Часть вторая Очарование древних камней

Глава первая В вихре интересных знакомств

Атмосфера вокруг царила самая благолепная, исполненная покоя и полного отсутствия житейской суеты. Барон возлежал на широком диване, попыхивая трубкой и время от времени протягивая руку к изящному столику, на котором помещалась бутылка вина и стакан. У противоположной стены точно в такой же позе размещался Пушкин, снабженный теми же атрибутами приятного ничегонеделанья.

Приятели отводили душу. Путешествие на почтовом дилижансе из Праги через добрую половину итальянских земель утомило и вымотало до предела. Размышляя над ним, Пушкин не раз уже думал, что барону пришлось гораздо легче: Алоизиус с его простыми, житейскими взглядами, не обремененными романтическими иллюзиями касательно древней страны, куда им предстояло добраться, соответственно, и не чувствовал разочарования. Ему самому пришлось гораздо труднее. Италия, родина великих живописцев, скульпторов, поэтов, мыслителей, земля страстей, интриг, любовных похождений и войн прежде представлялась неким обетованным краем, не знающим грубой житейской прозы, воспарявшим над суетой, неудобствами и неустройством.

Действительность, как и следовало ожидать, оказалась напрочь лишенной иллюзий и романтики. Порой попадались и прекрасные места, где мирно рос виноград, благоухали лавровые деревья, живописные ребятишки, словно сошедшие с полотен мастеров Возрождения, пасли стада свиней, а оливковые рощи выглядели умиротворенным преддверием рая.

Однако попадалось и совершенно другое – унылые болота вокруг Феррары, туманные равнины за Эвганейскими горами, где царила малярийная лихорадка, раскисшие от постоянной сырости берега реки По, мириады мух и комаров, немилосердно кусавших и людей, и почтовых лошадей – так что было не до красот природы даже там, где они ласкали взор. Толпы назойливых нищих, в большинстве своем калек, сгрудившихся у ворот гостиниц и постоялых дворов, чуть ли не лезших к путешественникам в карманы, преследовавших неумолчным хором причитания и просьбой о милостыне; сами эти гостиницы ужасного облика, где яйца большей частью оказывались несвежими, оливковое масло (которым тут сдабривали абсолютно все) – прогорклым, мясо – жестким, а вино больше напоминало тот ядовитый напиток, который по приговору суда должен был выпить великий философ Сократ.

Одним словом, путешествие выдалось столь утомительным и лишенным даже тени удобств, чего ни возьми, что барон не раз, совершенно серьезно, вслух выражал желание, чтобы на почтовый дилижанс напали наконец местные разбойники, схватка с которыми станет великолепной возможностью сорвать на ком-нибудь дурное настроение. Однако пресловутые итальянские разбойники, судя по россказням во множестве кишевшие на больших дорогах, такое впечатление, неким неведомым образом узнали заранее о стремлении барона вдоволь позвенеть клинком и пострелять из пистолетов – а потому за все время пути так и не побеспокоили. Барон громогласно высказывал убеждение, что они попросту сменили ремесло на более прибыльное, понастроили этих убогих придорожных гостиниц и дерут втридорога с путешествующих за неописуемые яства и прокисшее вино, пользуясь своим положением единственного источника провизии на многие мили вокруг. Временами Пушкин начинал верить, что так в действительности и обстоит…

Прибыв во Флоренцию, они ощутили себя счастливцами, вернувшимися из тех тяжелых и опасных экспедиций в загадочные недра Африки, к истокам Нила, на которые сейчас такая мода. Барон, впрочем, со свойственным ему прямодушием именовал это иначе: «Будто из преисподней вырвались в двух шагах от сковородки…»

Во Флоренции все изменилось самым волшебным образом. Поначалу, во время первой прогулки, их не на шутку изумил местный обычай непринужденно справлять малую нужду прямо на улице, не особенно и выбирая укромные местечки – так поступали даже вполне почтенные на вид пожилые синьоры, а дамы притворялись, будто вовсе и не замечают ничего. Барон долго крутил головой, вслух прикидывая все напасти, обрушившиеся бы на прохожего, вздумавшего вести себя подобным образом в любом прусском городке – да и Пушкин считал, что это уж чересчур даже для непритязательных российских нравов. Однако в чужой монастырь со своим уставом не ходят, понемногу они не то чтобы привыкли, а сами начали равнодушно проходить мимо обычного на улице зрелища.

Они сняли апартамент в гостинице с окнами на набережную реки Арно – как не без гордости сообщил любезный хозяин, именно там некогда изволил обитать знаменитый покоритель женщин Казанова, и во Флоренции не изменявший своим привычкам. Сначала оба приятеля приняли это сообщение за чистейшей воды исторический анекдот, рассказанный без всякой задней мысли, – но тут же выяснилось, что столь нехитрым намеком хозяин попросту перекидывал мостик к теме, которую принялся развивать более подробно: без особых недомолвок предлагая «молодым синьорам» общество невероятно красивых и обученных самому галантному обращению дам (а также, если вкусы приезжих простираются в иную область, то – галантных, воспитанных и приятных юнцов).

После того, как хозяин был отправлен восвояси, настал черед вереницы других просителей: разбитных молодцов самого продувного вида, приходивших наниматься в лакеи, господ, промышлявших сдачей внаем карет, распространителей мест в оперных ложах, просивших маленького вспомоществования потомков знатнейших итальянских родов, ввергнутых волей судьбы в вульгарную нищету, и даже изобретателей вечного двигателя и философского камня, просивших субсидии на успешное завершение работ, находившихся якобы в той стадии, когда лишь крохотный шажок оставался до ошеломительного триумфа, сулившего несказанную прибыль как самому хозяину секрета, так и тому предусмотрительному приезжему, что вложит деньги в беспроигрышное предприятие.

Именно эти последние, потрясавшие мудреными чертежами и цитировавшие по памяти оказавшиеся в их распоряжении достовернейшие труды алхимиков древности, и привели барона в конце концов в нешуточную ярость. Он кликнул хозяина, продемонстрировал свой арсенал и пригрозил, что начнет отрубать уши и стрелять без промаха – сначала по просителям, а там и самому хозяину покажет, на что способны выведенные из равновесия прусские королевские гусары. Только после этого хозяин, не на шутку встревоженный перспективой потерять клиентов, предпринял какие-то меры, после чего надоедливые просители все до одного куда-то пропали.

– В итальянской жизни, готов признать великодушно, есть и неплохие стороны, – сказал барон, печально разглядывая опустевшую бутылку. – И вот что мне пришло в голову, дорогой Александр… Вам не кажется, что упоминания хозяина про юных дам исполнены некоторого резона?

– Согласен, барон, – сказал Пушкин, в свою очередь приканчивая бутылку. – Однако…

Он задумчиво посмотрел на дверь в соседнюю комнату, за которой все еще спал сном праведника синьор Руджиери, не меньше их изнуренный путешествием и объявивший, что он прежде всего намерен как следует отдохнуть, а потом уж заниматься банкирскими конторами.

– Да, я понимаю, – сказал барон. – Вот только… обратили внимание? Этот сукин кот давненько не был на родине, а потому не кажется человеком, способным смаху отыскать надежное убежище и сбежать от нас в первый же день… Он сам держится чуть неуверенно.

– Береженого Бог бережет… – задумчиво сказал Пушкин.

Он встал и, осторожно приоткрыв дверь в соседнюю комнату, заглянул туда. Руджиери безмятежно похрапывал, лежа лицом к потолку, и, наблюдая за ним, Пушкин в конце концов уверился, что это не было притворством. Поплотнее прикрыв дверь, он присел на диван рядом с бароном и негромко спросил:

– Алоизиус, как по-вашему, кто стоит ближе всех к изнанке жизни и тем ее секретам, о которых не принято упоминать в приличном обществе, а также являть их напоказ?

– Полиция, конечно.

– А еще?

– Что за вопрос! Шлюхи и разбойники.

– У меня появились некоторые мысли… Вернее, соображения. Нам, очень может быть, придется здесь задержаться. На первый взгляд дело простое – явиться к банкиру, предъявить ему ключ и и забрать рукопись. Однако что-то мне подсказывает, что все не так просто.

– Ага! – сказал барон. – Думаете, нам попытаются помешать? Ну да, если уж они навели на нашего кукольника страху и подчинили себе полностью, он мог и им проболтаться про банк…

– Вполне вероятно. Но этим дело не исчерпывается… Помните последние слова графа?

– «Тоскана»…

– Именно. Он отправился узнать что-то не об отдельных людях, а о тех самых тайных обществах, которые нас так интересуют. Падре был совершенно прав: мы заняты сбором вершков. Гоняемся чуть ли не за деревенскими дурачками… А нам нужны общества. Граф что-то узнал – иначе зачем с ним поторопились расправиться?

– Понятно, – сказал барон. – Думаете, ниточка ведет во Флоренцию?

– Очень может быть.

– Ну, ясно, – сказал барон. – Я все понял и не имею ничего против – с превеликим удовольствием постараюсь отомстить за графа. Он был славный боевой товарищ. Какие-нибудь планы у вас появились?

– Я не зря спрашивал, кто, по вашему мнению, стоит ближе всех к изнанке, – усмехнулся Пушкин. – Подождите меня, я постараюсь обернуться быстро…

Он накинул сюртук, спустился вниз и вышел из гостиницы. Как он и предвидел, на набережной, помимо обычных приезжих, пришедших полюбоваться видом на заречную часть Флоренции, во множестве сидели, стояли, прохаживались те самые искатели места и вспомоществования, стремившиеся обрести хозяев лакеи, посредники между жаждавшими развлечений и жрицами небескорыстной любви, и прочая, большей частью сомнительная, публика. Высмотрев подходящего молодца, чья физиономия представляла нужную смесь простодушия и лукавства, Пушкин без церемоний обратился к нему по-французски:

– Не вечный ли двигатель изволите изобретать, синьор?

– Да что вы! – непринужденно ответил тот. – Я на столь высокие материи не замахиваюсь. Каждому свое, как сказал аббат, направляясь вместо мессы в таверну. Я, сударь, всего-навсего ищу место слуги при подходящем хозяине – чтобы платил вовремя и не медными грошами, не впутывал ни в какие темные дела и руки не распускал. А я, со своей стороны, могу пообещать преданность и добросовестность. По крайней мере, на все время, пока регулярно получаю жалованье. Позвольте осведомиться, ваша милость, не ищете ли вы подобного человека?

– Пожалуй.

– Тогда вы удачно обратились! – молодец почтительно раскланялся. – Зовут меня Луиджи Брамболини, коренной флорентиец, рекомендации имеются, в полиции на хорошем счету… Женой и детьми не обременен, родственников не больше, чем их обычно бывает у разорившегося в пух и прах богача, то есть ни единого.

– Прекрасно, – сказал Пушкин. – Пойдемте со мной, обсудим все подробности… Хотя нет, подождите. Поскольку вы, думается, уже у меня на службе, можете смело считать, что она началась. Любезный Луиджи, я путешествую не один, а с приятелем. Люди мы молодые, семейством не обремененные, как и вы, привычки имеем самые естественные, а потому решили познакомиться с какими-нибудь симпатичными и благонравными девицами…

– Дело житейское, синьор, как сказал палач, подступая к приговоренному с «испанским сапогом»…

– Мне говорили, здесь хватает людей, готовых это устроить…

– Вам, в общем-то, нисколечко не соврали, синьор, – деловито сказал Луиджи. – Их тут полно… только, коли уж я у вас на службе, позвольте дать полезный совет. Приличных людей, способных свести с порядочными девицами, вам тут, на набережной, искать не следует. С вашего позволения, я вам изложу потом, где их лучше всего найти. А эти… – Он презрительным взглядом окинул кучку земляков. – Любители ловить рыбку в мутной воде. Хорошо еще, если все ограничится тем, что якобы шестнадцатилетней девице, которую они вам подсунут, окажется сорок. Случается и хуже. У девиц, которых предлагает опрометчивым людям вон тот толстяк с кольцами из фальшивого золота и доставшимся ему по ошибке видом честного человека, есть дурная привычка подливать гостям в вино или шоколад некое питье, после которого они выпадают из ума и просыпаются где-нибудь на городской свалке уже без часов и кошелька… А может случиться и похуже – так что вашим родным и друзьям придется раскошелиться на выкуп. – Он понизил голос, корча многозначительные гримасы. – У этого толстяка среди друзей попадаются такие субъекты, что синьор аудитор,[2] знай он все, мог бы и рассердиться не на шутку… впрочем, я не доносчик, синьор, и не полицейский агент, я просто хочу предупредить вашу милость о некоторых опасностях, подстерегающих приезжего в нашем великолепном городе…

– Вы имеете в виду разбойников? – спросил Пушкин напрямую.

– Некоторые их и так называют, синьор…

Беседуя таким образом, они поднялись наверх, где барон коротал время в обществе второй бутылки.

– Могу вас обрадовать, барон, – сказал Пушкин. – Мы наконец-то отыскали надежного слугу. Каков молодец? Рад вам представить синьора Луиджи, большого знатока Флоренции… Луиджи, подойдите-ка сюда. – Он подвел парня к двери в соседнюю комнату и чуть ее приоткрыл. – Этот человек – наш с Алоизиусом дядюшка. Собственно, из-за него мы и предприняли путешествие во Флоренцию – именно здесь живет отличный врач, который только и может помочь бедняге. Бедняга, надобно вам знать, повредился в рассудке, когда тетушка сбежала с гусаром и изрядной толикой фамильных бриллиантов. Не смог пережить такого удара. Временами он пребывает в здравом уме, а временами на него находит… Рвется бежать куда-то, от кого-то спасаться, именует себя то британским герцогом, то персидским принцем, то, чаще всего, почему-то итальянским кукольником.

– Буйный? – деловито осведомился Луиджи, присматриваясь к мнимому сумасшедшему.

– Ну что вы, – сказал Пушкин. – Добрейшей души человек, вот только, как я только что объяснял, на него находит непреодолимое желание бежать или выдавать себя за совершенно другого человека. Поймите меня правильно, Луиджи. Мы с Алоизиусом искренне любим своего дядюшку и жаждем его вылечить… но, с другой стороны, нам порой хочется и повеселиться. С собой мы его взять решительно не можем – после бегства тетушки он пылает ненавистью ко всем на свете женщинам. Не сидеть же возле него, как пришитым, если есть возможность переложить часть забот на подходящего слугу? Мы с кузеном сейчас пойдем прогуляться… – он ухарски подмигнул, – а вам я поручаю приглядывать за дядюшкой. Миссия эта не особенно сложная: не выпускайте его из гостиницы и не особенно прислушивайтесь к его болтовне, когда он станет доказывать, что он – персидский принц или итальянский кукольник… Вот, кстати, в счет вашего жалованья… – Он протянул слуге монету.

– Можно спросить, синьор, какие аргументы лучше всего воспринимает ваш несчастный дядюшка?

– Решительный тон и недвусмысленно подсунутый под нос кулак, – сказал Пушкин без колебаний.

– Будьте покойны, справлюсь…

– Я на вас полагаюсь, – кивнул Пушкин и, отойдя от двери, громко сказал: – Кузен, нам пора прогуляться…

Барон вытаращил на него глаза, но Пушкин за спиной слуги сделал выразительную гримасу, и Алоизиус проворно вскочил, бормоча:

– Ах да, я и запамятовал…

По дороге он был кратко посвящен в суть дела. Оказавшись на набережной, они решительно направились к помянутому субъекту, то ли по капризу, то ли по недосмотру природы производившему впечатление честнейшего во Флоренции человека. Пальцы у него и в самом деле были унизаны полудюжиной массивных перстей весьма подозрительного золота, на часовой цепочке сверкал огромный брильянт, несомненно находившийся в самом ближайшем родстве с прозаическим стеклом, жилет поражал пестротой.

– Действуйте, Алоизиус, – тихонько сказал Пушкин. – Я же вижу, как вас сжигает зуд нетерпения внести свой вклад…

– А что, я запросто… – приободрившись, ответил барон.

Он подкрутил усы, поправил галстук и, выписывая тростью ухарские зигзаги, подошел к означенному синьору, хлопнул его по плечу так, что тот едва удержался на ногах. Безмятежно заявил:

– Старина, тут до меня дошло, что вы знаете кучу прелестных девиц, которые в два счета скрасят скуку богатых путешественников? Презренного металла полны карманы, но скука гложет…

Благообразный синьор немало не смутился, не стал оглядываться по сторонам с видом оскорбленной невинности. Он, украдкой потирая плечо, ответил непринужденно:

– Разумеется, сударь. Вам повезло, что вы обратились именно ко мне. В этом городе, скажу вам по секрету, мошенников и прохвостов столько, что приличному человеку порой и протолкнуться нельзя. Обчистят в два счета, если не похуже. Но моя репутация известна, кого угодно спросите…

Пушкин прекрасно видел, как при этих словах иные из оказавшихся близко отвели глаза, пряча улыбки – но, притворившись, будто ничего не заметил, спокойно стоял и ждал, когда барон подведет к нему благообразного. Как из-под земли, появилась карета, в которой сводник их разместил со всей предупредительностью, устроился напротив и велел кучеру трогать. Барон развалился на сиденье, выразительно бренча золотом в карманах, виртуозно изображая богатого недотепу, у которого сможет без малейшего труда украсть часы любой уличный мальчишка, лишь начинающий карьеру охотника за простофилями.

Чтобы основательнее удержать рыбку на крючке, Пушкин произнес обрадованно:

– Действительно, повезло, что мы вас встретили, синьор…

– Синьор Страцци.

– Просто великолепно, что мы вас встретили, синьор Страцци. У нас в вашем прекрасном городе ни единого знакомого, мы, собственно говоря, остановились здесь случайно, проездом в Пистойю, и завтра же поутру должны туда отправиться. Ни с кем решительно не знакомы, никто не мог нам подсказать, где можно повеселиться напоследок… Не все же время отдавать делам?

– И по какой же части изволите быть?

– По торговой, – не моргнув глазом, ответил Пушкин. – Занимаемся ювелирными изделиями, антиквариатом…

Синьор Страцци с нешуточным уважением закатил глаза, поцокал языком с видом человека, умеющего отличить богатых купцов от пускающей пыль в глаза мелюзги. Пушкин бросил еще несколько лениво многозначительных фраз, старательно рисуя образ именно тех крупных рыбок, которые могли в первую очередь заинтересовать субъекта вроде их провожатого: глуповатые и неосмотрительные проезжие, набитые дукатами, не имеющие здесь ни связей, ни знакомых, люди, за которых никто не вступится и не станет искать…

Ему пришло в голову, что он мог и переусердствовать – и ожидать следует не попытки подлить какую-нибудь гадость в вино, а похищения ради выкупа. Но такая возможность, честно говоря, не особенно беспокоила – барона он уже повидал в серьезном деле, да и сам не был легкой добычей для первого встречного итальянского шаромыжника…

Даже не зная города, нетрудно было догадаться, что карета услужливого синьора Страцци увозит их куда-то на окраины Флоренции – купол недостроенного собора Санта Мария дель Фиоре, служивший великолепным ориентиром, уже почти не виден был над городом. В конце концов карета очутилась за городскими воротами, где по одну сторону узкой дороги тянулись оливковые сады, а по другую по склону горного хребта взбирались старинные зубчатые стены. Из горных ущелий налетали порывы прохладного ветра, карета то и дело обгоняла пешеходов – несомненно, приезжих, в поисках достопримечательностей собравшихся взобраться к церкви Сан-Миньято, откуда на много миль открывалась великолепная панорама Флоренции и окрестностей. Пушкин поймал себя на том, что с превеликим удовольствием последовал бы их примеру. В этом городе было множество великолепных картин, статуй, дворцов и памятников, которые он жаждал увидеть воочию – но начинал подозревать, что не сможет этого сделать, не позволят дела. Было грустно и обидно…

Карета остановилась у одинокого домика, стоявшего посреди оливковых деревьев, синьор Страцци, рассыпаясь в любезностях, распахнул перед ними дверцу, и карета сразу же отъехала. Предводительствуемые проворным чичероне,[3] они направились внутрь.

Внутри не оказалось на первый взгляд ничего, позволившего бы подозревать в этом домике притон разврата или разбойничье логово – их встретила проворная служанка, пожилая и дебелая, в чистом переднике. Что, впрочем, еще не свидетельствовало о благонадежности уединенного домика за городской чертой: как человек с некоторым жизненным опытом, отягощенным к тому же службой в Особой экспедиции, Пушкин превосходно помнил, что порой такие вот улыбчивые и домовитые тетушки способны хладнокровнейшим образом придерживать за ноги незадачливого путника, пока господа разбойнички его старательно режут…

Служанка, кланяясь и что-то тараторя на непонятном для них итальянском, провела всю троицу в чистенькую гостиную, где на стенах, обитых китайским штофом в мелкий бело-синий цветочек, висели небольшие картинки и гравюры нисколько не фривольного содержания – виды Флоренции, пейзажи, портреты незнакомых господ и дам, а в углу стояли даже клавикорды. Указала на кресла и исчезла.

Они уселись. Синьор Страцци остался стоять, умильно им улыбаясь и поигрывая фальшивым брильянтом на часовой цепочке. Колыхнулась занавеска, и в гостиную впорхнули два очаровательных создания – светловолосая девушка в синем муслине и черноволосая в изумрудно-зеленом: сияя обворожительными улыбками, приседая, они подошли к новоприбывшим так непосредственно и живо, словно были знакомы давно. Барон, топорща усы, звучно крякнул с видом довольным и мечтательным.

– Позвольте рекомендовать, – маслено улыбаясь, сказал синьор Страцци с видом доброго дядюшки из старых английских романов, намеренного устроить счастье благородным юным парам. – Синьорина Тереза (светловолосая улыбнулась), синьорина Франческа (черноволосая лукаво склонила головку). А это – наши друзья, синьоры Алессандро и Алоизио, путешественники по торговой части…

Как, должно быть, оказалось заранее оговорено, Тереза без колебаний направилась к Пушкину, а ее подруга не менее целеустремленно присела на подлокотник кресла барона, взиравшего на нее со столь умильным видом – словно русский квартальный на рубль взятки, – что Пушкин всерьез забеспокоился, не забудет ли Алоизиус о долге службы. От этих мыслей его тут же отвлекли – склонившийся к его уху синьор Страцци сладеньким голоском пропел:

– Синьор Алессандро, не пожелают ли гости чем-нибудь угоститься? Девушек тоже следовало бы попотчевать… и дать им немного денег, чтобы заранее знали, что имеют дело с благородными людьми…

Не раздумывая, Пушкин вынул четыре золотых дуката и сунул ему в ладонь. Поскольку никаких предварительных договоренностей касаемо размера платы не велось, поступок был не вполне здравый – однако как нельзя лучше соответствовал принятому им на себя образу глупого богатенького молодчика, преспокойно швырявшего деньги без счета. Барон, не мешкая, внес свою лепту, небрежно бросив золотые на стол, так что они, мелодично позвякивая, раскатились по скатерти в бело-красную клетку.

Проворно сгребя деньги, синьор Страцци исчез за занавеской. Вскоре служанка внесла поднос, на котором благородным багрянцем отливало вино в хрустальном графине, золотились свежайшие апельсины с зелеными листиками на черенке, а на отдельном блюдечке были красиво уложены засахаренные конфеты.

Потом она проворно убралась, пятясь задом в знак, надо полагать, особенного почтения – вот только Пушкин, притворяясь, что всецело увлечен тонкой ручкой сидевшей на подлокотнике его кресла Терезы, краешком глаза перехватил примечательный взгляд толстухи, украдкой брошенный на них с бароном. Это был вовсе не злой взгляд, и коварства в нем не прослеживалось – просто-напросто рачительная кухарка именно так осматривает гусей в загоне, без всякой злобы или кровожадности прикидывая, кто из них еще не нагулял должного жирка, а кто вполне готов к завтрашнему обеду…

Синьор Страцци больше не появился: ясно было, фигурально выражаясь, что эта крепость отдана им на разграбление…

Франческа, с игривой улыбкой, мимоходом проведя кончиками пальцев по щеке барона, уселась за клавикорды, и, мастерски себе аккомпанируя, грациозно взметая изящные обнаженные руки над клавишами, запела какую-то итальянскую песенку. Ее голосок был таким чистым, нежным, самозабвенно увлеченным мелодией, что все подозрения на миг показались жутким вздором – именно что на миг…

«Я уже никому не доверяю, – смятенно подумал Пушкин. – Никому и ничему. Значит, это ремесло уже начало коверкать душу. Все люди вокруг – за исключением барона – представляются участниками жуткого карнавала, за человеческими лицами прячущими звериные морды… а самое страшное, что так порой обстоит и в действительности. Алоизиус мне не нравится, ах, как не нравится он мне сейчас, у него чересчур увлеченное лицо, простая душа, он может ненароком поддаться маскам… Все-таки взгляд служанки был очень уж плох – положительно, таращилась, как на гуся, откормленность опытным глазом прикидывая… Девицы пьют из того же графина, так что отравы там сейчас оказаться вроде бы не должно. В разгар веселья внезапно вломятся какие-нибудь брави[4] со шпагами наголо? Нет, чересчур шумно, примитивно и… ненадежно, на дворе все-таки не шестнадцатое столетие, непритязательное и открытое в своей жестокости, когда даже герцогам преспокойно резали глотки посреди бела дня, на шумной улице. Наш просвещенный век предпочитает действовать зельем… Хорошо бы им оказаться обыкновенными непотребными девками… но это означает, что рухнет задуманная охота…»

Допев последнюю строфу, Франческа встала из-за клавикордов и, безмятежно улыбаясь, сообщила:

– Эту песню когда-то написал для Чечилии Галлерани Леонардо да Винчи…

– Ваш знакомый? – столь же безмятежно поинтересовался барон. – Ну что ж, есть способности у парня… Что вы все смеетесь?

Больше музицирования не было. Пушкин, перебирая тонкие пальчики несшей всякую чепуху Терезы, слушал ее вполуха, в нужных местах отвечая столь же легковесными репликами. Он стал думать, что зря беспокоился за барона – Алоизиус, перемежая свои речи комплиментами и сомнительными гусарскими шуточками, живописал прелестной Франческе, как великолепно идут у них с кузеном торговые дела, какую ошеломительную прибыль они получили, как пустили по миру два соперничающих торговых дома в Париже и один в Болонье, какие грандиозные планы готовятся претворить в жизнь, после чего, вернувшись в следующий раз, увешают Терезу с Франческой такими драгоценностями, каких нет и у великой герцогини Тосканской. Судя по этому хвастливому монологу, барон всецело сохранял деловую хватку и помнил, зачем они приехали.

В конце концов, в веселой болтовне наступило некоторое замедление и обе красотки стали обмениваться чуть удивленными взглядами. Ясно стало, что соловья баснями не кормят, и настал момент перевести знакомство в иные эмпиреи.

Пушкин встал и, глядя на Терезу с ухмылочкой, произнес громко:

– Мне отчего-то вдруг пришла фантазия осмотреть дом… Не проводите ли, синьорина?

Тереза, нимало не удивившись – наоборот, увидев в происходящем привычную определенность – протянула ему руку и увлекла в коридор, беленый, с низким сводом. Едва за ними закрылась дверь, бросилась ему на шею и прильнула к губам. Поцелуй был настолько жаркий и естественный, что вновь захотелось: пусть бы задуманное самими предприятие сорвалось, чтобы – ни зелья, ни разбойников…

Она отстранилась, взяла его крепко за руку и со смехом повлекла по узенькой лесенке наверх. Ни одна ступенька не скрипнула, несмотря на почтенный возраст… есть в этом что-то подозрительное или нет? Приспособлена ли лестница для того, чтобы по ней в нужный момент бесшумно поднялся кто-то незваный, или все подозрения – не более чем разгул воображения на фоне роковых совпадений? В конце концов, репутация синьора Страцци держалась исключительно на словах Луиджи, которого Пушкин знал не более чем пару минут…

Тереза распахнула невысокую дверцу и за руку втащила своего спутника в небольшую комнатку, где не имелось никакой мебели, кроме большой, застеленной, безукоризненно чистой постели и изящного столика возле – на нем опять-таки красовался графин с вином, на сей раз золотисто-прозрачным, и двумя бокалами.

Остановившись возле постели, скрестив руки на груди, Тереза с лукавой улыбкой попросила:

– Задерните шторы, Алессандро, я порядочная девушка и смущаюсь чересчур яркого света…

Он подошел к окну, протянул руки…

И напомнил себе, что подозрения не сняты до конца. Что наступил самый удобный момент…

Притворяясь, что всецело поглощен шторами, краешком глаза наблюдал, как очаровательная светловолосая девушка, нисколечко не меняясь в лице, молниеносным движением выхватила из-за выреза платья тонюсенькую стеклянную трубочку и одним ловким жестом опрокинула ее содержимое в один из пустых бокалов…

Недомолвок не осталось – и он испытал горькое разочарование в странной смеси с радостью оттого, что рассчитал все правильно. Когда он оборачивался, раздался тихий плеск струящегося в бокалы вина. Тереза протягивала ему один, держа свой в левой, улыбалась самым непринужденным образом, без тени порочности или коварства – так, словно сейчас состоялось наконец долгожданное свидание, венчавшее их долгий роман. «О женщины, вам имя – вероломство», – вспомнил он слова великого Шекспира.

Принял у нее бокал, поднес было к губам – Тереза следила за ним без малейшего напряжения, улыбаясь совершенно невинно – словно вспомнив что-то, резко отвел. Улыбнулся сам:

– Ты знаешь, душа моя, у меня на родине есть старый обычай… Мужчина и женщина меняются бокалами, чтобы чувства были крепче…

И преспокойно протянул ей свой бокал, другой рукой попытавшись взять тот, что она по-прежнему держала в левой руке.

Тереза отстранилась, бросила уже с некоторым раздражением:

– Что за глупый обычай… Ты будешь пить?

– Только если мы обменяемся бокалами.

Тревоги в ее голосе по-прежнему не было. Только нетерпение:

– Алессандро, что за глупые капризы? Пей.

– Из твоего бокала.

– Я так не хочу.

– А если я потребую? – Он улыбался безмятежно, можно даже сказать, лучезарно, но голос был холодным и настойчивым.

– Я не буду.

– А если я предложу деньги? Тебе ведь не привыкать к капризам… гостей?

Судя по ее лицу, ей ни разу не приходилось прежде сталкиваться с таким одолжением, и она попросту не знала, что тут предпринять, лихорадочно соображая, как же поступить? Ее взгляд метнулся, как вспугнутая птица, голос впервые дрогнул:

– Алессандро, милый, что за глупые шутки? Пей, я тебя прошу…

Она подошла вплотную и попыталась, обворожительно улыбаясь, поднять его руку с бокалом к губам. Без всякого труда Пушкин отвел тонкие пальчики и сделал шаг вперед… еще и еще. Тереза невольно отступала, чуть побледнев, пока не оказалась прижатой к стене, прямо под раскрашенной олеографией, изображавшей какой-то старинный дворец, или, как здесь выражались, палаццо. Далее ей было некуда отступать.

Подняв свой бокал к ее лицу, Пушкин произнес холодно, с расстановкой:

– Ты разве впервые встречаешься с тем, что у богатых иностранцев бывают странные капризы? Мой, в конце концов, довольно-таки безобидный по сравнению с тем, что вытворяют иные… Я всего-навсего хочу, чтобы ты осушила до дна мой бокал. Плачу пятьдесят дукатов, – опустив свободную руку, он позвенел золотом в кармане. – Ну?

– Я не буду, – сказала Тереза, совсем побледневшая, глядя ему в глаза без тени улыбки.

– Почему? – воскликнул он с наигранным удивлением. – Такая высокая плата… и такая пустяковая услуга. Что на тебя нашло, красавица? Не хочешь за солидные деньги выполнить столь мелкую прихоть?

– Пить я не буду, – прошептала она с бледным, отчаянным лицом.

Неуловимым движением взметнув свободную руку, Пушкин, прежде чем она успела воспрепятствовать, запустил два пальца за вырез ее платья, вмиг нащупал тонкую трубочку, выдернул, едва не разорвав тонкий муслин. Поднес крохотную склянку к ее лицу:

– Смертельная отрава или просто сонное зелье? Думается мне, скорее уж второе – с трупами много возни, даже в Италии, где на это смотрят проще…

Он зорко сторожил ее движения, и, когда Тереза попыталась в полнейшей растерянности ударить его бокалом по лицу и вырваться, не потерял ни секунды. Легко выбил у нее бокал из пальцев – тонкое стекло жалобно зазвенело, разбившись на ковре, – небрежно отшвырнул свой, заодно и скляночку, обеими руками схватил ее за запястья, отшвырнул от двери и бросил на постель. Навис над ней, спокойный и неумолимый, как мусульманский ангел смерти.

Тереза смотрела на него снизу вверх с нешуточным ужасом. Она вдруг зажмурилась и открыла рот, собираясь отчаянно завизжать, но Пушкин, ожидавший чего-то в этом роде, без церемоний навалился и заткнул ей рот уголком кружевного покрывала. Какое-то время девушка слабо трепыхалась в его руках, потом словно бы сломалась и прекратила всякое сопротивление.

