруг — столб огня по глазам, как солнце, ни черта не видно, больно. Все хватаются, защищаются руками. Ничего не понятно.
Свет метнулся в сторону, все отводят руки от лица. Ах вот оно что: это катерок осветил нас в ответ своим сверхмощным прожектором.
— Товарищ командир, — спросили у кэпа после некоторого молчания, — осветить его в ответ прожектором?
— В ответ? — оживает командир. — Ну нет! Хватит! А я еще, старый дурак, говорю: ослепите этого братана из Арабских Эмиратов. Ха! А мне бы хоть одна падла сказала: зря вы, товарищ командир, изготовились и ждете, зря вы сусало свое дремучее раздолдонили и слюни, понимаешь, ожидаючи, напустили тут целое ведро. Нет! А я еще говорю: ослепите его! М-да! Да если он нас еще разик вот так осветит своим фонариком, мы все утонем! Ослепители! Свободны все, великий народ!
Пустеет. На мостике один командир. Он страдает.
Военнослужащего бьют, когда он спит. Так лучше всего. И по голове — лучше всего. Тяжелым — лучше всего. Раз — и готово!
Фамилия у него была Чан, а звали, как Чехова, — Антон Палыч. Наверное, когда называли, хотели нового Чехова.
Он был строен и красив, как болт: большая голова шестьдесят последнего размера, плоская сверху; розовая аккуратная лысина, сбегающая взад и вперед, украшенная родинками, как поляна грибами; седые лохмотья, обмотав уши, залезали на уложенный грядкой затылок; в глазах — потухшая пустыня.
Герой-подводник. К тому же боцман. Двадцать календарей. Ненасытный герой.
Он все время спал. Даже на рулях. Каждую вахту.
Он спал, а командир ходил и ныл — пританцовывая, как художник без кисти: так ему хотелось дать чем-нибудь по этому спящему великолепию. Не было чем. Везде эта лысина. Она его встречала, водила по центральному и нахально блестела в спину.
Штурман появился из штурманской рубки, шлепнув дверью. Под мышкой у него был зажат огромный синий квадратный метр — атлас морей и океанов.
— Стой! Дай-ка сюда эту штуку.
Штурман протянул командиру атлас. Командир легко подбросил тяжелый том.
— Тяжела жисть морского летчика! — пропел командир в верхней точке, бросив взгляд в подволок.
Лысина спело покачивалась и пришепетывала. Атлас, набрав побольше энергии, замер — язык набок, и, привстав, командир срубил ее, давно ждущую своего часа.
Атлас смахнул ее, как муху. Икнув и разметав руки, Чан улетел в прибор, звонко шлепнулся и осел, хватаясь в минуту опасности за рули — единственный источник своих благосостояний.
Рули так здорово переложились на погружение, что сразу же заклинили.
Лодка ринулась вниз. Кто стоял — побежал головой в переборку; кто сидел — вылетел с изяществом пробки; в каютах падали с коек.
— ПОЛНЫЙ НАЗАД! ПУЗЫРЬ В НОС! — орал по-боевому ошалевший командир.
Долго и мучительно выбирались из зовущей бездны. Долго и мучительно, замирая, вздрагивая вместе с лодкой, глотая воздух.
С тех пор, чуть чего, командир просто выбивал пальчиками по лысине Антон Палыча, как по крышке рояля, музыкальную дробь.
— Ан-то-ша, — осторожно наклонялся он к самому его уху, чтоб ничего больше не получилось. — Спишь? Спишь, собака…
Как ноготь на большом пальце правой ноги старпома может внезапно оздоровить весь экипаж? А вот как!
От долгого сидения на жестком «железе» толстый, желтый, словно прокуренный ноготь на большом пальце правой ноги старпома впился ему в тело. Это легендарное событие было совмещено со смешками в гальюне и рекомендациями чаще мыть ноги и резать ногти. Кают-компания ехидничала:
— Монтигомо Ястребиный Коготь.
— Григорий Гаврилович до того загружен предъядерной возней, что ему даже ногти постричь некогда.
— И некому это сделать за него.
— А по уставу начальник обязан ежедневно осматривать на ночь ноги подчиненного личного состава.
— Командир совсем забросил старпома. Не осматривает его ноги. А когда командир забрасывает свой любимый личный состав, личный состав загнивает.
И поехало. Чем дальше, тем больше. Улыбкам не было конца. Старпом кожей чувствовал — ржут, сволочи. Он прохромал еще два дня и пошел сдаваться в госпиталь.
Медики у нас на флоте устроены очень просто: они просто взяли и вырвали ему ноготь; ногу, поскольку она осталась на месте, привязали к тапочке и выпустили старпома на свободу — гуляй.
Но от служебных обязанностей у нас освобождают не медики, а командир. Командир не освободил старпома.
— А на кого вы собираетесь бросить корабль? — спросил он его.
Старпом вообще-то собирался бросить корабль на командира, и поэтому он почернел лицом и остался на борту. Болел он в каюте. С тех пор никто никогда не получал у него никаких освобождений.
— Что?! — говорил он, когда корабельный врач спрашивал у него разрешение освободить от службы того или этого. — Что?! Постельный режим? Дома? Я вас правильно понял? Поразительно! Температура? А жена что, жаропонижающее? Вы меня удивляете, доктор! Болеть здесь. Так ему и передайте. На корабле болеть. У нас все условия. Санаторий с профилакторием, ядрена мама. А профилактику я ему сделаю. Обязательно. Засандалю по самый пищевод. Что? Температура тридцать девять? Ну и что, доктор? Ну и что?! Вы доктор или хрен в пальто? Вот и лечите. Что вы тут мечетесь, демонстрируя тупость? Несите сюда этот ваш градусник. Я ему сам измерю. Ни хрена! Офицер так просто не умирает. А я сказал, не сдохнет! Что вам неясно? Положите его у себя в амбулатории, а сами — рядышком. И сидеть, чтоб не сбежал. И кормить его таблетками. Я проверю. И потом, почему у вас есть больные? Это ж минусы в вашей работе. Где у вас профилактика на ранних стадиях? А? Мне он нужен живьем через три дня. На ногах чтоб стоял, ясно? Три дня даю, доктор. Чтоб встал. Хоть на подпорках. Хоть сами подпирайте. Запрещаю вам сход на берег, пока он не выздоровеет. Вот так! Пропуск ваш из зоны сюда, ко мне в сейф. Немедленно. Ваша матчасть — люди. Усвойте вы, наконец. Люди. Какое вы имеете моральное право на сход с корабля, если у вас матчасть не в строю? Все! Идите! И вводите в строй.
Вот так-то! С тех пор на корабле никто не болел. Все были здоровы, ядрена вошь! А если кто и дергался из офицеров и мичманов, то непосредственный начальник говорил ему, подражая голосу старпома:
— Болен? Поразительно! В рот, сука, градусник и закусить. Жалуйтесь. Пересу де Куэльяру, ядрена мама!
А матросов вообще лечили лопатой и на канаве. Трудотерапия. Профессьон де фуа, короче говоря.
Вот так-то.
Ядрена мама!
Назначили к нам на экипаж нового зама. Пришел он к нам в первый день и сказал:
— Давайте говорить правду в глаза. В центре уже давно говорят правду в глаза. Давайте и мы тоже будем говорить.
И начали мы говорить правду в глаза: первым рубанули командира — выбросили его из партбюро за пьянство — взяли и выкинули, а вдогонку еще и по лысине треснули: выговор воткнули, но и этого показалось мало — догнали и еще ему навтыкали, пока он не успел опомниться: переделали выговор на строгий выговор. Потом его потащили за чуприну на парткомиссию, и парткомиссия до того от перестройки в беспамятство впала, что утвердила ему не просто строгий выговор, а еще и с занесением.
Командир сначала от всех этих потрясений дара речи лишился и всю эту процедуру продержался в каком-то небывалом отупении.
Потом он себе замочил мозги на сутки в настое родиолы розовой, пришел в себя и заорал на пирсе:
— Me-ня-а-а-а!!! Как ссс-ра-но-го ко-та-а-а!!! Этот пидор македонский! Этот перестройщик ушастый! ГОНДОН ШТОПАНЫЙ!!! И-я-а-а! Дни и ночи-ии! Напролет… как проститутка-а-а-а! В одной и той же позе-э-э-э!.. Не ме-ня-я бе-ль-я-а! Насиловали все кому не лень! Брали за уши и… я не спал… не жрал… У меня кожа на роже стала, как на жжжжопе у кррро-ко-дила! Откуда он взялся на мою лысую голову?! Откуда?! Где нашли это чудо природы?! Где он был, когда я автономил? Где?! Я ВАМ ЧТО!!!
После этого два дня было тихо.
Потом от нас зама убрали.
Есть такой на флоте зверь — «черный песец», и водится он в удивительных количествах. Появляется он всегда внезапно, и тогда говорят: «Это „черный песец“ — военно-морской зверь».
…Первый час ночи; лодка только с контрольного выхода, еще не успели как следует приткнуться, привязаться, принять концы питания с берега, а уже звонками всех вызвали на пирс, построили и объявили, что завтра, а вернее, уже сегодня, в десять утра, на корабль прибывает не просто так, а вице-президент Академии наук СССР вместе с командующим, а посему — прибытие личного состава на корабль в пять утра, большая приборка до девяти часов, а затем на корабле должны остаться: вахта, командиры отсеков и боевых частей, для предъявления. В общем, смотрины, и поэтому кто-то сразу отправился домой к женам, кто-то остался на вахте и на выводе нашей главной энергетической установки, а кто-то с тоски лег в каюте в коечку и тут же… кто сказал «подох»? — тут же уснул, чтоб далеко не ходить.
