Часть лета 1830 года мы провели в Петергофе, а потом в Царском Селе до сентября. Тут уже мы часто видались с Жуковским; но в 1831 году в Царском мы видались ежедневно. Пушкин с молодой женой поселился в доме Китаева, на Колпинской улице. Жуковский жил в Александровском дворце, а фрейлины помещались в Большом дворце. Тут они оба взяли привычку приходить ко мне по вечерам, то есть перед собранием у императрицы, назначенным к 9 часам. Днем Жуковский занимался с великим князем или работал у себя. Пушкин писал, именно свои сказки, с увлечением; так как я ничего не делала, то и заходила в дом Китаева. Наталья Николаевна сидела обыкновенно за книгою внизу. Пушкина кабинет был наверху, и он тотчас нас зазывал к себе. Кабинет поэта был в порядке. На большом круглом столе, перед диваном, находились бумаги и тетради, часто несшитые, простая чернильница и перья; на столике графин с водой, лед и банка с кружовниковым вареньем, его любимым (он привык в Кишиневе к дульчецам). Волоса его обыкновенно еще были мокры после утренней ванны и вились на висках; книги лежали на полу и на всех полках. В этой простой комнате, без гардин, была невыносимая жара, но он это любил, сидел в сюртуке, без галстука. Тут он писал, ходил по комнате, пил воду, болтал с нами, выходил на балкон и привирал всякую чепуху насчет своей соседки графини Ламберт. Иногда читал нам отрывки своих сказок и очень серьезно спрашивал нашего мнения. Он восхищался заглавием одной: «Поп — толоконный лоб и служитель его Балда». «Это так дома можно, — говорил он, — а ведь цензура не пропустит!»[288] Он говорил часто: «Ваша критика, мои милые, лучше всех; вы просто говорите: этот стих нехорош, мне не нравится». Вечером, в 5 или 6 часов, он с женой ходил гулять вокруг озера, или я заезжала в дрожках за его женой; иногда и он садился на перекладинку верхом, и тогда был необыкновенно весел и забавен. У него была неистощимая mobilité de l’esprit[289]. В 7 часов Жуковский с Пушкиным заходили ко мне; если случалось, что меня дома нет, я их заставала в комфортабельной беседе с моими девушками. «Марья Савельевна у вас аристократка; а Саша, друг мой, из Архангельска, чистая демократка. Никого ни в грош не ставит». Они заливались смехом, когда она Пушкину говорила: «Да что же мне, что вы стихи пишете — дело самое пустое! Вот Василий Андреевич гораздо почетнее вас». — «А вот за то, Саша, я тебе напишу стихи, что ты так умно рассуждаешь». И точно, он ей раз принес стихи, в которых говорилось, что
Архангельская Саша
Живет у другой Саши.
Стихи были довольно длинны и пропали у нее. В это время оба, Жуковский и Пушкин, предполагали издание сочинений Жуковского с виньетками. Пушкин рисовал карандашом на клочках бумаги, и у меня сохранился один рисунок, также и арабская головка его руки. Жуковский очень любил вальс Вебера и всегда просил меня сыграть его; раз я рассердилась, не хотела играть, он обиделся и потом написал мне опять галиматью. Вечером Пушкин очень ею любовался и говорил, что сам граф Хвостов не мог бы лучше написать. Очень часто речь шла о сем великом муже, который тогда написал стихи на Монплезир:
Все знают, что на лире
Жуковский пел о Монплезире
И у гофмаршала просил
Себе светелочки просторной,
Веселой, милой, нехолодной — и пр.
Они тоже восхищались и другими его стихами по случаю концерта, где пели Лисянская и Пашков:
Лисянская и Пашков там
Мешают странствовать ушам.
«Вот видишь, — говорил ему Пушкин, — до этого ты уж никак не дойдешь в своих галиматьях». — «Чем же моя хуже», — отвечал Жуковский и начал читать:
Милостивая государыня, Александра Иосифовна!
Честь имею препроводить с моим человеком
Федором к вашему превосходительству данную вами
Книгу мне для прочтения, записки французской известной
Вам герцогини Абрантес. Признаться, прекрасная книжка!