Подойдя к двери, Пушкин тихонько задвинул щеколду, прислушался к звукам в коридоре – там вроде бы стояла тишина, – вернулся к постели, достал один из своих пистолетов и положил его на столик так же небрежно и буднично, как дряхлый старик выкладывает перед сном вставную челюсть. Присел на мягкую постель рядом с отшатнувшейся девушкой и сказал без улыбки:

– Жить вам, душа моя, если попробуете устроить какой-нибудь фокус, осталось всего ничего… Я разочарован, право. Я всего-навсего хотел провести ночь с красивой девушкой и готов был платить полновесным золотом… Не ждал никакого подвоха… Как же мне теперь быть после столь жестокого разочарования в людях и прекрасной Италии? Что же ты молчишь, краса несказанная?

– Что тебе нужно? – прошептала Тереза, впившись в него испуганным взглядом. – Ты кто?

– Странник, – сказал он. – Путешествую по белу свету, знакомлюсь с людьми… и далеко не всегда нахожу в них искру Божью. Чаще натыкаешься на черную душу, вроде тебя…

Глядя на него вовсе уж в ужасе, Тереза подняла руку, перекрестилась на католический манер, водя узкой ладошкой слева направо. И тут же на ее личике изобразилось, вот странно, некоторое облегчение. Взгляд был прикован к рукояти пистолета, торчавшей из-под сюртука Пушкина:

– Нет уж, святой с пистолетом бродить по земле в человеческом облике ни за что не будет…

Положительно, ей сразу стало легче. Пушкин усмехнулся:

– Ах, вот за кого вы меня второпях приняли, душа моя? За святого, явившегося разобраться с человеческими грехами?

– Не смейся. Всякое случалось, особенно в Италии…

– А человека ты, стало быть, не особенно и боишься?

Она настороженно подала плечами, лихорадочно подбирая подходящее выражение лица: дружеская улыбка, легкое извинение…

– Я же не сделала вам, в итоге, ничего плохого, синьор Алессандро?

– А отравить меня кто пытался?

– Это не отрава, всего-навсего сонное зелье. Здесь никто не берет грех на душу… – Она глянула лукаво. – С человеком всегда можно договориться…

Стук в дверь был громким и настойчивым. Держа пистолет наготове, Пушкин подошел, приблизил ухо. В коридоре вроде бы не поджидала целая банда разбойников. Стук повторился:

– Это я, Алоизиус!

Пушкин распахнул дверь. Влетел барон, с обнаженной шпагой в руке, одним взглядом оценил ситуацию, присмотрелся к осколкам стекла на полу:

– Ага, значит, вы тоже заметили? А я опасался, что ваша поэтическая натура при виде красотки окажется выше подозрений…

– Смешно, но я то же самое полагал о вас.

– Черта с два! – воскликнул барон. – В чем в чем, а уж в повадках и ухватках шлюх хороший гусар разбирается так же преотлично, как в конских статях или рубке. У нас они тоже такие фортели порой выкидывают – только наши подливают настой «бешеного огурца», а его еще легче заметить понимающему человеку, он зеленоватый, пенится и не сразу растворяется в вине, только в водке вмиг расплывается, как будто и не было его… – Через плечо Пушкина он бросил взгляд на съежившуюся Терезу. – Успели что-нибудь выведать?

– Я, собственно, только начал…

– Ага, – удовлетворенно сказал барон. – Я ж говорю, натура у вас невероятно поэтическая. Вы наверняка какие-нибудь коварные словесные подступы попробовали в ход пустить? Зачем такая возня… Как только я подметил краем глаза, что эта малютка мне набухала в вино чего-то подозрительного из скляночки, первым делом поставил ей синяк под глазом, чтобы сообразила, что с ней не шутят, а потом приставил шпагу к горлу и пообещал, что всех перережу к чертовой матери, а дом спалю дотла… Короче, они должны поставить на окно лампу под синим абажуром, и моментально, как чертик из табакерки, появится синьор Лукка, чтобы освободить наши карманы от всего ценного, а самих отвезти на той же карете куда-нибудь за пару миль отсюда, чтобы утром продрали глаза в незнакомом месте…

– Барон, вы великолепны, – сказал Пушкин.

– Ого! – приосанился барон. – Видели б вы меня на охоте за тем колдуном из Пфальгейма, что напускал на дорогу туман, а потом грабил и резал заблудившихся путников… Пойдемте. С этим чертовым Страцци я уже побеседовал по душам, и со служанкой тоже, оба сидят в чулане под замком. Сейчас поставим лампу на подоконник и будем ждать, когда птичка прилетит в силки…

– Синьор Лукка – опасный человек, – сказала Тереза.

– Барышня, мы с моим другом тоже не подарок, – сказал барон. – А что это она у вас на свободе? Непорядок…

Он подошел к постели, без церемоний выдернул из-под отшатнувшейся Терезы кружевное покрывало, распорол его надвое шпагой и получившимися жгутами моментально связал девушку по рукам и ногам. Благодушно похлопал ее по щеке:

– Если вздумаешь орать, малютка, пока мы не закончим дела, я и точно спалю домишко, не озаботившись вас развязать… Идемте.

Они спустились вниз, барон извлек из чулана постукивавшего зубами от страха синьора Страцци, толкнул его на кресло в углу, а сам проворно запалил лампу с синим абажуром и поставил ее на подоконник. Зажег вторую, поставил ее на стол так, чтобы она освещала дверь, а углы тонули во мраке. Они с Пушкиным, достав пистолеты, заняли подходящую позицию по углам.

Визитер не заставил себя долго ждать. Дверь черного хода тихонько приоткрылась, послышались осторожные шаги в коридоре, и в гостиной появилась фигура, закутанная в плащ. Новоприбывший остановился, оглядываясь, заметил съежившегося в кресле Страцци и сделал шаг в его сторону.

Послышалось щелканье взводимых пистолетных курков, и два черных дула достаточно недвусмысленно и с некоторым порицанием уставились на вошедшего. Барон проворно снял лампу с подоконника, поставил ее на стол рядом с первой, так что вошедший весь был залит ярким светом. Насмешливо предложил:

– Александр, друг мой, осмотрите карманы этого господина, пока я его держу на мушке. Чует мое средце, там немало интересного…

Бесшумно подойдя сзади, Пушкин сорвал с незнакомца плащ и, не церемонясь, проворно обыскал. Его добычей стала пара оправленных в серебро пистолетов и испанский складной нож наваха внушительной длины – и довольно-таки изящной работы. Толкнул пленника к столу, похлопав по плечу стволом пистолета, заставил опуститься в кресло.

– Чему обязан столь бесцеремонным обращением, господа? – поинтересовался тот не без хладнокровия.

Это был человек лишь несколькими годами постарше их, с тонкими усиками, аккуратно подстриженной бородкой и ухоженной шевелюрой цвета воронова крыла, производивший впечатление решительного и смелого. Обведя всех невозмутимым взглядом, надолго задержавшимся на Страцци, он сказал, покачивая головой:

– Ах, синьор Страцци, синьор Страцци, вы снова поддались искушению вести двойную игру…

– Честью клянусь – возопил синьор Страцци. – Эти два головореза притворились богатыми недотепами, а потом…

– В ваши годы и с вашим житейским опытом, не говоря уж о ремесле, полагалось бы лучше разбираться в людях… Ну так что же, господа? Если вы намерены, говоря высоким слогом, повлечь меня к его милости аудитору Флоренции, не забывайте, что я – всего лишь заблудившийся ночной порой путник, который зашел в этот дом, чтобы спросить дорогу к городским воротам…

– Синьор Страцци про вас рассказал интересные вещи… – зловеще протянул барон. – Плохо гармонирующие с личиной заблудившегося путника.

Пленник бросил на болтуна выразительный взгляд, моментально погрузивший того в состояние несказанного страха, безмятежно пожал плечами:

– Он будет говорить одно, а я – другое…

– Мы не имеем отношения к здешней полиции, – сказал Пушкин. – И вести вас в тюрьму не намерены. Наоборот… – Он опомнился. – Барон, вас не затруднит убрать в чулан этого господина?

Барон с превеликой охотой ухватил синьора Страцци за шиворот, выдернул из кресла, как морковку из грядки, и поволок в коридор, приговаривая:

– Если останется время, я тебе самолично рожу-то разрисую, чтобы не подсовывал вместо честных шлюх отравительниц…

Слышно было, как в недрах дома шумно захлопывается дверь и лязгает засов. Вернувшись, барон вопросительно глянул на Пушкина. Тот сел напротив пленника, положил перед собой пистолет на стол и сказал спокойно:

– Давайте побеседуем, любезный. К полиции, повторяю, мы не имеем никакого отношения…

– Ищете приключений, как это у золотой молодежи нынче модно? – понятливо подхватил Лукка. – Я бы хотел предупредить, что неподалеку от этого домика ждут несколько моих молодцов, которые в случае чего будут здесь очень быстро…

– Предположим, – сказал Пушкин. – И чего же вы добьетесь при таком обороте дел? Начнем с того, что мы с моим спутником оружием владеем недурно. Но даже если вы нас одолеете, что вы получите? Денег при нас немного, драгоценностей нет вовсе… а вам придется еще думать потом, куда деть трупы и как быть с ранеными, которые, несомненно, будут. В любом случае вы вряд ли уже сможете использовать в дальнейшем этот домик, чтобы обирать доверчивых простаков. Меж тем мы могли бы договориться. Сложилось так, что нам нужен во Флоренции кто-то вроде вас, человек, которому можно поручить дела, которые не вполне удобно обделывать открыто. Платим мы неплохо. Что скажете? Принудить вас мы не можем в силу деликатности ситуации… мы просто надеемся, что вы человек здравомыслящий и своей выгоды не упустите…

Какое-то время пленник переводил взгляд с одного на другого. Потом непринужденно усмехнулся:

– Пожалуй, вы и в самом деле не похожи на решивших поразвлечься вертопрахов-дворянчиков… И на полицейских сыщиков тоже. Судя по одежде и другим признакам, вы у нас недавно… Мне что, нужно будет кого-нибудь убить?

– Вам это не по нутру?

– О, что вы, синьор неизвестный, дело лишь в размерах платы… хотя, скажу откровенно, кровопролитие меня не прельщает. Не оттого, что я так уж опасаюсь адского пламени, а по причинам более приземленным. Я, знаете ли, неплохо устроился и без кровопролитий – налаженное предприятие, не ограничивающееся этим домиком, устойчивый заработок, в общем, что-то вроде старого торгового дома. А убийство всегда чревато… и перемещает человека в какую-то иную категорию, где заново придется осваиваться. Следовательно, вознаграждение должно быть достаточно большим, чтобы компенсировать все возможные неудобства…

– Вас это, возможно, разочарует, но убивать нам никого не нужно, – сказал Пушкин. – Пока что… Нас в первую очередь привлекает ваше положение человека, наверняка знающего все ходы и выходы, всех и вся.

– Ах, вот оно что, – нимало не удивившись, сказал пленник. – Вы, значит, шпионы? Не смущайтесь, господа, ремесло опять-таки житейское, во Флоренции столько разнообразнейших шпионов, что вы нисколечко не будете бросаться в глаза… – И он ухмыльнулся с самым плутовским видом. – У шпионских дел есть одна весьма привлекательная стороны: дело всегда идет о хороших деньгах…

– Деньги будут, – сказал Пушкин.

Он полез в карман, выгреб оттуда все золото, сколько его нашлось, придвинул кучку монет к собеседнику.

– Я так понимаю, это задаток в счет будущих теплых отношений? – осведомился тот.

– Именно.

Тот блеснул великолепными зубами:

– А если я пообещаю вам луну с неба, а сам скроюсь с вашими дукатами?

Теперь усмехнулся и Пушкин:

– Чтобы потом корить себя за то, что удовольствовались такой мелочью, когда вас ждала сотня-другая дукатов?

Барон грозно добавил:

– И чтоб потом прятаться от нас до скончания века? Не стоит того кучка золотых…

– Я пошутил, господа, – безмятежно сказал синьор Лукка. – Вы, быть может, и удивитесь, но разговариваете сейчас с потомком благородного рода ди Монтеньякко, на законнейших основаниях обладающим фамильным гербом: в черном поле пришитая зеленая гора о трех вершинах, поддерживающая серебряного льва. Увы, древность рода еще не означает, что фамильный герб непременно сопряжен с фамильной сокровищницей. Предки были, как ни прискорбно, безалаберны: то не на того претендента на трон ставили, то не на ту карту. Вот и приходится их потомку зарабатывать на жизнь чем придется… Но, не сомневайтесь, вы имеете дело с человеком благородным, привыкшим честно отрабатывать плату.

– Рад слышать, – сказал Пушкин.

– Что вас интересует? Придворные тайны, арсенал, армия и флот, торговые секреты?

– Тайные общества, – сказал Пушкин.

Лицо Лукки омрачилось.

– Самый тяжелый случай, – сказал он тихо. – О, я не хочу сказать, что не возьмусь за такое дело… но плата будет по высшему разряду. Очень уж рискованно. Все эти карбонарии, революционеры, заговорщики – решительная публика, нож и пистолет пускают в ход так же легко, как мы с вами режем жаркое или откупориваем бутылку. Чуть только заподозрят, что к их тайнам подбираются – жди беды правый и виноватый. Дорого встанет…

– Вы меня не поняли, – сказал Пушкин. – Нас интересуют другие тайные общества, не имеющие отношения к революциям и покушениям на монархов. Другие, понимаете?

Вмешался нетерпеливо ерзавший барон:

– Да что тянуть кота за хвост… Чернокнижники, колдуны и прочая публика. Только не говорите, что ничего об этом не слышали, коли уж знаете все и вся…

Настала долгая томительная тишина. На какой-то миг показалось, что разбойник вот-вот расхохочется им в лицо и посоветует обратиться к пользующему душевнобольных врачу. Но нет, он оставался серьезен, он стал еще более серьезен…

– Ах, вот в чем, оказывается, дело, – сказал Лукка совсем тихо. – Вы и в самом деле весьма интересные молодые люди… Коли уж, не моргнув глазом, ради этого сыплете золотом… Значит, вы не принадлежите к тем высокообразованным умам, которые считают, что наш век покончил с этими «бабкиными сказками»?

– Так уж сложилось, – сказал Пушкин.

– А вы отдаете себе отчет, господа, что ступили на смертельно опасную дорожку? Да, у вас очень серьезные лица, вы нисколечко не шутите… Да будет вам известно, это еще опаснее, нежели проникать в секреты карбонариев…

– Нам это известно лучше, чем вы думаете.

– Ну, вольному воля… Вы, господа, ухитрились заняться самым опасным делом, какое только можно вообразить.

– Хотите сказать, что ваше вознаграждение следует еще более увеличить?

Разбойник глянул на него строго и серьезно:

– Я хочу сказать, что может обернуться и так, что я откажусь от любой платы. Иногда никакие деньги…

Пушкин видел, что он говорит искренне. Разбойник, заранее отказывавшийся от солидного вознаграждения, представлял собой зрелище, мягко говоря, не вполне обыденное. Это-то как раз и доказывало, что иметь с ним дело, безусловно, стоит: мошенник посулил бы взяться за все, что только душе угодно…

– Будем надеяться, что до того, что вы имеете в виду, не дойдет.

– Что вас интересует?

– Должен признаться, я этого сейчас не знаю и сам, – сказал Пушкин. – Я очертил вам круг наших интересов, вот и все. Вы узнайте все, что только удастся узнать в кратчайшие сроки. Общая картина, если можно так выразиться. В случае, если нас заинтересует что-то конкретное, я так и скажу… а вы вправе будете отказаться, если испугаетесь…

– Потомок ди Монтеньякко ничего не боится, – с достоинством и некоторой обидой произнес Лукка. – Я всего лишь имею в виду, что существуют ситуации, когда здравомыслящий человек сочтет нужным вовремя отступить. И это не имеет ничего общего со страхом. Общая картина, говорите вы… Сто дукатов не будет слишком обременительной платой?

– Не думаю, – сказал Пушкин. – Вот только…

– О, не беспокойтесь! Я не привык ничего выдумывать и денег зря не беру… Могу я попросить назад свое оружие? Если вы пожелаете вернуться в город, карета к вашим услугам…

…Когда они вошли в свой апартамент, стояла уже глубокая ночь, но Луиджи Брамболини, устроивший себе в углу прихожей импровизированную постель, моментально проснулся, запалил свечу и, зевая, осведомился:

– Господа приятно провели время?

– Приятнее некуда, – сказал барон.

– Рад за вас… Ваш дядюшка, господа, особенных хлопот не доставил. Поначалу он и в самом деле порывался куда-то бежать, ссылался на срочные дела, доказывал, что вы ему вовсе не родственники, даже не земляки, что он – кукольник… но я поступил в полном соответствии с вашими указаниями, и он смирился. Сейчас почивает. И вот что еще, господа… – Малый состроил крайне озабоченную физиономию. – Вечером возле меня крутился какой-то тип, расспрашивал о вас – давно ли я вас знаю, чем вы занимаетесь и долго ли намерены оставаться во Флоренции… Одним словом, подавай ему все, что знаю. Я ему сказал чистую правду: что в услужении у вас всего несколько часов и знаю о вас не больше, чем про обратную сторону Луны… Субъект неприятный, как попавшая в ковшик с молодым вином жаба.

– Быть может, полиция проявляет бдительность? – спросил барон.

– Полицейских сыщиков, которые тут крутятся, я знаю наперечет, – заверил Луиджи. – Нет уж, он явно служит кому-то другому.

– И черт с ним, – сказал барон. – Мы люди честные, нам скрывать нечего.

– Не сомневаюсь, сударь. Я просто считал своим долгом предупредить, как исправному слуге и положено… Спокойной ночи, господа!

Они прошли в свой апартамент. Едва захлопнулась дверь, барон тяжко вздохнул:

– Ну вот, стоило приехать – и закрутилась вокруг какая-то сволочь… Кто такой?

– Самое печальное, что он может оказаться кем угодно, – ответил Пушкин. – А мы пока что не в состоянии догадаться, кто его послал… Зеваете?

– Да пора бы и на боковую, с пистолетом под подушкой.

– Что до меня, я пока что останусь на ногах, – сказал Пушкин. – Самое время поговорить с нашим дражайшим дядюшкой, который по непоседливости своей все же пытался сбежать, хотя обещал обратное. Он достаточно выспался, так что не грех и побеспокоить… – Он открыл дверь в соседнюю комнату и без церемоний громко позвал: – Дорогой дядюшка! Не побеседуете ли с кузенами, от которых вы недавно отрекались?

Глава вторая Люди из настоящего и бумаги из прошлого

На первый взгляд, все обстояло не только уютно, покойно, но и исполнено было самой что ни на есть деловой атмосферы. В руке Пушкина, вольготно устроившегося на обитых полосатой материей креслах, дымилась прозрачным синеватым дымком отличная сигара, перед ним на столике алело в чистейшем бокале превосходное вино, а хозяин кабинета, встретивший его со всем радушием и совершенно российским хлебосольством, говорил без умолку. Сыпал именами, датами, подробностями, без которых, экономии времени ради, можно было, пожалуй, и обойтись…

Пушкин украдкой наблюдал за ним – и чем дальше, тем больше видел за словоохотливостью некую беспомощность и словно бы даже совершенно неуместное здесь угодничество…

Его собеседник, неведомо для всего окружающего мира представлявший в славном городе Флоренции ведомство графа Бенкендорфа, был высоким, полнокровным мужчиной несколькими годами старше Пушкина, его лицо здорового цвета украшали не только усы, но и содержавшиеся в идеальном порядке бакенбарды (что вообще-то сочеталось скорее с образом провинциального помещика, нежели блестящего кавалергарда в отставке). Движения его были плавными, демонстрировавшими уверенность в себе. Он говорил, говорил, говорил…

Он говорил то, что Пушкину было совершенно ни к чему. То, что, строго говоря, вовсе не должно было интересовать не только Особую экспедицию, но и Третье отделение в целом: подходя вдумчиво, чистой воды светские сплетни, пикантные и смешные истории из жизни обитавших во Флоренции английских милордов, рассказы о разнообразных случаях, то забавных, то достаточно унылых, даже кровавых, приключившихся возле палаццо Веккьо, или в парке Кашины, или в сумерках у монастыря Чертоза, в двух милях от города. Грешки и секреты почтенных ювелиров, подозрения безупречных вроде бы, почтенных людей в шпионстве для австрийцев, тайны будуара легкомысленной княгини ди Ансельми, мастерски замятый скандал в канцелярии синьора аудитора…

Все это было бы уместно в другое время, где-нибудь в кабачке с хорошей репутацией, где путешествовавший по собственным надобностям, удовольствия ради беспечный поэт Пушкин решил бы провести вечер за бутылочкой с отставным ротмистром кавалергардов Обольяниновым. Но сейчас решительно не годилось. Мало того, Пушкин трижды делал совершенно недвусмысленный намек на то, что следовало бы перейти к настоящему делу – и всякий раз собеседник с восхитительным простодушием ухитрялся делать вид, что намеков не понимает совершенно. Что полностью противоречило мнению тех, кто рекомендовал этого человека Пушкину как умного, ловкого и хитрого…

Настал момент, когда переносить все это далее не было никакой возможности. И Пушкин, аккуратно отряхнув с сигары столбик плотного серого пепла, сказал решительно:

– Михаил Андреевич, не пора ли прекратить комедию?

– Простите? – с тем же видом величайшего простодушия Обольянинов поднял густые брови.

– У меня нет времени быть ни дипломатом, ни образцом терпения, – сказал Пушкин совершенно другим тоном. – У меня вообще нет времени, совершенно. Я слушаю вас уже три четверти часа. Вы соизволили привести массу имен, подробностей и разнообразнейших фактов… но ни единое словечко из сказанного вами пользы мне, простите, не принесло. А это – деликатности ради я выразился бы, что это в высшей степени странно. Вы – не путешественник-жуир, а штатный чиновник Третьего отделения, направленный сюда для сбора сведений, гораздо более серьезных и важных, чем те, которые вам было благоугодно на меня обрушить в устрашающем количестве. Пикантные сплетни и забавные истории мне совершенно неинтересны…

– Бога ради! – с величайшим энтузиазмом воскликнул собеседник. – Милейший Александр Сергеич, вам следовало бы сразу очертить круг сугубо интересующих вас тем… Извольте! Если речь идет о политике, я готов…

– Это в высшей степени странно, – повторил Пушкин. – К чему мне политика? Я с самого начала сообщил вам, что представляю здесь Особую экспедицию. Вы занимаете пост достаточно высокий, чтобы прекрасно знать, что скрывается за сим обтекаемым названием, знать, чем мы занимаемся и что нас интересует в первую очередь. Вас рекомендовали как дельного человека. Что, в конце концов, происходит? Я не хочу произносить вслух некоторых слов, что вертятся у меня на языке, но ведь они как раз вертятся…

– Ах, Александр Сергеич… – произнес Обольянинов чуточку сконфуженно. – Вот вы о чем… Ну разумеется, я прекрасно осведомлен о сути Особой экспедиции и стоящих перед ней задачах… но ваш департамент, простите великодушно, порой страдает, как выражаются доктора, этакой манией грандиозум, что переводится с латинского как стремление к величию, совершенно оторванному от реалий… Боже упаси, я нисколечко не сомневаюсь, что ваши… так сказать, подопечные существуют на самом деле. Как ни смешно это, как ни дико в наш просвещенный век, но я верю, что все так и обстоит, есть они на самом деле, есть те, за которыми вы завзято гоняетесь… Вот только число их ничтожно, и таятся они где-то по глухим уголкам замшелой провинции… Кто бы смел сомневаться, что ваша… дичь существует? Коли уж в составе Третьего отделения создана ваша экспедиция, по инициативе не романтических любителей страшных бурсацких россказней, а лиц, поднаторелых в тайных делах и искусстве государственного управления, пользующихся доверием императора… Но, повторяю, я убежден, что объекты внимания и усердия вашего ютятся где-то по медвежьим углам. Смешно и глупо предполагать, что чуть ли не на исходе первой трети девятнадцатого столетия, в большом, древнем и славном европейском городе может въявь обретаться нечто подобное…

– Другими словами, вы твердо намерены не говорить правды? – спокойно осведомился Пушкин.

Отчаянно скрипнуло кресло – это Обольянинов вскочил и выпрямился во весь свой немаленький рост. Глаза его метали молнии, лицо пылало гордостью, негодованием и гневом. Можно сказать, он был великолепен.

– Мы с вами дворяне и светские люди, Александр Сергеевич, – произнес Обольянинов звенящим голосом. – Мы оба прекрасно понимаем, что вы только что обвинили меня во лжи, мало того – в пренебрежении делами службы, а то и в сознательном утаивании…

– С вашей тирадой я согласен, – сказал Пушкин. – Частично, впрочем, не столь уж много было в моих словах подтекстов, сколько вы изволили насчитать, но в общем и целом мысль вами ухвачена верно.

– Вы понимаете последствия? Вам должно быть прекрасно известно, как следует вести себя дворянину, которому в лицо брошено обвинение во лжи? – Молчание Пушкина его подхлестнуло. – Александр Сергеевич, лучше бы вам взять ваши слова обратно. Я, простите, не пустой и бесцельный светский франтик. Я боевой офицер. Я, между прочим, участвовал при Бородино в знаменитой атаке на генерала Лоржа, когда мы всего-то двумя кавалерийскими полками опрокинули, рассеяли и долго гнали целую французскую дивизию… И это не единственное дело, в каком довелось участвовать. Уж поверьте, видывали виды. И не испугались мальчишки, отроду не нюхавшего пороху. Лучше бы вам, право…

– Воинскими подвигами похвастать не могу, – сказал Пушкин сухо. – Но от дуэлей, будет вам известно, не бежал… однако сейчас, даже получив от вас прямой и недвусмысленный картель, вынужден буду уклониться. Таковы уж полученные мною инструкции. Себе я сейчас не принадлежу, как бы ни подмывало пустить события по привычному – привычному, черт побери, – пути! Примите это во внимание. И перестаньте разыгрывать оскорбленную невинность, ваша тирада безупречна, господин Обольянинов. Ничего лишнего, каждое слово на своем месте, и голова гордо поднята, и поза соответствующая… вот только голос ваш, простите, все же выдает скрытую неуверенность. – Он, прищурясь, без улыбки, смотрел на собеседника. – Вы благородный человек и боевой офицер. Но про себя-то вы знаете, что категорически сейчас не правы, что врете и лицедействуете, и это прорывается в том тоне, каким произнесены все эти безупречные слова… Вы лжете. Некоторое время назад навестивший вас во Флоренции человек, прекрасно вам известный, поставил перед вами совершенно ясные и грамотно сформулированные задачи. Тогда вы не виляли, не отзывались с насмешкой о несерьезности нашей работы… Что произошло? Что-то должно было произойти… Предать вы не могли. Купить вас… нет, невозможно. Остается одно… – Он встал, приблизился вплотную к собеседнику и спросил тихо, с некоторым, вполне неподдельным участием: – Вас очень сильно напугали? Так сильно?

Какое-то время они мерились взглядами, потом с лица Обольянинова исчезли показная бравада и напускная злость, экс-кавалергард сделал шаг вбок, опустился в кресло и закрыл лицо руками. Пушкин стоял над ним, не произнося ни слова.

Наконец у Обольянинова вырвалось, едва ли не со стоном:

– Могу вас заверить, я человек чести… Я прекрасно понимаю, как в моем положении следует искупать вину, пусть даже невольную, я, в конце концов, готов…

Предупредив движение его руки, Пушкин прижал ее к темно-лакированной поверхности столика, выдвинул ящик. Как он и ожидал, там покоилась пара коротких каретных пистолетов неплохой работы. Пожав плечами, Пушкин переправил их в карманы своего сюртука, шумно задвинул ящик, положил руку на плечо собеседнику и сказал уже гораздо мягче:

– Вот это уже совершенно ни к чему, ротмистр. Глупее ничего и не придумать. Никакие это не правила чести, а обыкновеннейшая глупость – потому что речь идет совершенно об ином… В прямом смысле слова об ином. Ни один кодекс чести его существования не предусматривает, разве что в воинском уставе Петра Великого встречаются статьи о колдовстве, но это другая история…

– Не утешайте, – глядя перед собой, уже совершенно другим голосом, уставшим, севшим, отозвался Обольянинов. – Мне, боевому офицеру с золотым оружием, должно быть стыдно вдвойне…

– Предоставьте уж мне решать, – с неожиданной мягкостью сказал Пушкин. – Поскольку я в этих делах смыслю гораздо больше… вы успели что-то сделать, верно?

– Совершенно ничего, – тусклым голосом отозвался Обольянинов. – Всего-навсего нанял парочку ловких здешних прохвостов, знающих все ходы и выходы, объяснил им, что мне потребно, и они довольно скоро навели на след.

– А точнее? Иногда у следа есть имя…

– Вот именно. Графиня Катарина де Белотти, хозяйка палаццо Торино. Я не знаю, главное ли это гнездо, но в том, что это именно гнездо, сомневаться не приходится…

– И?

– Я туда отправился. В конце концов, я военный, а не сыщик! – Он рывком поднял голову в приступе совершенно неподдельного гонора. – Скорее всего, я был неосторожен, не так задавал вопросы, быстренько раскрыл себя… Там поняли, что мне нужно, и что это не простое любопытство. Я, разумеется, беспрепятственно покинул палаццо, и в тот же вечер началось

– Что именно? – спросил Пушкин сухо, подавляя вполне понятную, но совершенно неуместную сейчас жалость.

– Вы позволите не вдаваться в подробности? – Обольянинов явственно передернулся. – Сугубая чертовщина… Тем более жуткая, что я, вольнодумец и материалист, ни во что подобное прежде не верил, считая крестьянскими сказками, порождением неразвитых умов простонародья… Поймите меня правильно. Я боевой офицер, я ни за что не испугался бы людей. Видывали смертушку очи в очи! – В его браваде вновь обозначилось нечто жалкое. – Но когда с человеком в собственном доме происходит вся эта жуть, перед которой и сталь бессильна, и порох, а ты даже не можешь никому пожаловаться и попросить помощи, потому что ни одна живая душа не поверит, решит, что ты повредился в рассудке от вина или просто так… – Он поднял голову и уставился Пушкину прямо в глаза с некоторым вызовом. – Имеете честь меня презирать? Ваше право… вас бы на мое место, любопытно было бы глянуть…

– Приходилось, знаете ли, – рассеянно сказал Пушкин. – И жив-здоров, представьте, и охотничьего рвения не утратил, что немаловажно… Значит, этого было достаточно, чтобы вы, так сказать, осознали, прониклись, уловили предупреждения и никогда уже более не совали носа…

Обольянинов горько рассмеялся:

Этого? Да уж поверьте, этого любому будет достаточно! Вот вам чистейшая правда, как на духу. Слаб-с оказался, уж не посетуйте! В атаку на вражеское каре или на пушки? Извольте! Дело знакомое. Но вот тут не на высоте оказался. Между прочим, оба моих добросовестных помощника и вовсе расстались с жизнью при жутковатых обстоятельствах… Я не могу об этом рассказывать подробно, язык не поворачивается…

Ничего уже не осталось от добра молодца с въевшейся на всю оставшуюся жизнь кавалергардской статью: перед Пушкиным сидел, понурясь, совершенно сломленный человек. При других обстоятельствах была бы уместна обычная человеческая жалость, но ее-то как раз чиновник по фамилии Пушкин в данных обстоятельствах позволить себе не мог.

– А написать вы все можете? – спросил он, стараясь говорить мягко. – В спокойной обстановке, не обязательно нынче же, но и не откладывая в долгий ящик? Бумага безлика, перенося на нее все, вы ни к кому вроде бы и не обращаетесь…

– Да, пожалуй…

– Прекрасно, – сказал Пушкин уже жестче. – Но предварительно вы дадите мне слово дворянина, что не станете искать глупое решение ваших жизненных сложностей вроде… – Он извлек из карманов пистолеты, держа их чуть брезгливо, словно кухарка дохлого мыша, положил на стол. – Я не вижу в вашей истории ни нарушения чести, ни трусости. Вы оказались в обстоятельствах, с которыми бессильны были совладать, вот и все… Поверьте, я совершенно искренен. И повторю то же перед любым начальством, вплоть до его сиятельства. Вы оказались бессильны… Нынче же, немного успокоившись, изложите происшедшее на бумаге, и я даю вам слово, что все будет забыто… Итак?

– Слово дворянина, что я не стану… – Он остановил унылый взгляд на пистолетах, отодвинул ближайший, словно очнулся.

– Вот и прекрасно, – сказал Пушкин. – Все обошлось…

Обольянинов порывисто схватил его за руку:

– Александр Сергеич… Вы и правда так думаете? Что меня не в чем упрекать?

– Ну разумеется, – сказал Пушкин елико мог убедительнее. – Мне пора. Всего вам наилучшего, и не затягивайте с описанием… Вас не в чем упрекать, поверьте.

– Спасибо, Александр Сергеевич, – сказал Обольянинов с чувством. – Камень сняли с души… Ведь два месяца пребывал в невероятном расстройстве чувств, рука сама к пистолетам тянулась…

– Ну что вы, не благодарите, не за что… – сказал Пушкин, уже закрывая за собой дверь.

