Конрад-Герман-Йозеф Аденауэр родился в половине четвертого утра 5 января 1876 года. Это был четверг, канун того отмечаемого католиками дня, когда волхвы принесли свои дары Господу нашему Иисусу Христу (именно так, с подчеркнутым благолепием выражался, когда речь шла об имени Господнем, наш герой в зрелом возрасте). Свидетельство о рождении констатирует, что младенец появился на свет — а свет этот был наверняка от масляной лампы — в доме своих родителей по адресу: Кёльн, Балдуинштрассе, 6. Время для родов оказалось не очень удобное, но в остальном все прошло нормально: будущий канцлер Федеративной Республики Германии, третий ребенок в семье, родился здоровым и возвестил о себе бодрым криком.
Уже на следующий день, 6 января, отец новорожденного, Иоганн-Конрад, поспешил внести его имя в книгу записей актов гражданского состояния. Скорее всего он сделал это после того, как отстоял мессу, особенно долгую по случаю праздника. Читатель может спросить: как же так, праздничный день, а чиновники-регистраторы работают? В этом как раз и была специфика политической культуры прусской провинции, в которую входил Кёльн: католические праздники, какими бы важными они ни были по церковному календарю, не признавались государством, и пышные церемонии в соборах сосуществовали с рутиной будничных бдений в официальных конторах.
Свидетельство о рождении было выписано в соответствии с правилами прусской бюрократии, зачитано отцу и подписано им в удостоверение подлинности содержания. Отныне Конрад Аденауэр числился подданным Пруссии, отпрыском родителей католической религии (это слово предписывалось применять вместо обычного «вероисповедание») и жителем города Кёльна. Уже в этом самом первом документе, полученном Аденауэром на второй день после рождения, проявился парадокс, который будет сопровождать его всю жизнь: с одной стороны, глубокая привязанность к родному городу и к католичеству, а с другой — не менее глубокое чувство лояльности к германскому государству, фундаментом которого была по преимуществу протестантская Пруссия.
Впрочем, парадокс этот возник еще раньше: его воплотили в себе уже родители будущего канцлера. Отец, Иоганн-Конрад, убежденный католик, в возрасте восемнадцати лет добровольцем вступил в прусскую армию, явно предпочтя военную карьеру, притом под началом короля-протестанта, гражданской. Впрочем, перспективы последней были довольно-таки сомнительными: семейное дело — булочную в Бонне — пришлось незадолго до того продать за долги. Мать Конрада, Елена, урожденная Шарфенберг, называла себя коренной жительницей Кёльна; и действительно, свидетельство о рождении ей было выписано именно там, однако семья ее происходила из местечка Бад-Сакса в саксонском Гарце, дед ее, гобоист полкового оркестра, осел в Кёльне, можно сказать, по воле случая. Отец Елены, Август Шарфенберг, был вообще протестантом, и хотя он женился на добропорядочной католичке, дочери боннского лавочника, не может быть и речи о том, что все предки Конрада Аденауэра были «чистокровными рейнландцами», как он это утверждал впоследствии.
Уже будучи канцлером, Аденауэр всячески расписывал военные подвиги своего отца: то его «вытащили из-под груды убитых и раненых, сжимающим в руках захваченный австрийский флаг», то ему «присвоили звание лейтенанта за храбрость на поле боя». Сохранившиеся документы военных архивов содержат более сухую и не столь патетическую информацию: за пятнадцать лет в армии Иоганн-Конрад дослужился до унтер-офицерского чина; в составе 7-го Вестфальского полка он принял участие в прусско-австрийской войне 1866 года, был тяжело ранен в битве при Садовой, во время штурма сильно укрепленной деревни Проблус. За эту битву он в числе многих получил военную медаль 2-го класса и был демобилизован по «временной инвалидности». Увольняемому, как это обычно делалось, было присвоено следующее звание — так унтер-офицер действительной службы стал лейтенантом запаса. Причиной повышения было, таким образом, ранение, а не храбрость, хотя, конечно, нет оснований подозревать Иоганна-Конрада Аденауэра в отсутствии таковой. Во время франко-прусской войны 1870–1871 гг. отец Аденауэра снова был призван в армию, уже на нестроевую должность в тылу. После окончания этой войны он получил окончательную отставку. Еще одна медаль и скромная пенсия — вот все, с чем он начал гражданскую карьеру.