Дело, однако, идет не об этом. Эту прекрасную книжку
Я спешу возвратить вам по двум причинам: во-первых,
Я уж ее прочитал; во-вторых, столь несчастно навлекши
Гнев на себя ваш своим непристойным вчера поведеньем,
Я не дерзаю более думать, чтоб было возможно
Мне, греховоднику, ваши удерживать книги. Прошу вас
Именем дружбы прислать мне, сделать
Милость мне, недостойному псу, и сказать мне, прошла ли
Ваша холера и что мне, собаке, свиной образине,
Надобно делать, чтоб грех свой проклятый загладить и снова
Милость вашу к себе заслужить? О царь мой небесный!
Я на все решиться готов! Прикажете ль кожу
Дам содрать с своего благородного тела, чтоб сшить вам
Дюжину теплых калошей, дабы, гуляя по травке,
Ножек своих замочить не могли вы? Прикажете ль, уши
Дам отрезать себе, чтобы, в летнее время хлопушкой
Вам усердно служа, колотили они дерзновенных
Мух, досаждающих вам неотступной своею любовью
К вашему смуглому личику. Должно, однако, признаться:
Если я виноват, то не правы и вы. Согласитесь
Сами, было ль за что вам вчера всколыхаться, подобно
Бурному, черному морю? И сколько слов оскорбительных с ваших
Уст, размалеванных богом любви, смертоносной картечью
Прямо на сердце мое налетело! И очи ваши, как русские пушки,
Страшно палили, и я, как мятежный поляк, был из вашей
Мне благосклонной обители выгнан! Скажите ж,
Долго ль изгнанье продлится? Мне сон привиделся чудный.
Мне показалось, будто сам дьявол, чтоб черт его побрал!
В лапы меня ухватил…
Пользуюсь случаем сим, чтоб опять изъявить перед вами
Чувства глубокой, сердечной преданности, с коей пребуду
Вечно вашим покорным слугою. Василий Жуковский.
У него тогда был камердинер Федор (который жил прежде у Александра Ивановича Тургенева) и вовсе не смотрел за его вещами, так что у него всегда были разорванные платки носовые, и он не только не сердился на него, но всегда шутил над своими платками. Он всегда очень любил и уважал фрейлину Вильдермет, бывшую гувернантку императрицы Александры Федоровны, через которую он часто выпрашивал деньги и разные милости своим protégés, которых у него была всегда куча. M-lle Вильдермет была точно так же не сведуща в придворных хитростях, как и он; она часто мне говорила: «Joukoffsky fait souvent des bévues; il est naïf, comme un enfant»[290], — и Жуковский точно таким же образом отзывался об ней. На вечера, на которые мы ежедневно приглашались, Жуковского, не знаю почему, императрица не звала, хотя очень его любила. Однажды он ко мне пришел и сказал: «Вот какая оказия, всех туда зовут, а меня никогда; ну, как вы думаете: рассердиться мне на это и поговорить с государыней? Мне уж многие намекали». — «Ведь вам не очень хочется на эти вечера?» — «Нет». — «Разве это точно вас огорчает?» — «Нет, видите, ведь это, однако, странно, что Юрьевича зовут, а меня нет». — «Ведь вы не сумеете рассердиться, и все у вас выйдет не так, как надобно, и скучно вам будет на этих вечерах; так вы уж лучше не затевайте ничего». — «И то правда, я и сам это думал, оно мне и спокойнее и свободнее». Тем и кончилась эта консультация.
Когда взяли Варшаву, приехал Суворов с известиями; мы обедали все вместе за общим фрейлинским столом. Из Александровского прибежал лакей и объявил радостную и страшную весть. У всех были родные и знакомые; у меня два брата на штурме Воли. Мы все бросились в Александровский дворец, как были, без шляп и зонтиков, и, проходя мимо Китаева дома, я не подумала объявить об этом Пушкину. Что было во дворце, в самом кабинете императрицы, я не берусь описывать. Государь сам сидел у ее стола, разбирал письма, писанные наскоро, иные незапечатанные, раздавал их по рукам и отсылал по назначению. Графиня Ламберт, которая жила в доме Олениной против Пушкина и всегда дичилась его, узнавши, что Варшава взята, уведомила его об этом тогда так нетерпеливо ожидаемом происшествии. Когда Пушкин напечатал свои известные стихи на Польшу, он прислал мне экземпляр и написал карандашом: «La comtesse Lambert m’ayant annoncée la première prise de Varsovie, il est juste, qu’elle reçoive le premier exemplaire, le second est pour vous»[291].