Все сострадание улетучилось моментально. Едва напоследок прозвучали эти слова «два месяца». Грех было бы осуждать человека, столкнувшегося с жутким, запредельным, произойди это вчера, неделю назад. Но за два месяца следовало бы непременно сообщить в Петербург обо всем происшедшем, и, коли уж Обольянинов этого не сделал, эпитеты к нему могут быть применены самые неприглядные, скажем…

– Александр Сергеевич? – послышалось рядом чье-то удивленное восклицание.

Повернув голову, Пушкин мысленно покривился от величайшего неудовольствия. Только этого еще не хватало. Не было, что называется, лишних печалей и напастей…

Перед ним, глядя недоуменно, со жгучим любопытством, стоял не кто иной, как добрый петербургский знакомый, Матвей Степанович Башуцкий из Академии художеств – всему городу известный хлебосол и кутила, дававший великолепные балы и лукулловы ужины. Человек был безобиднейший, добрейшей души, всегда готовый оказать помощь не только друзьям, но и любому, оказавшемуся в стесненных обстоятельствах, но сейчас-то как раз он мог все испортить, сам того не ведая…

Конечно же, Башуцкий, справившись с первым удивлением, затараторил, по всегдашней привычке играя лорнетом на черной бархатной ленте:

– Александр Сергеич, вот приятная неожиданность! Я-то, как и все прочие, полагал, что вы снова затворились в имении, музами благословлены на труд… А вы, эвона, во Флоренции! Что ж не сказали никому? Ну, да мы дело поправим. Нынче же вечером сядем за стол, я тут уже даром что второй день отыскал немало великолепных ресторанов… Икру виноградных улиток, бьюсь об заклад, не едали? Сказка! Поэма Пушкина, если простите сей каламбур, в гастрономическом переложении. Нынче же, нынче… Вот радость!

Он и в самом деле светился неподдельной радостью, благорасположением ко всему окружающему миру и всем людям без разбора, готовый потчевать, выслушивать и рассказывать сам… и моментально разболтать всему свету о пребывании за пределами Российской империи Александра Сергеевича свет Пушкина. «Можете ли представить, господа, с кем я нежданно столкнулся в восхитительной Флоренции?»

Решение пришло моментально. С крайне озабоченным видом Пушкин метнул по сторонам опасливый взгляд – слава богу, коридор был пуст на всем протяжении, – цепко ухватил Башуцкого за рукав бордового с искоркой фрака, почти силой потащил к высокому окну, выходившему на оживленную улицу, как обычно во Флоренции вымощенную крупными, неправильной формы плитами белого камня и упиравшуюся в мост делла Тринита. Ошеломленный Башуцкий даже не пытался сопротивляться этому напору.

– Матвей Степанович, милый! – трагическим шепотом воскликнул Пушкин, демонстративно озираясь и даже втянув голову в плечи. – Умоляю вас, тише! Для всего мира я и в самом деле затворился в Михайловском над стихами, где и должен оставаться… Считайте, что у вас было видение, всеми святыми заклинаю! И не Пушкин я сейчас вовсе, не петербуржец, не поэт – надобно вам знать, я никто другой, как московский врач Генрих Шульце… Понимаете?

Разумеется, Башуцкий ничегошеньки не понимал, но добросовестно пытался уяснить себе этакие странности. Нагнетая трагического, Пушкин понизил голос до шепота:

– Матвей Степаныч, в ваших руках моя жизнь. Поверьте, я нисколечко не преувеличиваю… Вы меня поняли? Нет никакого Пушкина, вашего доброго знакомца, есть лишь доктор Шульце, путешествующий по делам службы…

– Но почему? – в совершеннейшем недоумении воскликнул Башуцкий, тоже шепотом.

Пушкин ухмыльнулся:

– Вы, с вашим умом и проницательностью, не угадаете ли причину, не дожидясь объяснений?

Брови Башуцкого поползли вверх, а на румяном лице изобразилась улыбка, долженствующая изображать ту самую проницательность:

– Да-да-да, мне как-то не пришло в голову… Это, конечно же, дама?

– Вы дьявольски проницательны, – сказал Пушкин, чуть успокоившись. – Ну конечно же… Вы понимаете, я не могу посвящать вас в подробности, коли речь идет о чести дамы, скажу только, что на сей раз супруг не только ревнив, но и опасен по-настоящему. Эти чванливые итальянские аристократы, у которых вместо крови порох… А уж коли они еще и богаты, окружены кучей головорезов… Поверьте, я о жизни своей беспокоюсь всерьез, не ради красного словца упомянул, что она теперь и в ваших руках тоже. Стань ему хоть что-то известно, дознайся он, что здесь не кто иной, как тот самый Пушкин, немало крови ему попортивший в Петербурге… Право, я не жилец на этом свете, узнай он о моем присутствии здесь. Вы понимаете…

– Ну конечно же, конечно – ободряюще воскликнул Башуцкий, и сам озиравшийся по сторонам с видом заправского заговорщика. – Во мне можете быть уверены, Александр Сергеевич: ни единой живой душе, ни сейчас, ни потом, ни словечком.

Пушкин облегченно вздохнул про себя: теперь все было в порядке, этот недалекий добряк однажды данное слово соблюдал свято, так что инкогнито оставалось нерушимым и впредь…

– Вы-то какими ветрами? – спросил успокоившийся Пушкин. – Вновь любоваться полотнами великих мастеров?

– Ах, если бы… На сей раз по сугубо служебным поручениям. Следует приобрести несколько статуй для украшения Царскосельского дворца, вот и приходится все дни проводить в нешуточных хлопотах. Итальянцы – мошенники известные, так и норовят вместо подлинных антиков подсунуть свеженькие подделки, а помощники мои молоды и неопытны, все на мне… Александр Сергеич, быть может, нуждаетесь в дружеской поддержке? Деньги или иное содействие?

– Да что вы, – сказал Пушкин нетерпеливо. – Единственное, что вы можете для меня сделать, – это хранить тайну, иначе…

– Не сомневайтесь!

– Вот и прекрасно. Разрешите откланяться…

Без лишней спешки выйдя на улицу, он двинулся по направлению к мосту. Уже буквально через минуту к нему присоединился господин барон с длиннейшей немецкой фамилией, чей вид свидетельствовал о решимости сворачивать горы.

– Вроде бы все в порядке, – сказал Алоизиус, понизив голос. – Банк Ченчи, как мне объяснили, на этом самом месте существует которую сотню лет. И репутация вроде бы безукоризненная. И, в довершение, спешу обрадовать, что никто вроде бы не шпионит ни за мной, ни за вами, по крайней мере я лично соглядатаев не узрел… А отчего у вас-то вид убитый, как у вахмистра, чьи нерадивые подчиненные в кабаке эскадронный значок заложили?

– Выяснилось, что помощи и содействия от нашего человека во Флоренции, собственно говоря, ждать бессмысленно, – сказал Пушкин сердито. – Его еще два месяца назад при попытке продвинуться хотя бы на шаг наши подопечные разоблачили и запугали его так основательно, что он два месяца хранил гордое молчание, побоялся даже доложить о случившемся в Петербурге. Так что мы предоставлены самим себе.

– Тьфу ты, ерунда какая! – шумно, облегченно вздохнул барон. – Я-то думал, что похуже стряслось… Перетерпим. Как там говорил ваш генералиссимус Суворов? Не числом воюют, а уменьем. Вот и будем жить соответственно…

Глава третья Гробокопатели

Синьор Ченчи, неведомо который по счету представитель доблестной банкирской династии, нисколечко не походил на классического ростовщика из шекспировских пьес. В его глазах не замечалось ни алчности, ни хитрости, на столе перед ним не было ни единой монетки, скорее уж он казался трактирщиком или поваром: высокий, дородный, краснолицый, с беззаботной улыбкой и беспечным взглядом. Пушкин подумал невольно: банкир, не похожий на банкира – прохвост вдвойне…

– Следовательно, я так понял, синьоры, вы намерены безвозвратно изъять хранимое? – поинтересовался он с небрежным видом.

– Если не имеете ничего против, – настороженно ответил барон.

– Да полноте! Как я могу что-то иметь против, если обязан вернуть то, что доверено на хранение… при соблюдении определенных условий, понятно. Значит, забираете… жаль, искренне жаль, синьоры. Вклад этот столь долго хранился, что стал, если можно так выразиться, фамильной реликвией, такой же непременной принадлежностью банка Ченчи, как наше резное каменное крыльцо, по которому однажды соизволил подниматься сам великий Данте Алигьери… Жаль, право, жаль…

– А придется, – сказал барон с угрюмым видом, словно всерьез опасался, что банкир отыщет какие-то непреодолимые препятствия.

– Ну конечно же! – с готовностью воскликнул Ченчи. – Как же иначе? Святой долг и обязанность… Хорош был бы банкир, не соблюдающий незыблемые правила… Могу я попросить ключ, дражайшие синьоры? Вы, конечно же, осведомлены, что вещь эту, согласно воле первоначального вкладчика, мы имеем право выдать только по предъявлении достоверного ключа?

Пушкин молча достал из бумажника и протянул ему бронзовый кружок величиной с серебряный рубль, разве что вполовину тоньше, весь испещренный замысловатыми прорезями, словно китайская шкатулка. Вмиг потеряв всю наружную беззаботность и беспечность, синьор Ченчи проворно ухватил его двумя пальцами и посмотрел на свет, словно через монокль. Его щекастое лицо моментально стало напряженным, взгляд – пронзительным и даже колючим. Вот теперь это был банкир бог ведает в каком поколении…

Созерцание длилось долго.

– Что-нибудь не так? – не выдержав, спросил Алоизиус.

– О, не беспокойтесь, – ответил Ченчи, не отрывая взгляда от странного кружка. – Признаться, я не в силах совладать с естественным любопытством: как-никак, этот вклад пролежал несколько столетий, потревоженный за это время не более трех раз…

– Значит, все в порядке? – не унимался барон.

– Вот это мы сейчас и выясним, синьор, – ответил банкир без улыбки. – Не все так просто, не рассчитываете же вы, что подлинность ключа, изготовленного моими далекими предками, можно вульгарно определить на глазок их самонадеянному потомку… Минуточку.

Он достал из стола простую шкатулку, а из нее – бронзовый кружок такого же размера – только этот не прорезями был покрыт, а затейливыми выступами. С явным волнением банкир сложил кружки вместе, держа каждый двумя пальцами, осторожно, затаив дыхание, поворачивал их вправо-влево, добиваясь совпадения, вновь посмотрел сквозь прорезной на свет, сопоставляя его с другим, опять сложил, уже увереннее. Тихий металлический скрежет и скрип… Друзья поневоле затаили дыхание, Пушкину пришло в голову, что Ключарев сам мог стать жертвой трагической ошибки, аферы, и хранимый им пуще зеницы ока предмет не имеет ничего общего с настоящим…

– Прошу, синьоры! – с торжествующим видом воскликнул банкир, демонстрируя им оба кружка, слившихся в единое целое. – Совпадение идеальное. Пращуры наши порой, кажется мне, грешили излишним романтизмом, но, если подумать, иные их методы все же сохранили надежность…

Он легонько тряхнул серебряным колокольчиком, и ведущая в банковские помещения дверь открылась столь молниеносно, словно стоявший за ней человек только и ждал сигнала. Очень возможно, так оно и было. Вошедший пожилой синьор как раз и обладал видом классической канцелярско-банкирской крысы – пожилой, с желчной физиономией записного мизантропа, он держал перед собой нечто вроде толстого кожаного бювара из тисненого сафьяна.

Положив его перед Ченчи, он, не поклонившись, словно бы вообще не обращая внимания на присутствующих, повернулся и удалился в ту же дверь, бесшумно притворив ее за собой. Ченчи, не теряя времени, извлек из бювара толстый запечатанный пакет, продемонстрировал его Пушкину и барону, сунул обратно, щелкнул миниатюрным золоченым замочком:

– Прошу, синьоры. С этого момента вклад становится вашей исключительной и безраздельной собственностью…

Показалось Пушкину, или в его голосе и в самом деле звучало неприкрытое облегчение? Очень может быть, что и не показалось…

Бювар был не особенно и тяжелым. Прижимая его к боку локтем, Пушкин встал, поклонился:

– Благодарю вас, синьор Ченчи. Всего наилучшего…

– Подождите, – неожиданно сказал банкир, вроде бы с нерешительностью.

Они вопросительно оглянулись от порога.

– Знаете, синьоры… – не без колебаний произнес Ченчи. – Вы мне отчего-то кажетесь вполне приличными и симпатичными молодыми людьми… Даже банкир порой позволяет поддаться обычным человеческим чувствам… Как бы поделикатнее выразиться… Вы всецело отдаете себе отчет, чем намерены владеть? Разумеется, если не выполняете чье-то поручение, не зная сути…

Барон моментально насторожился и взглянул на него неприязненно. Потом спросил, глядя исподлобья:

– А что, банкир может задавать такие вопросы? Совать нос в чужие дела?

– Вы не поняли, – с легким укором сказал Ченчи. – Мной сейчас движут обычные человеческие чувства, расположение, если хотите… Далеко не всяким кладом следует торопиться завладеть…

Пушкин, жестом остановив барона, с задиристым видом собравшегося, без сомнений, изречь что-то еще более ехидное и обидное, внимательно присмотрелся к синьору Ченчи и спросил напрямую:

– У вас что, были какие-то хлопоты с этим вкладом?

И увидел по лицу собеседника, что не ошибся.

– Я, право, вас не понимаю, – сказал Ченчи решительно. – Но могу вам признаться, синьоры, что рад был закрытию данного вклада… Я банкир, а не адвокат, не собираюсь давать вам советов – с какой стати? – но я, повторяю, не на шутку рад, что вы сняли с меня заботу о судьбе этих бумаг… всего вам наилучшего, синьоры!

Он опустился на стул и с непреклонным видом уткнулся в бумаги. Ясно было, что из него больше не выжать ни словечка.

Они вышли под яркий солнечный свет, и барон, подумав, сказал без особой убежденности:

– Вообще-то, если прикинуть… Откуда мы знаем, что там – настоящие бумаги или всякая ерунда? Мало ли что они могли туда напихать, прохвосты финансовые…

– Вряд ли, – подумав, ответил Пушкин. – По-моему, у него на лице светилась самая неподдельная радость оттого, что наконец избавился. Об заклад бьюсь, пришлось ему пережить неприятные минуты. Но… Знаете, что мне приходит в голову, Алоизиус? Уж если на ключе лежит некое заклятье, согласно которому его нельзя отобрать силой, а можно получить лишь по доброй воле прежнего владельца: то, быть может, так и с самими бумагами обстоит? Правда, если даже и так, нам это спокойствия не прибавит. Подозреваю…

Его вежливо тронул за рукав самый обычный на вид, неприметный, спокойно державшийся человечек и, когда Пушкин вопросительно обернулся, произнес негромко:

– Синьоры, вам просили передать… Лукка ди Монтеньякко считает, что обещанную вами сотню дукатов ему было бы удобнее получить именно сегодня, через час, в садах Боболи…

Вслед за тем он хладнокровно отвернулся и уже через пару мгновений затерялся среди прохожих, исчез с глаз так надежно, что это походило на некий фокус.

– Тьфу ты! – в сердцах сказал барон. – Как нечистая сила, точно… А я вот что-то не помню, чтоб мы обещали этому мошеннику отдать сегодня сотню дукатов…

– Значит, он таким образом дает понять, что что-то раскопал.

– Уже?

– Ну, ради золота человек на многое способен… – сказал Пушкин. – В конце концов, он здесь как рыба в воде… Вы пойдете со мной?

– Разумеется! И уж будьте покойны, прослежу, чтобы денежки он получил не раньше, чем расскажет что-нибудь стоящее, за что и сотни не жалко!

…Сады Боболи, раскинувшиеся на холме с обратной стороны дворца Питти, были пусты. Наступила та длившаяся часа два пора, что во Флоренции именуется сьеста: жизнь в городе в это время замирает, даже церкви закрыты, ставни опущены повсеместно, все, от мала до велика, отдыхают в жаркий полдень, кроме разве что путешественников. Пушкин мимоходом подумал, что это как две капли воды похоже на старый русский обычай спать после обеда, за который «просвещенная Европа» порой называла русских варварами. Меж тем этих эпитетов наверняка не удостаивались флорентийцы, практиковавшие почти ту же самую процедуру…

В пыли и на горячих камнях лежали зеленые ящерицы. Темные аллеи, обсаженные падубом и кипарисами, были пусты, и в их тени жары не чувствовалось совершенно.

Миновав ряды пальм и мраморную чашу, куда размеренно капала вода, они остановились.

– Черт знает что, – сказал барон. – Тащиться сюда в такую жару, да еще без указания точного места…

Пушкин усмехнулся:

– Подразумевалось, скорее всего, что столь ловкий человек и сам нас без труда найдет… Не он ли, кстати, у кипариса, справа?

Там действительно стоял Лукка, без черного плаща и широкополой шляпы совершенно не отличимый от мирного горожанина.

– Рад вас видеть, синьоры, – сказал разбойник безмятежно. – И весьма вам благодарен за то, что не поленились явиться в такую жару. Не скажу, чтобы дело было особенно уж срочное, но в такую пору город, как вы успели убедиться, словно вымирает, практически нет любопытных глаз и ушей… Судя по топорщащемуся карману вашего сюртука, синьор Алессандро, и деньги с вами?

Выдвинувшись вперед, барон непререкаемо заявил:

– Мы, немцы, да будет вам известно, народ сквалыжный. С деньгами расстаемся туго. А потому сначала нужно убедиться, что ваши ценные известия стоят ста дукатов… Мы дукаты не сами штампуем, знаете ли, они казенные…

– Синьор Алоизиус! – сказал Лукка с обезоруживающей улыбкой. – Я прекрасно понимаю ваши мотивы… а потому решил всецело положиться на ваше благородство. То есть, сначала я выложу все, что мне удалось узнать, а потом уж вам будет благоугодно решать, заплатить ли скромное вознаграждение… Вас устроит такой оборот дел?

– Ну да, – сказал барон настороженно. – Но если тут подвох…

– Никакого подвоха, – заверил Лукка, медленно шагая в тени кипарисов, так что им волей-неволей пришлось двинуться следом. – Я сразу понял, что имею дело с благородными людьми, и стараюсь поступать соответственно… Итак, синьор Алессандро, вас интересовали люди определенного пошиба и их поступки? Я начну издалека. Еще две недели назад, до вашего появления здесь, ко мне пришел человек, которого я никогда прежде не видел, но он-то знал обо мне много. Достаточно, чтобы встревожиться. Но он вроде бы не хотел мне никакого зла. Наоборот, как вы позже, предлагал деньги… стоит заметить, несказанно больше, чем вы. В обмен на несложную, по его уверениям, работу. Вот только я, выслушав его, категорически отказался. И не стану врать, что мной двигали некие идеалы или жизненные принципы. Они у меня есть, синьоры, смею заверить… но на сей раз дело было не в них. Понимаете, есть вещи, за которые человек разумный не возьмется ни за какие деньги, потому что опасается последствий… Уж простите за совершенно не благородный мотив, но так оно и есть. Не всякие деньги следует принимать…

– Что он от вас хотел?

Лукка мягко поправил:

– В данной ситуации, синьор Алессандро, гораздо интереснее знать, не кто он был, а от кого пришел. Потом я это выяснил совершенно точно. Это было проще, чем ему казалось… Так вот, обитает во Флоренции одна богатая, знатная и влиятельная особа, графиня Катарина де Белотти…

– Хозяйка палаццо Торино?

Лукка уставился на него с нешуточным изумлением:

– Браво, синьор Алессандро! Вы слишком быстро успели освоиться в наших делах…

– Мы с бароном не первый день занимаемся кое-каким ремеслом…

– Быть может, вам тогда известно и что собой представляет князь Уголино Караччоло?

– Вот об этой особе я слышу впервые, – после некоторого колебания признался Пушкин.

– Если в двух словах, это ближайший друг графини, связанный с ней общностью интересов. Я достаточно ясно выражаюсь, господа? Ну, вижу, вы понимаете… – Лукка невольно оглянулся. – Вы легко поймете, что некоторые вещи не стоит произносить вслух даже средь солнечного полудня, в полном уединении… Раз вы кое-что уже знаете, то без труда поймете, в какой области лежат интересы очаровательной графини и почтенного князя… Одним словом, это они прислали ко мне того субъекта.

– И что он хотел?

– О, сущие пустяки, – с улыбкой сказал Лукка. – Он, повторю, знал обо мне немало. И предложил мне с моими людьми за хорошую плату, согласен, не столь уж сложное предприятие. Проникнуть в гробницу маркиза Мондрагона, приближенного герцога Франческо Первого, и принести ему все, что там сыщется. Все. Обращая особое внимание даже не на драгоценности, которые там должны быть, а на мелкие предметы, которые, он особо подчеркнул, могут по виду и не выглядеть драгоценностями…

– Любопытно, – сказал Пушкин, подумав. – Вот тут нам потребуются подробные объяснения. Представления не имею, когда жили этот маркиз и герцог, но поручение само по себе достаточно интересное. Когда люди платят немалые деньги за внимание к предметам, вовсе не похожим на драгоценные, да еще покоящимся в гробнице… Вы правы, это именно то, что нас интересует. А еще больше меня заинтересовало то, что вы отказались от этой работы не из-за идеалов и принципов… Тысячу раз простите, но ведь отсюда проистекает, что вообще-то ваши идеалы и принципы вам не помешают при определенных условиях залезть в гробницу?

– При определенных условиях, тут вы правы, – без тени смущения подтвердил Лукка. – Я не святой, синьоры. Мои идеалы и принципы не позволили бы осквернить свежую могилу – вот это, по моему глубочайшему убеждению, и есть настоящее святотатство. Но когда речь идет о людях, живших триста пятьдесят лет назад, вроде герцога Франческо и маркиза Мондрагона – это уже, по моему сугубому убеждению, никакое не богохульство, а чистейшей воды археологические раскопки. Понимаете, все дело в возрасте. Никто не порицает господ археологов, раскапывающих египетские и римские древности, наоборот, их принимают в приличных домах, с нетерпением ждут результатов их работы… Все дело в возрасте могилы, господа. Гробница, которой более трехсот лет – совсем другое дело, это уже не богохульство, а натуральнейшая археология, то есть признанная обществом наука…

– И все же вы отказались?

– Ну еще бы, – сказал Лукка. – Вы, возможно, удивитесь, но мне случилось получить некоторое образование. В те времена, когда наша древняя фамилия еще не обеднела окончательно. И историю – а уж тем более историю родной Флоренции – я знаю лучше, чем некоторые. По крайней мере, достаточно, чтобы шарахнуться от того предложения, что мне сделали, словно черт от кропильницы…

– Не объясните ли подробнее?

– Извольте. Тут опять-таки придется начать издалека… Герцог Франческо Первый правил в конце шестнадцатого столетия. Вы не знаете его историю? Она примечательна, синьоры… хотя по меркам того столетия, думается мне, как раз обыденна. А впрочем… Один ученый человек как-то говорил мне, что именно история герцога Франческо и Бьянки Капелло была последней в так называемом «периоде флорентийских трагедий». После нее в нашем герцогстве, строго говоря, ничего особенного не происходило, не случалось уже ни громких преступлений, ни романтических смертей… Дело было так. Красавица Бьянка Капелло была венецианкой, из знатной патрицианской семьи. И однажды по уши влюбилась в заезжего флорентийца по имени Пьетро Бонавентура, настолько, что, как бы поделикатнее выразиться, быстренько отдала ему главную девичью ценность. Поскольку означенный молодой человек был беднее церковной мыши, родные девушки на брак ни за что не согласились бы, и любовники бежали во Флоренцию, где опять-таки обитали в самой пошлой бедности. Тут Бьянку и увидел случайно герцог Франческо – впрочем, в ту пору еще не герцог, а наследник престола. Его самый близкий человек, маркиз Мондрагон, разыскал девушку и привез ее во дворец под благовидным предлогом… Ну, и произошло… Герцог, разумеется, был женат, но о том, какую роль играет при нем Бьянка, знали все до единого.

– А что этот самый Пьетро? – с любопытством перебил барон. – Я бы на его месте герцога почествовал парой вершков железа прямо в брюхо…

– Синьор Пьетро был гораздо приземленнее, – с тонкой улыбкой сказал Лукка. – Он вел себя спокойно и пристойно, а потому был осыпан всяческими благами и допущен ко двору, совершенно довольный своим новым положением. Вот только… У человека, надо полагать, закружилась головушка от столь резких жизненных перемен. Стал заносчив, высокомерен, приобрел кучу врагов, притом что друга не удосужился заиметь ни единого. Стал мешать всем. Подозреваю, даже синьорине Бьянке. Кончилось все тем, что однажды его нашли убитым у моста делла Тринита. Я даже гадать не берусь, кто именно это сделал – слишком многим этот жалкий субъект мешал. Не о нем речь. Через год после убийства Пьетро умер герцог Козимо, и Франческо занял его трон. А вскоре умерла при родах его законная супруга… и Бьянка была обвенчана и коронована. Вот только детей у них с Франческо все не было. Бьянка притворялась, что беременна, а потом якобы и родила здоровенького мальчишку, получившего имя Антонио де Медичи. Раздобыть младенца ей помогали четыре женщины. Три из них вскоре отправились на тот свет, но четвертая ухитрилась вовремя сбежать и разболтала обо всем… А надобно вам знать, что у Франческо был родной брат, кардинал Фердинандо. И вот однажды они все втроем уселись ужинать в замке Поджо-а-Кайяно. Как ни угощала Бьянка кардинала собственноручно испеченным пирожным, он отказывался. Подшучивая над кардиналом – уж не яда ли опасаетесь, братец? – герцог с женой сами съели изрядно… Еще до конца ужина оба рухнули в судорогах. Доктор к ним пройти не смог – люди кардинала с оружием в руках стояли у двери, никого не пуская внутрь. Вот так и случилось, что на другой день кардинал взошел на тосканский престол под именем Фердинанда Первого. Стоит упомянуть, что он был, в общем, не злодеем и даже пощадил помянутого Антонио при условии, что тот вступит в Мальтийский орден и навсегда исчезнет из Тосканы… Интересная история, верно?

– Ну, а как она связана с тем поручением, что пытались на вас возложить?

– О, это не менее интересно… Во Флоренции испокон веков обитала семейка по фамилии Руджиери… и очень уж многие ее представители увлеченно баловались с черной магией и прочими интересными искусствами, которые наша святая церковь категорически не одобряет. Семейная традиция, знаете ли. Злые языки болтают, что и последний из Руджиери, наш с вами современник, чем-то таким предосудительным увлекался, но он давным-давно исчез из Флоренции, и о нем ни слуху ни духу… Ну, не буду томить вас далее. Все просто. Молва гласит, что один из Руджиери, некто Лионелло, всем своим чернокнижным искусством служил за приличные деньги тому самому маркизу Мондрагону, коего, среди прочего, и снабжал разнообразными магическими предметами самого разного назначения. Конечно, чертовски трудно отделить истину от многочисленных легенд, но весьма знающие люди говорили мне, что относиться к истории Лионелло Руджиери нужно крайне серьезно. Руджиери были кем угодно, только не ярмарочными шарлатанами… Вот вам и разгадка. Я на многое способен за хорошие деньги, синьоры, чего уж там. Но не начеканено еще таких денег, за которые я полез бы ночной порой в гробницу Мондрагона за безделушками Лионелло, да еще по просьбе графини де Белотти и князя Каррачолло… Себе дороже. Боком выйдет. Такое у меня твердое убеждение… Потому и отказался, как ни набавляли цену… – Он оглянулся на Алоизиуса, кривившего рот. – Судя по выражению лица вашего друга, синьор Алессандро, он полагает, что эта история не стоит сотни дукатов…

– Да уж, простите, полагаю, – сварливо отозвался барон.

– Я не закончил, господа, – с очаровательной улыбкой сказал разбойник. – Сегодня я узнал, что один болван, а именно Пьетро Монтанилла, все же взялся именно за эту работенку по просьбе тех самых помянутых мною лиц. Ох уж этот Пьетро… Алчности у него всегда было больше, нежели здравого рассудка, а предостережений людей поумнее он никогда не слушал…

Пушкин увидел, как лицо барона мгновенно исполнилось самого что ни на есть неприкрытого охотничьего азарта. Он и сам ощутил прилив того же не самого, может быть, благородного, но чертовски увлекательного чувства: вновь перед ними была дичь, была охота, не ускользающие тени, а осязаемые люди, от которых при некоторой настойчивости можно было добиться ответов на вопросы…

– Итак, синьоры, – с выжидательным видом сказал Лукка. – Стоит это жалкую сотню дукатов?

– Безусловно, – сказал Пушкин. – Особенно если учесть, что вы не сказали еще, когда наш Пьетро двинется в гробницу, а впрочем, и не уточнили, где она расположена…

Лукка поклонился:

– С вашего позволения, синьор Алессандро, я обязан еще уточнить, что речь идет не о склепе самого маркиза Мондрагона, а о погребении одного его родственника. Который, хотя и усердно служил богатому дядюшке, все же носил другую фамилию и даже иной герб, а потому покоится вовсе не в фамильном склепе Мондрагонов…

Вынув сверток с монетами, Пушкин протянул его разбойнику. Тот, взвесив на руке, с небрежным видом сунул в карман, не утруждаясь разворачиванием и пересчитыванием. Пушкин поднял брови:

– Вы не намерены…

– Мы с вами дворяне, синьор Алессандро, – сказал разбойник едва ли не спесиво. – И имеем представление о чести… – Он улыбнулся, блеснув великолепными зубами. – А кроме того, вы ведь наверняка захотите продолжать наши отношения и в дальнейшем, вы достаточно умный человек для того, чтобы не облапошивать примитивно ради одного-единственного случая узнать что-то полезное… Людям следует доверять в разумных пределах.

– Когда и где? – жадно спросил барон.

– Сегодня ближе к полуночи, – сказал Лукка. – Только совершеннейший болван вроде Пьетро мог назначить такое время вдобавок ко всему… Склеп совершенно заброшен – род пресекся, изволите ли знать – и расположен в пяти милях от города, по дороге в Прато, там, где она еще идет нижней частью долины Арно. Поблизости есть деревушка, а в деревушке – корчма без названия. Именно там Пьетро и должен будет передать тому, кто его нанял, все, что удастся добыть. Этот человек предусмотрителен и сам в склеп идти не собирается, хотя прекрасно понимает, что Пьетро преспокойно может что-то из найденного утаить…

– А что там может оказаться, в склепе? – затаив дыхание, спросил барон.

– Все, что угодно, синьор Алоизиус, – ответил Лукка. – Кроме хорошего. В былые времена, знаете ли, с чем только ни забавлялись иные наши земляки… Уж если графиня с князем, люди, если можно так выразиться, крайне специфические, не рискуют сами шарить в гробницах, а их посланные боятся приблизиться… Все, что угодно, может там оказаться. Что до меня, я и не пытаюсь искать в старых сказках и жутких легендах рациональное зерно. Прибыли это не принесет, зато неприятностями одарить может по самую маковку. Кто знает? Может, там запечатан какой-нибудь кровожадный демон, взбешенный вековым заточением и оттого крайне опасный для окружающих. А может оказаться, там валяется какая-нибудь пыльная безделушка, с помощью которой можно в два счета прогнать всех мышей из округи или лечить зубную боль, да и то исключительно у светловолосых. Темное это дело, синьоры, я всем этим предпочитаю не интересоваться. Коли уж вам угодно, и вы согласны швырять полновесные золотые – готов содействовать в известных пределах, и не более того…

– Нам потребуется помощь, – сказал Пушкин решительно.

– Можно точнее?

– Вы поможете найти и деревушку, и склеп, – сказал Пушкин, чуть подумав. – Кроме того… я хотел бы захватить этого субъекта, посланца графини, и побеседовать с ним по душам. Вы понимаете, что все услуги будут оплачены…

– Лошадей и карету – с полным удовольствием, – сказал Лукка, не раздумывая. – А что до посланца… Не думаю, что это удачная мысль. В чем вы можете его уличить? В том, что он заполночь обосновался в захолустной корчме?

– Можно дождаться, когда ваш Пьетро вернется с добычей. И потом уже захватить на горячем. Я плохо знаю тосканские законы, но они, несомненно, не– одобрительно относятся к грабежу склепов, пусть даже и заброшенных…

– Вот тут вы правы, – со вздохом сказал Лукка. – Эти чертовы законники – тупой народ, сплошь и рядом не способны понять разницу меж уголовно преследуемым гробокопательством и благородной наукой археологией…

– Вот видите. Значит, попробовать не грех.

– Только без меня, – решительно сказал Лукка. – И на сей раз не звените золотом в карманах. Карету я вам дам. Надежных проводников предоставлю. Но ни я сам, ни мои молодцы ни в какие события замешаны быть не должны. Вам проще, синьоры. Вы в любой момент, как пташки перелетные, можете сняться с места и упорхнуть за тридевять земель. А мне здесь жить и жить. Это мой родной город, я здесь добился определенного положения, тяжело будет лишиться всего…

– Ну, хорошо, – сказал Пушкин. – Я не требую от вас чересчур уж многого, спасибо и на том, что согласны сделать… Вот что. Строго говоря, что из себя представляют графиня де Белотти и князь Карраччоло? Есть точные сведения, или все вновь сводится к жутким легендам?