Ее перспективы выглядели не блестяще. Образование Иоганна-Конрада ограничивалось несколькими классами начальной школы. Кроме армейской муштры, он ничего не знал. Сюда добавлялись еще последствия ранения. Тем не менее ему удалось устроиться на должность писаря в суде и, постепенно поднимаясь по бюрократической лестнице, за тридцать лет добраться до должности начальника канцелярии кёльнского суда высшей инстанции, получив вдобавок почетный титул «канцлайрата».
Выше чиновник без университетского или какого-либо иного диплома подняться уже не мог, и сам достигнутый статус был плодом чрезвычайного усердия и самоотдачи в работе, характер которой — монотонное бумаготворчество — был таков, что не каждый мог ее выдержать. «Это был суровый человек, — писал об Аденауэре-старшем один из его современников, — не особенно симпатичный, но очень ответственный и добросовестный». В награду за добросовестность он получил в 1891 году орден Красного орла 4-го класса. По чиновничьим критериям это было не слишком много, но сотрудникам технического аппарата, к которому, по существу, принадлежал Иоганн-Конрад, и такое отличие не часто давали. В 1903 году он стал кавалером Ордена короны 3-го класса — нечто уж настолько выдающееся, что это было сочтено достойным упоминания на его надгробной плите. В общем, можно сказать, что его гражданская карьера вполне оправдала те ожидания, которые он сам с ней связывал.
Внешне Иоганн-Конрад Аденауэр выглядел как типичный прусский чиновник: строгий костюм, нафабренные усы, бородка клинышком, накрахмаленный воротник, подпирающий подбородок, плотно сжатые губы. Трудно представить себе этого человека улыбающимся. В глазах — скрытая горечь: чувствуется, что его сердце осталось в армии, а на гражданском поприще он просто тянет лямку. Судя по всему, у него было только две отдушины от рутины нелюбимой работы: его религия и его семья.
Он был истовым католиком. Каждый день в семье начинался и заканчивался молитвой. По пути домой после службы Иоганн-Конрад непременно заходил в церковь Черной Мадонны на Купферштрассе, чтобы еще раз воздать хвалу Господу. Молитва предшествовала каждому завтраку, обеду и ужину. По воскресеньям вся семья отправлялась на утреннюю мессу в церковь Святых апостолов, во второй половине дня отстаивала обедню. Разговоры дома вращались вокруг тем смертного греха, геены огненной и мук чистилища. Можно представить себе, какое воздействие это оказывало на детские души.
Иоганн-Конрад не терпел никаких уклонений от раз и навсегда заведенных правил семейного быта; он был раздражителен, порой бывали и припадки бешенства. При всем при том он был заботливым отцом и для детей оставался непререкаемым авторитетом. Конраду было тридцать лет, когда отец умер; и, пока тот был жив, сын не пропустил ни одного дня, чтобы не навестить его по пути со службы; портрет отца неизменно украшал его спальню. Была ли это сыновняя любовь или просто внушенное традициями почтение к главе семьи? Трудно сказать.
Иоганн-Конрад очень хотел, чтобы его дети получили хорошее образование и с ним те предпосылки для успешной карьеры, которых был лишен он сам. Он скопидомствовал, это верно, но ради того, чтобы дать детям возможность учиться. Помимо денег, важно было, чтобы его дети с самого начала смогли выделиться среди одноклассников своими знаниями, поэтому отец сам занимался с ними с пятилетнего возраста чтением, письмом и счетом.