К девяти утра сделали приборку, и корабль обезлюдел; в центральном в кресле уселся командир, рядом — механик, комдив-три и остальные-прочие из табеля комплектации центрального поста; весь этот человеческий материал разместился по-штатному и предался ожиданию. Волнение, поначалу способствующее оживлению рецепторов кожи, потихоньку улеглось, состояние устоялось, и сознание из сплошного сделалось проблесковым.
Вице-президента не было ни в десять, ни в одиннадцать, где-то в полдвенадцатого обстановку оживил вызов «каштана», резкий, как зубная боль, — все подскочили. Матрос Аллахвердиев Тимуртаз запросил «добро» на продувание гальюна третьего отсека.
— Комдив-три! — сказал командир с раздражением.
— Есть!
— Уймите свой личный состав, уймите, ведь до инфаркта доведут!
— Есть!
— И научите их обращаться с «каштаном»! Это боевая трансляция. Научите, проинструктируйте, наконец, а то ведь утопят когда-нибудь нас, запросят вот так «добро» и утопят!
— Есть!
Трюмный Аллахвердиев Тимуртаз был в свое время послан на корабль самим небом. Проинструктировали его не только по поводу обращения с «каштаном», но и по поводу продувания гальюна. Происходило это так:
— Эй, там внизу, «баш уста», ты где там?
— Я здэс, таш мычман!
— Ты знаешь, где там чего открывать-то, ходячее недоразумение?
— Так точно!
— Смотри мне, сын великого народа, бортовые клапана не забудь открыть! Да, и крышку унитаза прижми, а то там захлопка не пашет, так обделаешься — до ДМБ не отмоешься, мама не узнает!
— Ест…
— А ну докладывай, каким давлением давить будешь?
— Э-э… все нормално будет.
— Я те дам «все нормално», знаем мы, смотри, если будет, как в прошлый раз, обрез из тебя сделаю.
— Ест…
Бортовые клапана Тимуртаз перепутал; он открыл, конечно, но не те. Потом он тщательно закрыл крышку унитаза, встал на нее сверху и вдул в баллон гальюна сорок пять кило вместо двух: он подумал, что так быстрее будет. Поскольку «идти» баллону гальюна было некуда, а Тимуртаз все давил и давил, то баллон потужился-потужился, а потом труба по шву лопнула, и содержимое баллона гальюна — двести килограммов смешных какашек — принялись сифонить в отсек, по дороге под давлением превращаясь в едучий туман. Наконец баллон облегченно вздохнул. Туман лениво затопил трюм. Тимуртаз, наблюдая по манометрам за процессом, решил наконец, что все у него из баллона вышло, перекрыл воздух, спрыгнул с крышки унитаза и отправился в трюм, чтоб перекрыть бортовые клапана. При подходе к люку, ведущему в трюм, Тимуртаз что-то почувствовал, он подбежал к отверстию, встал на четвереньки, свесил туда голову и сказал только: «Вай, Аллах!»
Прошло минут двадцать, за это время в центральном успели забыть напрочь, что у них когда-то продували гальюн. Туман, заполнив трюм по самые закоулки, заполнил затем нижнюю палубу и, нерешительно постояв перед трапом, задумчиво полез на среднюю, расположенную непосредственно под центральным постом.
Центральный пребывал в святом неведении:
— Что у нас с вентиляцией, дежурный?
— Отключена, товарищ командир.
— Включите, тянет откуда-то…
Дежурный послал кого-то. Прошло минут пять.
— Чем это у нас пованивает? — думал вслух командир. — Комдив-три!
— Есть!
— Пошлите кого-нибудь разобраться.
Старшина команды трюмных нырнул из центрального головой вниз и пропал. Прошла минута — никаких докладов.
— Комдив-три!
— Есть!
— В чем дело?! Что происходит?!
— Есть, товарищ командир!
— Что «есть»? Разберитесь сначала!
Комдив-три прямо с трапа, ведущего вниз, исчез и… тишина! Командир ворочался в кресле. Прошла еще минута.
— Черт-те что! — возмущался командир. — Черт-те что!
Туман остановился перед трапом в центральный и заволновался. В нем что-то происходило. Видно, правда, ничего не было, но жизнь чувствовалась.
— Черт знает что! — возмущался командир. — Воняет чем-то. Почти дерьмом несет, и никого не найдешь!
Командир даже встал и прошелся по центральному, потом он сел.
— Командир БЧ-5! — обратился он к механику.
— Есть!
— Что «есть»?! Все мне говорят «есть», а говном продолжает нести! Где эти трюмные, мать их уети! Разберитесь наконец!
Командир БЧ-5 встал и вышел. Командиру не сиделось, он опять вскочил:
— Старпом!
— Я!!!
— Что у вас творится в центральном?! Где организация?! Где все?! Куда все делись?!
Старпом сказал: «Есть!» — и тоже пропал. Наступила тишина, которая была гораздо тишинее той, прошлой тишины. Туман полез в центральный, и тут, опережая его, в центральный ввалился комдив-три и, ни слова не говоря, с безумным взором вывалил к ногам командира груду дезодорантов, одеколонов, лосьонов и освежителей.
— Сейчас! — сказал он горячечно. — Сейчас, товарищ командир! Все устраним! Все устраним!
— Что!!! — заорал командир, все еще не понимающий. — Что вы устраните?! Что?!
— Аллахвердиев!..
— Что Аллахвердиев?!
— Он…
— Ну?!.
— Гальюн в трюм продул… зараза!..
— А-а-а… а вытяжной… вытяжной пустили?!.
— Сейчас… сейчас пустим, товарищ командир, не волнуйтесь!..
— Не волнуйтесь?! — и тут командир вспомнил про Академию наук, правда, несколько не в той форме: — Я тебе «пущу» вытяжной! Ты у меня уйдешь в академию! Все документы вернуть! В прочный корпус тебе нужно, академик, гальюны продувать… вместе с твоим толстожопым механиком! Сами будете продувать, пока всех своих киргизов не обучите! Всех раком поставлю! Всех! И в этом ракообразном состоянии… — Командир еще долго бы говорил и говорил о «киргизах» и о «ракообразном состоянии», но тут центральный вызвал на связь верхний вахтенный.
— Есть центральный!
— На корабль спускается командующий и… и… — Вахтенный забыл это слово.
— Ну?!
— …и вице-президент Академии наук СССР…
И наступил «черный песец». Командир, как укушенный, подскочил к люку, сунул в него голову и посерел: на центральный надвигалась необъятная задница. То была задница Академии наук! Командир задергался, заметался, потом остановился, и вдруг в прыжке он схватил с палубы дезодоранты и освежители и начал ими поливать и поливать, прямо в надвигающийся зад академику, и поливал он до тех пор, пока тот не слез. Академик слез, повернулся, а за ним слез командующий, а командир успел пнуть ногой под пульт одеколоны и дезодоранты и представиться. Академик потянул носом воздух и пожевал:
— М-м… да… э-э… а у вас всегда так… м-м… э-э… пахнет?..
— Так точно! — отчеканил командир.
— Э-э… что-то недодумали наши ученые… с очисткой… м-да, недодумали… — покачал головой академик.
Командующий был невозмутим. Он тоже покачал головой, мол, да, действительно, что-то недодумали, и проводил академика до переборки во второй отсек. Командир следовал за ними, соблюдая уставную дистанцию, как верная собака. Он был застегнут, подтянут, готов к исполнению. У переборки, когда зад академика мелькнул во второй раз, командующий повернулся к командиру и тихо заметил:
— Я вам додумаю, Я вам всем додумаю. Я вам так додумаю, что месяц на задницу сесть будет страшно. Потому что больно будет сесть… Слезьми… все у меня изойдете… слезьми…
Жили-были в Севастополе два крейсера: крейсер «Крым» и крейсер «Кавказ». Они постоянно соревновались в организации службы. Подъем флага и прочие регалии происходили на них секунда в секунду, а посыльные катера отходили ну просто тютелька в тютельку, на хорошей скорости, пеня носом, по красивой дуге. Командиры обоих кораблей приветствовали друг друга с той порцией теплоты и сердечности, которая только подчеркивала высокое различие. Команды крейсеров, можно сказать, дружили, но во всем, даже в снимании женщин и в легком питии, хорошим тоном считалась равная скорость.
Время было послевоенное, голодное, и отдельным женщинам, проще говоря, теткам, разрешалось забирать остатки с камбуза. Ровно в 14.00 они вместе с ведрами загружались в оба катера и отправлялись забирать на оба крейсера. Катера никогда не опаздывали — 14.00 и баста. И вот однажды свезли на берег двух шифровальщиков. Те направились прямо в штаб и надолго там застряли. Стрелка подползала к 14 часам, и командир одного из крейсеров, дожидаясь отправления, жестоко страдал. Скоро 14.00, а этих двух лахудр не наблюдается Тяжелое это дело — ожидание подчиненных, просто невыносимое. Командир неотрывно смотрел на дорогу, поминутно обращаясь к часам. Оставалось пять минут до возникновения непредсказуемой ситуации, и тут вдалеке показались эти два урода — шифровальщики. Они шли в легком променаде и болтали, а перед ними, шагов за десять, в том же направлении шлепали и болтали две тетки с ведрами под камбузную баланду.