– Как вам сказать… Точных сведений и впрямь не имеется. Одни только россказни. Знаете, как это бывает – никто не знает ничего толком, но любой прекрасно осведомлен, что эта парочка продала душу тому купцу, что не к ночи будь помянут. Или вы не верите, что они…

– Верю, – сказал Пушкин. – Есть причины верить…

– Вот видите… Понимаете, синьор Алессандро, никому, в общем, и нет нужды знать эти ваши «точные сведения». Ну зачем? Выгоды от этого никакой, одни возможные неприятности. Вы полагаете, в вашей стране такой вот парочке надоедали бы соседи, стремясь выяснить, какими именно чернилами они подписывали уговор с тем, который… или интересовались бы, что те еще намерены наворожить? Ага, молчите… Разное болтают. Говорят даже, что графиня на самом деле – своя собственная прабабушка, которая все это затеяла ради вечной молодости. Мол, у нее есть в палаццо часы, которые идут в обратную сторону, и механизм нужно регулярно питать человеческой кровью, а если этого не сделать, графине – конец… Ну, а про князя болтают втихомолку и того похлеще.

– И – что?

– И – ничего, – сказал Лукка. – На дворе вы, должно быть, слышали стоят времена просвещения, материализма и прочих рациональных веяний. Это лет триста назад любой полицейский без зазрения совести забарабанил бы в дверь и рявкнул: «А ну-ка, где тут у вас колдуют?!». Нынешние на такое не способны, побоятся стать всеобщим посмешищем.

Барон вмешался:

– У этого есть и оборотная полезная сторона, сдается мне. Ни за что не побегут в полицию ваши графини с князьями, если мы им крепенько хвост прищемим на какой-нибудь ворожбе…

– Совершенно верно, – сказал Лукка с легкой улыбкой. – Ни за что не побегут. Они просто-напросто ответят по-своему, и начнется такое, что дай вам Бог ноги живым унести… а вот в полицию по поводу этих напастей вы тоже ни за что не пойдете.

– Не будем о постороннем, – сказал Пушкин. – Давайте поговорим о деталях…

Глава четвертая Перстень из склепа

Провожатый – чьего имени они не знали и не стремились узнать – шел в паре шагов впереди, время от времени останавливаясь, замирая в совершеннейшей неподвижности, чутко прислушиваясь, и тогда они вели себя точно так же. Но вокруг не было ничего, способного представлять угрозу. Стояла душноватая тишина, пахнущая как-то иначе, совершенно не по-русски, почти полная луна заливала окрестности безмятежным серебристым сиянием, и тени росших повсюду невысоких пиний чернели предельно четко, а между деревьями кое-где лежал совершеннейший мрак, там, где несколько теней сливались в одну. Порой под ногами похрустывали сухие веточки, и всякий раз это казалось выстрелом, на миг заставлявшим обрываться сердце.

Провожатый остановился и, не убирая зажатого в руке кривого ножа, огляделся в последний раз.

– Ну вот и пришли, господа мои, – сообщил он непререкаемо. – Дальше, синьор Лукка говорил, вы одни пойдете, а я уж тут подожду, с места не сдвинусь…

– Плохое место? – вполголоса спросил барон.

– Плохое или хорошее, а доброму католику по таким вот местам в ночное время болтаться негоже, в полночь особенно…

Он указал направление, и они двинулись в ту сторону с той же осторожностью, замирая и пережидая всякий случайный звук в округе вроде скрипучего крика ночной птицы. Лесочек понемногу редел, и вскоре они оказались на опушке, а впереди, шагах в полусотне, над землей вздымался чересчур правильный, чтобы быть делом рук природы, холмик. Вернее, куполообразное возвышение высотой примерно человеку по пояс – именно так Лукка и описывал вход в подземный склеп давным-давно пресекшегося благородного рода.

Барон приблизил губы к уху Пушкина:

– Как думаете, часового они оставили?

Пушкин присмотрелся:

– Негде ему было бы спрятаться. Разве что лечь за входом, с той стороны… но какой смысл? Не могут же они нас ждать именно с этой стороны… Отсюда вся ложбина просматривается.

– Пожалуй, вы правы, – сказал барон. – Да и местные ночной порой, нас заверяли, не ходят… Хоть порохом взрывай гробницы, никто не почешется… Ага! Слушайте!

Пушкин обратился в слух – и очень быстро стал различать едва слышные, регулярные удары, не прекращавшиеся ни на миг, словно далекое-далекое цоканье подков о брусчатку. Кто-то старательно трудился в склепе то ли железным ломом, то ли молотком с долотом.

Это продолжалось довольно долго, так что они помаленьку привыкли к этому размеренному стуку – и потому моментально определили, что он вдруг прекратился.

Заметив, что рука барона нырнула за отворот сюртука, Пушкин решительно положил ему ладонь на запястье:

– Алоизиус… Мы ведь не атаковать их должны, а проследить. Сами по себе они никому не интересны, все дело в том, кто их нанял и ждет сейчас в корчме…

– Простите, увлекся, – сказал барон смущенно, так и не вынув пистолета. – А интересно все-таки, что они там нашли… если нашли, конечно. Можно предполагать…

Он замолчал на полуслове. В невысоком куполе четко высветился прямоугольник входа, лишенный двери – на фоне показавшегося ослепительно ярким зеленоватого сияния. Это ничуть не походило на пожар – сияние было ровным, ничуть не напоминающим пляшущие отблески пожара, неподвижным, как Луна, чье перемещение невозможно уловить глазом, если наблюдать за ней считанные минуты. Они невольно пригнули головы, зажмурились, яростным морганием пытаясь избавиться от повисших перед глазами ослепительных кругов.

Потом послышался топот, напоминавший звук от бега напуганного чем-то табуна. Кое-как обретя нормальное зрение, Пушкин отважился посмотреть в ту сторону – зеленого сияния уже не было видно, зато несколько темных человеческих силуэтов, вопя что-то нечленораздельное, неслись, казалось, прямо на него с бароном. Невероятно, но они-то и ухитрились произвести весь этот адский шум – впрочем, казавшийся адским лишь на фоне безмятежной ночи…

– Прячьтесь! – сдавленно воскликнул барон, укрываясь за корявым, но достаточно толстым стволом ближайшей пинии.

Убедившись, что незадачливые кладбищенские воры несутся прямо на них, Пушкин последовал его примеру…

И полетел с ног, растянулся ничком на покрытой сухими древесными иголками земле, а рядом забарахтался тот, кто сбил его так бесцеремонно, правда, он был настолько обуян страхом, что вообще, кажется, не понял, что налетел на живого человека: так дико заорал, отпрянув от барахтавшегося у корней Пушкина, словно нос к носу столкнулся с явившимся по его душу посланцем преисподней. Удалось рассмотреть бородатую физиономию, искаженную несказанным ужасом, а в следующий миг незнакомец с непостижимым проворством взмыл на ноги и, вопя все так же отчаянно, припустил прочь, догоняя далеко убежавших компаньонов.

Пытаясь встать побыстрее, Пушкин уперся ладонями в землю, и в руке у него оказался небольшой округлый предмет, судя по ощущениям, не имевший ничего общего с творениями неразумной природы. Рука сама почуяла в нем некую правильность. Но не было времени разглядывать, почти машинально опустив эту штуку в карман, Пушкин выпрямился, посмотрел по сторонам.

– Целы? – встревоженно спросил барон.

– Совершенно, – сердито сказал Пушкин, тщетно пытаясь отряхнуться. – Кто-то меня сшиб с ног, даже не заметив, точнее приняв неизвестно за что… Ох!

Барон оглянулся вслед за ним. Там, возле склепа, уже не было яркого сияния – но, отчетливо различимые в лунном свете, из дверного проема, колышась в безветрии, выползали слабо светящиеся зеленым (будто гнилушка в ночном лесу) полосы, ничуть не похожие на обычное пламя. Слетаясь, свободно проникая друг в друга, разрастаясь, они осветили все прилегающее к склепу пространство. В их ленивом колыхании вроде бы не чувствовалось угрозы, но все это настолько не похоже было на нечто обычное, человеческое, что по спине невольно побежали ледяные мурашки, а волосы, такое впечатление, зашевелились…

– Александр… – шепотом сказал барон. – А давайте-ка отсюда… со всех ног… А? Что-то не тянет меня геройствовать, откровенно вам говорю…

Пушкин, не раздумывая, кивнул:

– Действительно… Не время геройствовать…

Они быстрым шагом, стараясь не перейти на бег и тем самым окончательно не уподобиться тем, кто так заполошно убегал только что, направились прочь, оглядываясь то и дело. Зеленое сияние помаленьку тускнело – то ли погасло окончательно, то ли не распространялось более. Далеко впереди светились редкие огни деревушки.

Потом впереди послышалась возня и странные звуки, похожие то ли на сопение коровы, то ли на плач. Поскольку доносились они с того места, где остался их провожатый, оба, не сговариваясь, поневоле вынули пистолеты и, не взводя еще курков, стали, не сбавляя шага, зорко всматриваться в темноту.

– Тьфу ты! – чертыхнулся барон, разобравшийся в происходящем первым. – Пожалуй что, нечистой силой и не пахнет…

Он убрал пистолет в карман и ускорил шаг. Теперь и Пушкин видел, что на земле под деревом лежит человек, а на нем бесцеремонно восседает, словно на бревне, их провожатый. Походило, что тот, кто лежал, озабочен какими-то другими хлопотами, вовсе не своим пленением: он даже не пытался вырваться, лежал, уткнувшись щекой в усыпанную сухими иголками землю, и то подвывал тихонечко, то издавал вовсе уж непонятные звуки, то ли лай, то ли всхлипы.

Барон тихонько свистнул. Провожатый вскочил, в его руке кривой широкой полосой блеснуло лезвие, он всмотрелся и убрал нож. Облегченно вздохнул:

– Надо же, синьоры, оба живы и вроде бы при здравом уме…

– А что, следовало быть чему-то другому? – сердито спросил Пушкин.

– Я уж не знаю, чему там быть следовало, только этот вот на меня набежал, натурально рехнувшись. Чуть ножичком не ткнул, пришлось успокаивать, как удалось. – Он сплюнул и, глядя сверху вниз, протянул с неприкрытым превосходством: – Пьетро и сам болван редкостный, и людей себе подбирает под стать…

– Ты его знаешь?

– Тоже, загадка… Марчелло Одноухий. Вот уж не персона…

Лежащий, будучи совершенно уже свободен, тем не менее не пытался встать на ноги. Хныкая, вжимаясь лицом в землю, он разразился потоком слов – на итальянском, естественно, коего ни Пушкин, ни барон не понимали – да вдобавок, об заклад биться можно, еще и на флорентийском диалекте, который не всякий в Италии поймет досконально.

– Что он говорит? – обернулся Пушкин к провожатому.

– Да всякую ерунду. Что еще может нести Одноухий – не ученую же премудрость? Всегда он был полудурком, да умный на такое дело и не пойдет посреди полуночи…

– А все-таки?

Итальянец пожал плечами:

– Совершенный вздор. Говорит, что они совсем уже было набили карманы вещичками из гробницы и собрались восвояси, но тут в углу что-то как бы замяукало, и оттуда полезла змея, только не живая, а в виде скелета, но все равно, моментально разодрала Антонио напополам, и они кинулись бежать… Вздор, синьоры, форменный. Сроду не бывало в гробницах никаких таких змеиных скелетов. Всякий трезвомыслящий человек знает: гробницы сторожат либо духи, либо серые мохнатики, либо скелеты, не стану отрицать, но непременно человеческие. С тех пор, как стоит Флоренция, иначе и не бывало.

– Но отчего-то же они бежали все-таки?

– Это точно. Как скаковые жеребцы… Ну, да Пьетро со своей компанией – путаники известные, могли и случайной лисицы испугаться, которая там нору устроила…

– Между прочим, мы своими глазами видели некое зеленое мельтешение, – сказал барон. – Сияние, свет, полосы… Отсюда уже не видно, но видели сами…

– Вот тут я вам верю, синьор. Всякие нелюдские сияния и небывалые огни – это опять-таки случается. Но чтоб змеиные скелеты из углов прыгали…

– Довольно! – нетерпеливо сказал Пушкин. – Куда девались остальные?

– Я за ними не следил, синьор, чересчур уж прытко летели, вмиг пропали с глаз. Но показалось мне, что Пьетро – а его всегда можно узнать благодаря приметной хромоте – припустил в деревню. Остальные рассыпались кто куда, а Пьетро, похоже, все-таки в деревню. Должно быть, исповедаться решил с перепугу, с него, болвана, станется незамедлительно покаяться в гробокопательстве и отпущения грехов просить…

– Пошли! – обернулся Пушкин к барону.

– Эй, синьоры, а с этим что делать? – крикнул вслед провожатый. – Я его стеречь не нанимался…

– Заберите все, что найдете в карманах, и ступайте за нами, – уже на ходу распорядился Пушкин, не раздумывая особо.

Небольшая деревушка с прихотливо разбросанными домиками была погружена в темноту, светилось лишь окошко корчмы, перед входом в которую стояла запряженная парой карета. Лошади мирно хрупали овес, сунув морды в надетые на шею мешки, кучер подремывал на облучке. Не нужно было гадать, чтобы сообразить, чей это экипаж, – того самого посланца знатных особ, погрязших по уши то ли в чернокнижии, то ли в чем-то еще более жутком…

Вид кареты придал им бодрости, и они вошли в корчму. Единственная масляная лампа в углу все же давала достаточно света, особенно если учесть, что они провели много времени в ночном полумраке, – и они увидели с порога примостившегося в уголке доверенного человека синьора Лукки, а возле потушенного очага – некоего незнакомца. Надо полагать, это и был посланец – поскольку, кроме этих двоих, в корчме никого больше не было. Правда, Пушкин испытал некоторое неудобство: как-то мысленно подразумевалось, что личность, посвятившая жизнь столь темному ремеслу – быть на побегушках у колдунов и чернокнижников – окажется суетливой и неприглядной, с противной крысиной физиономией. Меж тем у погасшего очага восседал седовласый благообразный господин в темно-бордовом, почти черном фраке, более всего похожий на преуспевающего врача или адвоката с репутацией.

Бросив на вошедших один лишь взгляд – степенно, ничуть не суетливо и уж тем более без всякого страха – седовласый синьор вновь вернулся к прерванному занятию: он разглядывал какую-то непонятную мелкую вещицу, вроде бы металлическую.

Не годилось разглядывать его очень уж пристально, выдавать интерес – в этой ситуации лучше подольше оставаться инкогнито – и они, благо появился наконец зевающий хозяин, заговорили с ним, представившись английскими туристами, заблудившимися после осмотра одного из монастырей в долине Арно. Заказали вина, холодной говядины и непринужденно устроились за столиком с видом людей, после неприятных блужданий наконец-то отыскавших уютную жизненную пристань.

Очень быстро человек Лукки встал, подошел к ним и сказал крайне вежливо:

– Прошу прощения, синьор, вы где-то испачкали ваш сюртук. Позвольте помочь?

Предупредительно обирая с сюртука Пушкина сухие иголки и еще какой-то древесный мусор, он, повернувшись спиной к седовласому, зашептал на ухо:

– Не смотрите в его сторону… Это он и есть – мэтр Содерини. Который предлагал Лукке… ну, вы поняли. Вы опоздали, синьоры. Пьетро только что тут был. Влетел так, словно за ним гнались черти со всего мира, бросил на стол мэтру кучку каких-то вещиц – он как раз одну такую разглядывает – и стал твердить, что больше он за такое дело в жизни не возьмется. Пьетро не говорил, в чем там дело, но вид у него был – краше в гроб кладут. Требовал обещанные деньги. Мэтр отдал. Тогда Пьетро припустил прочь, подошвы едва не дымились… Что делать будем?

– Возвращайтесь на место, – так же тихо ответил Пушкин. – Надо обдумать…

– А что тут думать? – сердитым шепотом вмешался все прекрасно слышавший барон. – Берем голубчика за шкирку, он на вид хлипкий, как оголодавшая мартышка, вытряхиваем из карманов все к чертовой матери… Что церемониться?

– Алоизиус, друг мой, не стоит пороть горячку, – как только мог убедительнее сказал Пушкин. – При таком обороте событий мы с вами рискуем оказаться под арестом, как вульгарные грабители. Что ему помешает пожаловаться на нас в полицию?

– Но у него же определенно вещички из склепа…

– А кто это может доказать? – пожал плечами Пушкин. – Разве что Пьетро, но он уже наверняка далеко отсюда. А без его показаний мы с вами будем двумя иностранными проходимцами, которые ночной порой напали за городом на уважаемого флорентийского гражданина и самым злонамеренным образом его ограбили…

– Да, пожалуй, вы правы, – убитым голосом произнес барон. – Но что же, так и отпустить его прикажете?

Взглянув на него, Пушкин улыбнулся лукаво, почти беззаботно:

– Ну, не стоит доводить дело до таких крайностей, Алоизиус… Я имел ввиду, что чересчур чревато неприятными последствиями нападать на него в корчме, где хозяин моментально окажется свидетелем потерпевшего… А вот на ночной дороге во Флоренцию может случиться все, что угодно, здесь, вы сами знаете, испокон веков шалят… Нужно уйти первыми…

– Ну и голова у вас! – с восхищением сказал барон. – Одно слово – поэтическая! Что вы ищете?

– Когда этот полоумный сбил меня с ног, я нечаянно кое-что подхватил с земли, – сказал Пушкин, запуская руку поглубже в карман. – На ощупь это не походило на шишку или камешек… Наверняка выпало у него из кармана, сейчас вспоминается, что содержимое карманов он рассыпал…

Он нащупал двумя пальцами округлый предмет и вытащил его из кармана. Носовым платком стер сухую пыль. На ладони у него лежало широкое, судя по размерам, мужское кольцо, судя по весу, не из металла изготовленное, а вырезанное из какого-то камня. Держа перстень между большим и указательным пальцами, Пушкин посмотрел сквозь него на свет. Походило на то, что кольцо сделано из ало-прозрачного сердолика. Шесть знаков, украшавших его внешнюю сторону, вроде бы походили на гебрайские буквы, но он не настолько хорошо знал древнееврейский алфавит, чтобы утверждать с уверенностью. Примерил. Перстень идеально утвердился на среднем пальце – не давил и не болтался – словно специально для него был изготовлен.

Сдавленный возглас послышался над его ухом. Он поднял голову. Совсем рядом стоял благообразный мэтр Содерини, вмиг растерявший всю свою вальяжность и невозмутимость – и смотрел на руку Пушкина, как завороженный. Пушкин опомнился и понял, что поступил неразумно, но еще неразумнее было бы на глазах этого субъекта срывать кольцо с пальца и прятать…

– Что-нибудь не так, уважаемый? – сварливым тоном записного кабацкого драчуна осведомился барон.

Седовласый предпринимал лихорадочные усилия, чтобы овладеть собой. В конце концов ему это удалось, и он улыбнулся почти непринужденно:

– О, что вы… У вас великолепное кольцо, я вижу. Не будет ли с моей стороны бестактностью поинтересоваться, где вы его взяли? Видите ли, я, как и многие флорентийцы, не чужд благородной страсти коллекционирования, и эта безделушка крайне удачно вписалась бы в одну из моих витрин, где собраны поделки из камня… Не соблаговолите ли поведать, как оно к вам попало?

– А что, оно у кого-то пропало? – все так же неприязненно вмешался барон. – Это вы хотите сказать?

– Помилуйте, ничего подобного! Я просто интересуюсь…

– Откровенно говоря, я его нашел неподалеку, – сказал Пушкин, послав барону укоризненный взгляд. – От нечего делать ковырял тростью землю под ногами, и оно выкатилось из-под корней. – Он одарил седовласого самой благожелательной улыбкой, открытой, честной. – У вас волшебная земля, она насыщена сокровищами…

– О да, – сказал тот. – Наследие античности, знаете ли… Молодой человек, а не согласитесь ли вы продать мне эту безделушку? Вы, я вижу, иностранец и вряд ли принадлежите к завзятым антиквариям, так что для вас это всего лишь случайная находка, а для моей коллекции вещей из камня – приобретение хоть и не особенно ценное, но небезынтересное… Хотите десять дукатов?

Пушкин с улыбкой покачал головой.

– Двадцать? Пятьдесят?

– Сударь, не имею чести знать вашего имени… – сказал Пушкин все так же благожелательно. – У нас, англичан – и особенно у моего благородного семейства – свои принципы. Для милорда (он задумался не более чем на миг) для милорда Шропиширского, седьмого герцога Бородайла, немыслимо продать что-то, если можно так выразиться, с собственного плеча. То, что надето на нем, лежит в карманах… или на пальце. Искренне сожалею, сударь, что не могу вам содействовать в такой безделице, но существуют же фамильные традиции, въевшиеся в кровь… Долгие поколения предков… Я просто не рискую оскорбить те нравы, что были ими выпестованы за века…

– Вот такие мы, англичане, хоть кол на голове теши, – подхватил барон.

Чуть обескураженный отказом, мэтр молчал лишь краткий миг:

– Что вы скажете насчет сотни дукатов?

– Фамильные традиции… – сказал Пушкин, виновато улыбаясь.

– Двести? Триста?

– Эгей, почтенный папаша! – воскликнул барон. – Вы ж только что говорили, что это колечко для вас будет не особенно и ценным приобретением, а сами сотнями золотых так и жонглируете…

– Вы не поняли, сэр, – с чуточку вымученной улыбкой сказал итальянец, прилагая величайшие усилия, чтобы сохранить хладнокровие. – Ценность рыночная и ценность коллекционная – это порою разные вещи. Для всего мира какая-нибудь вещичка стоит пару медяков, но вот для меня она бесценна. Вы имеете дело с азартом коллекционера, молодые люди, что сродни безудержной тяге пьяницы к вину… Что скажете насчет тысячи дукатов?

Пушкину пришла в голову великолепная идея.

– Я в последний раз пытаюсь вам растолковать, что не могу продать что-то с себя. Но мы, англичане, люди эксцентричные и любим всевозможные пари, биться об заклад, договоренности… Что, если я предложу обменять все содержимое моих карманов – и кольцо тоже, разумеется – на содержимое ваших? – И он с благожелательной улыбкой, иллюстрируя свою мысль, указал пальцем на карман, куда незадолго перед тем угодили вещички из склепа (было видно, как он оттопыривается).

Итальянец машинально отпрянул, словно наступив на горячий уголь, нерассуждающим движением руки накрыл карман, словно боялся, что содержимое будет вырвано у него силой.

– Я… Это невозможно… – хрипло сказал он.

– А жаль, – сказал Пушкин. – Это было бы совершенно в английским стиле, такой вот обмен… Вы не намерены передумать?

– А вы?

– Увы… – улыбнулся Пушкин.

Поджав губы, мэтр Содерини вернулся к своему столу, схватил стакан вина и жадно осушил его. Видно было, что он изо всех сил пытается успокоиться, но не в силах совладать с собой, то и дело бросал взгляд в сторону Пушкина. Посидев так пару минут в совершеннейшем расстройстве чувств, он полез в карман, швырнул на стол несколько монет и вышел, почти выбежал, за дверь.

– Пошли! – распорядился Пушкин.

Тоже швырнув на стол несколько монет и с сожалением оглянувшись на нетронутый ужин, он подошел к приоткрытой двери, всмотрелся в серебристый полумрак – вообще-то лунная итальянская ночь была почти такой же светлой, как российский хмурый зимний день, когда солнце скрыто тучами. На плечи ему нетерпеливо напирал барон, а позади него с выжидательным выражением лица стоял человек Лукки.

– Как вас зовут? – спохватился Пушкин.

– Джакопо, синьор…

– Друг Джакопо… Есть какая-нибудь обходная тропка, по которой мы, пешие, можем обогнать карету по дороге во Флоренцию? Вы же должны прекрасно знать окрестности…

– Ну, если подумать, синьор… Что вы намерены делать?

– Остановить карету и вытряхнуть у этого индюка все из карманов, – сказал Пушкин решительно. – Чутье мне подсказывает, что он ни за что не побежит жаловаться в полицию… Что вы на меня так смотрите, любезнейший? Можно подумать, вас, человека известного романтического ремесла, мое предложение шокировало…

– Да не то чтобы…

– Тогда к чему колебания?

– Синьор Алессандро, – с досадой сказал Джакопо. – Лукка вам вроде бы объяснял некоторые тонкости… Вы уедете, а мы останемся… Это как-никак мэтр Содерини, известно чье доверенное лицо… Это вам не обычного путника остановить ночной порой и избавить от всего лишнего…

– Ну хорошо, – нетерпеливо сказал Пушкин. – Никто не принуждает вас тоже участвовать… Справимся сами. Внешность обманчива, знаете ли, и мы с моим другом далеко не те благонравные юноши, какими порой кажемся… Покажите дорогу, а сами можете ждать в отдалении. Устраивает это вас?

– Зар-режу в одночасье! – страшным голосом пообещал барон. – Веди, говорю, трус!

В лунном свете длинной полосой сверкнул выхваченный им из трости клинок, которым барон ради пущей убедительности выполнил перед носом у итальянца несколько фехтовальных вольтов. Тот безнадежно вздохнул:

– Что с вами поделать, синьоры… Навязал же Лукка работенку… Пойдемте сюда, в ту сторону, вниз. Дорога там делает петлю, и мы их легко перехватим, даже если пойдем шагом… Можно поинтересоваться, синьоры? Вас, как я понимаю, интересуют, так сказать, чисто научные вещицы? Можно выразиться, археологические?

– Именно, – сказал Пушкин, осторожно спускаясь вслед за провожатым по отлогому склону, поросшему буйной сочной травой.

– Приятно слышать. Значит, все прочее, презренное, так сказать житейское, вас не интересует совершенно?

– Ну разумеется, – сказал Пушкин, моментально уловив, куда ветер дует. – Дележ будет честный: все археологическое – нам, все житейское – вам. Так что, старина…

– Будьте благонадежны, – заверил итальянец, извлек из кармана большую черную тряпку и с проворством, выдававшим большой опыт, вмиг обвязал ею нижнюю часть лица, так что открытыми остались только глаза. После чего раскрыл свой внушительный нож и помахал им в воздухе.

На ходу Пушкин с бароном проделали то же самое, использовав свои носовые платки. Сноровки им не хватило, конечно, но получилось удовлетворительно.

– Во всем важен порядок, – менторским тоном сказал итальянец, когда они уже стояли на обочине неширокой проселочной дороги. – Один человек повиснет на удилах лошадей, чтобы не понесли… думаю, я это возьму на себя благодаря некоторому опыту. Вы, синьор, – повернулся он к барону, – не мешкая, припугните вашим клинком кучера, чтобы сидел смирнехонько. Вы, синьор Алессандро, опять-таки без промедления распахиваете дверцу кареты и твердым, уверенным голосом обещаете поганцу, что разрядите пистолет ему в башку, если попробует сопротивляться или замешкается, выкладывая содержимое карманов… Тсс! Ну да, это они! Другой карете тут просто неоткуда взяться…

В самом деле, донесся явственно различимый стук копыт, скрип колес, а там и показались два огонька каретных фонарей. Не сбавляя скорости, карета мэтра приближалась к месту засады.

Кучер уже должен был заметить три фигуры, неподвижно торчавшие на обочине в лунном свете – но он и вожжи не натянул, и лошадей не подхлестнул. Карета приближалась как ни в чем не бывало.

– Вперед! – вскрикнул итальянец, бросаясь навстречу лошадям и заранее подняв руки, чтобы схватиться за упряжь. Барон с Пушкиным, держа пистолеты наготове, кинулись следом согласно только что разработанной диспозиции…

Истошно вскрикнув, итальянец отскочил в сторону, растянулся на обочине, завопил…

Лошади, отлично различимые в лунном сиянии, вдруг преобразились – превратились в непонятных огромных зверей наподобие тигров или барсов, тот, что казался к ним ближе, взревел так, что заложило уши, выбросил голову, и огромные белоснежные клыки грозно щелкнули совсем рядом, так что Пушкин шарахнулся, едва успел увернуться от смрадной звериной пасти, полетел навзничь, пребольно ушибив затылок…

Буквально над ним пронеслось длинное огромное тело, передвигавшееся бесшумным кошачьим скоком, прогрохотала карета – и из окна ухмыльнулась ни с чем не сравнимая в своей омерзительности рожа, карикатурное подобие человеческого лица с горящими, как угли, глазами…

Они не знали, сколько прошло времени, прежде чем им удалось хоть самую малость опамятоваться. На дороге стояла тишина, луна равнодушно сияла в небесах, а перед глазами все еще стояли диковинные звери и жуткая рожа, в которой не было ничего человеческого…

– Говорил я вам, синьоры, – плачущим голосом произнес итальянец, мелко и часто крестясь. – Не надо было связываться… Опасное это дело – дергать черта за хвост. Ну, а как они нас узнали и запомнили? Долго придется где-нибудь отсиживаться для надежности…

– Впечатляет, конечно, – признался барон, поднимая из травы оброненную шпагу. – А вам не пришло в голову, дружище, что это не более чем наваждение? Иллюзия, которой нас напугали – успешно, надо признаться.

– Какая там иллюзия, синьор! Эта тварь клыками щелкнула у самого моего носа, еще немножко – и голову отхряпала бы напрочь…

– А почему же не отхряпала? – упрямо спросил барон. – Кишка тонка! Будь это не иллюзия, а натуральное зверье, что им мешало растормошить нас в клочья, как тряпку? Говорю вам, они на нас напустили натуральное наваждение, а мы и спраздновали труса, не подумав…

– Где тут было думать, – огрызнулся провожатый. – Много вы думали, синьор барон, я ж видел, как вы на карачках ползли…

– Отступал на заранее подготовленные позиции.

– Один черт, пусть будет по-вашему, на карачках отступали…

– Довольно препираться, господа, – сказал Пушкин, наконец-то отыскав в траве оброненный пистолет. – Все хороши, чего уж там… Что будем делать?

Итальянец решительно сказал:

– Возвращаемся к нашей карете и едем в город. Что еще делать прикажете? Мое дело сторона, но я бы посоветовал, как только доберемся до города, поставить не одну свечку в первой попавшейся церкви, чтобы Богоматерь спасла и оборонила от этаких страстей… Лишь бы не прицепились потом!

Глава пятая Черные откровения

Перегнувшись через мраморные перила моста делла Тринита, барон задумчиво смотрел на сверкавшие в спокойной воде звезды со столь сосредоточенным видом, что Пушкину пришло в голову, не подействовала ли и на бесхитростного гусара атмосфера этого города, полного творениями великих мастеров? Не ощутил ли он тягу к высоким материям?

– О чем вы задумались, Алоизиус? – спросил он осторожно.

– А вон-вон-вон играет… Плеснула, здоровущая! По-моему, сазан. Его бы на углях зажарить, да с перчиком, с лимонным соком, с парой бутылок… От всех этих перипетий у меня настолько брюхо подвело, что собственное тело слопать готов, если соус будет приличный. Неужели не проголодались?

– Чертовски. Попробуем раздобыть что-нибудь в отеле… Но в первую очередь попытаюсь заняться этим…

Он коснулся сюртука – там, в кармане, покоился сверток бумаг, извлеченный из выданной синьором Ченчи шкатулки – за всеми хлопотами сегодняшнего дня и ночи так и не нашлось времени их изучить. Удалось определить лишь, что рукопись старая, чертовски старая, не на бумаге, а на пергаменте.

– Ну, пойдемте тогда, – сказал барон. – Нам еще тащиться и тащиться. Чертов итальянец. Не мог довезти нас до отеля…

– По-моему, бедняга страшно напуган, – сказал Пушкин. – И не прочь был отделаться от нас как можно быстрее. Его можно понять – переживания не из приятных…

– Я вот все ломаю голову, – задумчиво протянул барон. – Почему этот чародейный прохвост благонамеренно предлагал вам деньги за кольцо, а не попробовал его выжулить каким-нибудь наваждением или отобрать в открытую? Позвал бы парочку приятелей из преисподней, перехватил бы нас на дороге…

– А что, если его нельзя отобрать? – вслух размышлял Пушкин, направляясь вслед за бароном в сторону пьяцца делла Грандукка. – Вы же помните, «ключ» как раз нельзя было приобрести силой, принуждением – только получить его по доброй воле…

Он приостановился, поднял палец с кольцом к глазам. Загадочные знаки четко рисовались в лунном свете. Если присмотреться, начинало казаться, что они едва заметно колышутся, но это, он подозревал, была не более чем иллюзия.

– Черт побери, – сказал он в полный голос. – Кто бы мне объяснил, для чего оно может предназначаться?

– От меня разъяснений не ждите, – фыркнул барон. – Хорошо бы, конечно, с ним обстояло так, как в той арабской сказочке, которую мне рассказывал в кабаке геттингенский студент: если потереть какую-то старую, совершенно неприметную лампу, прилетал восточный дух и исполнял кучу желаний, чего ни попроси…

– Вряд ли, – серьезно сказал Пушкин. – Я его уже как следует обтирал от пыли, и никакого джинна не случилось… Куда вы?

– Тут можно срезать путь. Я запомнил этот переулочек…

Они свернули в узкий переулок, где с обеих сторон, судя по неистребимым запахам, располагались овощные лавки. Перед одной из них красовалось нечто примечательное: бронзовый кабан искусной работы, из пасти которого безостановочно струилась чистая вода.