От вас узнал я плен Варшавы.
Вы были вестницею славы
И вдохновеньем для меня.
«Quand j’aurais trouvé les deux autres vers, je vous les enverrai»[292]. Писем от Пушкина я никогда не получала. Когда разговорились о Шатобриане, помню, он говорил: «De tout ce qu’il a écrit il n’y a qu’une chose qui m’aye plu; voulez-vous que je vous l’écris dans votre album? Si je pouvais croire encore au bonheur, je le chercherais dans le monotonie des habitudes de la vie»[293].
В 1832 году Александр Сергеевич приходил всякий день почти ко мне, также и в день рождения моего принес мне альбом и сказал: «Вы так хорошо рассказываете, что должны писать свои записки», — и на первом листе написал стихи: «В тревоге пестрой и бесплодной» и пр.[294]. Почерк у него был великолепный, чрезвычайно четкий и твердый. Князь П. А. Вяземский, Жуковский, Александр Ив. Тургенев, сенатор Петр Ив. Полетика часто у нас обедали. Пугачевский бунт, в рукописи, был слушаем после такого обеда[295]. За столом говорили, спорили; кончалось всегда тем, что Пушкин говорил один и всегда имел последнее слово. Его живость, изворотливость, веселость восхищали Жуковского, который, впрочем, не всегда с ним соглашался. Когда все после кофия уселись слушать чтение, то сказали Тургеневу: «Смотри, если ты заснешь, то не храпеть». Александр Иванович, отнекиваясь, уверял, что никогда не спит: и предмет и автор бунта, конечно, ручаются за его внимание. Не прошло и десяти минут, как наш Тургенев захрапел на всю комнату. Все рассмеялись, он очнулся и начал делать замечания как ни в чем не бывало. Пушкин ничуть не оскорбился, продолжал чтение, а Тургенев преспокойно проспал до конца.
Я летом в Павловске познакомилась с семейством Карамзиных. <…> Они жили зимой и осенью на Литейной против самой церкви и просили меня у них обедать. После обеда явился Фирс Голицын и Пушкин. Он захотел прочитать свою последнюю поэму «Полтаву». Нельзя было хуже прочитать свое сочинение, чем Пушкин. Он так вяло читал, что казалось, что ему надоело его собственное создание. Когда он кончил, он спросил у всех их мнения и спросил меня, я так оторопела, что сказала только: «Очень хорошо»[296].
<…> У Потоцкого были балы и вечера. <…> Пушкин всегда был приглашаем на эти вечера, и говорил, когда хотелось пить, ему подавали en fait de refraîchissement[297] кофию черного, то то, то другое, и моченые яблоки, и морошку, любимую Пушкиным, бруснику, брусничную воду, и клюквенный морс, и клюкву assez glacée[298], даже коржики, а сладостям конца не было. <…>
Александра Васильевна д’Оггер вышла замуж за Ивана Григорьевича Сенявина. Они устроили свой дом на Аглицкой набережной <…>. У нее делали живые картины: «Урок музыки в Torbury». <…> После были картины графини Завадовской «Мать Гракхов». <…> Эту картину повторяли три раза. Потом я, в итальянке, в крестьянском итальянском костюме сидела на полу, а у ног моих Воронцов-Дашков в костюме транстиверианина лежал с гитарой. Большой успех! Ее повторили три раза, и мы в костюмах отправились к Карамзиным на вечер[299]. Я знала, что они будут танцевать с тапером. Все кавалеры были заняты. Один Пушкин стоял у двери и предложил мне танцевать мазурку. Мы разговорились, и он мне сказал: «Как вы хорошо говорите по-русски». — «Еще бы, мы в институте всегда говорили по-русски. Нас наказывали, когда мы в дежурный день говорили по-французски, а на немецкий махнули рукой». — «Но вы итальянка?» — «Нет, я не принадлежу ни к какой народности, отец мой был француз, бабушка — грузинка, дед — пруссак, а я по духу русская и православная. Плетнев нам читал вашего «Евгения Онегина», мы были в восторге, но когда он сказал: «Панталоны, фрак, жилет», мы сказали: «Какой, однако, Пушкин индеса»[300]. Он разразился громким, веселым смехом. Про него Брюллов говорил: «Когда Пушкин смеется, у него даже кишки видны». <…>
<Н. Д. Киселев>. «В Петербурге я часто виделся с Пушкиным, при мне он написал стихи мелком на зеленом сукне:
Своенравная Россети
В прихотливой красоте
Все сердца пленила эти,
Те, те, те и те, те, те.»
