О, тяжело пожатье каменной его десницы!
Господин Фалькенгаузен был невысок, лысоват и, следует откровенно добавить истины ради, никак не мог похвастать стройностью талии. Он стоял, сложив руки на выдающемся животе, с кроткой улыбкой многое повидавшего в этой жизни человека. Зато молодой человек, потрясавший перед ним кулаком, представлял собой забавную смесь наглости и боязливости, будто дворовая собака, подозревающая, что проникший на подворье бродяга прячет за спиной палку. Чем сильнее он волновался, тем яснее становилось понимающему человеку, что выговор у него саксонский.
– Что вы хотите этим сказать, черт побери?
– Ровно столько, сколько и было сказано, – смиренно, даже кротко ответил Фалькенгаузен. – Что эти штучки, которые вашей милости отчего-то угодно именовать талерами австрийской чеканки, мне не нравятся. Чрезвычайно, я бы уточнил, не нравятся.
Молодой человек в синем сюртуке передернулся, словно нечаянно коснулся лейденской банки и получил чувствительный удар электрической силой. Он вопросил с грозно-визгливой интонацией:
– Вы соображаете, черт вас побери, что разговариваете с дворянином?
Господин Фалькенгаузен терпеливо взирал на него снизу вверх с той грустной философичностью, что свойственна всякому многолетнему содержателю постоялого двора, пусть даже в соответствии с прогрессивными веяниями времени и называемого теперь «отелем».
– О да, разумеется, – сказал он с неким подобием поклона. – Вас это, быть может, и обескуражит, молодой человек, но мне, скромному держателю отеля, не раз приходилось разговаривать с дворянами, поскольку отель наш безупречен по репутации и охотно посещается благородной публикой. Мне приходилось, к примеру, говорить с английским лордом, с русским князем и даже, хотя вы вправе и не верить, с путешествовавшим инкогнито наследным принцем одного из германских владетельных домов. Дотошности ради можно добавить, что в прошлом году мне пришлось беседовать даже с персидским дворянином. Его титул, скажу вам по совести, звучал для европейского уха непривычно и причудливо, но его светлость, никаких сомнений, был самым что ни на есть доподлинным дворянином… и, скрупулезности ради, позвольте уж упомянуть, что его деньги, несмотря на диковинный вид и совершенно неудобочитаемые надписи, мне, тем не менее, понравились чрезвычайно… Не найдется ли и у вас каких-нибудь других денег, которые мне понравятся гораздо больше тех, что вы только что попытались заплатить?
Он смотрел скучающе, говорил лениво, чуть ли не равнодушно – и это, должно быть, взбесило молодого человека еще больше.
– Ну хорошо же, горе-трактирщик! – воскликнул он, делая шаг вперед и грозно кривя лицо. – Я вам покажу, как оскорблять безнаказанно…
– Господин Готлиб, – не меняя ни тона, ни выражения лица, произнес хозяин отеля «У золотой русалки», устремив взгляд в пространство за спиной синего сюртука.
На плечо молодому человеку тут же легла тяжелая рука. Инстинктивно он посмотрел через плечо – но тут же ему пришлось не то что поднять глаза выше, а еще и задрать голову. Господин Готлиб возвышался над ним, как крепостная башня над хлипким молодым дубочком. Казалось, его макушка касается почерневших стропил, перекрещенных высоко под потолком. Совершенно непонятным осталось, как человеку столь высокого роста и устрашающей комплекции удалось подойти со спины совершенно бесшумно.
Какое-то время царило напряженное молчание, нарушаемое лишь стуком колес только что подъехавшей почтовой кареты и кудахтаньем кур на заднем дворе. Господин Фалькенгаузен терпеливо ждал с кротостью христианского мученика, ввергнутого во львиный ров. Чуть позже он едва заметно улыбнулся, проницательным взором знатока человеческой природы усмотрев миг, когда молодой человек, несомненно, дрогнул.
И, подняв руку со сверкающим талером на уровень глаз молодого саксонца, заговорил с неприкрытой скукой:
– Вы меня безмерно удручаете, молодой человек. Вынужден вам напомнить, что здесь не Ганновер… вы ведь из Ганновера изволили к нам прибыть? Судя по ширине лацканов вашего новехонького сюртука, оттенку сукна и пуговицам, мы имеем дело с произведением славных ганноверских портных, и не перечьте. Так вот… Во-первых, вы, сдается мне, в юности читали слишком много плутовских романов. Это в них любой трактирщик или владелец постоялого двора – персонаж в первую очередь комический и не приспособленный к реальной жизни. В действительности же представитель означенной человеческой разновидности гораздо умудрен житейским опытом и прекрасно знаком с теневыми сторонами бытия… Право же, мой дорогой! В тысяча восемьсот двадцать седьмом году от Рождества Христова следовало бы подсовывать владельцу отеля что-нибудь более искусно сработанное. Тысяча извинений, но то, что вы именуете талерами… фи! Во-вторых, обращаю ваше внимание на то, что вы имеете честь находиться в Праге. – Он значительно поднял палец. – Не где-нибудь, а именно в Праге!
Слегка пошатываясь под тяжестью могучей десницы безмолвного, смотревшего сурово господина Готлиба, молодой саксонец в сюртуке ганноверского пошива прямо-таки взвизгнул:
– Ну и что?
Господин Фалькенгаузен поднял брови:
– Вы, в самом деле, не понимаете специфики места?! Я, коренной пражский обыватель, удручен и уязвлен в самое сердце… Да будет вам известно, что древний город наш примечателен во многих отношениях. Так уж сложилось, что в граде нашем испокон веков обитали весьма примечательные алхимики, колдуны и прочие мастера преудивительных искусств. Не счесть таких, которые именно под пражскими крышами превращали свинец в золото посредством философского камня, изобретали удивительные механизмы и приспособления, превращали металлы, как бы это выразиться…
– Из первоначальных в совершенно иные, – густым басом подсказал господин Готлиб.
– Совершенно верно! – воскликнул Фалькенгаузен. – Отлично сказано! Вот именно что – из первоначальных в совершенно иные! Вы прямо-таки поэт, господин Готлиб, это в вас удивительным образом сочетается с умением одним ударом кулака проламывать дубовую дверь… Вы поняли мою мысль, господин из Ганновера? В нашем городе, издавна славившемся всевозможными кунштюками, придумками и отточенным мастерством буквально во всем, прямо-таки стыдно вынимать из кармана столь примитивные подделки да еще дерзко именовать их талерами чеканки монетного двора нашего светлого императора… – Он спросил уже другим тоном, холодным и резким: – Прикажете послать за полицией, чтобы она по своему разумению рассудила наш спор? Или предоставим господину Готлибу право решить вопрос домашними средствами?
На молодого человека в синем сюртуке невозможно было смотреть без сострадания. Он пытался что-то пролепетать, но не находил слов.
– Господин Готлиб, – произнес Фалькенгаузен по-прежнему кротко, – как бы вы истолковали невнятные звуки, издаваемые данным человеком? С вашей поэтической проницательностью…
Господин Готлиб, не особенно и раздумывая, прогудел:
– Думается мне, он пытается нас уверить, что впервые в жизни допустил столь прискорбную ошибку, ужасно раскаивается и обещает никогда более не повторять столь прискорбных балаганных номеров…
– Какое совпадение! – живо воскликнул Фалькенгаузен. – У меня сложилось, ей-же-ей, то же самое впечатление! Эти слезы, ползущие по его румяным щекам, эти содрогания и телодвижения… – Он ласково похлопал по плечу всхлипывающего юнца. – Ну полноте, не стоит, мы же не звери и умеем отличить юношескую шалость от преступного деяния, караемого имперским судом без всякой милости… Отдайте мне то, что с вас причитается за ночлег и стол – и можете продолжать странствия. Не может же у вас не оказаться настоящих денег? Ага… Вот эта монета меня полностью устраивает. И эта. И эта… Нет-нет, эту не то что не показывайте, но и монетой не именуйте, иначе мы рассердимся… Так… Ну вот, счет сошелся, и даже более того – я остался вам должен сорок два крейцера. Соблаговолите подождать, пока я отсчитаю…
Но молодой человек в синем, едва ощутив, что его плечо свободно от каменной тяжести десницы господина Готлиба, крутнулся волчком, опрометью бросился в дверь и моментально исчез с глаз. Судя по грохоту шагов на лестнице, он старался покинуть отель со всей возможной прытью.
– Положительно, нынешняя молодежь – моты и ветреники, – произнес Фалькенгаузен, когда производимый бегущим топот утих. – В его годы сорок два крейцера для меня были астрономической суммой, не стыжусь признаться. А этот вертопрах о них и не вспомнил…
– О да, – сказал господин Готлиб с подобающей случаю укоризной. – Невозможная молодежь. Нимало не заботятся о достоверности и прочих таких вещах. Не моргнув глазом, предлагать пожилым людям вроде нас «ганноверские пуговицы»… Быть может, следовало все же послать за полицией? Или вас, хозяин, на склоне лет стала обуревать совершенно неуместная в подобных случаях доброта?
– Готлиб, я попросил бы вас! – сварливо огрызнулся Фалькенгаузен. – Я убедительно попросил бы вас не употреблять это дурацкое выражение! «На склоне лет», скажете тоже! Я не отрицаю, что мой возраст никак не назовешь юношеским, но и употреблять столь фраппирующие определения, знаете ли… Между прочим, я моложе вас на три с половиной года, вы не забыли? – Он вздохнул. – Я с превеликим удовольствием кликнул бы полицию, Готлиб. Еще и оттого, что терпеть не могу, когда меня пытаются надуть так примитивно. Но его светлость категорически приказал избегать малейших инцидентов и делать все, чтобы сохранялось спокойствие…
– Ах, да…
– Кстати, где его светлость?
– Уже в задней гостиной, как и было оговорено.
– Ну что ж, – со вздохом сказал Фалькенгаузен. – Пусть этот юный прощелыга так и полагает, что сумел меня растрогать… И довольно о нем. Указания доведены до всех слуг, надеюсь?
– Ну разумеется, – с некоторой обидой произнес Готлиб.
– Готлиб, Готлиб… Не смотрите так. Я не сомневаюсь в вашей распорядительности. Я просто нервничаю, признаюсь вам по совести, и оттого могу показаться въедливым и несправедливым.
– Разве у вас есть основания нервничать?
– Ни малейших, – сказал Фалькенгаузен. – Если рассуждать логично. Но подобные события далеки от логики, милейший Готлиб… – Он помолчал и с вовсе уж тяжким вздохом продолжал: – Согласитесь, старина, всякому будет неуютно, когда в его заведении станет заниматься какими-то своими загадочными делами тайная полиция. Но когда она вдобавок представлена прибывшим из самой Вены господином графом… Такое неспроста. И даже если к тебе самому оно не имеет никакого отношения, начинаешь нервничать. Подобные загадки, Готлиб, совершенно не подходят людям нашего возраста и общественного положения – они пристали уж скорее искателям приключений, юным авантюристам. Нет на свете, по-моему, существа, более всего ценящего покой и размеренное течение жизни, нежели содержатель постоялого двора, как этот двор ни именуй…
– Но ничего не поделать.
– Удивительно точное замечание, – сказал с печальным вздохом Фалькенгаузен. – Ничего не поделать… Пойдемте? По-моему, подкатила берлинская почтовая карета, я узнаю по звукам…
Они спустились вниз неторопливо и степенно, словно бы даже откровенно медля в нежелании соприкасаться с чужими загадками. Проходя мимо приотворенной двери задней гостиной, Фалькенгаузен все же бросил туда быстрый взгляд. И ничего интересного, конечно же, не увидел, как и следовало ожидать. У камина, не разожженного ввиду теплого времени года, сидел в непринужденной позе господин средних лет, в жемчужно-сером сюртуке, с первого взгляда выдававшем опытному человеку работу лучших венских мастеров. Его виски были тронуты легкой сединой, а энергичное лицо с прямым носом и плотно сжатыми губами выдавало персону, привыкшую не просто отдавать приказы, а ждать их моментального и точного исполнения. На столике перед ним стояла раскрытая табакерка, и на ее белой эмалевой крышке, обращенной к двери, четко различалось изображение трех черных орлов. Фалькенгаузен поймал себя на том, что, проходя мимо приоткрытой двери, невольно ступал на цыпочках. И мысленно еще раз тяжко вздохнул, поминая нелегкую долю хозяина отеля.
Как и предполагалось, это оказалась именно берлинская карета. Во дворе и в зале царила обычная нескладная суета, свойственная прибытию новых гостей: лакеи таскали багаж, новоприбывшие с любопытством озирались, иные выглядели истомленными долгим путешествием, иные держались бодро.
Молодой человек лет двадцати пяти, помахивая длинной толстой тростью, безусловно, относился ко вторым, поскольку выглядел не просто бодро, а даже браво. В противоположность многим своим спутникам по долгому путешествию, его, казалось, вовсе не заботила судьба багажа. Не оборачиваясь в сторону двора, он озирался с пытливостью человека, имеющего некую ясную и конкретную цель. Сероглазый, с пышными короткими усами и кудрявыми русыми волосами, курносый, словно покойный русский незадачливый император Павел, он производил впечатление человека, прямо-таки брызжущего жизненной энергией.
Завидев Фалькенгаузена, молодой человек наморщил лоб – весьма невысокий, следует отметить, – с таким видом, словно решал сложную математическую задачу. Потом, не колеблясь, быстрыми шагами подошел к хозяину и, сделав тростью неописуемый жест, непринужденно произнес с рокочущим прусским выговором:
– Эй, вы и будете хозяин? Фолкье, Фульке…
– Фалькенгаузен, – с поклоном сообщил хозяин.
– Ну да, я и говорю, что-то этакое… – Молодой человек нагнулся к уху хозяина и театральным шепотом сообщил: – Я из Берлина, старина, вам должно быть известно… Короче сказать, мне необходим господин из Вены. Господин граф.
Мысленно вздохнув (от всех вместе взятых новых впечатлений, нарушавших нормальное течение жизни), Фалькенгаузен ответствовал кротко:
– Я осведомлен, а как же… Но вы, мой господин, должны, сдается, предъявить некую вещь…
– Ну, с этим без вопросов! – бодро сказал молодой человек в дорогом, но крайне скверно на нем сидящем светло-синем сюртуке с черными пуговицами.
Запустив три пальца в жилетный карман, достал часы на массивной цепочке и, подняв их перед глазами Фалькенгаузена, щелкнул кнопкой. Внутренняя сторона прикрывавшей циферблат крышки была покрыта белоснежной эмалью, на которой красовалось изображение трех черных орлов.
– Подходит? – сказал молодой человек, нетерпеливо переминаясь.
– Разумеется, – сказал Фалькенгаузен. – Вас сейчас же проводят… Но ваш багаж?
– Гром и молния, нашли о чем думать! – пожал плечами молодой человек. – О нем, я думаю, позаботятся. Там суетятся какие-то бездельники… У вас приличное заведение? Часы не пропадают и все такое?
– Можете быть уверены…
– А то смотрите у меня! Уши отрежу!
И он, помахивая тростью, направился следом за господином Готлибом, чьи внушительные размеры не произвели на визитера никакого впечатления. Походка у него, отметил Фалькенгаузен, была примечательная – левую руку молодой человек упорно держал у бедра, словно прижимал к боку тяжелую офицерскую саблю, а ноги ставил носками внутрь, как это делают записные кавалеристы, привыкшие большей частью расхаживать со шпорами на сапогах и сохраняющие это обыкновение во все прочее время.
Господин Фалькенгаузен, прекрасно помнивший полученные инструкции, знал, что это еще не конец – а потому, степенно спустившись с крыльца, набил кнастером короткую трубочку и, неспешно попыхивая, занял удобнейшее местечко в углу двора, откуда мог видеть решительно все.
Его терпение было вознаграждено примерно через четверть часа. Во двор вкатила прусская почтовая коляска – совсем не походившая на коляску, а имевшая вид длинной крытой фуры без рессор и ремней, образца, не менявшегося пару десятилетий.
Первым выскочил ширмейстер, сопровождавший казенные грузы, встал у заднего колеса и с уморительной гримасой принялся делать нелепые движения, разминая уставшие члены.
Гораздо степеннее вылез тучный господин в унылого цвета фраке, протянул руку, помогая сойти столь же тучной даме в дорожном платье того же унылого цвета. Было в них что-то неуловимо схожее, позволявшее с первого взгляда определить супружескую чету, прожившую вместе не один десяток лет, однако они вряд ли могли оказаться теми, кого ожидал Фалькенгаузен с прусской почтовой коляской…
Последним со ступеньки ловко спрыгнул молодой человек не старше тридцати лет, невысокий ростом, худощавый, но телосложения крепкого и соразмерного. Нельзя сказать, чтобы он был красив, но лицо его отличала крайняя выразительность и одушевленность, особо проявлявшаяся в голубых глазах. Господин Фалькенгаузен и сам не мог бы объяснить, что он имеет в виду, но столь удивительных глаз, выражавших бездну дум и ощущений, он не видел за всю свою не столь уж короткую жизнь. Молодой человек был шатен, с сильно вьющимися волосами и бакенбардами. Ногти у него на пальцах, оказались предлинные, и он, сразу видно, был необыкновенно подвижен.
Он огляделся с видом человека, обладающего способностью накрепко и навсегда запечатлевать в мыслях все увиденное, превращая его в некое подобие живописного полотна. Легкая улыбка тронула его губы.
«А где, братец, здесь нужник?» – вспомнилось приезжему в простом черном сюртуке, с короткой тростью в руке.
В следующий миг молодой человек, не обращая внимания на суету вокруг, порывисто направился прямо к Фалькенгаузену, поклонился и спросил, быстро и четко выговаривая слова:
– Вы хозяин здесь, я не ошибаюсь?
Вынув трубочку изо рта, Фалькенгаузен поклонился и спросил без особого удивления:
– Как вы догадались, сударь?
– Такой уж у вас вид… Основательный, я бы выразился.
И он рассмеялся громко, чуточку, казалось, простодушно. У молодого человека, подметил Фалькенгаузен, была интересная особенность: когда он не улыбался, казался угрюмым.
– Вы совершенно правы, – сказал Фалькенгаузен, испытывая нешуточное облегчение оттого, что четвертого приезжего ждать, слава богу, не приходилось. – Я и есть хозяин этого заведения, быть может, не самого лучшего в Праге, но, безусловно, добропорядочного…
– Не остановились ли у вас господа из Вены и Берлина? Тот, что из Вены, выглядит – да и является, полагаю – нешуточным вельможей, а господин из Берлина чрезвычайно курнос?
– Они вас интересуют?
– И весьма.
– Есть некий предмет…
– Ах да, я и запамятовал! – сверкнув белоснежными зубами, сказал со слегка удрученным видом молодой человек.
Он проворно достал из кармана сюртука круглую табакерку и показал ее Фалькенгаузену. На выпуклой крышке, покрытой белоснежной эмалью, чернели три орла в той же композиции: один вверху и два внизу. Фалькенгаузен давным-давно подметил, что все три орла – чуточку разные, два двуглавых и одноглавый. Причем у каждого из трех навязанных ему постояльцев наверху был иной орел, у каждого свой. Не было особой загадки в их геральдическом предназначении: прусский, австрийский и русский.
Однако владелец отеля не строил по этому поводу догадок, не пытался доискаться до каких-то ответов, вообще не забивал себе голову излишними размышлениями по поводу гостей – не хотелось ему этого, и все тут. Хотелось как раз противоположного – чтобы вся эта история, нарушившая его отлаженную жизнь, побыстрее миновала и исчезла в забвении…
– Пойдемте, сударь, – сказал он просто.
Приведя приезжего к двери, все еще остававшейся приоткрытой, Фалькенгаузен поклонился и с превеликим облегчением покинул коридор, опасаясь, что будет вовлечен в дальнейшие загадочные дела. Приезжий после недолгого раздумья вошел. Он был замечен не сразу: курносый молодой человек стоял посреди комнаты и, растопырив руки со скрюченными наподобие когтей пальцами, с несказанным энтузиазмом повествовал:
– …и тут эта скотина поперла прямо на меня, и стало ясно, что речи быть не может про какого-нибудь безумца, возомнившего себя волком, – натуральный оборотень, говорю я вам, пасть смердит, как нечищеный хлев, шерсть длиной в локоть, клычищи щелкают, как калитка в преисподней, а уж глазищи… Расстояния между нами, собственно, не оставалось никакого, оба моих унтера кинулись прочь, верещат, как зайцы, уже издалека… Выхватываю я пистолет и вдруг вспоминаю, что серебряной-то пулей мне зарядили только один, а для второго ее не нашлось, и там обычный свинец. Взвожу это я курок на два щелчка, успеваю подумать: ежели пистолет не тот, то выпадет мне сомнительная и совершенно нежеланная честь закончить своей незадачливой персоною генеалогическое древо… а до чего, признаться, жаль этого древа, очень уж внушительное… Вот попробуйте догадаться, который пистолет у меня оказался в руке?
Его собеседник тонко улыбнулся:
– Ну, поскольку вы стоите здесь целый и невредимый, осмелюсь предположить, что пистолет вы все-таки выхватили надлежащий… Однако у нас гость. А поскольку я вижу у него в руке табакерку с должной эмблемой… Не будете ли вы так любезны притворить за собой дверь поплотнее?
Вошедший тщательно прикрыл дверь и, повинуясь приглашающему жесту, опустился на кресло. Курносый молодой человек, опустив без малейшего смущения воздетые руки, воскликнул:
– Ну, наконец-то! Я уж беспокоиться начал, не случилось ли чего.
– Обычные дорожные затруднения, – сказал вошедший последним. – Неполадки с коляской, пьянство почтальона, которого приходилось всем вместе извлекать из каждой корчмы…
– Не перейти ли нам к делу, господа? – предложил тот, кого владелец отеля именовал его светлостью. – Вы позволите мне взять инициативу? Как по праву старшего годами, так и по праву хозяина? Прекрасно… Итак, разрешите представиться: граф Эдвард фон Тарловски, заместитель начальника «серого кабинета» – департамента тайной полиции, коего, как легко догадаться, формально и не существует вовсе, словно и не бывало никогда…
– Ничего необычного, – сказал молодой человек с бакенбардами, вновь мгновенно став из угрюмого веселым. – У нас имеет честь быть в точности то же самое… Александр Пушкин, из Особой экспедиции Третьего отделения собственной Его Величества канцелярии. Нас, господа, если судить формально, тоже словно бы не существует…
– Призраки, одним словом, а? – весело сказал курносый. – Ля ревенантс, как выражаются французы. Что до меня, господа, то у нас в Пруссии и в самом деле ничего такого не существует – что формально, что фактически. У нас, знаете ли, свои порядки. Даже тайной полиции нет. У нас, надобно вам знать, испокон веков считается, что с любым деликатным поручением справятся гвардейские офицеры… Вот мне, соответственно, и поручено представлять Прусское королевство в «Трех черных орлах». Можете не беспокоиться, некоторый опыт имеется: оборотня взять хотя бы, я как раз про него рассказывал господину графу… Короче говоря, я в этих играх не посторонний. Видывали виды, а как же… Вот взять хотя бы ту историю в…
– Когда-нибудь мы ее обязательно послушаем, – мягко сказал граф фон Тарловски. – Но сейчас, увы, нет времени. Значит, вы – офицер гвардии…
– А как же! – молодой человек с неожиданной сноровкой звонко пристукнул каблуками. – Лейтенант гусарского полка фон Циттена. Барон Алоизиус фон Шталенгессе унд цу Штральбах фон Кольбиц. Скажу вам по совести, господа: Шталенгессе пришел в совершеннейшее запустение и был заброшен еще в середине пятнадцатого века, поскольку, так уж сложилось, представлял собою не более чем небольшой замок на вершине горы в крайне труднодоступном месте. Там неподалеку, знаете ли, пролегала большая дорога, вот мои пращуры поблизости замок Шталенгессе и построили по причинам удобства для… некоторых насущных надобностей, связанных как раз с сей дорогой. Вот, а потом ярмарку перенесли, дорога пришла в запустение, и пришлось перебираться в другое место. Штральбах, опять-таки размерами не блиставший, пострадал от землетрясения шестьсот тридцать четвертого года, когда обломки рухнувшей скалы покрыли его совершенно – хорошо еще, что тогдашний его владелец пребывал на значительном отдалении и остался жив, за что он потом искренне благодарил тюремное начальство… я хотел сказать, промысел Божий. Кольбиц, к моей искренней радости, решительно переломил эту печальную фамильную традицию и находится сейчас в относительно процветающем состоянии, хотя, скажу честно, похвастать протяженностью он не может, и потому, в частности, мне никак не удается попрактиковаться там в стрельбе из пистолета – в какую сторону ни целься, пуля все равно залетает к ближайшим соседям, и эти тупые бюргеры начинают таскаться по властям… Но, обращаю ваше внимание, с точки зрения Геральдической коллегии, все три поместья по-прежнему считаются владетельными, дающими право именоваться по их названию… Ох, простите, я, кажется, заговорился! Знаю за собой этот грешок, но ничего не могу поделать, встретившись с приятными собеседниками, особенно если они принадлежат к тому же славному сообществу охотников за нечистой силой…
– Мы у себя в Вене не употребляем столь пышные названия, – сказал граф с величайшим терпением. – Но суть, думается мне, именно такова.
– Да, пожалуй, – сказал Пушкин.
Граф повернулся к нему:
– Справедливо будет предоставить слово вам, мне думается… Ведь это Петербург был инициатором встречи. У вас случилось… нечто, требующее соединенных усилий?
– Да, именно, – сказал Пушкин, больше уже не улыбавшийся. – Рассказ выйдет долгим, но тут уж ничего не поделаешь… Жил-был до недавнего времени в Петербурге один человек по имени Степан Николаевич Ключарев – происхождения самого благородного, хотя и не титулован, принят в лучших домах, обладатель немалого состояния, благодаря чему не вступал ни в военную, ни в статскую службу. Репутация незапятнанная, не картежник, не мот… Правда, имел в свое время некоторое прикосновение к печальным событиям четырнадцатого декабря, но, во-первых, доказать ничего не удалось, а во-вторых, очень уж многих можно назвать прикосновенными… – На его лицо набежала тень, но продолжалось это один миг. – Безупречный человек, одним словом, душа общества, завидный жених… Но случилось так, что два месяца назад насильственной смертью скончался его дядюшка, единственным наследником коего был господин Ключарев. Дело для городской полиции казалось ясным: камердинер покойного, то ли из алчности, то ли из иных причин ночью нанес смертельную рану своему барину чем-то вроде тонкого стилета. В свое оправдание изобличенный злодей рассказал вовсе уж невероятную историю, якобы на его глазах ночью удар в сердце барину нанесла бронзовая статуэтка, изображавшая античного воина с мечом в руке, стоявшая у изголовья дивана. Тонкой работы статуэтка, высотой примерно в аршин…
– Простите? – поднял бровь граф.
Пушкин для наглядности поднял над полом руку с растопыренной ладонью, наглядно демонстрируя расстояние, равное аршину, потом продолжал:
– Как легко догадаться, господа, презренному злодею никто не поверил, посчитав его слова то ли неуклюжей попыткой направить розыск по ложному пути, то ли помутнением рассудка после убийства. Однако так уж повернулось, что в непосредственной близости к этому делу пребывал смышленый и толковый агент Особой экспедиции, тут же сопоставивший этот случай с событиями трехлетней давности. Князь прислушался к его аргументам и приказал провести негласное расследование, уже по нашей линии. Выяснились преинтересные вещи. Начнем с того, что статуэтка изменилась.
– Это в каком смысле? – спросил барон, завороженно слушавший.
– За две недели до гибели бедняга заказал художнику картину с изображением гостиной. Диван, на котором все и произошло, статуэтка – все было выписано предельно тщательно, с несомненной похожестью на оригинал. Но в том-то и дело, что позы, в которых пребывал античный воин на полотне и в реальности, несколько отличались – достаточно, чтобы усмотреть различие. Привлеченный нами доктор, человек старательный и надежный, заверил, что «стилет», которым якобы была нанесена смертельная рана – и который, кстати, так и не был отыскан – вполне мог оказаться тем бронзовым мечом, что как раз и держал в руке античный воин.
– А что с этим воином? – жадно спросил барон, подавшись вперед. – Он там у вас ничего такого не выкидывал?
– Увы, барон, – с грустной улыбкой ответил Пушкин. – Он давно уже стоит в одном из помещений Особой экспедиции, но за все это время никаких сюрпризов не продемонстрировал. Ведет себя так, как и подобает бездушному истукану, отлитому в прозаической литейной мастерской… Дело в другом. Наш агент, как он признавался впоследствии, по какому-то наитию вспомнил именно это событие трехлетней давности. Три года назад при абсолютно схожих обстоятельствах расстался с жизнью дальний родственник господина Ключарева, опять-таки других наследников, кроме Ключарева, не имевший. Тогда произошло то же самое, вплоть до мелочей: покойный – кстати, еще не старый, изрядного здоровья мужчина – расстался с жизнью, будучи злодейски зарезан ночью своим камердинером. Именно таков вердикт полицейских. Что еще могла подумать полиция, когда выяснилось, что владелец дома был найден с колотой раной в комнате, куда не имел ночью доступа никто, кроме камердинера? Беднягу сослали в каторгу, мы отправили за ним людей, но пройдет немало времени, прежде чем они вернутся из Сибири…
– А статуи там не было? – выпалил барон. – В том, первом случае?
– Господин барон, вы мне испортили сценический эффект… – усмехнулся Пушкин. – Представьте себе, и в первом случае статуя, как вы изволили выразиться, была. Вот такого примерно роста бронзовый крестоносец с мечом наголо, стоявший на сей раз, правда, не в изголовье дивана, а на некотором отдалении, в углу комнаты… Мне сказать, кем была подарена и эта статуя, или вы догадаетесь сами?
– Кровь и молния! – воскликнул барон. – Неужели снова?
– Совершенно верно, – сказал Пушкин. – У господина Ключарева обнаружилась похвальная на первый взгляд привычка: делать довольно дорогие подарки людям, единственным наследником которых он числился. Вот только в обоих случаях последствия оказывались самыми трагическими… Мы оказались в сложнейшем положении, господа. Особая экспедиция за годы своего существования сталкивалась с вещами даже гораздо более страшными и удивительными – но никогда не имела возможности нарушить тайну. Кто-кто, а вы-то можете представить, как мы выглядели бы, явись князь или господин Бенкендорф в уголовную палату и потребуй привлечь к суду человека, совершившего два убийства с помощью оживающих бронзовых статуэток…
– Да уж! – с чувством сказал барон. – Я про своего оборотня и заикнуться не могу, пока не окажусь среди людей понимающих. На смех подымут, а то и к докторам запрут… – Он вдруг яростно хлопнул себя кулаком по ладони: – Тысяча чертей, а ведь мне ваша история кое-что напоминает…
Граф осведомился с непроницаемым лицом:
– Надо ли понимать вас так, что виновник оказался вне вашей досягаемости?
– Именно, – сказал Пушкин. – Не было причин ему препятствовать, весь остальной мир пребывал в неведении, и он, преспокойно исхлопотав паспорт, выехал за границу. В его доме мы нашли огромную кучу пепла в камине, конечно, не установить уже, что за бумаги он жег, – но библиотека этой участи избежала. Странная библиотека для молодого человека из высшего общества. Почти целиком состоящая из всевозможных печатных изданий на трех языках, касающихся чернокнижия, колдовства и тому подобных вещей. Сами по себе эти книги, каждая в отдельности, совершенно безобидны – изданы в Европе законным образом и не таят каких бы то ни было ужасных откровений… но круг интересов господина Ключарева обозначился чрезвычайно ярко. В сочетании с двумя помянутыми случаями крайне многозначительная получается комбинация…
– А он не в Пруссию ли сбежать изволил, ваш Ключарев? – со странной, недоброй ухмылкой поинтересовался барон.
Пушкин молча поклонился.
– Ну то-то же и оно! – с ликующим видом выкрикнул молодой барон. – Теперь-то я понимаю, начинаю сопоставлять… Совсем недавно у нас, в Гогенау, произошло чрезвычайно загадочное убийство… чертовски напоминающее, господин Пушкин, ваши трагедии. Некий господин был найден мертвым в запертой на ключ комнате, пораженный в самое сердце неким подобием стилета… который, как и в вашем случае, не найден. Как и у вас, за неимением лучшего арестовали слугу, этакого доверенного, имевшего второй ключ от барской двери. Сочли, он соблазнился только что поступившими деньгами – убитый господин этот был банкиром не из мелких, не брезговал ростовщичеством, иные особо ценные заклады держал в шкафу в своей спальне…
– Наследники были? – с величайшим хладнокровием осведомился граф.
– Один-единственный, – отозвался барон. – Племянничек, некий молодой вертопрах… в ту ночь находившийся в соседнем городке, что и могла подтвердить добрая дюжина свидетелей. Вне всяких подозрений. Вот только… Нашелся припозднившийся субъект, категорически утверждавший и клявшийся, будто собственными глазами видел, как из окна банкира вылезло и проворно спустилось по водосточной трубе нечто, слишком мелкое для человека. Вот только нализался он в ту ночь как сапожник, и шел-то из кабака в кабак, так что веры ему никто не дал. Но случился поблизости агент, человечек прыткий, он эту историю вставил в недельное обозрение странностей… ну, вы знаете, у вас, как я понимаю, такие же составляются… А вот, кстати, у вашего Ключарева не было ли в приятелях итальянца-кукольника?
– Откуда вы знаете?
– Ха! А потому что в то время в Гогенау как раз пребывала парочка иностранцев: некий русский барин, истинный аристократ, по отзывам, и персона совсем другого пошиба, итальянец с куклами-марионетками. Очень уж они не сочетались, потому их и заметили, недоумевали, что столь разные субъекты путешествуют вместе, и водой их не разольешь…
– Действительно, – тихо сказал Пушкин. – Был такой итальянец, синьор Джакопо, зарабатывавший на жизнь в Петербурге театром марионеток. Прислуга Ключарева наперебой уверяла, что этот Джакопо частенько навещал барина, без всяких марионеток, и они подолгу сидели, запершись… Слуг это удивляло не менее, чем, надо полагать, ваших добрых бюргеров из Гогенау: совершенно непонятно, что могло связывать столь разных людей… Да, они уезжали в Пруссию. И после вашего рассказа я уже не сомневаюсь, что и там они занялись чем-то предосудительным… Интересно, у вашего банкира в комнате не было какой-нибудь статуи?
– Да никто не выяснял! – с сердцем сказал барон. – Я просто вспомнил страничку из очередного обозрения, вот и все. Никакого розыска не происходило. Хотя, теперь-то…
– Простите, барон, вы не можете припомнить поточнее? – сказал граф. – В каких именно выражениях ваш пьянчуга характеризовал то, что видел в ту ночь?
Барон старательно наморщил лоб, завел глаза к потолку и сидел с такой гримасой достаточно продолжительное время. Потом сказал врастяжку:
– Ну… «Маленькое, чертовски проворное существо, то ли на кошку похожее, то ли на чертенка». И все.
– Значит, не статуя. Хотя… Что мы знаем о том, как себя ведет приведенная в движение какими-то магическими практиками статуя?
– Статуя осталась бы на месте, – сказал Пушкин. – Простите за невольный каламбур, притворившись статуей… Но, с другой стороны… Вы правы: что мы о них знаем? Кстати, бронзовая статуэтка, если она достаточно тонкой работы, была бы неплохим закладом, господа ростовщики падки на все, что угодно, лишь бы представляло ценность. И вот что еще, господа… Вы, наверное, и так уже догадываетесь, почему мы попросили съехаться непременно в Праге, но на всякий случай позвольте уточнить: в Дрездене один из знакомых Ключарева по Петербургу видел его устраивавшимся в пражской почтовой карете. Я отстал от него всего на несколько дней…
– Тысяча чертей со всеми архангелами! – воскликнул барон. – Так он запросто может тут околачиваться! Взять мерзавца за глотку…
– И далее? – с невозмутимым видом поинтересовался граф. – Какое обвинение прикажете предъявить? Как убедить судью в его виновности?
Барон со сконфуженным видом уставился на носки своих покрытых дорожной пылью башмаков. Сказал, пожимая плечами:
– Да, об этом я как-то не подумал… Но ясно же, что все это неспроста! Какие, к дьяволу, совпадения? Когда такое вот начинается, нет никаких совпадений, а есть наш законный клиент…
– Полностью с вами согласен, – сказал граф. – Но советую, дорогой барон, почаще вспоминать, что все остальное человечество никакого представления не имеет о созданном в восемьсот пятнадцатом году союзе «Трех черных орлов». О действующих в глубочайшей тайне департаментах, занимающихся тем, что наш просвещенный век свысока именует мистикой и чертовщиной. Господи, да мы сами не знаем в точности, как обстоит с этим в других державах. Имеются сильные подозрения по поводу Франции, Англии и, как ни странно, Голландии, но точных сведений нет. Как нет их и о некоем крайне интересном ответвлении папской канцелярии… Нас мало, мы врозь, мы сплошь и рядом бродим во мраке – а тот самый просвещенный век, о котором я только что упоминал, к сожалению, уверился, что в наше время нет и не может быть ничего сверхъестественного. Ну какое может быть сверхъестественное во времена электричества, пара и рассуждений, отрицающих историчность библейских книг?
– Но ведь нужно же что-то делать? – с запальчивой обидой воскликнул барон.
– Ну разумеется, – кивнул граф. – С величайшей осторожностью и ювелирным тщанием. – Он задумчиво потер высокий лоб. – Вообще-то, если смотреть ретроспективно, во всем этом нет ничего нового. Оживающие ночью статуи – предмет жутких россказней, насчитывающих несколько сот лет. Я не большой знаток вопроса, но кое-что приходилось слышать… сугубо частным образом.
– Точно, – поддакнул барон. – Мне тоже доводилось слыхивать. Вот железную руку Геца фон Берлихингена хотя бы взять, которая сама по себе ночами слонялась и людей душила. Да мало ли… А вы?
– У нас в России, барон, со статуями обстояло несколько иначе, – сказал Пушкин. – Их, собственно говоря, не имелось вовсе – не в наших традициях было заниматься скульптурой. Оттого и страшных россказней быть не могло. Сто тридцать лет назад появились у нас статуи – но пока что, слава богу, обходилось. А впрочем… На юге России мне приходилось слышать о тамошних каменных истуканах немало поразительного и жуткого. Древние изваяния, по убеждению некоторых, в некие ночи имеют привычку прогуливаться окрест – к несчастью для невезучего путника. Сейчас мне над этими рассказами смеяться не хочется.