Обстоятельства знакомства Иоганна-Конрада со своей будущей женой и матерью его детей, Еленой, покрыты завесой тайны. Скорее всего это случилось в 1864 году, когда его полк стоял в Кёльне. Ему тогда был тридцать один год, ей — пятнадцать. Предложение он сделал спустя семь лет, после франко-прусской войны и окончательного увольнения из армии. Судя но всему, со стороны родителей Елены возражений против брака не было, социальный статус жениха и невесты был примерно одинаков: он — судейский чиновник, она — дочь банковского служащего. Правда, родители Елены не могли дать большого приданого — факт, который Конрад Аденауэр, уже будучи канцлером, использовал для создания еще одной легенды о своем отце: якобы тот мог бы успешно продолжить свою военную карьеру, если бы не женился на бедной девушке. В его авторизованной биографии, вышедшей в 1955 году, содержится целый рассказ на тему о том, что офицеры в кайзеровской армии должны были выбирать жен с солидным приданым, а поскольку «лейтенант Аденауэр не получил бы разрешения вступить в брак с бесприданницей», именно поэтому ему и пришлось подать в отставку. Хотя Аденауэр сослался на то, что слышал эту историю от матери, скорее всего речь идет о сознательном приукрашивании сыном образа отца — показательный пример того, как свободно мемуарист может обходиться с истиной. На деле, как мы помним, обстоятельства увольнения Аденауэра-старшего из армии выглядели совсем не так.
Брак Иоганна-Конрада Аденауэра и Елены Шарфенберг не был мезальянсом ни для одной из сторон, но он не был и образцом семейной гармонии. Елене было двадцать два года, кроме родительского дома, она в жизни ничего не видела. Иоганн-Конрад был намного старше (ему было тридцать восемь лет), и жизнь его к тому времени уже здорово потрепала. Елена не была красавицей, у нее было простое лицо саксонской крестьянки — крупные черты, широкий, слегка приплюснутый нос, — но ее красили хорошая улыбка и веселый, жизнерадостный нрав. «Она всегда пела, когда что-то делала по дому», — вспоминал Аденауэр. Наверняка ей было нелегко с суровым и педантичным мужем.
Семья, как уже говорилось, снимала дом на Балдуин-штрассе. По сути, это была даже не улица, а узенький переулок в центральной части Кёльна. Под окнами было всегда шумно и грязно не только от многочисленных прохожих, но и от мусора, который жильцы, не задумываясь, выбрасывали из окон. Дом Аденауэров был трехэтажный, на улицу выходили три окна. Комнатушки маленькие — «девять-десять квадратных метров». Единственным преимуществом был маленький дворик за домом. Там росло дерево, два виноградных куста, было несколько овощных грядок и немного травы, на которой расстилали простыни для просушки. При некотором воображении это можно было принять за газон. Маленькому Конраду было выделено две грядки — одна для цветов, другая для редиски. «Первые уроки я получил от земли», — писал позднее Аденауэр.
По тогдашним масштабам дом был достаточно просторный, однако семья жила очень скученно: весь верхний этаж и большая часть второго сдавались квартирантам. В результате маленькие дети оставались в спальне родителей, а старшим приходилось даже спать в одной кровати. Елена еще и подрабатывала шитьем. За детьми не всегда удавалось уследить, старшие норой обижали младших, те оглашали дом ревом, словом, дым стоял коромыслом.
Но вернемся к январским дням 1876 года. Через три недели после рождения Конрада крестили. С обрядом несколько задержались. Почему — трудно сказать. Может быть, раньше не смогли оповестить родственников, может быть, были сложности с выбором крестных родителей. Имени крестной матери не сохранилось, что касается крестного отца, то известно, что его звали Конрад Тонгер и что это был один из квартирантов, холостяк, сколотивший, но слухам, кое-какое состояние перепродажей старых вещей. Он подарил крестнику золотые часы и завещал все свое имущество его родителям на воспитание детей. Он умер, когда Конраду было всего три года. Тридцать тысяч марок, оставшиеся после него, быстро испарились: отец Аденауэра, как это часто бывает со скуповатыми людьми, не сумел правильно распорядиться неожиданно свалившейся крупной суммой, вложив деньги в сомнительные предприятия. Остались только золотые часы, которые Конрад бережно хранил всю жизнь.