«Я не знала, что он написал эти стихи». — «Все играли на мелок. Один Николай Михайлович платил тотчас, и Пушкин ему говорил: «Смирнов, ты жену проиграешь в карты». — «Если Россети, то не проиграю»[301]. <…>
«А я-то медведем сидел или у Пушкина <бывал> и видел, как он играет. Пушкин меня гладил по головке и говорил: «Ты паинька, в карты не играешь и любовниц не водишь». На этих вечерах был Мицкевич, большой приятель Пушкина. Он и Соболевский тоже не играли. Однажды, очень поздно, мы втроем вышли, направляясь домой, подошли к недостроенному дому, и Мицкевич пропал. Мы его звали, ответа не было. Мы полагали, что он зашел за угол по надобности, и пошли домой. Я в Почтамтскую, где жил в трех комнатах с Михайлой. На другой день Мицкевич нам рассказал, что рано утром пришли работники и его разбудили на самой опасной высоте дома. Они его спустили в кадке на веревке. С ним был припадок сомнамбулизма, и он не может себе растолковать, как он туда забрался». <…>
<А. О. Смирнова>. «Пушкин мне рассказывал, что под Нижним он встретил этапных. С ними шла девушка не в оковах, у нас женщин не заковывают. Она была чудной красоты и укрывалась от солнца широким листом капусты. «А ты, красавица, за что?» Она весело отвечала: «Убила незаконнорожденную дочь, пяти лет, и мать за то, что постоянно журила».
Пушкин оцепенел от ужаса»[302].
Знаешь ли, что Пушкин всегда тоскует весной. Плетнев сказал: «Ты все повторяешь: грустно, тоска, ничего не пишешь и не читаешь». — «Любезный друг, — отвечал он, — вот уж год, что я, кроме Евангелия, ничего не читаю». <…>
<А. О. Смирнова>. «Ты знаешь, что государь только что воцарился, вызвал Пушкина в Москву и сказал ему, что он надеется, что он переменит свой образ мыслей, и взялся быть его цензором. Государь цензуровал «Графа Нулина». У Пушкина сказано «урыльник». Государь вычеркнул и написал — будильник. Это восхитило Пушкина. «Это замечание джентльмена. А где нам до будильника, я в Болдине завел горшок из-под каши и сам его полоскал с мылом, не посылать же в Нижний за этрусской вазой».
«Государь тоже цензуровал последние главы «Онегина»?
«Все это не при мне писано. Я очень удивилась, когда раз вечером мне принесли пакет от государя, он хотел знать мое мнение о его заметках. Конечно, я была того же мнения и сохранила пакет…»[303] <…>
<А. О. Смирнова>. «Пушкин мне рассказывал, что раз <Ланжерон> давал большой обед русскому купечеству, и так как у него нет никакого порядка и он живет выше своих средств, то он говорил Пушкину: «Если государь не увеличит моего жалованья, то у меня не будет средств кормить котлетами этих каналий». В ответ на эти слова раздался громкий хохот». — «Но я думал, что Пушкин был там только во времена Воронцова?» — «Он оставался недолго еще при Ланжероне. Ты знаешь, что он сказал об Одессе: зимой грязища, а потом песочница. Его Воронцов не любил потому, что он был дружен с Раевским, который был слишком хорош с его женой. Он отправил Пушкина в Бессарабию, приказал ему сделать доклад об опустошениях саранчой — этих ужасных насекомых, которые в один час могут пожрать великолепные урожаи. Земля покрывается черной и вонючей коркой. Говорят, что в сущности это хорошее удобрение. Пушкин сделал свой доклад:
Саранча сидела, сидела, все съела и улетела.»
«Какой плут, я этого не знал».