Граф сказал негромко:
– Сдается, господа, наша служба решительно отвращает от насмешек над любой странностью – потому что, выясняется, ничего заранее не известно… Позвольте подвести некоторые итоги? Все говорит за то, что мы имеем дело с людьми, овладевшими искусством управления неодушевленными статуями. Господа эти, никаких сомнений, используют свое умение во зло… и, чрезвычайно похоже, сделали его источником дохода. Сомневаюсь, барон, что смерть вашего банкира в Гогенау последовала исключительно оттого, что он ненароком поссорился на улице с нашими странниками. Вероятнее всего, и там во главе угла лежали деньги, благодарность счастливого наследника. Ну что же… Для того наши департаменты в первую очередь и созданы, чтобы втихомолку выявлять и изобличать подобных субъектов… Я немедленно отдам распоряжения. Вашего итальянца начнут искать уже через полчаса… И, разумеется, Ключарева тоже. Но отправить их к уголовному судье мы, как вы сами понимаете, не сможем… Строго говоря, мы не в состоянии даже подвергнуть их допросу по всем правилам. Можно заранее предсказать: они, обладая, без сомнения, изрядной долей наглости и цинизма, будут смеяться нам в лицо, прекрасно понимая, что любой непосвященный человек сочтет нас сумасшедшими…
– Тысяча дьяволов! – не выдержал барон. – Что ж нам вообще делать?
Граф усмехнулся:
– Мы, в «сером кабинете», применяем рискованный, но единственно возможный способ. Даем человеку понять, что знаем о нем все… или почти все. У большинства не находится достаточно хладнокровия, чтобы держаться так, словно ничего не произошло. Сплошь и рядом они начинают действовать – в первую очередь против тех, кто явился их изобличать. Порой это бывает достаточно опасно… чрезвычайно рискованно, не буду скрывать. Но, с другой стороны, не остается никаких недомолвок и неясностей, возникают прямые и убедительные доказательства, позволяющие применить… внесудебные меры.
Пушкин пытливо посмотрел ему в глаза:
– Рискну предположить, без потерь среди охотников при такой практике не обойтись?
– Увы, – ответил граф, не моргнув глазом. – Но это единственный верный способ вывести наших клиентов на чистую воду. У вас есть возражения?
– Никаких.
– А у меня тем более, – сказал барон, улыбаясь одними углами рта. – Все как на войне, разведка боем… Дело понятное. Считайте, что я ваш. Уж я ему выскажу прямо в лицо все, что думаю о таком способе заколачивать денежки…
– Господин Пушкин, – сказал граф, – не составили ли вы список книг? Я имею в виду каталог библиотеки вашего предприимчивого петербуржца?
– Ну разумеется. Он у меня в чемодане. На всякий случай.
– Прекрасно, – сказал граф. – Нынче же он нам понадобится, есть человек, знающий толк в таких делах…
– Черт побери, что там такого интересного? – воскликнул барон, небрежно опершись на каменные перила украшенного статуями Карлова моста. – Вы, друг мой, уже четверть часа таращитесь в ту сторону, словно там бог весть какое чудо из чудес…
– Чрезвычайно живописные дома.
– Да что в них такого живописного? Дома как дома. К живописи я, должен вам сказать, отношусь со всем почтением… но ведь живопись – это батальное полотно. Кони несутся, разметав гривы и оскалив зубы, блещут сабли, знамена развеваются… А все остальное – это уже не живопись, а так, забавы…
– Вам трудно понять, барон, – сказал Пушкин, не отводивший взгляда от высоких домов на том берегу, с узкими окнами и черепичными крышами. – У вас в Германии…
– В Пруссии!
– Прощу прощения. Конечно же, в Пруссии… У вас в Пруссии никого не удивишь количеством и многообразием старинных каменных домов. В России обстоит несколько иначе. Предки наши строили главным образом из дерева, и такая красота была чертовски недолговечной, учитывая все войны…
– Ну, ваше дело… – сказал барон, покручивая усы с видом величайшего нетерпения. – Не видели вы настоящей красоты, – когда на королевском смотру гусарские полки выстраиваются в одну линию, звучит команда, и сотни клинков одновременно блистают в солнечных лучах. Вы ведь, как я понимаю, из статской службы пришли?
– Я вообще не служил, барон.
– Ах, вот в чем дело… Счастливец, завидую! У вас, должно быть, состояние немаленькое?
– Увы, увы… Единственная деревенька.
– Ага! Как и я, стало быть, на жалованье существуете?
– Не совсем. До того, как попасть в Особую экспедицию, на жизнь зарабатывал стихами.
– Ах, во-от оно что! – воскликнул барон с живейшим энтузиазмом. – То-то я смотрю, вид у вас какой-то такой… этакий… – Он неопределенно помахал тростью в воздухе. – Вдохновенный, я бы выразился… Кровь и гром, ну вы меня удивили! Я, знаете ли, чужд наук, как и всякой такой изящной словесности, сколько ни пытались в меня вбивать науки и словесность, они от меня отчего-то отскакивают, как горох от стенки… Совершенно невосприимчив я к наукам и словесности! – признался барон с гордостью. – А вот поэзия – другое дело. Тут я преисполнен уважения и стараюсь соответствовать. Почитываю иногда всякое такое рифмованное… – Он помолчал, потом признался решительно. – Принужден к тому обстоятельствами, понимаете ли. – Он постарался придать своей простецкой физиономии выражение крайне загадочное. – Дамы, мой друг, дамы! Барышни и тому подобное… Черт их знает почему, этих особ прекрасного пола, но им отчего-то категорически не хочется слушать о кампаниях Фридриха Великого и тонкостях выездки эскадронных коней первой линии. Им как раз и подавай что-нибудь этакое, с рифмою и чувствами. А если ты насчет этого неотесан, успеха и ждать нечего. И признаюсь вам по совести: до сего дня в толк не возьму, как же это так надо уметь, чтобы каждую строчку писать в рифму… А ведь целые пьесы имеются! Три часа говорят – и все в рифму! Довелось мне как-то сопровождать в театр одну милую барышню. Первый час я еще ждал, когда актеры заговорят прозою, как все нормальные люди. Не дождался. А впрочем, пьеска была небезынтересная, там частенько дрались на мечах, и довольно умело. Трагическая такая история. Один юнец по имени Ромео – фехтовальщик, между нами говоря, никакой, но язык здорово подвешен – влюбился в девушку по имени Джульетта, а она, соответственно, в него. Только из-за того, что родители враждовали, им в конце концов пришлось отравиться и зарезаться… То есть, он отравился, а она зарезалась, или наоборот, я запамятовал, право… Так вот, они там все три часа изъяснялись сплошными рифмами, да так гладко, ни разу на прозу не сбились… Это, часом, не вы написали? Что вы улыбаетесь? Я угадал?
– Увы, наоборот…
– Ну все равно. Производило впечатление… Особенно на барышню, но чуточку и на меня. О нас, пруссаках, вечно разносят всякие гнусности: тупые солдафоны, мол, равнодушные к прекрасному… Это они зря. Вот меня хотя бы взять: я – человек достаточно широких взглядов. Признаюсь вам по чести, испытываю прямо-таки суеверное почтение к людям, умеющим то, чего я сам не умею. Вот смотрю я на вас и втихомолку поражаюсь: с виду обыкновенный человек, а вы, оказывается, рифмами пишете… Эй, эй! Что с вами?
Он, перехватив трость поудобнее, подался вперед, готовясь заслонить спутника от какой-то неведомой напасти, но вокруг не было ничего, подходившего бы под это определение, только пронесся совсем рядом крупной рысью белый скакун, на котором сидела дама в синей амазонке, едва не задевшая обоих развевавшимся шлейфом.
– Все в порядке, барон, – сказал Пушкин, принужденно улыбаясь. – Не всегда могу сдержаться… В свое время предсказала мне гадалка, что следует беречься белой лошади, белой головы и белого человека. Более точных подробностей, как это за ними водится, не соизволила привести… но два ее предсказания уже сбылись, так что следует относиться со всей серьезностью…
– Да, пожалуй что, – подумав, кивнул барон. – Предсказания – это серьезно, хотя и шарлатанов полно. А вы не пробовали как-то истолковывать? С учетом приобретенного на службе опыта? Ведь оно по-всякому может обернуться, знаете ли, с этими гадалками всегда так. Скажем, белая лошадь имелась в виду вовсе не живая, а скажем намалеванная на вывеске трактира. Вот и выходит, что беречься вам следует вовсе не живой лошади, а этой самой вывески? А?
– В этом, пожалуй, есть резон. Но слишком много получалось бы и истолкований…
– Тоже верно. Да, а про какого такого Гулема толковал нам граф, прежде чем исчезнуть на два часа вместо одного?
– Не Гулем, а Голем, – сказал Пушкин. – Это местная легенда. Считается, что именно здесь, в Праге, древние чернокнижники создали глиняного истукана, которого могли оживлять по желанию. Он и звался Големом.
– Ах, вот оно что, – сказал барон. – То-то лицо графа при этом было не веселое, как если бы речь шла о новом каламбуре, не успевшем еще до нас дойти, а озабоченное… После ваших рассказов… и того, что приключилось у нас в Гогенау, на такие сказки начинаешь смотреть совершенно иначе: этак, чего доброго, и правда в них выищется.
– Не хотелось бы думать.
– Да уж… – проворчал барон, озабоченно глядя на тесно стоящие старинные дома с черепичными крышами. – А как там у них с этим Големом все было устроено, неизвестно?
– Говорят, что в рот ему вкладывали шарик с каким-то заклинанием, – и он оживал. А потом шарик вынимали, и он вновь становился истуканом.
– А вот это уже полегче! – оживился барон. – Это, значит, нужно исхитриться и двинуть ему по роже так, чтобы шарик вылетел… При известной сноровке – ничего хитрого… С оборотнем, я вам скажу, пришлось потруднее…
– Вам приходилось заниматься… чем-нибудь еще? Кроме оборотня?
– А как же! – усмехнулся барон. – Не сочтите за похвальбу, но не кто иной, как ваш покорный слуга, вывел на чистую воду прохвоста Баумбаха. Вы можете не верить, герр Александр, но этот подлец умел взглядом двигать игральные кости, чем и пользовался, как легко догадаться, к вящей для себя выгоде. Выбросит из стаканчика, и, пока они еще катятся – зырк! Еще раз – зырк! Они и легли, как ему удобнее. И ладно бы, каналья такая, не зарывался, сшибал денежку по маленькой – но он, креста на нем нет, начал людей разорять дочиста, обдирать буквально. Ну, поначалу никто ничего такого за ним не подозревал, даже в мошенничестве трудно было обвинить: он ведь не своими какими-то игральными костями пользовался, а чужими, да впоследствии специально себе стеклянные заказал, чтобы сразу видно было: это он просто такой везунчик, глядите, люди добрые, кости ведь прозрачные, никаким свинцом не залиты… Ну, зацепили мы его в конце концов, убедились, навалились, уличили…
– И что же?
– А ничего. Сидит себе смирнехонько. Кандалы, как доподлинно выяснилось, он взглядом расклепать никак не в состоянии, да и решетки перепиливать не может, как ни пялься… А вы?
– Для меня это тоже не первый розыск, – сказал Пушкин, задумчиво глядя на далекие крыши. – Случилась однажды в Новороссии очень грустная и, пожалуй, мерзкая история: почтенное семейство провинциальных помещиков, хлебосольный дом, балагур папенька, очаровательные дочки… Это – внешне, Алоизиус. А на самом деле очаровательное семейство было, пожалуй что, и не людьми вовсе. Простите, мне об этом не особенно нравится рассказывать. Тяжелая история. Так уж случилось, что я там оказался не сторонним свидетелем, а одним из участников драмы… Ну, а потом появилась Особая экспедиция. И мне было сделано некое предложение. И, поразмыслив над ним, я вдруг неожиданно для себя самого пришел к выводу, что оно соответствует моей натуре… особенно когда выяснилось, что иные мои добрые знакомые вовсе не те, кем я их привык считать, что у них есть еще и другая жизнь, увлекательная, полная приключений и опасностей… Очень тяжело отказаться, Алоизиус, когда тебе делают предложение, как нельзя лучше отвечающее твоей натуре.
– Уж это точно, – с воодушевлением признался барон. – Когда мне рассказали кое о чем, я ни минуты не колебался. Я себе сказал: «Ба, Алоизиус, где ты еще в условиях гнуснейшего мирного времени найдешь столь отличную возможность рисковать своей шкурой?!» Вы не представляете, дружище Александр, как скучна, свинцово, непроходимо скучна жизнь гусара в мирное время! Господин Ланн, маршал великого Наполеона, любил говаривать: «Гусар, который дожил до тридцати, не гусар, а дрянь». В точку! Сам он, правда, жизнь окончил в сорок, но он ведь, во-первых, был не гусаром, а маршалом, а во-вторых, все же погиб на поле боя, посреди грохота пушек, сверкания сабель и бешеной гонки кавалерии… Вот я и подумал: гром и молния, мне-то до тридцати остается несчастных шесть лет, которые просвистят быстрехонько, и что потом? А войны, как назло, не предвидится. Наше поколение, прах его раздери, опоздало к наполеоновским кампаниям – такая жалость. Порой мне даже приходило в голову… О, вот и граф!
В самом деле, к ним быстрой, решительной походкой приближался граф Тарловски, с невозмутимым и беспечным видом праздного гуляки.
– Прошу прощения, господа, – сказал он без тени удрученности. – Все отняло гораздо больше времени, чем ожидалось. Но кое-какие результаты есть… Никаких следов господина Ключарева отыскать пока что не удалось. Человек с таким именем в списке пассажиров дрезденских почтовых карет никогда не значился. Это, конечно, ни о чем еще не говорит. Поскольку его все же видели в дрезденской карете, он, скорее всего, воспользовался фальшивым паспортом или подорожной на чужое имя. Если так, то полиция потратит уйму времени, отыскивая его по приметам, и успех вовсе не гарантирован, есть ведь немало способов изменения внешности… Не унывайте, господа, что же вы опустили носы? – Граф улыбнулся с видом заговорщика. – Синьора кукольника здешние сыщики все же отыскали без особого труда. Он как раз прибыл под собственным именем: господин Джакопо Руджиери, подданный великого герцогства Тосканского, кукольных дел мастер и владелец театра марионеток, последние два года гастролировал в Санкт-Петербурге, откуда недавно легальным образом выехал, следуя через Пруссию… Вот уже несколько дней снимает квартиру в районе, именуемом Мала Страна. – Он указал тростью на те самые черепичные крыши. – Домохозяин о нем ничего плохого сказать не может: постоялец тихий, благопристойный, заплатил вперед… Между прочим, он явно не собирается здесь зарабатывать на жизнь привычным ремеслом: всех кукол, декорации, помощников, жену он отправил в Тоскану, ну еще из Петербурга… А сам отчего-то изволит путешествовать в одиночку, неведомо для чего…
– Так чего же мы стоим? – воскликнул барон, нетерпеливо притопывая на месте. – Хватаем прохвоста за шиворот, волочем…
– Куда? – спросил граф.
Барон немного увял:
– Простите, увлекся. Некуда его волочь, обормота. Даже у нас в Пруссии пришлось бы действовать по-тихому, объяснить же нельзя, да и мало кто поверит… Но нужно же что-то делать? Вы же сами говорили про разведку боем…
– Мы нанесем ему визит, – кивнул граф. – Но убедительно прошу… особенно вас, барон, – давайте сохранять сугубую деликатность и потаенность, как будто речь идет о чести какой-нибудь юной наследницы знатного семейства, сбежавшей с камердинером. Местная полиция всецело в моем распоряжении, но мы не вправе привлекать к себе внимание какими бы то ни было шумными выходками. Никто здесь не знает, чем мы занимаемся… В конце-то концов, о нас с вами не знают даже наши монархи… или в ваших державах, господа, обстоит иначе?
– Наш император ни о чем не подозревает.
– И наш король тоже, – добавил барон.
– И это, по моему разумению, совершенно правильно, господа, – сказал граф. – Задача тайной полиции в том и состоит, чтобы ограждать монарха от всевозможных неприятных событий… и известий. А что может быть неприятнее для монарха, нежели известие о том, что в его державе существует, выразимся так, нечто, с которым его величество не в состоянии ничего поделать? Оборотень, скажем… или статуи, способные убивать?
– Тут есть оборотная сторона, как у всякой медали, – сказал Пушкин, нахмурясь. – Мы никому не можем ничего объяснить, не имеем права ничего рассказать…
– Ну разумеется, – сказал граф с мимолетной грустной улыбкой. – Нас словно бы вообще не существует, господа. Нас нет. Мы – не более чем тени. Но всякий прекрасно знал, на что идет… Пойдемте? Вы совершенно правы, барон, касаемо того, что именуется разведкой боем. Упускать этого субъекта нельзя… Но, умоляю вас, не забывайте, что он в любой момент может кликнуть полицию и обвинить нас черт-те в чем, а нам придется оправдываться…
– Не учите, – сердито сказал барон. – Того же оборотня взять, сколько я потом натерпелся… Нашелся один болван в чине главного королевского лесничего, вздумал меня привлечь к ответственности – решил, что я браконьерничать явился в те леса… Ну что я ему мог сказать? Дурачком прикидывался, молол всякую чепуху, а у самого из-под кровати два штуцера торчало. Ну, ему ж не объяснишь, что они на оборотня были снаряжены серебряной картечью…
– Тем лучше, – сказал граф. – Коли уж вы не новичок, должны понимать некоторые тонкости ремесла…
– Ну ясно, – сказал барон. – Хоть шкуру с поганца дери, лишь бы за дверь ни писка не вырвалось…
Граф тонко усмехнулся:
– Алоизиус, друг мой, вы употребляете несколько вульгарные обороты, но мысль, в общем, верна… Клинком у горла и ласковым словом можно добиться гораздо большего, чем просто ласковым словом. Мир наш несовершенен, и приходится это учитывать в нашем неблагодарном ремесле… Предлагаю простой способ, друзья мои. Вы с Александром будете злыми – станете угрожать, грубить, вообще вести себя как законченные подлецы. Я же буду с укором во взоре вас урезонивать и напирать на мирные способы решения споров. Иногда это действует. Что вы вздыхаете, Алоизиус? Вам что-то не нравится в моем плане?
– Да нет, план как план, – сказал барон. – Вполне одобряю. Мне просто этот чертов мост надоел, когда он кончится? – Он покосился на очередную статую, мимо которой они проходили. – Истуканов понатыкали… Гром и кровь, да тут целая миля будет!
– Немного меньше, – сказал граф. – Если считать в метрах, чуть более пятисот. Самое пикантное, барон, что вы, не зная того, очень верно определили суть Карлова моста. Дату его основания пятьсот лет назад специально выбирали с учетом числовой магии. Ходят старые легенды, что строить его помогал черт, который взамен попросил первое живое существо, которое пройдет по мосту. Но хитрец-архитектор пустил первым петуха… Говорят еще, что с наступлением сумерек на мосту можно встретить привидения. Нам сюда, направо. В эту улочку. Собственно, мы уже почти пришли…
Они прошли по узенькой средневековой улочке с тесно прильнувшими друг к другу домами, над которыми виднелась лишь узенькая полоска голубого неба. Граф показал тростью на низкую дверь с полукруглым верхом, судя по виду, предназначенную в старину для того, чтобы с успехом выдерживать натиск целой банды ландскнехтов с топорами и таранами. Сказал задумчиво:
– Странное дело: у меня прямо-таки занозой сидит в голове эта фамилия, Руджиери. Сдается мне, я ее уже где-то слышал раньше, и при достаточно серьезных обстоятельствах, но вспомнить никак не могу… Сам я, во всяком случае, никогда не сталкивался с человеком с такой фамилией, и тем не менее…
Не поворачивая головы, он бросил зоркий взгляд через левое плечо и, подойдя к двери, решительно ее распахнул не без некоторых усилий, очень уж массивна была, окована железом в незапамятные времена.
За дверью обнаружилось нечто вроде крохотной прихожей. Узкая крутая лестница, закручиваясь штопором, уходила вверх, слабо освещенная проникавшим через высокие окна шириной с ладонь, с запыленными стеклами, дневным светом. Они поднимались в совершеннейшей тишине, нарушаемой лишь звуками их собственных шагов. Вокруг куда ни глянь было старинное, добротное, массивное дерево – лестничные перила, более подходившие толщиной балясин и шириной перил для сказочных великанов, стенные панели с грубым выпуклым узором, выступавшие посреди штукатурки балки потолка. Пахло кошками и затхлостью.
– Седая старина… – сказал Пушкин. – Нимало не удивлюсь, если перед нами внезапно объявится чей-то грешный дух. В таких декорациях ему самое место.
– Не накаркайте, Александр, я вас душевно умоляю, – пропыхтел барон. – Тысяча чертей, когда-нибудь эта верхотура кончится?
Они оказались перед единственной на крохотной лестничной площадке дверью, столь же массивной, с огромным железным кольцом вместо ручки. Стучать не пришлось – когда они, тяжело дыша, встали на расстоянии двух шагов от двери, она распахнулась с натужным скрипом, из нее появился человек в черной пелерине и черном цилиндре, с бледным лицом, обрамленным черными кудрями, и прошел мимо с видом замкнутым и нелюдимым, бросив навстречу лишь один цепкий взгляд.
Пушкин посмотрел ему вслед с некоторой оторопью, замеченной его спутниками, но не было времени на посторонние разговоры, дверь все еще оставалась приоткрытой, граф решительно взялся за кольцо, рванул его на себя, они все трое бесцеремонно ввалились в обширную, скудно обставленную прихожую, оттеснив на ее середину оторопевшего хозяина.
Барон по-хозяйски притворил дверь и, поразмыслив секунду, задвинул с жутким лязгом широкий старинный засов, опять-таки рассчитанный на героев саг или мифологических персонажей. Приосанился, подкрутил усы и рявкнул вместо приветствия:
– Ну вот, старина, вы нас не ждали, а мы все равно пришли! Замашки у нас такие, что поделаешь. Ни лоска, ни воспитания… Что глаза таращишь, раб божий? Не ты ли будешь Джакопо Руджиери?
Отступивший на середину прихожей человек, к сожалению, взирал на них без особого страха. Это был довольно высокий мужчина с растрепанными черными волосами и окладистой бородой (то и другое украшено было первыми проблесками седины), расхаживавший по-домашнему, в мятых панталонах и расстегнутой рубашке не первой свежести, позволявшей с первого взгляда определить, что грех чревоугодия ему, безусловно, не был чужд. Толстые сильные пальцы его были прямо-таки унизаны многочисленными перстнями дутого золота с самоцветными камнями поразительных размеров, вызывавших сильное подозрение в том, что они были не творением природы, а изделием стеклодувов.
– Чем могу служить, господа? – спросил он с видом совершенно благонадежного человека, удивленного столь бесцеремонным вторжением. – Действительно, я и есть Джакопо Руджиери, не вижу оснований этого скрывать – имя мое ничем не запятнано…
Граф сказал холодно, резко:
– Разговор у нас будет долгим. Может быть, пройдем в комнаты?
– О, разумеется! – с лучезарной улыбкой произнес итальянец. – Сделайте такое одолжение. Мы люди честные, и скрывать нам нечего. Правда, должен сразу предупредить: комнаты мои в совершеннейшем беспорядке… творческом, я бы выразился. Предаюсь на досуге излюбленному своему занятию. Домохозяин не возражает, а полиция тем более не может иметь претензий. Вы, часом, не из полиции, господа мои? Есть в вас что-то неистребимо полицейское… Спеша предупредить все возможные вопросы, сообщаю, что паспорт у меня в порядке.
Барон, услышав столь нелестную для себя характеристику, начал было наливаться кровью, но граф, быстрым движением стиснув на миг его локоть, выступил вперед и сказал тем же холодным тоном:
– В чем-то вы попали в самую точку, любезный, мы – из тайной полиции.
– Вот теперь я в совершеннейшем недоумении, господа! – воскликнул итальянец. – Ума не приложу, чем вас могла заинтересовать моя скромная персона? Тайная полиция, насколько известно мне, профану, занимается заговорщиками, политикой и прочими малоаппетитными делами, к которым я, клянусь, никогда не имел ни малейшего отношения. Отроду не состоял в карбонариях, господа. Меня прямо-таки удручают эти распространившиеся в последнее время предрассудки: считается, что если ты итальянец, то непременно карбонарий… Могу вас заверить, ничего подобного. Перед вами – скромный труженик, кукольных дел мастер, на жизнь зарабатываю честно… Прошу, проходите! К превеликому моему сожалению, не могу предложить вам сесть – стул один-единственный, если угодно, можете бросить жребий, кому сидеть…
Его речь звучала так непринужденно, а взгляд был таким безмятежным и по-детски наивным, что не оставалось никаких сомнений: прохвост над ними потешался самым откровенным образом. Впрочем, в первую минуту они не почувствовали злости и оглядывались с неподдельным любопытством.
Огромная комната с высоким потолком, под которым перекрещивались потемневшие от времени балки, больше всего напоминала мастерскую столяра: пол ее был завален аккуратными, ровно напиленными чурбаками, горами светло-желтой, приятно пахнущей стружки, повсюду лежали разнообразные инструменты, а у стены рядком стояли шесть деревянных изваянных птиц с распростертыми крыльями, больше всего напоминавших орлов. Вот только головы у них были скорее змеиные, крайне неприятные, вместо клювов снабженные пастями со множеством искусно выточенных зубов. Удивительным образом мастеру удалось передать в повороте голов, осанке, порывистом, незаконченном движении свирепость и злобу, свойственные скорее не птице, а дикому зверю из таинственных африканских чащ.
Барон первым выразил общее мнение:
– Что это они у вас такие омерзительные? Не поймешь даже что, но весьма пакостное…
Руджиери, не моргнув глазом, объяснил:
– Это, изволите ли видеть, плоды моей фантазии…
– Фантазия у вас, надо сказать… – покрутил головой барон. – Болезненная какая-то…
– Ну что поделать, – с поклоном сказал итальянец. – Каждый имеет право на фантазию, если это не нарушает законов… Не правда ли? Неужели, пока я просидел тут затворником два дня, снаружи произошли некие изменения? И изготовление деревянных птичек теперь приравнивается к политическому преступлению? Быть не может…
Он ухмылялся уже с нескрываемой издевкой, наглый и уверенный в себе. Покосившись на закипавшего барона, Пушкин перевел взгляд на графа. Тот с непроницаемым выражением лица опустил веки. Воспрянувший барон сделал шаг вперед, встал прямо напротив итальянца и рявкнул:
– Как стоишь перед прусским королевским гусаром, каналья ты этакая? – и, обернувшись, громко сообщил таким тоном, словно никакого кукольника тут не было вовсе. – Черт знает до чего распустились эти шпаки… Извольте полюбоваться: колени не сдвинуты, локти не прижаты, торчит как соломенное чучелко на заборе…
– Совершенно верно, барон, – сказал Пушкин. – Торчит кукишем похабным…
Он извлек из-под полы сюртука длинный кухенрейтеровский пистолет, изящный, с рукоятью темно-вишневого цвета, поднял его дулом вверх и, не отводя глаз от итальянца, звонко взвел курок на один щелчок.
– Кровь и гром, это по-нашему! – захохотал барон.
И в свою очередь что-то сделал со своей тростью, кажется, нажал некую потайную кнопочку, встряхнул, и стало ясно, что трость представляла собой футляр, со стуком упавший на усыпанный стружками пол, а в руке у барона остался длинный четырехгранный клинок, сверкающее лезвие, неуловимо-хищно сужавшееся к концу, мелькнуло перед лицом итальянца, который невольно отпрянул к стене и уже с неподдельным испугом возопил:
– Да что вы такое творите, синьоры? Эччеленца,[1] умоляю, уймите этих буянов!
Сверкающий клинок взлетел, порхая, у самого его носа, а с другой стороны надвигался на него господин Пушкин, улыбавшийся без всякого дружелюбия, с большим пальцем на курке, готовый в любой момент отвести его на второй щелчок.
– Вы несколько погорячились, Александр, друг мой, – деловито сказал барон. – Выстрел привлечет лишнее внимание, зато сталь действует бесшумно…
– Стены толщиной в человеческий рост, – сказал Пушкин. – Сдается мне, снаружи если что и услышат, так только пушечный выстрел, а кухенрейтер бьет не так уж и звучно…
– Эччеленца, это же натуральный разбой! – воззвал кукольник.
Граф, стоя со скрещенными на груди руками, сказал без тени улыбки, с некоторой грустью:
– Что я могу поделать, любезный, эти господа не солдаты, а я им не капрал… Должен признать, к сожалению, что манеры этих молодых людей и впрямь оставляют желать лучшего. Уж не посетуйте, они воспитывались в провинции, вдали от блистающих столиц… Но вы ведь сами виноваты отчасти. Очень уж дерзко и вызывающе себя ведете.
– Я?! Помилуйте! Ведь это вы ворвались ко мне в дом…
– А что прикажете делать, если к вам накопилось немало серьезных вопросов?
– Ко мне? Синьоры, я простой кукольник…
– Вы жили в Петербурге… – сказал Пушкин.
– Но это же не преступление, синьор? Ну да, разумеется, глупо было бы отрицать. Я там прожил несколько лет, о чем остались у меня наилучшие впечатления – ваша столица прекрасна и уступает разве что моей родной Флоренции… Петербургская публика, должен вам сказать, прекрасно принимает итальянское искусство, даже чуточку простонародное, такое, как марионетки, не идущие ни в какое сравнение с оперой и балетом… У меня сердце кровью обливается оттого, что пришлось покинуть столь великолепный город, но меня обуяла нешуточная тоска по родине… В этом опять-таки нет ничего преступного, верно? Бумаги мои в порядке…
– Вы знали в Петербурге Ивана Пантелеевича Ключарева?
– Минуту… Ах да, разумеется. Исключительно благородный и светский господин. Я имел честь давать его милости уроки итальянского, и продолжалось это довольно долго. Не хвастаясь, хочу сказать, что свои деньги я отработал сполна, синьор Ключарев довольно сносно овладел наречием великого Данте…
– Вот как? – сказал Пушкин. – И вы настолько сблизились, что стали вместе путешествовать?
– Я? Вы что-то путаете…
– А в Гогенау кто болтался вместе? – спросил барон. – Что вы там устроили, мошенники? Я имею в виду загадочную смерть банкира Коллерштайна?
– О чем вы?
– Вы оба были в Гогенау…
– Опять-таки, это не преступление, – сказал итальянец. – Ну да, я ненадолго останавливался в Гогенау проездом в Прагу… Но синьора Ключарева я после Петербурга не видел более, мы никогда не путешествовали вместе…
– Извольте говорить правду! – прикрикнул барон. – Ваши имена вписаны в книгу приезжающих в гостинице «Герб Гогенау», я своими глазами видел…
Синьор Джакопо, следя глазами за порхающим в опасной близости от его груди кончиком золингеновского клинка, пожал плечами:
– Вполне возможно, синьор Ключарев тоже посещал Гогенау, но я его там не видел, я его вообще не видел после Петербурга. Одно дело – давать уроки языка богатому русскому барину, и совсем другое – набиваться ему в спутники и компаньоны для путешествия. Я скромный человек, синьоры, и знаю свое место… Что нас могло связывать?
Пушкин усмехнулся:
– Ну, например, участие в кое-каких совместных проказах с оживающими статуями. В проказах, которые заканчивались очень скверно, несколькими смертями…
– Статуи? Оживающие? – итальянец прямо-таки вытаращил глаза. – Вы серьезно? Господа, я поверить не могу, что вы явились ко мне незваными и вооруженными, чтобы рассказывать сказки про оживающие статуи… Вы, насколько я могу судить, давно вышли из детского возраста, когда только и верят в такие глупости…
Незваные гости переглянулись с некоторой беспомощностью – стоявший перед ними человек откровенно выскальзывал из рук, словно угорь у неосторожного рыбака, и уличить его не было никакой возможности. На некоторое время воцарилось неловкое молчание, барон даже опустил шпагу.
– Синьор Руджиери, – сказал граф холодно, – интуиция мне подсказывает, что вы – человек с богатым жизненным опытом. Вам никогда не доводилось слышать, что иные департаменты тайной полиции как раз и созданы, чтобы заниматься такими, как вы? Если вы этого и в самом деле не знали, теперь знаете. У нас нет убедительных доказательств, у нас ничего нет… кроме твердого убеждения, что вы с Ключаревым причастны к нескольким убийствам, совершенным с помощью средств, о которых непосвященный человек даже не подозревает, что они возможны. Но мы-то, мы как раз и занимаемся тем, что лежит за порогом здравого смысла и обыденности. Мы в этом приобрели известный навык, ничему уже не удивляемся… Вы на крючке, понятно вам? Можете сколько угодно прикидываться невинным ягненком, но вы – на крючке. И более от вас не отстанем. Сплошь и рядом мы себя не утруждаем обращением к суду, ну подумайте сами, какой суд примет к рассмотрению обвинение против двух убийц, использующих в качестве орудия оживающие статуи… и, быть может, марионетки? Мы используем другие способы, еще более эффективные и надежные. Вы, может быть, отроду об этом не слышали, но в уголовном праве некоторых держав с недавних пор есть тайные параграфы, касающиеся таких, как вы, подобных вам… Советую помнить, что вы все еще пребываете в пределах владений австрийского императорского дома. Вряд ли из-за вашей персоны великое герцогство Тосканское затеет войну с Австрией… Надеюсь, я понятно изъясняюсь и ясно обрисовываю ситуацию?
– Сдохнешь в кандалах, прощелыга, – зловеще пообещал барон. – Бьюсь об заклад на что угодно, куколки твои разлюбезные решетку не перепилят и из тюрьмы тебя не вытащат… Кишка тонка!
Он стоял перед итальянцем, ухмыляясь с хищным и упрямым видом охотничьей собаки, загнавшей наконец зайчишку и твердо намеренной его не упустить. Наблюдавшему за ними Пушкину не без оснований показалось, что кукольных дел мастер далеко не так спокоен, как старается представить: на лбу у него посверкивали многочисленные бисеринки пота, взгляд так и рыскал по комнате, а движения приобрели определенную нервность.
– Вас ведь могут и вернуть в Петербург, – сказал Пушкин, опустив пистолет. – Вы там прожили достаточно, чтобы ознакомиться с такой достопримечательностью Северной Пальмиры, как Петропавловская крепость… а ведь есть еще и Сибирь, где птицы на лету замерзают…
– Да и в Пруссии найдется о чем потолковать, – подхватил барон. – А прусская каторга, да будет вам известно, мало похожа на веселый дом с девицами и шампанским… Вовсе даже наоборот.
– Позвольте подытожить результаты нашей милой беседы, – вмешался граф. – Вы ввязались в скверную историю, любезный. Насколько мне представляется, в известных событиях вы все же играли второстепенную роль, а главным действующим лицом был как раз другой… Или я ошибаюсь, и первую скрипку играете все же вы?
– Помилуйте, эччеленца! – сказал Руджиери с вымученной улыбкой. – Ну какую такую первую скрипку может играть бедный кукольник? Простонародью, вроде меня, вечно достается роль подчиненная…
– Ну, тогда ваше упорство мне тем более непонятно. Запомните вот что, – граф наставительно поднял указательный палец. – Маленькому человечку как раз крайне опасно ввязываться в серьезные дела, потому что он обязательно сломит шею там, где субъект поблагороднее может и выскользнуть… И лучше бы вам быть с нами откровенным. – Он оглянулся на своих спутников, все еще стоявших с оружием в руках, усмехнулся: – Не подумайте, что мы собрались использовать исключительно сталь. Есть и другие металлы…
Оглянувшись, он сделал шаг вправо, небрежно смел ладонью с уголка стола невесомую горку стружек и достал кошелек. Принялся выкладывать на потемневшую от времени столешницу золотые дукаты с профилем императора Франца I на одной стороне и двуглавым австрийским орлом на другой – медленно, звучно, сначала ставя каждую монету на ребро, а потом звонко прищелкивая ею. Кукольник следил за ним, не в силах унять загоревшуюся в глазах искорку алчности.
– Это, если хотите, наглядная демонстрация, – сказал граф, когда вдоль края столешницы протянулся рядок из примерно дюжины сверкающих золотых кружочков. – Чтобы напомнить вам, как выглядит доброе австрийское золото. Признаюсь вам по чести, я с превеликим удовольствием устроил бы вам допрос по всей форме где-нибудь в подземелье… но готов и заплатить за искренность. Скажите сами, какая сумма вас устроит. Триста дукатов, пятьсот? Для человека вроде вас – целое состояние, позволившее бы вам до конца дней прожить в достатке. Не правда ли, это ж гораздо предпочтительнее, нежели браться за убийства с нешуточным риском попасть однажды под действие тайных уголовных параграфов? Слово дворянина, я не пожалею золота…
Руджиери с видимым усилием оторвал взор от золотых дукатов. Он стиснул пальцы в кулаки, словно придавая себе этим бодрости и решимости, выпрямился и уверенно сказал:
– Господа, я вас убедительно прошу удалиться. В противном случае я возьму стул, выбью окно, устрою скандал на весь квартал… Даже у маленького человека есть кое-какие права, если он ничем не запятнан… Поверьте, я твердо намерен!
Вновь на какое-то время воцарилось молчание. Потом граф, печально усмехнувшись, сказал:
– Пойдемте, друзья мои. Синьор Руджиери проявил глупое упрямство… а значит, добровольно возлагает на себя ответственность за возможные последствия. Уберите оружие. Я вас прошу.
Металлические нотки в его голосе были таковы, что барон с горестным кряхтением довольно быстро спрятал клинок в трость, вновь обретшую мирный вид, а Пушкин, осторожно спустив курок, убрал пистолет под сюртук. Они вышли первыми. Граф задержался в дверях и, небрежно полуобернувшись, сказал с расстановкой:
– Очень глупо, Руджиери. У вас был великолепный случай избежать серьезных неприятностей да вдобавок получить приличные деньги. Зарубите себе на носу: мы прекрасно знаем, кто вы такой и чем промышляете. Рано или поздно придется отвечать… искренне надеюсь, скорее рано, чем поздно. Если вы не окончательный болван, подумайте как следует, пока не поздно. Додумаетесь до чего-нибудь здравого, спросите в отеле «У золотой русалки» графа Тарловски, или господина Пушкина, или барона. Подумайте…
– Вы забыли золото, эччеленца, – сладким голоском произнес кукольник. – Мы люди бедные, но честные, нам чужого не надо…
Граф ледяным тоном ответил:
– Можете забрать себе. Австрийский дворянин не возвращает в кошелек денег, валявшихся черт-те где… Честь имею!
Они спускались по лестнице в угрюмом молчании – и сохраняли его, шагая по узенькой средневековой улочке, где двум встречным прохожим приходилось едва ли не прижиматься к стене боком, чтобы разойтись. В конце концов барон горестно вздохнул:
– Я б ему с удовольствием обломал бока его же собственным рубанком…
Граф улыбнулся ничуть не принужденно:
– Оставьте, Алоизиус. В конце концов, мы и не ставили себе целью добиться от него истины при первой же беседе. Цель, как вы помните, была более прозаична: поднять зверя с лежки. Кажется, мы этого добились, потрогали черта за хвост, и осталось теперь ждать последствий. Он знает, кто мы, где нас искать… а значит, наверняка это будет знать и кто-то еще. Посмотрим… Интересно, на что они способны?
– А если он кинется в бега? – спросил барон.