– Ну да, и эту поилку я помню, – сказал барон. – Вон как почернел от старости, только морда будто полированная – днем тут масса народу попить подходит…

– Вы неисправимы, Алоизиус, – сказал Пушкин. – «Поилка»… Это бронзовая копия античного мраморного кабана, я о ней читал. Оригинал стоит у входа во дворец Уффици. Там великолепная картинная галерея. Господи, этот город полон величайших произведений искусства, а у меня нет времени хоть что-то осмотреть бегло. Такая жалость…

– Вы это с такой искренней грустью говорите… – сказал барон недоуменно. – Как будто и в самом деле искренне страдаете. А я вот, признаюсь по чести, так никогда и не мог понять, что в этом искусстве такого, что от него должна душа замирать. Доведись до дела…

Он замолчал и оглянулся через плечо. Внимание Пушкина тоже привлек странный звук, имевший нечто схожее с лязгом металла о твердый камень.

Тут они почувствовали, что волосы встают дыбом.

Бронзовый кабан, покинувший прежнее место, где ему и полагалось стоять смирнехонько, служа поилкой для нищих и возчиков, был уже совсем близко от них, шагах в десяти. На том месте, где он стоял прежде, бил фонтанчик воды, а у самого кабана из пасти вода уже не текла. Он приближался размеренной трусцой, цокая бронзовыми копытами по белоснежным плитам, двигаясь так непринужденно и свободно, словно не из бронзы был отлит, а вылеплен из мягкой глины…

Склонив голову с видимо угрожающим и непреклонным, бронзовый зверь надвигался. Надо сказать, сейчас у Пушкина не осталось никакого восхищения искусной работой мастеров и преклонения перед итальянскими скульпторами – какой-то неподходящий был момент, ожившая фигура выглядела омерзительной, неправильной, неуместной…

Они припустились бежать, не сговариваясь – удивляться было некогда, бояться тоже, следовало что-то предпринять для спасения, и немедленно…

Они бежали по узенькой пустынной улочке, словно во сне, сзади звонко цокала о камень бронза, над головой светила луна. Раздался ужасный треск – пустые по ночному времени прилавки с полотняными навесами чуть ли не перегораживали улочку, оставляя совсем чуть-чуть свободного места, человек еще мог пробежать, а вот здоровенной бронзовой туше прохода не хватило, и она снесла навесы и прилавки, как ребенок разрушает карточный домик. Образовалась куча из досок, шестов и кусков полотна, она зашевелилась, раздалась в стороны, под треск раздираемого полотна и ломающихся досок кабан вновь объявился и, отбрасывая чернильно-черную короткую тень, засеменил к ним.

– Александр, – пропыхтел барон. – А может, у него тоже шарик во рту? Как у Голема? Двинуть клинком, авось выпадет…

– Глупости, – ответил Пушкин, столь же запыхавшись. – Откуда у него шарик, это вам не… Осторожно!

Но барон уже споткнулся о какое-то сломанное колесо, с итальянской беспечностью (роднившей ее с русской) брошенное посреди улочки, полетел кубарем, растянулся на каменных плитах. Кабан надвигался, опережаемый своей тенью, напоминавшей широкий наконечник копья, показалось даже, что его бронзовые глаза горят искорками жизненной силы…

Нерассуждающе бросившись наперерез, Пушкин не придумал ничего лучшего, как достать пистолет, как будто из этого мог выйти хоть какой-то толк – да так и остался стоять, заслоняя барона, делавшего отчаянные усилия, чтобы побыстрее вскочить.

Кабан остановился в шаге от него, опустив уродливую голову и нацеливаясь клыками. Текли мгновения, а он так и стоял неподвижно. Алоизиус уже утвердился на ногах, недолго думая, выхватил укрытую в трости шпагу и нацелился острием в кабанью голову, покрикивая возбужденно:

– Ну, подходи, свинья такая! Кому говорю? Хочешь отомстить за всех ваших, которых я жареными стрескал под мозель? Подходи, кому говорю, хавронья позорная!

Увлекшись, он сделал лихой выпад, но, как и следовало ожидать, острие клинка лишь звучно царапнуло по бронзе и соскользнуло, не нанеся зверю ни малейшего урона. В происходящем наметился некоторый, выражаясь по-французски, антракт – они так и стояли посреди узенькой улочки, а кабан, не делая попыток к нападению, торчал в шаге от них, едва заметно поводя головой и временами переступая с ноги на ногу, будто набирался решимости для броска – если только можно было заподозрить бронзового истукана, к тому же не подобие человека, а животное, в умении размышлять…

Эта сцена затянулась настолько, что стала вызывать уже не страх, а недоумение. Пора было что-то предпринять, и барон предложил азартным шепотом:

– А давайте отступать, шажком-шажком…

Так они и поступили, осторожно пятясь. Кабан двинулся за ними, как пришитый, не переступая некой незримой черты. Рывком кинулся вперед, но тут же замер.

– Александр, – прошептал барон тоном глубокого раздумья. – Вы меня наверняка сочтете сумасшедшим, но мне что-то кажется, что это он вас боится…

– Меня?!

– Именно что вас. Вы очутились между ним и мной, и он тут же встал, как упрямый итальянский ишак. Потом вы оказались на шаг сзади – и он тут же попытался броситься…

– Вздор, – задумчиво ответил Пушкин, осторожненько отступая вдоль череды низеньких домиков, отнюдь не служивших к украшению великой Флоренции.

– Да точно вам говорю…

Барон вдруг выскочил перед Пушкиным, встал посреди мостовой – и кабан, будто ободрившись, едва ли не прыгнул вперед, отбросил мордой клинок, которым барон попытался закрыться по всем правилам фехтовального искусства…

Пушкин бросился вперед, не забивая голову раздумьями и размышлениями, поскользнулся на гнилом яблоке, едва не упал – и уперся правой рукой в бронзовый лоб. Кабан, полное впечатление, волчком крутнулся на месте с грацией не бронзовой статуи, а живого проворного зверя, отскочил с лязгом, замер в паре шагов.

– Говорил я вам? – торжествующе воскликнул барон. – Совсем уж было нацелился меня забодать, или как там это у них называется – но от вас порскнул, как черт от святой воды…

Пушкин пожал плечами:

– Интересно, что во мне может быть такого… Прежде меня все эти твари не особенно и пугались…

Он осекся. Поднял к глазам руку с перстнем, загадочно сверкавшим в лунном свете, – цепочка загадочных знаков, как и в прошлый раз, казалась мерцающей внутренним огнем. Ну да, не было других объяснений…

В приливе той нерассуждающей лихости, что не единожды напортила ему в жизни, он бросился вперед, недвусмысленно нацеливаясь припечатать бронзового зверя кольцом меж глаз.

Отчаянно лязгнула бронза по камню – кабан развернулся и кинулся прочь, не поворачивая головы назад, из-под копыт брызнули искры, задребезжало, покатилось подвернувшееся жестяное ведро…

– Ага-га! – взревел барон, кидаясь следом с поднятым клинком. – Ату его, мерзавца!

Пушкин ухватил его за рукав и насилу остановил:

– Алоизиус, куда вы?!

– Да, вы правы, – опомнившись, сказал барон, смущенно пряча клинок. – Неосмотрительно… Но колечко-то до чего интересное! Теперь не сомневаетесь, что именно в нем дело?

– Теперь – нет, – сказал Пушкин. – Какие, к лешему, сомнения…

Он смотрел на перстень с некоторой опаской – сейчас, когда старинная вещица так проявила себя, словно бы даже начинаешь ее чуточку бояться: кто знает, исчерпываются ли на этом ее неведомые качества…

– То-то этот каналья хотел его у вас купить за бешеные деньги, – сказал барон. – Наверняка соображал, что к чему…

– Наверняка, – кивнул Пушкин. – Нам бы самим сообразить, чего еще ждать от этой безделушки…

– Разберемся, – сказал барон с ухарским видом. – Пока что меня вполне устраивает, что оно действует на этих чародейных тварей, будто ковш кипятка на бешеную собаку… Пойдемте? А то еще что-нибудь другое вынырнет, которое кольца не боится…

До своего отеля они добрались без всяких приключений, по темной лестнице поднялись в свои апартаменты. Как оказалось, славный малый Луиджи Брамболини бдительно нес стражу у двери в комнату кукольника, примостившись на вычурном стуле. Едва услышав вошедших, он вскочил и, позевывая, браво доложил:

– Ваш дядюшка, синьоры, снова порывался сбежать неведомо куда. То деньги мне предлагал, чтобы я его выпустил, то угрожал, непонятно даже и чем, совсем заговариваться стал, бедолага… Как вы и соизволили предупредить, говорил, будто никакой он не ваш дядюшка, а кукольных дел мастер, которого два злоумышленника, то есть ваши милости, обманом лишили свободы… Ну, я ему предъявил те самые аргументы, касаемо которых вы предупреждали, и он малость унялся. Давненько не слышно, должно быть, чуточку опамятовался и лег спать… Какие будут распоряжения?

– Зажгите свечи и можете идти спать, – нетерпеливо распорядился Пушкин.

Едва приказание было выполнено, и Луиджи, уже зевая во весь рот, удалился, Пушкин сел к столу и положил перед собой пухлую стопу пергаментных листов – хранившиеся несколько столетий бумаги Курицына. Барон, без всякого стеснения заглядывавший ему через плечо, протянул:

– Ни черта не понимаю, но и так ясно, что дело темное…

Действительно, почти половину первого листа занимала странная решетка: две параллельных линии, пересеченные двумя другими, отчего образовался замкнутый квадрат и еще восемь открытых то с одной стороны, то сразу с двух. Во всех девяти красовались загадочные знаки, не похожие ни на один известный алфавит, а под решеткой тянулись сплошные строки текста, не разделенного знаками препинания и не разбитого на слова.

Переставив поближе подсвечник, Пушкин долго всматривался в эту абракадабру, задумчиво шевеля губами.

– Черт знает что! – с чувством сказал барон. – Я бы и под страхом смерти не взялся искать в этом смысл. Редкостная бессмыслица…

– Вот тут вы ошибаетесь, Алоизиус, – сказал Пушкин с легкой улыбкой. – Не так страшен черт, как его малюют…

Барон воззрился на него в совершеннейшем изумлении:

– Хотите сказать, вы что-нибудь в этом понимаете?

– Пока что не понимаю ничегошеньки, – сказал Пушкин с некой отрешенностью. – Но понимаю зато, с чем имею дело. Вот именно, решетка… и знаки попеременно киноварно-красные и черные… Я начинал службу в министерстве иностранных дел, Алоизиус. Там, помимо прочего, нам демонстрировали немало старинных шифров, что были в ходу в давние времена. Между прочим, они не так уж сложны. Тогда еще не умели придумывать по-настоящему… сложную тайнопись…

– Так вы что, можете это прочитать?

– По крайней мере попытаюсь, – сказал Пушкин, придвигая перо и чернила. – В старину это именовалось «мудрая литорея», если вам интересны такие подробности…

– Совершенно неинтересны. Прочитать бы, в чем тут суть… Должен же быть ключ…

– Вы, быть может, удивитесь, Алоизиус, но это и есть ключ, – сказал Пушкин уверенно, указывая на решетку. – Эти иероглифы – всего лишь русский алфавит, замененный загадочными знаками, которые тот, кто написал документ, выдумал сам, так надежнее всего. Если подставить теперь на их место… Алоизиус, могу я вас попросить присесть тихонечко в уголке и какое-то время побезмолвствовать?

– Слушаюсь, – по-военному четко ответил барон. – Считайте, что меня тут и нет…

Он присел на синем диванчике и, сохраняя неподвижность и безмолвие, словно окаменел, жадно наблюдал за Пушкиным. Тот, морща лоб, набросал несколько строчек, определенно не следя за смыслом того, что пишет. Потом, явно прочитав, недовольно поморщился, решительно скомкал начатый лист, швырнул его под стол и взял чистый. Еще несколько минут с видом величайшего прилежания вычерчивал буквы – и снова, судя по его растерянному лицу, потерпел фиаско. Второй скомканный лист отправился под стол. За ним – третий, четвертый… Барон, ничего не понимавший, но видевший, что дело пошло наперекосяк, затаил дыхание, наклонившись вперед, проделывал руками странные движения – то ли писал что-то, то ли сеть распутывал, ему казалось, что таким образом он помогает коллеге.

– Сколько мне бед принесла самонадеянность… – сказал наконец Пушкин, отбрасывая под стол неведомо который по счету скомканный лист. – Ничего не получается, Алоизиус. Ничего. Бессмыслица, вздор, чепуха… Никакого смысла…

Он подпер голову руками и безнадежно уставился в пространство. В его голосе звучала такая беспомощность, что у барона слезы навернулись на глаза.

Неизвестно, сколько прошло времени. Потрескивали свечи, с которых давненько не снимали нагар, пламя металось и чадило, а они все так же сидели в прежних позах.

– Господи, ну и болван из меня! – воскликнул вдруг Пушкин, вскакивая из-за стола. – Кто сказал, что ключ вставлен правильно? Что решетку нужно читать…

Барон таращился на него в полной растерянности. Пушкин, бросившись обратно к столу, решительно схватил лист с решеткой и перевернул его вверх ногами. Вновь схватив перо, лихорадочно принялся писать – уже не вырисовывая буквы тщательно, чертя едва ли не каракули. На его лице возникла веселая ухмылка, вскоре ставшая едва ли не блаженной.

– Ай да Пушкин, ай да сукин сын! – воскликнул он, вскакивая и сделав возле стола несколько па неведомого танца. – Ну конечно! И хитрость-то примитивная, а поди догадайся!

– Получается? – тихонечко осведомился барон из угла, по-прежнему дисциплинированно замерев в напряженной позе.

– Во всяком случае, фраза получается вполне осмысленной, – отозвался Пушкин, вновь кидаясь за стол. – «Поучения для желающего постигнуть укрощение камня…» Получается!

Он выхватывал чистые листы из стопки, не глядя, покрывал их вереницами букв, притопывая ногой от избытка чувств и даже что-то напевая про себя. Когда перо сломалось, барон метнулся, торопливо подал ему другое, снова отпрянул в уголок, где форменным образом затаился, чтобы, не дай бог, не напортить неосторожным словом или даже шевелением…

Скрипело перо, колыхалось, потрескивая, пламя свечей, отбрасывавших на стены причудливые тени. Барон помалкивал. В приотворенное окно струилась рассветная прохлада.

Наконец Пушкин отбросил и второе перо, пришедшее в полную негодность, не вставая, потянулся с чрезвычайно довольным видом. И лежавшие перед ним исписанные листы, и пальцы, и даже сукно стола – все было испачкано чернильными кляксами, но Пушкин не обращал на это внимания, улыбаясь отрешенно и радостно.

Барон решился тихонько спросить:

– Ну как там?

– Нас можно поздравить с успехом, Алоизиус, – сказал Пушкин, улыбаясь уже во весь рот. – Нет никакого смысла расшифровывать всю рукопись, она довольно объемиста, но, главное, мы на верном пути. Всего-то и требовалось, что перевернуть ключ вверх ногами – ну кто же знал, что именно в такой позиции знаки становятся удобочитаемыми… Извольте. Содержания первых пяти страниц вполне достаточно, чтобы понять, с чем мы имеем дело. Перед нами – «поучение» для желающего управлять неодушевленными предметами, дабы заставить их производить действия вполне осмысленные и служащие не к забаве, а к выгоде владеющего данным искусством… Ага… Наложив указательный и средний пальцы левой руки на таковые же правой, произнеси голосом твердым и внушительным: каомайе ат тоне…

Барон шарахнулся, охнув. И было отчего: тяжелый стул, смирнехонько стоявший меж ними, вдруг дрогнул, взмыл в воздух, переворачиваясь ножками кверху, взлетел к потолку и повис, едва его не касаясь. Потом завертелся – сначала неспешно, потом все сильнее и сильнее, так что напоминал уже не предмет мебели, а темный цилиндр.

Они стояли посреди комнаты, задрав головы. Вращение несколько замедлилось, стул вновь стал различим, но крутиться не перестал. Разве что переместился правее, повиснув теперь над самой головой барона (тот осторожненько переместился в сторону, налетел боком на стол, тихонько взвыв от боли), завертелся яростнее, ножки царапали потолок, на головы их посыпалась какая-то труха…

– Сделайте что-нибудь! – вскрикнул барон. – Что за глупость!

Бросившись к столу, Пушкин лихорадочно перелистнул сделанные им записи. Твердо и внушительно, как и было предписано, произнес:

– Калаикон тенете паниа…

И едва успел увернуться – словно перерезали невидимую нить, державшую стул под самым потолком, и он с грохотом обрушился на пол, чуть-чуть не задев массивной ножкой плечо Пушкина. Барон на всякий случай отодвинулся подальше, как от живого опасного существа.

Но тут уже подсвечники взмыли над столом, звонко столкнулись, издав пронзительный металлический лязг, свечи рассыпали искры, тени по стенам затеяли вовсе уж сумасшедшую пляску – и оба шандала принялись кружить в воздухе вдоль стен комнаты, отчего освещение ее стало вовсе уж причудливым.

Кресло ожило, поднялось, балансируя на одной ножке, а потом медленно, можно даже сказать величаво поплыло следом за подсвечниками. Комната преображалась – маленькие пейзажи итальянской природы в массивных, скверно вызолоченных рамах сорвались с гвоздей (из-за чего поднялись облачка сухой пыли, выдававшие нерадивость слуг) и тоже пустились в полет под потолком, замысловато переворачиваясь каждая на свой манер. Обитый синим шелком диванчик, на котором только что сидел барон, таких акробатических номеров, правда, не выделывал – он попросту уплыл под потолок и замер там, звучно стукнув спинкой.

Пушкин с бароном, не в силах ни пошевелиться, ни что-то сказать, стояли посреди этого хаоса, а мебель, не вовлеченная еще в движение, тоже понемногу начинала проявлять признаки жизни. Стол, на котором лежали бумаги, подпрыгивал со стуком, похожий на норовистую лошадь, замышляющую особенно коварный курбет, медленно, с протяжным скрипом распахнулись дверцы гардероба в углу, и оттуда, держась невысоко над полом, выплыли их сюртуки, колыхаясь и перемещаясь так, словно были надеты на неких невидимых людях. Один их них двинулся к барону, словно бы распахнув дружеские объятия. Барон шарахнулся, вскрикнув что-то нечленораздельное.

Распахнулась дверь в соседнюю комнату, и показался Руджиери – всклокоченный, полуодетый. Отпрянув от проплывавшего мимо него подсвечника, щедро орошавшего все окружающее расплавленным свечным салом, он прижался к стене и закричал:

– Что творится? У меня вся мебель взбесилась…

Повернув голову в сторону собственной спальни, Пушкин явственно расслышал и там характерные стуки, словно звучно сталкивались между собой деревянные предметы. Раскаленная капля упала ему на шею, и он зашипел от нешуточной боли, растирая ладонью обожженное место. Живо представил в воображении, как эта диковинная эпидемия понемногу распространяется и захватывает весь отель, все этажи и помещения, как оживают кровати, стряхивая на пол спящих постояльцев, как пляшут на кухне причудливым хороводом ножи и кастрюли, как выплескивается это за пределы здания и растекается по улицам Флоренции, вызывая нешуточную панику…

– Сделайте же что-нибудь, – отчаянно завопил барон, уворачиваясь от вальсирующих вокруг него сюртуков.

Пушкин опамятовался. Кинулся к столу, все еще проявлявшему явные поползновения взмыть в воздух, навалился на него грудью, словно осаживал вставшую на дыбы лошадь, схватил листки с собственной расшифровкой, лихорадочно пытаясь прочитать и найти нужные слова. Было слишком темно, и он, задрав голову, бросился вслед за ближайшим подсвечником, кружившим не так уж и высоко над головой, поднял руку с листками, силясь разобрать собственные торопливые каракули.

– Идиоты! – явственно пристукивая зубами, воскликнул Руджиери. – Мальчишки! Неучи! Вы не понимаете, с чем связались…

– Аноранте ента колле! – крикнул Пушкин.

Вокруг загрохотало – это рушились на пол стулья и диван, подсвечники и картины, с того места, где их застало вовремя найденное правильное слово. Сминаясь, упали сюртуки. Свечи в одном подсвечнике погасли, но барон успел ухватить второй и застыл, удерживая его на вытянутой руке, словно пародия на статую великого Бенвенуто.

Распахнулась дверь в переднюю, и на пороге возник Луиджи, без сюртука, в распахнутой мятой рубашке, державший свечу прямо в руке, без подсвечника. На простецкой физиономии славного малого была написана нешуточная растерянность. Впрочем, представшее его взору зрелище могло смутить кого угодно! Вся гостиная пришла в такое состояние, словно здесь долго дрались пьяные матросы: повсюду перевернутые стулья, разбросанные картины, валяется как попало одежда из гардероба, еще поднимается чадный дымок от упавшего на пол шандала…

Пушкин нашелся первым. Он повернулся к слуге и сказал с поразительным хладнокровием:

– Ничего страшного, любезный. Наш бедный дядюшка очень уж оживленно и резво пытался добиться, чтобы мы отпустили его одного на прогулку по городу. Вот и пришлось вежливо унимать…

В распахнутую дверь он увидел, что и передней досталось, правда не особенно: за спиной Луиджи виднелась пара перевернутых стульев – неведомая сила, вызванная к жизни древними заклинаниями, распространилась и туда. Теперь только Пушкина прошиб холодный пот запоздалого страха, и он подумал смиренно: «А если бы черт дернул произнести заклинания где-нибудь возле городского кладбища, в опасной досягаемости? Лучше не гадать, какое зрелище нам открылось бы…»

Луиджи по свойственной простонародью привычке почесал в затылке с таким видом, словно эта нехитрая процедура должна была обострить его ум, покачал головой:

– Понятно… Синьоры не нуждаются в помощи?

– Нисколько, – сказал Пушкин. – Дядюшка уже вернулся в ясное сознание… ведь правда, любезный дядюшка?

Руджиери таращился на него затравленно и зло, но рот открывать поостерегся: барон, непринужденно встав рядом с ним, украдкой, незаметно для слуги, приложил ему кулак к пояснице. И прошептал что-то с доброй улыбкой – со стороны выглядевшее как проявление родственной заботы, но на деле наверняка таковым не являвшееся. Зная барона как человека, дипломатии чуждого совершенно, легко догадаться, что кукольнику была обещана масса неприятных вещей…

– Ну что же, – сказал Луиджи, все еще пожимая плечами и гримасничая. – Веселье было незаурядное, как выразились ландскнехты, покидая женский монастырь… Разрешите удалиться, хозяин?

– Да, разумеется, – нетерпеливо сказал Пушкин.

Едва захлопнулась дверь, он подошел к ней вплотную и прислушался – нет, кажется, лакей не подслушивал.

– Александр, друг мой, – сказал барон, вертя головой с непонятным выражением лица. – По-моему, это было чуточку опрометчиво…

– Все мы задним умом крепки, – сказал Пушкин чуточку сконфуженно. – Кто же мог предполагать…

– Мальчишки… – с убитым видом простонал кукольник. – Глупые, неосмотрительные мальчишки… Вы и не представляете, что у вас в руках… Пресвятая Дева, вы же расшифровали бумаги…

– Некоторым образом, – скромно сказал Пушкин. – Хотя у меня и нет за спиной многих поколений чернокнижников – мои предки другими доблестями прославлены…

Не обратив внимания на неприкрытую насмешку, Руджиери шагнул к нему, сложив руки чуть ли не молитвенно:

– Синьор Александр, вы и не представляете, что у вас в руках! Под руководством опытного наставника, постепенно осваивая премудрость, вы можете стать… стать…

– Владыкой мира, – насмешливо подхватил Пушкин.

– Нет, конечно, нет, это не простирается так далеко… Но это – власть! Нешуточная власть над людьми, вещами… Вы сделали первый шажок, и не более того, так представьте, что можно сотворить с окружающим миром, действуя сознательно и целеустремленно…

– А зачем? – хладнокровно спросил Пушкин.

– Простите?

Зачем?

– Боже, но это же понятно: власть, золото, женщины, состояние, все, что можно пожелать… Представьте только, какого положения вы можете достичь при какой-нибудь коронованной особе…

– Синьор Руджиери, – сказал Пушкин скучным голосом. – Вы, быть может, удивитесь, но меня совершенно не привлекают все те заманчивые перспективы, которые вы описываете с дрожью в голосе… Быть может, вы склонны поддаться соблазну, Алоизиус?

– Что за глупости! – сказал барон. – Я на службе, а для гусарского офицера все эти красивости, про которые тут, пуская слюни, причитает господин кукольник, как-то и не привлекательны вовсе…

– Ну, а дальше? – простонал Руджиери. – Дальше-то что? Вы отвезете бумаги вашему начальству, получите медальку или чин, а то и ничего не получите, кроме благосклонного похлопыванья по плечу. И бумаги, насколько я ориентируюсь, навсегда лягут за семью печатями в какой-нибудь тайный архив…

– Где им самое место, по моему глубокому убеждению, – сказал Пушкин.

– Боже мой… Боже мой… А это у вас откуда? – Его взгляд был прикован к перстню на пальце Пушкина (в комнате было уже достаточно светло, собственно, давным-давно наступило утро).

– Нашел на дороге, – сказал Пушкин.

– Вы представляете…

– Кое-что представляю, хотя и далеко не все. Имел случай своими глазами убедиться, что это колечко весьма своеобразным способом действует на статуи, которым вдруг пришла блажь ожить и гоняться за честными людьми… – Он усмехнулся, видя исказившееся лицо кукольника. – Я понял… О перстне я знаю далеко не все… Ну что же, следовало предполагать. Вы знаете лучше – ведь, подозреваю, колечко это с вашим старинным родом как-то связано…

Молчание итальянца было красноречивее любых слов, как и выражение его лица.

– Не поделитесь ли секретами? – спросил Пушкин.

Руджиери вдруг выпрямился и горделиво сложил руки на груди:

– Можете меня бить, пытать, даже убить, но ничего не дождетесь. Вот вам мое последнее слово: либо бы бросаете свои глупости касаемо службы и долга и берете меня в долю, чтобы мы все вместе занялись серьезными делами, либо не добьетесь от меня более ни словечка…

– А ежели ухо дверью прищемить? – деловито спросил барон. – А то и не ухо, а еще чего-нибудь?

– Не посмеете, – отрезал итальянец. – Тут вам не подземелья инквизиции и не глухая чащоба, а немаленький город, где есть законы и полиция. Кричать буду так…

– Хватит, – сказал Пушкин, уже принявший решение. – Никто вас пытать не собирается, вздорный вы человечишка. Более того, вы нам совершенно не нужны. Бумаги у нас. Как бы нам ни хотелось поставить вас перед судом за ваши милые шалости в России и Пруссии, я понимаю, что уличить вас невозможно… А потому проваливайте к чертовой матери и никогда больше не попадайтесь нам на глаза. Ну, что стоите? Убирайтесь!

Кукольник не двинулся с места. Потеряв гордый вид, умоляюще протянул:

– Синьоры, одумайтесь! У вас в руках нечто, дающее колоссальные возможности и немаленькую власть…

– Пошел вон! – рявкнул барон.

– Я никуда не уйду, пока есть надежда вас образумить…

Барон, надвигаясь на него, зловеще вопросил:

– А с лестницы ты не летал, птичка божья?

– Барон! – удержал его Пушкин. – Не пачкайте рук об этого субъекта. Для этого есть…

Послышался осторожный стук в дверь, напоминавший скорее царапанье.

Глава шестая Лицом к лицу

Появившийся на пороге Луиджи вновь пребывал в том же состоянии легкой оторопелости. Правда, на сей раз он был уже в сюртуке, застегнутом на все пуговицы, причесался и как нельзя более походил на исправного слугу.

– Синьор, – сказал он, глядя на Пушкина. – Вам велено передать…

И протянул синий конверт, запечатанный сургучной печатью с изображением незнакомого герба.

– От кого это? – спросил Пушкин, вертя письмо в руках.

– Только что принес ливрейный лакей, очень точно описавший наружность вашей милости. На словах велено передать, что карета вас дожидается у входа. Какой будет ответ?

– Подождите в передней, – сказал Пушкин в некоторой растерянности.

И распечатал конверт, едва за слугой захлопнулась дверь. Лист плотной бумаги был увенчан тем же гербом, что на печати, а ниже безукоризненным почерком было написано:

«Князь Уголино Карраччоло, свидетельствуя свое почтение знаменитейшему российскому поэту, смиренно просит синьора Пушкина пожаловать для неотложного разговора, могущего оказаться полезным для обеих сторон».

– Фу ты! – воскликнул барон, бесцеремонно заглядывавший через плечо Пушкину. – Выходит, они уже знают, кто вы такой… Интересные дела. Вы, конечно же, не поедете…

– Конечно же, поеду, – сказал Пушкин. – Когда еще выпадет случай встретиться с нашими загадочными врагами лицом к лицу? Благо и карета ждет…

– С ума вы сошли?

– Ну почему? – спокойно спросил Пушкин. – На дворе – светлый день, мы с вами, как только что верно заметил господин Руджиери, не в дикой чащобе, а в центре большого европейского города… Если бы они хотели причинить нам вред, что им мешало прежде? Хотя бы тогда, ночью, на безлюдной дороге… А не спросить ли нам человека, несомненно знающего толк в здешних делах? Что скажете, синьор Руджиери?

– Боже мой, как вам везет… – сказал кукольник с нескрываемой завистью. – Такое приглашение может означать только одно: с вами хотят о чем-то договориться…

Пушкин усмехнулся:

– Потому что ни бумаги, ни перстень нельзя вульгарно отобрать?

– Вот именно – воскликнул Руджиери. – Вам несказанно повезло, у вас, если можно так выразиться, все козыри на руках. Вы можете ставить условия, торговаться на выгодных для себя позициях… Такого шанса упускать нельзя! В конце концов, это не монстры, не звери, вполне разумные и рассудительные…

– Вы не говорите «люди»? – спросил Пушкин с усмешкой. – Ну да, надо полагать, это определение не вполне уместно…

– Какая вам разница? Если у вас есть нешуточные козыри для серьезного торга?

– Вот видите, барон, – сказал Пушкин. – Знающий человек высказал свое веское мнение, которое с моими мыслями в чем-то совпадает… Вежливое приглашение следует вежливо принимать, не правда ли? Пойдемте посмотрим…

Он вышел в переднюю, где терпеливо дожидался лакей в раззолоченной ливрее, чьи пуговицы были украшены изображением все того же герба, с точки зрения геральдики ничем не примечательного. Скорее всего, внешность Пушкина была описана ему подробно – едва завидев его, лакей сделал шаг вперед и склонился в почтительном поклоне:

– Карета ожидает вашу милость.

Барон, шагнув вперед, сказал решительно:

– Я тоже поеду.

Окинув его взглядом, представлявшим восхитительную смесь вышколенности и потаенной наглости, лакей процедил:

– Касательно вашей милости у меня нет распоряжений. У меня создалось впечатление, что его сиятельство желает видеть лишь синьора Пушкина, каковым вы, смею предположить, не являетесь…

Выпрямился и застыл с видом непреклонным.

– Ну ладно, – сказал барон, перехватив выразительный взгляд Пушкина. – Только имейте в виду: если в вашем гнезде с головы моего друга хоть один волос упадет, будете иметь дело со мной…

Лакей с достоинством ответил:

– Признаться, мне совершенно непонятно, о чем толкует ваша милость… – и вопросительно глянул на Пушкина.

Тот сказал небрежно:

– Ну, я на вас полагаюсь, барон… – и, выходя, прихватил свою тяжелую трость, с которой много лет не расставался, упражняя с ее помощью руку, чтобы пистолет не дрогнул. Защита была, признаться, слабенькая, но очень уж он к этой трости привык.

Их ожидала запряженная парой карета. Лакей распахнул перед ним дверцу, а сам, разумеется, разместился на козлах. Хлестнул бич по спинам лошадей, карета тронулась. Несмотря на ранний час, народу на улицах было немало, и Пушкин, наблюдая через незавешенное окошко кареты окружающую суету, вдруг почувствовал себя странно: он словно был неким волшебным образом оторван от окружающего мира, шумевшего совсем рядом, с его красками, запахами, гомоном и многолюдством. Страха не было – но неприятный холодок все же щекотал чувства…

Он старательно запоминал дорогу – на всякий случай. Карета выехала за городские ворота и вскоре свернула с большой дороги, еще через несколько минут проехав в распахнутые высокие ворота. За ними расстилался обширный, изрядно запущенный парк, ветви старых деревьев были буквально усыпаны птичьими гнездами. Подсознание отметило некую странность, и скоро Пушкин догадался, в чем тут дело: гнезд было много, а вот птицы не видно ни единой…

А впрочем, парк вовсе не выглядел каким-то зловещим местом, как и показавшийся за деревьями дворец, судя по архитектуре, выстроенный лет триста назад, когда в Тоскане кипели те самые настоящие страсти: звон клинков средь бела дня и украдкой сверкавшие во мраке кинжалы наемных убийц, яды и порочные красавицы, заговоры вокруг трона, тугой свист арбалетных стрел…

Дворец был не особенно большим, возведенным с несомненным изяществом и, судя по первому впечатлению, содержавшимся в неусыпной заботе. Ничего, напоминавшего полуразрушенные логова привидений и прочей нечисти из английских готических романов.