— И-и-из-ззза д-ву-х бли-и-и-и-де-й! — тонко закричал командир шифровальщикам, передавая в голосе все свое непростое страдание, — нарушается флотская организация!
Тетки, приняв крик на свой счет, прибавили шагу, а за ними и шифровальщики.
— Быстрей! — возмутился командир. — Бегом, я сказал!
Тетки побежали, а за ними и шифровальщики. Их скорость не влезала ни в какие ворота, стрелка подкрадывалась к 14 часам.
— Антилопистей, суки, антилопистей!!! — заорал командир: время отхода мог спасти только отборнейший мат. — Вы-де-ру! — бесновался командир. — Всех выдеру!
Громыхая ведрами, высоко вскидывая коленями юбки, мчались, мчались несчастные тетки, а за ними и шифровальщики, тяжело дыша. «Кавалькада» неслась наперегонки с секундной стрелкой. В эту гонку вмешались все: кто-то смотрел на бегущих, кто-то на стрелку, кто-то шептал: «Давай! Давай!» Все! Первыми свалились с причала тетки, за ними загремели шифровальщики — каждый в свой катер, и ровно в 14.00, тютелька в тютельку, катера отвалили и на хорошей скорости, пеня носом, разошлись, направляясь к крейсерам по красивой дуге.
Я все еще могу отравить колодец, напустить на врага зараженных сусликов, надеть противогаз за две секунды.
Я могу запустить установку, вырабатывающую ядовитые дымы, отличить по виду и запаху адамсит от фосгена, иприт от зомана, Си-Эс от хлорацетофенона.
Я знаю «свойства», «поражающие факторы» и «способы».
Я могу не спать трое суток, или просыпаться через каждый час, или спать сидя, стоя; могу так суток десять.
Могу не пить, столько же не есть, столько же бежать или следовать марш-бросками по двадцать четыре километра, в полной выкладке, выполнив команду «Газы!», то есть в противогазе, в защитной одежде, вот только иногда нужно будет сливать из-под маски противогаза пот — наши маски не приспособлены к тому, чтоб он сливался автоматически, особенно если его наберется столько, что он начинает хлюпать под маской и лезть в ноздри.
Я хорошо вижу ночью, переношу обмерзание и жару. Я не пугаюсь, если зубы начинают шататься, а десны болеть и из-под них при надавливании языком появляется кровь. Я знаю, что делать.
Я знаю съедобные травы, листья; я знаю, что если долго жевать, то усваивается даже ягель.
Я могу плыть — в штиль или в шторм, по течению или против, в ластах и не в ластах, в костюмах с подогревом или вовсе без костюма. Я долго так могу плыть.
Я могу на несколько месяцев разлучаться с семьей, могу выступить «на защиту интересов», собраться, бросив все, и вылететь черт-те куда. Могу жить по десять человек в одной комнате, в мороз, могу вместе с женами — своей, чужими, — отогреваясь под одеялами собственным дыханием, надев водолазные свитера.
Могу стрелять — в жару, когда ствол раскаляется, и в холод, когда пальцы приклеиваются к металлу.
Могу разместить на крыше дома пулеметы так, чтобы простреливался целый квартал, могу разработать план захвата или нападения, могу бросить гранату или убить человека с одного удара — человека так легко убить.
Я все это еще могу…
В коридоре за дверью слышались возня и грохот сапог. Оттуда тянулся портяночный запах растревоженной казармы.
Вот и утро. «Народ» наш еще спит, проснулся только я.
В каюте у нас три койки: две подряд и одна с краю. На ближней к двери спит СМР (читать надо так: Сэ-Мэ-эР — у него такие инициалы), на следующей — я, а на той, что в стороне, развалился Лоб.
Обычно курсантские клички — точный слепок с человека, но почему меня называют Папулей, я понятия не имею. Вот Лоб — это Лоб. Длинный, лохматый, тощий, целых два метра и сверху гнется. Вот он, собака, дышит. Опять не постирал носки. Чтоб постоянно выводить его из себя, достаточно хотя бы раз в сутки, лучше в одно и то же время, примерно в 22 часа, спрашивать у него: «Лоб, носки постирал?» А еще лучше разбудить и спросить.
СМР дышит так, что не поймешь, дышит ли он вообще. Если б в сутках было двадцать пять часов, СМР проспал бы двадцать шесть. Он всегда умудряется проспать на один час больше того, что физически возможно.
СМР — вдохновенный изобретатель поз для сна. Он может охватить голову левой рукой и, воткнув подбородок в сгиб локтя, зафиксировать ее вертикально. Не вынимая ручки из правой руки, он втыкает ее в конспект и так спит на лекциях. В мои обязанности в таких случаях входит подталкивание его при подходе преподавателя. Тогда первой просыпается ручка: сначала она чертит неровную кривую, а потом появляются буквы.
СМР с детства плешив. Когда его спрашивают, как это с ним случилось, он с удовольствием перечисляет: пять лет по лагерям (по пионерским — родители отправляли его на три смены, не вынимая), три года колонии для малолетних преступников (он закончил Нахимовское училище) и пять лет южной ссылки (как неисправимый троечник, он был направлен в Каспийское училище вместо Ленинградского).
Правда, если его спросить: «Слушай, а отчего ты так много спишь?» — он, не балуя разнообразием, затянет: «Пять лет по лагерям…»
Шесть часов утра. Мы живем в казарме. У нас отдельная каюта. Замок мы сменили, а дырку от ключа закрыли наклеенными со стороны каюты газетами. Так что найти нас или достать невозможно. Не жизнь, а конфета. Вообще-то, уже две недели как мы на практике, на атомных ракетоносцах. По-моему, ракетоносцы об этом даже не подозревают. Встаем мы в восемь, идем на завтрак, потом сон до обеда, обед, сон до ужина, ужин и кино. И так две недели. Колоссально. Правда, лично я уже смотрю на койку как на утомительный снаряд — все тело болит.
Раздается ужасный грохот: кто-то барабанит в нашу дверь. СМР вытаскивается из одеяла:
— Ну, чего надо?
«Народ» наш проснулся, но вставать лень. Стучит наверняка дежурный. Вот придурок (дежурными стоят мичмана).
— Жопой постучи, — советует СМР.
Мы с Лбом устраиваемся, как римляне на пиру, сейчас будет весело. Грохот после «жопы» усиливается. Какой-то бешеный мичман.
— А теперь, — СМР вытаскивает палец из-под одеяла и, налюбовавшись им, милостиво тыкает в дверь, — го-ло-вой!
Дверь ходит ходуном.
— А теперь опять жопой! — СМР уже накрылся одеялом с головой, сделал в нем дырку и верещит оттуда. В дверь молотят ногами.
— Вот дурак! — говорит нам СМР и без всякой подготовки тонко, противно вопит: — А теперь опять головой!
За дверью слышится такой вой, будто кусают бешеную собаку.
— Жаль человека, — роняет СМР со значением, — пойду открою.
Он закутывается в одеяло и торжественный, как патриций, отправляется открывать.
— Заслужил, бя-аш-ка, — говорит он двери и, открыв, еле успевает отпрыгнуть в сторону.
В дверь влетает капитан первого ранга, маленький, как пони, примерно метр от пола. Он с воем, боком, как ворона по полю, скачет до батареи, хватает с нее портсигар с сигаретами и, хрякнув, бьет им об пол.
— Вста-атъ!
Мы встаем. Это командир соседей по кличке «Мафия», или «Саша — тихий ужас», вообще-то интеллигентный мужчина.
— Суки про-то-коль-ные! — визжит он поросенком на одной ноте. — Я вас научу Родину любить!
Мы в трусах, босиком, уже построены в одну шеренгу. Интересно, пороть будет или как?
— Одеться!
Через минуту мы одеты. Мафия покачивается на носках. Кличку он получил за привычку, втянув воздух, говорить: «У-у-у, мафия!»
— Раздеться!
Мы тренируемся уже полчаса: минута — на одевание, минута — на раздевание. Мафия терпеть не может длинных. Всех, кто выше метр двадцать, он считает личным оскорблением и пламенно ненавидит. К сожалению, даже мелкий СМР смотрит на него сверху вниз.
— А тебя-а, — Мафия подползает к двухметровому Лбу, — тебя-а, — захлебывается он, подворачивая головой, — я сгною! Сначала остригу. Налысо. А потом сгною! Ты хочешь, чтоб я тебя сгноил?
В общем-то, Лоб у нас трусоват. У него мощная шевелюра и ужас в глазах. От страха он говорить не может и потому мотает головой. Он не хочет, чтоб его сгноили.
Мафия оглядывает СМРа: так, здесь стричь нечего, и меня, но я недавно стригся.
— Я перепишу вас к себе на экипаж. Я люблю таких… Вот таких… У-ро-ды!
В этот момент, как-то подозрительно сразу, Мафия успокаивается. Он видит на стене гитару. СМР делает нетерпеливое шейное движение. Это его личная гитара. Если ею брякнут об пол…
— Чья гитара?
— Моя.
— Разрешите поиграть? — неожиданно буднично спрашивает Мафия.
СМР от неожиданности давится и говорит:
— Разрешаю.
Через минуту из соседней комнаты доносится плач гитары и «Темная ночь…».