Крещение состоялось в четверг 25 января 1876 года в ближайшей церкви Святого Маврикия. Здание церкви было недавней постройки; оно было воздвигнуто архитектором Винцентом Штатцем на месте старой (и более привлекательной по внешнему виду) церкви романского стиля, снесенной в 1859 году. Особой эстетической ценности новая церковь не представляла, и, сравнительно благополучно пережив бомбежки Второй мировой войны, была, в свою очередь, в 50-е годы снесена, уступив место более модернистскому творению (одной из ее нынешних достопримечательностей является бронзовый колокол — подарок от канцлера Аденауэра, сделанный в 1959 году).
После церковной церемонии родители не устроили никакого домашнего угощения: очевидно, не хватало средств. Прокормить три рта (Конрада и его старших братьев, Августа и Ганса) было не так-то легко. В один из предрождественских месяцев дети согласились обойтись несколько выходных дней без мяса, чтобы на сэкономленные деньги родители могли купить елку и свечи. Младшие, естественно, донашивали одежду старших. Конрад Аденауэр припомнил однажды, как в пять лет начал зарабатывать деньги, вытаскивая булавки из сшитых матерью вещей: «Я получал один пфенниг за каждый фартук или юбку». Лишь изредка рабочий ритм в семье прерывался: летом, обычно в пору сенокоса, они выезжали в Мессдорф, под Бонном, где старый приятель Иоганна-Конрада содержал что-то вроде постоялого двора.
Словом, жизнь была нелегкая, хотя, надо сказать, такие обычные для того времени беды, как голод, болезни, младенческая смерть, в общем, до поры до времени обходили семью Аденауэров стороной. Все три сына росли относительно здоровыми; с четвертым ребенком, родившимся весной 1879 года — девочкой, названной Эмилией-Еленой-Марией-Луизой (обычно ее звали просто Лили) — тоже все обстояло благополучно. Только пятый ребенок — это была тоже девочка, родившаяся в 1882 году и названная Элизабет, — принес семье тяжелое испытание. В четырехмесячном возрасте малышку постиг серьезный недуг. Вызвали доктора — само по себе нечто экстраординарное для семьи Аденауэров. Приговор звучал неутешительно: у девочки менингит, и она вряд ли выкарабкается, более того, даже если она понравится, то скорее всего останется умственно неполноценной.
Конрад, который наверняка вместе с братьями подслушивал за дверью, вспоминает, что, когда отец вернулся в дом, проводив доктора, «лицо его было бледным как смерть». Семья, как обычно, собралась для вечерней трапезы, была прочитана обычная молитва; под конец ужина Иоганн-Конрад призвал всех помолиться еще «за нашу маленькую Элизабет». Все опустились на колени. Отец начал: «Боже милостивый, возьми же к себе этого младенца. Избавь его от жестокой участи — жить в земном мире лишенным разума человеческого. Яви, Господи, милость свою!» Дети повторяли за ним, не особенно вдумываясь в смысл его слов, и только Елена вдруг поняла, за что молится ее супруг: не за здравие, а за упокой их еще живой дочери. Для матери это было слишком — она разразилась рыданиями, выбежала из комнаты, заперлась в спальне и проплакала там всю ночь и весь следующий день. Еще через день девочка умерла. Елена отказалась идти на кладбище и вообще как будто окаменела.
Можно только догадываться, как эта трагедия повлияла на отношения между супругами. Детей, во всяком случае, больше не было. Дело было даже не в смерти ребенка; наверняка не меньшей травмой для женщины был тот бесчеловечный рационализм мужа, который он пытался навязать и ей. Что касается ее третьего сына, будущего великого политика, то, но его собственному признанию, реакция матери оказалась для него совершенно непонятной. Пожалуй, единственное, что он тогда усвоил, — это значение слов «да исполнится воля Твоя» из «Отче наш». Урок полезный, но недостаточный, чтобы проникнуться переживаниями женщины и посочувствовать им. Семья вскоре переехала: очевидно, слишком многое в старом доме напоминало о несчастье; Конрад был недоволен: он лишился своих грядок.