Над входом красовался тот же герб – по виду ровесник дома, камень уже несколько пострадал от времени. Едва карета остановилась у главной лестницы, лакей предупредительно распахнул дверцу перед Пушкиным, а у высокой резной двери показался второй, распахнул ее и склонился в поклоне. Пока что не произошло ничего странного, все вполне укладывалось в привычные картины: некий дворянин прибыл к титулованной особе по ее вежливому приглашению…

Третий – скорее уже не лакей, а мажордом, еще более раззолоченный и осанистым чревом не уступавший какому-нибудь петербургскому Епифанию, отставному гвардейцу, отступил, пристукнул булавой с позолоченным шаром на конце по полу и прочувствованно воскликнул:

– Его сиятельство князь Карраччоло!

Помянутый господин спускался с широкой беломраморной лестницы, покрытой безукоризненным бордовым ковром. Лет ему было, надо полагать, около шестидесяти, он был чрезвычайно благообразен, седовлас, с располагающим лицом человека, ведущего не просто благонамеренный, а крайне добродетельный образ жизни. При одном взгляде на него предполагалось, что он регулярно подает нищим, благодетельствует впавшим в нужду вдовам, малолетним сиротам и подающим надежды художникам, а также делает немалые вклады в богадельни, дома призрения и сиротские приюты и, кроме всего прочего, жертвует на церковь немалые суммы.

«Белая голова», – произнес за Пушкина кто-то бдительный и хладнокровный, и Пушкин поневоле подобрался, словно охотник в засаде.

Между тем князь приближался к нему с самой очаровательной улыбкой, протянул руку:

– Господин Пушкин, рад вас видеть. Неужели столь славный поэт мог рассчитывать, что ему удастся сохранить инкогнито?

Это было произнесено без малейшей насмешки, тоном радушным и дружелюбным.

– Полноте, ваше сиятельство, – сказал Пушкин (отметив, что поданная ему рука была теплой и сильной). – В городе великого Данте называть себя поэтом было бы хвастовством…

– Не скромничайте, право. Поэзия все же не исчерпывается одним Данте, как бы он ни был велик… Прошу вас, проходите. Вы, надеюсь, не обиделись, что я не пригласил и вашего… друга? Тысяча извинений, но этот молодой человек мне представляется чересчур ограниченным для той беседы, ради которой я вас позвал…

– У него есть свои достоинства, – сухо сказал Пушкин.

– Не сомневаюсь. Но меня они не интересуют, простите великодушно. Пройдемте в гостиную…

Он отступил с видом радушного хозяина, щелкнул пальцами, и бесшумно возникший лакей отворил дверь. Окна выходили в парк, на стенах висели картины, определенно принадлежавшие старым мастерам, но Пушкин, хотя и голову готов был прозакладывать, что видит двух Рубенсов и одного несомненного Боттичелли, в жизни не слыхивал о полотнах с такими сюжетами. Картины эти были решительно не известны знатокам.

– Прошу, – сказал князь, указывая Пушкину на кресло у великолепного стола позднего барокко и усаживаясь следом. – Угодно вина? Фруктов?

– Благодарю, – ответил Пушкин. – Я только что позавтракал, и плотно.

Осторожность в таких местах не мешает. Мало ли что могло быть подмешано в вино, в заманчиво выглядевшие сладости, в ярко-оранжевые померанцы…

– Сигару?

– С вашего позволения, я предпочту свои…

Князь с видом человека, привыкшего уважать капризы гостей, развел руками, и какое-то время они молча пускали ароматный дым, изредка встречаясь взглядами. Странно, но неловким это молчание не казалось ничуть.

– Ну что же, Александр… – нарушил молчание князь. – Вы позволите вас так называть? Я знаю, у русских к этому прибавляется еще и имя отца, но это слишком экзотический для Италии обычай… И потом, я гораздо старше вас…

Глядя ему в глаза, Пушкин усмехнулся:

– Интересно, насколько?

Князь с добродушным укором покивал головой:

– Понимаю. Вы уже успели наслушаться от кого-то разных дурацких сплетен. Итальянцы на них мастера, а уж флорентийцы – в особенности… Вам, скорее всего, рассказывали и про часы, которые идут в обратную сторону, и про бутыли с гомункулусами… А то и что-нибудь похуже. Вздор, право, вздор… Мне довелось однажды слышать про идущие назад часы. Поверьте, вещица самая бесполезная, потому что неосторожный человек, дерзнувший воспользоваться ими, с каждым оборотом стрелок молодеет, и все бы ничего, но это процесс, однажды запущенный, уже нельзя остановить. Юноша превращается в мальчишку, мальчишка в дитя, и так далее, до логического конца. Такими часами перестали пользоваться давным-давно, очень быстро осознав, какие опасности они таят…

– Интересно…

– Еще бы. Вы можете узнать и более интересные вещи. Было бы только желание.

– Очень мило, – сказал Пушкин. – Я тронут. И что для этого нужно сделать? Добыть кровь из пальца и подписать ею некое обязательство? Душу продать?

– Не обижайтесь, друг мой, но ваши представления на сей счет так и тянет назвать дремучими… – Князь безмятежно улыбнулся. – Давайте не будем играть в прятки. Думаю, вы уже прекрасно понимаете, что судьба вас свела с людьми… как бы это деликатнее выразиться… несколько отличающимися от обычных людей?

– Понимаю, – сказал Пушкин, ни на миг не позволяя себе расслабиться. – Не осталось недомолвок…

Князь покивал:

– И вам, конечно, как всякому, скверно знающему предмет, наверняка мерещатся всякие ужасы? Сосущие кровь из беззащитных людей упыри? Зловредные колдуны в черных плащах, которые в полночь сходятся на росстанях и приносят в жертву детей, а потом чертят кровью каббалистические знаки… Не отрицайте, у вас в воображении возникали такие или похожие картины? Жуткие ритуалы, восстающие из могил полусгнившие трупы, воющие оборотни… Ну, признайтесь!

– А разве дело обстоит иначе?

Князь рассмеялся, как подлинно светский человек, мелодично, негромко:

– Какая чепуха… Александр, вам не приходило в голову, что наши науки, как и все прочие, движутся от детства к зрелости? Я не отрицаю, в Средневековье сплошь и рядом встречалось то, что мы только что перечислили, но ведь это было Средневековье. Никто не смеется над географами античности, полагавшими Землю плоской, или первыми биологами, полагавшими, что женщина зачинает от ветра… У этих наук было свое детство. В точности так обстоит и с нами. Поверьте на слово: ни мне, ни моим друзьям в жизни не приходилось варить в полночь на перекрестке дорог черную кошку в одном котле с жабами или, обрастая шерстью в полнолуние, носиться по чащобам… Это было детство, и оно давным-давно прошло. На дворе стоит век просвещения, электричества, светильного газа, воздухоплавания, пароходов морских и сухопутных… Так что рассматривайте нас как ученых, друг мой. Да-да, в сущности, так и обстоит. Как и подобает истым ученым, мы просто-напросто изучаем некую силу, как физик изучает электричество. И пытаемся использовать ее в нашем мире, как используют для освещения газ господа инженеры… Вот и вся суть, если вкратце. Все пристойно, благонамеренно, в полном соответствии с просвещенным веком, никто не чертит колдовских знаков кровью нерожденного младенца, не устраивает шабаши в чертовски некомфортных местах вроде уединенных гор и лесных пещер. Есть некая сила и есть исследователи. Попробуйте взглянуть на проблему с этой точки зрения, и вы, не исключено, многое для себя пересмотрите…

– Заманчиво, – сказал Пушкин.

– И, между прочим, вполне реально. Вы еще не поняли, почему вами так заинтересовались… и, между прочим, позволяли некоторые шалости, за которые кто-нибудь другой давно остался бы без головы? У вас есть задатки, друг мой. Знаете, каждый одаренный человек питает к чему-то склонности. Один – ювелир, другой – художник, третий – прирожденный банкир… Так и с вами обстоит. У вас есть некие качества и способности, которые при надлежащем развитии позволят вам продвинуться очень и очень далеко…

– Среди вас?

– Именно.

– Спасибо за честь, – сказал Пушкин иронически. – Но вынужден ваше предложение отклонить…

– Почему же?

Пушкин наклонился и посмотрел ему в глаза:

– Потому что мы оба прекрасно понимаем, что за фигура кроется за явлением, деликатно именуемым вами «силой»… Не правда ли?

Князь отвел взгляд, улыбнулся чуть натянуто:

– Да полноте! Неужели вы верите в то, что церковь вбивала в умы в период своего детства? Они попросту нисколечко не повзрослели, Александр. Науки и искусства давным-давно шагнули из детства в зрелость, а эти продолжают перепевать байки тысячелетней давности. Не в состоянии идти в ногу с прогрессом.

– Ну что же, – сказал Пушкин, – позвольте уж и мне, убогому, не гнаться за прогрессом очертя голову… Или вы намерены завлечь меня силой?

– Ну что вы, право! – воскликнул князь с видом нешуточной обиды. – Какое там принуждение… Простите старому цинику откровенные слова, но так уж устроено и заведено, что в некоторых случаях любое принуждение бессильно. Необходимо исключительно добровольное согласие…

– Другими словами, то, чего вы от меня никогда не дождетесь.

– Ну что же, – сказал князь. – Другой на моем месте пустился бы в долгие уговоры, мешая лесть с угрозами, расписывая выгоды и прельщая великолепным будущим… Что же, я повидал мир и людей. И могу определить, когда уговоры бесполезны. Жаль, конечно, жаль, вы и не представляете, чего себя лишаете…

– Зато я хорошо представляю, чего себя лишу, поддавшись на ваши уговоры. – Пушкин поднял голову, его глаза блеснули лукаво, озорно. – Ваше сиятельство, а что, если я вас попросту перекрещу? И прочитаю молитву? Конечно, это в данном случае может и не вязаться с правилами хорошего тона и поведением воспитанного гостя…

– Да сделайте одолжение… – скучным голосом сказал князь, кривя губы. – Вы меня разочаровали… Способнейший молодой человек с большими задатками – и вдруг скатывается к такому примитиву… Ну, валяйте, чертите крестное знамение… Может, у вас под сюртуком и бутыль святой воды припрятана? А то и осиновый кол? Не стесняйтесь, развлекайтесь, как вам угодно. Давайте вместе: да воскреснет Бог и расточатся враги его… Апаге, сатанас, апаге![5] – Он поднял руку и, весело гримасничая, изобразил в воздухе крестное знамение. – Ну, что же вы? Вы гость здесь, можете творить, что хотите…

Он не лицедействовал – Пушкин видел, что собеседник и в самом деле не боится ничего из того, что сам он полагал действенным средством против нечисти. И остался сидеть неподвижно, понурив голову.

Князь рассмеялся:

– Молодо-зелено… Любезный друг, не стану отрицать, есть… процедуры, которые нам способны причинить определенный вред. Но, говоря откровенно, они не имеют ничего общего с тем примитивом, который лезет вам в голову. А возможно, дело еще и в том, кто эти процедуры проводит. То, что получилось бы у какого-нибудь святого человека, не сработает в руках бабника, завзятого картежника, задиры и дуэлянта, который без зазрения совести наставляет рога законным мужьям, ставит на кон в игорном доме главы своих поэм, распивает шампанское с проститутками и швыряет бильярдными шарами в партнеров по игре, с которыми поссорился опять-таки по своей несдержанности… Любезный друг, поверьте, я нимало не стремлюсь вас оскорбить, перечисляя все эти ваши подвиги. Просто-напросто хочу объяснить, что в а с я не опасаюсь, можете крестить меня, пока не устанет рука…

– Спасибо за разъяснения, – сказал Пушкин.

– А то попробуйте, в самом деле? – радушно предложил князь. – У меня где-то Библия валяется, у вас на шее висит крестик, за осиновыми кольями пошлем лакея… В моем уединении живется скучно, и я был бы рад случайному развлечению…

Пушкин сердито молчал.

– Значит, решительно не хотите доставить удовольствие старику, гоняясь за мной с осиновым колом? Жаль, жаль… Ну, не смею неволить. Пожалуй, я и в самом деле дал промашку, не пригласив вашего пылкого и недалекого умом друга. Вот кто не заставил бы себя упрашивать, сходу взялся бы за дело…

Пушкин сказал холодно:

– Я полагаю, мы исчерпали темы, ради которых вы меня пригласили? Не позволите ли откланяться?

– Вы все-таки обиделись… – покачал головой князь. – Поверьте, я не имел намерения…

– Вздор, – сказал Пушкин. – Мне попросту не хочется терять с вами время. Предложения ваши меня не интересуют, а осыпать друг друга колкостями бессмысленно…

– Вы правы, – сказал князь уже серьезно. – Давайте-ка перейдем к делу. Вы ведь выслушали далеко не все мои предложения… Вам было сделано только одно, и вы от него отказались, а есть еще и другие…

– Того жe пошиба?

– Фи, как грубо… Давайте поговорим спокойно и рассудительно, как взрослые, разумные люди. Но сначала позвольте представить вам моего доброго друга, графиню Катарину де Белотти…

Сзади послушался шелест платья, и Пушкин резко обернулся – он не слышал, чтобы открывалась дверь, звучали шаги, но тем не менее женщина уже стояла в двух шагах от него, и он невольно поднялся, побуждаемый выучкой светского человека.

Графиня была ничуть не выше его, так что они смотрели друг другу прямо в глаза. Она выглядела не старше двадцати с небольшим и была обворожительна, как радуга на фоне расплывающейся серой хмари только что отгремевшей грозы: огромные синие глаза, уложенные в наимоднейшую прическу золотистые локоны, тонкое лицо, напоминавшее языческих богинь и библейских героинь с полотен Боттичелли, матовые покатые плечи, лебединая шея…

Сердце поэта оборвалось и упало куда-то, где не было ни дна, ни здравого рассудка.

Открыто глядя в глаза и улыбаясь, она требовательно протянула руку, и Пушкин, повинуясь тому же инстинкту учтивости, нагнулся к тонким пальчикам, унизанным кольцами с самоцветами поразительной величины, каких не постыдилась бы любая королевская сокровищница. Пальцы были теплые и пахли вербеной.

– Рада вас видеть, Александр.

Ее голос ни с чем нельзя было сравнить. Он был как мед. В нем можно было утонуть. Пушкин смятенно подумал, что именно так, должно быть, звучали голоса сирен.

Князь с едва уловимой иронией произнес за его спиной:

– Ну что же… Сдается мне, у вас нет ощущения, что вы держите в руке полуистлевшую кисть скелета? И прелестная Катарина ничуть не похожа на вставший из склепа труп…

Графиня сделала очаровательную гримаску:

– Князь, что за чушь вы несете? Какие склепы? Трупы?

– Я здесь совершенно ни при чем, – весело сказал князь. – Это наш гость отчего-то решил, что мы – то ли вставшие из гробов покойники, то ли тупые средневековые колдуны с мешком сушеных жабьих лапок и некрещеным младенцем под мышкой… Порывался даже меня перекрестить и читать молитвы…

– Князь, – укоризненно сказала девушка. – Ваши манеры на свежего человека действуют убийственно… Наш гость попросту наслушался глупых простонародных сказок, вот и все…

Она подняла ладонь Пушкина, на миг прижалась к ней щекой и послала ему прямо-таки завораживающий взгляд огромных синих глаз. Он изо всех сил пытался сопротивляться, но давалось это с трудом. Здесь, ручаться можно, не было никакого наваждения, чародейства, приворота – попросту она была прекрасна, как пламя, она была совершенна, и этому не было возможности сопротивляться.

– Ну что же, перекрестите меня, Александр, – тихо сказала она. – Прочтите какие-нибудь глупые молитвы… Я ни во что не превращусь, вопреки известной тираде героя Шекспира, ни в труп, ни в чудовище, я останусь такой, как вы меня видите, потому что я и в самом деле такова… Милый юноша, неужели это все, что вы хотите со мной сделать – крестить и осыпать молитвами? Не разочаровывайте одинокую, скучающую, ветреную красавицу…

Он не мог высвободить руку, потому что не в состоянии был собрать для этого достаточно сил. Тонул в лукавой улыбке, в бездонных синих глазах, мелодичном и нежном голосе. Иезуит прав, смятенно, даже панически подумал он, стоя соляным столбом. Мы не можем с ними бороться в полную силу, потому что мы не более чем школяры, неопытные юнцы…

– Катарина, душа моя, – сказал князь, громко покашливая. – Оставьте молодого человека на какое-то время, мало вам разбитых сердец?

Она подняла брови:

– Но я вовсе не собираюсь разбивать ему сердце! Я же не настолько жестока… Кто сказал, что у него нет шансов?

– Проказница, – терпеливо произнес князь. – Вы прекрасно понимаете, о чем я. У нас еще не закончен серьезный разговор, а в вашем присутствии наш гость будет держаться скованно и вряд ли способен окажется к дельным умозаключениям…

– Другими словами, князь, вы меня безжалостно изгоняете, – печально сказала Катарина. – Сатрап, насильник, бездушная машина для скучных дел… Ну что же, не буду вам мешать… Но мы еще встретимся, верно?

Послав Пушкину ослепительную улыбку, – где невинность удивительным образом сочеталась с порочностью, она сделала реверанс (но на какой-то старомодный, полузабытый манер), грациозно повернулась и пошла к двери, явственно постукивая каблучками. Высокая резная дверь распахнулась перед ней сама собой, но дело тут было, конечно, не в колдовстве, а в вышколенности лакеев.

Князь усмехнулся:

– Что же, вы и теперь бесповоротно отказываетесь от дружбы с нами? Уж не вода ли у вас в жилах вместо крови?

– Вы, кажется, хотели говорить о делах? – сердито спросил Пушкин.

Когда красавица исчезла, он сразу почувствовал себя увереннее и бодрее, но полностью стать прежним, он чувствовал, не удастся. Очень уж пленительное видение явилось то ли из соседней комнаты, то ли из самой преисподней…

– Да, разумеется, – сказал князь. – Садитесь. Скажу для начала, что я не придаю чрезмерно большого значения вашему якобы категорическому отказу в ответ на предложение дружбы. Поспешность в таких делах совершенно неуместна. Времени впереди достаточно, никто и ничто не мешает вам все взвесить, обдумать и, быть может, изменить первоначальную точку зрения…

– Вы, кажется, хотели говорить о делах? – повторил Пушкин сухо и настойчиво.

– Ох, какой вы… Ну ладно, извольте. Давайте, не чинясь, перейдем от высоких материй к прозаическому торгу. Предположим, мы вас не привлекаем в качестве доброй компании. Ну, что поделать, насильно мил не будешь… Подойдем к проблеме с другой стороны. У вас есть кое-что, что крайне меня интересует.

– А именно?

– Бумаги, которые вы забрали из банка Ченчи. И кольцо, которое и сейчас красуется у вас на пальце.

– Зачем вам это?

– Позвольте, я не буду отвечать на этот вопрос? Коли уж разговор у нас пошел чисто деловой? Поговорим, как два крестьянина на ярмарке. У вас есть товар…

– Я не торгую этими вещами. Я ничем не торгую.

– Ох, не цепляйтесь вы к словам… Хорошо, вульгарное золото вас, похоже, не интересует ни в каком количестве. Это похвально. Я люблю людей с высокими идеалами, бескорыстие достойно уважения… В самом деле, золото, даже когда его целая груда – это не более чем несказанная пошлость. Ну что, в самом деле, на него можно приобрести? Удивительно унылый набор: поместья, дворцы, еду и вино, титулы и ордена… Женщин я в этот список не включаю, потому что купленная женщина все же, сдается мне, доставляет гораздо меньше удовольствия, чем купленный замок, алмаз, лес… Что еще? Ну, кардинальскую шапку, место в парламенте, но это уже пошли мелочи… Зато есть масса вещей, которые за золото не приобретешь, но они гораздо более ценны, нежели все то, что я сейчас перечислил…

– А точнее?

– Извольте! – с превеликой охотой воскликнул князь. – Ну, хотя бы…

– Начнете, пожалуй, с бессмертия?

– Вы снова наслушались глупых сказок, – с величайшим терпением произнес князь. – Бессмертия не существует… хотя это, конечно, не означает, что нет долголетия. Настоящего долголетия. Не интересуетесь?

– Нисколько, – сказал Пушкин. – Получится, что я переживу всех, кого знаю и люблю… Выпаду из своего времени, а значит и из жизни. Какой это, должно быть, тоскливый ужас – долголетие, то самое, настоящее, о котором вы говорите…

– Вы полагаете? Зря… Своя прелесть в этом есть.

– Увольте…

Помолчав, князь встал, прошел к золоченому шкафчику в углу, – его движения были энергичными, молодыми, отнюдь не соответствовавшими седине и определенному числу морщин – и вынул оттуда что-то продолговатое, более всего похожее на лакированный ящик для пистолетов. Поставил на стол перед Пушкиным и поднял крышку (при этом крышка, словно музыкальная шкатулка, сыграла короткую приятную мелодию).

Внутри, в выстланных синим бархатом прямоугольных гнездах, покоились рядами странные предметы, более всего похожие на флакончики духов, только без горлышка – овальные, несомненно, стеклянные: показалось, что они слабо светятся изнутри, каждый своим цветом. Зачем-то Пушкин сосчитал их – шесть рядов по шесть флаконов.

– Хорошо, – сказал князь. – Долголетие, как и устрицы, не всякому по вкусу. А что вы скажете насчет этого? – Он достал один сосуд и, держа двумя пальцами, посмотрел сквозь него на свет. Лучик полуденного солнца уперся прямо в выпуклый стеклянный бочок, и Пушкин отчетливо видел, что внутри колышутся словно бы струйки синеватого тумана, кружась, переплетаясь, распадаясь ежесекундно менявшимися узорами. И что-то темное, устойчивое вроде бы кружило внутри, но его не удавалось разглядеть в точности из-за переплетения туманных струек.

– Называйте это как угодно – талисманом, оберегом, – сказал князь, наблюдая за игрой синего сияния и теней внутри сосуда. – Не в том суть. Главное, человек, у которого в кармане будет лежать этот предмет, никогда не проиграется в карты… По-моему, это очень близкая вам тема, даже, можно выразиться, животрепещущая? Здесь собраны обережения на все случаи жизни. На дуэли или на войне любая пуля всегда пролетит мимо вас, как и разбойничий нож промахнется. Вы никогда не подхватите какую-нибудь эпидемическую заразу… И даже простой насморк. Вас никогда не бросит женщина. Вас не смогут обмануть. Вас будет особенно ценить, продвигать и награждать начальство. Счастье, удача, везение – это все здесь… Поменяемся? Вам достанется этот небесполезный ящик, а мне – кипа старых бумаг и дрянное колечко…

– А что это там, внутри, виртуозится? – спросил Пушкин с искренним интересом. – Или… кто?

– Какая вам разница? Если эти предметы служат надежнее механизма лучших часов?

– Слыхивал я краем уха и про подобное, – сказал Пушкин. – Не нравится мне тот, кто там сидит, тем более когда их столько… Говорят еще, что хозяин такой вот вещички, когда умрет, получит в лице этой твари из склянки настойчивого проводника в те места, куда ни один здравомыслящий человек не станет стремиться…

– А если я вам скажу, что это вздор?

– Все равно.

– Послушайте, – тихо, серьезно произнес князь. – Вы, я вижу, чертовски капризный клиент… Скажите в таком случае, что вам самому нужно?

– А вы можете предложить что-то еще?

– Едва ли не все, что вам может прийти в голову… – Князь сделал широкий жест. – В этой комнате найдется множество полезнейших предметов… скажите только, чего вы хотите.

– Ничего.

– Я так и не могу понять, что это – убежденность или глупость? – заметно теряя терпение, спросил князь. – Ведь вам самому, вам лично ни эти бумаги, ни кольцо не нужны. Ну зачем вам умение двигать неодушевленные предметы? Уж безусловно вы не собираетесь управлять картами в колоде или изумлять девиц, заставляя плясать ломберный столик… Привезете все это начальству, вас похлопают по плечу и в виде поощрения предложат еще какое-нибудь дельце, на котором вы уж точно сломаете шею… Ну, могут еще выхлопотать медаль, следующий чин… Не мелко ли?

– А вам зачем это все? – спросил Пушкин. – Коли уж шкафы у вас и без того ломятся от чудесных и диковинных предметов? Зачем вам умение управлять статуями или деревянными птицами, какими торгуют на ярмарках? Не хотите же вы начать карьеру фокусника в балагане? «Карраччоло – укротитель стульев и подсвечников!» Не могу представить вас в столь пошлой роли. Можно, конечно – я с этим уже сталкивался – совершать с помощью этого умения убийства за щедрую плату… Но это опять-таки мелко, и человеку вроде вас выгоду принесет мизерную…

Лицо князя было мечтательным и чуточку отсутствующим. Он словно бы расслабился на краткое мгновение.

– Мизерная, говорите, выгода? Ну, это как сказать… – и тут же спохватился. – Любезный друг, а почему бы вам не признать, что и у человека вроде меня бывают коллекционерские страсти? Капризы пресыщенного аристократа?

– Простите, но мне плохо верится… – сказал Пушкин твердо. – У вас должна быть некая цель, я только не понимаю, какая… Но вряд ли она добродетельна. А потому все, что у меня есть, следует держать от вас подальше…

– Это ваше последнее слово? – без малейшего раздражения, очень деловито спросил князь.

– Да, разумеется, – сказал Пушкин. – Что бы вы ни предлагали…

С невозмутимым видом князь кивнул – и только в следующий миг Пушкин понял, что кивнул не ему, а кому-то за его спиной. Он вскочил на ноги, но было поздно – несколько сильных рук схватили его так, что пошевелиться не было никакой возможности, а чья-то сильная ладонь еще и вцепилась в волосы, удерживая голову так, что смотреть он мог только вперед. Ногти на этих пальцах были не короче, чем у него самого, больно царапали кожу, словно и не ногти это были, а… Он с содроганием увидел краем глаза, что вцепившаяся в его локоть ручища хотя и не отличалась почти от человеческой, но кожа на ней была коричневая, морщинистая, как кора старого дуба, покрытая пучками жесткой черной щетины.

– Вы ужасно самонадеянны, молодой человек, – наставительно сказал князь, выпрямившись во весь рост. – Точнее говоря, вас подвело неумение выстраивать логические размышления до конца. Не стану скрывать, я и в самом деле не могу отобрать у вас силой то, что мне нужно… Но отчего вы решили, что и во всем остальном вам обеспечена полная неприкосновенность? – Он улыбнулся уже без тени дружелюбия. – Вы все же отдадите мне то, что меня интересует, совершенно добровольно. Так и скажете: «Возьмите, будьте так добры…». Этого будет достаточно.

– Мой друг…

– У вашего друга, поверьте, сейчас выше головы собственных хлопот, – сказал князь. – Вот уж не до того, чтобы озабочиваться вашей судьбой… Я догадываюсь, что вы спрятали бумаги в какой-нибудь банк. Но это ничего не меняет, вы попросту сами возьмете их оттуда, сами отдадите их мне, но сначала отдадите кольцо…

Он небрежно повел указательным пальцем, и Пушкин почувствовал: его ноги отрываются от пола. Пленившие его создания, обладавшие нечеловеческой силой и невероятной хваткой, потащили его в угол гостиной, к невысокой двери. Он пытался было сопротивляться, но не было никакой возможности.

Громко топая – очень хотелось верить, что не более чем подошвами, неизвестные протащили его по лестнице, спускавшейся все ниже и ниже, на ней становилось все темнее – они уже оказались ниже уровня земли. Вскоре сгустился совершеннейший мрак, но это, казалось, ничуть не мешало тащившим его, они топотали столь же уверенно, нисколько не замешкавшись.

Впереди, судя по звуку, стукнула тяжелая дверь, повеяло сырым холодом… Существа опустили его ногами на пол, но хватки не ослабили. В углу что-то зашипело, мелькнула вспышка, и тут же загорелся самый что ни на есть прозаический масляный фонарь – вот уж чего Пушкин не ожидал увидеть в этом логове…

Желтое пламя, колыхнувшись, успокоилось, светило теперь ярко и ровно. Он оказался в сводчатом, довольно большом подвале, сложенном из тяжелых плит темного камня, но главное было не в этом…

Повсюду, в сидячей позе прислонившись к стенам, располагались человеческие скелеты, достаточно странные: каждый был обвит с ног до головы сетью толстых и тонких, черных и темно-красных кровеносных сосудов, артерий, вен – точнейшее подобие кровеносной системы человека, как она показана в анатомических атласах. Все сосуды, от главных до тонюсеньких, достигавших кончиков пальцев…

Отбросив тлеющий трут, князь отошел от масляного фонаря и с видом заправского проводника по античным развалинам широким жестом обвел подвал:

– Перед вами, любезный друг, плоды научных увлечений моего предка. Звали его Угоччоне, и жил он в те далекие времена, когда естественные науки были еще в младенчестве. Но жажда познания его сжигала нешуточная, и однажды ему захотелось узнать наконец, как же расположены в теле человека кровеносные сосуды. Мой предок был человеком целеустремленным, последовательным и терпеливым. После многочисленных опытов он отыскал наконец состав, который, будучи введен в жилы, распространяется по всему телу и твердеет. Как вы, должно быть, догадываетесь, для успеха дела, то есть для создания подробнейшего экспоната, смесь эту следовало вводить живым людям… Но в старые времена наши предки не знали нынешних новомодных словечек вроде гуманизма и прав человека и на многое смотрели проще. Повторяю, речь шла о благородной одержимости ученого, стремящегося раскрыть тайны природы или, если угодно, Творца… Чудесные раритеты, не правда ли?

– Омерзительные, – сказал Пушкин искренне.

– Полноте. Пообщавшись с ними, вы вскоре перемените мнение… – Он хихикнул, повернулся и неторопливо прошествовал к двери, оказавшейся и в самом деле низкой, тяжелой.

Тут же сильный толчок швырнул Пушкина на пол, а в довершение чья-то тяжелая лапища наподдала по затылку так, что перед глазами вспыхнули звезды. Когда он вскочил, весь перепачканный, с гудящей головой и расплывавшимися перед глазами разноцветными пятнами, в подвале уже не было никого, кроме него и неподвижных скелетов, увитых, словно жутким кружевом, сетью окаменевших кровеносных сосудов.

Первым делом он, ругаясь про себя последними словами, поспешил к двери, навалился плечом. И тут же оставил попытки – это было все равно что попытка сдвинуть в одиночку постамент Медного Всадника. Темные доски – наверняка приличной толщины – окованные полосами толстого железа, очень возможно, выдержали бы и пушечное ядро… Не потому ли ему с издевательским пренебрежением оставили оба пистолета? Пушкин достал один, задумчиво навел на дверь и тут же опустил. Даже пробовать не стоило. Бессмысленно.

Особого страха не было – скорее уж досада, в первую очередь на себя за то, что и в самом деле оказался легкомысленным, не продумал все до конца. Действительно, следовало ожидать чего-то подобного. Но все же… Средь бела дня, не так уж далеко от большого современного города… Само собой разумелось, что нечисть бессильна при свете дня и не способна предпринять какую-то гнусность до самого заката…

Что это шуршит?

Он обернулся и едва не закричал. Скелеты уже не полусидели у стен в беспомощной позе, а неуклюже поднимались, царапая каменные стены костяшками пальцев, и некоторые из них, проделавшие это быстрее остальных, уже утвердились на ногах, сначала покачиваясь, но все более и более уверенно удерживая равновесие, направились прямо к нему.

Пушкин почувствовал спиной холод железных полос – оказывается, он успел прижаться спиной к двери. Скелеты надвигались всей оравой, взяв его в полукольцо, щерясь застывшими улыбками, вытягивая руки, причудливо увитые артериями, венами и вовсе уж тонюсенькими сосудиками, незаметно сходившими на нет. Сталкиваясь и задевая друг друга, они производили мерзкий костяной треск и скрежет, от которого выворачивало наизнанку.

Ударил выстрел, оглушительный под низкими сводами подземелья – Пушкин и сам не заметил, когда выхватил пистолет. Он прекрасно видел, что не промазал, и его пуля снесла оказавшемуся ближе всех всю верхнюю часть черепа вместе с пустыми глазницами, но жертву естествоиспытательской страсти Угоччоне это ничуть не остановило – скелет надвигался все так же уверенно, не теряя равновесия.

В следующий миг Пушкина схватило множество костяных пальцев, проникших под сюртук, под рубашку, влепившихся в волосы, в уши, лезущих даже в рот. Под неумолчный костяной шелест его дергали, царапали, потом принялись щекотать, и он поневоле заливался дурацким смехом, не в силах удержаться. Перед глазами мельтешили пустые глазницы, желтые кости… В темнице стоял густой запах тления, пыли и еще чего-то трудно определимого, но несомненно омерзительного – запах смерти, склепа, небытия, отвратительного посмертного подобия жизни…

Щекотка стала мучительной, он изнемогал от истерического хохота, понимая краешком ясного сознания, что этак его могут защекотать и до смерти, в точности как русалки, о которых с оглядкой рассказывают дома, в деревнях. Из глаз текли слезы, запах склепа душил, смех напоминал уже надсадный кашель, раздиравший грудь.