После обеда мы решили не приходить. Лоб и я. В каюту пошел только СМР.
— Не могу, — объяснил он, — спать хочу больше, чем жить. Закроюсь.
Ровно в 18.00 он открыл нам дверь, белый, как грудное молоко.
— Меня откупоривали.
Как только СМР после обеда лег, он сразу перестал дышать. Через двадцать минут в дверь уже барабанили.
— Открой, я же знаю, что ты здесь, хуже будет.
За дверью слышалась возня. Два капитана первого ранга, командиры лодок, сидели на корточках и пытались подсмотреть в нашу замочную скважину. Через три листа газеты нас не очень-то и увидишь.
— Ни хрена не видно, зелень пузатая, дырку заделали. Дежурный, тащи сюда все ключи, какие найдешь.
Скоро за дверью послышалось звяканье и голос Мафии:
— Так, так, так, вот, вот, вот, уже, уже, уже. Во-от сейчас достанем. Эй, может, сам выйдешь? Я ему матку оборву, глаз на жопу натяну.
СМР чувствовал себя мышью в консервной банке: сейчас откроют и будут тыкать вилкой.
— Вот, вот уже.
Сердце замирало, пот выступал, тело каменело. СМР становился все более плоским.
— Тащи топор, — не унывали открыватели. — Эй, ты, — шипели за дверью, — ты меня слышишь? Топор уже тащат.
СМР молчал. Сердце стучало так, что могло выдать.
— Ну, ломаем? — решали за дверью. — Тут делать нечего — два раза тюкнуть. Ты там каюту еще не обгадил? Смотри у меня. Да ладно, пусть живет. Дверь жалко. Эй, ты, хрен с бугра, ты меня слышишь? Ну, сука потная, считай, что тебе повезло.
Возня стихла. У СМРа еще два часа не работали ни руки ни ноги.
Я встретил Мафию через пять лет.
— Здравия желаю, товарищ капитан первого ранга.
Он узнал меня:
— А, это ты?
— Неужели помните?
— Я вас всех помню.
И я рассказал ему эту историю. Мы еще долго стояли и смеялись.
Он был уже старый, домашний, больной.
Зам сидел в кают-компании на обеде и жевал. У него жевало все: уши, глаза, ноздри, растопыренная челка, ну и рот, само собой. Неприступно и торжественно. Даже во время жевания он умудрялся сохранять выражение высокой себестоимости всей проделанной работы.
Напротив него, на своем обычном месте сидел помощник командира по кличке «Поручик Ржевский» — грязная скотина, матерщинник и бабник.
Зам старался не смотреть на помощника, особенно на его сальные волосы, губы и воротничок кремовой рубашки. Это не добавляло аппетита.
Зам был фантастически, до неприличия брезглив. Следы вестового на стакане с чаем могли вызвать у него судороги.
Помощник внимательно изучал лицо жующего зама сквозь полузакрытые веки. Они были старые враги.
«Зам младше на три года и уже капитан третьего ранга. Им что — четыре года, и уже человек, а у нас — пять лет — и еще говно. Заму-у-уля. Великий наш. Рот закрыл — матчасть в исходное. Изрек — и в койку. X-х-хорек твой папа».
Помощник подавил вздох и заковырял в тарелке. Его только что отодрали нещадно-площадно. Вот эта довольная рожа напротив: «Конспекты первоисточников… ваше полное отсутствие… порядок на камбузе… а ваш Атахаджаев опять в лагуне ноги мыл…» — и все при личном составе, курвеныш.
Увы, помощника просто раздирало от желания нагадить заму. Он, правда, еще не знал как.
Рядом из щели вылез огромный, жирный, блестящий таракан и зашевелил антеннами.
Помощник улыбнулся внутренностями, покосился на зама, лживо вздохнул и со словами: «Куда у нас только доктор смотрит?» — потянувшись, проткнул таракана вилкой.
Зам, секунду назад жевавший безмятежно, испытал такой толчок, что у него чуть глаза не вышибло.
Помощник быстро сунул таракана в рот и сочно зажевал.
Зам забился головенкой, засвистал фистулой, вскочил, наткнулся на вестового, с треском ударился о переборку и побежал, пуская во все стороны тонкую струю сквозь закупоренные губы, и скоро, захлебываясь, упал в буфетной в раковину и начал страстно ей все объяснять.
Ни в одну политинформацию зам не вложил еще столько огня.
Помощник, все слыша, подумал неторопливо: «Вот как вредно столько жрать», — достал изо рта все еще живого таракана, щелчком отправил его в угол, сказав: «Чуть не съел хороняку», — ковырнул в зубах, обсосал и довольный завозился в тарелке.
На сегодня крупных дел больше не было.
Утро окончательно заползло в окошко и оживило замурованных мух, судьба считывала дни по затасканному списку, и комендант города Н., замшелый майор, чувствовал себя как-то печально, как, может быть, чувствует себя отслужившая картофельная ботва.
Его волосы, глаза, губы-скулы, шея-уши, руки-ноги — все говорило о том, что ему пора: либо удавиться, либо демобилизоваться. Но демобилизация, неизбежная, как крах капитализма, не делала навстречу ни одного шага, и дни тянулись, как коридоры гауптвахты, выкрашенные шаровой краской, и капали, капали в побитое темечко.
Комендант давно был существом круглым, но все еще мечтал, и все его мечты, как мы уже говорили, с плачем цеплялись только за ослепительный подол ее величества мадам демобилизации.
Дверь — в нее, конечно же, постучали — открылась как раз в тот момент, когда все мечты коменданта все еще были на подоле, и комендант, очнувшись и оглянувшись на своего помощника, молодого лейтенанта, стоящего тут же, вздохнул и уставился навстречу знакомым неожиданностям.
— Прошу разрешения, — в двери возник заношенный старший лейтенант, который, потоптавшись, втащил за собой солдата, держа его за шиворот, — вот, товарищ майор, пьет! Каждый день пьет! И вообще, товарищ майор…
Голос старлея убаюкал бы коменданта до конца, продолжайся он не пять минут, а десять.
— Пьешь? А, воин-созидатель? — комендант, тоскливо скуксившись, уставился воину в лоб, туда, где, по его разумению, должны были быть явные признаки среднего образования.
«Скотинизм», — подумал комендант насчет того, что ему не давали демобилизации, и со стоном взялся за обкусанную телефонную трубку: слуховые чашечки ее были так стерты, как будто комендант владел деревянными ушами.
— Москва? Министра обороны… да, подожду…
Помощник коменданта — свежий, хрустящий, только с дерева лейтенант со страхом удивился — так бывает с людьми, к которым на лавочку после обеда, когда хочется рыгнуть и подумать о политике, на самый краешек подсаживается умалишенный.
— Министр обороны? Товарищ маршал Советского Союза, докладывает майор Носотыкин… Да, товарищ маршал, да! Как я уже и докладывал. Пьет!.. Да… Каждый день… Прошу разрешения… Есть… Есть расстрелять… По месту жительства сообщим… Прошу разрешения приступить… Есть…
Комендант положил трубку.
— Помощник! Где у нас книга расстрелов?.. А-а, вот она… Так… фамилия, имя, отчество, год и место рождения… домашний адрес… национальность… партийность… Так, где у нас план расстрела?
Комендант нашел какой-то план, потом он полез в сейф, вытащил оттуда пистолет, передернул его и положил рядом.
Помощник, вылезая из орбит, затрясся своей нижней частью, а верхней гипнозно уставился коменданту в затылок, в самый мозг, и по каплям наполнялся ужасом. Каждая новая капля обжигала.
— …Так… планируемое мероприятие — расстрел, участники… так, место— плац, наглядное пособие— пистолет Макарова, шестнадцать патронов… руководитель — я… исполнитель… Помощник! Слышь, лейтенант, сегодня твоя очередь. Привыкай к нашим боевым будням! Расстреляешь этого, я уже договорился. Распишись вот здесь. Привести в исполнение. Когда шлепнешь его…
Комендант не договорил: оба тела дробно рухнули; впечатлительный лейтенант — просто, а солдат — с запахом.
Комендант долго лил на них из графина с мухами.
Его уволили в запас через месяц. Комендант построил гауптвахту в последний раз и заявил ей, что, если б знать, что все так просто, он бы начал их стрелять еще лет десять назад. Пачками.
Старпом Коровин был известен как существо дикое, грубое и неотесанное. Огромный, сильный как мамонт, к офицерам он обращался только по фамилии и только с добавлением слов «козел вонючий».
— Ну, ты, — говорил он, — козел вонючий! — И офицер понимал, что он провинился.
Когда у офицерского состава терпение все вышло, он — офицерский состав — поплакался замполиту.
— Владим Сергеич! — начал замполит. — Народ… то есть люди… вас не понимают, то ли вы их оскорбляете, то ли что? И что это вы за слова такие находите? У нас на флоте давно сложилась практика обращения друг к другу по имени-отчеству. Вот и обращайтесь…
Старпом ушел черный и обиженный. Двое суток он ломал себя, ходил по притихшему кораблю и, наконец доломав, упал в центральном в командирское кресло. Обида все еще покусывала его за ласты, но, в общем, он был готов начать новую жизнь.
Вняв внушениям зама, старпом принял решение пообщаться Он сел в кресло поудобней, оглянулся на сразу уткнувшиеся головы и бодро схватил график нарядов.