«Он называл графиню Воронцову Comtesse de Бельветрило».[304] <…>
<А. О. Смирнова>. «Вот еще пример, который мне стыдно рассказывать теперь, когда я понимаю неприличие того, что я тогда выпалила. Говорили о горах в Швейцарии, и я сказала: «Никто не всходил на Mont-Rose». Я не знаю, как мне пришло в голову сказать, что я вулкан под ледяным покровом, и, торопясь, клянусь, не понимая, что говорю, я сказала: «Я как Mont-Rose, на которую никто не всходил». Тут раздался безумный смех, я глупо спросила, отчего все рассмеялись. Madame Карамзина погрозила Пушкину пальцем. Три Тизенгаузен были там и, как я, не понимали, конечно, в чем дело».
«Но это жестоко со стороны Пушкина смеяться над наивностью девушки. Вы покраснели, рассказывая мне это, я так люблю ваше очаровательное целомудрие. Какой я дурак был! Жил медведем в этом гадком Питере, я бы вас там встретил и не оскотинился бы в Париже».
«Вот и вы, мой милейший, все делаете некстати, как я».
«Да уж что про меня говорить, я просто дрянь, хуже Платонова. А Смирнов часто там бывал?»
«Всякий день, там он сделал предложение, мне так было тяжело решиться, что я просила Екатерину Андреевну передать ему, чтобы он просто спросил: «Да или нет?» Он спросил: «да»? Я долго молчала, обретаясь в страхе и конфузе, и, по несчастью, сказала «да», а в сердце было «нет». Пушкин мне сказал: «Какую глупость вы делаете. Я его очень люблю, но он никогда не сумеет создать вам положения в свете. Он его не имеет и никогда не будет иметь». — «К черту, Пушкин, положение в свете. Сердце хочет любить, а любить совершенно некого»[305]. <…>
Когда Смирнов на следующий день уехал в Москву, чтобы устроить свои дела, уехал, даже не поцеловав мне руки, Перовский[306] проезжал в дрожках и даже не посмотрел на мои окошки, а Пушкин сказал: «То так, то пятак, то гривенька, а что, если бы он теперь предложил свою руку с золотым наперстком?» — «Сейчас положила бы свою и на коленях бы его благодарила». <…>
<Н. Д. Киселев>. «Я лишь раз был в Царском Селе и ничего не видел. Я был слишком беден, чтобы позволить себе прогулку в экипаже, и я пришел туда пешком с Пушкиным, который такой же прекрасный «capitaine d’infanterie»[307], как и я. Я не знаю, читали ли вы когда-нибудь «Les historiettes galantes de Tallemant des Reaux»[308]. — «Конечно. Они мне доставили много удовольствия, особенно «Ответы M-r Cosmus», и я знаю историю «Capitaine d’infanterie». Ее-то и дал мне прочесть Пушкин, так же как сочинения Ривароля, Шамфора и «Сказки» Вольтера[309].
Так вот, я совершал продолжительную прогулку с Пушкиным вокруг озера. А потом мы прошли около тех комнат в первом этаже, где вы жили. Пушкин мне сказал: «Здесь я проводил самые приятные вечера у «фрейлинки Россет», как ее звали придворные лакеи. Сперва я с женой катались в парных дрожках, которые называли ботиками. Я сидел на перекладных и пел им песню, божусь тебе, не моего сочинения.
Царь наш немец русский…
Царствует он где же?
Всякий день в манеже.
Школы все казармы…
Судьи все жандармы.
А Закревский, баба,
Управляет в Або,
А другая баба
Начальником штаба[310].
И эти стихи не мои:
Сумасшедшие, разве такая махина, как Россия, может жить без самодержавия». <…>
<А. О. Смирнова>. «В записках генерала Рапп вы найдете самое точное повествование о страшной ночи, когда совершилось ужасное преступление. <…> Пушкин мне рассказывал, что в шесть часов не было ни одной бутылки шампанского. Совершив такое гнусное дело, все ликовали. <…> В Петербург приехал из деревни старик Скарятин и был на бале у графа Фикельмона. Жуковский подошел к нему и начал расспрашивать все подробности убийства. «Как же вы покончили, наконец?» Он просто отвечал, очень хладнокровно: «Я дал свой шарф, и его задушили». Это тоже рассказывал мне Пушкин[312]. <…>»
После своего завтрака он <Киселев> пришел ко мне. Я продолжала чтение, лежа на диване. «Но, Киса, я должна приподняться, дайте мне руку! Нет, лучше пропустите руку… Так! благодарю вас!» Он вспыхнул и строго посмотрел на меня.