– Не сомневайтесь, найдется кому за ним проследить. Но не думаю, что он сбежит. Зачем-то же обосновался в Праге, вовсе не спеша к родным пенатам? Кстати, что вы думаете о его поведении? Ручаться могу, он и в самом деле мелок, а первую скрипку играет кто-то другой. И тем не менее он, не моргнув глазом, отказался от золота, хотя глаза у него от жадности готовы были выскочить из орбит, а пальцы непроизвольно скрючивались на манер граблей, его неудержимо подмывало сгрести дукаты в карман, и все же он отказался после долгой внутренней борьбы… Почему, как по-вашему?
– Есть кто-то, кого он боится сильнее нас, – сказал Пушкин, почти не замедлив.
– В точку, Александр, – задумчиво сказал граф. – В самую точку. Никакого благородства или бессребренничества – у субъектов такого рода подобных высоких движений души не сыщешь. Кто-то пугает его сильнее, чем исходящие от нас угрозы. Хотел бы я полюбоваться на этого господина… Александр, вот кстати. Вы смотрели на того незнакомца, что вышел из квартиры, как на привидение. Такое у меня создалось впечатление. Он вас чем-то напугал? Но у вас ведь нет ни единого знакомого в Праге, если не считать затаившегося где-то Ключарева…
– Не в страхе дело. Я просто удивился.
– Чему?
– Он невероятно похож на лорда Байрона. Вылитый портрет. Но лорд Байрон не так давно скончался в Греции от лихорадки…
– Дурно говорить такое о покойниках, но я бы рискнул сказать, что это был не самый лучший исход…
– Граф! – Пушкин даже остановился. – Это был великий поэт…
– Не спорю, – сказал граф. – Вот только, о чем значительно менее известно, этот молодой человек, будучи на Балканах, поддерживал связи как раз с теми тайными обществами, которые мы с вами безоговорочно числим среди наших клиентов. Еще с Британских островов за ним тянулся неприятный шлейф – сатанистические интересы, подозрительные ритуалы в уединенных поместьях и многое другое… Я вас огорчил, мой друг? Огорчил, я же вижу…
– Он был великим поэтом, – грустно повторил Пушкин.
– Помилуйте, кто же спорит? – мягко произнес граф. – Но это, друг мой, еще не означает, что человек такой исполнен моральных достоинств и может считаться благородным… Поверьте, о нем известно много такого, что с его поэтическими талантами не имеет ничего общего. Вам это покажется странным, но он был объектом пристального внимания турок. У турок, представьте себе, в глубокой тайне действует некий аналог нашего департамента. Вы у себя не знали? И тем не менее. Во время греческого восстания мне приходилось встречаться на южной границе с крайне любопытным человеком из Стамбула, занимавшимся примерно тем же, чем мы сейчас. Я вам когда-нибудь расскажу, если выдастся время… Значит, незнакомец ваш как две капли воды похож на Байрона… Что ж, двойники на этом свете встречаются. Барон?
– Мне только сейчас в голову пришло! – хлопнул себя ладонью по лбу барон. – Нужно же было за ним проследить! Все знакомства этого прохвоста Джакопо, сдается мне, для нас небезынтересны…
– Алоизиус… – с мягким укором усмехнулся граф. – Неужели вы меня считаете настолько нераспорядительным? Дом остается под постоянным наблюдением… не вертите головой, я вас прошу! Во-первых, вы обращаете на себя внимание не привыкших к столь бурным проявлениям чувств простых пражан, а во-вторых, мои люди не отираются на улице, они достаточно ловки… За вашим незнакомцем, без сомнения, уже двинулся агент, так что мы вскоре будем знать, куда он направился и что собой представляет…
Свеча догорела до половины. Тени по углам стояли ровно, не колыхаясь, – потому что никакое дуновение воздуха не тревожило высокого желтого пламени.
Господин Пушкин, Александр Сергеевич, поэт и сотрудник департамента, которого словно бы не существовало на свете вовсе, сидел у стола совершенно неподвижно, временами поглядывая на свечу и в который раз повторяя про себя привязавшуюся банальную сентенцию: темнее всего, как всякий может убедиться, именно под самым пламенем свечи. Поза вполне соответствовала поэтическим раздумьям, но мысли были предельно далеки от поэтических. Он был недоволен собой. Что-то ускользало – некая догадка, так и не оформлявшаяся в четкую мысль. Что-то было подмечено в окружающем, но не понято рассудком – быть может, оттого, что представлялось слишком необычным. В конце концов, он всего лишь второй год жил этой странной, укрытой от посторонних жизнью и свыкнуться с ее неприятными тайнами, тягостными чудесами еще, пожалуй, не успел.
Следовало вспомнить, но никак не удавалось. К недовольству собой примешивалась горечь – как всегда в подобные минуты, казалось, что он в свое время сделал большую ошибку, согласившись на нынешнюю службу. Стихи, по крайней мере, были каторгой тягостной, но привычной, не сулившей поражений – а теперь собственная беспомощность перед очередной загадкой делала слабым и никчемным.
Умом он понимал, что нельзя так падать духом из-за некоей смутной догадки, никак не дававшейся в руки, но вот излишняя впечатлительность, старый грех, который он знал за собой…
Тени по углам явственно колыхнулись. Пламя свечи трепетало, как листва на ветру. Прохладное дуновение неприятно погладило затылок.
Он обернулся. Высокие створки выходившего на тихую улочку окна неспешно, бесшумно распахивались, и оттуда, с улицы, проникало зыбкое, неяркое сияние. Этому не полагалось быть, и все же…
Сияние становилось ярче. Отметив, что не чувствует ни малейшего страха, Пушкин порывисто вскочил и подошел к окну. Остановился как завороженный.
Там, снаружи, уже не было тихой по ночному времени улочки, вымощенной брусчаткой мостовой, высоких узких домов, куда-то подевались уличные фонари, тумбы, вывески. Вместо привычной картины простиралось зеленое поле, покрытое высокой, неестественно яркой травой, окаймленное с боков темными стенами толстых деревьев, освещенное словно бы призрачным лунным светом. Дальний конец поля скрывался в белесоватом тумане, медленными клубами подползавшем ближе и ближе. Туман внезапно остановился, колыхаясь, завиваясь прихотливыми струями.
Послышался размеренный глухой топот. Что-то мелькнуло в тумане – и на поляну коротким галопом вылетела белая лошадь. Белая как снег, с длинной развевавшейся гривой, она резко свернула, взрывая копытами землю, взметая траву, описала короткую дугу – и снова метнулась к окну, распахнутому настежь. Пушкин невольно отшатнулся от подоконника, а лошадь взмыла на дыбы с коротким ржанием, чрезвычайно похожим на злорадный хохот. В лицо ударил запах свежесорванной травы и лошадиного пота, до ужаса реальный.
Пальцы чувствовали твердое дерево подоконника. Это был не сон. Он всегда отличал сон от яви. В сердце поневоле закрадывался страх, не меньший, чем тогда, в Новороссии, когда к нему в лунном свете медленно приближались те, кто уже не был людьми. Правда, тогда у него не было при себе оружия… но чем оружие могло помочь?
Голова оставалась ясной. Он стоял, не в силах сдвинуться с места либо предпринять что-то, – что в такой ситуации можно предпринять? – а белая лошадь, глухо, тяжело дыша, испуская нечто похожее на злой хохот, стояла прямо перед распахнутым окном, так что их разделяло расстояние не длиннее протянутой руки. Он видел свое отражение в огромных выпуклых глазах, но шевельнуться все еще не мог. Чертово животное уставилось прямо в глаза…
И вдруг прянуло в сторону, шумно ударив копытами оземь. Лошадь остановилась у деревьев справа, замерев, будто статуя. В слабо колышущейся стене тумана вновь обозначилось движение, темный силуэт понемногу оформился в человеческую фигуру, приближавшуюся медленным, церемонным шагом. Ее полностью скрывал плащ, достигавший травы, а лицо скрывалось под низко надвинутой шляпой-боливаром. Фигура остановилась примерно на середине расстояния меж стеной тумана и окном. Послышался вкрадчивый голос, странно шелестящий и звучавший словно бы не в ушах, а в голове:
– Любезный Александр Сергеевич, вы удручаете меня, право. Променять славу первого пера России на сомнительное ремесло сыщика, преследующего некие смутные образы, в которые большинство людей просвещенного века все равно не верит… Нельзя же так варварски обращаться со своим талантом, который является не только вашим собственным достоянием, но и достоянием общества тоже… Я вам не враг, поверьте, я всего лишь искренне пытаюсь направить вас на верный путь… Великий поэт неизмеримо ценнее для человечества, нежели вульгарный тайный агент, гоняющийся за миражами. Поверьте искреннему другу…
Этот бестелесный голос завораживал и дурманил, окружающее, полное впечатление, стало подергиваться дымкой, ощущавшейся физически, как липкий тяжелый дым. Сердце ударило в груди необычно резко, а потом словно бы остановилось.
Он отчаянно боролся, делая движения руками, словно всплывал на поверхность. Темная фигура придвинулась, бормоча что-то убаюкивающее, затягивая в некий омут, где не было ни движения, ни жизни; где человеческие чувства спали мертвым сном, а любые стремления казались смешными и неуместными…
– Прочь, нечисть! – отчаянно вскрикнул он, нечеловеческим усилием дотянувшись до вычурной медной ручки и рванув на себя створку.
Ухватил вторую и рванул на себя. Створки сомкнулись с громким, явственно различимым, реальным стуком – и наваждение схлынуло, словно налетевшая на берег высокая волна.
Пушкин стоял у подоконника, ощущая, как бешено колотится сердце, утопая в холодном поту. За окном уже не было ничего необычного, там тускло светил квадратный фонарь на высоком столбе, вырывая из ночной темноты кусочек мощеной мостовой и стену дома с высокими узкими окнами, за которыми не горело ни огонька – мирные горожане почивали безмятежно.
Он повернулся к столу. И едва не отпрыгнул.
Напротив того стула, на котором он только что сидел, располагался человек в белой рубахе, с распахнутым воротом и голой шеей, опустивший голову на руки, так что Пушкин видел только его курчавый затылок.
Потом незваный гость медленно поднял голову, и Пушкин увидел собственное лицо, мертвенно-бледное, неподвижное, напоминавшее скорее алебастровую маску, – глаза были совершенно тусклые, казавшиеся скорее черными провалами, за которыми не было жизни.
На сей раз страха не было. Только нешуточная злость. Он, не глядя, протянул руку вправо, схватил что-то твердое с ночного прикроватного столика – табакерка, кажется, – и запустил в своего двойника. Табакерка пролетела сквозь него, словно он был создан из того самого белесого тумана, – и странный гость моментально исчез, как будто не бывало.
Мир вокруг был реальным, твердым, нисколечко не зыбким. Опустив руку на столик, где, как обычно, лежала пара пистолетов, Пушкин коснулся кончиками пальцев граненого прохладного ствола, выгнутого курка, и это придало уверенности, крепче привязывая к миру без видений и наваждений.
– Вы меня так просто не возьмете, господа бесы, – произнес он отчетливо. – Здесь вам не Новороссия, и я уже не тот… Я имею честь за вами охотиться, как за зайцами по свежей пороше…
Он не знал, слышит его кто-нибудь или нет, но это было неважно – насмешливый тон, нисколько не дрожащий голос прибавляли уверенности и холодного, рассудочного охотничьего пыла. Вопреки его же собственным строфам, служенье муз требовало порой и обыкновенной человеческой суеты, потому что без этого не обойтись…
Он поднял ладони и с радостью убедился, что пальцы не дрожат. Вокруг стояла тишина, голова сохраняла спокойную ясность, и сна не было ни в одном глазу. Подумав, он достал из гардероба сюртук, накинул его, тщательно застегнул и, не утруждаясь завязываньем галстука, вышел в коридор. Почти на ощупь добрался до лестницы, спустился в гостиную.
Обширное помещение почти полностью тонуло во мраке, только на камине в конце зала догорали полдюжины свечей в двух подсвечниках. Взяв со стола канделябр, Пушкин тщательно зажег все его шесть свечей от подсвечника справа, примостил канделябр на широкую каминную доску. Сразу стало светлее. Тихонько распахнув дверцы высокого пузатого буфета, он уверенно снял с полки высокий круглый кофейник, чувствуя по весу, что он полон, – господин Фалькенгаузен предусмотрительно заботился о капризах постояльцев, среди которых попадались и любители одиноких ночных бдений. Наполнил чашку из тонкого фарфора до краев, присел за стол. Холодный кофий казался необыкновенно вкусным, простывшей горечью еще крепче привязывая к реальности.
– Вы позволите войти? – послышался от двери мелодичный женский голос.
Пушкин повернулся в ту сторону, гордясь собой за то, что воспринял все совершенно спокойно. В дверях, насколько он мог разглядеть в полумраке, стояла женская фигура в светлом платье, четко вырисовывавшаяся на фоне темного коридора. В женском голосе не было и тени той шелестящей бестелесности, которой отличались слова загадочной тени из тумана. Приятный был голос, чуть низковатый, словно бы исполненный кокетливой насмешливости.
– Разумеется, сударыня, – сказал он, торопливо встав. – Я здесь не хозяин, и дерзостью с моей стороны было бы распоряжаться гостиной единолично…
Женщина, не колеблясь, направилась к столу. Сказала с той же милой насмешкой:
– Я, признаться, боялась, что вы примете меня за привидение, не хотела вас пугать…
– Полноте, – сказал Пушкин, вновь обретая легкий светский тон, оказавшись в привычной для себя атмосфере. – В наш просвещенный век никто уже не верит в сверхъестественное…
Незнакомка приблизилась, и он увидел очаровательное юное личико, обрамленное безупречно завитыми светлыми локонами, с озорными синими глазами, нисколечко не напоминавшее белую застывшую маску, что была вместо физиономии у его двойника. Привычным взглядом светского человека он отметил сшитое по последней моде палевое платье с накладками блонд и черными кружевами, черную бархатную ленточку на шее, скрепленную брошкой из стекляруса, и такие же серьги – опять-таки последняя петербургская мода на недорогие украшения, едва-едва завоевавшая общество. Прямой пробор дамы был украшен фероньеркой – цепочкой, надетой наподобие обруча, со спускавшейся на лоб бриллиантовой капелькой. В том, что это была дама из общества, сомневаться не приходилось.
– Бог мой, Александр Сергеевич! – воскликнула незнакомка с неподдельным удивлением. – Вы?! Здесь?! Все полагают, что вы, как встарь, затворились в деревне и пишете самозабвенно…
Все и в самом деле так полагали. Игривые мысли улетучились моментально, и он с досадой подумал, что это очаровательное создание, сама того не ведая, доставит немало хлопот не только ему, но и Особой экспедиции…
И тем не менее следовало сохранять полнейшее хладнокровие – не притворяться же каким-нибудь немцем-булочником, удивленным тем, что он, оказывается, имеет большое сходство с русским поэтом? Такое лишь прибавит сложностей…
– Неужели мы были представлены друг другу? – спросил он без тени растерянности.
– Ну конечно же. Бал у Балашовых, в августе… – красавица грустно вздохнула. – Нас представил Корсаков, но я, должно быть, показалась вам настолько скучной и незаметной персоною, что вы меня забыли начисто, едва отвернувшись… Екатерина Павловна Мансурова, вы, конечно же, запамятовали…
– Нет, что вы, – сказал Пушкин, уверенностью тона пытаясь исправить положение (он и в самом деле ее не помнил). – Назвать вас скучной и незаметной означало бы погрешить против истины, и невероятно. Я просто…
– Можете не объяснять, – сказала она без малейшей обиды. – Я же вижу, что вы творили всю ночь, у вас столь недвусмысленный вид…
– Ну конечно, – с облегчением подхватил он. – Просидел всю ночь, с совершенно замороченной головой спустился поискать кофию, словно мальчишка-ученик… Тысячу раз простите, Екатерина Павловна, но в подобном состоянии я, пожалуй что, и батюшку родного способен не узнать…
– Ну что вы, не упрекайте себя. Я прекрасно понимаю ваше состояние, вы ведь живете по другим правилам…
В ней была та милая непринужденность, не переходящая в развязность, и та простота, ничего общего не имеющая с глупостью, которые Пушкин крайне ценил в женщинах. И оттого чувствовал себя легко, полностью успокоился, забыл о недавних ночных страстях.
Покачал головой:
– И все же ваше появление, Екатерина Павловна…
Она лукаво улыбнулась:
– Но ведь я, кажется, одета самым что ни на есть подобающим образом, без тени неприличия? Мы приехали поздно, спать совершенно не хотелось, и я решила побродить по отелю. В конце-то концов, не одним англичанам позволено быть эксцентричными? Мы как-никак в приличном месте, в мирном европейском городе, а не в диких песках Аравии, где на мою добродетель покушались бы бедуинские варвары. У меня даже появилась мысль – в случае, если попадется кто-то навстречу, добросовестно прикинуться лунатичкой… Все лишь жалели бы бедную русскую девицу, пораженную недугом лунатизма… – Она вытянула перед собой руки, закинула голову и на миг прикрыла глаза. – Получается у меня?
– Пожалуй, – сказал Пушкин, откровенно любуясь ею.
– А что это вы пьете?
– Холодный кофий.
– Какая прелесть! Если я попрошу чашечку, это не будет вопиющим нарушением приличий?
– Не думаю, Екатерина Павловна, – сказал Пушкин. – Счастлив оказать вам эту пустяковую услугу. Наш исправный хозяин держит кофий как раз для подобных случаев…
Он повернулся от стола к буфету, сделал даже шаг.
И остановился как вкопанный. Осознал то, что только что заметил краем глаза, но понадобилось какое-то время, чтобы сознание отреагировало.
Девушка стояла как раз напротив каминной доски, где ярко горели свечи в канделябре и двух подсвечниках, и ближайший стул, и массивный стол, и сам Пушкин отбрасывали четкие, длинные тени… все в гостиной отбрасывало тень, кроме очаровательной синеглазой девушки, одетой по последней петербургской моде.
Должно быть, он сделал непроизвольное движение или выдал себя как-то иначе, потому что белокурое очаровательное создание метнулось к нему, одним отчаянным, невозможным рывком преодолев разделявшее их расстояние. Полное впечатление, что она преодолела этот путь в полете, не касаясь туфельками пола – волосы разметались, глаза расширились, милое личико исказилось отвратительной гримасой. Огоньки свечей дружно колыхнулись, иные из них погасли.
В следующий миг Пушкин ощутил, что в него вцепились словно бы не субтильные девичьи руки, а два стальных прута, стиснувшие горло так, что в глазах потемнело. Не потеряв ни секунды, он перехватил ее запястья, силясь оторвать oт горла, – и в первый миг почувствовал, что не в состоянии совладать с удушающим захватом. Дыхание перехватило, перед глазами замелькали круги – а совсем близко было лицо, потерявшее всякое сходство с человеческим, огромные синие глаза казались отлитыми из холодного стекла, кожа казалась мертвенно-зеленой, а губы кроваво-красными, и среди белоснежных зубов щелкнувших в опасной близости от его горла, обнаружились длинные, игольчато-острые, чуть загнутые клыки…
Она зашипела, как змея, пытаясь вцепиться в горло. Разжав пальцы правой руки, Пушкин наотмашь ударил в лицо это жуткое создание – и вновь обеими руками принялся отрывать от себя тонкие, гибкие, невероятно сильные конечности, в то же время крутя головой, чтобы увернуться от белоснежных влажных клыков. Они топтались меж камином и буфетом, яростно ломая друг друга, Пушкин ударился бедром об угол стола и не почувствовал боли. Мелькнула мысль, что следует позвать на помощь, но из перехваченного горла вырвалось лишь беспомощное хрипенье.
Неизвестно, сколько времени продолжался этот жуткий поединок. Он имел дело с вполне материальным, мало того, наделенным недюжинной силой существом – и стал всерьез опасаться, что гибнет. Удавалось еще держать ее на расстоянии, но не было никакой возможности освободиться.
Паники не было, вообще не было мыслей и чувств, все ушло в яростные попытки вырваться – и потому он, ведомый скорее инстинктом, вспомнил об однажды спасшем его поступке. Не без внутреннего сопротивления разжал пальцы правой руки, пошарил по своей груди, немилосердно царапая кожу длинными ногтями, наткнувшись на цепочку нательного креста, рванул ее изо всех сил.
И тонкая серебряная цепочка лопнула, крест остался в руке, и Пушкин, выбросив руку, ударил непонятное существо маленьким распятием прямо в лоб, словно молотком бил или накладывал со всего маху печать.
Показалось, что он и в самом деле ударил по мягкому расплавленному сургучу, подавшемуся, вмявшемуся. Раздался дикий вопль, девушка отпрянула, отпрыгнула спиной назад, налетела на каминную доску и замерла, не сводя с него ненавидящего взгляда. На лбу у нее дымился большой, мало напоминавший крест разлапистый отпечаток, насколько удавалось разглядеть в пляшущем пламени оставшихся свечей, его поверхность вздувалась крупными пузырями, прямо-таки клокотавшими, словно густая каша…
Ободренный, он сделал шаг вперед, держа серебряный нательный крест в поднятой руке, заслоняясь им, как щитом, только теперь почувствовав боль в бедре, и боль в горле, и саднящие царапины на груди. Выдохнул сквозь зубы:
– Убирайся к себе в преисподнюю, тварь поганая!
Она ответила шипением, уже не имевшим ничего общего с человеческой речью. Сделала быстрое движение вправо-влево, определенно не чувствуя себя побежденной и пытаясь улучить момент для броска. Зорко сторожа каждое ее движение, Пушкин передвинулся к буфету, чтобы не опасаться нападения сзади, ощупью запустил левую руку в распахнутые дверцы: он прекрасно помнил, что Фалькенгаузен, заботившийся о репутации своего заведения, олова не признавал, и столовые приборы у него были из доброго серебра…
Нашарив что-то продолговатое – то ли ложку, то ли нож, – размахнулся и швырнул его в жуткую гостью, и еще один предмет, и еще… Два из трех угодили в цель, на ее шее и груди появились еще две дымящихся отметины, она, широко разинув рот, разразилась жутким воем. Пушкин двинулся вперед, грозя занесенным крестом.
Она метнулась в сторону так быстро, что человеческий глаз едва оказался способен ухватить это движение – и вырвалась из-под угрозы, с нелюдской быстротой обогнула большой стол, словно бы и вовсе ногами не передвигала, а по воздуху неслась, вмиг оказалась возле двери. Обернулась, сверкая огромными, словно бы налитыми огнем глазами, выкрикнула:
– Еще встретимся, весельчак!
И исчезла с неприятным хохотом, напоминавшим треск бурелома, ее словно бы вынесло в дверь, как подсеченную рыбу. Настала оглушительная тишина. Пушкин перевел дух, превозмогая боль, – и тут где-то неподалеку громыхнул пистолетный выстрел.
Он кинулся в коридор на подгибавшихся ногах, спешил, как мог, но все равно оказался не первым: когда он взбежал по лестнице, в коридоре третьего этажа уже толпились, высоко подняв свечи, человека четыре постояльцев, в шлафроках и ночных колпаках. Метавшиеся по стенам тени придавали этой картине вид очередного бесовского шабаша.
Барон Алоизиус стоял перед распахнутой дверью своего номера, держа дулом вниз дымящийся пистолет. Постояльцы опасливо косились на него, молчали, но и с места не двигались, обуреваемые тем приступом нерассуждающего любопытства, что свойственен роду человеческому посреди самых опасных катаклизмов.
За их спинами мелькнула заспанная физиономия господина Фалькенгаузена и еще одна фигура устрашающих размеров, в которой Пушкин не сразу опознал Готлиба. Потом собравшихся бесцеремонно раздвинул граф Тарловски, встал рядом с застывшим, как изваяние, бароном, ободряюще похлопал его по руке и обернулся к собравшимся:
– Господа, все в порядке. Убедительно прошу вас, разойдитесь, у бедного юноши случился очередной приступ лунатизма… Бедняге нужно посочувствовать, а не пялиться на него, как на экспонат какой-нибудь кунсткамеры. Разойдитесь, прошу вас, чтобы я мог привести его в чувство…
Сочетание в его голосе властности и убедительной мягкости подействовало на присутствующих магически: они, пожимая плечами и крутя головами, стали расходиться. Оставшийся почти в одиночестве господин Фалькенгаузен попробовал было разразиться недовольной тирадой, но, встретив ледяной взгляд графа, стушевался и покорно направился к лестнице, сопровождаемый своим Санчо Пансой.
Не теряя времени, граф схватил барона повыше локтя и втолкнул его обратно в комнату. Пушкин вошел следом, притворил за собой дверь и огляделся. Все здесь вроде бы было в порядке, только кресло перевернуто, а постель усыпана пухом из подушки, в которую, надо полагать, и угодила пуля.
Только теперь барон опомнился, положил пистолет на стол и опустился в другое кресло, с силой провел рукой по лицу, криво усмехнулся:
– Простите, господа, нашумел. Не сдержался, когда оно из-под кровати полезло…
– Кто? – спокойно поинтересовался граф.
– А пес его знает, как оно по-научному именуется, и именуется ли вообще, – сказал барон почти нормальным голосом. – Сидел это я, покуривал трубочку, думал о разных вещах – отчего-то не спалось, знаете ли. Тут по комнате зашмыгало что-то мохнатое, вроде крысы, только побольше и определенно без хвоста – из-под кровати за гардероб и обратно. А за ним и второе. По одному я все же попал креслом, да что толку – только пискнуло и дальше побежало. А потом из-под кровати полезло что-то такое посолиднее, уже чуть ли не с медведя размером. Ну, дело знакомое, нас после оборотня голыми руками не возьмешь и так просто не напугаешь… Вот я по нему и шарахнул серебряной пулей. Надобно вам знать, я после той истории свинцовых пуль больше не признаю вовсе, забивая одни серебряные, – мало ли какая нужда возникнет…
– И что же?
– Кровь и гром! – с досадой сказал барон. – Да взяло и растворилось в воздухе самым пошлым образом, не оставив мне ничего в качестве трофея. И эти, маленькие, сгинули за компанию, так что мне нечем и доказать, что все это было на самом деле…
– Бросьте, я вам верю, – спокойно сказал граф. – Тем более что еще до выстрела снизу донеслись какие-то звуки, которые вряд ли способно издавать обычное человеческое существо… и господин Пушкин, как легко убедиться, выглядит так, словно с ним тоже произошло нечто необычное… Причем, в отличие от вас, его явно пытались душить довольно, я бы сказал, обстоятельно… Что случилось, Александр? Вас тоже навестили?
Пушкин в нескольких фразах изложил суть дела, отчего-то чувствуя себя так, словно видел дурной сон – хотя боль от ссадин и царапин этому решительно противоречила. Граф прохаживался по комнате от стола к окну, задумчиво склонив голову.
– Признаюсь, у меня тоже были… гости, – сказал он как будто весело. – Не стану подробно описывать происшедшее, это, в общем, неинтересно… Видения вперемежку с какими-то вполне реальными тварями, пытавшимися вытрясти из меня душу. Ни на что из известного по личному опыту или старинным книгам они не походили… но серебра, как выяснилось, боялись не на шутку и довольно быстро ускользнули после парочки ударов по тому, что у них считается физиономией…
Он разжал кулак и продемонстрировал довольно массивную серебряную цепочку, прикрепленную к овальному медальону с изображением Пресвятой Девы.
– Пришлось лишний раз убедиться, что древние способы – самые действенные, – сказал граф с улыбкой, показавшейся все же несколько вымученной. – Ну что же, примите мои поздравления, господа. Теперь приходится отбросить мысли о каком-то диковинном совпадении. Мы предельно откровенно поговорили с синьором Руджиери, дав ему понять, что многое о нем знаем, – и в ту же ночь все трое подверглись нападению всевозможных тварей, не имеющих отношения к материалистическому, я бы так выразился, миру… Совпадения, по-моему, следует решительно отмести. Судя по вашему молчанию, вы со мной согласны. Прекрасно. – И он улыбнулся гораздо веселее. – Ну, отчего вы так унылы? Никто, если разобраться, не пострадал всерьез – царапины и переживания не в счет. У меня остается впечатление, что теперь уже противодействующая сторона предприняла против нас пресловутую разведку боем. Попыталась запугать, проверить крепость нервов… Надеюсь, своей цели они не достигли?
Барон сказал яростно:
– Да я их буду гнать до самой преисподней, или откуда они там выползли, куманьки чертовы… Меня такой нечистью не запугаешь!
– Действительно, понадобится что-то большее… – сказал Пушкин, осторожно касаясь вспухших царапин по обе стороны горла.
– Возможно, дождемся и большего, – произнес граф, подавая ему флакон с одеколоном. – У вас есть при себе носовой платок? Прекрасно, смочите как следует и протрите на всякий случай, это крайне действенно от возможной заразы… Возможно, господа, дождемся и большего, поэтому заранее рекомендую быть готовыми ко всему на свете. Главное, мы идем верной дорогой…
Все, что только находилось в обширной комнате со сводчатым потолком, имело отношение исключительно к печатному или писаному слову: полки, покрывавшие все четыре стены, забиты книгами, порой огромных размеров фолиантами, переплетенными в потемневшую кожу, издававшую специфический запах, явственно чувствовавшийся в воздухе. Три стола завалены рукописями, все как одна вышедшими из-под пера неизвестных авторов задолго до рождения любого из присутствующих – это видно было с первого взгляда. Единственным посторонним предметом оказался пузатый кофейник на спиртовке в углу комнаты, из которого хозяин нацедил им безнадежно остывшего и не особенно крепкого напитка.
Профессор Гаррах как нельзя более отвечал расхожим представлениям об ученых затворниках, не знающих ничего на свете, кроме предмета своей научной страсти: небольшого роста, с обширной лысиной, обрамленной растрепанными прядями совершенно седых волос, в круглых очках с простой стальной оправой, каким-то чудом державшихся на кончике крючковатого носа. Одежда его была в полном беспорядке, выдававшем долгую разлуку с утюгом и прачечной.
Пушкину он с самого начала показался совершенно неподходящим для их целей человеком, но он держал свои мысли при себе, зато барон, откровенно не числивший дипломатию среди своих талантов, при каждом удобном случае, перехватив взгляд Пушкина, иронически усмехался за спиной профессора и корчил гримасы. В конце концов подметивший это граф ледяным взором заставил Алоизиуса несколько угомониться.
Тем временем вот уже четверть часа продолжалось одно и то же: профессор, проворно, с грохотом и большой сноровкой передвигавший вдоль высоченных полок лестницу-стремянку, то и дело буквально взлетал по ней, выхватывал очередную книгу, открывал, пробегал взглядом несколько страниц, совал ее на место, подняв облачко пыли, спускался вниз – а потом все повторялось. Порой профессор выхватывал из бокового кармана врученный ему графом список, сверялся с ним и по какой-то своей неведомой системе продолжал изыскания.
Барон покосился на Пушкина, но, встретив предупреждающий взгляд графа, вздохнул и ограничился тем, что трагически воздел глаза к потолку. Профессор метался вдоль полок с удивительной для его почтенных лет энергией.
Внезапно он, в очередной раз спустившись на грешную землю, решительно отодвинул лестницу в угол, к дверному косяку, выхватил из кармана многострадальный список, превратившийся уже в совершенно мятый лист бумаги, расправил, подержал перед глазами. Уставился на гостей поверх опустившихся на самый кончик носа очков, став невероятно похожим на угрюмого филина.
– Ну что же, господа, – произнес он чуточку сварливо. – Жаловаться на потраченные усилия грех: вы преподнесли не самую скучную загадку, с которой приятно иметь дело…
Граф усмехнулся:
– Неужели я за все время нашего знакомства когда-либо приходил к вам со скучными загадками?
– Похвально, похвально… – Он повернулся к молодым спутникам графа. – Господа, кто из вас составлял каталог этой весьма интересной библиотеки?
– Я… Точнее, наши сотрудники, – сказал Пушкин. – Кому-то из них пришло в голову, что скрупулезности ради следует не просто перечислить книги, а еще и указать точным образом, в каком порядке они стояли и на каких полках. Нам представлялось, что эта деталь может иметь какое-то значение… Мы были неправы?
– Наоборот, юноша, наоборот! – жизнерадостно воскликнул профессор. – Это меня натолкнуло на кое-какие мысли, но об этом чуть позже… Позвольте сначала сказать несколько слов о такой важнейшей основе любой научной деятельности, как классификация. По моему глубочайшему убеждению, все беды и провалы науки происходят в первую очередь от несовершенной системы классификации… Достаточно долго изучая все предшествующие, я в конце концов пришел к выводу, что следует создать свою собственную, лишенную недостатков предыдущих. Это был и гигантский труд, потребовавший долгих ночных бдений, нешуточных умственных усилий… И он завершен, друзья мои!
Он огляделся так, словно вполне искренне ожидал бурных аплодисментов многочисленной аудитории, потом, должно быть, вспомнил, что пребывает в гораздо более узком кругу слушателей. Вздохнув с неприкрытой обидой – ему несомненно хотелось публичности, – профессор Гаррах продолжал:
– После долгих, вдумчивых исследований мне стало ясно, что все магические практики, сколько их ни есть, сводятся к четырем основным дисциплинам: демономантике, некромантике, биомантике и ресомантике. Объясню вкратце. Демономантика, как вы, должно быть, догадались из названия, включает в себя все действия, связанные с призыванием сатаны, демонов, джиннов, чертей, духов стихий, а также сверхъестественных существ неантропоморфного, то есть нечеловеческого обличья, как то: черный пес Пука из Ирландии, гэльские морские кони и так далее… Некромантика включает в себя как общение с духами умерших, так и манипуляции с мертвыми, вынуждающие таковых вести загробное существование: вампиры, покойники-охранители кладов… Биомантика – это использование в магических целях представителей неразумной фауны и флоры, в изначальной своей сути магическими свойствами не обладающих и обретающих таковые лишь после усилий мага. Характерный пример – история с известным вам, граф, Генрихом Платценом, который силой заклятий принудил обыкновенную кошку загрызть свою старую тетю… я имею в виду не тетю кошки, молодые люди, а тетю означенного Платцена, который был ее единственным наследником и устал ждать естественного исхода событий, поскольку тетушка, выражаясь ненаучно, была ядреной, как драгунский вахмистр, и покидать наш мир не собиралась… И, наконец, ресомантика. От латинского «рес», что означает «вещь, предмет». Расширенно объясняя, эта дисциплина как раз и включает в себя магические манипуляции с неодушевленными предметами, как созданными руками человека, так и сотворенными природой. Исходя из этих аксиом, вы явились ко мне с классическим примером ресомантики… хотя приключения, пережитые вами в гостинице, позволяют судить, что дело отягощено еще и некромантикой… Я доходчиво объясняю?
– Конечно, – сказал Пушкин искренне. – Примите мои поздравления, профессор. Это великолепная система, в самом деле всеохватывающая. Полагаю, научный мир ее оценил должным образом…
Лицо профессора мгновенно переменилось, словно он хватил добрую чарку уксусной кислоты.
– Все обстоит как раз наоборот, – сказал он с горечью. – Эти приземленные обскурантисты проявили себя во всей красе своих ослиных мозгов и лошадиного упрямства. Заявили, что смешно вообще поднимать вопрос о какой бы то ни было классификации, поскольку речь идет, изволите ли видеть, о предметах мистических и сверхъестественных, которые всерьез рассматривались в Средневековье из-за невежества и религиозного фанатизма, но в наш материалистический, просвещенный век достойны внимания лишь узкого круга историков… – Он передернулся. – Материализм! Просвещение! Они там все поголовно жуткие материалисты, взять хотя бы дискуссию между мной и этим надутым ослом, профессором Винце…
Стоявший за его спиной граф делал отчаянные гримасы, из которых быстро стало ясно, что затрагивать этого вопроса не следовало. Барон, пока Пушкин подыскивал подходящие слова, отреагировал первым. Он браво вскричал:
– Да плюньте вы на них, гepp профессор, на ваших обси… обсу… всех этих курантов, короче. В подметки вам не годятся, ослы! Что с них взять, я сам читал, как эти самые обсукуранты отравили великого Галилея, когда он открыл, что земля круглая…
– Ну, предположим, с Галилеем обстояло несколько иначе, молодой человек, – сказал профессор. – Но мысль верная. Эти ослы носятся со своим дурацким материализмом, как дурень с писаной торбой, а я, к превеликому сожалению, напрочь лишен возможности разить их наповал убедительными примерами и недвусмысленными доказательствами, поскольку все они проходят по ведомству «серого кабинета», о котором и заикаться нельзя… Черт побери, я в положении собаки, которая понимает все, но сказать не может ни словечка… – Он разразился зловещим смехом. – Но я им еще докажу… Я им всем докажу, не нарушая взятых на себя обязательств и не раскрывая доверенных мне тайн! Они у меня узнают…
– Не сомневаюсь, – мягко сказал Пушкин. – Господин профессор, право же, с вашим умом и талантом вряд ли стоит обращать внимание на тявканье невежд. Как выражаются у нас в России, собаке вольно и на владыку лаять… Вы, кажется, заговорили о составленном нами каталоге?
– Что? Ах, да… В самом деле, ваш каталог, проиллюстрированный схемой расположения книг на полках, крайне любопытен. Первое, что приходит в голову человеку, который сам каждодневно имеет дело с книжным собранием, – на нижних полках расставлены книги, которые должны быть под рукой, поскольку используются часто, зато на верхних, под самым потолком, отстаиваются те, к которым владелец обращается значительно реже… Это логично?
– Безусловно.
– Рад, что вы понимаете… Так вот, не стану утомлять вас перечнем авторов и названиями их трудов, ограничусь подмеченной тенденцией. Примерно семьдесят процентов библиотеки вашего любителя черной магии составляют книги, посвященные той дисциплине, которую я определяю как ресомантику. Остальное примерно поровну делится меж остальными тремя классификационными разделами. И занимает как раз верхние, наименее часто используемые ряды полок. Вы улавливаете мою мысль?