Первой фамилией, попавшейся ему на глаза, была фамилия Петрова. Рядом с фамилией гнездились инициалы — В. И.
— Так, Петрова в центральный пост! — откинулся в кресле старпом.
— Старший лейтенант Петров по вашему приказанию прибыл!
Старпом разглядывал Петрова секунд пять, начиная с ботинок, потом он сделал себе доброе лицо и ласково, тихо спросил:
— Ну… как жизнь… Володя?
— Да… я, вообще-то, не Володя… я — Вася… вообще-то…
В центральном стало тихо, у всех нашлись дела. Посеревший старпом взял себя в руки, втянул на лицо сбежавшую было улыбку, шепнул про себя: «Курва лагерная» — и ласково продолжил:
— Ну, а дела твои как… как дела… Иваныч?
— Да я, вообще-то, не Иваныч, я — Игнатьич… вообще-то…
— Во-обще-то-о, — припадая грудью к коленям, зашипел потерявший терпенье старпом, вытянувшись, как вертишейка, — коз-з-зел вонючий, пош-шел вон отсюда, жопа сраная…
Капитан первого ранга Сапогов (кличка «Сапог»), хам, пьяница и зам командира дивизии по боевой подготовке, бежал на лодку. Рядом с ним вприпрыжку, еле успевая, бежал ученый из Севастополя. Он был совершенно не подготовлен к тому, что на флоте так носятся. Тяжко дыша и стараясь забежать перед Сапогом, он все пытался заглянуть ему в глаза. Ученый интересовался трапами. Он должен был выдумать такой трап, который был бы настоящим подарком для флота. Для этого он и приехал, чтоб пристально изучить запросы и нужды флота. Пристально не получалось. Его пристегнули к Сапогу, а тот постоянно куда-то бежал. Вот и сейчас он очень опаздывал, до зуда чесоточного опаздывал.
— А… какой вам нужен трап? — вырывалось из научной груди со столетним хрипом.
— Трап? Я ж тебе говорю — легкий, прочный, чтоб усилием шести человек: раз — и в сторону, — бежал вперед пьяница, хам и зам командира дивизии.
Времени ни капли, он даже ныл на бегу. С минуту они бежали молча, ученый обсасывал информацию.
— Ну а все-таки? Какие особенности должны быть?.. Как вы считаете?
— У кого? У трапа? Ну, ты… я ж тебе говорю: легкий, прочный, чтоб шесть человек с пирса на пирс…
«Скорей, скорей, — гнал себя Сапог, вечно в диком цейтноте, — а тут еще наука за штаны цепляется». Он прибавил темп. Через минуту его нагнал ученый:
— Ну а все-таки, как вы считаете?.. Что он должен иметь в первую очередь?
— Кто? Трап?
Зам командира дивизии, пьяница и хам, резко затормозил. Природный цвет у него был красный. Рачьи глаза уставились на ученого. Потом он взял его за галстук и придвинулся вплотную. Неожиданно для науки он завизжал:
— Кле-па-ный Ку-ли-бин!!! Я тебе что сказал? Легкий, прочный, чтоб шесть человек с разгону его хвать — и на горбяку; и впереди своего визга вприпрыжку километрами неслись, радостно жопы задрав. Ты чего, наука? Вялым Келдышем, что ли, сделан? А? Чего уставился, глист в обмороке? Откуда ты взялся, ящур? Тебе ж сдохнуть пора, а ты все трапы изобретаешь. Присосались к Родине, как кенгурята к сисе. Не оторвешь, пока не порвешь. Облепили, ду-ре-ма-ры…
И так далее, и так далее. В направлении уменьшения количества слов, букв и культуры. Сапог остановился, когда культуры совсем не осталось, а букв осталось всего три. Он перевел дух и сложил три буквы в последнее слово, короткое, как кукиш.
Ученый окаменел. В живом виде он такие слова в свою сторону никогда не слышал.
Увидев, что ученый окаменел, Сапог бросил его со словами:
— Охмурел окончательно, не обмочился бы, — и убежал на дудящий вовсю пароход.
Когда он пришел из автономки, его ждал трап. По нему можно было наладить двустороннее движение. Весил он ровно на тонну больше того, что могут, надорвавшись, поднять шесть человек.
— Где этот Кулибин? — завопил Сапог, увидев трап и пнув его с размаху ногой. — Разрубить на куски и отправить в Севастополь. Откуда это взялось, я спрашиваю, с чьей подачи?
Он долго еще мотался по пирсу, а рядом виновато суетился и во все вникал дежурный по дивизии.
Зама мы называли «Мардановым через „а“». Как только он появился у нас на экипаже, мы — командиры боевых частей — утвердили им планы политико-воспитательной работы. Все написали: «Утверждаю, Морданов». Через «о».
— Я — Марданов через «а», — объявил он нам, и мы тогда впервые услышали его голос. То был голос вконец изнасилованной и обессилевшей весенней телки.
Когда он сидел в аэропорту города Симферополя, где человек пятьсот мечтали вслух улететь и составляли по этому поводу какие-то списки, он двое суток ходил вокруг этой безумной толпы, периодически подпрыгивал, чтоб заглянуть, и кричал при этом криком коростеля:
— Посмотрите! Там Марданов через «а» есть?..
Инженер неискушенных душ. Он познал нужду на Черном флоте, был основательно истоптан жизнью и людьми, имел троих детей и любил слово «нищета».
— Нищета там, — говорил он про Черноморский флот, и нам тут же вспоминались подворотни Манхэттена.
У него был большой узкий рот, крупные уши, зачеркнутая морщинами шея и тусклый взгляд уснувшего карася.
Мы его еще ласково называли Мардан Марданычем и «Подарком из Африки». Он у нас тяготел к наглядной агитации, соцсоревнованию и ко всему сельскому: сбор колосовых приводил его в судорожное возбуждение.
— Наш зернобобовый! — изрекали в его сторону корабельные негодяи, а матросы называли его Мухомором, потому что рядом с ним не хотелось жить.
Он любил повторять: «Нас никто не поймет», — и обладал вредной привычкой общаться с личным составом.
— Ну, как наши дела? — произносил он перед общением замогильным голосом восставшей совести, от которого живот начинал чесаться, по спине шла крупная гусиная кожа, а руки сами начинали бегать и хватать сзади что попало.
Хотелось тут же переделать все дела.
Однажды мы его сварили.
Вам, конечно же, будет интересно узнать, как мы его сварили. А вот как.
— Ну, как наши дела? — втиснулся он как-то к нам на боевой пост. Входил он всегда так медленно и так бурлачно, как будто за ним сзади тянулся бронированный хвост.
В этот момент наши дела шли следующим образом: киловаттным кипятильником у нас кипятилось три литра воды в стеклянной банке. Банка кипела, как на вулкане. Чай мы заваривали.
— Ну, как…
Дальше мы не слышали, мы наблюдали: он запутался рукавом в нагревателе и поволок его вместе с банкой за собой.
Мы: я и мой мичман, мастер военного дела, проследили зачарованно их — его и банки — последний путь.
— …наши дела… — закончил он и сел; банка опрокинулась, и три литра кипятка вылилось ему за шиворот.
Его будто подняли. Первый раз в жизни я видел вареного зама: он взлетел вверх, стукнулся об потолок и заорал как необразованный, как будто нигде до этого не учился, и я понял, как орали дикие печенеги, когда Владимир-Солнышко поливал их кипящей смолой.
Слаба у нас индивидуальная подготовка! Слаба.
Не готовы замы к кипятку. Не готовы. И к чему их только готовят?
Наконец мы очнулись и бросились на помощь. Я зачем-то схватил зама за руки, а мой мичман, мастер военного дела, кричал: «Ой! Ой!» — и хлопал его зачем-то руками по спине. Тушил, наверное.
— Беги за подсолнечным маслом! — заорал я мичману. Тот бросил зама и с воплями: «Сварили! Сварили!» — умчался на камбуз.
Там у нас служили наши штатные мерзавцы.
— Насмерть?! — спросили они быстро. Им хотелось насмерть.
Мой мичман выпил у них от волнения воду из того лагуна, где мыли картошку, и сказал:
— Не знаю.
За то, что он «не знает», ему налили полный стакан.
Мы раздели зама и начали лечить его бедное тело. Он дрожал всей кожей и исторгал героические крики.
Однако и проняло же его! М-да-а. А проняло его от самой шеи до самых ягодиц и двумя ручьями затекло ниже пояса вперед и там, спереди, — ха-ха — все тоже обработало!
Спасло его только то, что при +28оС в отсеке он вместо нижнего белья носил шерстяной костюм.
Своя шерсть у него вылезла чуть позже — через неделю. Кожа, та тоже слезла, а там, где двумя ручьями затекло, там — ха-ха — снималось, как обертка с сосиски, то есть частично вместе с сосиской.
— Ну, как наши дела? — вполз он к нам на боевой пост осторожненько через две недели, живой. — Воду не кипятите?..
— Смирно!
— Вольно!
В центральный пост атомного ракетоносца, ставший тесным от собранных командиров боевых частей, решительно врывается комдив, на его пути все расступаются.
Подводная лодка сдает задачу номер два. Море, подводное положение, командиры и начальники собраны на разбор задачи, сейчас будет раздача слонов и пряников.