«Боже, как вы любите играть с огнем». — «Глупости! Сколько раз Пушкин оказывал мне эту услугу, когда он приходил сидеть со мной с Шамфором, Риваролем или Вольтером. У меня тогда была убийственная тоска после родов». <…>
Гоголь давал своим героям имена все вздорные и бессмысленные, как в наших водевилях. Он всегда читал в «Инвалиде» статью о приезжающих и отъезжающих. Это он научил Пушкина и Мятлева вычитывать в «Инвалиде», когда они писали памятки. У них уже была, например, довольно длинная рацея:
Михаил Михайловича Сперанского
и почт-директора Ермоланского,
Апраксина Степана,
большого болвана,
И князя Вяземского Петра,
Почти пьяного с утра[313].
Они давно искали рифм для Юсупова.
Мятлев вбежал рано утром с восторгом: «Нашел, нашел:
Князя Бориса Юсупова
И полковника Арапупова».
Ни в ком не было такого ребяческого благодушия, как в Жуковском. Но никого не знала я умнее Пушкина. Ни Жуковский, ни князь Вяземский спорить с ним не могли — бывало, забьет их совершенно. Вяземский, которому очень не хотелось, чтоб Пушкин был его умнее, надуется и уж молчит, а Жуковский смеется: «Ты, брат Пушкин, черт тебя знает, какой ты — ведь вот и чувствую, что вздор говоришь, а переспорить тебя не умею, так ты нас обоих в дураки и записываешь»[314].
Раз я созналась Пушкину, что мало читаю. Он мне говорит: «Послушайте, скажу и я вам по секрету, что я читать терпеть не могу, многого не читал, о чем говорю. Чужой ум меня стесняет. Я такого мнения, что на свете дураков нет. У всякого есть ум, мне не скучно ни с кем, начиная с будочника и до царя». И действительно, он мог со всеми весело проводить время. Иногда с лакеями беседовал.
Когда мы жили в Царском Селе, Пушкин каждое утро ходил купаться, после чая ложился у себя в комнате и начинал потеть. По утрам я заходила к нему. Жена его так уж и знала, что я не к ней иду.
— Ведь ты не ко мне, а к мужу пришла, ну и поди к нему.
— Конечно, не к тебе, а к мужу. Пошли узнать, можно ли войти?
— Можно.
С мокрыми курчавыми волосами лежит, бывало, Пушкин в коричневом сюртуке на диване. На полу вокруг книги, у него в руках карандаш.
— А я вам приготовил кой-что прочесть, — говорит.
— Ну читайте.
Пушкин начинал читать (в это время он сочинял все сказки). Я делала ему замечания, он отмечал и был очень доволен.
Читал стихи он плохо.
Жена его ревновала ко мне. Сколько раз я ей говорила: «Что ты ревнуешь ко мне. Право, мне все равны: и Жуковский, и Пушкин, и Плетнев, — разве ты не видишь, что ни я не влюблена в него, ни он в меня»[315].
— Я это очень хорошо вижу, говорит, да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает.
Однажды говорю я Пушкину: «Мне очень нравятся ваши стихи «Подъезжая под Ижоры».
— Отчего они вам нравятся?
— Да так, — они как будто подбоченились, будто плясать хотят.
Пушкин очень смеялся.
— Ведь вот, подите, отчего бы это не сказать в книге печатно — «подбоченились», — а вот как это верно. Говорите же после этого, что книги лучше разговора.
Когда сердце бьется от радости, то, по словам Пушкина, оно:
То так,
То пятак,
То денежка!
Этими словами он хотел выразить биение и тревогу сердца.
Наговорившись с ним, я спрашивала его (поутру у него в комнате):
— Что же мы теперь будем делать?
— А вот что! Не возьмете ли вы меня прокатиться в придворных дрогах?
— Поедемте.
Бывало, и поедем. Я сяду с его женой, а он на перекладинке, впереди нас, и всякий раз, бывало, поет во время таких прогулок:
Уж на Руси
Мундир он носит узкий,
Ай да царь, ай да царь,
Православный государь!
(Не помню, запишу в другое время.)