Внезапно стало легче, и Пушкин не сразу понял, что бессмысленные костяки отхлынули, стояли теперь в нескольких шагах от него, слабо пошевеливая конечностями. Кто-то сильно дернул его за панталоны, и Пушкин, все так же прижимаясь спиной к двери, посмотрел вниз.

Справа, все еще цепляясь за его одежду и глядя снизу вверх, стояла маленькая девочка, едва ли не младенец, красивенькая, как кукла хорошей работы, с золотистыми локонами и прозрачными серыми глазами, бледная и улыбавшаяся вполне дружелюбно.

– Благородный синьор, дайте сольдо бедной сиротке, – протянула она нежным, умоляющим голоском.

Это было так неожиданно, что Пушкин долго смотрел на нее, не в силах ворочать языком в пересохшем рту.

– Я… у меня нет… – еле выговорил наконец он первое, что пришло в голову.

Девочка прощебетала:

– Не будет ли синьор в таком случае настолько добр, что отдаст бедолажке свою печенку?

И, едва Пушкин успел осознать смысл ее слов, золотоволосое создание яростно фыркнуло на него, будто рассерженная кошка, ее милое личико исказилось жуткой гримасой, и во рту блеснули острые белые клыки. Он шарахнулся, уже не владея собой, с размаху ударил ногой дьявольское отродье, девочка отлетела к стене, ударилась о холодные, покрытые плесенью камни – и во мгновенье ока свернулась темным комком… который превратился в черного паука размером с крупную собаку. Паук проворно, с нереальной быстротой взбежал по стене на сводчатый потолок, совершенно беззвучно, замер над головой Пушкина и выпустил белесоватую нить длиной с аршин, с прозрачной каплей на конце.

Пушкин шарахнулся в сторону. Паук, зло посверкивая восемью красными глазками, моментально передвинулся так, чтобы вновь оказаться у него над головой. Откуда-то – то ли с потолка, то ли из ближайшего угла – послышался все тот же заливистый детский голосок:

– Какая чудная игра, драгоценный синьор, не правда ли? Не беспокойтесь, у нас бездна времени, мы еще только начали… Не уважите ли почтенного хозяина? Не сделаете ли ему маленький подарок?

– Сгинь! – воскликнул он. – Сгинь, рассыпься, нечистая сила!

Бесполезно, вокруг ничего не изменилось, все так же стояли перед ним скелеты, в чьем неумолчном костяном шорохе уже чудилось некое перешептывание, все так же висел над головой черный паук – а справа заплесневелые камни, казавшиеся до того твердыми и монолитными, вдруг начали изменяться, там выпячивался огромный бугор, на глазах превращавшийся в здоровенную, выше человеческого роста, рожу, уже можно было различить карикатурное подобие глаз, бровей, широкого рта с зубами-кирпичами и высунувшимся языком шириной со скатерть… Рожа смачно чавкнула, почти окончательно сформировавшись, облизнула толстенные губы и басовито произнесла:

– Давайте его сюда, го-олодно…

Изо всех сил Пушкин пытался внушить себе, что все происходящее – наваждение, сатанинская иллюзия, шутки черта, но собственные чувства противоречили, утверждали, что вокруг царит доподлинная реальность.

Скелеты двинулись к нему, растопырив руки, выстраиваясь так, чтобы теснить в сторону скалящейся рожи того же цвета, что и замшелые камни, нетерпеливо понукавшей, чавкавшей совсем уже рядом…

Светлое пятно мелькнуло в дальнем конце подвала, смутно различимое сквозь костяки, как через редкий березняк. Подступавшие скелеты вдруг расступились – да что там, разлетелись в стороны, иные так беспомощно упали на карачки, что Пушкин, несмотря на трагичность момента, едва не улыбнулся.

Графиня Катарина де Белотти, все в том же палевом платье, какого не постыдилась бы ни одна петербургская щеголиха, буквально проложила себе дорогу локтями через толпу скелетов, распихивая их бесцеремонно и без тени брезгливости, ухватила Пушкина за руку и потащила в противоположный угол подвала, где он с превеликой радостью увидел распахнутую дверь – низкую и узкую, сделанную столь искусно, что она прежде совершенно сливалась с каменной стеной так, словно была ее неотъемлемой частью. За их спинами нарастал костяной стукоток, приближался, спешил по пятам, к нему примешивалось вовсе уж не людское шипенье и фырканье, чье-то – уж никак не человеческое – жаркое дыхание опалило затылок…

Но девушка уже втащила его в потайную дверцу и шумно захлопнула ее за ними. В дверь заскреблись, но все звуки казались теперь невероятно отдаленными, и остатки здравого рассудка подсказали Пушкину, что угроза миновала.

Они оказались в совершеннейшей темноте, где точно так же веяло замшелой сыростью. Графиня проговорила тихо:

– Держите голову пониже, здесь невысоко… Пойдемте…

Пушкин вслепую двигался за ней, крепко сжав узенькую теплую ладонь, осторожно переставляя ноги, иногда под подошвой хлюпало и чавкало. Он не знал, сколько времени это продолжалось – казалось, они целую вечность брели по подземному коридору, такое впечатление, углубляясь в недра земли. Ход не понижался, не шел под уклон, но так уж казалось…

– Осторожно, ступеньки… – послышался мелодичный голос графини.

Носком башмака Пушкин и в самом деле нащупал ступеньку – широкую, высокую, поднялся еще на несколько. Послышался легонький скрип, и в лицо ему ударил свет, показавшийся ослепительным, но они всего-навсего очутились в крохотном помещении, куда дневной свет хотя и проникал, но через окошечко не больше ладони. Вслед за графиней он нырнул в очередную дверь, прошел по длинному коридору с целым рядом таких же окошечек – судя по видневшимся за ними ветвям, они выходили в парк, а ход, вероятнее всего, был проделан прямо в толстой стене старинной кладки.

Катарина открыла очередную дверь, и они оказались в самой обычной комнате, представлявшей собой нечто вроде маленькой гостиной. Облегченно вздохнув, графиня опустилась на диван. Пушкин стоял рядом, силясь отдышаться и привести в порядок расстроенные чувства. Несмотря на все пережитое, он во все глаза смотрел на свою спасительницу. Ее платье было перепачкано пылью и плесенью, волосы растрепались, но, удивительное дело, так она выглядела еще красивее, уже не похожая на чопорную светскую даму из итальянского палаццо.

– Вы были неосторожны, – сказала она с укором.

– Что вы имеете в виду, Катарина? – бледно усмехнулся он.

– Вам вообще не следовало приезжать в этот город… – Она вскинула глаза, огромные, прекрасные, сердитые. – Молчите! Я и так знаю всю эту чушь – служба, долг и тому подобное… Какой вы еще юнец! Вы разве не понимаете, что имеете дело с серьезнейшей силой, за которой – столетия могущества и опыта? Черт вас дернул рассердить князя.

– Считаете, нужно было ему уступить?

– Нужно было вообще не заниматься делами, в которых ничегошеньки не смыслите! – отрезала Катарина. – Не изображать рыцаря Беовульфа… Не те времена… Сейчас надо подумать, как незаметно вывести вас отсюда, пока они не всполошились…

– Почему вы мне помогли? – спросил Пушкин прямо.

Она встала, подошла к нему вплотную и заглянула в лицо с дерзким вызовом:

– А что, я должна была вас съесть? Выпить кровь? Вы что, наслушавшись флорентийских сплетен и в самом деле полагаете, что я – упырь из фамильного склепа или ведьма с болот? Я чудовище?

В ее дерзости было что-то беспомощное, вызывавшее желание обнять, защитить, спасти. Неведомо как получилось, но Катарина оказалась в его объятиях – и уже не оставалось никаких сомнений, что он обнимает живую девушку, прекрасную и совершенно реальную. Она закрыла глаза и прильнула к нему, отвечая на поцелуй, с ее губ сорвался короткий стон, ее ладони легли Пушкину на плечи… И тут же оттолкнули, с силой, решительно.

– Совершенно не время, – прошептала Катарина с сожалением. – Лучше бы нам поскорее отсюда выбраться. Да и твой сумасбродный дружок уже торчит у входа, грозя разнести тут все к чертовой матери, он и полицейских притащил… Как будто это могло тебя спасти из подземелий…

– Значит, он жив-здоров?!

– А что с ним должно было случиться? – пожала она плечами.

– Князь говорил…

– Он тебя просто припугнул… – Катарина потянула его за руку к двери. – Конечно, тебе, быть может, и стоило с ним поменяться… Но, в конце концов, тебе виднее, ты мужчина, должен решать сам… Пойдем. Выйдем в парк, а там я тебя проведу к воротам.

Пушкин шел за ней, все еще не в состоянии привести в порядок мысли и чувства – слишком много неожиданностей случилось за короткое время. Поразмыслив, он спросил:

– Значит, ты не имеешь отношения…

– Увы, – сказала она тихо и печально. – Имею. Я – в его руках. Всецело. Знаешь ли, иные жуткие сказки порой основаны на самой доподлинной реальности… Я была молодая и глупая и клюнула на заманчивую приманку…

– На что?

– А какая разница? Если мне теперь никуда от него не деться.

– И ничего нельзя сделать?

Он опомнился настолько, что им руководили теперь не только сочувствие к запутавшейся в колдовских сетях красавице, но и холодный служебный рассудок. Невозможно и желать лучшего свидетеля, знающего жизнь этого чертова гнезда изнутри, способного рассказать, никаких сомнений, очень и очень многое, так что ей нужно помочь не из одной доброты душевной…

– Как сказать…

– Ты сама признаешь: многие сказки основаны на реальности. А в сказках частенько храбрый человек может расколдовать пленницу колдуна…

Катарина остановилась, повернулась к нему, ее глаза сияли надеждой:

– А ты бы смог?

– Что именно?

– Ну вот, начинаешь осторожничать…

– Все, что угодно, – сказал он решительно. – Я не верю, что эта публика сильнее нас, не зря же они прячутся по углам…

– Хорошо, – сказала она с задумчивым видом. – Нынче вечером будет маскарад в палаццо Чинериа, я пришлю тебе билет и костюм…

– И моему другу тоже.

– Ну, разумеется. Там мы сможем поговорить свободно, без лишних ушей и глаз… – У нее вырвалось едва ли не со стоном: – Если бы тебе удалось! Сюда…

Она протянула руку к стене, кажется, что-то нажала – и распахнулась узенькая дверца, за которой был запущенный парк.

Солнце стояло значительно ниже, и от деревьев протянулись густые черные тени, меж которыми лениво плавали тени больших птиц, похожих на ворон. Пушкин поднял голову, но никаких птиц над головой не увидел. Снова посмотрел на землю. Снова – в небо. Не было видно ни единой птицы, но их тени все так же кружили меж тенями деревьев…

Катарина заставила его свернуть с дорожки, и они двинулись напрямик по сочной зеленой траве, огибая дворец и пригибаясь, чтобы их не заметили из высоких окон первого этажа.

Ворота, как и прежде, были распахнуты настежь. И в них стоял, яростно жестикулируя тростью, барон Алоизиус, пытавшийся побудить двух флегматичных полицейских в форме к решительным действиям. Оба стража закона стояли за воротами, с видом терпеливым и словно бы даже чуточку скучающим. Сразу видно было, что все усилия барона бесплодны.

– Алоизиус! – радостно позвал Пушкин.

Барон обернулся – и бросился к нему, раскрыв объятия:

– Сто чертей мне в печенку, вы живы! Эй! Эй! Отойдите от моего друга, я вам говорю, девица! – И он, сжав кулаки, решительно шагнул так, чтобы встать перед Пушкиным, заслоняя его от Катарины.

Девушка сделала гримаску и отступила на шаг.

– То-то, – удовлетворенно хмыкнул барон, извлек из кармана клетчатый узелок, торопливо развязал узел зубами и, держа платок, словно гранату, размахнулся.

В сторону Катарины полетело облачко какой-то трухи, остро пахнущей чем-то вроде полыни, попало ей на платье, в лицо. Она заслонилась ладонью, чихнула, кое-как отряхнула с платья беловато-серые кусочки, больше всего смахивающие на порезанную крупными кусками сухую траву. Выпрямилась, спросила с исконно аристократической холодностью:

– Сударь, вам никогда не приходилось бывать в лечебнице для скорбных умом?

Барон, выглядевший чуточку сконфуженным, пробормотал:

– Ну ладно, ладно, каждый может ошибиться… Вы невредимы, мой друг? Я уж хотел взять этот притон штурмом, только эти остолопы никак не желают олицетворять закон. Говорят, что у меня нет достаточных оснований выдвигать обвинения против уважаемого и почтенного жителя города Флоренции…

– Пойдемте отсюда, – нетерпеливо сказал Пушкин. – Все хорошо, что хорошо кончается… Я обязательно приду, Катарина…

– Я буду ждать, – сказала она, слегка помахав рукой.

Когда они оказались за воротами, один из полицейских облегченно вздохнул:

– Я так понимаю, это и есть тот синьор, которого, по вашим словам, то ли съели, то ли изничтожили бесовскими чарами?

Барон угрюмо кивнул. Полицейский повернулся к Пушкину:

– Синьор, у вас есть намерения прибегнуть к помощи закона?

– О, ни малейших, – сказал Пушкин. – Бога ради, простите моего друга, это было дурацкое пари… – Стоя спиной к стражам закона, он яростными гримасами пытался урезонить барона, намеревавшегося, по всему видно, ляпнуть еще что-то, категорически сейчас неуместное. – Все обошлось, как видите…

Он шагнул вперед и без особых церемоний протянул им пару монет, рассудив, что повадки низших полицейских чинов должны быть везде одинаковы.

– Ну что вы, сударь, право… – пробормотал старший, жеманясь, как перезрелая красотка перед гусаром, но деньги взял без особого промедления и даже отдал честь. – Значит, все обошлось? Вот и прекрасно, желаю здравствовать…

Оба подтянулись, кивнули Пушкину и с нешуточным облегчением направились прочь, в сторону города – у Пушкина осталось впечатление, что оба с превеликой охотой припустили бы бегом, лишь бы оказаться подальше отсюда.

– Прохвосты, – сердито сказал барон. – Как мне удалось их сюда загнать, сам не пойму, но внутрь они отказались входить… Все они тут знают, что к чему, и боятся…

– Мне, честное слово, трудно их осуждать… – сказал Пушкин. – Чем вы в нее бросались?

– Надежное средство, – сказал барон. – Сушеный «монаший капюшон», смешанный с побегами чеснока и корнем солодки. Любая ведьма моментально оборачивается черной кошкой или кем ей там сподручнее и улепетывает со всех ног. На деле проверено, своими глазами видел…

– Но ведь она ни во что не превратилась? – спросил Пушкин не без ехидства.

– Да вроде бы…

– Значит, она не ведьма?

– Да кто ее знает, – упрямо сказал барон. – Может, у них, в Италии, «монаший капюшон» не действует, и другие травы нужны…

– Вздор, – сказал Пушкин. – Никакая она не ведьма и уж, безусловно, не вампир – когда это вампиры появлялись при солнечном свете? И наконец, она меня форменным образом спасла, вытащила из этого логова…

– Серьезно?

– Да уж поверьте, Алоизиус, все так и обстояло… Вы что, сразу поспешили за мной следом?

Барон остановился посреди дороги и вытаращил на него глаза:

Сразу? Я добросовестно ждал до вечера, всю ночь глаз не сомкнул, а с первыми лучами солнца побежал в полицию…

– Подождите, – сказал Пушкин. – Какая еще ночь? Я пробыл у князя от силы пару часов…

– Ерунда, – сказал барон. – Вас не было добрые сутки… Клянусь рыцарской честью предков.

Пушкин посмотрел на солнце:

– Постойте-постойте… Что же, сейчас не вечер, а раннее утро?

– Вот именно, – сказал барон. – А я вам что растолковываю? Вы на сутки запропастились…

– А мне казалось, прошла пара часов…

– Что там было? – жадно спросил барон.

– Ничего особенного, пожалуй, – подумав, ответил Пушкин. – Меня старательно пытались запугать, вымогая бумаги и кольцо… И это, признаться, было впечатляюще. Но все же они не причинили мне никакого вреда, а это внушает надежды на победу. Не так они сильны, как пытаются представить. К тому же у нас есть союзник во вражьем стане…

– Эта красотка?

– Именно, – сказал Пушкин. – И нынче вечером нам предстоит поработать…

Глава седьмая Маскарад по-флорентийски

– Черт знает что, – ворчал барон, оглядывая свой наряд. – Кружев столько, что это не на мужской наряд походит, а на одеяние одного из тех молодчиков, что вместо естественного и восхитительного общения с дамами занимаются черт-те чем… Между собой, друг с другом, ну, вы поняли, о ком я…

Он, фыркая, потеребил огромный кружевной воротник, гофрированным кольцом торчавший вокруг шеи, на добрых пару ладоней шириной, а потом неодобрительно принялся озирать столь же пышные кружевные манжеты.

– И панталоны дурацкие, – ворчал он сварливо, постукивая тростью о пол кареты. – Как у этого… который в балете пляшет, не помню, как называется балетный мужского рода…

– Успокойтесь, барон, – весело сказал Пушкин. – Это доподлинный наряд знатного дворянина времен Шекспира. Право слово, так и обстоит…

– Серьезно?

– Честное слово.

– Хороши ж они хаживали во времена Шекспира…

– Не переживайте, – сказал Пушкин. – В таком наряде согласно всеобщей моде хаживали и великие полководцы вроде маршала Бирона, и мореплаватели вроде сэра Френсиса Дрейка… Такая уж в те времена стояла мода на дворе.

– Ну, если маршал Бирон… – пробурчал Алоизиус. – А вот вы у нас кто? Сколько ни приглядываюсь, не могу сообразить. Турок, что ли?

– Я? – спросил Пушкин, озирая свои перевитые ремнями голени, узкие черные штаны и яркий жилет при белой рубашке с пышными рукавами. – Полагаю, я – греческий разбойник. По крайней мере, именно так именовался этот костюм в Петербурге, в тех лавках, где их дают на время для маскарадов…

– Ага! То-то вы и свои пистолеты открыто заткнули за пояс?

– Вот именно, – сказал Пушкин. – Греческий разбойник просто обязан ходить с парой пистолетов за поясом, не правда ли? Никто и не заподозрит, что это не бутафория…

Он промолчал о том, что сегодня вечером зашел к ювелиру на делла Флавиа, и тот, поначалу ворчавший насчет капризов «золотой молодежи», потом все же, прельщенный солидной платой, взялся за работу и в полчаса превратил принесенную Пушкиным серебряную ложку в две полновесных пистолетных пули. Нелишняя предосторожность, когда имеешь дело с существами, которых обычная пуля может и не взять…

– А вот ваша трость, Алоизиус, плохо сочетается с нарядом времен королевы Елизаветы, – сказал он без особого укора.

– Плевать, – ответил барон. – Зато я с клинком хорошо сочетаюсь. Мало ли что… Пистолеты, увы, пришлось оставить дома, под этим кургузеньким камзольчиком они излишне выпирали бы, но я все же кое-что прихватил. – Он похлопал себя по груди, и там что-то зашуршало.

– Снова «монаший капюшон»? – понятливо спросил Пушкин.

– Берите выше! – гордо сказал барон. – Собранный в полнолуние любисток с тертым можжевельником и сушеным пасленом с монастырского подворья. Вернейшее средство против нечисти, мне его посоветовала одна старуха в Грейхенвальде. Простая деревенская баба, даже не знала, что Земля круглая, полагала, что плоская, и грамоте не разумела, но такие настои и травяные наборы против нечисти готовила – куда там ученым профессорам! В случае чего я им все зенки запорошу…

– Вы заходили в банк? – спросил Пушкин.

– Два раза, – сказал барон. – Они уж переглядываться начали… Будьте покойны, ваши бумаги – как за каменной стеной. Любой банкир, конечно, выжига первостатейный, но есть у него одна хорошая черта: интересы клиента защищать будет даже перед самим Сатаной.

Зачем им эти бумаги, в толк не возьму до сих пор, – сказал Пушкин задумчиво. – Как ни ломаю голову…

– Да уж для какой-нибудь пакости, – сказал барон уверенно. – Не ожидаете же вы, что они будут творить добрые дела?

– Но вот знать бы, для какой…

– Порасспросите вашу прелестницу, – сказал барон.

– Я постараюсь… Что вы все время выглядываете из кареты?

– Для порядка, – сказал барон, не оборачиваясь. – В этом чертовом городе, где бронзовые хряки носятся за мирными прохожими, а колдуны носят княжеские титулы и держат ложу в опере, следует держать ухо востро. Завезут еще в какую-нибудь преисподнюю… Может, и кони – не кони, и возница – не возница… Нет, вроде бы пока ничего тревожного. Мы за городом, конечно, но особенных чащоб вокруг пока не наблюдается. А вот и дворец какой-то маячит, освещен и в самом деле как для маскарада…

Пушкин высунул голову в окно. Город остался позади, карета поднималась вверх, и можно было рассмотреть и лежащую в долине Флоренцию с ее коричневыми крышами, и обе гряды холмов, стиснувшие ее с двух сторон, Мюджелло на севере и Кьянти на юге. Впереди и в самом деле виднелся дом, заслуживающий звания скорее дворца, чем особняка, – возведенный не менее двухсот лет назад, с изящными стрельчатыми башенками по углам, огромными флюгерами на высоких трубах и фонтаном перед главным входом. По его фасаду и на парковых аллеях протянулись разноцветные гирлянды стеклянных фонариков, уже издали видно было сквозь высокие окна, что залы ярко освещены и полны публики.

– Вполне мирное здание, по-моему, – сказал Пушкин.

– Вашими бы молитвами… – проворчал барон. – Вот сожрут нас там, будете знать…

– Бог не выдаст, свинья не съест, – сказал Пушкин не то чтобы весело, но, во всяком случае, без уныния. – У нас же есть ваше чудодейственное зелье, в случае надобности запорошите глаза всем и каждому…

– Не иронизируйте. Средство и в самом деле отменное, там и еще кое-что намешано, кроме того, что я перечислил…

Карета остановилась у широкой лестницы, спускавшейся двумя полукружьями, и к ней моментально кинулся человек в причудливом костюме, не ассоциировавшемся у Пушкина ни с одним минувшим столетием – материя не менее чем шести цветов, бубенчики, пришитые в самых неожиданных местах кружева.

Он распахнул дверцу кареты и почтительно отступил, гримасничая и хихикая. Ростом он был пониже на целую голову, чем довольно-таки низкорослый Пушкин, щеголял в черной бархатной полумаске, как и положено на маскараде; судя по видневшимся из-под нее жирным щекам, тройному подбородку, а также круглому объемистому чреву, которое не мог скрыть и маскарадный костюм, незнакомец знал толк в яствах и питиях (о последнем неопровержимо свидетельствовал и его сизый нос).

– Добро пожаловать, добро пожаловать, благородные господа! – затараторил он, приплясывая и выделывая причудливые антраша. – Я, как вы, быть может, догадались, здешний церемониймейстер… впрочем, церемонии тут просты: категорически воспрещается быть скучным, трезвым, тихим, унылым… Прошу в замок! – Он взял Пушкина за локоть и доверительно прошептал на ухо: – Между прочим, вами уже интересовалась одна особа, насколько можно разобрать под маской – юная и прелестная…

– Как я ее узнаю? – так же тихо ответил Пушкин.

– Сдается мне, вы ее прекрасно узнаете и в маске, ведь она, как я понимаю, вам знакома… Но кто вас знает, молодых ветреников… Поэтому подскажу: она будет в наряде греческой гетеры, а для пущей надежности могу шепнуть по секрету, что на шее у нее красуется ожерелье из красных самоцветов, второго такого нет во всем мире, так что узнаете легко… Прошу!

Покрепче завязав тесемки масок, они вслед за церемониймейстером (тут же исчезнувшим в толпе) вошли в обширный зал, где неспешно перемещались разнообразнейшие персонажи чуть ли не всех без исключения эпох. От разнообразия костюмов и блеска драгоценностей рябило в глазах, на балюстраде играл оркестр, но никто пока что не танцевал. Стоя в уголке у белой колонны, Пушкин ловил обрывки разговоров, – в том числе и на языках, о которых он не имел даже приблизительного понятия, из какой части света они могут происходить – судя по всему, общество собралось причудливое.

Ну, а то, что удалось расслышать на языках, которыми он владел, ни малейшего интереса не представляло – обычная пустая болтовня светского приема. Никто не обращал на них внимания, не набивался в собеседники, разве что маски, принадлежавшие прекрасному полу, порой обжигали откровенными взглядами, что опять-таки прекрасно сочеталось с традициями маскарада.

– Вообще-то, мне здесь начинает нравиться, – сказал барон, провожая долгим взглядом рыжеволосую маску, судя по скудному одеянию из прозрачной кисеи, не иначе как вакханку. – Отроду не бывал на маскараде… А ведь недурно.

– Я вас понимаю, друг мой, – сказал Пушкин. – Эти грациозные изгибы ее фигуры дают почву для философических размышлений на эстетические темы…

– Да какие там размышления? Хороша, стервочка…

– Догоните ее и попробуйте завязать знакомство. На маскараде царит некоторая простота нравов…

– Нет уж, – сказал барон, с сожалением провожая взглядом исчезнувшую в пестрой толпе рыжеволосую. – Постараюсь держаться поближе к вам, мало ли что… Ну, где же ваша прелестница, нуждающаяся в помощи рыцаря, чтобы освободиться от злого волшебника?

– Пока что я не вижу никого в ожерелье из красных самоцветов, – сказал Пушкин. – Давайте поднимемся на балюстраду, оттуда легче будет ее высмотреть…

Справа была широкая, устланная алым ковром лестница, ведущая на беломраморную балюстраду, окаймлявшую зал на высоте не менее, чем три человеческих роста. Друзья поднялись по ней, уступая порой дорогу расшалившимся маскам, со смехом сбегавшим вниз. Неловко повернувшись, чтобы его не сшибла с ног прямо-таки взапуски несущаяся вниз парочка в нарядах времен крестовых походов, – Пушкин задел рукой за край мраморного бруса, на манер перил венчавшего невысокие, по пояс человеку, колонны ограждения. Сердоликовый перстень царапнул по мрамору и едва не соскочил с пальца, Пушкин вовремя его подхватил и зажал в кулаке. Глядя на толпу внизу, лениво прислушиваясь к жужжанию разговоров, рассеянно поиграл кольцом, крутя его меж пальцами, а потом из чистого озорства вставил в глаз, как монокль…

И невольно отступил на шаг – так разительно изменилось все вокруг: зал и лестницы, люди в маскарадных костюмах и оркестр. Левым глазом он видел одно, прежнее, зато правым, сквозь кольцо – совершенно другое, обе картины накладывались одна на другую, вызывая головную боль и рябь в глазах, и он быстренько прикрыл левый, невооруженный, так сказать, глаз…

Жуткое предстало зрелище. Вместо мириадов ярких свечей тускло-зеленым и болотно-желтым светом теплились странные огоньки, мраморные перила, возле которых он стоял, оказались не белоснежными и не безукоризненно вытесанными – они потемнели, зияя множеством выщербин, кое-где обвалились, поросли темным мхом, а слева в расселине угнездился даже куст какого-то итальянского растения с жесткими длинными листьями, без единого цветочка. Не было и следа ковров, ни на полу, ни на ступенях, а крыша провалилась, и давным-давно, вместо нее красовался огромный пролом с сохранившимися кое-где остатками покривившихся балок.

Вместо прилежных оркестрантов на хорах приплясывала, бесновалась, гримасничала и прыгала дюжина непонятных мохнатых существ величиной с некрупную собаку – они стучали корявыми сучьями по желтым человеческим черепам, дули в пустотелые кости, а две из них, старательно водя замшелыми палками по закоченевшим дохлым кошкам, представляла собой гнусную пародию на скрипачей. Удивительным образом в результате их усилий получалась та же приятная музыка, которую Пушкин слышал и до того, как догадался посмотреть через кольцо.

Но главное – люди, люди! Какие там люди… Ни единого живого человека он не увидел. Исчезли богатые наряды, самоцветы и жемчуга, шелка и бархат. По залу – пол чернел многочисленными проломами, в которые они с бароном каким-то чудом допрежь не сверзились – бессмысленно толкалась толпа скелетов в серых лохмотьях (крестьянское огородное пугало по сравнению с ними казалось элегантным лондонским дэнди), а меж них порой промелькивали вовсе уж непонятные создания, больше всего напоминавшие карикатурное подобие человека, кое-как сплетенное из пучков гнилой соломы или корявых веток. Все это скопище бродило из конца в конец, подергиваясь, как марионетки на ниточках кукольника, сталкивались, задевали друг друга, кружили безостановочно, иногда кто-то из них проваливался в дыры в полу и назад уже не возвращался…

От всего этого веяло даже не страхом – унынием, бессмысленностью, пустотой, мнимостью

– Что с вами? – тихонько спросил барон. – У вас такой вид, будто привидение узрели…

– В самую точку, Алоизиус, – кривя губы, сказал Пушкин.

Не раздумывая долго, отнял кольцо от глаза и протянул его барону. Ничего не пришлось говорить – Алоизиус, видимо моментально сообразил, что к чему, и точно так же приложил перстень к глазу. Зато Пушкин теперь видел все прежним: затейливые канделябры с мириадами свечек, богатые разнообразные одежды, сияние драгоценностей, очаровательных замаскированных дам с белоснежными плечами и грациозными руками, осанистых кавалеров…

– Вот это влипли, – прошептал барон. – Ну и сборище… Ей-же-ей, а одна вроде бы совершенно настоящая… Эт-то как прикажете понимать?

Пушкин буквально выхватил у него кольцо, приложил к правому глазу, старательно зажмурив левый. В самом деле, в их сторону, непринужденно продвигаясь среди скопища скелетов в отрепьях и соломенных чучел, двигалась особа, несомненно принадлежавшая к миру живых – девушка в коротком древнегреческом хитоне, схваченном на плечах золотыми булавками, оставлявшим обнаженными стройные ноги и безукоризненной формы руки. В черной полумаске, конечно, – но Пушкин моментально узнал стать, походку, фигуру, знакомо уложенные золотистые локоны.

На шее у нее сверкало затейливое ожерелье с доброй парой дюжин красных камней (огоньки свечей отражались в них множеством острых лучиков).

– Это она, – сказал он с нескрываемой радостью. – Значит – она настоящая, живая… Но что же теперь делать?

– Притворяться, будто ничего не произошло, – сказал барон, возвращая ему перстень. – Они пока вроде бы не собираются на нас набрасываться. Авось и обойдется, вдруг это не в нашу честь затеяно, а просто у них тут свой шабаш… Хватайте красотку, и будем потихонечку отступать, пока им на ум не пришла какая-нибудь гнусность касаемо нас…

Рядом с ними остановилась парочка, беззаботно щебетавшая что-то по-итальянски, – если смотреть простым глазом, обыкновенные, несомненные влюбленные, но Пушкин с бароном уже знали, кто это на самом деле, и приложили величайшие усилия, чтобы, сохраняя хладнокровие, не шарахнуться в сторону…

Катарина – слава богу, настоящая! – остановилась перед ним, лукаво посверкивая огромными синими глазами в прорезях маски. В своем откровенном наряде, превосходившем по смелости все границы приличий, она была еще более обворожительна.

Не стоило терять времени, и Пушкин, склонившись к ее уху, спросил:

– Ты знаешь, как все это выглядит на самом деле? И замок, и мнимые весельчаки? Это же скопище костяков…

– Вот именно, – ответила она так же тихо. – Не подавайте виду, что знаете, – и все обойдется…

– Нужно немедленно отсюда скрыться…

– Не сразу. Не получится… Нам нужно поговорить, тут поблизости есть уединенные комнаты… Или ты и меня принимаешь за скелет из склепа?

– Нет, – сказал Пушкин облегченно. – Хоть в тебе-то я уверен…

– Пойдем, у нас мало времени… – Она взяла Пушкина под руку и повела в боковой переход.

Барон старательно топал рядом, крутя в руках трость так, чтобы при надобности моментально выхватить клинок. Они свернули в следующий коридор, столь же ярко освещенный, но совершенно пустой, остановились перед резной дверью, и Катарина обернулась к барону:

– Сударь, нам необходимо поговорить с вашим спутником наедине…

Барон, глядя на нее с некоторым сомнением, почесал в затылке свободной рукой:

– Вообще-то не хотелось бы оставлять друга…

– Подождите здесь, Алоизиус, – сказал Пушкин решительно. – Я постараюсь управиться побыстрее…

Судя по всему, барону очень хотелось настоять на своем, но он все же сдержался и остался стоять у двери в позе бдительного часового. Катарина вошла в комнату первой. Пушкин последовал за ней.

Если смотреть простым глазом, обширная комната выглядела мило и буднично: лепнина на потолке, обитые синими с золотыми узорами обоями высокие стены, из мебели – только низкое широкое ложе посередине.