– Кажется, – сказал Пушкин. – Вы хотите сказать, что этот человек, много и упорно занимаясь черной магией, сначала перепробовал первые три дисциплины, но, не достигнув, должно быть, желаемого, сосредоточился на управлении неодушевленными предметами…
– Именно! К тому же это прекрасно сочетается с вашими рассказами, молодые люди. Рискну предположить, что в вызове духов, наведении порчи и других аналогичных искусствах он оказался не силен. Еще и оттого, что все перечисленные вами книги, в общем, не содержат в себе каких-то настоящих знаний… печатанные легальным образом книги их не содержат вообще. Представляют собой либо дилетантские упражнения, либо откровенное пособие для жуликов, желающих выдать себя за магов, чтобы облегчить кошелек легковерного обывателя. Вроде небезызвестного «Словаря натурального волшебства». Не угодно ли? – Саркастически расхохотавшись, он, почти не глядя, протянул руку, выдернул толстый том и раскрыл: – «Наполнить четыре скорлупы грецкого ореха смолою, в каждую влепить кошачью лапу; пустить кошку в этом наряде бегать ночью на чердак, и она произведет необычный стук»…
Пушкин сказал:
– Боюсь вас огорчить, профессор, но сей труд и у нас переведен еще тридцать лет назад…
– Вот видите! Опасаюсь, что немало нашлось ловкачей, которые посредством безвинного животного изображали «духов»… Но, если мы вернемся к серьезным вещам… Итак, ваш человек разочаровался в том, чем занимался прежде, и занялся ресомантикой – не зря же ей посвящено три четверти книг его собрания. Если рассудить, они тоже не таят в себе полезных откровений… но кое-какие указания, направления поиска там все же можно отыскать при усидчивости – чтобы отыскать крупинку золота, перебирают целые горы пустого песка… А поскольку печатные издания определенно сопрягались с какими-то рукописями… Вот рукописи – дело другое! То, что прячут от печатного станка, частенько таит в себе нечто… И наконец, после того что вы рассказали о петербургских и прусских убийствах, можно неопровержимо сделать вывод, что ваш молодчик в конце концов превратился-таки в настоящего ресоманта… Вы не представляете, до чего интересно было бы ознакомиться с содержимым его дорожного чемодана. Что-то он сжег, согласен, но наверняка прихватил с собой бумаги, без которых, я полагаю, не обойтись… Можно, конечно, вызубрить наизусть, но… – Он с сомнением покачал головой. – Человек спокойнее себя чувствует, не полагаясь исключительно на память, сохранив кое-какие записи – я имею в виду, человек заурядный, обыкновенный, ничем не выдающийся. Из ваших рассказов следует, что его нельзя было назвать ученым, мыслителем, обладателем уникальной памяти…
– Совершенно верно, – сказал Пушкин. – Во всех отношениях человек самый заурядный – не глупец, конечно, но и не из тех, кто одарен искрой Божьей. Один из многих. Отличие только в том, что именно ему посчастливилось наткнуться на некие потаенные знания из области черной магии…
– Тем более. У него просто обязан быть с собой какой-нибудь пакет с бумагами, где изложено основное. Серьезные заклинания обычно длинны, многословны, изложены на забытых языках, где сочетания букв самые невероятные, а манипуляции опять-таки отнимают массу времени и не ограничиваются произнесением вслух нужных слов.
– Но с Големом, как мне объяснили, обстояло гораздо проще, – сказал Пушкин. – Достаточно было простого глиняного шарика…
– Молодой человек! – прямо-таки взвился профессор. – Вы мне представляетесь весьма неглупым и многообещающим юношей, а потому по-дружески предостерегаю от упрощения! В чем-то вы совершенно правы: достаточно простого глиняного шарика с короткой каббалистической надписью… но вы не представляете себе, какими долгими и обширными были те практики, что привели в конце концов к созданию шарика!
– Простите, об этой стороне я как-то не подумал…
– Не смущайтесь, у вас еще все впереди. Главное, бойтесь упрощать. В конце-то концов, даже создание прозаической булки требует предварительно овладеть сложной практикой, наработанным поколениями опытом. Что уж говорить о магии. О чем бишь я? Да, так вот – я не сомневаюсь, что какие-то бумаги он возит с собой, сжечь их вместе с остальным было бы весьма неосмотрительно…
– Вот только поймать осталось, – сказал барон.
– Совершенно верно, – кивнул граф. – Профессор, нет ли у вас каких-нибудь догадок по поводу того, как нам его искать?
– Искать?! – профессор Гаррах уставился на него прямо-таки недоумевающе. – Простите, но это уж дело агентов, сыщиков, или как там они у вас называются… Граф, я вас чрезвычайно уважаю еще и за то, что вы постоянно приносите великолепную пищу для ума… но я вынужден в который раз повторить: из меня сыщика не получится. Не оттого, что у меня есть какие-то моральные препоны, ничего подобного… Я добросовестно пытаюсь довести до вас нехитрую мысль: обычными полицейскими методами, то есть разнюхиваньем, расспрашиваньем и рысканьем по подозрительным местам, вы здесь ничего не добьетесь. По весьма существенной причине: вы имеете дело с тайными, по-настоящему тайными обществами…
– Масоны? – оживился барон.
– В вашем возрасте и при вашей службе стыдно отвлекаться на подобных клоунов! – фыркнул профессор. – Это именно клоуны, играющие в свои ритуалы, как дети в лошадки. Настоящие тайные общества, составленные из тех, кто пользует магические, чернокнижные практики, насчитывают многие сотни лет. Многие! Некоторые достойные уважения и доверия источники и авторитеты полагают даже, что речь идет о тысячелетиях. Вы представляете, какая изощренность в выживании, сохранении тайны и умении оставаться незаметными присуща людям, которых, не забывайте, столетиями преследовала инквизиция, а до того, как гласят иные рукописи, некие аналогичные департаменты еще античных времен? И полагаете, что ваш покорный слуга, потолкавшись там и сям, поболтав с теми и с этими, способен в одночасье обнаружить тех, кого инквизиция в пору своего расцвета и всемогущества не смогла искоренить полностью? Вы, право, мне льстите, граф… И совершенно зря.
– Ну, простите, – сказал граф с бледной улыбкой. – Меня все это время не оставляла надежда: вдруг каким-то чудом что-то у вас да получится…
– Не тот случай, – отрезал профессор. – Я не чудотворец. По-моему, я вам уже говорил однажды: плюньте вы на гордыню и отправляйтесь в Рим. Попытайтесь наладить отношения с инквизицией. Она существует до сих пор, пусть и не в прежнем виде…
– Я пытался, профессор, – сказал граф. – Дело не в гордыне. Со мной там не захотели разговаривать, притворяясь, будто не понимают, о чем я прошу, что имею в виду. У меня создалось впечатление, что нас не воспринимают всерьез…
– Повсюду обскуранты!
– Увы… По крайней мере, вы нам дали какое-то направление.
– Слушайте, – сказал барон. – Мне тут пришло в голову… А может, в Италии поискать? Не зря же ваш прохвост, Александр, действует в самом сердечном согласии с Руджиери…
– С кем? – рокочущим, жутким шепотом спросил профессор.
– Руджиери – это тот кукольник, про которого мы вам рассказывали, – пояснил граф. – Флорентиец. Знаете, мне приходит в голову, что барон может оказаться прав. С самого начала выглядел странным этот сердечный союз. Если Ключарев сам доискался до некоего умения, – зачем ему обычный кукольник? Если кукольник и сам умел использовать неодушевленные предметы – зачем ему Ключарев? Можно предположить, они друг друга дополняют. У обоих нашлось что-то, чем он поделился с сообщником…
– Очень интересно, – тихо произнес профессор. – Триста лет назад обитал во Флоренции некий Руджиери. Точное имя неизвестно, одни источники именуют его Ансельмо, другие – Томазо. Но одна подробность остается неизменной: этот Руджиери, мало того что баловался алхимией и магией, оказался якобы впутанным в чрезвычайно грязную историю, как две капли воды похожую на вашу. Богатый скряга, алчный наследник… и мраморная статуя, которую Руджиери оживил и использовал для убийства. История каким-то образом всплыла наружу, заинтересовалась инквизиция, Руджиери пришлось бежать. Подробности известны плохо, серьезные исторические хроники эту историю упоминают вскользь, и о ней известно главным образом из тех сочинений, что, выражаясь высокопарно, в научный оборот не введены.
– Совсем интересно получается, а? – воскликнул барон. – Там Руджиери – и у нас Руджиери. Тот из Флоренции, и наш тоже. Тот двигал статую… этот, правда, только лишь марионетки, да и то еще неизвестно толком, были ли в игре марионетки… Прикажете считать совпадением?
Граф с сомнением покачал головой:
– Алоизиус, ваша фантазия…
– Между прочим, я бы не упрекал этого юношу в чрезмерном полете фантазии, – сказал профессор. – В самом деле, странновато для банального совпадения: Флоренция, семейство Руджиери, оживающие статуи… У итальянцев громадный, многовековой опыт в передаче знаний и ремесел из поколения в поколение, и речь не обязательно идет о чернокнижии: банкиры, ювелиры, врачи, архитекторы… Так ваш кукольник носит фамилию Руджиери?
– Именно, – кивнул граф. – И преспокойно обитает на Малой Стране, в двух шагах от церкви Девы Марии Торжествующей, на Влашской улице, где издавна любили селиться итальянцы…
– И что он говорит?
Граф пожал плечами:
– Он усердно притворяется, будто не понимает, о чем идет речь. А нам пока что нельзя предъявить ему каких-то убедительных улик, чтобы прижать к стене…
– Ну конечно! – воскликнул Пушкин. – У меня постоянно вертелось в голове… Конечно же, Руджиери! Эта история описана Сванте Артенариусом в «Каталоге курьезов, касающихся статуй, монументов и истуканов»… Я никак не мог вспомнить, где уже сталкивался с этой фамилией, она казалась странно знакомой… Книга и в самом деле довольно далека от науки. Артенариус совершенно серьезно утверждал, что Руджиери был связан с тамплиерами, которые перестали существовать лет за двести до его рождения…
– Орден перестал существовать, молодой человек, – сказал профессор наставительно, – но люди остались… Я бы на вашем месте относился к тамплиерам серьезнее. Слишком много их ускользнуло от костра, слишком целеустремленные были люди, слишком серьезными знаниями владели, чтобы после официального разгрома ордена королем Филиппом Красивым провалиться в небытие… – Он извлек из кармана огромные серебряные часы в виде луковицы, щелкнул крышкой и озабоченно уставился на эмалевый циферблат. – Тысяча извинений, господа, беседа с вами доставила мне искреннее удовольствие, но мне еще предстоит крайне важная встреча…
– О, разумеется! – Граф поднялся, следом вскочили оба его молодых спутника. – Мы и так злоупотребили вашим временем…
Когда они вышли на улицу, граф какое-то время постоял в задумчивости, потом произнес:
– В сущности, мы не узнали ничего полезного. Разве что обнаружилось интересное совпадение касательно нашего итальянца… уж простите, будем пока что считать это совпадением. Пока что…
– А вы, ваше сиятельство, в нашем профессоре уверены? – спросил вдруг барон.
– В каком смысле?
– По-вашему, человек надежный?
– Полагаю. Звезд с неба он не хватает, что и сам признает, но порой помогал и был крайне полезным… А что?
– Насчет ученых материй судить не берусь, – сказал барон. – Тут я не судья… Хотя даже мне видно, что старикан набит ученой мудростью по самые уши. Я не о том. Уж что-что, а притворство я в два счета отличу. Талант у меня такой, честное слово, посмотрю на человека и сразу вижу: лжет он или правду говорит? И клянусь вам чем хотите, от славных гербов трех поместий до моего жалованья за будущий год, что этот старый филин с вами был неискренен. Не все время разговора, но под самый конец-то уж точно…
– Вы знаете, граф, я бы согласился с Алоизиусом, – сказал Пушкин. – Под конец нашей беседы с ним, полное впечатление, что-то произошло. Начиная с некоторого момента, он повел себя совершенно иначе, стал неискренним, словно пытался побыстрее от нас отделаться… Да что там, мне начинает казаться, что это мнимо важное свидание было только предлогом.
– С некоторого момента… – задумчиво повторил граф. – Но вы ведь оба не определите сейчас, что именно в нашем разговоре послужило переломным? Молчите? Сложная ситуация… С одной стороны, на Гарраха я до сих пор всецело мог положиться, а с другой, невозможно предсказать, как себя поведет человек его склада, когда его что-то подвигнет на собственную игру… Ба! – Он хлопнул себя по лбу. – Я и забыл уточнить у нашего милейшего Гарраха…
Произнеся это довольно громко, он распахнул дверь и буквально увлек своих спутников в прихожую дома, который они только что покинули. Но не сделал и попытки подняться по лестнице. Тихо сказал, приникнув к маленькому окошечку посреди высокой старинной двери:
– Ну да, конечно… Он там.
– Кто?
– Соглядатай, – сказал граф так обыденно, словно речь шла о каком-то пустяке. – С профессором Гаррахом мы разберемся чуточку позже, а сейчас меня более всего интересует тот субъект, что таскается за нами по пятам уже второй день. Я не стал вести об этом речь на улице – простите, друзья мои, но есть сильнейшее подозрение, что вы, несмотря на все предупреждения, начали бы озираться в открытую, а я не хочу его спугнуть… Поскольку удивление у вас неподдельное, значит, вы его до этого момента не замечали вовсе… А между тем он нас упорно сопровождает на некотором отдалении, проявляя при этом известное мастерство…
– Кровь и гром! – шепотом сказал барон. – Так почему бы нам его не взять за…
Граф спокойно кивнул:
– По-моему, самое время – учитывая, что мы не продвинулись ни на шаг. В первую очередь его интересую я – это стало ясно, когда он впервые появился за спиной во время моей прогулки в одиночестве. Да и потом… Когда я ненадолго отсылал вас на Градчанах, мне хотелось посмотреть, за кем из нас он пойдет. Он свернул за мной, пренебрегая вами. Поэтому план будет нехитрым: сейчас мы выйдем на улицу. Я сворачиваю налево. Он наверняка пойдет за мной. Вы, распрощавшись со мной громко и демонстративно, сворачиваете направо. Пройдя шагов десять, поворачивайте назад, как и я. Улочка узкая, мы возьмем его в клещи… Пойдемте!
Он вышел первым и, приподняв цилиндр, направился влево, небрежно помахивая тростью, словно бы всецело погруженный в собственные мысли. Пушкин с бароном, добросовестно отсчитав про себя десяток шагов, одновременно развернулись. Щуплый пожилой человечек в простом синем фраке с медными пуговицами и в самом деле оказался словно бы в клещах на узенькой улочке, где два пешехода не смогли бы разминуться, не встав вполоборота друг к другу. Других прохожих не было.
Человечек в синем фраке, уже разобравшийся в ситуации, неловко затопал на месте. С одной стороны был граф, загородивший улочку, – лицо его оставалось невозмутимым, а трость, судя по тому, как он ее держал, Тарловски намеревался сунуть под ноги соглядатаю и сбить его наземь, если вздумает бежать. С другой стороны надвигались Пушкин с бароном, исполненные нешуточного охотничьего азарта. На лице пожилого человечка мелькнула растерянная, жалкая улыбка, он отпрыгнул – и барон, в три прыжка преодолев разделявшее их расстояние, сгреб добычу за ворот, жизнерадостно рявкнув:
– Попался, каналья! Стой смирно, а то, клянусь вереницей благородных предков, я тебя по стенке размажу! И смотри у меня, сукин кот, не вздумай мне тут черной магией баловаться средь бела дня, а то у меня оба пистолета серебром заряжены! Как влеплю – и ни печали, ни воздыхания!
Человечек стоял смирно, страдальчески улыбаясь и не делая попыток к бегству. Подошедший граф, небрежно прикоснувшись набалдашником трости к его скверно повязанному галстуку, преспокойно осведомился:
– Итак, чем я обязан счастью видеть вас за спиной едва ли не ежеминутно?
– Господин граф… – промямлил пленник.
Граф поднял бровь:
– Как видим, он меня знает, господа… Игра приобретает интерес. Так для кого же шпионите, любезный, и зачем?
– Господин граф, поверьте, речь шла вовсе не о шпионстве! Мой хозяин хотел… хотел узнать, где вы бываете…
– А почему это его интересует? – спросил граф, не моргнув глазом.
– Он считает, что может оказаться вам полезен…
– Вот как? – Граф одарил пленника одной из своих неподражаемых улыбок, светски-ледяной. – Мне кажется, он выбрал не самый лучший способ оказаться полезным, посылая по пятам шпиона…
– Поверьте, я как раз собирался вас пригласить…
– Куда?
– К хозяину… То есть, это он убедительно просил вас пожаловать к нему в гости, я как раз ломал голову над тем, как подойти и передать поручение…
– Кто ваш хозяин?
– Господин Грюнбаум… Он давно уже обитает за городом и очень хотел бы вас видеть…
Граф извлек из жилетного кармана тонкий серебряный свисток на филигранной цепочке и негромко свистнул. Из ближайшей подворотни мгновенно материализовались два господина плотного сложения и самого ординарного облика, повинуясь жесту графа, подскочили к незнакомцу и крепко ухватили его за локти.
– Мозес Грюнбаум? – спокойно уточнил граф.
– Да, он самый… Мы могли бы отправиться сию минуту…
– Не смею возражать, любезный, – кивнул граф. Обернулся к своим людям. – Проводите этого господина на наше подворье и посадите в карету. Мы вас догоним.
Господа в серых фраках кивнули и энергично повлекли свою жертву в глубь улицы.
– О чем бишь он? – спросил барон в недоумении.
– Игра, положительно, приобретает интерес, господа, – усмехнулся барон. – Мозес Грюнбаум в свое время у меня был на заметке – очень уж увлеченно интересовался всем, что относилось к четырем перечисленным Гаррахом дисциплинам. Груду денег ухлопал на старые рукописи, водил знакомство с антикварами, ездил в Италию и Испанию за какими-то раритетами, одно время поддерживал приятельские отношения с Гаррахом, но потом между ними отчего-то пробежала черная кошка… Целое состояние потратил на утоление своей страсти. На этой почве поссорился с еврейской общиной, в конце концов даже порвал с ней и принял крещение, что нисколечко не изменило круг его увлечений, разве что добавило еще и конфликтов с приходским священником, крайне резко относившимся к подобным увлечениям… Последние года четыре о нем не было ни слуху, ни духу: то ли покинул Прагу, то ли жил анахоретом где-то в провинции… И вот внезапно появляется посыльный от него…
– Вы думаете, стоит ехать?
– Разумеется, – сказал граф твердо.
– А если этот посыльный вовсе не от вашего знакомца?
– Тем лучше, Александр, – воинственно сказал барон, лихо взмахнув тростью с таившимся в ней золингеновским клинком. – Хорошо бы попасть в какое-нибудь их логовище, уж там-то можно отвести душу по-настоящему, не думая о приличиях и дипломатии… Ловушка? Тем лучше!
– Я не испытываю столь романтического восторга, как вы, Алоизиус, – задумчиво сказал граф. – Но думается мне, что и впрямь неплохо было бы попасть в это пресловутое логовище – это, несмотря на нешуточную опасность, позволило бы нам продвинуться вперед. Терпеть не могу топтаться на месте. Пойдемте. Карета недалеко. Полицейский эскорт я с собой брать не намерен. Если ловушка серьезная, нам не поможет и рота тайных агентов. Если все обстоит не так скверно, мы и втроем справимся… вчетвером, учитывая кучера. Он тоже малый не промах…
Деревня была небольшая, уютная, нисколько не походившая на русскую – аккуратные каменные домики, словно бы и не крестьянские вовсе, а принадлежавшие захудалым помещикам, вынужденным поселиться одним селением; аккуратные заборчики, крылечки, безукоризненная чистота, ни свиней посреди улицы, ни праздно бегающих на свободе собак. Никакого мусора, живописные деревья, редкие чинные прохожие, тишина и отсутствие предосудительных запахов. «Черт знает что, – сердито подумал Пушкин, поймав себя на том, что пытается высмотреть у заборов хотя бы клочок тряпки, обломок доски. – Ведь ухитряются же как-то? У нас сломанные тележные ободья валялись бы посреди улицы, а у того вон заборчика сидел бы в совершеннейшем довольстве жизнью какой-нибудь пьяный кузнец. Как у них получается? Загадка…»
Показалась аккуратная корчма, сквозь распахнутые окна видно было, как за столиками сидят опять-таки чинные, спокойные поселяне, и никто не выяснял отношений на крыльце, никто не орал громогласно песен.
Деревня осталась позади. Это место нисколько не походило на мрачный уголок из английских готических романов мисс Радклиф – никаких угрюмых урочищ, непролазных дебрей, голых скал, зловеще вздымавшихся бы посреди чащобы. Располагалось оно примерно в получасе неспешной езды из Праги на север, посреди обширной равнины с редкими рощицами. Любые мистические страсти казались здесь совершенно неуместными, как невозможно представить себе упыря в облике румяной деревенской старушки…
Впрочем, тут же напомнил себе Пушкин, последнее, если вспомнить Новороссию, все же имело место однажды. И существует еще поговорка о тихом омуте, для которой Алоизиус подыскал, услышав, какой-то прусский аналогичный афоризм…
Дом стоял неподалеку от деревни – по виду ничем не отличавшийся от остальных, небольшой и аккуратный, с тремя липами у крыльца. Карета остановилась. Их провожатый проворно скатился с козел и предупредительно распахнул дверцу кареты с той стороны, где сидел граф, внушавший ему, давно стало ясно, наибольшее уважение и даже почтительную оторопь. Граф и вылез первым. За ним выбрался Пушкин, мимолетным движением проверивший пистолеты под сюртуком, а с другой стороны спрыгнул барон, с крайне многозначительным видом крутивший в руке трость с потаенной начинкой.
Провожатый рысцой направился к дому, указывая им дорогу, которую они прекрасно видели и без него. Солнце клонилось к горизонту, вечер близился, вокруг простиралась безмятежная тишина. Барон, украдкой подтолкнув Пушкина локтем в бок, шепотом сообщил:
– Лошадки, слава богу, ведут себя тихо. А уж эта животина, поверьте моему опыту, на любую чертовщину моментально отзывается, как борзая на запах кошки…
– Я знаю, – так же тихо ответил Пушкин. – Довелось убедиться…
Поведение лошадей и в самом деле внушало уверенность, что не придется столкнуться с чем-то таким, из-за чего и была создана лига «Три черных орла». Граф вошел в распахнутую перед ним провожатым дверь, небрежно помахивая тростью, спокойный и безмятежный с виду, но собранный, словно стальная пружина часов с полным заводом, готовый к любым неожиданностям. Пушкин так и не видел ни разу при нем пистолетов, но опытным взором не раз отмечал жесткие складки сюртука, свидетельствовавшие сами за себя…
Они оказались в обширном помещении с теми же перекрещенными высоко под потолком потемневшими балками – судя по виду, строение было старинным и как-то ухитрилось выйти невредимым из прокатившихся над этим краем многочисленных войн, последняя из которых произошла не так уж и давно. Хотя было еще довольно светло, в углу комнаты невысоким слабым пламенем горел камин.
Сутулый человек в простом черном шлафроке двинулся им навстречу с некоторой неуверенностью, словно опасался неласкового приема. Он был уже довольно стар, почти совершенно седые волосы свисали неухоженными прядями по обе стороны узкого, морщинистого, унылого лица. Неприятного впечатления он не производил, но это мизантропическое уныние во взгляде, в лице, во всей фигуре поневоле угнетало свежего человека.
– Ну, здравствуйте, Грюнбаум, – сказал граф непринужденно. – Это и в самом деле вы, собственной персоной, а я уж надеялся, что нас с помощью фальшивого посланца заманили в какой-то жуткий уголок, где можно будет схватиться с нечистью, браво звеня серебряным клинком и выкрикивая заклинания…
– Вы счастливы, ваше сиятельство, – грустно отозвался хозяин. – Вы всегда шутите… Завидую. Я эту способность давно утратил…
– Ну, кто же был виноват? – чуть пожав плечами, отозвался граф с некоторым намеком на холодок в голосе. – Вас, я слышал, в свое время, много лет тому, мудрые люди упорно предупреждали, что царь Соломон был прав, и во многом знании многие печали – особенно когда речь идет о специфическом знании, не к ночи будь помянуто…
– Последовать бы их советам в то безвозвратно прошедшее время… – со вздохом сказал Грюнбаум. – Располагайтесь, господа. Быть может, приказать подать чаю или вина?
– Нет, пожалуй…
Барон вдруг издал громкий нечленораздельный вопль, словно индеец из американских дебрей, и от этого крика волей-неволей холодок прошел по коже. Проследив в том направлении, куда барон указывал набалдашником трости – причем его рука, следует отметить, нисколько не дрожала, – Пушкин и сам оказался близок к тому, чтобы высказать обуревавшие его мысли и чувства вслух.
Невысокое пламя в камине почти сплошь состояло не из языков огня, а из ало-прозрачных созданий наподобие ящериц, лениво шевелившихся так, словно они были неотъемлемой частью огня. Небольшие, с ладонь длиной, ящерки, сквозь которые просвечивала кирпичная кладка каминной трубы, пребывали в неустанном движении, переплетаясь, словно бы плавая в воздухе над рдеющими углями, выписывая загадочные пируэты, пытаясь поймать хвосты друг друга, совершенно не обращая внимания на застывших в удивлении Пушкина с бароном, зачарованно приблизившихся к камину настолько, что жар пламени – настоящего, не иллюзии – ощущался на лицах.
– Не бойтесь, друзья мои, – сказал граф будто бы даже со скукой. – Это и есть пресловутые саламандры, огненные духи. Совершенно безобидные создания, от которых ни пользы, ни вреда. Господин Грюнбаум в очередном приступе магического рвения их призвал еще семь лет назад… ах, даже восемь? Простите, я запамятовал. Теперь не представляет, что с ними, собственно, делать. Я имел случай наблюдать еще в пражском доме нашего гостеприимного хозяина, теперь они, надо полагать, последовали за ним на лоно природы… Это было трудно, господин Грюнбаум? Перевезти их сюда?
– Нет ничего легче, – грустно сказал хозяин. – Всего лишь поместить тлеющие угли из пражского камина в железную плетенку… Совершенно бесполезны, вы правы, но приходится теперь о них заботиться – вдруг, если огонь погаснет и они умрут, произойдет что-нибудь нехорошее? Источники на сей счет хранят молчание…
– Да, я помню, – сказал граф. – Вот так, друзья мои, и выглядит бесполезное знание… хорошо еще, что и безопасное тоже. Иногда ведь можно призвать с той стороны нечто гораздо хуже, от которого опять-таки так просто не отделаешься…
– Вот потому я вас и позвал, – сказал Грюнбаум. – Вы, конечно, можете не верить, ваше право, но мне искренне хотелось оказать услугу… С прошлым покончено, знаете ли.
– Быть не может, – сказал граф, удобно устраиваясь в кресле и приглашая спутников последовать его примеру. – Ах, простите, я не представил моих друзей… Господин Алоизиус, гусар, господин Александр, поэт…
Грюнбаум саркастически ухмыльнулся:
– Насколько я догадываюсь, это ваши молодые рекруты, очертя голову бросившиеся на охоту за тайнами?
– Не из праздного любопытства, старина Мозес, заметьте! – поднял палец граф с наставительным видом. – Я бы выразился, по долгу службы… поскольку, уж простите за неучтивость, на белом свете полным-полно опрометчивых болванов, тянущих руки к тайнам той стороны… и хорошо еще, если из любопытства. Мы, например, сейчас преследуем людей, с помощью магических практик убивающих себе подобных ради презренного металла – те же наемные головорезы, только без кинжалов. Но суть остается прежней… Но вы, я не ослышался, говорили, что покончили с прошлым?
– Пятый год пошел…
– Совершенно?
– Верите вы или нет, но так и обстоит. И нисколечко не жалею. Прежнего исследователя уже нет.
– Похвально, – сказал граф. – Весьма похвально. Не соблаговолите ли поведать, что вас к этому привело?
Грюнбаум выпрямился, освещенный сзади пламенем, насыщенным саламандрами и оттого сам похожий в своем мешковатом шлафроке, с растрепанными длинными волосами на неприкаянного духа.
– Иронизировать изволите? Ну, что поделаешь, я дал к тому достаточно поводов… Хорошо. Не буду скрывать правду и представать умнее и благороднее, чем на самом деле. Я уже не чувствую в своей натуре ни капли гордыни… Это тоже в прошлом. Можете торжествовать: я окончательно и бесповоротно оставил прежние занятия, поскольку убедился в собственном бессилии, никчемности, невозможности добиться каких бы то ни было серьезных результатов. Я этому отдал чуть ли не сорок лет. Потратил умопомрачительное количество денег, рассорился со всеми, настроенными хоть чуточку благожелательно… и каков итог? Все, чего удалось добиться – никчемные забавы вроде этого… – Не оборачиваясь, он указал рукой на круживших в пламени саламандр. – Торжествуйте, граф: я собственными руками поднял знамя капитуляции…
– Господь с вами, Грюнбаум, – серьезно сказал граф. – С чего бы мне вдруг злорадствовать? Слово чести, я только рад, что вы от этого отошли, и сожалею лишь, что не сделали того же значительно раньше. Надеюсь, обошлось без последствий, и вас не преследует нечто эдакое?
– Бог миловал. Но я по старой памяти порой, как выражаются врачи, держу руку на пульсе. Невозможно после стольких лет отойти от всего этого совершенно. Кое с кем встречаюсь, кое о чем доводится говорить… А уж когда я узнал, что в Праге появился не кто иной, как кукольник Руджиери…
– И чем же он вас заинтересовал? – спросил граф с деланным простодушием.
– Не лукавьте со мной! Я мысли не допускаю, что вы не связали его с тем Руджиери…
– Не стану отрицать, не стану… – сказал граф, и бровью не поведя. – Аналогии лежали на поверхности… Он что, и в самом деле потомок того Руджиери?
– Подозреваю, что так.
– А следовательно, мы имеем дело с теми самыми фамильными секретами, что передаются из поколения в поколение которую сотню лет?
– Скорее всего, – сказал Грюнбаум мрачно. – Он что, ухитрился что-то натворить в других местах?
– К сожалению, – сказал граф, поджав губы. – Не буду вдаваться в подробности, вам они вряд ли интересны, коли уж вы порвали с прошлым… но на пути от Петербурга до Праги наш персонаж оставил несколько трупов, причем эти люди погибли при обстоятельствах, всерьез заставляющих верить, что иная отрава не выдыхается с течением столетий…
– Убивали ожившие статуи?
– Не статуи, статуэтки, но разница, сдается мне, невелика… Вы об этом что-нибудь знаете, Грюнбаум?
– Ничего.
– Но у вас и в самом деле, надеюсь, что-то важное? Простите великодушно, но ради того, чтобы узнать о вашем окончательном отходе от известных дел, все же жаль было бы ехать в такую даль – у меня сейчас дел невпроворот…
Они не видели лица Грюнбаума, стоявшего в полутемной комнате спиной к пламени камина, но отчего-то по его тону показалось, что незадачливый, несостоявшийся маг злорадно улыбается:
– Постараюсь вас не разочаровать, граф… Гаррах нашел Голема. Он всегда был чертовски упрямым, как та английская собачка, что специализируется на ловле крыс…
Какое-то время царило молчание. Пушкину отчего-то казалось, что непринужденно плававшие в огне саламандры издают нечто вроде тонкого хрустального звона, соприкасаясь лапками и хвостами – хотя это было чистой воды наваждение.
– Этого не может быть, – ровным голосом сказал граф. Чересчур ровным.
– Боюсь, что это правда. Человек, который мне это сообщил, никогда меня не обманывал раньше. Я его знаю десять лет… нет, господин граф, простите, но я дал слово. Вам я его не выдам. Да и зачем? Он не знает подробностей. Но клянется и божится, что Гаррах нашел Голема.
– Вздор, – тем же неестественно ровным голосом сказал граф.
– Вы не верите в Голема?
– Я не верю, что он где-то пролежал все эти столетия. Никакая глина не выдержит какого-нибудь сырого подвала…
– А разве это была обычная глина? Если верить иным источникам, не вполне обычная, выразимся обтекаемо… Подождите минуту, я вам кое-что покажу.
Шелестя полами шлафрока, он вышел в другую комнату и почти сразу же вернулся. В первый миг показалось, что он несет под мышкой то ли куклу, то ли младенца. Но когда Грюнбаум положил этот предмет так, чтобы на него падал отсвет каминного пламени, стало видно, что это пепельно-серого цвета истуканчик высотой в локоть, напоминавший грубо вылепленную ребенком фигурку.
Подняв обе руки, так что широкие рукава соскользнули, открывая костлявые локти, Грюнбаум что-то громко и раздельно произнес в совершеннейшей тишине – это не походило ни на один из человеческих языков, знакомых присутствующим.
Барон приглушенно выругался: фигурка вдруг зашевелилась, пошатываясь, поднялась на ноги, покачалась, утвердилась на кривоватых, толстых конечностях. И двинулась вперед, раскачиваясь, словно пьяный матрос, кренясь взад-вперед, но ухитряясь каким-то чудом не падать, помахивая толстыми корявыми ручками…
Выглядела она слепленной из серой глины: вместо рта – узкая горизонтальная щель, вместо глаз – две дырки, небрежно выколупанные чем-то тупым. С явственным тихим стуком разлапистых подошв она брела вдоль каминной решетки, качаясь и поводя ручками…
Граф встал и с величайшим хладнокровием заступил ей дорогу, потом поднял трость и, держа ее наискосок, преградил путь кукле, словно шлагбаумом у заставы.
– Осторожнее! – вскрикнул Грюнбаум.
Правая ручка глиняной фигуры взметнулась с неожиданным проворством, послышался сухой треск – и трость графа разломилась пополам, прямо-таки брызнув щепками, ее нижняя половина упала на пол. Глиняный человечек споткнулся о нее, упал ничком – и замер, неподвижный, как деревянная колода.
– А об этом что вы скажете? – спросил Грюнбаум, в первый раз изменив своему обычному унынию. В его голосе звучало некоторое волнение. – Впечатляет?
Пушкин обнаружил, что его рука сжимает под сюртуком рукоять пистолета. Он смущенно разжал пальцы и увидел, как барон, крутя головой и бормоча себе под нос что-то безусловно ругательное, убирает обратно в трость длинный клинок.
– Что это? – спросил граф хладнокровно.
– Результат наших совместных с Гаррахом поисков. В свое время мы метнули жребий, и истуканчик достался мне, чего Гаррах мне так и не простил… И, кстати, зря. Тот, кто помог нам его раздобыть, клялся всем на свете, что это и есть некая модель, пробный шар безвестного создателя Голема… да, вот именно безвестного, потому что Бен Бецалель тут вовсе ни при чем… Может быть, тот человек был прав, и это в самом деле проба сил творца настоящего Голема. Не знаю. Одно ясно: эта штука столь же бесполезна, как веселые ящерки в огне. Уж я-то могу утверждать со всей уверенностью, она у меня восемнадцать лет…
– Но вы ж его умеете оживлять! – выпалил барон.
– Толку от этого мало, – преспокойно ответил Грюнбаум. – Всякий раз повторяется одно и то же: истуканчик приходит в движение, но способен пройти не более двух десятков шагов… после чего, если не встретит никакого препятствия, падает и вновь становится мертвее камня. А если попадется препятствие… ну, вы видели.
– Ну, а коли ему…
– Подставить ногу? – спокойно спросил Грюнбаум. – Категорически бы вам не советовал, вспоминая мою несчастную кошку… Неприятное было зрелище. Бедное животное оказалось буквально разорвано пополам.
– Я бы на вашем месте выкинул бы эту тварь в речку поглубже, – сказал барон. – Или поработал кувалдой…
– Мне кажется, мой юный друг прав, – сказал без выражения граф.
– Духу недостает, – признался Грюнбаум с ноткой стыдливой беспомощности. – Как-никак, воспоминание о десятках лет, отданных… Вот и храню в шкафу, как влюбленный бережет локон возлюбленной. Так что же, господин граф, будете утверждать, что это обычная глина?
– Пожалуй, не рискну…
Грюнбаум повернулся к нему резко, порывисто, так что полы шлафрока разлетелись нетопырьими крыльями:
– А теперь представьте себе настоящего Голема, рушащего все на своем пути. Уж если эта куколка в мгновение ока переломила вашу солидную дубовую трость… Или вы рассчитываете, что Гаррах ограничится тем, что поместит Голема в стеклянный шкаф и будет остаток жизни гордо демонстрировать, как особенный раритет? Это я перегорел – а наш общий знакомый Густав Гаррах все еще полон неистребимого мальчишеского желания забавляться с любой диковинной штукой, какая только попадется…
Судя по лицу графа, он эти опасения разделял полностью.
– Я, думается, состарился, – продолжал Грюнбаум. – Поскольку в глубине души жажду одного: покоя, неизменности… А это как раз и есть характерная черта старости. Можете думать что угодно о моих побудительных мотивах, но мне, право же, по-настоящему страшно, когда я представляю этого истукана на пражских улочках…
– Кровь и гром! – воскликнул барон. – Но пушка-то его, надеюсь, остановит?
– В конце концов, – сказал граф. – А до того… Где Голем, вам, разумеется, не известно?
– Представления не имею.
– А Гаррах знает те заклинания, которыми вы только что привели истуканчика в движение?
– Конечно. Я же говорю, мы вместе этим занимались…
– И сразу возникает множество вопросов, – сказал граф так, словно размышлял вслух. – Может ли это заклинание поднять настоящего Голема? Кто бы знал… – Он решительно встал. – Благодарю вас, Грюнбаум. Сами понимаете, в свете вышеизложенного нам нужно как можно быстрее вернуться в Прагу…
Он вышел первым, не оглядываясь. Молодые люди заторопились за ним, все же не удержавшись от того, чтобы еще раз посмотреть на плавное, завораживающее скольжение клубка саламандр в невысоком пламени. Карета, запряженная парой сильных лошадей, стояла на прежнем месте. Уже почти совершенно стемнело, и кучер зажег оба фонаря.
– Возможно, я крепок задним умом, – сказал граф, когда карета тронулась, – но мне сейчас кажется, что подсознательно к чему-то подобному я был готов. Ох уж этот Гаррах…
– Вы верите насчет Голема? – спросил барон.
– Вы знаете, верю. Случались вещи и удивительнее – ну, а в Праге, учитывая историю города, удивляться не следует вообще ничему.
– Прохвост старый! – рявкнул барон. – Я про Гарраха. Каков тихоня!
– Быть может, он не заслуживает таких эпитетов, – задумчиво отозвался граф. – Все-таки он не на службе, не обязан присягой или чем-то схожим… Он, конечно, не злонамерен и никогда не стал бы извлекать личную выгоду наподобие той парочки, за которой мы с вами охотимся. Но мне порой приходит в голову, что бескорыстная жажда познания вроде той, что сжигает Гарраха, еще хуже. Очень уж он уязвлен тем, что ученый мир отвергает его «классификацию» и прочие труды. Теперь представьте, что он и в самом деле обнаружил Голема… и, мало того, сумеет его оживить. Представляете, какой великолепный случай он усмотрит, чтобы отомстить тем, кто, по его собственными словам, погряз в материализме? Лучшей наглядной демонстрации и не придумаешь.
– А последствия?
– Ученые – народ особенный, Александр, – печально сказал граф. – Им важно одно: доказать нечто. А последствия их словно бы и не волнуют абсолютно… Что с вами?
– После всего, что мы только что слышали, кое-что, думается, нужно переосмыслить, – сказал Пушкин. – Я говорю о странном поведении Гарраха. До некоего момента он никуда не спешил, не проявлял нервозности, не пытался от нас отделаться… По-моему, переломным моментом стало как раз упоминание о Руджиери. О нашем Руджиери, нынешнем. О том, что он преспокойно пребывает в Праге. Тут-то, обозревая недавние события, наш профессор и повел себя странно…
– Ага! – сказал барон. – Все совпадает! У него есть Голем… а у итальянского комедианта – фамильное умение двигать статуи. Что-то очень уж многозначительно для простого совпадения… А?