Комдив — сын героя. Про него говорят: «Сын героя — сам герой!» Поджарый, нервный, быстрый, злющий, «хамло трамвайное». Когда он вызывает к себе подчиненных, у тех начинается приступ трусости. «Разрешите?» — открывают они дверь каюты комдива; открывают, но не переступают, потому что навстречу может полететь бронзовая пепельница и в это время самое главное — быстро закрыть дверь; пепельница врезается в нее, как ядро, теперь можно открывать — теперь ничего не прилетит. Комдив кидается, потому что «сын героя».
— Та — ак! Все собраны? — Комдив не в духе, он резко поворачивается на каблуках и охватывает всех быстрым, злым взглядом.
— Товарищ комдив! — к нему протискивается штурман с каким-то журналом. — Вот!
Комдив смотрит в журнал, багровеет и орет:
— Вы что? Опупели?! Чем вы думаете? Головой? Жопой? Турецким седлом?!
После этого он бросает журнал штурману в рожу. Рожа у штурмана большая, и сам он большой, не промахнешься; журнал не закрывает ее даже наполовину: стукается и отлетает. Штурман, отшатнувшись, столбенеет, «опупел», но ровно на одну секунду, потом происходит непредвиденное, потом происходит свист, и комдив, «сын героя», получив в лобешник (в лоб, значить) штурманским кувалдометром (кулачком, значить), взлетает в воздух и падает в командирское кресло, и кресло при этом разваливается, отваливается спинка и подлокотник.
Оценепело. Комдив лежит… с ангельским выражением… с остановившимися открытыми глазами… смотрит в потолок… рот полуоткрыт. «Буль-буль-буль», — за бортом булькает дырявая цистерна главного балласта… Ти-хо, как перед отпеванием; все стоят, молчат, смотрят, до того потерялись, что даже глаза комдиву закрыть некому; тяжко… Но вот лицо у комдива вдруг шевельнулось, дрогнуло, покосилось, где-то у уха пробежала судорога, глаза затеплели, получился первый вдох, который сразу срезонировал в окружающих: они тоже вдыхают; покашливает зам: горло перехватило. Комдив медленно приподнимается, осторожно садится, бережно берет лицо в ладони, подержал, трет лицо, говорит:
— М-да-а-а… — думает, после чего находит глазами командира и говорит: — Доклад переносится на двадцать один час… Помогите мне…
И ему, некогда такому поджарому и быстрому, помогают, под руки, остальные провожают взглядами. На трапе он чуть-чуть шумно не поскользнулся: все вздрагивают, дергают головами, наконец он исчезает; командование корабля, не подав ни одной команды, тоже; офицеры, постояв для приличия секунду-другую, расходятся по одному; наступает мирная сельская тишина…
Нет-нет-нет, штурману ничего не было, и задача была сдана с оценкой «хорошо».
— Химик! В качестве чего вы служите на флоте? В качестве мяса?!
Автономка. Четвертые сутки. Командир вызвал меня в центральный, и теперь мы общаемся.
— Где воздух, химик?
— Тык, товарищ командир, — развожу я руками, — пошло же сто сорок человек. Я проверил по аттестатам. А установка (и далее скучнейший расчет)… а установка (цифры, цифры, а в конце)… и больше не может. Вот, товарищ командир.
— Что вы мне тут арифметику… суете?! Где воздух, я вас спрашиваю? Я задыхаюсь. Везде по девятнадцать процентов кислорода. Вы что, очумели? Четвертые сутки похода, не успели от базы оторваться, а у вас уже нет кислорода. А что же дальше будет? Нет у вас кислорода — носите его в мешке! Что же нам, зажать нос и жопу и не дышать, пока у вас кислород не появится?!
— Тык… товарищ командир… я же докладывал, что в автономку можно взять только сто двадцать человек…
— Не знаю! Я! Все! Идите! Если через полчаса не будет по всем отсекам по двадцать с половиной процентов, выверну мехом внутрь! Идите, вам говорят! Хватит сопли жевать!
Скользя по трапу, я про себя облегчал душу и спускал пары:
— Ну, пещера! Ну, воще! Терракотова бездна! Старый гофрированный…. коз-зел! Кто управляет флотом? Двоечники! Короли паркета! Скопище утраченных иллюзий! Убежище умственной оскопленности! Кладбище тухлых бифштексов! Бар-раны!..
Зайдя на пост, я заорал мичману:
— Идиоты! Имя вам — легион! Ходячие междометия. Кислород ему рожай! Понаберут на флот! Сейчас встану в позу генератора, лузой кверху, и буду рожать!
Вдохнув в себя воздух и успокоившись, я сказал мичману:
— Ладно, давай пройдись по отсекам. Подкрути там газоанализаторы. Много не надо. Сделаешь по двадцать с половиной.
— Товарищ командир, — доложил я через полчаса, — везде стало по двадцать с половиной процентов кислорода.
— Ну вот! — сказал командир весело. — И дышится, сразу полегчало. Я же каждый процент шкурой чувствую. Химик! Вот вас пока не напялишь… на глобус… вы же работать не будете…
— Есть, — сказал я, — прошу разрешения. — Повернулся и вышел.
А выходя, подумал: «Полегчало ему. Хе-х, птеродактиль!»
Этого кота почему-то нарекли Пардоном. Это был страшный серый котище самого бандитского вида, настоящее украшение помойки. Когда он лежал на теплой палубе, в его зеленых глазах сонно дремала вся его беспутная жизнь. На тралец его затащили матросы. Ему вменялось в обязанность обнуление крысиного поголовья.
— Смотри, сука, — пригрозили ему, — не будешь крыс ловить, за яйца повесим, а пока считай, что у тебя пошел курс молодого бойца.
В ту же ночь по кораблю пронесся дикий визг. Повыскакивали кто в чем: в офицерском коридоре Пардон волок за шкурку визжащую и извивающуюся крысу, почти такую же громадную, как и он сам, — отрабатывал оказанное ему высокое доверие. На виду у всех он задавил ее и сожрал вместе со всеми потрохами, после чего, раздувшись, как шар, рыгая, икая и облизываясь, он важно продефилировал, перевалился через комингс и, волоча подгибающиеся задние ноги и хвост, выполз на верхнюю палубу подышать свежим морским воздухом, наверное, только для того, чтобы усилить в себе обменные процессы.
— Молодец, Пардон! — сказали все и отправились досыпать.
Неделю длилась эта кровавая баня: визг, писк, топот убегающих ног, крики и кровь наполняли теперь матросские ночи, а кровавые следы на палубе вызывали у приборщиков такое восхищение, что Пардону прощались отдельные мелочи жизни. Пардона на корабле очень зауважали, даже командир разрешил ему появляться на мостике, где Пардон появлялся регулярно, повадившись храпеть в святое для корабля время утреннего распорядка. Он стал еще шире и лишь лениво отбегал в сторону при встрече с минером.
Есть мнение, что минные офицеры — это флотское отродье с идиотскими штуками. Они могут вставить коту в зад детонатор, поджечь его и ждать, пока он не взорвется (детонатор, естественно). Есть подозрение, что минные офицеры — это то, к чему приводит офицера на флоте безотцовщина. Минер — это сучье вымя, короче. Пардон чувствовал подлое племя на расстоянии.
— Ну, кош-шара! — всегда восхищался минер, пытаясь ухватить кота, но тот ускользал с ловкостью мангусты.
— Ну, сукин кот, попадешься! — веселился минер.
«Как же, держи в обе руки», — казалось, говорил Пардон, брезгливо встряхивая лапами на безопасном расстоянии.
Дни шли за днями, Пардон ловко уворачивался от минера, давил крыс и сжирал их с исключительным проворством, за что любовь к нему все возрастала. Однако через месяц процесс истребления крыс достиг своего насыщения, а еще через какое-то время Пардон удивил население корабля тем, что интерес его к крысам как бы совсем ослабел, и они снова беспрепятственно забродили по кораблю. Дело в том, что, преследуя крыс, Пардон вышел на провизионку. И все. Боец пал. Погиб. Его, как и всякую выдающуюся личность, сгубило изобилие. Его ошеломила эта генеральная репетиция рая небесного. Он зажил, как у Христа под левой грудью, и вскоре выражением своей обвислой рожи стал удивительно напоминать интенданта. Пардон попадал в провизионку через дырищу за обшивкой. Со всей страстью неприкаянной души помоечного бродяги он привязался к фантастическим кускам сливочного масла, связкам колбас полукопченых и к сметане. Крысы вызывали теперь в нем такое же неприкрытое отвращение, какое они вызывают у любого мыслящего существа. Вскоре бдительность его притупилась, и Пардон попался. Поймал его кок. Пардона повесили за хвост. Он орал, махал лапами и выл что-то сквозь зубы, очень похожее на «мать вашу!».
Его спас механик. Он отцепил кота и площадно изругал матросов, назвал их садистами, сволочами, выродками, скотами, «бородавками маминой писи», ублюдками и суками.
— Отныне, — сказал он напоследок, — это бедное животное будет жить в моей каюте.
Пардон был настолько умен, что без всяких проволочек тут же превратился в «бедное животное». Свое непосредственное начальство он теперь приветствовал распушенным хвостом, мурлыкал и лез на колени целоваться. Механик, бедный старый индюк, впадал в детство, сюсюкал, пускал сентиментальные пузыри и заявлял в кают-компании, что теперь-то уж он точно знает, зачем на земле живут коты и кошки: они живут, чтоб дарить человеку его доброту.