Он не успел снять кольцо и вновь использовать его в качестве волшебного монокля – Катарина прошла к ложу, обернулась к нему, сбросила полумаску и улыбнулась дразняще, чарующе, а потом подняла руки к плечам, вмиг расстегнула булавки, и легкая ткань бесшумно соскользнула на пол, вроде бы застеленный пушистыми коврами с персидским узором. У Пушкина перехватило дыхание – обнаженная красавица, стоявшая перед ним, уронив руки, была настоящим совершенством, немыслимой прелестью. Не сводя с него лукавого взгляда, она сделала шаг назад, опустилась на ложе в грациозной, лишенной и тени вульгарности позе, способной вдохновить любого великого живописца, протянула руку:

– Иди сюда. Только не говори, что ты этого не хотел…

– Катарина, – сказал он хрипло. – Не место и не время… Нужно отсюда бежать…

– Успеется. Иди сюда.

Медленно переставляя ноги, он подошел к самому краешку ложа. В голове царил полный сумбур. Разум и сердце работали в совершеннейшем разладе. Двигаясь, как во сне, Пушкин протянул руку, коснулся тонких теплых пальцев Катарины…

Последовал сильный рывок – с силой, какую в ней никак нельзя было подозревать, Катарина буквально швырнула его на постель, и Пушкин растянулся рядом с ней, уткнувшись лицом в подушку…

Подушку?

Больше всего это походило не на подушку, не на постельное белье, а на высокую сочную траву, в которой он лежал щекой. Ну да, пахло свежей травой и еще чем-то, невольно вызывавшим в памяти лес, то ли здоровой корой живых деревьев, то ли еще и самую чуточку тиной…

Узкая теплая ладонь коснулась его щеки, и Катарина сказала совершенно прежним голосом, мелодичным, волнующим:

– Ну вот, ты у меня в гостях… Осмотрись, я, честное слово, тебя не съем…

Он приподнялся на локте и невольно вскрикнул. Рядом с ним все так же лежала нагая Катарина, ничуть не изменившаяся, зато все вокруг переменилось самым решительным образом. Вместо ложа был крохотный островок, сплошь поросший высокой сочной травой, а вокруг него простиралась широкая полоса воды, спокойной, кажется, очень глубокой – а уж за ней сплошным кольцом возвышались могучие, слегка накренившиеся к воде деревья, чьи зеленые кроны, смыкаясь где-то высоко вверху, образовывали шатер, не пропускавший солнечные лучи, хотя чувствовалось, что в небе над деревьями светит яркое солнце. И это было тем удивительнее, что на маскарад они прибыли уже в сумерки…

Перевернувшись на живот, Катарина уперлась локтями в траву, опустила подбородок на переплетенные пальцы, улыбнулась как ни в чем не бывало, с милой безмятежностью:

– Милый, чем дальше, тем лучшее впечатление ты на меня производишь. Ты замечательно держишься, а ведь, случалось, иные рыцари, без колебаний бросавшиеся в одиночку на полчища сарацин, попав ко мне, от страха теряли голову… Положительно, мы созданы друг для друга…

– Что ты несешь? – спросил он в смятении. – Какие сарацины, какие рыцари? Сотни лет прошли с тех пор, как жили рыцари и сарацины…

– Сотни лет – это такая малость, если вдуматься… – сказала Катарина с обворожительной улыбкой.

Он понимал уже, что жестоко обманут. Совершенно не представлял, с кем столкнулся, но уже ясно было, что искавшая помощи пленница злого колдуна вовсе не была таковой и хладнокровно заманила его в ловушку…

В стене деревьев не было видно просвета, но все же он решился, рывком опустил ноги в воду – прохладная вода, мокрая, настоящая, – провалился по колено, встав на твердом, кажется песчаном, дне, рванулся…

И шарахнулся назад. Аршинах в пяти от него вскипела вода, на поверхность поднялась покрытая затейливым, красивым черно-зеленым узором змеиная голова размером с человека, глянула немигающими желтыми глазами с вертикальным черным зрачком, из пасти коротко выстрелил плоский раздвоенный язык, колыхнулся и исчез.

Змея всплыла в с я – кольцом замыкая островок, так что хвост и голова почти соприкасались, потом погрузилась до половины и стала, неспешно извиваясь, кружить вокруг островка, вроде бы не обращая уже внимания на парализованного ужасом человека, поднимая низенькие волны, с плеском накатывавшие на берег. Двигаясь медленно-медленно, Пушкин протянул руки назад, ухватился за пучки травы и прыгнул назад на островок.

Катарина, все это время лежавшая в той же ленивой позе, засмеялась:

– Чтобы отсюда уйти, нужно сначала спросить у меня разрешения. А я могу и не разрешить… И еще. Там, за деревьями, могут оказаться еще более неприятные создания…

– Кто ты? – спросил он затравленно.

– Тебе непременно нужно добиться четкости формулировок, словно какому-нибудь законнику или заплесневелому математику? – улыбнулась Катарина.

Он сорвал с пальца перстень, приложил его к глазу, предварительно содрав неуместную теперь дурацкую полумаску, и ничего не увидел: перед глазами кружили цветные пятна, медленно перемещались смутные темные силуэты, словно отделенные от него толщей воды или мутным стеклом, проплывали какие-то полосы. Лишь Катарина осталась какой была – очаровательное создание, лежавшее в грациозной позе.

– Как я тебе? – спросила она насмешливо. – Хороша, чертовка, ведь правда? Ну разумеется, никакая я не чертовка, милый, все гораздо сложнее…

Рывком надев сердолик на палец, он поднял руку, сложил пальцы в крестном знамении:

– Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя как на земле…

– Не утруждайся, – сказала Катарина. – Это на меня не действует. Видишь ли, я уже жила на этой суматошной земле, когда ваши молитвы еще не были сложены… Неужели ты окажешься столь же примитивным, как многие из твоих предшественников? Тебе непременно нужно что-то со мной сделать – вогнать осиновый кол, читать молитвы, крестом пугать… Зря. Разве я до сих пор сделала тебе что-то плохое? Я и не собираюсь тебе причинять вред…

– Кто ты? – повторил он, уронив руку с перстнем.

– Как тебе объяснить… Одна из тех, кто жил на этой земле до вас. Когда-то вас не было совсем. А мы – были. И сохранились до сих пор, хотя нас, признаться, все меньше…

– Арзурум, – сказал он отрешенно, глядя на зеленые кроны деревьев.

– Что?

– В Арзуруме я познакомился однажды с забавным старым персом. Я люблю собирать сказки… Он рассказывал о джиннах. Тех, что обитали на земле до человека. Я ему, разумеется, не верил… Выходит, зря.

– Называй как тебе угодно, – сказала Катарина. – На земле слишком много человеческих племен, и они выдумали для нас слишком много названий… Я, конечно, не намерена ни одно из них в отношении себя употреблять – с какой стати? Слова – это шелуха… Главное – мысли. Ты смотришь на меня… и хочешь меня. Возьми, кто же против? Ты уже убедился, кажется, что я не скелет и не мертвец? Я – живая, Александр. На меня не действуют ваши глупые молитвы, мне не нужно днем спать где-нибудь в подземелье… Ну? – Она закинула руки за голову, лежа в высокой траве, и улыбнулась так, что противиться этой улыбке не было никакой возможности.

– А что взамен? – спросил он резко. – Ты обязательно потребуешь что-то взамен… Князь был примитивен, он, сдается мне, у тебя в услужении, а не наоборот… Это ты все разыграла…

– Мой грех, – сказала Катарина с напускным смирением. – Не будешь же ты сердиться на бедную девушку за то, что она тебя чуточку обманула? Это же исконно женская привилегия: лгать и обманывать, не правда ли?

– Что ты от меня хочешь?

– Ну разумеется, бумаги и перстень, – безмятежно сказала она. – Что же еще?

Зачем? – спросил Пушкин чуть ли не в отчаянии. – Хорошо, хорошо, ты – что-то невообразимо древнее, не похожее на обычную нечисть из сказок и инквизиторских протоколов, сейчас, – он оглянулся на безостановочно кружившую вокруг островка гигантскую змею, – сейчас в это верится вполне. Но зачем тебе такие мелочи? Умение управлять неживым… Ты же владеешь чем-то гораздо большим…

– Ты можешь получить ответы на все вопросы, – сказала Катарина. – Если примешь мое предложение. Я тебя сделаю другим. Ты останешься прежним, но будешь другим… Ты и не представляешь, как много получишь. Сам будешь смотреть на столетия свысока…

– Тебе захотелось благотворить?

– Ну нет, конечно же, нет. Хорошо, будем откровенны… В тебе есть нечто, для меня привлекательное… Я не могу найти ваши слова, их, может быть, и нет… Что-то в твоем уме, характере, натуре… Из тебя получится прекрасный…

– Слуга?

– Ну, зачем же так уничижительно? Сподвижник. Из талантливых поэтов порой получаются прекрасные… сподвижники. Ты бы безмерно удивился, назови я некоторые имена…

– Заманчиво, – сказал Пушкин.

– Ты и не представляешь, насколько, – с ангельской улыбкой сказала Катарина.

– И одно маленькое черное пятнышко, которое портит всю картину. Чем угодно клянусь, люди будут по одну сторону, а я – по другую. Ведь правда? Как бы ни звалась нечисть, все сводится к тому, что она стоит по одну сторону, а человечество – по другую…

– Что тебе в этом… человечестве? – Последнее слово она произнесла с таким презрением, с такой ленивой брезгливостью, что у него холодок прошел по спине и к горлу подступил неприятный ком. – Нашел себе святыню… Ты выше их всех, потому что можешь написать гениальные стихи, а они всем скопом – не в состоянии…

– Есть еще Бог…

– А что тебе в этом Боге? – прищурилась Катарина. – Посмотри на меня – я вот уже которую тысячу лет в нем не нуждаюсь…

– А ты уверена, что так будет вечно? – спросил Пушкин спокойно. – Что однажды все же не придется держать ответ? Всему в нашем мире приходит конец…

Она сузила глаза, так что показалось на миг, словно зрачки у нее вертикальные, как у змеи. Потом сказала с легким недовольством:

– Ты что, обнаружил в себе талант проповедника?

– Да ничего подобного, – сказал Пушкин. – Я просто-напросто верю в Бога и не хочу оказаться на другой стороне, вот и все… Вот и весь сказ, как изъясняются наши мужики… И не нужны мне твои бесчисленные столетия, да и все остальное тоже…

– И я? – спросила Катарина с завораживающей улыбкой. – Вот что… Возьми меня. Сейчас и здесь. Просто так. Потому что мне хочется развлечься. А потом мы поговорим, не спеша, обстоятельно, нельзя же отказываться, не узнав, от чего именно… Иди ко мне.

– Нет, – покачал он головой. – Есть сильные подозрения, что это очередное коварство из твоего богатого набора…

– Ты хоть понимаешь, что никуда тебе отсюда не деться? – спросила она, кажется с неподдельным любопытством.

– Есть у нас пословица… Попробую добросовестно перевести. Бог не выдаст – свинья не съест…

– Александр, до чего же ты нудный… – вздохнула Катарина. – Нудный и упрямый. Вы все такие. Ты, быть может, и удивишься, но я бывала в Петербурге… Когда у вас правила Анна… или ее звали Елизавета? Не помню точно, какая-то вздорная баба… Пожив с мое, плохо помнишь все эти человеческие имена… Вы нудные и упрямые… и эта ваша вечная надежда на Бога, с которым вы носитесь, как дурень с писаной торбой… Видишь, я тоже знаю ваши пословицы. Вечно одно и то же – Бог, Бог… Никакого полета мысли, никакой широты взгляда, чуть что – колотиться лбом об пол и бормотать молитвы до одури… – Она безмятежно улыбнулась. – Ты знаешь, у меня, как у всякого живого существа, есть терпение, и оно лопнуло. Позволь уж, я без церемоний…

Ее прекрасные золотистые волосы вдруг взлетели, словно от порыва штормового ветра, локоны, расплетаясь, взвились так, словно она летела на всем скаку на бешеном коне. Огромные синие глаза стали еще больше, словно озарились изнутри мерцающим сиянием. Вот чудо, она казалась теперь еще прекраснее… А потом ее затейливое ожерелье внезапно ожило: красные камни взвились, повисли в воздухе перед лицом Пушкина, становясь не гранеными, а круглыми, и в каждом открылся черный глаз с вертикальным зрачком, смотревший немигающе, холодно, с нескрываемой злобой.

Он не мог пошевелиться. Словно какая-то сила била из этих глаз. Они разлетелись в стороны, словно вспугнутые птицы, меж ними показалось прекрасное лицо Катарины, обрамленное развевавшимися волосами, оно словно бы светилось изнутри – глаза, рот, ноздри, будто ее голова стала стеклянным фонарем, внутри которого мерцала свеча.

– Не беспокойся, ничего страшного, – защекотал ему ухо жаркий шепот. – Наоборот, получишь удовольствие. И отдашь мне все совершенно добровольно, так и скажешь, что поделать, коли уж нельзя никак обойти эти глупые порядки… Но мне нужно, чтобы короны летели, как осенние листья, чтобы вы, возомнившие о себе слишком много, вернулись в прежние времена, когда знали свое место…

Горячие губы прижались к его шее.

Странный сухой треск, напоминавший отдаленный шум пожара, перерос в форменный грохот. Нечеловеческим усилием воли скосив глаза, Пушкин увидел, как неведомо откуда ворвался огненный рой – скопище больших искр, оставлявших за собой разлохмаченное пламя и широкий дымный след. Невидимые путы, стиснувшие его тело, словно бы исчезли, почувствовав себя свободным, он что есть сил оттолкнул сжимавшее его в объятиях создание и откатился к самому краю острова, так что левая рука повисла над водой.

Воды уже не было, впрочем – в том месте протянулась непонятная то ли туча, то ли туманная полоса, превратившая часть окружающего в смутное переплетение, буйство то ли видимых глазом порывов ветра, то ли гибкого стекла. Реальность распадалась повсюду, где пронеслись, распространяясь, огненные искры, и этот распад ширился, мелькнула огромная змея, выгнувшаяся, словно от сильной боли, а потом распалась надвое, голова и хвост бешено хлестали по воде, Катарина отпрянула, отмахиваясь от огненного урагана, что-то крича, хоть ни звука не доносилось…

В следующий миг показалась темная фигура, словно бы обеими руками расшвыривавшая огонь и дым, будто спятивший сеятель. Она кинулась прямиком к Пушкину, схватила его за руку и потянула за собой, и он подчинился, не раздумывая, – куда угодно, лишь бы подальше отсюда…

Потом обнаружилось, что он бежит по ярко освещенному коридору, а с одежды у него ручьями течет вода, словно начался ливень, и за руку его волочет не кто иной, как Алоизиус, победно вопивший:

– Получилось, кровь и гром, семь чертей этой ведьме в печенки! Сработало! Говорю вам, знала толк бабка! Бежим, бежим!

За спиной у них нарастал шум – словно бы влажное плюханье, будто кто-то огромный бежал на плоских влажных лапах. Некогда было оглядываться, да и не было ни малейшего желания, они всего лишь наддали прыти…

– Что удумали, – рычал барон, размахивая клинком (самой трости при нем уже не было). – Заглянул на всякий случай – а там будто бы прозрачная стена, и вода, и деревья, и змеюка, а эта тварь к вам присосалась, как похмельный гусар к баклаге! Ну, я и шарахнул… И ведь сработало, сто чертей мне в печенку и прочие потроха!

Они выскочили на балюстраду и, не задерживаясь, затопотали вниз по лестнице, расталкивая мнимых кавалеров и дам. Позади послышалось нечто вроде звериного рева, смешанного с высоким медным звуком боевого рога, и те, кто заполнял огромный зал, в едином порыве обернулись к ним, двинулись к лестнице…

Опрометью летевшие Пушкин с бароном врезались в толпу, как кабаны в камыши, и, почти не замедляя бега, неслись к выходу. Вокруг стоял треск, словно ломались сухие кусты, нечто высохшее, крючковатое, омерзительное то и дело цеплялось за одежду, за волосы, за руки, пытаясь задержать. Не обращая внимания на боль от многочисленных царапин, они отбивались, один клинком, второй кулаками, разбрасывали всех, кто вставал на пути.

До выхода было рукой подать. Сбоку звучно клацнули зубы, – и Пушкин, покосившись в сторону, увидел странное существо, нечто среднее между волком и обезьяной, несшееся рядом с ним то на четвереньках, то на задних лапах, норовившее вцепиться в бок. Он выхватил пистолет и наугад послал серебряную пулю. Послышался жалобный визг, и тварь покатилась кувырком по полу…

А они уже вылетели в широкую дверь, побежали вниз по лестнице. Вокруг вместо ночного мрака серела рассветная хмарь. Наперерез бросился церемониймейстер, чьи короткие ручки превратились в растопыренные костлявые лапы, а из-под лопнувшей, слетевшей полумаски выросла обросшая коричневой шерстью продолговатая зубастая морда.

Вторая – и последняя – серебряная пуля отшвырнула его к фонтану, и оборотень свалился туда через низкую стенку мраморной чаши. Оба партнера кинулись по аллее, а следом несся топот множества лап и копыт, визг и вой леденил кровь в жилах, стоявшая на круглом постаменте беломраморная античная статуя вытянула к ним руки, пытаясь схватить…

Барон вдруг остановился.

– Что такое? – крикнул Пушкин.

– Бегите что есть мочи! – рявкнул барон, с неимоверной быстротой крутя клинком, на котором блеснул у самой рукояти серебряный образок Богоматери. – Я их задержу, спасайте бумаги! Кому говорю?

– Но вы…

– Бегите, кровь и гром! Бумаги!

Не раздумывая, Пушкин кинулся прочь, он еще успел увидеть, как барона накрыла лавина мохнатых созданий, услышал скрежещущий визг, – вся эта орава сбилась в кучу на тесной аллее, стиснутой старинными стенами из плоского кирпича, и посреди этой катавасии сверкал, как молния, клинок барона, доносились его молодецкие вопли:

– Получи, тварь! Знай прусского гусара! У меня не забалуешь, морды бессмысленные!

Пушкин бежал, уже не понимая, то ли ветви деревьев цепляются за его одежду, то ли костлявые руки. В глазах все мутилось, окружающее подернулось туманом, – и он в конце концов повалился наземь, теряя сознание…

Глава восьмая Бесславный финал

Пушкин очнулся оттого, что на лицо ему тоненькой струйкой текла холодная вода. С трудом разлепил веки, поднял голову, уклоняясь от попавшей в рот и глаза воды.

– Ну слава богу, синьор, вы очнулись, – произнес кто-то радостно и спокойно. – Мы уж думали, все напрасно…

Отирая рукой воду с лица, моргая, Пушкин приподнялся, и чьи-то сильные руки помогли ему сесть. Вокруг стояли несколько человек, а ближе всех располагался верный слуга Луиджи Брамболини – он и лил воду. Те, кто стоял с ним рядом, выглядели самыми обыкновенными, ничем не примечательными людьми, одетыми прилично, но без излишнего франтовства. Лица у них были серьезные и сосредоточенные.

Солнце стояло уже довольно высоко, судя по его положению, близилось к полудню. Пушкин собрал силы настолько, что смог, пошатываясь, подняться на ноги. Вокруг росли самые обычные деревья, а вдали виднелось полуразрушенное здание, смутно напоминавшее роскошный дворец, где состоялся маскарад.

– Бог ты мой, – сказал Пушкин. – Как ты меня нашел, малый? Как тебе только в голову пришло?

– Нетрудно найти, если знаешь, что искать – отозвался славный малый Луиджи каким-то незнакомым голосом, словно бы принадлежавшим совершенно другому человеку.

Слегка пошатываясь, Пушкин присмотрелся к нему. Это был тот же самый человек – и не тот. Черты лица остались прежними, но физиономия странным образом перестала быть простецкой, простодушной, недалекой. Перед Пушкиным стоял другой человек, ничуть не похожий на слугу из простонародья, – ироничный жесткий взгляд, серьезность и несомненный ум, не имевший ничего общего с классическим образом оборотистого лакея наподобие Фигаро из пьесы месье Бомарше…

Через короткое время сзади послышался смутно знакомый голос:

– Странные чувства вы у меня вызываете, господин Пушкин. То ли везение ваше – дурацкое, то ли наоборот, вам покровительствуют силы, перед которыми следует почтительно замереть…

Вспомнив, Пушкин прямо-таки подскочил, как ужаленный, обернулся в ту сторону. Перед ним стоял падре Луис, одетый, словно флорентийский торговец средней руки, с узким, аскетичным лицом старого кондотьера.

– Ах, вот оно что… – сказал Пушкин, осененный внезапной догадкой. – Следовало предвидеть… Постойте, синьор, как вас там, Брамболини… Я же сам к вам подошел, когда собирался нанять слугу…

Луиджи усмехнулся:

– Это вам так показалось, сударь. Такое у вас и должно было остаться впечатление…

– Ага, – сказал Пушкин. – Опыт столетий?

– Ну разумеется, – ответил мнимый лакей. – Сами должны понимать…

– Рад видеть вас живым и невредимым, – сказал падре Луис отрывисто, без тени дружеского расположения. – Вам, повторяю, поразительно везет… Но я бы не рекомендовал испытывать везение и далее, вдруг все же окажется, что это не более чем «дурацкое счастье»…

– Послушайте… – начал Пушкин, но сам не представлял, что сказать, и потому замолчал. – А где же…

Поджав губы, падре Луис крепко ухватил его за локоть и повел по аллее в сторону полуразвалившегося строения, уже нисколько не похожего на роскошное загородное поместье. Пушкин покорно шел за ним. Потом остановился.

На квадратном постаменте помещалась беломраморная статуя, изъеденная безжалостным временем настолько, что трудно было понять сразу, мужчину она изображает или женщину. Лицо и одежда покрыты многочисленными выщербинами, кое-где виднеются следы умышленно прошедшегося по истукану тяжелого предмета, быть может молота, – но вытянутая вперед рука осталась целой…

И эта рука держала голову барона Алоизиуса фон Шталенгессе унд цу Штральбаха фон Кольбица, лейтенанта гусарского полка фон Циттена, недалекого малого, но отличного друга и храброго товарища в бою. Лицо барона оставалось почти спокойным, на бледно-восковых губах застыла яростная гримаса, словно у человека, неожиданно сраженного пулей в атаке…

Непослушными губами Пушкин прошептал короткую молитву. Горе было чересчур огромно, чтобы уместиться в сознание. Он подумал, что Алоизиус своей судьбой ухитрился распорядиться согласно любимой поговорке: гусар, доживший до тридцати, не гусар, а дрянь. Вот он и не дожил…

Кривя тонкие губы, падре Луис сказал, не глядя в сторону Пушкина, словно вообще не замечая его присутствия:

– Как это ни горько, но перед вами закономерный финал безрассудного предприятия. Господи, я же предупреждал вас обоих еще в Праге: не с вашими слабыми силенками лезть в эту драку… Вы не послушались. Глупые, самонадеянные юнцы…

– Я попросил бы вас тщательнее подбирать выражения, падре, – сказал Пушкин звенящим голосом. – Мы не мальчишки, и попали сюда не по глупой прихоти. Мы обязаны службой, и это был наш долг…

– Я уже выразил свое мнение о вашей службе, – отрезал иезуит. – И не намерен его менять.

– А любопытно, если…

– Бросьте, – сказал падре Луис. – Драться с вами на дуэли я все равно не буду. Люди моего положения на подобные дурацкие забавы не имеют права. Ну как, вы довольны? Вы вдоволь порезвились, показали себя персонажами рыцарских романов… Вот только один погиб, а другой чудом уцелел…

– Мы делали все, что могли, – сумрачно сказал Пушкин. – И не наша вина, что сделали мало. В дальнейшем…

– Вот, кстати, о дальнейшем, – холодно сказал иезуит. – Дальнейшее для вас заключается в том, что вы сядете в почтовую карету и немедленно отправитесь домой. На сей раз я буду осмотрительнее и пошлю с вами людей, которые за вами присмотрят до самой русской границы. Ваши возможные протесты не имеют никакого значения и рассматриваться не будут. – Он усмехнулся. – Если есть такое желание, вернувшись в Петербург, пожалуйтесь на меня заведенным порядком – через дипломатов при Святом престоле. Только, боюсь, вам ответят с подобающей вежливостью, что произошло какое-то недоразумение, и священник по имени Луис не существует вовсе, а значит никогда не был посылаем ни в Прагу, ни в Тоскану…

– Догадываюсь, – сказал Пушкин, косясь на непреклонное лицо собеседника. – А если я…

– Мы ничего не обсуждаем, – ледяным тоном сказал падре Луис. – Я просто-напросто ставлю вас перед фактом. Хватит с меня напрасных смертей, не хочу еще и третьей. До русской границы вы будете под присмотром. Что вы будете говорить в Петербурге, меня не интересует – ради бога, все как есть… Я хочу только одного: чтобы вы объяснили вашим начальникам, что они занимаются бессмысленными, дилетантскими забавами. Оставьте эти дела тем, кто знает в них толк…

Он сделал жест, и тотчас же Луиджи в сопровождении еще двух молчаливых субъектов приблизился к Пушкину, и они обступили его с решительным видом. Протестовать и сопротивляться было бесполезно. Иезуит сказал:

– Во Флоренции вам помогут собрать вещи и устроят в карете.

– У меня там есть небольшое дельце…

– У вас больше нет во Флоренции никаких дел. Ваши бумаги из банка Амбораджи уже у меня. И не рассчитывайте, что получите их назад. Вам это совершенно ни к чему. Зачем? Чтобы вы у себя там снова принялись проводить дурацкие дилетантские опыты вроде того, что устроили в отеле?

– Но позвольте…

– Ничего я вам не позволю! Уведите его.

Окружающие придвинулись к Пушкину вплотную, и он, вздохнув, шагнул туда, куда ему указали. Не оборачиваясь, сказал громко:

– Интересно, как назвать человека, который препятствует другим делать богоугодное дело?

– Предусмотрительным и ответственным, – произнес ему вслед падре Луис. – Чтобы совершать богоугодные дела, одного желания мало…

Карета с занавешенными окнами дожидалась неподалеку. Один из сопровождающих обогнал остальных и распахнул перед Пушкиным дверцу – в этом, конечно, не было ни малейшего желания услужить, простая предусмотрительность… Карета тронулась.

Какое-то время все молчали. Потом Луиджи, временами поглядывавший на Пушкина не без сочувствия, сказал:

– Падре прав. Вам и в самом деле невероятно повезло, сударь. Когда-то, давным-давно, в этом здании был языческий храм, и с ним связано столько жутких историй, что от половины у вас пропал бы покой и сон…

Пушкин помалкивал, опустив глаза, – он был занят тем, что, стараясь делать это непринужденно, поворачивал на пальце сердоликовое кольцо так, чтобы загадочная надпись не была видна окружающим: еще, чего доброго, отберут и перстень, наверняка…

– Луиджи, – сказал он, убедившись, что с кольцом все в порядке, – вы слышали что-нибудь о тварях, которые обитали на земле еще до сотворения человека? О разумных тварях, я имею в виду…

– Синьор Александр, – мягко произнес Луиджи. – Вам совершенно незачем забивать себе голову делами, которые вас более не касаются. Скажу вам по секрету: этих созданий осталось так мало, что вряд ли кому-то удастся встретиться с ними два раза в жизни…

– Барон с ней покончил? – спросил Пушкин.

– Ну что вы, ничего подобного, – ответил Луиджи. – Не так это просто. Вырваться вы оттуда вырвались, и не более того.

– Но что это? Кто это, так будет вернее…

– Вам станет легче, если вы услышите какое-нибудь научное определение? – усмехнулся Луиджи. – Вы полагаете, что у нас существуют определения для всего на свете? Увы… Это существует и доставляет множество хлопот…

– Синьор Луиджи… или как вас зовут по-настоящему, – сказал Пушкин едва ли не умоляюще. – Сдается мне, вы, в отличие от вашего начальника, человек более склонный прислушиваться к чувствам и пожеланиям других… Что вы скажете, если я попрошу…

– Я вас не отпущу, – сухо сказал Луиджи. – И не надейтесь. Во-первых, я не могу нарушить строгий приказ. Во-вторых, все делается ради вашего же блага. И наконец… Ну что вам еще делать во Флоренции?

– Остался еще Руджиери…

– Уже нет. Этот прохвост все же ухитрился сбежать, – в голосе Луиджи звучало искреннее сожаление. – Мы сами с превеликим удовольствием его о многом порасспросили бы… Потихонечку связал простыни, спустился по ним со второго этажа и дал драпака. Его ищут, конечно, но… Не сердитесь чересчур на падре Луиса, он вам хочет только добра. Наш падре слишком много пережил и слишком многих потерял, чтобы быть благодушным. Признаюсь по совести, вам еще повезло. Звучали голоса, призывавшие отправить вас на родину несколько иным путем, в кандалах и с конвоем для пущей надежности… – Он наклонился к Пушкину и доверительно понизил голос: – У всех на пределе нервы, знаете ли. Неделю назад в Ватикане было совершено покушение на Его Святейшество. Самое печальное в том, что это был не революционер с кинжалом или пистолетом, а статуя… Вот именно, статуя, долго стоявшая в одном из коридоров. Она напала вяло, без особого проворства, и один из гвардейцев успел заступить дорогу, принять удар на себя, а там она вновь обмерла… Ее убрали с места и присматривают за ней до сих пор, что, на наш взгляд, бессмысленно… Можно ли в таких условиях вернуть вам те бумаги? В наших архивах им самое место.

– У меня на этот счет свое мнение, – сказал Пушкин.

– Ну что же, никто не вправе лишать вас права иметь свое мнение, – ответил Луиджи с застывшим, как маска, лицом. – И не более того…

Он был непроницаем, и Пушкин оставил все попытки о чем-то договориться. Вокруг слышался уже обычный шум города, – карета ехала по улицам Флоренции, совершенно не заметившей трагедии, разыгравшейся в развалинах языческого храма, и Пушкин вновь почувствовал невероятное одиночество, особенно мучительное теперь, когда он остался без друга, а до Петербурга была не одна неделя пути.

– Посмотрите, – сказал ему Луиджи, приподнимая занавеску.

Пушкин выглянул. Вдоль фасада роскошного здания, которое он узнал моментально – палаццо князя Каррачолло – цепочкой стояли тосканские пехотинцы в белых штанах и синих сюртуках, весьма напоминавших австрийскую военную форму (ничего удивительного, если учесть, сколь сильно было здесь влияние Австрийского дома). Они стояли с ружьями к ноге, безмолвные и полные сознания собственной значимости, а поодаль, в нескольких местах, торчали кучки зевак.

Луиджи грустно улыбнулся:

– Разумеется, истинной причины данных… событий никто не узнает. Вскоре будет пущен слух, что князь и графиня де Белотти поддерживали тесные связи с одной из шаек карбонариев, замышлявших убийство великого герцога и революцию на манер французской. Цинично выражаясь, дело вполне житейское, люди поверят легко и не станут задавать лишних вопросов… Думаю, у вас поступили бы точно так же.

– Да, пожалуй, – отсутствующим тоном отозвался Пушкин. Поднял голову. – Постойте… Вы все же их арестовали?

– Князя… и его мелкую шушеру, – сказал Луиджи. – Та, кого именуют графиней де Белотти, исчезла. Этих взять не так-то просто… Между прочим, в том, что мы все же смогли прихватить на горячем князя, есть и ваша заслуга. Падре Луис чересчур погружен в свои заботы, он вообще не склонен хвалить тех, кто, по его мнению, берется не за свое дело, но, по моему глубокому убеждению, за вами все же сыщутся некоторые заслуги. – И снова его почти дружеский тон стал холодным. – Вот только успех вам достался дорогой ценой. Двое из троих погибли, а вы уцелели каким-то чудом. Такое везение выпадает один раз в жизни, дорогой Александр. Поэтому я считаю, что падре Луис поступил с вами совершенно правильно. Возвращайтесь домой и постарайтесь убедить своих начальников в том, что они все же взялись не за свое дело. Ваши «Три черных орла» очень уж напоминают мне какое-нибудь тайное общество, созданное школярами. Вы взялись за чересчур уж сложное и грандиозное предприятие, не имея в том ни навыков, ни опыта…

– Но ведь опыт приходит в деле?

– Это не тот случай, – уверенно сказал Луиджи (или как там он именовался на самом деле). – Оставьте заботы о нечисти воинствующей церкви – у нее-то как раз накоплен немалый опыт. К тому же в вашей стране все обстоит несколько благополучнее. Так уж испокон веков повелось, что у вас не обосновались по-настоящему опасные создания… и тайные союзы, берущие начало еще с языческих времен. У вас там ничего, в общем, не может случиться. Где-то в глуши притаились мелкие деревенские колдуны, неопасные, в сущности, ведьмы, да объявится порой ходячий покойник или оборотень. Все это вымирает, отмирает, и нет нужды в существовании вашей Особой экспедиции… впрочем, как и схожих учреждений, которые представляли ваши нелепо погибшие друзья…

Он говорил медленно и рассудительно, как с несмышленым ребенком. Пушкин молчал, не ввязываясь в полемику. В голове у него крутилась фраза Катарины, в которой, полное впечатление, и был ключик к тайне – вот только он никак не мог эту фразу вспомнить, отчетливо ее слышал сейчас, как некую мелодию, но ни за что не мог облечь в слова, как ни бился, и это было мучительно…

Он чувствовал себя опустошенным. Несказанно захотелось домой.

Загрузка...