– В том, что вы говорите, есть толк, – сказал граф. – Очень уж здорово все складывается… Итальянец – малый не промах и просто так сотрудничать с незнакомым человеком не захочет… но у Гарраха наверняка найдется немало интересного для взаимовыгодного обмена – я вовсе не о деньгах… Научное честолюбие – это страшная вещь, сжигает как огонь. Гаррах, Гаррах…
– Хватать их всех надо! – предложил барон. – Потом спокойно разберемся. А что, если они эту тварь на улицу выпустят?
– Не накликайте, Алоизиус, – серьезно сказал граф, печально глядя на обломок трости с серебряным набалдашником. – Мне и думать не хочется о последствиях. Уж если глиняная кукла величиной с кошку может во мгновенье ока сломать дубовую трость, как спичку…
– Хватать надо!
– Успокойтесь, – сказал граф. – Я немедленно разошлю сыщиков, как только мы приедем в Прагу. А пока что остается ждать. Наша карета все равно не может ехать быстрее, чем она сейчас едет…
– Знаете, что меня угнетает? – спросил барон. – Этот сукин кот мог сразу же кинуться к итальянцу, как только мы ушли. Адрес он от нас же узнал…
Он замолчал, досадливо стискивая свою трость с таившимся внутри клинком. Кони шли чуть ли не галопом в ночном мраке.
– Недомудрил ваш профессор, – сказал барон.
– Простите?
– Мне вот только что пришло в голову… Нет у него ничего насчет стихий. Все на свете поделил на четыре части, всему нашел место, а вот насчет магического управления стихиями не подумал.
– Действительно… – сказал граф. – Но, может быть, он их поместил в демономантике? Управление стихиями, как правило, бывает получено от демонов…
– Как сказать. Был у нас в глухой провинции один деревенский умелец, так тот как раз управлял ветрами, градом и прочими атмосферическими явлениями. Так вот, это у него было наследственное – от дедов-прадедов. И никаких демонов там вроде бы не было и в помине. Пастор Швабе совершенно точно высказывался. Мол, не усматривает он тут никакой нечистой силы, и точка. – Барон шумно вздохнул. – Мы, конечно, этого умельца определили на казенные харчи – не за нечистую силу, за то, что он начал пакостить ради заработка. Наймет его кто-нибудь, чтобы у старинного врага что-нибудь этакое приключилось – урожай градом побило, или паводком мост снесло, или мельницу повредило – а тот и рад стараться… – Он помолчал, а потом воззвал едва ли не жалобно: – Господа, вы образованнее меня, объясните неотесанному гусару, отчего так получается: за что ни возьмись, все человек ухитряется обратить в свою пользу ради извлечения заработка! Вплоть до магии и умения насылать градобитие. Ну почему так постоянно оборачивается?
– Потому что такова уж человеческая натура, – подумав, ответил Пушкин.
– Насчет натуры я и сам знаю. Но отчего же все-таки она такая? Хочется иногда, чтобы люди были самую малость порядочнее…
Граф ухмыльнулся:
– Но ведь, если человечество поголовно станет добропорядочным и совершенным, чего доброго, прекратятся и войны? И куда вы тогда денетесь, любезный Алоизиус?
– Придумаете тоже! – сказал барон сердито. – Война – совсем другое дело. За короля, за отечество и все такое… Я скачу с саблей наголо, он, супостат, на меня летит с саблей наголо… и ведь не ради денег, да и ордена одному из сотни достаются! Нет уж, не надо, чтобы человечество становилось настолько добропорядочным. Каково оно будет без гусар? Подумать жутко, если…
Карета внезапно замедлила ход, а там и остановилась вовсе. Кони попятились, храпя и разбрызгивая пену. Впереди обозначилось что-то большое, загородившее дорогу.
Они высунулись в окна. В слабом, трепещущем свете правого каретного фонаря Пушкин рассмотрел низкую телегу, погрязшую задним колесом в придорожной канаве, свалившиеся с нее бочки, растерянно топтавшегося рядом человека, судя по движениям, изрядно хлебнувшего горячительного. В первый миг он испытал едва ли не умиление – оттого, что и в этой чистенькой, ухоженной, насквозь благопристойной стране, ужасно похожей на кукольный домик, обнаружилась совершенно российская картинка с пьяным возницей.
Кучер разразился яростной тирадой, не слезая с козел. Пушкин не все разобрал, но по тону нетрудно было догадаться о смысле. Виновник затора что-то промямлил, опять-таки совершенно по-русски почесывая затылок, словно надеясь, что все как-то наладится само собой.
– Бочки, слава богу, пустые, – сказал граф. – Пойдемте, откатим с дороги, иначе придется торчать тут всю ночь, этот болван себя не помнит…
Он вылез первым, за ним – остальные. Кучер, ворча, стал спускаться с козел спиной вперед.
Послышался короткий резкий свист, и со всех сторон на них кинулись черные тени, показавшиеся в первый миг очередной разновидностью нечистой силы из разряда той, что пугает на больших дорогах припозднившихся путников, – но тут же Пушкин почувствовал вполне осязаемую, реальную хватку, нападавшие в два счета выкрутили ему руки за спину и проворно принялись обшаривать. Рядом сдавленно чертыхался барон, тоже схваченный несколькими парами рук так, что всякое сопротивление было бесполезно. Луна уже взошла, и удалось рассмотреть, что нападавшие все поголовно щеголяли в черных масках. «Ах, так это разбойники, – подумал Пушкин. – Кто бы мог ожидать в здешних местах…»
Слышно было, как кто-то возится в карете. Другой подсвечивал ему фонарем. Сквозь зубы ругался кучер, угодивший в тот же переплет, – странно, что разбойнички и его старательно обыскивали, словно принимали за переодетого богача. Кучеров, слуг и прочих лакеев при подобных нападениях обычно не трогают…
Тем временем еще несколько человек, помогая друг другу азартными выкриками, в два счета вытолкнули из канавы телегу, вмиг протрезвевший возница, прыгнув на облучок, от души проехался кнутом по спине лошади и что-то заорал, отчего она припустила едва ли не галопом и моментально пропала в темноте.
Где-то рядом слышалось похрапывание лошадей и перестук копыт – насколько удалось определить, их там было немало. «Странные разбойники, – подумал Пушкин, уже не пытаясь вырываться. – Выходят на большую дорогу едва ли не эскадроном, их тут не менее дюжины…»
Рядом тихо заговорили на незнакомом языке. В голосах слышалось явственное недовольство и, пожалуй что, разочарование. Потом чей-то уверенный голос уже по-французски заявил:
– Потрудитесь, господа, какое-то время оставаться на месте. У нас достаточно пистолетов…
Кто-то вновь свистнул, в бледном лунном свете появились замаскированные люди, каждый вел в поводу несколько лошадей. Разбойники проворно попрыгали в седла, остались двое, они медленно отступали, держа стоящих у кареты под прицелом пистолетов. Но вот и они вскочили на коней – и вся орава галопом припустила прочь.
Всего несколько мгновений – и конный отряд исчез в направлении, противоположном тому, откуда ехала карета. Стоявший в распахнутом сюртуке Пушкин, к своему превеликому удивлению, обнаружил, что его пистолеты находятся на прежнем месте. Проверив карманы, он убедился, что и часы, и кошелек, и галстучная булавка остались в полной неприкосновенности. Рядом удивленно охнул барон:
– Господа, вы не поверите, но ничегошеньки не пропало! Табакерка… ага, и табакерка цела. Ничего не взяли!
– В самом деле, – спокойно сказал граф Тарловски, приводя в порядок одежду. – То же могу сказать и о себе… Эти странные разбойники ничего не взяли… следовательно, это и не разбойники вовсе.
– Но что-то же они искали?
– И весьма старательно. В наших карманах, в карете… Давайте-ка побыстрее отсюда убираться, господа. Я предпочел бы обыкновенных разбойников – те, по крайней мере, просты и понятны. А эти… Напасть в немалом количестве, устроив предварительно мастерскую засаду – и ничего не взять… Такие мне чрезвычайно не нравятся.
– Может, они нас с кем-то перепутали?
– Кто знает, Алоизиус, кто знает… – задумчиво сказал барон. – Рудольф, у тебя все на месте?
– До последнего гроша, господин граф, – откликнулся кучер. – Хотя обшарили с головы до ног. Точно вам говорю, они именно нас ждали – дорога проселочная, ночью тут редко кто ездит…
– Поехали, – твердо сказал граф. – Не стоит ломать голову, мы все равно не можем сейчас доискаться до разгадки…
На ходу приводя себя в порядок, они сели в карету, и кучер без приказания хлестнул лошадей, взявших с места крупной рысью. Все еще возмущенно фыркая, барон сказал:
– Вообще-то на белом свете случаются вещи еще удивительнее. В нашем округе обитал лет двадцать назад барон фон Райзенштайн, который понемножку подвигался рассудком, пока не съехал со здравого ума окончательно. Надо вам знать, что его далекие предки допускали на больших дорогах разные… шалости. На этом пункте наш барон и подвинулся. Стал в лунные ночи останавливать прохожих и проезжих на той самой дороге, где его предки тешились удалью молодецкою в старину. Но пунктик-то был в том, что барон не только никого не грабил, а, наоборот, давал остановленному несколько золотых и отпускал восвояси с наилучшими пожеланиями.
– Оригинально, – сказал граф. – И чем все кончилось?
– Ну, сами понимаете: моментально развелось столько желающих пройти или проехать ночью по той дороге, что там в лунные ночи стало оживленнее, чем в белый день на воскресной ярмарке. Только барон спустить все состояние не успел: обеспокоенные наследники вмешались, кинулись ходатайствовать перед властями, барона со всей возможной деликатностью упрятали в смирительный дом… А вот еще был случай…
Снаружи что-то произошло: послышался отчаянный вскрик кучера, то ли от удивления, то ли от боли, почти сразу же на козлах громыхнул пистолетный выстрел, за ним второй. Лошади отчаянно заржали – и карета понеслась со скоростью вихря.
Вслед за тем раздался вовсе уж панический вопль, что-то большое промелькнуло в лунном свете мимо окна кареты, с глухим стуком грянулось оземь, и лошади с диким ржанием сорвались в бешеный галоп. Карету раскачивало, швыряло, мотало, как попавшую в бурю лодку, всех троих бросало от стены к стене, друг на друга…
Экипаж трещал, казалось, он вот-вот развалится, лошади неслись, не разбирая дороги, карету швыряло на ухабах и колдобинах. За окнами дико накренялся, принимал самые неожиданные положения залитый лунным светом окрестный ландшафт, на какой-то жуткий миг показалось даже, что карета мчит, повернутая колесами к небу…
Они уже понимали, что на козлах больше нет кучера, что это его тело упало на обочину – но от растерянности не могли ничего предпринять, отчаянно цепляясь за сиденья. Обе дверцы давно распахнулись, хлопая с громким стуком, как калитка под сильным ветром. Раздался ужасающий треск – это правую дверцу снесло начисто о толстый ствол какого-то дерева, в опасной близости от которого пронеслась карета. Пушкин что было сил ухватил за воротник барона, которого едва не выбросило в образовавшийся проем, втащил назад.
Цепляясь левой рукой за прикрепленный к стенке широкий ремень, граф высунулся наружу до половины, протянул руку в сторону лошадей. Громыхнуло, внутренность кареты осветила вспышка пистолетного выстрела – Тарловски стрелял по лошадям, мчавшим карету по лесу, меж редких вековых деревьев. Кажется, пуля не достигла цели.
– Пистолеты! – прокричал граф, наугад протягивая за спину руку.
Кое-как пробравшись к оторванной дверце, Пушкин сунул ему в руку один из своих «кухенрейтеров». Выстрел. Снова, очень похоже, промах. Пистолет полетел на пол кареты. Второй выстрел. И снова промах – стрелять графу приходилось из неудобнейшей позиции, ежесекундно теряя равновесие.
Лошади неслись куда-то, время от времени издавая отчаянное, испуганное ржанье. Застонав от безнадежности, граф нечеловеческим усилием забросил тело назад, в карету – он едва не вылетел на очередном ухабе, обе ноги на несколько секунд повисли над землей.
– Смотрите! – вскрикнул Пушкин, указывая рукой.
Карета неслась по обширной прогалине, на фоне звездного неба четко обрисовались несколько крылатых силуэтов, вереницей пронесшихся справа налево – и лошади заржали еще пронзительнее, так, что это уже напоминало человеческий крик. Трещало дерево – но добротно сделанная карета каким-то чудом уцелела до сих пор в этой бешеной скачке, и колеса не сорвало с осей…
– Дорогу гусарам! – рявкнул внезапно барон.
Он бросился к проему, зажав трость в зубах за верхнюю треть, уцепился за стенки кареты, извернулся, сделал попытку забросить ногу на козлы. Сорвался, повис в нелепой позе, носки его башмаков чиркнули по земле, взметнув ворох слежавшихся листьев. Заорал:
– Помогите! Да не назад тащите, подпихните вперед!
Чувствуя себя горошинами в детской погремушке, оба его спутника пробрались к проему, приноравливаясь к толчкам и ежеминутно менявшей положение карете, подхватили барона, уже уцепившегося за крышу, сильно подтолкнули.
Сверху послышался ликующий вопль – барон взметнулся-таки на козлы. Закричал:
– Пошли вон, твари поганые! Вот я вас!
Золингеновский клинок сверкнул в лунном свете безукоризненной полировкой. Раздался глухой деревянный стук.
– Ага, не нравится! – торжествующе завопил барон. – Пошли вон, вороны чертовы! Убирайтесь в ад, откуда пришли!
Вслед за тем удары посыпались с невероятной быстротой, сталь молотила по дереву, неслись лошади, увлекая за собой отчаянно скрипящую карету, вот-вот готовую перевернуться. В переднее окошечко они видели, как барон, одной рукой цепляясь за козлы, ожесточенно наносит рубящие удары клинком – ага, пытается перерубить постромки, для чего его шпага приспособлена плохо… Время от времени он выпрямлялся, отмахивался шпагой от круживших вокруг крылатых силуэтов – и порой снова слышался глухой стук, как от соприкосновения двух твердых предметов…
Внезапно все словно бы остановилось на полном скаку.
Оказалось, что это лошади, освободившись от экипажа, уносятся галопом вперед уже самостоятельно, по-прежнему испуская отчаянное ржанье, крайне похожее на человеческий призыв о помощи, а карета, вихляя, кренясь в разные стороны, подпрыгивая и качаясь, явственно замедляет скорость. Треск справа, удар – карету подбросило в воздух, швырнуло оземь, что-то затрещало внизу, и она рухнула на левую сторону, ее потащило по земле в этом положении, словно легкую коробку, которой дал пинка от всей души пьяный мастеровой…
И в конце концов она остановилась, по-прежнему лежа на боку. Прошло какое-то время, прежде чем ошарашенные люди смогли прийти в себя. Граф, оказавшийся ближе к проему, зиявшему над головой, словно люк погреба, ухватился обеими руками за края, подтянулся и выбрался наружу. Помог вылезти Пушкину, и они, цепляясь за крышу и козлы, сползли на землю. Встали на подкашивавшихся ногах, все еще во власти пережитого ужаса.
– Алоизиус! – закричал граф, озираясь.
Что-то зашевелилось неподалеку, поднялось на ноги – барон, невероятно грязный, перепачканный в земле и палых листьях, брел к ним, все еще зажав в руке клинок. Отсалютовал им на кавалерийский манер и с размаху воткнул в землю, сказал прерывающимся голосом:
– Кажется, я успел в самую пору. Вы только посмотрите…
Они огляделись. Буквально перед ними, в каком-то десятке шагов, круто уходил вниз высокий обрыв. Там, внизу, безмятежно поблескивала в лунном свете узенькая спокойная речушка, простиралась обширная долина, с видневшимися у самого горизонта огоньками какой-то деревушки. У реки виднелась непонятная темная масса, словно бы слабо шевелившаяся, – это несчастные животные, рухнув с обрыва и, несомненно, поломав ноги, доживали последние минуты. Послышалось слабое, жалобное, затухавшее ржанье. Людей поневоле прошибла крупная дрожь – каждый живо представил себе, какая судьба ждала бы их, окажись они в рухнувшей с нешуточной высоты карете. Даже если и повезло бы остаться в живых покалеченными, никто не пришел бы на помощь – местность совершенно безлюдная, ближайшее селение далеко, там никто ничего не услышал бы…
– У, вороны! – выкрикнул барон, грозя кулаком небу.
Они задрали головы. Высоко – казалось, у самых звезд – над темными кронами окружающего редколесья в последний раз показались крылатые силуэты, вереницей удалявшиеся в неизвестном направлении: определить стороны света в данную минуту не представлялось возможным. Где-то далеко затих явственно доносившийся шум рассекаемого воздуха.
– Я зацепил парочку, а то и трех, – возбужденно затараторил барон. – И рубил, и колол… Только никакого из этого не было толку, будто по железу лупил… Или – по дереву… – Он замолк и вдруг выкрикнул: – Кончено же, по дереву! То-то башка у нее выглядела как-то странно, не птичья даже, а змеиная… Вам это ничего не напоминает? Точно?
– Подождите, подождите… – сказал граф растерянно. – Ну как же! Те самые птички, что стояли в мастерской нашего знакомца Руджиери!
– Вот-вот! Обычную птицу я бы располовинил запросто, я ведь по ней угодил как следует! А эти были такие твердые, что клинок едва пополам не разлетелся…
– Неплохо было придумано, – сказал Пушкин, все еще ощущая дрожь в голосе и во всем теле. – Они, никаких сомнений, умышленно погнали упряжку к обрыву, мы расшиблись бы в лепешку…
– Да, несомненно, – сказал граф, тоже не способный сейчас похвастать ледяным спокойствием. – Если бы не самоотверженность барона – лежать бы нам сейчас там, внизу. Надо признать, господин кукольник ответил на наш к нему визит быстро, изобретательно и достаточно остроумно…
– Гр-рабастаем! – рявкнул барон.
– Алоизиус, вы отважный человек, но в данном случае поступаете необдуманно, – сказал граф. – Он иностранный подданный, не забывайте. Что мы скажем тосканскому посланнику? Что означенный синьор едва не убил нас, напустив деревянных птиц, а до того в компании такого же проходимца устроил несколько убийств с помощью бронзовых статуэток и, кажется, марионеток? Что он о нас будет думать, и как мы будем выглядеть?
– Не пойму я вас, граф, – угрюмо сказал барон. – Прикажете его отпустить восвояси и еще бисквитов дать в дорогу?
– Ну что вы… – усмехнулся граф. – Я вам просто пытаюсь объяснить, и не в первый раз, что нам приходится соблюдать невероятную деликатность… и не только тогда, когда мы имеем дело с подданными иностранных государств. Мы обязаны его поймать, как говорится, на горячем, при условиях, которые не допускали бы двусмысленных толкований…
– Интересно, как вы это себе представляете? – огрызнулся барон. – Полагаете, он будет торчать на месте убийства? Да на кой ему это? Если он посылает своих кукол, а сам остается в безопасном отдалении? Мы у себя в Пруссии к иностранным подданным относимся без всякого такого священного трепета – если заслужил, голубчик, изволь пожаловать за решетку, как миленький…
– Мы не в Пруссии, любезный барон, – сказал граф словно бы с тенью сожаления. – Здесь, на землях Австрийского дома, приходится, увы, соблюдать определенные правила… смотрите!
Они повернулись в ту сторону, куда указывал граф. Там, меж редко стоящими вековыми деревьями, явственно различимые в лунном свете, тесной кучкой стояли всадники – кажется, все до одного в черных масках. Замерев, словно конные статуи, они разглядывали трех человек, все еще остававшихся поблизости от перевернутой кареты. Оружия у них в руках не было.
Первым опомнился барон. Он ухватил свой клинок, взмахнул им, сделав пару шагов в ту сторону, закричал с лихим вызовом:
– Эй вы, там, разбойнички придурошные! Если среди вас, сброда этакого, найдется хоть один благородный, пусть выходит на честный бой с королевским прусским гусаром! Или вы только скопом храбрые, морды помойными тряпками завязавши?
– Алоизиус, я бы вам не советовал дергать тигра за усы, – уже с прежним хладнокровием произнес граф. – Их человек пятнадцать, а у нас на троих – один-единственный клинок, все пистолеты разряжены и валяются неизвестно где…
– А мне начхать! – строптиво ответил барон. – Скольких успею, стольких продырявлю к чертовой матери! Эй вы, бессмысленные! Выходи на честный бой, рвань придорожная!
Всадники оставались безмолвными и неподвижными. Потом, словно подчинившись некоему приказу, почти одновременно поворотили коней и скрылись за деревьями.
– Придурки какие-то, – сказал барон, воинственно помахивая клинком. – Может, они и впрямь вроде фон Райзенштайна?
– Сомневаюсь, чтобы одновременно полтора десятка человек стали одержимы одинаковым сумасшествием, – сказал граф. – Ясно уже, что это не разбойники… но у них была какая-то цель, которой мы не знаем…
– Как бы там ни было, плохо верится, что это они напустили на нас чертовых птичек, – сказал Пушкин. – Будь это их рук дело, они не преминули бы закончить дело… а впрочем, им ничто не мешало с нами разделаться еще раньше, когда мы были полностью в их власти…
– Резонно, Александр, – сказал барон. – А мне вот что еще пришло в голову… Что-то у меня от таких приключений голова работает особенно умно и проницательно… Вот что! Сдается мне, чертов итальянец своих птичек вовсе не для нас персонально мастерил. Ну кто мог знать заранее, что мы поедем в карете к этому самому раскаявшемуся магу с саламандрами в камине?
– Логично, – кивнул граф. – Однако… Подобная птичка может и в городе обрушиться человеку на голову, когда он идет по улице ночной порой.
– Все равно. Когда мы к нему пришли, у него уже стояла целая куча свежевыструганных птичек. Конечно, он мог некоей заковыристой магией заранее проведать, что мы стремимся по его следу… А если нет? Если они и в Праге какой-то заказик получили?
– Хотелось бы верить, что вы ошибаетесь, Алоизиус, – после недолгого молчания сказал граф. – Потому что, если это так, воспрепятствовать мы не в состоянии, не зная заранее, кто будет следующей жертвой…
– Да ну? – строптиво возразил барон. – Не можем, говорите? Иностранный подданный, говорите? А не хотите гениальную мысль? Я завтра же утречком пойду к нему на квартиру, вооружившись топором, порублю всех его птичек в мелкую щепу, вежливо раскланяюсь и уйду. И не будет никаких дипломатических инцидентов. Просто-напросто господин прусский гусар, напившись в соседнем кабаке до полного изумления, ввалился к кукольнику и, будучи в помрачении ума от выпитого, разнес его столярную мастерскую вдребезги… Это уже получается совсем другой коленкор, а? Набуянил спьяну гусар, бывает… Гусары и не такое отчебучивали. Пусть тащат к судье или в магистрат. Покаюсь во всем, скажу: «Извините, спьяну…», заплачу пару дукатов в возмещение убытков… Да и то в том только случае, если наш синьор побежит жаловаться к судье. А если нет?
– Алоизиус, друг мой, – серьезно сказал граф. – Положительно, это печальное приключение и в самом деле несказанно обострило ваш ум.
– Смейтесь, смейтесь… Я, между прочим, серьезно.
– Я тоже абсолютно серьезен, – заверил граф. – Алоизиус, я и не думал над вами смеяться. Потому что идея ваша и в самом деле отличная. Будем бить противника его же оружием. Мы не можем сказать правду – но ведь и он не может! Что он скажет судье? «Этот господин из тайного департамента, преследующего по всей Европе колдунов и магов, порубил в щепки моих деревянных птиц, которых я собирался вновь оживить и послать следующей ночью убить кое-кого». Любой судья кликнет докторов и отправит его в смирительный дом… Так что буяньте вволю! Честное слово, я сам готов вам сопутствовать, невзирая на ущерб для репутации…
– Ладно, я и один справлюсь, – сказал барон воодушевленно. – Вы – человек солидный, в немалом чиновничьем звании, пусть уж лучше все выглядит так, словно ветреный гусар в одиночку учинил очередное непотребство. Давненько уж Прага не видывала разгульных прусских гусар… Черт побери, но где мы есть, в конце-то концов?
– Спросите что-нибудь полегче, – сказал граф. – Где-то на значительном отдалении от дороги, вот и все, что можно сейчас сказать. Самым разумным будет поискать эту дорогу. Пойдемте по следам копыт и колес, а заодно будем высматривать и беднягу Рудольфа, может быть, ему удастся еще помочь. Хотя он так грянулся с высоты козел. Только, я вас умоляю, поглядывайте вверх. Если эти чертовы птички вернутся, нам придется туго.
Они двинулись от обрыва, внимательно приглядываясь к видневшимся на земле отпечаткам конских копыт и следам колес, не забывая время от времени бдительно задирать голову к небу. Безмятежно светила луна.
Обширная кухня сверкала безукоризненной чистотой – оловянная, медная и железная посуда начищена до зеркального блеска, на дереве, сколько ни приглядывайся, не увидишь и одной-единственной пылинки, а салфетки и полотенца так чисты, словно после ткачей к ним не прикасалась человеческая рука.
Под стать своей кухне были и хозяева – седенький старичок и седенькая старушка, чем-то неуловимо похожие друг на друга, как случается с супружескими парами, прожившими вместе целую жизнь. Вид у них был кроткий и озабоченный, что плохо вязалось как с их обликом, так и содержавшейся в идеальном порядке кухней.
– Мы, право же, начинаем всерьез беспокоиться, добрый господин, – сказал старичок, чем-то напомнивший Пушкину заблудившегося в глухом лесу ребенка. – Тот, кто принимает постояльцев, должен быть готов к самым неприятным сюрпризам, но это все как-то не укладывается в обычную квартиру… У нас был квартирант, который от неумеренного пьянства помрачился в рассудке и преследовал чертей, хоронившихся от него в шкафах и под кроватями… Был драгунский капитан, который не в дверь входил, как все нормальные люди, а лазал в свою квартиру по водосточной трубе, через окно. А еще один… в общем, за тридцать с лишним лет всякого насмотришься. Но раньше, как бы вам объяснить, все было привычно…
– А теперь? – спросил Пушкин терпеливо.
Один из сыщиков графа Тарловски, смирнехонько поместившийся в углу, помня наставления, не вмешивался ни словом, ни делом, сидел, утвердив трость меж колен и сложив ладони на большом литом набалдашнике.
– Как-то это не похоже на обычные человеческие выкрутасы и проказы, – сказал старичок, тщательно подыскивая слова. – Понятно еще, когда он ночью топочет и плачет – мало ли что с человеком случается, всякое может быть настроение. Если это не производит особенных неприятностей, пусть себе, в особенности если постоялец платит аккуратно и вперед…
– Вчера он сам с собой разговаривал. Но на два голоса, – сказала старушка тихим голосом, крайне похожим на голос мужа. – Два разных голоса, совершенно разных, а ведь никого другого там быть не могло – я как раз убирала в комнатах накануне его прихода, а окна после драгунского капитана забиты наглухо, их так просто не откроешь, никто не мог к нему по водосточной трубе взобраться… Знали бы вы, как это было жутко: явственно слышны два голоса, ведущие вполне связную беседу…
– О чем?
– Я не знаю этого языка, мой господин, – сказала старушка кротко. – Совершенно он мне незнаком – но каждое слово долетало четко…
Она потупилась, и Пушкин заподозрил, что старушонка оттого так хорошо слышала разговор, что, одержимая любопытством – порок, свойственный очень многим, – старательно прижималась ухом к замочной скважине. Что преступлением, безусловно, не являлось ни в одной европейской державе, да, пожалуй что, и в Османской империи тоже, и в прочих странах мира…
Он сказал с улыбкой:
– Может быть, ваш постоялец – попросту чревовещатель, за деньги демонстрирующий свое искусство перед публикой? И попросту оттачивал мастерство?
– Простите, добрый господин, он не похож на человека, которому приходится за деньги выступать перед публикой, – с неожиданной твердостью возразила старушка. – И по одежде, и по вещам, и по поведению – господин из знатных. Уж такое-то чувствуется безошибочно, я немало знатных господ повидала…
– Разговор на два голоса – это еще цветочки, – вмешался старичок. – По ночам случаются звуки и вовсе уж нелюдские, такие, что у меня слов не найдется их описать, даже если заставите. Слушать жутко… Даже на нашей собственной половине покоя нет. Тени шмыгают, клубки мохнатые, огоньки на лестнице вспыхивают какие-то диковинные, каких и быть не должно вовсе, а однажды, поверите вы или нет, вон тот кот голову повернул и прямо в глаза мне уставился, так что жуть взяла, и мурашки по спине побежали… Я уж и сказать боюсь, что думаю…
– Я бы на твоем месте, Мориц, так и назвала вещи собственными именами, – с той самой твердостью, давно в ней подмеченной, произнесла старушка. – Вы, конечно, мой господин, можете меня считать из ума выжившей старой дурой, ваше право, вы, молодые, ни во что такое не верите… Только я вам выскажу все, как есть: что хотите со мной делайте, а этот наш постоялец знается с нечистой силой, верно вам говорю. Это сейчас, с этим вашим прогрессом, такие вещи происходят очень редко и по глухим углам, а когда я была молодая, люди к ним относились серьезно, никто не поднял бы на смех…
– Помилуйте, добрая фрау, я и не собираюсь вас вышучивать, – сказал Пушкин, тщательно выговаривая немецкие слова. – К тому, что вы говорите, я отношусь очень серьезно. Вы же видите, полиция от вас не отмахнулась, а проявила самое живейшее участие…
– И слава богу, – чуть сварливо сказала старушка. – Нашлись здравомыслящие люди. Если вас интересует мнение старой женщины, я бы рискнула предположить, что этот молодчик здорово перед кем-то провинился… вы понимаете, о ком я? И его теперь преследуют, требуя, как водится, выполнить некие обязательства… Отсюда и огни, и звуки, и кот головой ворочает…
Повернув голову, Пушкин обозрел помянутого кота, восседавшего на полке из темного дерева меж расписными фарфоровыми тарелками веджвудской мануфактуры с нежно-синими китайскими пейзажами. Кот величиной не уступал настоящему, но был опять-таки фарфоровым, белым, расписанным золотым и зеленым. Сейчас он вел себя, как и полагалось добропорядочному фарфоровому коту: застыл в совершеннейшей неподвижности, не проявляя поползновений оживать.
– Слышали, должно быть, мой господин, про неосмотрительных людей, нечто пообещавших тому, с кем никаких дел иметь не следует? – продолжала старушка. – А ведь тот, про кого я говорю, шутник изрядный и договор требует соблюдать в точности. Даст человеку пожить в свое удовольствие и попользоваться всеми житейскими благами, из договора вытекающими, а потом нагрянет в одночасье и требует своего, и никуда не денешься… Постоялец наш уже третий день из дома не выходит, еду возвращает почти нетронутой, а вчера посылал Марту, нашу служанку, в церковь за святой водой, крестиками, четками и прочим, что, как он выразился, там только наберется. Дал ей целых три дуката и велел тратить, не стесняясь. Только помогло это ему мало, вчера всю ночь не только по лестнице шмыгало, но и на чердаке царапалось, и в водосточных трубах посвистывало, а в его окна, я отчетливо слышала, что-то скреблось и колотилось чуть ли не до рассвета… Одним словом, делайте что хотите, но уберите из нашего дома этого господина, я готова не только вернуть ему те деньги, что причитаются за досрочное расторжение найма, но все до грошика отдать, что от него получила. С такими деньгами иногда бог весть что происходит, хорошо еще, если просто угольками оборачиваются… Коли уж вы производите впечатление человека, мало похожего на нынешнюю скептическую и ни во что не верящую молодежь, быть может, прислушаетесь к моим словам?
– Разумеется, любезная фрау, – сказал Пушкин. – Я сейчас же к нему поднимусь, с вашего позволения…
Он поклонился и вышел в прихожую, куда за ним следом тут же с неожиданным проворством прошмыгнул сыщик. Спросил нетерпеливо:
– Это тот, которого вы ищете?
– Трудно сказать, не видя воочию, – ответил Пушкин. – Описание вроде бы совпадает… Паспорт у него, говорите, прусский?
– Вот именно. Прусский подданный Генрих Майер, чиновник. Паспорт выписан в Пруссии, в Гогенау…
И бровью не поведя при упоминании этого города, Пушкин привычным движением расстегнул две пуговицы сюртука, чтобы легче было при нужде достать пистолеты, посмотрел вверх, на крутую лестницу из темного дерева. Решительно сказал:
– Я пойду один. Черного хода из его квартиры нет, так что улизнуть ему некуда. Ждите здесь со своими людьми.
Сыщик смотрел на него, определенно испытывая внутренние колебания. В потаенную сторону дела он был не посвящен, но именно поэтому, должно быть, испытывал непреодолимую потребность действовать – случается такое с людьми, вовлеченными в непонятную им игру.
Он спросил неуверенно:
– Может, не идти вам одному?
– Вы верите в нечистую силу, любезный? – усмехнулся Пушкин.
– Как вам сказать… Когда достаточно долго живешь на свете, привыкаешь ни от чего не отмахиваться, каким бы необычным ни казалось. И Прага, знаете ли, весьма своеобразный город…
– Вы мне нравитесь, – сказал Пушкин без улыбки. – Вы ухитрились ничего не сказать – и в то же время сказать слишком много. Похвальное качество, что до меня, я склонен ценить его в людях… Успокойтесь. Сейчас полдень, и мы с вами в сердце большого города, а не на каком-то заклятом кладбище, где и в самом деле может произойти все, что угодно. Если понадобитесь, я вас позову. Посмотрим, как там обстоит с постояльцем…
Он ободряюще кивнул сыщику и стал неторопливо подниматься по узкой крутой лестнице. Ненадолго остановился у бронзовой фигуры кота вышиной с локоть, восседавшей на перилах в том месте, где лестница делала поворот – бронза, хотя и исправно начищенная, выглядела очень старой, чеканка заметно стерлась, сгладилась от многолетнего старательного ухода. Неизвестно, что было на уме у строившего этот дом архитектора и какие у него были пристрастия, но Пушкин ничуть не удивился бы, окажись, что давным-давно ушедший из жизни зодчий обожал кошек, подобно кардиналу Ришелье: бронзовый кот на лестнице, лепное изображение кошачьей головы над входом, дверные ручки в виде кошачьих голов с кольцами в зубах, даже литые перила напоминают кошачьи лапки…
Оказавшись перед высокой массивной дверью – где в резном узоре опять-таки без малейших натяжек усматривались кошачьи головы, – он постучал решительно и громко. Не дождавшись какого бы то ни было результата, бесцеремонно забарабанил кулаком, словно прибывший на почтовую станцию нетерпеливый путник.
За дверью послышался лязг засова, она дрогнула, приоткрылась наружу буквально на ладонь, показалось бледное человеческое лицо – а в следующий миг Пушкин рванул на себя зажатое в кошачьих зубах широкое кольцо, распахнул дверь почти во всю ширь и, оттолкнув не успевшего ничего предпринять человека, вошел, прямо-таки ворвался в небольшую прихожую, конечно же сиявшую безукоризненной чистотой.
Убрав от пистолета руку, довольно неприязненно посмотрел на отпрянувшего к стене человека, совершенно одетого, только без сюртука и галстука, сказал холодно:
– Здравствуйте, любезный господин Ключарев… или, надо полагать, прусский подданный Генрих Майер из ничем особенно не примечательного города Гогенау? Не соблаговолите ли объяснить, с каких это пор вы заделались прусским подданным, будучи в то же время подданным российским?
Стоя посреди прихожей, он без всякой приязни смотрел на человека, обуреваемого самыми разнообразными чувствами – растрепанного, со всеми признаками долгой бессонницы на лице, такого бледного, словно он, подражая светским дамам, пил уксус чайными стаканами. Погоня, по крайней мере, была окончена – перед ним стоял доподлинный Ключарев, как бы он себя ни именовал здесь и какими бы фальшивыми паспортами с подорожными ни запасся.
– Быть не может, – воскликнул Ключарев истово. – Александр Сергеевич, вы ли это? Вы и не представляете, как я рад увидеть знакомое лицо…
– С какого же перепугу? – резко спросил Пушкин.
Тот растерянно моргнул:
– Простите?
– Я не возьму в толк, господин Ключарев, отчего лицезрение моей скромной персоны доставляет вам столь явное удовольствие, – с нескрываемым сарказмом сказал Пушкин, озираясь. – Это нисколько не сочетается с той неприязнью, которую вы ко мне и моему спутнику проявили в Петербурге, когда мы явились поговорить с вами от лица службы. Не притворяйтесь, будто вы не понимаете, о чем я. Вы держались с откровенной враждебностью… а потом изволили пуститься в бега. Сейчас же вы смотрите на меня с таким радушием, словно я пришел вернуть вам карточный проигрыш тысяч эдак на полсотни серебром… Не объясните ли суть сих странных метаморфоз вашей прихотливой натуры?
– Господи, Александр Сергеевич! Какие счеты могут быть меж русскими людьми, которых судьба свела на чужбине…
– Вы именуете это судьбой?
– А как же еще прикажете?
– Я, с вашего позволения, наименовал бы это иначе, – твердо сказал Пушкин. – Не судьбой, а целеустремленными усилиями, предпринятыми для вашего отыскания. Оставьте эту комедию, дражайший Степан Николаевич. Вы прекрасно знаете суть дела: Третье отделение, точнее его Особая экспедиция, разыскивала вас по подозрению в совершении известных преступлений. Поиски увенчались успехом. И к вам, уж не посетуйте, появилось множество вопросов. Я не имею в виду пустяки вроде паспорта на имя прусского подданного, наверняка фальшивого, а если нет, каким-то образом раздобытого у пруссака, который сейчас, быть может, вовсе и не подозревает, что раздвоился… В конце концов, это забота прусской и австрийской полиции. Обычной полиции. Я, как вы прекрасно осведомлены, представляю сейчас не самый обычный департамент…
– Александр Сергеевич… – прямо-таки всхлипнул Ключарев.
Ошибка не исключалась, но Пушкин не мог отделаться от впечатления, что видит перед собой лицо человека, доведенного до последней крайности, из которого можно вить веревки. Усмехнувшись про себя и сохраняя на лице полнейшую серьезность, он сказал с расстановкой:
– А впрочем, вы правы: как умилительно встретиться на чужбине с земляком-петербуржцем… К превеликому моему сожалению, нет у меня времени предаваться сердечным беседам, перебирать общих знакомых, перемывать им косточки, делиться новостями… Знаете, что сейчас может оказаться для вас самым страшным? Я просто-напросто повернусь к вам спиной и, не особенно церемонясь с прочувствованными прощаниями, удалюсь навсегда. Собственно, с чего вы решили, что особенно мне интересны? В конце концов, существует еще прекрасно вам знакомый синьор Руджиери, который… – он извлек часы, щелкнул крышкой и бросил беглый взгляд на циферблат, – который, вполне возможно, уже пребывает в лапах здешней особой полиции… и, чует мое сердце, говорить начнет с превеликой охотой и откровенностью.