Идиллия длилась недолго, она оборвалась с выходом в море на самом интересном месте. С первой же волной стало ясно, что Пардон укачивается до безумия. Как только корабль подняло вверх и ухнуло вниз, Пардон понял, что его убивают. Дикий, взъерошенный, он метался по каюте механика, прыгал на диван, на койку, на занавески, умудряясь ударяться при этом об подволок, об стол, об пол и орать не переставая. Останавливался он только затем, чтоб, расставив лапы, блевануть куда-нибудь в угол с пуповинным надрывом, и потом его вскоре понесло изо всех дыр, отчего он носился, подскакивая от струй реактивных. В разложенный на столе ЖБП — журнал боевой подготовки — он запросто нагадил, пролетая мимо. От страха и одиночества мечущийся Пардон выл, как издыхающая гиена.
Наконец дверь открылась, и в этот разгром вошел мех. Мех обомлел. Застыл и стал синим. Несчастный кот с плачем бросился ему на грудь за спасением, мех отшвырнул его и ринулся к ЖБП. Было поздно.
— Пятимесячный труд! — зарыдал он как дитя, обнимая свое теоретическое наследие, изгаженное прицельным калометанием. — Пятимесячный труд!
Пардон понял, что в этом человеке он ошибся, в нем сострадания не наблюдалось; и еще он понял, что его, Пардона, сейчас будут бить с риском для жизни кошачьей. После этого он перестал укачиваться.
Мех схватил аварийный клин и с криком «убью гада!» помчался за котом. За десять минут они доломали в каюте все, что в ней еще оставалось, потом Пардон вылетел в иллюминатор, упал за борт и сильными рывками поплыл в волнах к берегу так быстро, будто в той прошлой помоечной жизни он только и делал, что плавал в шторм.
Мех высунулся с клином в иллюминатор, махал им и орал:
— Вы-д-ра-а-а!!! У-бь-ю-у-у! Все равно най-ду-у! Кок-ну-у!
До берега Пардон доплыл.
Конечно же, для наших подводных лодок несение боевой службы — это ответственная задача. Надо в океане войти, прежде всего, в район, который тебе из Москвы для несения службы нарезали, надо какое-то время ходить по этому району, словно сторож по колхозному огороду, сторожить, и надо, наконец, покинуть этот район своевременно и целым-невредимым вернуться домой. Утомляет это все прежде всего. И прежде всего это утомляет нашего старпома Льва Львовича Зуйкова по прозвищу «Лев».
То, что наш старпом в автономках работает не покладая рук, — это всем ясно: он и на камбузе, он и в корме, он и на приборке, он опять на камбузе — он везде. Ну и устает он! Устав, он плюхается в центральном в кресло и либо сразу засыпает, либо собирает командиров подразделений, чтобы вставить им пистон, либо ведет журнал боевых действий.
Ведет он его так: садится и ноги помещает на буйвьюшку, а рядом устраивается мичман Васюков, который под диктовку старпома записывает в черновом журнале все, что с нами за день приключилось, а потом он же — Васюков — все это аккуратнейшим образом переносит в чистовой журнал боевых действий.
С этим мичманом старпома многое связывает. Например, их связывают дружеские отношения: то старпом гоняется за мичманом по всему центральному с журналом в руках, чтоб по голове ему настучать, то возьмет стакан воды и, когда тот уснет на вахте, за шиворот ему выльет. И мичман ему тоже по-дружески осторожненько гадит, особенно когда под диктовку пишет. Например, старпом ему как-то надиктовал, когда мы район действия противолодочной акустической системы «Сосус» покидали: «Покинули район действия импортной системы „Сосус“. Народ уху ел от счастья. Целую, Лелик», — и мичман так все это без искажения перенес в чистовой журнал. Старпом потом обнаружил и вспотел.
— Васюков! — вскричал он. — Ты что, совсем дурак, что ли?! Что ты пишешь все подряд! Вот что теперь делать? А?
А Васюков, сделав себе соответствующее моменту лицо, посмотрел, куда там старпом пальцем тычет, и сказал:
— А давайте все это, как положено, зачеркнем, а внизу нарисуем: «Записано ошибочно».
После этого случая все на корабле примерно двое суток ходили очень довольные. Может, вам показалось, что народ наш не очень-то старпома любит? Нам сначала самим так казалось, пока не случилась с нашим старпомом натуральная беда.
Испекли нам коки хлеб, поскольку наш консервированный хлеб на завершающем этапе плавания совсем сдохшим оказался. И такой тот хлеб получился мягкий, богатый дрожжами и сахаром, что просто слюнки текли. Старпом пошел на камбуз и съел там полбатона, а потом за домино он сожрал целый батон и еще попросил, и ему еще дали. А ночью его прихватило: живот раздуло, и ни туда ни сюда — кишечная непроходимость.
Док немедленно поставил старпома раком и сделал ему ведерную клизму, но вода вышла чистая, а старпом так и остался раздутым и на карачках. Ну, кишечная непроходимость, особенно если она оказалась, скажем так, не в толстом, а в тонком кишечнике, когда газы не отходят, — штука страшная: через несколько часов перитонит, омертвление тканей, заражение, смерть. Поэтому на корабле под председательством командира срочно прошел консилиум командного состава, который решал, что делать, но так и не решил, и корабль на несколько часов погрузился в черноту предчувствия. Лишь вахтенные отсеков, докладывая в центральный, осторожно интересовались:
— Лев просрался?
— Нет, — отвечали им так же осторожно, — не просрался.
А в секретном черновом вахтенном журнале, куда у нас записывается всякая ерунда, вахтенный центрального печальный мичман Васюков печально записывал в столбик через каждые полчаса: «Лев не просрался, Лев не просрался, Лев не просрался…» Он даже специальную графу под это дело выделил, писал красиво, крупно, а потом начал комбинировать: чередовать большие буквы с маленькими, например так: «Лев не ПрОсРаЛсЯ», или еще как-нибудь, и, отстранившись, с невольным удовольствием наблюдал написанное, а корабль тем временем все глубже погружался в уныние: отменили все кинофильмы, все веселье, никто не спал, не жрал — все ходили и друг у друга спрашивали, а доку уже мерещилась операция и то, как он Львиные кишки в тазик выпустил и там их моет. Доку просто не сиделось на месте. Он шлялся за командиром, как теленок за дояркой, заглядывал ему в рот и просил:
— Товарищ командир, давайте радио дадим, товарищ командир, умрет ведь.
На что командир говорил ему:
— Оперируй, — хотя и не очень уверенно.
Наконец командир сдался, и в штаб полетела радиограмма: «На корабле кишечная непроходимость. Прошу прервать службу».
Штаб молчал часов восемь, во время которых он, наверное, получал в Москве консультацию, потом, видимо, получил и тут же отбил нам: «Сделайте клизму». Наши им в ответ: «Сделали, не помогает». Те им: «Еще сделайте». Наши: «Сделали. Разрешите в базу». После чего там молчали еще часа четыре, а потом выдали: «Следуйте квадрат такой-то для передачи больного». Мы вздохнули и помчались в этот квадрат, и тут Лев пукнул — газы у него пошли. Он сам вскочил, примчался к доктору с лицом просветлевшим, крича по дороге:
— Вовик, я пукнул!
И тут же на корабле возникла иллюминация, праздник, и все ходили друг к другу и поздравляли друг друга с тем, что Лев пукнул.
Потом командир решил дать радиограмму, что, мол, все в порядке, прошу разрешения продолжать движение. Вот только в какой форме эту радиограмму давать, надо ж так, чтоб поняли в штабе, а противник чтоб не понял. Он долго мучился над текстом, наконец вскричал:
— Я уже не соображаю. Просто не знаю, что давать.
Тогда наши ему посоветовали:
— Давайте так и дадим: «Лев пукнул. Прошу разрешения выполнять боевую задачу».
В конце концов, действительно дали что-то такое, из чего было ясно, что, мол, с кишечной непроходимостью справились, пукнули и теперь хотят опять служить Родине, но штаб уперся — в базу!
И помчались мы в базу. Примчались, всплыли, и с буксира к нам на борт начальник штаба прыгнул:
— Кто у вас тут срать не умеет?! — первое, что он нам выдал. Когда он узнал, что старпом, он позеленел, вытащил Льва на мостик и орал там на весь океан, как павиан, а наши ходили по лодке и интересовались, что это там наверху происходит, а им из центрального говорили: «Льва срать учат».
Бух-бух-бух! В метре от старпома остановились флотские ботинки сорок пятого размера легендарной фабрики «Струпья скорохода». В ботинки был засунут новый лейтенант Гриша Храмов — полная луна над медвежьим туловищем. Он только что прибыл удобрить собой флотскую ниву. Гриша был вообще-то с Волги, и поэтому он заокал, приложив к уху лапу, очень похожую на малую саперную лопатку:
— Прошу розрешения везти жену на о-борт!
«Сделан в одну линию, — подумал одним взглядом с маху изучивший его старпом, — до пояса просто, а ниже еще проще».
— Вот мне-э, — протянул старпом сладко, — кан-ждный день о-борт делают. О-бортируют… по самый аппендицит! — Старпом привел лицо в соответствие с абортом: — И никто никуда не возит. Вырвут гланду — и пошел!
Лейтенант смутился. Он не знал, опускать руку или все еще отдавать честь.
«Ладно, — подумал старпом, увидев, что рука у Гриши не опускается, — нельзя же убивать человека влет. Пусть размножается, такие тоже нужны». И махнул рукой: «Давай!»
На следующий день пробухало и доложило:
— Прошу роз-решения сидеть с дитями — жена на о-борте! С тех пор поехало: то — «прошу роз-решения на о-борт», то — «с о-борта».
Четвертого аборта старпом не выдержал:
— Что?! Опять «на о-борт»?! А потом «с о-борта»?! Абортарий тут развели! Я самому тебе лучше навсегда «о-борт» сделаю! Раскурочу лично. Чирк — и нету! Твоя же жена спасибо скажет. «О-борт» ему нужен! Что за лейтенант пошел! Нечего бегать с дымящимся наперевес! Бром надо пить, чтоб на уши не давило! Квазимодо! Аборт ему делай. А кто служить будет?! С кем я останусь?! А?! В подразделении бардак! Там еще конь не валялся! Петров ваш? А чей Петров?! Не знаете? Сход запрещаю! Все! Никаких абортов! Ишь ты, сперматозавр, японский городовой. Это флот, едрена вошь, тут без «о-бортов» служат. Не вынимая. С шести утра и до двадцати четырех. Гинекологом надо было быть, а не офицером! Акушером! О чем вы думали, когда шли в училище!.. — и так далее, и так далее.
После пятого аборта Гришу списали на берег. Некому было сидеть «с дитями».
Вот такая маленькая история, но она совсем не означает, что для списания на берег нужно сделать пять абортов.
Известно, что к боевой службе нужно готовить себя прежде всего с внутренней стороны.
Командир боевой части пять большого противолодочного корабля «Адмирал…», старый, толстый Толик Головастов (два года до пенсии), которого спустили с корабля в первый раз за три месяца, за день до проверки штабом флота пошел и… подготовил себя «извнутри», чем существенно обессмертил свое имя на страницах этого рассказа. На внутреннюю подготовку ушла уйма времени. Часов через шесть, окончательно окривев, он «дошкандыбал» до корабля и упал перед трапом головой вперед. «Много ли потному надо!» — гласит народная мудрость.
— Старая проблядь! — совершенно справедливо заметил командир. Наутро ожидался командующий флотом вместе с главкомом, и по-другому командир заметить не мог.
— От падел! — добавил командир, обозревая картину лежания. Кроме как «падла в ботах», командир до текущего момента никогда по-другому механика не называл.
— Значит так! — сказал он, поразмыслив секунду-другую. — Поднять! Связать эту сироту во втором поколении, эту сволочь сизую, забросить в каюту и выставить вахтенного!
Механика подняли, связали, отнесли, забросили, закрыли на ключ и выставили вахтенного. Через некоторое время каюту оживило сопение, кряхтение и нечленораздельное матюгание, потом все стихло, и корабль забылся в нервном полусне. В четыре утра в каюте раздался страшный визг, леденящий душу, он разбудил полкорабля и перевернул представление многих о том количестве децибел, которые отпущены человеку. Примчались дежурные и помощники, командиры и начальники, зажгли свет, вскрыли каюту и обнаружили, что командир боевой части пять Толик Головастов (два года до пенсии) торчит из иллюминатора необычным манером: туловище снаружи, зад внутри. Застрявши они. Скорее всего, ночью он развязался, освободился, так сказать, от пут и полез в иллюминатор из «мест заточения», а по дороге застрял и от бессилия заснул. Тело отекло, он проснулся от боли и заорал.
— Тяните! — сказал командир. — Хоть порвите эту старую суку, но чтоб пролез!
До Толика, несмотря на всю трудность соображения в данном положении, дошло, что его, может, сейчас порвут на неравные половины, и за это, может, никто отвечать не будет. От сознания всего этого он потерял сознание. Так тянуть его было гораздо удобнее, так как без сознания он не кричал и не вырывался, но иногда он все же приходил в себя, орал и бил копытом, как техасский мул.
За борт спустили беседку. Несколько человек забрались в нее и принялись тянуть Толика за руки, в то время когда все остальные пихали его в зад. Через пару часиков стало ясно, что Толик никогда в этой жизни не пройдет через иллюминатор. Еще полтора часа тянули по инерции, вяло и без присущего нам энтузиазма. Самое обидное, что Толик висел с того борта, который был обращен к стенке, и был хорошо виден подходящему начальству, а виси он с другого борта — там хоть неделю виси: никому это не интересно.
Подъем флага — святое дело на корабле. На это время перервались, оставили Толика висеть и пошли на построение.
— На фла-аг и гю-уйс… смир-рна!
Нужно замереть. Все замерли. Ритуал подъема флага символизирует собой нашу ежесекундную готовность умерреть за наши идеалы и вообще отдать концы, то есть все накопленное до последней капли, сдохнуть, короче…
— Ф-ла-аг… и гю-уйс… под-нять!.. Воль-на!..
— Та-ак! — сказал командир, мысль о Толике не оставляла его ни на секунду. — Сейчас будет коррида!
Коррида началась с прибытия комбрига. Увидев в иллюминаторе отвисшее, как на дыбе, бесчувственное тело командира боевой части пять и с ходу поняв, в чем дело, комбриг, стоя на стенке, воздел руки к телу, шлепнул ладошками, поместил их себе на грудь, затрясся дряблыми щеками и плаксиво затянул:
— Гни-да вы-ы казематная-а… слон вы-ы сиамски-ий… я вам хобот-то накручу-у… верблюд вы-ы гималайский… корова вы-ы иорданская-а, хрен вы-ы египетский!..
Помолившись столь оригинальным образом, он тут же вызвал командира.
— Сейчас начнется кислятина, — скривился командир, — запричитает, как баба, что наутро обнаружила, что постель пуста! Ну, теперь моя очередь…
— Святая-а святых… святая-а святых, — заканючил комбриг, страдальчески ломая руки перед командиром, — подъем флага, святая святых, а у вас до чего дошло, у вас механик, пьяный в жопу, жопой в иллюминаторе застрял! Валерий Яковлевич! Вы же боретесь за звание «отличный корабль»! Сейчас же командующий здесь будет вместе с главкомом.
Произнеся «главком», комбриг, до которого только теперь дошла вся глубина разверзнутой сырой бездны, как бы почувствовал удар по затылку и замер с открытым ртом. Вся его фигура превратилась в один сплошной ужас, а в глазах затаился прыжок.
— Да! — заорал вдруг командир, чем заставил комбрига вздрогнуть и судорожно, до упора втянуть прямую кишку. — Да! Пьяная падла! Вы совершенно правы! Да, висит! Да, жопой! Да, «отличный корабль!» Да, слетится сейчас воронье, выгрызут темечко! Тяните! — крикнул он кому-то куда-то. — Не вылезет, я ему яйца откушу!
— И-и — раз! И-и — раз! — тянули механика. — И-и — раз!
А командир в это время, испытывая болезненное желание откусить у механика не будем повторять что, ерзал стоя.
— И-и — раз!
— И на матрац! — сказал командир, заметив, что на пирс прибыл командующий флотом.
Комбриг повис на своем скелете, как старое пальто на вешалке, потеряв интерес к продвижению по службе.
Командующий флотом, сразу поняв, что время упущено и нужно действовать быстро, а спрашивать будем потом, возглавил извлечение, сам отдавал приказания и даже полез в беседку. Комбриг полез за ним, при этом он все старался то ли поддержать комфлота за локоток, то ли погладить или чего-нибудь там отряхнуть.
— Что вы об меня третесь… тут!.. — сказал ему командующий и выслал его из беседки.
— Разденьте его! — кричал командующий, и Толика раздели.
— И смажьте его салом! — И смазали, а он не пролез.
— Пихайте его! — кричал командующий. Толика пихали так, что зад отбили.
— Дергайте! — Дергали. Никакого впечатления.
И тут командующего флотом осенило (на удивление быстро):
— А что, если ему в жопу скипидар залить?! А?! Надо его взбодрить. Зальем, понимаешь, скипидар, он, понимаешь, взбодрится и вылетит!
— И будет, каркая, летать по заливу, — прошептал командир.
— А у вас скипидар на корабле есть? Нет? У медика, по-моему, есть! Давайте сюда медика! А кстати, где он? Почему не участвует?
Дали ему медика, и начал он «участвовать»:
— Да что вы, товарищ адмирал? — сказал медик, и далее пошла историческая фраза, из-за которой он навсегда остался майором. — Это ж человек все-таки!
— Все-таки человек, говоришь? — сказал командующий флотом. — Человек в звании «капитан второго ранга» не полезет в окошко и не застрянет там задницей! Ну и как нам его теперь доставать прикажешь, этого человека?
Доктор развел руками:
— Только распилить.
— А ты его потом сошьешь? А? Ме-ди-ци-на хе-ро-ва?!
Медик раздражал и был услан с глаз долой.
Командующий стоял и кусал локти и думал о том, что если нельзя вытащить этого дурня старого, то, может, корабль развернуть так, чтоб его видно не было, а? Главкома проводим и разберемся. Ничего страшного, повисит. Да-а… время упущено. С минуты на минуту может появиться главком.
И главком появился. Толю подергали при нем, наверное, для того, чтобы продемонстрировать возможности человеческого организма.
Главком приказал вырезать мерзавца вместе с «куском» автогеном. Раскроили борт и вырезали Толю целым куском. Потом краном поставили на причальную стенку, и пятеро матросов до ночи вырезали его этими лобзиками — ножовками по металлу. Когда выпилили — всех наказали.