Вы ведь не первый день с ним знакомы и успели, думается, составить о нем кое-какое представление? Похож он на несгибаемого упрямца, способного проявить неслыханную твердость и молчать как рыба? Как по-вашему? И похож ли он на благородного рыцаря, склонного взять все грехи на себя, дабы выгородить сообщника? Или обстоит как раз наоборот, и ваш кукольник из тех, кто всю вину предпочтет возложить как раз на других, а себя представить безвинной жертвой то ли непростых жизненных обстоятельств, то ли, что гораздо вероятнее, тираниии злодея-сообщника, который и заправлял всем, а его принуждал повиноваться под угрозой смерти, а то и воздействовал гипнотизмом и магнетизерством? Я оставляю ответ вашему собственному усмотрению. Вы знаете вашего приятеля лучше… Ну так что же? Мне повернуться и уйти, оставив вас наедине с собственными тяготами?
Он сделал рассчитанное движение, словно и впрямь направлялся к дверям.
– Александр Сергеевич! – настиг его уже через два шага отчаянный вскрик.
– Да? – вопросительно подняв бровь и полуобернувшись, спросил Пушкин холодно.
– Голубчик, умоляю, не бросайте меня! Что бы там ни было, от кого бы вы ни посланы, все равно… – Ключарев самым натуральным образом ломал руки, словно герой модных в восемнадцатом столетии чувствительных романов с обмороками, слезами и прочим бурным проявлением чувств на каждой странице. – Право же… В моем нынешнем положении выбирать особенно не из чего… Возьмите меня с собой, заключите под арест, под стражу, верните в Петербург, я на все согласен… Хуже все равно уже быть не может…
«Крепенько же тебя прижали в углу неведомые силы, – не без злорадства подумал Пушкин. – Это и называется: пошел за шерстью, а вернулся стриженым…»
Как случалось уже не первый раз, ему стало стыдно – не за себя, а за этого человека. Стыдно оттого, что человек этот был плох, подл, преступен – и приходилось теперь, ничем не выдавая своих настоящих чувств, беседовать с ним дружески, пытаться расположить к себе…
– Быть может, пройдем в комнаты?
– Да, конечно, конечно! Простите, я не догадался предложить…
Ключарев буквально побежал мимо него в комнаты, мелкой, угодливой трусцой, оставлявшей самое отвратительное впечатление. Он был высок, толстощек и растрепан, вовсе не тучный, казался тем не менее каким-то рыхлым, как опара в квашне.
– Не угодно ли вина?
– Нет, благодарствуйте, – сказал Пушкин, отметив внимательным взглядом целое скопище пустых и полных бутылок на столе и под столом, какую-то закуску, киснущую в блюдцах.
Он присел подальше от стола, извлек тонкую коричневую сигару из серебряного плоского футляра и чиркнул о край стола новомодным изобретением – фосфорной спичкой.
– Ну, а я, с вашего позволения… – Ключарев трясущимися руками налил себе вина в грязноватый стакан и осушил одним духом, как воду. Улыбнулся криво, искательно. – Знаете, если напиться до беспамятства, они не всегда могут добудиться…
Это нам знакомо, подумал Пушкин, пуская дым. Граф Пален, один из убийц императора Павла I, четверть века в день убийства надирался, как последняя свинья – потому что ввечеру к нему являлась тень…
– До чего странно все получается, – сказал Ключарев с преувеличенной развязностью, усаживаясь напротив. – Кто бы мог подумать, что знаменитейший наш пиит, солнце российской словесности, в то же время еще – и офицер Третьего отделения…
– Это не впервые в истории мировой литературы, – сказал Пушкин холодно. – Вы получили прекрасное образование, Степан Николаевич, вам следовало бы помнить многочисленные примеры. Кристофер Марло, замечательный поэт и друг великого Шекспира, служил в английских тайных ведомствах. Иные уверяют даже, что его рекомая смерть в драке была мнимой, а на деле он таким образом всецело отдался своему второму ремеслу. И Даниэль Дефо, автор «Робинзона Крузо». И знаменитейший драматург Бомарше… Ничего нового, как видите. Ничего нового под этим солнцем, в полном соответствии с Екклезиастом… – Он отложил сигару на край блюдечка, пронзительно-синие глаза были холодными как лед. – Отвлечемся от моей скромной персоны, поговорим лучше о вас. Ведь вы – убили, Степан Николаевич? Двух человек вы убили в Петербурге. Я хотел бы услышать от вас подтверждение этой печальной истины, иначе, простите, не получится душевного разговора…
– Убил, – сказал Ключарев, что удивительно, даже с какой-то глупой бравадой. – Взял грех на душу, Александр Сергеевич, чего уж тут… – Его глаза горели лихорадочным блеском. – Но великодушно обратите внимание на обстоятельства, убил не корысти ради, не из низменных, вульгарных стремлений вроде неоплаченного карточного долга или жажды обладать дорогими красавицами…
– Действительно, – сказал Пушкин задумчиво. – Насколько я знаю, ваше имя никогда не связывали с доступными красавицами, да и в карты вы не играли, ни один человек не мог похвастать, что видел, как вы понтировали…
– Вот видите, вы понимаете! Это, если хотите, Александр Сергеевич, вопрос высшего философского плана-с! Что ценнее для человечества – два совершенно никчемных старых бездельника, какими были мои дражайшие родственники, или возможность с помощью их немалых средств продвинуться далее по пути познания? Зажились, простите великодушно, не было никакого терпения ждать! Книги по тем областям знания, коим я посвятил всю жизнь, дороги несказанно – а ведь существуют еще рукописи-уникумы, не забывайте, и порой, чтобы сделать очередной шаг, нужно рассыпать золото горстями… Самые благородные побуждения мною двигали, не улыбайтесь!
– Господь с вами, я совершенно серьезен, – сказал Пушкин отрешенно. – Совершенно…
– Вы ведь спасете меня, правда? Поможете выбраться из этой ловушки? Нас связывает так много…
– В самом деле? Сдается мне, связывало нас только то, что мы оба имели жительство в Санкт-Петербурге… – сказал Пушкин все с тем же отрешенным лицом. – И убедительно прошу вас перестать видеть во мне известного вам по Петербургу поэта. Поэзия – это нечто, присущее изначально душе… но, кроме этого, есть еще и обязанности по службе. Прекрасно вам известной. Хорошо. Я постараюсь выручить вас из нынешнего вашего положения. Не по доброте душевной, а для того, чтобы вернуть вас в Петербург…
– Я понимаю, понимаю! Что делать, в моем положении не до капризов…
Судя по тому, как он и сейчас, средь бела дня, то и дело шарил испуганным взглядом по стенам и потолку, он был искренен.
– Я видел вашу библиотеку после вашего… отъезда, – сказал Пушкин.
– Значит, вы понимаете, ради чего все делалось! Бог ты мой! – вырвалось у него форменным стоном. – Я же не виноват, что путь познания требовал таких денег…
– И где же вы изволили вступить на этот путь? – спросил Пушкин с неподдельным интересом. – Вы ведь учились в Германии, насколько мне известно? Иена, Лейпциг… Уж не там ли истоки?
– Ну что вы! Чему могли бы научить эти немцы и чем заинтересовать человека вроде меня… – последнее слово он произнес с неприкрытой гордостью. – Иные невежды считают, Александр Сергеевич, что тайными науками у нас на Руси стали заниматься лишь после того, как государь Петр Алексеевич, по чьему-то остроумному определению, прорубил окно в Европу. Совершеннейший вздор, унижающий наши национальные чувства. Еще в старину мы нисколечко не отставали от Европы. Я не имею в виду тех мужиков-кудесников, о которых вы так талантливо писали в вашей поэме. Я говорю о книжном знании. Мы и здесь не отставали ничуть. Другое дело, что ввиду известных обстоятельств знание это таилось вдали от любопытных глаз и ушей… Доводилось ли вам слыхивать о боярине Федоре Васильевиче Курыне?
– Разумеется, – сказал Пушкин. – Не тот ли, что при великом князе Иване Третьем, отце Иоанна Грозного, ездил с посольством к мадьярскому королю Матиашу Корвину?
– Тот самый.
– Потом он, насколько мне известно, был замешан в движение еретиков среди высшего боярства? Все они были казнены, кроме Курына, судьба коего неизвестна…
– Конечно же, – сказал Ключарев, кривя губы. – Кем еще, как не еретиками, могли их объявить тогдашние твердоголовые попы?
– Помнится, он написал еще «Сказание о Дракуле», имевшее в старину большой успех…
– Верно. Но это все, Александр Сергеевич, лишь, пользуясь морскими сравнениями, крохотная, видимая над поверхностью частичка огромной подводной горы… Федор Васильевич, скажу вам по секрету, не только изучал тайную премудрость, но и сам был автором целых трактатов…
Пушкин кивнул:
– «Лаодикийское послание», я знаю. Несколько загадочных афоризмов, производящих впечатление шифра, и таблица в сорок клеток, заполненная уже несомненным шифром. В юные годы, увлекшись всевозможной тайнописью, я и сам над ней ночами просиживал…
– И совершенно бесполезно, смею вас заверить, – хихикнул Ключарев. – Поскольку «Лаодикия» – не зашифрованное послание, а всего-навсего ключ – но вот те послания, которые он отмыкает, как раз и остались скрытыми. Уж мне-то это прекрасно известно… поскольку род свой мы ведем как раз от Курына. Кое-какие семейные традиции, знаете ли. Вот уж триста лет те представители фамилии, что испытывали интерес к тайному знанию, имели в распоряжении кое-какие семейные архивы. Другое дело, что времена сплошь и рядом не располагали к углубленному изучению потаенной премудрости: Смутное время, опричнина, бурное царствование Петра, последующие потрясения и войны… Порою я завидую англичанам, им гораздо легче: сидят себе на своем уютном островке, где почти уж двести лет не случалось крупных заварух… А у нас к тому же и архивы горели, как сухая солома на ветру, и пугачевщина прокатилась, и в царствование того же Петра отрывали юных дворян на всю сознательную жизнь от книжных занятий в семейных архивах…
Пушкин сказал негромко:
– Когда вы… уехали, мы не нашли в вашей библиотеке ничего, что подходило бы под категорию этаких вот «семейных архивов». Сожгли или с собой взяли?
– Ни то и ни другое, любезный Александр Сергеевич. Коли уж разговор у нас пошел откровенный, признаюсь по совести: «архивам» тем давно пришел конец в ходе тех потрясений и переворотов, о которых я уже упоминал. Да и не было там ничего особо существенного, поскольку главное таилось не в бумагах. Нет, конечно, были и некие манускрипты, кои сейчас пребывают исключительно здесь. – Он постучал себя по виску костяшками согнутых пальцев. – Но их по пальцам можно было пересчитать. Главное сокровище, можно сказать, лежало на виду, не особенно и привлекая взоры… Вот, не угодно ли полюбоваться?
Судорожно распахнув не первой свежести рубашку, он снял с шеи черный шелковый шнурок, на котором висел большой округлый предмет, протянул руку и положил его Пушкину на ладонь. Тяжесть этого предмета сразу же потянула ладонь книзу – это был диск размером с маленькое блюдце, из потемневшей бронзы, покрытый по какой-то загадочной системе россыпью квадратных отверстий, проделанных с большим мастерством. Штука была немудреная на вид, но чувствовалось, что изготовлявший ее мастер поработал с величайшим тщанием. Все четыре края диска, словно на картушке компаса, были помечены непонятными знаками, не похожими один на другой.
– Вот это и есть ключ. Ходит даже легенда, что фамилия наша, Ключаревы, оттого и произошла, что именно наш прародитель был выбран Курыном в хранители ключа…
– Каждый ключ должен что-нибудь отпирать, – сказал Пушкин. – Чем примечателен этот?
– Тем, любезнейший Александр Сергеевич, что именно он, будучи приложен в соответствующем месте, неопровержимо свидетельствует, что владелец его вправе открыть хранилище и завладеть бумагами Курына. Вы совершенно правы: Федор Васильевич в свое время казни и темницы избежал. Потому что был предусмотрителен и вовремя бежал в Италию, где еще раньше изучал некую премудрость, обзавелся друзьями и компаньонами по изучению тайной мудрости…
– Куда же именно?
– Э нет, Александр Сергеич, так не пойдет! – хихикнул Ключарев, в который раз подливая себе белого вина. – Вы ведь, в отличие от меня, уж не посетуйте за правду, весьма любите в картишки перекинуться? Коли так, должны знать правила: в иной игре все козыри на стол ни за что не выкладывают, приберегают про черный день… Вот и я сему золотому правилу последую…
– Поторговаться хотите? – усмехнулся Пушкин. – Пристало ли столбовому дворянину?
– Что уж поделать, Александр Сергеич. Бывают моменты, когда и столбовые дворяне вынуждены вести торг, словно заправские купчишки. Участь, которую вы мне готовите, предугадать нетрудно, правда? Подыщете подходящую статью из Уголовного уложения, по коей, не объясняя широкой публике кое-каких тайн, все же законопатите раба божьего Степана в те места, где щуки яйца несут, а медведи бабам вальки подают…
– По-моему, четвертью часа ранее вы с чем угодно соглашались, лишь бы отсюда вырваться…
– Минутная слабость! – хихикнул Ключарев. – Вполне уместная и простительная в запутанных жизненных обстоятельствах… Только, надобно вам знать, поразмыслил я, собрал в кулак волю и стал смотреть на жизнь насквозь прагматически… – Он усмехнулся уже почти весело. – Поторговаться следует, Александр Сергеич…
«Ошибка моя в том, что я позволил ему пить, сколько влезет, – подумал Пушкин не без злости на себя. – Прикончив бутылку, преисполнился пьяной смелости. Светлым днем, надо полагать, гости его не беспокоят, вот темный вечер и кажется далеким… Осмелел, скотина! Промашка получилась…»
– Не берусь обещать вам слишком много, – сказал он, оставаясь хладнокровным. – Но полномочия мои обширны. Неизвестно было, с чем предстоит столкнуться, и пославшие меня сюда предоставили известную свободу действий…
– Это означает, что мы все же можем сторговаться? Слово дворянина даете?
Пушкин сказал, тщательно подбирая слова:
– Хорошо. Даю слово дворянина, что в Петербурге мы сделаем попытку уладить дело миром… в том случае, если сведения ваши окажутся ценными.
– Уж будьте уверены! – с прорезавшимся самодовольством сказал Ключарев. – Устанут за мной записывать ваши письмоводители, или как там они в Третьем отделении именуются. Столько пережить довелось на этом тернистом пути…
– В том числе и в Гогенау? – спросил Пушкин резко.
Его собеседник вздрогнул, посмотрел настороженно, с прежней неуверенностью.
– Сдается мне, господин Ключарев, вы чересчур быстро перешли к самой неприкрытой наглости, – сказал Пушкин тем вроде бы безразличным тоном, за которым человек наблюдательный все же угадывает металл. – Вы для нас, конечно, представляете известную ценность, но, простите великодушно, не стоит выкаблучиваться, словно разошедшийся купчик в кабаке. Вынужден вам со всем прискорбием напомнить, что после известных событий в Гогенау по вашему следу пустились и прусские мои коллеги, пребывающие здесь же, в Праге. А пруссаки с давних пор имеют репутацию людей решительных, беззастенчивых в средствах и не склонных баловаться излишним гуманистическим вздором…
И так уж удачно получилось, что как раз в этот момент громко стукнула входная дверь, и в комнату буквальным образом вломились сыщики: тот, с кем Пушкин только что беседовал в кухне, и второй, помоложе и крупнее сложением.
Тот, что постарше, сказал чуть смущенно:
– Вы долго не появлялись, и мы на всякий случай решили… Господин граф велел не упускать вас из виду, во избежание…
– Как видите, здесь все спокойно, – сказал Пушкин. – Соблаговолите подождать на лестнице.
Сыщики вышли, не прекословя.
– Обращаю ваше внимание еще и на то, что здесь не Россия, – сказал Пушкин. – Чтобы вернуться в наше богоспасаемое Отечество, предстоит еще пересечь две границы, а ваш фальшивый паспорт может вызвать подозрения…
– Он настоящий, – хмуро бросил Ключарев.
– Не цепляйтесь к мелочам. Главное, положение ваше не из легких, а потому следовало бы держаться любезнее с человеком, которого смело можно назвать вашей единственной надеждой…
– Помилуйте, я просто шутил! Экий вы вспыльчивый, как порох…
– Эфиопская кровь, – сказал Пушкин без улыбки. – О достославном предке моем Абраме Петровиче и крутом его нраве наслышаны, надеюсь? Давайте перестанем пикироваться и болтать о пустяках. Руджиери помогал вам в Петербурге?
– Было дело, – неохотно сказал Ключарев. – Свела нас однажды судьба, и оказалось, что друг друга мы очень удачно дополняем.
– А в Гогенау?
– Ах, Александр Сергеевич, ну что вы прицепились к этой паршивой прусской дыре? Широко глядя, там произошло то же, что и в Петербурге: молодой человек, самых высоких дарований и нравственных качеств, пребывал в самой пошлой бедности исключительно оттого, что его дядюшка, скупердяй и ростовщик, отличался завидным долголетием…
– А здесь какими негоциями вы с вашим спутником намеревались заниматься?
– Представления не имею! – Ключарев заторопился. – Поверьте, Александр Сергеевич, я и в самом деле ни сном, ни духом… Как на духу: решил порвать с прошлым, пока не поздно. Искал лишь случая пуститься подальше от этих мест, а заодно и от чертова итальянца…
– И что ж за черная кошка между вами пробежала?
– Прохвостом оказался первостатейным! – с сердцем сказал Ключарев. – И это еще мягко сказано… В Петербурге, да и потом, у немцев, расстилался хитрой лисой, держался, словно сущий лакей, сидеть в моем присутствии опасался, кресла подавал… Он и уговорил податься из Пруссии сюда, обещал, что здесь, в Праге, у него множество друзей, которые помогут устроиться безопасно… И ведь не соврал, паршивец! – грустно рассмеялся Ключарев. – Друзей у него тут хватает… из тех, что не к ночи поминать. – Он передернулся без малейшего притворства. – Угодил кур в ощип…
– Они пришли к вам?
Ключарев молча кивнул.
– Кто?
Вся пьяная бравада давным-давно слетела, и перед Пушкиным снова сидел насмерть перепуганный человек невеликой отваги.
– Позвольте уж без подробных живописаний, – сказал Ключарев, косясь на окна. – И без того, как вспомню, мурашки по спине… И вот тут-то понял я, неразумный, что меня, очень может оказаться, нарочно выманивали в эти проклятые места, подальше от родных мест… Вот это им нужно, – положил он руку на грудь, на видневшийся в распахнутом вороте черный шелковый шнурок. – Ключик… а с ним, соответственно, и бумаги. Они ж никуда не делись, лежат себе которую сотню лет в надежном месте. У итальянцев, даром что народец легкомысленный и вертлявый, поставлено на совесть: уж если положил кто на сохранение известный предмет да платил вовремя за заботы – через пятьсот лет можно прийти и забрать… если предъявишь соответствующие полномочия. Банкиры итальянские – выжиги первостатейные, но ремесло блюдут с поразительным совершенством…
– Вы хотите сказать, что кто-то платил банкирам не одну сотню лет?
– Я ж говорю, Александр Сергеевич: фамилия наша не из простых, в обычные рамки не вписываемся… Короче говоря, пристали с ножом к горлу: отдай да отдай. Они ведь не могут отобрать, силком сорвать с шеи. Такой уж зарок на эту вещичку положен: получить ее можно исключительно с добровольного согласия владельца…
– А то и с мертвого снять? – усмехнулся Пушкин.
– Не так все просто, – серьезно сказал Ключарев. – Можно, пожалуй, и с мертвого… но сие окружено многочисленными оговорками и запретами. Вот они и насели: отдавай, мол, добровольно, раб божий! Не на того напали. И фамильных бумаг жалко – сколько поколений мечтали их в руках подержать! – и понимал прекрасно: обретя желаемое, они уж постараются от меня отделаться… Могут и по горлу полоснуть… а могут учинить и такое, что дрожь прошибает. Итальянец, сукин кот, переменился совершенно: строит из себя большого барина, твердит, что против его семейства мое – сущие школяры и неучи… только, рубите мне голову, ясно, что он храбрится и нос дерет исключительно из гонора, а на деле расстилается мелким бесом перед этими… Потому что, сразу видно, он в сравнении с ними все равно что унтер перед фельдмаршалом. Усмотреть это мог и человек поглупее… Хотите знать, где он обитает?
– Знаю и без того. Расскажите лучше, что он там мастерит. Я у него в комнатах собственными глазами видел резных деревянных птиц числом не менее полудюжины и размеров отнюдь не воробьиных…
Ключарев оглянулся на окно, понизил голос:
– Режьте меня, но этот прохвост снова замыслил нечто… уже самостоятельно. А может, и по приказу хозяев своих… Александр Сергеевич, милый! – воскликнул он истово. – Заберите меня отсюда, спрячьте, авось не разыщут… Как ни храбрись, а стоит вспомнить про вечернюю тьму…
– С превеликим удовольствием, – сказал Пушкин сухо. – Собирайтесь. За вещами, если желаете, мы потом пришлем.
– Да провались они в тартарары! Жалеть об этаком хламе… Главное-то здесь! – Он вновь постучал себя костяшками пальцев по виску. – Дорогого стоит… Не беспокойтесь, я быстренько!
Он вскочил, неуверенными пальцами кое-как завязал галстук, сдернул с дивана сюртук. Не сдержавшись, схватил со стола полный стакан и осушил нервным, размашистым движением.
– Ну, посидим на дорожку? – спросил он, присаживаясь на краешек кресел и тут же вскакивая. – Пойдемте, пожалуй? Собирать нечего и жалеть не о чем…
Пушкин пропустил его на лестницу и вышел следом. Стоявшие у входа австрийские сыщики, успокоившись, повернулись к ним спинами и стали спускаться на несколько ступенек впереди.
– Натянуть им нос, нечисти тонконогой! – сказал Ключарев с нервным смешком. – То-то, узнавши…
Нечто темное, стремительное, чье появление в этом миг было категорически неправильным, мелькнуло меж ними. Получив сильный толчок в плечо, Пушкин отлетел к стене и не упал только благодаря тому, что уперся в нее спиной. Вытянутое в прыжке кошачье тело цвета потемневшей бронзы настигло Ключарева и сомкнуло лапы на его шее.
Отчаянный вопль. Не в силах шевельнуться, Пушкин смотрел, как Ключарев катится вниз по ступенькам, нелепо взмахивая конечностями, как прянула бронзовая кошка на прежнее место и вновь застыла в спокойной позе там, где просидела не одну сотню лет…
И вновь настала совершеннейшая тишина. Стоявшие внизу лестницы сыщики, бледные, как полотно, застыли так, что сами казались деревянными фигурами. Потом тот, что постарше, издал нечленораздельный всхлип и, нелепо вздергивая руки, словно отмахивался от чего-то невидимого и грозного, бросился прочь. Второй остался на месте, но взгляд у него был совершенно бессмысленным.
На подгибавшихся ногах Пушкин спустился ниже. Ключарев лежал, нелепо вывернув шею, уставясь стекленеющими глазами в потолок. Бронзовая кошка восседала на прежнем месте, словно ничего и не произошло.
– Без ложной скромности скажу, я был великолепен, господа! – гремел барон, выделывая тростью разнообразнейшие кунштюки. – Я вломился в кухню, благоухая лучшей гданьской водкой, которой вылил на сюртук не менее штофа, изображая полнейшую пьяную непринужденность, объявил, что ищу презренного итальянского кукольника, с которым намерен посчитаться за его проделки. Кухонная челядь в продолжение моего монолога жалась по углам, а я прихватил подходящий топор, которым они там кололи дрова, взобрался наверх и уж там-то отвел душу! Всех этих чертовых птичек порубал в мелкую щепу, а заодно прошелся по мебели, разнес его столярню так, что за год не приведет в прежнее состояние…
– Он сопротивлялся? – вяло спросил Пушкин.
– Держите карман шире! Этот мошенник смирнехонько сидел в углу, высунуться оттуда боялся, только попискивал, когда я пулял в него чурбанами.
Граф Тарловски сказал кротко:
– Мне представляется, что выбрасывать в закрытые окна столярный инструмент и увесистые деревяшки было все же сверх меры.
– Громить так громить! Пусть запомнит прусского королевского гусара.
– Но именно ваши упражнения в метании разнообразных предметов на улицу и привлекли внимание полиции…
– Ну, тут уж ничего не поделаешь, – решительно заявил барон без тени раскаяния. – Добрый дебош, как сценическое представление, требует определенных правил. Тут уж на улицу вышвырнуть что-нибудь подходящее и неподходящее – дело святое. Как музыка в опере. Во Фрайморене наши гусары, поднатужась, сумели с третьего этажа шарахнуть на мостовую дубовый шкаф чуть ли не в два человеческих роста, а уж с ним управиться было потруднее, чем с чурбаками и прочей мелкой дребеденью… Победителей ведь не судят, господа? Главное, весь его сатанинский птичник я изничтожил напрочь… Ну, а задушевная беседа в полиции обошлась всего-то в восемь дукатов и полчаса отеческих увещеваний о пагубности алкоголя для молодых людей благородного сословия. Я, конечно, во всем покаялся, обещал впредь так не буянить – и отпущен был на свободу… Знаете, так и казалось, будто эти птички шипели и крыльями хлопали, когда я их превращал в щепу… И не говорите, что я неправ!
– Ну что вы, и не думаю, – сказал граф. – У меня вызвали сомнение лишь некоторые излишне шумные детали вашего предприятия… В остальном же вы достойны похвалы. Поскольку сегодня ночью в Праге не случилось ни одной смерти из тех, что подпадали бы под категорию необычных, вы, Алоизиус, подозреваю, успели вовремя и, вполне вероятно, спасли чью-то жизнь…
– Гусар – всегда гусар! – гордо сказал барон.
– Теперь о вас, – повернулся граф к Пушкину. – Ваш убитый вид заставляет думать, что вы себя в чем-то вините…
– Он ускользнул, – сказал Пушкин, глядя под ноги, на аккуратную брусчатку мостовой. – Именно так это выглядит.
– Не стоит себя винить. Вы сделали все, что могли. В конце концов, никто не мог предугадать эту проклятую кошку…
– А как она вообще выглядела? – с жадным любопытством спросил барон.
– Как ожившая на несколько мгновений кошка из бронзы, – сказал Пушкин.
– Эх, жаль, я не видел…
– Я бы на вашем месте не сожалел, – усмехнулся граф. – Оба агента, люди отважные и немало повидавшие, находятся сейчас в самом жалком состоянии.
– Так они же – посторонние. А я бы… эх! – Барон воинственно взмахнул тростью. – Я б ей так залепил промеж глаз…
– Позвольте усомниться в успешном исходе этого предприятия, – сказал граф с легкой улыбкой. – Вспомните, что случилось с моей тростью. А ведь там была не бронзовая фигурка, а всего-навсего глиняная… Досадно, конечно, что с Ключаревым все случилось именно так… но, по крайней мере, у нас есть этот загадочный ключ, открывающий доступ к некоему хранилищу в одном из итальянских банков. Чутье мне подсказывает, что сберегаемые таким образом рукописи не пустяками наполнены…
– Осталась сущая безделица, – сказал Пушкин с горечью. – Отыскать среди сотен итальянских городов и банков тот, который нам нужен… Не зная ни города, ни банкира.
– Это сложно, согласен, но вовсе не невозможно…
– Вы нашли Гарраха?
– Я нашел след, и прелюбопытный, – сказал граф, извлекая из-за обшлага свернутую в трубочку бумагу. – Гаррах исчез сразу после того, как мы с ним расстались. Вышел из дома почти сразу же после нашего ухода – и назад уже не вернулся. Его ищет вся пражская полиция – под самым благовидным предлогом. Я велел распространить слух, что полиция опасается, не стал ли Гаррах очередной жертвой некоего мошенника, торгующего фальшивым антиквариатом и античными «редкостями», сделанными не далее как вчера ловкими прохвостами. Так что никто ничего не заподозрит, подобных мошенников предостаточно, и немало случаев, когда богатые непрактичные любители редкостей и ученые становились жертвами беззастенчивых жуликов… Поэтому нашего профессора всерьез ищет целая армия специалистов своего дела… но пока что безрезультатно. Зато в ратуше отыскалось вот это. – Он с хрустом развернул плотную бумагу. – Это составленный по всем правилам договор, согласно которому профессор четыре месяца назад приобрел некий дом у его законного владельца, хозяина еще трех домов и весьма прибыльного трактира «У кесаря Рудольфа». В договоре этом нет ровным счетом ничего необычного… за исключением цены, которую заплатил профессор. Сумма эта, друзья мои, втрое превышает обычную продажную цену такого дома. Дом, отмечу сразу, небольшой, особенными удобствами и роскошью не блещет, единственное его достоинство – которое, впрочем, для многих и не является таковым – его почтенный возраст. Не менее трехсот лет. Это предельно странная покупка. В жилье профессор не нуждался, его собственный дом в сто раз лучше. А та самая пресловутая житейская непрактичность присуща кому угодно, только не Гарраху. Во всем, что не касалось предмета его научных увлечений, он был практичным, твердокаменным реалистом… по крайней мере, до сегодняшнего дня. Так что эта странная сделка резко выбивается из общей картины. А потому следует осмотреть этот дом немедленно… Нам сюда.
Он уверенно свернул к распахнутой входной двери, над которой красовалась вывеска, принадлежавшая кисти не самого лучшего мастера, – но мастер этот не жалел разноцветных красок и позолоты. На ней был изображен во всем величии и блеске легендарный кесарь Рудольф, король венгерский и чешский, император Священной Римской империи, покровитель алхимиков и чернокнижников, овеянный неисчислимыми легендами. Его императорское величество был изображен в горностаевой мантии и золотой короне, у стола, на котором теснились причудливые алхимические сосуды и толстые фолианты, а за его спиной, словно сотканная из мрака, возвышалась не имевшая четких очертаний фигура – великанская и жуткая, должно быть и представлявшая глиняного истукана Голема, чей баснословный облик всякий рисовал по собственному усмотрению.
Они вереницей прошли обширный зал, где за столами тешила себя пивом, вином и кофеем опрятная публика. Шагавший первым граф уверенно свернул к неприметной двери в задние помещения, распахнул без церемоний. За дверью обнаружился коридор, заканчивавшийся единственной дверью, у которой в позе бдительного часового, опершись на толстую трость с массивным набалдашником, располагался скромно одетый субъект, чья профессия угадывалась с полувзгляда. Низко поклонившись пришедшим, он предупредительно распахнул перед ними дверь.
В небольшой комнатке с выходившим на улицу узким и высоким старинным окном сидел за конторкой из темного дерева краснолицый человек с густыми бакенбардами, в плисовой жилетке поверх рубашки. У него была подвижная, полнокровная физиономия выпивохи, весельчака… и несомненного прохвоста из тех, что своей выгоды не упустят никогда и нигде, хотя с очень уж сомнительными делами связываться поостерегутся. Пушкин испытал даже нечто вроде умиления – настолько этот тип походил на жуликоватых трактирщиков и содержателей игорных домов Санкт-Петербурга.
Встав с кряхтением из-за конторки, господин с бакенбардами склонился в преувеличенно низком поклоне и, посверкивая плутоватыми глазками, воскликнул с самым невинным видом:
– Какая честь для меня, господа! Посещали наше заведение благородные особы, но персон вроде вас, окутанных жутковатыми тайнами и обширнейшими полномочиями, принимать еще не приходилось…
– Всему свой черед, господин Кунце, – безмятежно сказал граф. – Не соблаговолите ли поведать, откуда вам известны такие подробности?
– Слухом земля полнится, ваше сиятельство… Городок наш не особенно и провинциальный, видывали и мир, и людей… но обсуждать свежие новости и интересных приезжих здесь любят не меньше, чем в скучающей провинции. С вашим прибытием кое-какие стороны жизни оживились несказанно, множество людей в это вовлечены, и иные, не зная особенных секретов, имеют все же глаза и уши, а на каждый роток не накинешь платок…
– Интересно… – сказал граф, не моргнув глазом. – Проницательный вы человек, господин Кунце, в уме и наблюдательности вам не откажешь… а следовательно, нужно думать, что вы человек крайне благоразумный. И прекрасно понимаете, что ссориться с иными людьми и учреждениями человеку вашей профессии категорически противопоказано…
– Золотые слова, ваше сиятельство! Рад буду оказаться полезным, чем только могу.
Граф усмехнулся:
– Вы удивительно спокойны, господин Кунце…
Трактирщик широко улыбнулся с видом честнейшего в Праге человека, не ведающего за собой ни единого грешка:
– Ваше сиятельство, ведь не ради моей скромной персоны, отроду не вступавшей в конфликт с законами, сюда приехали господа из самой Вены… Нечего вроде бы опасаться?
– Вроде бы… – протянул граф и сделал многозначительную паузу. – Это ваш дом, господин Кунце? – Он указал в окно, за которым на другой стороне узенькой улочки тесно, вплотную друг к другу стояли дома классического средневекового облика: узкие, в два-три окна, с массивными входными дверями и окнами, порой напоминавшими бойницы. – Я имею в виду вон ту дверь, с молотком в виде бронзовой головы какого-то создания, весьма напоминающего черта.
– Это был мой дом. Четыре месяца назад я его законнейшим образом продал. Известному нашему ученому мужу, профессору Гарраху. Договор купли-продажи был составлен по всем правилам и копия передана в ратушу…
– Вот только цена…
– Простите, ваше сиятельство?
– Она несуразна, согласитесь, – невозмутимо произнес граф. – Поскольку примерно втрое превышает обычную.
– Вы меня в чем-то подозреваете, ваше сиятельство? – с убитым видом понурился Кунце.
– В а с – нет. Но подозрительна сама цена. Это и есть то обстоятельство, которое заставляет относиться к таким сделкам с подозрением именно потому, что они состоялись. Чересчур низкая цена всегда подозрительна, превосходящая всякие разумные пределы – тем более. И надобно вам знать, господин Кунце, что именно эта сделка по причинам, которые вам знать вовсе необязательно, вызывает у меня самый живейший интерес. Именно о ней я пришел с вами говорить – и уйду только тогда, когда получу от вас объяснения, которые признаю убедительными. Если же вы начнете врать или вилять… Я бы вам категорически не советовал.
Господин Кунце сосредоточенно думал, ероша бакенбарды кончиком большого пальца – должно быть, по своей всегдашней привычке. Продолжалось это недолго. Трактирщик форменным образом просиял, поднял голову и открыто взглянул графу в глаза:
– Ваше сиятельство, нет мне нужды врать и вилять! Поскольку абсолютно никакой вины за собой не чувствую. Господин профессор в один прекрасный день явился ко мне… да что там «явился», правильнее будет выразиться «нагрянул» – и сходу предложил продать ему Дом Итальянца… Так, изволите ли видеть, этот дом именуют в обиходе. Из-за того, что при кесаре Рудольфе там обитал некий итальянский ювелир, о котором шептались, что он баловался алхимией, а то и чем похуже… В Праге чуть ли не о каждом втором старинном доме кружат дурацкие легенды и почище, здравомыслящий человек на них и внимания не обращает, мы как-никак живем в просвещенном девятнадцатом веке, отмеченном торжеством материального над мистическим… Короче говоря, дом я продавать не собирался. Была у меня мысль перестроить там все и открыть еще один трактир. Даже название придумал: «У Голема». По-моему, изящно бы смотрелось: кесарь Рудольф, а напротив – Голем. Много народу к нам приезжает, привлеченного как раз старыми легендами, верить в них я не верю, но это ведь не мешает заработать на них малую толику денег, верно? Коли уж это не противозаконно – зарабатывают же на легендах и страшных сказках господа сочинители и театральщики, отчего бы и скромному трактирщику не урвать своей выгоды? В общем, я поначалу отказался. Господин профессор настаивал и увеличивал цену. Я вошел в азарт и набавил со своей стороны… Он не возражал. И скажите же мне, ваше сиятельство, как поступить в такой ситуации человеку добропорядочному… но своей выгоды не намеренному упустить? Никакого вымогательства и обмана с моей стороны не было, клянусь Богородицей! Господин Гаррах сам выразил ярое желание стать владельцем дома, готов был заплатить требуемую цену, он известен как человек полностью вменяемый, способный заключать какие угодно сделки без чьей-либо опеки или судебных запретов. Мало ли какая блажь может прийти в голову человеку с деньгами? Если она не преследуется законом, что в том дурного? И сделка была заключена… Вот и все, что я могу рассказать. Спросите кого угодно, хоть самого профессора.
Некоторое время граф пребывал в задумчивости.
– В том, что вы говорите, есть резон, – сказал он наконец. – Но, господин Кунце… Я ни за что не поверю, что вы лишены любопытства. Вы ведь любопытны?
– Есть грешок…
– Вот видите. И вы пытаетесь меня уверить, что так и не попытались за эти четыре месяца отыскать разгадку столь странного поведения профессора? Который, в общем, известен как человек здравомыслящий и не склонный к эксцентричности на английский манер… Будьте уж со мной откровенны до конца, душевно вас прошу… до сих пор у меня не было причин на вас сердиться, но…
– Я понял, понял! – сговорчиво воскликнул Кунце. – В конце-то концов, профессор мне не сват и не брат, и я не давал клятвы молчать о том, что видел… Видел я, впрочем, немного…
– Но что-то же видели? Если учесть, что от двери вашего бывшего дома эту комнату отделяет буквально несколько шагов. На вашем месте, господин Кунце, я бы наверняка устроился наблюдать у окна… а впрочем, нет нужды, можно оставаться на вашем обычном месте за конторкой, как в первом ряду театральных кресел…
– Вы невероятно проницательны, ваше сиятельство, – с усмешечкой сказал трактирщик. – Любопытство – опять-таки из тех мелких грешков, что не преследуется ни Господом Богом, ни законом… Знаете, что мне, человеку не романтичному, а напротив, меркантильному, пришло в голову в первый момент? Что иные легенды о старых кладах не лгут… не могут же все легенды врать? Кладов и в самом деле немало запрятано. Вот я и подумал: а не отыскал ли наш профессор в своих манускриптах упоминание о каком-то кладе в Доме Итальянца? То-то и заплатил тройную цену, рассчитывая возместить расходы… Не подумайте, бога ради, что я замыслил нечто предпринять, я человек законопослушный… Мне просто стало любопытно. Мучил вопрос: а не свалял ли я дурака? Вот я и превратил эту комнатку в наблюдательный пункт… Только должен вас разочаровать – как я сам разочаровался очень быстро. Ничего особенно интересного не видели ни я, ни Фриц… мой доверенный человек, который меня сменял у окна. Начну с того, что профессор, как позже оказалось, вовсе не собирался там поселиться – и ровным счетом ничего в доме не переделывал. Оттуда не вынес ни единого стула – и туда не внесли хотя бы кастрюли. Вот только на другой же день, едва стемнело, профессор туда пришел, и не один, а в сопровождении некой девицы, совсем молоденькой. – Трактирщик ухмыльнулся. – Тут-то мне и показалось, что разгадка была самой простой: мало ли почтенных господ любят тайком пообщаться с очень юными девицами, которых правильнее будет назвать даже не девицами, а детьми? Даже и не с девицами, случается, а еще похуже… Дело, между нами говоря, вполне житейское, сплошь и рядом не получает никакой огласки, если все происходит потихонечку, и заинтересованные стороны жалоб не подают… Четыре вечера профессор туда приводил эту соплюшку. А потом – как отрезало. На пятый день пришел один, притащил какой-то сверток, длинный и вроде бы тяжелый, тщательно увязанный. Вроде бы торчала откуда рукоять то ли лопаты, то ли кирки, но точно утверждать не берусь. И еще с неделю появлялся на ночь глядя в совершеннейшем одиночестве, как на службу ходил. Оставался там на всю ночь… а между прочим, с девицей он никогда больше, чем на час-полтора, там не задерживался. Уходил только на рассвете. Ну вот, а потом он стал появляться гораздо реже, пару раз в неделю, и уже не вечером, а без всякой, можно выразиться, системы… В одном я твердо уверен: ничего он оттуда больше не выносил, даже того свертка, что тогда притащил. Черного хода в Доме Итальянца не имеется, так что другим путем он не мог ни уйти, ни прийти… Так оно и продолжается все эти четыре месяца: приходит на пару часов, без всякой системы, то раз в неделю, то два-три… и осталось у меня впечатление, что выходит он оттуда злющий-презлющий, в каком бы настроении ни вошел. И никаких девиц после того первого раза там больше не бывало… Может, и в самом деле ищет клад? При всем своем уме клюнул на очередную мошенническую карту или фальшивую «кладовую запись», их нынче фабрикуют, как пирожки… Ищет-ищет, не находит и оттого, простите на худом слове, стервенеет всякий раз, будто пес, у которого из-под носа увели мозговую косточку… Вот и все, а больше мне рассказать нечего, клянусь всем нажитым добром, незапятнанной репутацией, отцом с матерью и святой Агнессой, покровительницей квартала нашего…
Граф некоторое время испытующе смотрел на него, потом сказал все так же спокойно:
– Пойдемте, господа. Мы еще вернемся, Кунце, если возникнет необходимость…
– В любое время готов служить!
В коридоре, кроме давешнего сыщика, дожидался еще один, помоложе, с озабоченным лицом. Без особых церемоний он тут же приник к уху графа и стал что-то шептать с таким выражением лица, словно сообщал о кончине кого-то из близких родственников. Граф, не дослушав до конца, оборвал его резким движением руки, чуточку подумав, что-то тихо и энергично приказал. Сыщик опрометью выскочил за дверь. Тогда только граф убрал с лица обычную маску непроницаемости – и его, сразу видно, охватила та же озабоченность.
– Ситуация осложняется, господа, – сказал он тихо. – Агенты привели слесарных дел мастера, чтобы открыть дверь, но он клянется, что с замком справился, но дверь заперта на засов изнутри…
– Значит, Гаррах в доме? – воскликнул барон.
– Кто-то, безусловно, в доме – и этот кто-то никак себя не проявил, когда стучали в дверь, когда мастер возился с замком. Я распорядился привезти людей с инструментами и взломать дверь. Некоторая огласка неизбежна, любопытных вокруг хватает, хотя они и прячутся за занавесками, но, думается, тут уж не до церемоний – особенно если вспомнить, что черного хода в доме нет…
– Мне не дает покоя одна фраза из рассказа Грюнбаума… – сказал Пушкин.
– Мне тоже, – ответил граф.
– Вы о чем? – недоумевающе воззрился на них барон. – Стойте, стойте… Он ведь говорил, что Гаррах нашел Голема!
– О том и речь, – сказал граф.
– Погодите, вы что, хотите сказать, что этот истукан – где-то там, в доме?
– Представления не имею, – сказал граф. – Пока что перед нами – не более чем запертый изнутри дом…
– Граф, – сказал барон, утратив свою обычную бесшабашность. – Я, конечно, никакого дьявола не боюсь, как и положено прусскому королевскому гусару… и старинной глиняной куклы не боюсь… но не вызвать ли нам подмогу? Про кавалерию я не говорю, сам прекрасно понимаю, что на этой чертовой улочке шириной с трактирную стойку ей все равно не развернуться… но, может, поднять по тревоге батальон-другой солдат с пушками? Не всякая старая магия, думается мне, доброму ядру сможет противостоять…
Лицо графа стало усталым и, определил для себя Пушкин мысленно, словно бы несчастным.
– А как бы вы поступили на моем месте? – спросил он наконец.
– Я… – Барон помолчал, яростно гримасничая, потом сказал уже не так воинственно. – Я бы наверняка не решился. Не в том даже дело, что буду потом выглядеть дураком, если окажется, что тревогу подняли зря… Приказ ясен: соблюдение полной тайны…
– Вот то-то и оно, – произнес граф с отсутствующим лицом. – Полная и совершеннейшая тайна. Откровенно говоря, я не верю, что чудовище из старых легенд вырвется на улицы… Как-никак, Гаррах здесь обосновался четыре месяца назад, и ничего ужасного пока что не произошло. Я готов допустить, что Голем там все же есть… но, скорее всего, мы увидим пыльную фигуру в темном углу…
Подкатила карета, из нее выскочили несколько человек с обликом и замашками мастеровых, шустро принялись выгружать инструменты. Работа закипела. Появился господин Кунце и, как человек, знающий толк в данном вопросе, принялся тыкать пальцем в дверь, указывая, где расположен засов, и растолковывая, каков он из себя. Прибывшие слушали его чуть свысока, с тем небрежным превосходством, что свойственно уверенным в себе мастерам, потом непреклонно отодвинули в сторонку и, судя по жестам, сопроводили это суровым внушением не путаться под ногами.
В ход пошли ломы, дверь затрещала. Ее чуть-чуть отжали от сделанного на века дубового косяка, один из мастеровых пропихнул в образовавшуюся щель узкую пилу. Раздался омерзительный скрип металла о металл, разнесшийся, казалось, на весь квартал. Зеваки на улице не толпились, но без труда можно было разглядеть чуть ли не за каждым окном любопытную физиономию.
Граф, поморщившись, подозвал сыщика и отдал короткое распоряжение. Тот чуть ли не одним прыжком оказался на другой стороне улицы, где мастера, и сами, похоже, обескураженные первой попыткой, прекратили пилить и задумчиво почесывали в затылках.
Пилу убрали, взялись за ломы и принялись снимать дверь с петель, что производило гораздо меньше шума. Едва вход оказался свободен, граф с остальными бросился туда и громко распорядился:
– Никому не входить!
Двое сыщиков с непроницаемыми лицами, расставив ноги, тут же загородили проход. Господин Кунце, притворяясь, будто распоряжение к нему не относится, попытался было проскользнуть внутрь вслед за троицей, но граф бросил на него столь ледяной взгляд, что трактирщик стушевался и смирнехонько отступил.
Они оказались в небольшой прихожей, откуда круто уходила вверх узкая лестница, на которой в старые времена один решительный человек со шпагой мог бы довольно долго сдерживать целую ораву нападающих. За лестницей, в глубине прихожей, виднелась низкая дверца, ведущая, вероятнее всего, на кухню.
Граф направился прямо к лестнице, остальным волей-неволей пришлось последовать за ним. Он решительно поднялся на третий этаж, потянул единственную обнаружившуюся там дверь. Она поддалась с тягучим скрипом – петли давно никто не смазывал.
Маленькую квартиру можно было и не осматривать, вообще не было нужды входить – в прихожей толстый слой пыли покрывал и пол, и тяжелую старомодную мебель, с первого взгляда становилось ясно, что вот уже несколько месяцев, как сюда не ступала нога живого существа. Даже мышь, окажись она здесь, оставила бы четко различимые следы.
Они спустились этажом ниже, открыли дверь – и столкнулись с той же самой картиной. Пыль покрывала пол и мебель, фестонами повисла в углах и под потолком.
– Он сюда носа не казал… – сказал барон, отчего-то почти шепотом.
– Ну что же, остался первый этаж… – сказал граф.
Они спустились туда, распахнули невысокую дверь. За ней, как и предполагалось, оказалась просторная кухня с огромным очагом, где на старинный манер без труда можно было запечь целиком барана, а то и теленка. Правда, и здесь они увидели то же самое запустение: многочисленная разнообразная посуда опять-таки потеряла блеск из-за покрывавшего ее толстого слоя пыли. А вот центральная часть кухни была не особенно аккуратно подметена – точнее, кто-то, пользуясь, несомненно, стоявшей в углу метлой, смел пыль и сор в углы. Тот же неизвестный очистил от пыли массивный стол – и посреди него посверкивал в пробивавшихся сквозь пыльное стекло лучах клонившегося к закату солнца огромный хрустальный шар размером с человеческую голову, на резной подставке из черного дерева в виде изогнувшихся китайских драконов.
– Черт возьми! – сказал граф. – Вот оно в чем дело… Вы еще не поняли, господа? Вспомните магические практики с участием девственниц, не имеющие ничего общего с пошлым развратом…
– Ясновидение? – первым догадался Пушкин.
– Именно.
– Ах, вот оно как… – протянул барон, приглядываясь к шару с некоторым уважением. – А я знавал одного кузнеца, так тот девственнице в ладонь чернила наливал, потом ее как-то погружал в сон, и она не только потерянные вещи находила безошибочно, а еще и пророчествовала. Скажу вам по секрету, за эти самые пророчества кузнеца и упекли в соответствующее заведение, а девицу после соответствующего внушения отправили на воспитание в монастырь к сестрам-бернардинкам. Чтобы не смущали незрелые умы всякой чепухой. Знаете, что нес этот мужлан на пару со своей паршивкой? Что нашим королевством будет когда-нибудь править не король, не император и даже не курфюрст, а пехотный ефрейтор. Представляете себе? Он бы еще интендантского капрала приплел! За этакие пророчества и упекли раба божьего, пока три пары кандалов не сносит. Ефрейтор, вы подумайте! К тому же даже не прусский, а вроде бы австрийский…
Терпеливо слушавший его болтовню граф расхаживал по кухне, оглядывая каждый уголок.
– Ну вот, кое-что и проясняется, – сказал он. – Он использовал только кухню, приводил сюда девочку, наверняка погружал в транс, и она что-то видела… Правда, совершенно непонятно, что ему мешало заниматься тем же самым в собственном доме, где его старые слуги привыкли к любым сумасбродствам хозяина и любым научным опытам, какие только можно вообразить и претворить в жизнь… Ага! Видите? Это, должно быть, и есть содержимое того свертка, который видел наш любопытный трактирщик: лом, заступ, кирка… Эге! Идите сюда!
Он произнес это, уже совершенно скрывшись из виду за печью. Барон с Пушкиным бросились туда. Между печкой и стеной оказалось свободное пространство, перегороженное широкими досками. Под ногами похрустывали куски штукатурки, везде лежали длинные лоскуты выцветшей стенной обивки из плотной материи с узором в мавританском стиле – а три центральных доски оказались выломаны и стояли тут же, прислоненные к печке. В темном проеме можно было разглядеть узкий ход с уходившими вниз каменными ступенями.
Все трое молчали, стоя перед проемом, откуда явственно веяло каким-то странным запахом – не то чтобы неприятным или отвратительным, но совершенно не похожим на все прежде знакомое. Пушкину пришло в голову, что это был запах прошлого, трудно распознаваемая смесь вековой пыли, помещения, куда давно не входили люди, забытого места.
Никто не произнес ни слова. Промолчал даже барон, среди чьих достоинств, увы, не числились острота ума и быстрота соображения. Все было предельно ясно: с помощью хрустального шара и девочки Гаррах в полном соответствии с древними практиками узнал нечто, после чего в одиночку совершил абсолютно не приличествующие его положению в обществе и богатству деяния – самолично с помощью нехитрых инструментов пробил стену, открыл ход в подземелье… А что было дальше?
Граф внезапно повернулся и направился назад в прихожую. Пушкин с бароном, растерянно переглянувшись, последовали за ним. Отстранив властным жестом мастеров, уже было собравшихся устанавливать на прежнее место лишившуюся засова дверь, Тарловски поманил околачивавшегося на пределе дозволенности и досягаемости трактирщика, и тот подбежал прямо-таки рысцой.
– Этот дом долго вам принадлежал? – спросил граф деловито.
– Восемнадцать лет, с тех самых пор, как мне его тетушка оставила, упокой, Господи, ее благонравную душу…
– Что вы скажете о подвале?
– Простите, ваше сиятельство?
– В доме был подвал?
– Вот уж ничего подобного! – выпалил Кунце, не задумываясь. – Тетушка дом унаследовала от отца, а тот – от своего отца… Никто в жизни не слышал, чтобы тут был подвал.
– А что, в таком случае, вот это, по-вашему? – спросил граф, спускаясь с крыльца и отступая на шаг к середине улицы.
Его спутники последовали за ним. Над булыжной мостовой виднелись широкие и низкие зарешеченные проемы, протянувшиеся вдоль всего квартала. Это не могло оказаться ничем другим, кроме как окошечками в подвал.
– Ну… я бы сказал, это больше всего похоже на окошечко в подвалы, – сказал Кунце. – Только никаких подвалов нет ни в моем бывшем доме, ни во всем квартале…
– А это…
– Это? – трактирщик был несколько обескуражен. – Знаете, ваше сиятельство, я мальчишкой еще слыхивал как-то, что подвалы есть под всем кварталом, только они давным-давно замурованы. Не было особенной нужды в подвалах, вот никто и не интересовался, привыкли как-то за многие годы, что эти окошечки сами по себе, а дома сами по себе. Настолько давно привыкли, я так думаю, во времена наших прадедов, что сжились с мыслью, что подвалов как бы и нету… Не то чтобы был какой запрет… и никаких россказней я тоже не слыхал… просто так уж повелось испокон веку. – Его лицо внезапно отразило усиленную работу мысли и озарилось живейшим интересом. – Так это что же выходит, господин профессор действительно клад отыскал?
Он непроизвольно шагнул в прихожую, но был буквально вытолкнут на улицу холодным взглядом графа. Тарловски распорядился непререкаемым тоном:
– Дверь поставить на место. В дом никого не пускать, пока мы не вернемся… пойдемте.
Они вновь оказались перед проемом. Спустились на пару ступенек в насыщенную непонятным запахом темноту, прислушались. Стояла мертвая тишина.
– Ну что, господа? – почти безмятежно спросил граф. – Самое разумное, что можно в этой ситуации сделать – это спуститься. Перепоручить это некому, в конце концов, это наш долг…
– Перепоручить? Держите карман шире! – воскликнул барон. – Да выгонять меня оттуда вам с пушками бы пришлось…
– Я видел на кухне несколько фонарей, – сказал граф. – Несомненно, Гаррах озаботился… Не сочтите за труд, Алоизиус…
Барон моментально принес два масляных фонаря. Затеплилось невысокое желтоватое пламя. Прежде чем остальные успели воспрепятствовать, барон стал спускаться первым, низко держа лампу, чтобы надежнее осветить узкие ступени. Лестница круто уходила вниз, они осторожно спускались друг за другом: впереди барон, державший трость так, чтобы при нужде вмиг освободить клинок, за ним граф без фонаря и последним Пушкин, державший свободную руку на рукояти пистолета.
Впереди становилось все светлее – и вскоре они стояли на выложенной каменными плитами горизонтальной поверхности, в узком пятне дневного света, падавшего сквозь зарешеченное окошечко, оказавшееся прямо у них над головами. Дальше, в полном соответствии с тем, что они видели снаружи, светилось еще одно окошко и еще… Далее выступала перпендикулярная каменная стенка, но уже можно было рассмотреть, что она перегораживает помещение едва ли наполовину. Над головой выгибались массивные каменные своды, державшиеся на толстых колоннах у стен, все это было возведено несколько сот лет назад с присущей той эпохе обстоятельностью и массивностью. Помещение, где они находились, оказалось пустым.
Пожалуй, теперь можно было погасить лампы, что они незамедлительно и сделали. Осторожно двинулись вперед. Следующее помещение оказалось в точности таким же – своды и колонны, с обеих сторон выступают стены, перегораживающие подвал примерно на половину ширины. Пустая бочка лежит на боку, тут же – куча выгнутых клепок и обручей, оставшихся наверняка от другой, подобной…
– И никаких тебе кладов, – пробурчал барон. – И никакого тебе профессора… Кровь и гром!
Впереди, чуть правее, у самой стены лежали кости, в которых можно было с первого взгляда угадать человеческий скелет – вот и череп скалится, – лежавший не в целости, не в спокойной позе сраженного чем-то на месте и тут же умершего человека: кости оказались разбросаны двумя кучками. Барон нагнулся, поднял что-то и, отерев с находки пыль носовым платком, продемонстрировал ее спутникам. Маслянисто сверкнул массивный золотой браслет с алыми камнями и украшением в виде оскаленной львиной пасти.
– Вот такие новости, – сказал он растерянно. – Женщина…
– Сомневаюсь, – сказал граф. – Посмотрите, каков размер. Никак не для женского запястья. В старые времена мужчины любили подобные безделушки не менее женщин…
– Вы, как всегда, правы, – сказал Пушкин, присаживаясь на корточки.
Через пару секунд он выпрямился, показывая свою находку: этот предмет, несмотря на то, что матерчатая обивка почти сгнила, а дерево стало трухлявым настолько, что едва не переломилось пополам в его руке, мог быть только ножнами длинного старинного меча – ага, сохранились накладки, то ли позолоченные, то ли из литого золота. Судя по немалому весу, вероятнее второе. Чуть поодаль обнаружился и сам меч, вернее золоченая – или золотая – рукоять, с обломком проржавевшего лезвия длиной не больше ладони. Остального не видно, как они ни приглядывались.
– Черт меня разгрызи! – сказал барон. – Полное впечатление, что беднягу пополам разорвали!
– Тс!
Но вокруг по-прежнему стояла совершеннейшая тишина, отчего-то представлявшаяся гораздо неприятнее, нежели какие-нибудь жуткие звуки. Деваться было некуда, и они осторожно двинулись вперед.
Вскоре увидели еще три скелета – судя по трем черепам. Точнее определить количество погибших в старые времена было затруднительно: кости были раскиданы по всему помещению, многие сломаны в куски. Под ногой графа лязгнуло что-то тяжелое – проржавевшее лезвие алебарды. Еще один меч, в гораздо более простых ножнах, и второй, без ножен, целехонький, разве что попорченный ржавчиной…
– Действительно, – сказал граф. – Давненько сюда не заглядывали. Оружие, насколько я могу судить, принадлежит самое позднее семнадцатому столетию… Что это там?
– Бочки, – с облегчением вздохнул барон.
Они прошли примерно половину подвала. Остальную половину занимало одно обширное помещение, уже без перегородок, в два ряда уставленное огромными бочками, лежавшими на массивнейших деревянных козлах толщиной в человеческий рост: да и сами бочки были предназначены словно бы для великанов из сказок или романов язвительного монаха Рабле. Дно каждой было шириной – точнее, в данный момент высотой – в два человеческих роста. А уж размеры самих бочек…
Барон, нимало не потеряв самообладания, шагнул к ближайшей и попытался повернуть кран размером с пожарный насос. Пояснил непринужденно:
– Это я из научного любопытства. Представляете, каково винцо? Вот это выдержка…
Однако у него ничего не получилось. Он налег изо всех сил, но не смог повернуть рукоятку в локоть длиной. Разочарованно вздохнул:
– Схватилось намертво. За столько-то лет… А, ладно, все равно винцо превратилось в уксус, даже если оно там осталось…
– Там, впереди, сплошная стена, – сказал Пушкин. – Отсюда видно. Идти вроде бы и некуда. Одни бочки. Старый винный подвал. Но ведь куда-то же девался профессор…
– Смотрите! – сдавленным шепотом вскрикнул барон.
Все уставились в ту сторону. Между двумя бочками виднелось нечто темное и продолговатое, больше всего похожее…
Это и в самом деле была человеческая рука – воскового цвета кисть, черный рукав сюртука. Они кинулись туда. И застыли, обогнув великанские козлы.
Там была только рука. И ничего более. То ли отрубленная, то ли оторванная человеческая рука, лежавшая в темной застывшей луже.
Они почувствовали другой запах – на сей раз откровенно неприятный, сладковатый запах разложения. Сделали еще несколько шагов. За следующей бочкой лежало то, что осталось от профессора Гарраха – скрюченное, скомканное тело, больше всего похожее на разодранную капризным ребенком матерчатую игрушку. Но искаженное ужасом лицо сохранилось в неприкосновенности, и они без особого труда узнали черты лица профессора. Даже очки в стальной оправе сохранились на носу благодаря дужкам наподобие крючков – вот только стекла вылетели…
– Что ж это? – растерянно прошептал барон. – Думается… Ай!
В самом дальнем углу, между двумя бочками, что-то шевельнулось – высокое, широкое, напоминавшее то ли оживший монумент, то ли взмывшего на дыбки медведя…
В широкий проход почти бесшумно выдвинулась фигура высотой едва ли не в два человеческих роста, этакое карикатурное изображение человека: короткие толстые ноги, чуть расставленные руки толщиной со столб уличного фонаря, бочкообразное тело, голова, наполовину ушедшая в плечи, выступавшая нелепым горбом наподобие старинного рыцарского шлема. На ней светились тусклым гнилушечьим светом два огонька, несомненные глаза, а под ними виднелась черная горизонтальная щель рта – и никаких признаков носа. Уши больше похожи на два толстых бублика, пришлепнутых по бокам.
Это внушающее ужас создание двигалось прямо к ним, и довольно проворно, едва ли не со скоростью спокойно идущего человека. Не было ни грохота, ни гула шагов, чудище ступало удивительно тихо – самую малость погромче обычного человека…
Они застыли, как завороженные, задрав головы. Слева от Пушкина громыхнул выстрел – это граф Тарловски хладнокровно спустил курок судя по высоте поднятой руки, он целился в глаз чудовища. То ли промазал, то ли пуля не причинила особого вреда – оба огонька все так же светились гнилушечно-зеленым, и взгляд Голема (а кто же еще это мог быть?!) казался теперь исполненным лютой злобы. Тогда и Пушкин выхватил один из своих пистолетов, торопливо взвел курок, едва не прищемив мякоть большого пальца, с мимолетной радостью отметил, что рука совершенно не дрожит…
Выстрел. То ли показалось, то ли и в самом деле меж двумя зелеными огнями взметнулось облачко пыли – но Голем не остановился, не замедлил шага, придвигаясь, нависая, неожиданно быстрым движением поднимая руки с растопыренными пальцами: их, кажется, было на каждой руке не пять, а меньше…
Поздно было бежать. Серый истукан возвышался над ними, как гора.
– В стороны! – отчаянно крикнул граф.
Пушкин прыгнул направо. Барон кинулся налево, за ним последовал и граф. Мало того, что меж бочками было достаточно места – меж их задними стенками и стеной подвала тоже можно было протиснуться. Юркнув в эту щель, безбожно пачкаясь о пыльные стены, Пушкин едва подавил прилив слепого, нерассуждающего страха – чудовище двинулось как раз за ним, взметнуло руку. Ужасающий треск – и одна из бочек разлетелась вдребезги. Никакого вина там не оказалось, и огромные клепки рухнули грудой, а вслед за ними завалились и козлы. Взлетела пыль, загрохотало.
Он отступил правее. Голем размахнулся и ударил по уцелевшей бочке, так, чтобы расшибить ее об стену и смять в лепешку притаившегося за ней человека. Пушкин успел отпрыгнуть, кинулся вдоль стены – и только потом сообразил, что бежит не к выходу, а в глубину подвала. Но поворачивать назад было поздно – дорогу загораживали разбитые бочки, Голем с ужасающим треском ворочался меж клепок, заваленный ими едва ли не наполовину.
Ноздри забило сухой пылью, кашель раздирал грудь. Выскочив в проход, Пушкин обнаружил, что оба его спутника кинулись в ту же сторону – к глухой стене, должно быть точно так же поддавшись нерассуждающему страху.
Еще одна бочка сорвалась с козел и рухнула в проходе, рассыпаясь невообразимой грудой. Истукан продрался сквозь обломки, как кабан сквозь камыши, и расставив руки, двинулся к оцепеневшей троице. В полосах слабого света, падавшего из окошечек под самым потолком, клубилась пыль, оглушительно хрустели клепки, ломаясь под косолапыми ступнями чудовища, из тучи пыли и взметнувшейся щепы светили два яростных зеленых глаза, показавшихся осмысленными. Лютый взгляд искал их.
Шпага в руке барона сверкнула ярким сиянием – но показалась такой тоненькой, бесполезной, бессмысленной по сравнению с возвышавшимся над ними чудовищем, что Пушкин громко охнул, как от невыносимой боли. В один краткий миг в его голове пронеслось неисчислимое множество разнообразнейших мыслей – оставшаяся снаружи мирная жизнь показалась уже безвозвратно потерянной, от обиды на нелепость происходящего перехватывало дыхание. Погибнуть в пыльном подвале от руки средневекового чудовища, чтобы твои косточки легли рядом со скелетами живших лет триста назад пражан…
Он отпрыгнул в последний момент – и оказался меж бочками. Их, целых, осталось так мало, что люди уже с трудом ориентировались в ворохах гнутых досок и тучах тончайшей сухой пыли. Они метались, не находя выхода, а следом топотал Голем, расшвыривая завалы, топча трещащие клепки, поднимая пыль.
– Отвлеките его! – послышался отчаянный вскрик барона.
Плохо соображая, в чем дело, но собрав в кулак всю волю, чтобы не погибнуть позорно и бесславно, как лягушка под тележным колесом, Пушкин огромным усилием воли остановился меж целой бочкой и кучей клепок, огляделся. Насколько удалось рассмотреть, барон зачем-то карабкался на еще одну из уцелевших бочек, зажав шпагу в зубах, – целеустремленно, проворно, хватко. Помешался от страха? Или тут что-то другое?
Выхватив второй пистолет, Пушкин, еще ничего толком не соображая, выстрелил в затылок Голему. На сей раз он явственно видел, как взметнулась серая крошка, рассмотрел даже выбоину от пули – но истукан вовсе не выглядел не только смертельно раненным, но хотя бы чувствительно задетым. Он обернулся, одним движением превратил бочку, за которой укрывался Пушкин, в груду обломков, но Пушкин, уже опамятовавшийся от паники, отпрыгнул, кинулся вдоль стены. Своим выстрелом он выиграл достаточно времени, чтобы барон успел взобраться на самый верх бочки, где и утвердился, удерживая равновесие без особого труда. Широко расставив ноги, делая яростные выпады сверкающим клинком, он завопил:
– Ну, иди сюда, чучело бессмысленное! Я тебе, рожа глиняная, болван трухлявый, зенки-то повытыкаю!
Голем двинулся к нему, неудержимый, как грозовая туча, подняв руки, готовясь ухватить, разорвать, сбросить…
Со своего места Пушкин видел происходящее, как на сцене.
Корявые руки протянулись к барону, но Алоизиус, уклонившись с невероятным проворством, сделал шпагой несколько мастерских выпадов, явно стараясь угодить в черную щель рта, ударяя острием в одно и то же место… острие звучно царапнуло по глиняному подобию безносого лица…
И вышибло изо рта темный шарик размером со спелую сливу. Он ударился о каменный пол, подпрыгнул, звучно стуча, покатился куда-то к стене…
Голем мгновенно замер в нелепой позе, с вытянутыми вперед руками, поднятой правой ногой… закачался, уже мертво, словно срубленное дерево – и рухнул лицом вперед прямо на бочку. Послышался ужасающий треск, взметнулись клепки, рухнули козлы. Глиняный истукан, ничком свалившись в груду обломков, застыл неподвижно.
Справа послышался треск и приглушенные ругательства – это граф выбирался из кучи деревянного хлама. Вид его был неописуем. Шатаясь, он подошел, остановился рядом с Пушкиным, все еще сжимавшим в руке разряженный пистолет. Остро пахло пылью, сгоревшим порохом. И было очень тихо.
Потом послышался слабый треск, доски раздвинулись, над ними поднялась рука с целехоньким клинком, а там и сам барон выкарабкался из завалов, совершенно неузнаваемый под покрывавшим его толстым слоем грязи и пыли, – но глаза сверкали боевым задором. Шипя сквозь зубы, сыпля ругательствами и потирая ушибленный бок, он произнес почти спокойным голосом:
– Ну вот, а я уже боялся, что подраться как следует так и не придется… Я, конечно, не бог весть какой мудрец, но как нельзя более к месту вспомнил про шарик, который ему пихали в рот, чтоб оживал. Ну, а если его убрать, ясно, что будет… Так и получилось, в лучшем виде!
– Алоизиус, вы герой, – сказал граф, крутя головой в некотором ошеломлении.
– Да ничего подобного, – отозвался барон устало и буднично. – Просто у меня оказалась шпага, а у вас ничего такого не было, вот и все. Но какова тварюга, дух спирает…
Подвал был неузнаваем – повсюду груды кривых досок, остро пахнущих трухой, пыль неспешно оседает в бледных полосах света. Голем лежал перед ними, неподвижный, но даже теперь внушавший почтительное опасение.
– Бедняга Гаррах, – тихо сказал граф. – Он, конечно же, о чем-то договорился с итальянцем, заключил какую-то сделку… Получил некий секрет… И решил самонадеянно, что сможет управиться с чудищем. Ох уж мне эти ученые мужи…
Барон подобрал шарик и вертел его меж пальцев:
– Закорючки какие-то, на манер иероглифов…
– Позвольте-ка, – сказал граф.
Отобрал у него шарик, на боку которого и впрямь виднелась надпись из непонятных знаков, вынул из пальцев Пушкина пистолет, положил шарик на пол, в углубление меж двумя каменными плитами, присел на корточки и нанес рукояткой пистолета несколько точных, безжалостных ударов. Шарик хрустнул, распался на несколько кусков, которые граф старательно растер едва ли не в порошок подошвой башмака.
– Так, право же, будет лучше, – сказал он без выражения, выпрямляясь во весь рост. – Очень уж опасная игрушка.
Барон издал изумленный возглас, и все повернулись в ту сторону. Огромный глиняный истукан на глазах менял форму и очертания, он словно бы истаивал, рассыпаясь грудой серой пыли, растекавшейся во все стороны тяжелыми ручейками наподобие ртути. Прошло совсем немного времени, и он превратился в продолговатую груду, уже не имевшую ничего общего с подобием человеческой фигуры.
Пушкин усмехнулся через силу:
– Какое доказательство погибло…
– А разве мы собираемся что-то доказывать окружающим? – неимоверно уставшим голосом сказал граф. – У нас другие задачи: чтобы всего вот этого, – он небрежно указал на груду серой пыли, – стало как можно меньше… Я поздравляю вас, господа. Чудище исчезло, а мы все трое все еще живы.
– А это потому, что мы везучие, – ухмыльнулся барон.
Закат, как всегда случается, разделил мир пополам. По одну сторону протянулись над рекой длинные тени моста и статуй, касавшиеся стен старинных домов, – и эти дома, ярко освещенные совсем низко опустившимся солнцем, казались невероятно красивее, чище, романтичнее, чем в реальной жизни. По другую сторону, собственно, ничего и не имелось – та половина мира словно бы исчезла в пламени, превратилась в пустое пространство, сплошь заполненное резавшим глаза тускло-золотым сиянием.
Барон, нетерпеливо прохаживаясь на их всегдашнем месте встреч, под статуей рыцаря в доспехах, выдернул из жилетного кармана часы и щелкнул крышкой. Сказал уныло:
– Опаздывает. На добрых четверть часа.
– Будем надеяться, что это-то как раз и есть хорошая новость, – сказал Пушкин терпеливо. – Что-то ему удалось узнать…
– Вашими молитвами… – с сомнением пожав плечами, отозвался барон. – Знаете, Александр, что меня больше всего бесит? У нас постоянно, как песок сквозь пальцы, ускальзывают люди, тайны, разгадки. Совершенно некого взять за глотку, легонечко притиснуть к стене и рявкнуть: «Говори, собака!»
– Алоизиус, – сказал Пушкин. – Вы до сих пор имели дело исключительно с одиночками, верно? Оборотень в лесах глухой провинции, деревенский колдун, ведьма, притаившаяся под личиной мирной владелицы кондитерской в крохотном городишке…
– Ну да. А у вас что, было иначе?
– Да нет, все совершенно точно так же. Просто… У нас сейчас совершенно другой оборот дела, Алоизиус. Мы впервые столкнулись не с одиночками, а с тем самым тайным обществом, о котором прежде ходили лишь смутные упоминания. Нечто чертовски древнее и, надо полагать, хитроумное, сильное, изворотливое. К нему так просто не подберешься…
– Тьфу ты! Вы верите в тамплиеров?
– Я не знаю, кто они, – сказал Пушкин задумчиво. – Тамплиеры или нет. Но теперь уже совершенно ясно, что они существуют. И за пару дней успеха не добьешься…
– Да все я понимаю, – сказал барон сердито. – Умом. А вот чувства бунтуют. Душа просит немедленно учинить что-нибудь результативное – с погонями, ловлей виновника и вышибанием из него правды… Я же предлагал, чтобы отправили капитана Касселя, – он на трех языках может свободно изъясняться, книги читает каждый день, науками интересуется. Но полковник послал меня, сказал, что книг там все равно читать не придется… и ведь как в воду смотрел! Вы, кстати, тоже, не отрицайте, ни единой книжки не прочли.
– Ну, отчего же.
– Все равно, следовало бы ехать Касселю, он поднаторел в разгадывании головоломок сугубо умственным путем. А с меня взятки гладки – гусар он и есть гусар, мозгами шевелить не привык…
– Не переживайте, – сказал Пушкин. – Вчера вы нас спасли не раздумьями, а как раз шпагой.
– Скучно, черт побери! – совсем по-детски сказал барон. – И граф куда-то запропастился… – Он заложил руки за спину, задрал голову и уставился на рыцаря в полном вооружении, одной рукой опиравшегося на щит, а другой взметнувшего длинный меч. – Ишь, чванится… А это, случаем, не тамплиер? Доспехи-то старинные, как раз времен крестовых походов… В Праге с ее извечным чернокнижием станется тамплиера посреди города на мост водрузить…
– Это мифологический персонаж, – сказал Пушкин. – Рыцарь Брунсвик. Одолел в жестокой битве дракона, и король за это предложил ему, как и полагается в сказках, руку прекрасной принцессы. Только у Брунсвика уже была невеста, которую он любил, и он отказался. Тогда король велел бросить его в темницу. У рыцаря был некий волшебный меч, он разрубил оковы и вышел на свободу.
– А, ну это совсем другое дело, – сказал барон, поглядывая на каменного витязя с некоторым уважением. – Наш человек. Вот только что это за растяпа сидел там на троне, если закованному заключенному позволили иметь при себе меч? Откуда у него меч в темнице-то взялся? Что-то в этой истории концы с концами не сходятся…
– Действительно, – сказал Пушкин. – Мне как-то не приходило в голову… Меч в темнице – это, пожалуй, чересчур даже для патриархальных старинных времен… О, вот и граф!
Тарловски приближался к ним быстрой, решительной походкой человека, у которого впереди множество неотложных дел – и лицо у него было если не веселое, то, по крайней мере, напрочь лишенное грусти.
– Ну что же, господа, – сказал он, останавливаясь спиной к каменному рыцарю Брунсвику и улыбаясь во весь рот. – Это еще не победа, конечно, но все же мы сделали шаг вперед. Руджиери сбежал с прежней квартиры, но наши люди напали на след. И это не главное. У меня появилась великолепная догадка, которая подтвердилась после того, как в библиотеке…
Заметив некое шевеление над его головой, Пушкин поднял глаза… и обомлел на миг. Он понимал, что нужно крикнуть, предупредить, но не мог пошевелиться.
Каменный рыцарь Брунсвик высотой в полтора человеческих роста двигался – с нереальной быстротой, какой никак нельзя было ожидать от статуи из твердого камня, совершенно свободно, сноровисто, неудержимо. В закатных лучах мелькнул широкий клинок…
Острие меча на аршин показалось из груди графа Тарловски, дымясь кровью. На лице графа отразилось величайшее изумление и словно бы обида перед тем, с чем он ни за что не хотел смириться, – а в следующий миг лезвие исчезло, выдернутое изваянием, граф глянул беспомощно, бледнея на глазах, подогнулся в коленках и осел на булыжник Карлова моста.
Пушкин с бароном стояли, не в силах шевельнуться. Все продолжалось считанные секунды, статуя застыла в прежнем положении, как будто и не напала только что.
Изо рта графа поползла струйка крови. Только тогда, опомнившись, они опустились рядом с ним на камни. Рана зияла прямо против сердца, глаза тускнели, гасли.
– Тоскана, – внятно прошептал он, прилагая величайшее усилие. – Тоскана…
И его голова бессильно откинулась на тесаный камень.
– Вот они! Вот они! – раздался совсем рядом чей-то неприятный голос, исполненный злого торжества. – Скорее сюда, скорее! Пока не убежали, убийцы проклятые!
Они подняли головы. В нескольких шагах от них приплясывал на месте от нетерпения невысокий худенький человек, по виду не отличимый от небогатого горожанина. Его узкая физиономия таила в себе что-то определенно крысиное, гнусненькое, он тыкал пальцем в сторону Пушкина с бароном и орал, как резаный:
– Скорее, скорее! Убегают!
С другой стороны уже торопились трое полицейских в высоких киверах с петушиными перьями, придерживая тесаки. Лица у них были серьезные, озабоченные, исполненные охотничьего азарта, и перед ним уже кричал, запыхавшись:
– Именем императора…
…Господин судья, восседавший за массивным столом из темного дерева, словно доставленным сюда из замка сказочного великана, больше всего походил на филина – крючкообразный нос, круглые немигающие глаза, в которых невозможно было прочесть ничего, кроме холодной злости. Справа от стола, приняв почтительную позу, располагался полицейский комиссар, высокий, широколицый мужчина, напоминавший бульдога. Опираясь на толстую трость с массивным набалдашником в виде шара, он разглядывал Пушкина и барона, сидевших на тяжелой скамье без спинки, хотя и не зло, но с безусловным осуждением. По обеим сторонам скамьи стояли полицейские в мундирах и киверах, и еще четверо помещались за спинами сидящих. Пушкин постоянно слышал над ухом бдительное сопение, вмиг придвигавшееся при его малейшей попытке пошевелиться.
– Итак… – произнес судья сухим, лишенным всяких эмоций голосом. – Для начала следует назваться. С людьми, ведущими себя в нашем мирном городе подобным образом, я просто обязан свести самое короткое знакомство, хе-хе… и то же самое, могу вас заверить, думает в данный момент городской палач… Ваше имя?
Барон выпрямился на скамье и с достоинством ответил:
– Барон Алоизиус фон Шталенгессе унд цу Штральбах фон Кольбиц.
– Просто поразительно, как вы все на скамейке поместиться ухитрились, – произнес без тени улыбки судья.
Полицейский за спиной едва слышно хихикнул. Бросив в его сторону ледяной взгляд, судья продолжал:
– Род занятий?
– Лейтенант гусарского полка фон Циттена его величества короля прусского.
Совиные глаза обратились в сторону Пушкина:
– Ваше имя?
– Александр Сергеевич Пушкин.
– Род занятий?
– Поэт.
– Очень мило, – сказал судья. – Стишки пишете?
– Именно.
– А это, надо полагать, необходимые для творчества принадлежности? Без которых вас не посещает муза? – Судья, двумя пальцами держа за рукоятку, приподнял один из пистолетов Пушкина. – Я не большой знаток изящной словесности, но, по-моему, насколько подсказывает житейский опыт, эти предметы именуются пистолетами и к поэзии отношения не имеют. Зачем они вам?
Пушкин пожал плечами:
– Насколько мне известно, во владениях Австрийского дома Габсбургов не запрещено иметь при себе пистолеты…
– Ну, а все-таки?
– Мало ли что может случиться? Разбойники на дорогах…
– Молодой человек, вас это, возможно, и удивит, но в Праге на улицах не бывает разбойников. В старые времена действительно водились, но с тех пор много воды утекло…
– Случаются еще и дуэли…
– Ах, вот оно что! Вы сюда прибыли драться на дуэли?
– Нет…
– Между прочим, Уголовным уложением данной страны дуэли решительно запрещены… Подданным какой державы имеете честь состоять?
– Российской империи.
– Хотите меня уверить, что там дуэли разрешены?
– Нет…
– Уж не являются ли они и там уголовно преследуемым деянием?
– Являются, – кротко сказал Пушкин.
– По-моему, пора подвести некоторые итоги? Поэт с двумя пистолетами под сюртуком… что, думается мне, все же представляет собой весьма странное сочетание… Что вас привело в Прагу?
– Путешествую ради собственного удовольствия.
– А вы?
– Тоже, – сказал барон, глядя исподлобья. – Исключительно ради собственного удовольствия.
– А стихов, часом, не пишете?
Барон выпрямился на скамейке:
– Увы. Мои предки обладали массой разнообразнейших достоинств, но таланта стихотворцев за ними не замечено…
– Странно, – сказал судья без улыбки, поднял извлеченный из трости барона клинок и на ладонях приподнял горизонтально над столом, демонстрируя всем присутствующим. – Поскольку этот господин, поэт, вдохновения ради носит с собой пистолеты, я решил, что и вам эта шпага нужна для каких-либо упражнений в поэзии или драматургии…
За спиной вновь послышалось тихое фырканье полицейских.
– Тоже боитесь разбойников? – с мнимым участием, почти не скрывавшим откровенной издевки, поинтересовался судья.
– Мало ли что… – буркнул барон.
– Господин судья, – сказал Пушкин, стараясь изъясняться кратко, убедительно и по возможности спокойным тоном. – Документы, удостоверяющие нашу личность, находятся в отеле «У золотой русалки». Владелец, господин Фалькенгаузен, может должным образом нас рекомендовать…
– Всему свое время, – сказал судья. – И с документами вашими ознакомимся самым пристальным образом, и с господином Фалькенгаузеном непременно побеседуем. Собственно говоря, к вам, господин поэт, у меня пока что нет вопросов. Все вопросы в данный момент обращены к вашему спутнику, обладателю потрясающе длинной фамилии… она действительно ваша собственная? В последнее время развелась масса народа, непринужденно именующая себя не данным при крещении добрым именем родителей, а так, как им больше нравится…
– Тысяча чертей! – взревел барон. – Вы на что намекаете, крыса юридическая?
Он вскочил, но двое полицейских, навалившись ему на плечи, моментально вернули в прежнее положение – да так и остались стоять над ним, положив руки на плечи.
– Советовал бы вам воздержаться от оскорблений официальных лиц, особенно при исполнении ими своих служебных обязанностей, – прежним бесцветным голосом произнес судья. – Речь идет не о моих личных обидах, а о престиже государственного чиновника, каковой не должен терпеть ущерба со стороны лиц, подозреваемых в нешуточном преступлении…
– Это в каком еще? – осведомился барон сварливо.
Судья вкрадчиво пояснил:
– Есть веские основания подозревать, что полчаса назад на Карловом мосту именно вы самым беззастенчивым образом убили некоего человека, остающегося пока что неизвестным… Несчастный был поражен в сердце чем-то вроде длинного острого клинка… прекрасный образец коего по странному совпадению находился при вас в тот момент, когда появилась полиция. Кроме того, имеется добропорядочный, не внушающий ни малейших сомнений в своей искренности свидетель, своими глазами видевший, как вы пронзили беднягу шпагой…
– Вздор, – сказал барон резко.
– Господин Кранц, – повернулся судья к полицейскому комиссару. – Ваши люди доложили, что никаких третьих лиц, спасавшихся бегством, на месте трагедии не усмотрели?
– Именно так, господин судья, – почтительно ответил широколицый Кранц. – Бегущего на Карловом мосту было бы видно за полмили… Никого постороннего там не было. Только покойник и эти двое. Бедолага был убит едва ли не на глазах полицейских, кровь была еще свежа. Они – старые служаки, с немалым опытом, ошибиться не могли. Всякого навидались, не новички… По моему разумению, этот вот господин пытается перечить очевидным вещам. Не было там никого другого. Этакая шпага очень даже подходит в качестве несомненного орудия убийства…
– Я его не убивал! – вскричал барон.
– А кто же? – еще более вкрадчиво спросил судья. – Ваш спутник в приливе поэтического вдохновения?
– Нет, он тоже ни при чем…
– Кто же тогда пронзил шпагой этого несчастного? – Судья изобразил на лице живейший интерес и готовность выслушать любые объяснения. – Помилуй господи, мы здесь не беззаконие творим, а как раз собрались, чтобы разобраться в сем прискорбном инциденте со всем прилежанием и обстоятельностью… Если вы хотите указать на истинного убийцу, назвать его или хотя бы описать, если он вам незнаком, имеете к тому все возможности. Не смею вам препятствовать, наоборот, я весь внимание!
Он подался вперед, приложил ладонь к уху, чтобы лучше слышать. Комиссар откровенно ухмылялся.
Барон открыл было рот… но ничего не сказал. Пушкин прекрасно понимал его положение. Правда была слишком невероятна, а потом объявить ее вслух означало бы подвергнуться новым насмешкам, а то и попрекам в скудости фантазии.
Только теперь ему пришло в голову, что положение их, мягко говоря, весьма даже незавидное. После неожиданной смерти графа Тарловски в Праге попросту не было людей, посвященных в тайну их миссии. Люди эти остались в Вене, Берлине, Петербурге, и, чтобы просто снестись с ними, потребовались бы немалые усилия – все теперь зависело от судьи, он мог предоставить им такую возможность, a мог и не предоставить. Кто в здравом уме поверил бы истории про ожившего на миг рыцаря Брунсвика? Здешние сыщики, выполняя поручения графа, и представления не имели о подлинной сути дела. Чтобы объяснить историю с домом Гарраха и растерзанный вид троих выбравшихся из подвала людей, была придумана убедительная история про то, как они искали там, внизу, запрятанную некими преступниками добычу…
– Ну, так что же? – спросил судья после долгого молчания. – Только не говорите, что я – изверг и злодей, затыкающий вам рот. Я к вашим услугам, господин с длиннейшей фамилией! Если вы считаете, что убийство на Карловом мосту совершил кто-то другой – бога ради, назовите нам его, опишите, и Кранц тут же примется его ловить со всем свойственным ему рвением! Что же вы молчите? Быть может, вы, господин поэт, выручите вашего попавшего в затруднительное положение спутника? Быть может, именно вы видели настоящего убийцу? Не откажите в таком случае назвать его или хотя бы описать… Ах, и вы молчите… Странно, очень странно… Я вас умоляю, не смотрите на меня так страдальчески! Можно подумать, я затыкаю вам рот… Говорите же, душевно вас прошу!
Вновь воцарилось долгое тягостное молчание. Судья разглядывал обоих, изобразив на лице выжидательную улыбку.
– Ну что же, судари мои, – сказал он наконец с разочарованным вздохом. – Видит бог, я проявил массу самого дружеского участия и терпения, готов был предоставить вам все возможности себя обелить в том случае, если вас обвиняют облыжно. Вы же предпочитаете молчать. Придется пока что отправить вас в тюрьму…
Распахнулась дверь, ворвался человечек в вицмундире и, на цыпочках приблизившись к столу, согнувшись в три погибели, что-то почтительно зашептал на ухо судье. Тот слушал с непроницаемым лицом, потом небрежным жестом отослал чиновника и поднялся:
– Прошу прощения, господа. Я скоро вернусь, и мы завершим все формальности…
Он выбрался из-за массивного стола и вышел, не оглядываясь. Наступила неприятная тишина, потом Кранц сказал с наигранным дружелюбием:
– Лучше бы вам, господа хорошие, покаяться и придумать что-нибудь, смягчающее вашу печальную участь. Иначе господин судья может и осерчать. Город наш все буйства оставил в далеком прошлом, давно уже живем тихо и спокойно, буянов и вертопрахов не любим, а особенно не нравится властям и полиции, когда людей протыкают насквозь прямо на Карловом мосту. Пораскиньте мозгами…
Глядя на него с печальным вожделением, барон сказал мечтательно-зло:
– Попался бы ты мне в чистом поле, чтобы я ехал на своем Соколе, с саблей в руке… Я бы тебе устроил бег ополоумевшего зайца напрямик через поля…
Так же мечтательно глядя в потолок, Кранц поведал:
– Время уже позднее, и запоздавшим постояльцам в тюрьме кормежка не полагается, но завтра, этак к обеду, непременно пустой похлебки принесут, и при некотором везении там кусочек морковки отыщется…
– Ты бы эту морковку… – сказал барон, а далее в кратких, но чрезвычайно образных выражениях объяснил, как именно господину Кранцу следует поступать со всеми овощами, плавающими в тюремной похлебке.
Судя по лицу полицейского, ему эта идея не нравилась категорически. Побагровев и грозно сопя, он стал придумывать некий достойный ответ, но тут хлопнула дверь, и судья буквально ворвался в комнату.
С первого взгляда было ясно, что это уже совершенно другой человек. Его совиная физиономия не изменилась, не прибавилось ни участия, ни благородства – но за время отсутствия что-то, несомненно, произошло, полностью изменившее судью.
Кранц обрадованно сообщил:
– Господин судья, во время вашего отсутствия означенный элодей и убийца, вот этот самый, допустил оскорбительные высказывания в адрес…
Круто развернувшись на каблуках, судья остановился перед ним и брюзгливо сказал:
– В ваш персональный адрес, Кранц – олух царя небесного… Молчать! Я именно вас имею в виду! Наворотили тут… Какие злодеи? Какие убийцы? Произошло трагическое недоразумение, молодые люди были оклеветаны… Где ваш чертов свидетель?
– Э… По взятии письменного свидетельства отпущен домой…
– Найти! Послать полицию немедленно! Это не свидетель, а клеветник, понятно вам?
Кранц так и выпучил глаза – правда, то же самое сделали барон с Пушкиным, пораженные столь резкой переменой. Судья был на сей раз совершенно серьезен, и походило на то, что когти Фемиды все же с превеликой неохотой разжались…
– Что вы стоите, Кранц? – взвизгнул судья. – Достать мне этого вашего мнимого свидетеля хоть из-под земли! Марш! И вы тоже! – Он яростно воззрился на полицейских. – Нечего тут торчать, чтобы потом требовать сверхурочную оплату! Всем вон!
Полицейские, четко повернувшись через правое плечо, гуськом прошли к выходу – свойственным полиции всего мира тяжелым шагом. На их бравых усталых физиономиях не отразилось и тени удивления, сразу видно, эти молодцы были не из тех, кто ломает голову над загадками жизни. На лице Кранца, наоборот, виделась попытка осмыслить столь резкие перемены – но, подстегнутый яростным взглядом судьи, он переступил с ноги на ногу, тяжко вздохнул, без нужды поправил галстук, покрутил головой и покинул комнату.
– Возьмите ваши… вещи, господа, – сказал судья упавшим голосом, указывая на трость и пистолеты. – Прошу прощения за ошибку… никто не гарантирован, как говорится… все хорошо, что хорошо кончается, не держите зла… – Он повернулся к ним и закончил сварливо: – А все же, если кому-то угодно интересоваться моим мнением, всякими такими… приключениями постарайтесь в другой раз заниматься в других местах. У нас и в самом деле давным-давно спокойный, сонный, бюргерский город… Все эти ваши… – то ли не найдя подходящего слова, то ли просто не желая продолжать, он махнул рукой. – Как будто и без того нет хлопот… Идите, молодые люди. Ваш друг ждет вас в коридоре.
Они не заставили просить себя дважды – не было никакого желания прощаться с судьей долго и прочувствованно. Фигура неизвестного друга – каковых у них после смерти барона в Праге вроде бы не имелось – вызывала кучу вопросов, но оставаться здесь далее не хотелось. Они вышли, не на шутку опасаясь, что это очередная издевательская каверза, и судья со злобным хохотом вновь покличет полицейских, а потому ускоряя шаг.
В коридоре, скудно освещенном парочкой ламп, стоял совершенно незнакомый человек средних лет, чье узкое аскетическое лицо напомнило Пушкину литографический оттиск какого-то итальянского портрета времен великого Бенвенуто, изображавшего кондотьера в доспехах.
– Пойдемте, господа, – сказал он деловито. – Моя карета у входа.
Они переглянулись. Не было никакого желания отправляться в ночь с незнакомцем, в неизвестной карете. То, что им вернули оружие, еще не меняло дела – сплошь и рядом им приходилось драться с созданиями, не боявшимися ни шпаг, ни пистолетных пуль…
Их минутное колебание от незнакомца не ускользнуло. Он усмехнулся:
– Полноте, господа. От меня вам не следует ждать подвоха. Не так давно мы уже встречались – ночью, когда вы возвращались от некоего обитающего за городом любителя магических практик. Будь у меня желание причинить вам зло, к тому, согласитесь, были все возможности…
– Черт меня побери со всеми потрохами! – воскликнул барон, присматриваясь к незнакомцу. – То-то мне голосок этот смутно знаком! Не видеть жалованья за три года, если не вы, любезный, велели нам тогда, на дороге, стоять смирно, потому что у вас, мол, достаточно пистолетов…
– Произошла ошибка, – не моргнув глазом, ответил незнакомец. – Вас перепутали с… с совершенно другими людьми. По крайней мере, вам ведь не причинили никакого вреда? Пойдемте. Это в ваших же интересах.
Вновь переглянувшись и пожав плечами, они все же вышли следом за неожиданным избавителем в ночную прохладу. У крыльца стояла запряженная парой карета, незнакомец распахнул дверцу, пропустил их и залез следом. Кучер тронул лошадей, не дожидаясь распоряжений.
– Куда мы едем? – подозрительно осведомился барон.
– В вашу гостиницу, конечно. Вы соберете багаж и нынче же утром сядете в берлинскую почтовую карету. В берлинскую, подчеркиваю. Вам совершенно нечего больше делать в Вене… и уж тем более в Праге. Все и так закончилось достаточно печально, не стоит добавлять лишних трупов.
– Мы вам благодарны за участие, сударь, – сказал Пушкин. – Ведь это вы, несомненно, нас выручили? Но мы, простите великодушно, не из собственного удовольствия путешествуем и не по собственной прихоти очертя голову лезем в опасные неприятности. Мы состоим на службе…
– Мне прекрасно известно, где вы оба состоите на службе, – отрезал незнакомец. – И тем не менее…
– Но послушайте!
– Нет уж, это вы послушайте, господа… – сказал незнакомец резко. – Тем, во что вы так легкомысленно ввязались, должны заниматься совсем другие учреждения. Гораздо более опытные и, я бы выразился, несравненно более сочетающиеся с сутью проблемы. Учреждения, насчитывающие от роду несколько сотен лет и, смею вас заверить, накопившие немалый опыт в борьбе…
– Ах, во-от оно что… – строптиво произнес барон. – Ну да, долетало до меня, что святая инквизиция вовсе не померла естественной смертью, а поменявши шкуру на змеиный манер, продолжает существовать в глубокой тайне… Как вас именовать, а? Падре какой-нибудь?
– Падре Луис, – сказал незнакомец все так же холодно. – Вы вправе забавляться любыми догадками, я все равно не буду отвечать на прямые вопросы…
– А все и так понятно, – сказал барон. – Так какого ж черта вы нам советуете уехать? Одно дело делаем…
В полумраке нельзя было разглядеть лица падре Луиса, но в его голосе звучала ледяная ирония:
– Сколько самонадеянности, милейший барон… Право же, не стоит и сравнивать. Ваши так называемые серые кабинеты, тайные департаменты и прочие особые экспедиции, простите за прямоту, не более чем детские забавы…. Горсточка людей, приступившая к работе всего-то двадцать с лишним лет назад – без серьезных знаний, без изучения многовекового опыта предшественников, без системы. Французы это называют дилетантизмом – доводилось слышать такое словечко? Вы хватаетесь за все сразу, не в силах отделить главное от второстепенного, гоняетесь за жалкими оборотнями, доживающими век в глухих местечках, преследуете убогих ведьмаков, всего-то и умеющих, что наслать град и створаживать молоко… В глубь вы не копаете, потому что и представления не имеете, где и на какой глубине искать корни…
– Ага, – сказал барон строптиво. – Что ж вы за столько-то сотен лет, такие умные и могучие, корешки-то не выкорчевали? А теперь изображаете из себя…
– Я же объясняю, вы попросту не понимаете всей сложности и грандиозности задачи…
– Вот и давайте вместе стараться.
– Вместе? С кем? – Падре Луис, судя по голосу, искренне улыбался. – Простите, господа, но чем вы можете быть нам полезны? Я уважаю вашу целеустремленность и отвагу, но ими одними делу не поможешь. Возьмите недавние события. Вы, собственно, ничего не добились, не продвинулись ни на шаг вперед, зато потеряли одного из своих, мало того, были искусно ввергнуты в серьезные неприятности, из которых освободились только благодаря мне. Вы храбрые и порядочные молодые люди, я не мог оставить вас в столь печальном положении… но я не могу постоянно следовать за вами, как нянька за ребенком. У меня есть свои заботы и свои дела. К тому же я уезжаю не сегодня-завтра. И, оставшись без поддержки, вы очень быстро угодите в очередные неприятности… дай бог, чтобы ограничилось неприятностями. Вам, собственно, здесь нечего делать после смерти графа. Без него никто не станет вас слушать, никто попросту не посвящен… Так что вам следует немедленно вернуться… и не в Вену, а в свои столицы. Примите это как совет искреннего друга. Оставьте детские забавы…
– Но послушайте…
– Мы, кажется, приехали? – спросил падре Луис, отодвинув занавеску и выглянув в окошко. – Ну да, вот и ваша гостиница… Никаких дискуссий, господа. Не тот случай. Вы ввязались в историю, которая вам безусловно не по зубам – и потеряли одного человека. Если не проявите здравомыслие и не уйметесь, рискуете и вашими головами. Так что категорически советую уехать завтра же утром. Больше я вам ничем помочь не смогу. – Он распахнул дверцу кареты. – Всего наилучшего, и да хранит вас Бог…
Они вышли и, не оглядываясь, побрели к входной двери. Сзади простучали колеса отъезжавшей кареты. Полная луна стояла над высокими крышами, ночь была тихая и теплая.
– Бьюсь об заклад, в буфете у нашего гостеприимного хозяина наверняка найдется бутылочка, – сказал барон тихим, потерянным голосом. – Пойдемте?
В гостиной, как и давеча, никого не было. Шесть свечей в двух канделябрах на каминной доске догорели до половины. Барон застучал высокими дверцами буфета, обрадованно крякнул, извлек бутылку и два стакана. Наполнив их, они уселись у потухшего камина и, не глядя друг на друга, отпили немного. Вино не радовало и не приносило утешения, хотя его никак нельзя было назвать скверным.
– Так и будем молчать? – спросил барон сварливо.
– У вас есть предложения, Алоизиус? – спросил Пушкин угрюмо.
– Найдутся, – сказал барон многозначительно. – Не знаю, что вы теперь думаете, но что до меня – клянусь честью прусского королевского гусара, я в Берлин не вернусь. Прикажете отступать, как побитая собака, когда я жив-здоров, не ранен и полон сил?! Да я их буду гнать, как собака – хорька! Черт меня побери, граф был главный боевой товарищ, и я не имею права все бросать на полпути. Вена о нас ничегошеньки не знает? Ну и ладно! Буду действовать на свой страх и риск…
– Мы будем действовать на свой страх и риск, – сказал Пушкин. – Или вы полагали, что я вас оставлю? Нет уж, дело зашло слишком далеко, и это вопрос чести…
– Замечательно! – рявкнул барон, осушив свой стакан. – В конце-то концов, этот высокомерный падре нам не начальник. Мы сами себе начальники. А итальянец… ну, в конце концов, итальянец – не иголка в стоге сена. Отыщем, и никуда не денется. Если он еще жив. А если жив, он у меня скоро пожалеет, что не озаботился вовремя помереть, прохвост чертов…
Деловитая суета на обширном дворе почтовой конторы как нельзя более благоприятствовала тому, чтобы находиться здесь сколько угодно, смотреть во все глаза, подходить к каждой карете, довольно беззастенчиво рассматривать людей и прислушиваться к разговорам. Место было такое, что никого не удивляли посторонние – никто никого, разумеется, не знал, с равным успехом можно прикидываться и уезжающими, и встречающими, и просто праздными зеваками, стремящимися бездарно убить время. Правда, парочка слуг начинала уже к ним приглядываться, узнавая, – как-никак, они болтались тут третий день – но одеты барон с Пушкиным были безукоризненно, вели себя с непринужденностью скучающих господ, привыкших бродить, где только заблагорассудится, а также не производили никаких действий, которые бдительные почтари могли бы расценить как покушение на чужой багаж или карманы пассажиров. Поэтому слуги – занятые к тому же своими прямыми обязанностями – еще не созрели для вопросов…
– Смотрите-ка, – тихонько сказал барон, чувствительно толкая Пушкина под ребро. – Вам не кажется…
Пушкин всмотрелся. С нешуточной надеждой ответил:
– По крайней мере, нашим рассуждениям это вполне отвечает…
Отвернувшись, они краешком глаза наблюдали за степенно приближавшимся пожилым, представительным господином, бритым, как актер, с белоснежной шевелюрой, одетого довольно старомодно, в темном фраке времен сражения под Ватерлоо. Опираясь на толстую трость, какую обычно носили старики, уже не вполне полагавшиеся на свои ноги, пожилой господин тем не менее передвигался так, что в его походке усматривалось некоторое несоответствие с общим обликом…
– А? – многозначительно подмигивая, спросил барон.
– По-моему, дождались, – сказал Пушкин, чувствуя бодрящий подъем.
– Тогда…
– Думаю, самая пора, – кивнул Пушкин.
Непринужденно отойдя на три шага, барон задел тростью торчавшего у ворот мальчишку и что-то ему тихо сказал. Сорванец – истинное дитя улицы – важно кивнул и, засунув руки в карманы потрепанных плисовых панталон, направился в сторону предместья. Уже миновав пожилого господина, он вдруг подпрыгнул и завопил:
– Руджиери! Руджиери!
И, насвистывая, побрел дальше. Никто не обратил внимания на выкрик уличного мальчишки, оставшийся к тому же совершенно непонятным для всех, кто находился поблизости – вот только пожилой господин явственно вздрогнул, сделал такое движение, словно собирался оглянуться, но в последний миг удержался усилием воли. И пошел дальше, уже гораздо быстрее, не касаясь тростью земли.
Никаких сомнений более не оставалось. Они с двух сторон двинулись к достигшему распахнутых ворот господину. Пушкин, раскинув руки, весело и беззаботно закричал по-французски:
– Милейший дядюшка Себастьян, наконец-то! Мы уже измучились ожиданиями!
И заключил невольно шарахнувшегося итальянца в крепкие объятия. Теперь он видел, что это действительно был доподлинный Руджиери, хотя и плохо узнаваемый без бороды, сбритой совсем недавно – четко выделялась белая кожа на щеках и подбородке.
С другой стороны подскочил барон, самым задушевным образом обхватил итальянца и, приблизив лицо, сердитым шепотом сообщил:
– Если ты, рожа продувная, бежать припустишь или начнешь орать, я тебя, клянусь полковым знаменем, насквозь проткну, и будешь, как заяц на вертеле…
– Ну что же вы так, барон, – сказал Пушкин весело, не размыкая объятий. – Попробуем предоставить мессиру Руджиери шанс на спасение… Дражайший синьор, быть может, вы захотите позвать на помощь, а то и крикнуть полицию? Смею заверить, мы не будем вам препятствовать. Вон как раз прохаживается страж закона, ради устрашения преступников напустивший на себя бравый и угрожающий вид… Не желаете позвать?
Кукольник таращился на него, как на привидение, не проявляя никаких намерений устроить шум.
– Я думал, вас уже давно… – прошептал он так тихо, что они едва расслышали.
– Отправили на тот свет? – догадливо подхватил Пушкин. – Или устроили какую-нибудь гнусность? Должен вас разочаровать, синьор, мы с моим другом в огне не горим, в воде не тонем… Ну, что же? Будете звать полицию? Или предпочтете промолчать? Что-то мне подсказывает, что в кармане у вас лежит паспорт на какое-то другое имя, вовсе не то, которое дали вам при крещении родители. А ведь в Праге найдутся люди, которые вас превосходно помнят именно как синьора Руджиери… Так что от скандала, подозреваю, плохо придется в первую очередь вам…
Барон ласково спросил:
– Что ж ты молчишь, сволочь? По роже захотел?
Пушкин, дружески приобняв итальянца, решительно увлек его в сторону от почтовой конторы, к липовой аллее, безлюдной и тихой. Все это время он громко тараторил:
– Мне вам столько нужно рассказать, дядюшка Себастьян! Тетя Эванджелина, должен вас обрадовать, наконец-то излечилась от ипохондрии, а наш маленький Шарль…
Бросив быстрый взгляд через плечо, он убедился, что похищение прошло абсолютно незамеченным – у всех, кто находился во дворе, хватало своих забот, одни мысленно были уже в пути, другие с превеликим облегчением разминали ноги после долгого пребывания в почтовой карете, у прислуги были свои дела…
Руджиери дернулся, тщетно пытаясь вырваться:
– Мой дилижанс сейчас отправляется…
– Я знаю, – сказал Пушкин. – Дилижанс, направляющийся в Тоскану? Ну вот, видите, мы угадали правильно – что вы в конце концов решите искать спасения от жизненных сложностей на родине…
– Как вы меня нашли?
– Мозгами шевелить умеем! – гордо сказал барон.
– Мы двигались, как говорится, от противного, – сказал Пушкин охотно. – Ясно было, что вы постараетесь изменить внешность так, чтобы она являла полную противоположность обычной. Бородач с волосами цвета воронова крыла – значит, высматривать следовало седого старика с бритым подбородком. Прежде вы любили крикливые жилеты и одежду ярких, светлых тонов – следовательно, нарядитесь в темное. И так далее… Каюсь, мы несколько раз ошибались… но терпение оказалось вознаграждено. Ваш дилижанс уйдет без вас.
– Шутки кончились, – сказал барон воинственно, оттесняя пленника за толстое дерево, где их никто не мог увидеть со двора и с проезжей дороги. – Проколю, как собаку, без всяких колебаний…
– Граф Тарловски убит, – сказал Пушкин. – Так что не советую особенно полагаться на наше милосердие…
– Граф?! Господа, клянусь Пресвятой Девой, я не имею к этому никакого отношения! Я сам от них прячусь четвертый день… Они со мной расправятся без колебаний…
– Вот совпадение, мы тоже, – сказал барон. – Если будешь вилять и снова изображать идиота…
– Шутки кончились, – кивнул Пушкин. – Слишком далеко зашло дело. И выход у вас, любезный, только один – быть предельно откровенным.
– Господа, господа! Мне нужно как можно быстрее покинуть Прагу. Они меня убьют…
– Интересно, за что? – спросил барон. – Уж не за то ли, что ты, проходимец, не смог кого-то убить с помощью чертовых птичек? Которых я порубил в мелкую щепу?
– Вы и это знаете?
– Говорю тебе, мозгами шевелить умеем!
– Верно, – горестно вздохнул Руджиери. – Я взял деньги вперед… Никакие оправдания и ссылки на непреодолимые обстоятельства не помогли бы… А с другой стороны, мне нужно было скрыться и от… – Он замолчал, боязливо оглядываясь.
– От вашего приятеля с черными кудрями и меланхоличным лицом, которого мы видели возле вашего дома? – спросил Пушкин. – Кто это?
– Это не человек… – сдавленным шепотом произнес Руджиери. – То есть… Это что-то другое… человек, но в то же время и не человек вовсе…
– Да кто он такой, прах тебя побери? – прикрикнул барон. – Черт? Колдун? Упырь проклятый?
– Вы не поймете… я и сам не до конца понимаю… Страшное существо… Господи ты боже мой! – вырвалось у него со стоном. – Клянусь чем угодно: я и не собирался связываться со всей этой нечистью, влезать в ее дела, становиться им кумом… Я ведь немногого хотел…
– Я понимаю, – кивнул Пушкин. – Всего-навсего провернуть несколько дел, использовав оживающих кукол… или статуи… сколотить некоторое состояньице и зажить на покое барином?
– Ну, примерно… Поймите вы, никакой я не колдун и не черный маг, я хожу в церковь и не собираюсь умирать без исповеди и отпущения грехов… Просто-напросто в семье сохранились кое-какие фамильные секреты, и не более того…
– От того знаменитого Руджиери, что был вашим предком?
– Ну да, ну да… Я, собственно, и не умею ничего другого, кроме как оживлять на время… ну, вы знаете…
– Как это делается? – спросил Пушкин. – Есть какие-то заклинания?
– Не думайте, что все так просто, – сказал кукольник, к которому на миг вернулась прежняя спесь. – Пробормотать пару фраз, не сбившись – и готово дело. Ничего подобного. Есть, конечно, и слова… так бы я это назвал, потому что «заклинания» – это уже отдает чернокнижием и прочими неприемлемыми для доброго христианина вещами. Но, кроме слов, есть еще кое-какие секреты, нужно учитывать и положение звезд, и фазы Луны, и кое-что другое… Это – сложное искусство, передававшееся из поколения в поколение, и не думайте, что за несколько минут вы сможете вырвать у меня секрет и овладеть мастерством…
– Помилуй бог, мы и не стремимся, – сказал Пушкин с легкой брезгливостью. – Нас просто интересуют подробности… Значит, до некоего момента вы с Ключаревым благоденствовали? Находили нетерпеливых наследников, тех, кто желал от кого-то избавиться… А потом?
– Мы собирались отправиться…
– Куда? Я вас спрашиваю, куда?
– Во Флоренцию…
Чувствуя прилив охотничьего азарта, Пушкин спросил, не давая собеседнику передышки:
– Потому что банк, где хранятся рукописи, за которыми направлялся Ключарев – во Флоренции?
– Все-то вы знаете…
– Как он именуется?
– Э нет, господа, – решительно возразил Руджиери. – Так дело не пойдет. Сдается мне, разговор достиг того места, где следует поторговаться и обсудить гарантии…
– Ах ты скотина! – с некоторым восхищением воскликнул барон. – Он еще торгуется, в его-то положении!
– Положение ваше и в самом деле незавидное, синьор, – сказал Пушкин. – С одной стороны, за вами идут по пятам некие весьма неприглядные то ли люди, то ли существа, которых к ночи поминать не следует. С другой – мы настроены решительно…
– Вот я и пытаюсь проскользнуть меж двух огней – огрызнулся итальянец. – Будете меня за это осуждать? По-моему, вполне уместное в моем положении намерение. Честью клянусь, господа, графа я не убивал и не имею к его смерти никакого отношения. Я всего-навсего хочу бежать подальше от сложностей… – Он выглянул из-за дерева и печально покривил губы. – Ну вот, дилижанс отправился в Тоскану. Багажа не жаль, там не было ничего особенно ценного, но это было спасение…
– Ну вот, кое-что начинает проясняться, – усмехнулся Пушкин. – Хотите сказать, название банка вы сообщите только во Флоренции?
– Именно. Помогите мне туда все же попасть – и разойдемся полюбовно. – Он покосился на барона, с воинственным видом сжимавшего рукоять трости. – Синьор, если вы меня убьете, вы не узнаете ничего. А пыткам вы меня вряд ли подвергнете – хотя бы просто потому, что для этого нужно соответствующее укромное местечко… Оно у вас имеется?
– Наглец… – протянул барон.
– Простите, – с достоинством сказал Руджиери. – Всего-навсего загнанный в угол человек, пытающийся использовать свой последний шанс. Вы бы на моем месте не поставили все на карту?
– Он прав, Алоизиус, – хладнокровно сказал Пушкин. – Он все великолепно рассчитал… Значит, они вас в Праге посетили?
– Да.
– И что же они хотели? Получить ваш секрет?
– Да зачем им мой секрет! – в сердцах сказал Руджиери. – Они и сами владеют чем-то похожим… Им позарез нужны были те бумаги, за которыми собрался Ключарев. На меня насели, требуя, чтобы я от него добился ключа… Он не отдавал, конечно, и я его прекрасно понимаю: они бы его хладнокровнейшим образом уничтожили… или, что еще хуже, взяли бы к себе…
– Да кто они, прах побери, такие? – спросил барон.
– Кто бы они ни были, от них следует держаться подальше, – сказал Руджиери. – Уж можете мне поверить… Боже мой, как прекрасно все складывалось, пока не появились эти твари: жизнь была безоблачной и спокойной, фамильные секреты имели мало общего с черной магией, можно сказать, покой и благоденствие…
– И несколько убийств, – резко бросил Пушкин.
– Синьоры, так уж эта жизнь устроена, что всякий устраивается, как сумеет…
– Дал бы я тебе… – в бессильной ярости сказал барон.
– Между прочим, вам тоже следовало бы побыстрее из этого города убраться, – сказал Руджиери довольно деловито. – Они о вас прекрасно осведомлены, и вы их весьма раздражаете…
– Ну, вам-то лучше знать, – сказал Пушкин. – Это ведь вы послали к нам ваших птичек? Ночью, под Прагой?
Руджиери, не выказывая особого раскаяния, развел руками:
– Ну что мне оставалось делать, синьоры? Тысячу раз простите, но я оказался в положении, когда от меня уже ничего не зависело. Мне приказали, и я исполнил… Рад видеть вас живыми и невредимыми, кстати… – Он повернулся к барону. – Пожалуй, я на вас и не сержусь за моих птичек, я понимаю, что вы рассердились…
– Еще немного – и от умиления заплачу, – мрачно сказал барон. – Александр, можно вас на два слова? А ты, прохвост, стой как вкопанный и не вздумай бежать, тогда уж тебе точно конец придет…
Подхватив Пушкина под руку, он отвел его на пару шагов и жарко зашептал:
– У нас не будет другого шанса! Едем во Флоренцию! Далековато, правда, и по-итальянски ни словечка не знаю… А вы?
– Я тоже, – сказал Пушкин. – Ничего, как-нибудь объяснимся на французском… У меня есть векселя, подлежащие оплате любому предъявителю, можно нынче же переделать их на флорентийский банк…
– У меня тоже. Правда, во Флоренции не найдется наших…
– Вот тут я в лучшем положении, – усмехнулся Пушкин. – В канцелярии нашего посланника при тосканском дворе имеется некий офицер…
– Тем лучше. – Барон смотрел упрямо и дерзко. – В конце концов, мы никаким самовольством не занимаемся, мы скрупулезно выполняем приказ. Нам было поручено догнать Ключарева… но если выяснилось, что у него имеются во Флоренции чертовски важные бумаги, следует выхватить их из-под носа у этих… Этого сукина кота, – он покосился на итальянца, торчавшего на прежнем месте, – придется, увы, пока что помиловать…
– Вот именно. И заботиться о нем до поры до времени, как об отце родном. Что поделать, есть вещи важнее…
– Значит, решено?
– Решено.
– Вот вам моя рука! – воскликнул барон. – Вдвоем мы и в преисподней не пропадем…
Они вернулись к дереву, и Пушкин сказал без особого дружелюбия:
– Вам пока что везет, Руджиери. Мы посовещались и решили принять ваше предложение. Мы все вместе отправляемся во Флоренцию. В пути мы вас бережем и охраняем… а там, на месте, вы нам выдаете название банка. Только предупреждаю: обмана я вам не прощу. Во Флоренции есть наши люди, это не пустая угроза…
– Если что, я всю эту Флоренцию переверну вверх дном, – сказал барон решительно. – И не будет у меня на всю оставшуюся жизнь другой цели, кроме как найти тебя, мошенник, и содрать с тебя шкуру не в переносном, а в самом прямом смысле. Слово прусского гусара. Чем угодно клянусь. Ты понял, прохиндей проклятый?
Пушкин добавил, холодно чеканя слова:
– Я не столь решительно настроен, как мой друг, и кожу с вас драть не намерен – исключительно оттого, что никогда не занимался этой процедурой, а там наверняка есть свои тонкости мастерства, которыми в два счета не овладеешь… Я поступлю проще. Если попытаетесь нас обмануть, наш посланник в Тоскане будет добиваться вашей поимки и ареста как простого вора: я с честнейшим видом буду уверять, что вы у меня мошенническим образом выманили огромный фамильный алмаз… Флоренция, конечно, ваша родина, но вряд ли тамошняя полиция, доведись ей выбирать меж свидетельством нашего посланника и вашими объяснениями, поверит именно вам. Вы, как у нас говорится, отрезанный ломоть. Давненько на родине не бывали, болтались в чужих краях, растеряли все связи и знакомства, да и положение занимаете не особенно завидное… И потом, может вновь всплыть петербургская история… даже две. Уж Петербург придумает, в чем вас обвинить так, чтобы это выглядело убедительно.
– А Берлин ни за что не отстанет, – пообещал барон. – Сочиним отличную историйку про то, как ты, паршивец, в Гогенау зарезал ради столового серебра почтенную семидесятилетнюю трактирщицу да еще и надругался над ней предварительно… Это ты, проходимец, сам по себе, а у нас с моим другом за спиной – державы…
– Не стращайте, я вас умоляю, – поморщился итальянец. – Я и не собираюсь вас обманывать. Мне эти чертовы бумаги совершенно не нужны. У меня одно желание: прожить остаток дней спокойно, чтобы днем не барабанила в дверь полиция, а ночью… – он передернулся, – а ночью чтоб не маячили за окном и не лезли в комнаты эти проклятые создания… Давайте поспешим, господа. Я слышал, вечером еще один дилижанс уходит в Тоскану. Если на наш след нападут… вы знаете кто, никому не поздоровится. Сейчас, правда, светлый день, но кто их знает, я уже каждого куста боюсь, как та ворона из вашей русской пословицы…