Что происходило в это время за пределами семейного круга четы Аденауэров? Город, в котором они жили, быстро менялся. Первое время после 1815 года, когда Рейнская провинция оказалась в составе прусского королевства, эти изменения сводились главным образом к тому, что на площадях появлялись все новые и новые конные статуи прусских монархов — сначала Фридрих Вильгельм III, потом Фридрих Вильгельм IV… Эти «шедевры» скульптуры стали предметом постоянных шуток, которые во время традиционных кёльнских карнавалов превращались в настоящий поток антипрусской сатиры. Власти предпочитали не реагировать, к тому же, по новому городскому уложению 1856 года, жители Кёльна получили право сами избирать городской совет, члены которого, в свою очередь, могли избирать бургомистра; роль короля свелась к формальному утверждению решений совета. Бургомистр стал, по существу, полновластным хозяином в городе: верфи и порты, строительные площадки и школы, здравоохранение и культура — все сосредоточилось в его руках.
Плоды этой новой системы власти — с одной стороны, практически независимый от центра бургомистр, с другой — текущие из центра субсидии — со всей силой проявились после провозглашения Германской империи в 1871 году. Апогеем строительного бума стало открытие Кёльнского собора, строительство которого началось еще в раннем средневековье, в XV веке было прервано и возобновлено в 1842 году. В октябре 1880 года семейство Аденауэров стало свидетелем одной из самых пышных церемоний в истории Кёльна: на освящение собора прибыл сам кайзер. Улицы были заполнены восторженными толпами, бурно приветствовавшими своего монарха, который не преминул охарактеризовать все происходящее как новое подтверждение единства и мощи империи. Наверняка это театрализованное представление прочно запечатлелось в памяти четырехлетнего Конрада Аденауэра.
Кёльн обогатился не только новым собором. В начале 80-х годов вокруг города было построено оборонительное кольцо из двенадцати крупных фортов, соединенных валами и траншеями. В самом городе размещен 12-тысячный воинский гарнизон. Мотив «Вахты на Рейне» стал обычным для города. Улицы его были полны людьми в мундирах.
И еще одно новшество: в Кёльн пришел железнодорожный век. У подножия собора возник огромный вокзал, поезда с которого шли по всем направлениям: через Рейн, по вновь построенному мосту Гогенцоллернов, на восток, в далекий незнакомый Берлин, вверх по Рейну — в Бонн и Кобленц, вниз по течению, в Дюссельдорф и к промышленным центрам Рура…
Конечно, город еще не начал расти вширь, основным видом транспорта оставалась конка; экипажам было тесно на узких улочках — беспрерывно возникали пробки, стихийно возникавшие торговые ряды и рынки усугубляли толчею и беспорядок, пышным цветом распустилась уличная преступность. Город нуждался в твердой руке, чтобы направить в одно русло бьющую через край энергию. Время для этого еще не пришло.
«Отец не очень много рассказывал про это время», — вспоминает сын Конрада Аденауэра, Макс. Это можно понять. Воспоминания детства зачастую туманны. Кроме того, повторим: это было нелегкое детство. В многочисленных интервью Аденауэр всячески пытался подчеркнуть, как сильно он любил своих родителей (хотя и подчеркивал строгость отцовской дисциплины). Однако при этом всегда интонации его голоса становились еще суше, чем обычно. Чувствовалось, что это для него трудная, даже неприятная тема. Порой он признавал, что родители порой ссорились: оба были вспыльчивые. Но это самое большее, что он был готов признать, в остальном почти механически повторяя набор добродетелей, характерных для его отца: чувство долга, честность, трудолюбие и т.п.
Несомненно, все это присутствовало; иначе его отцу не сопутствовал бы успех в карьере. Но все это добродетели, направленные вовне. Много говорилось о родительском кодексе поведения, мало — о родительской любви. Это, конечно же, не случайно. Прусская дисциплина, а вовсе не рейнское эпикурейство правила бал в доме отца. Тем более Аденауэр считал необходимым подчеркивать свою рейнскую идентичность. Как бы то ни было, отец хорошо подготовил его к жесткому миру прусской действительности, с которым он столкнулся уже в школе. Но вот все ли сделали отец с матерью, чтобы развить в ребенке способности беззаботно смеяться, быть откровенным в, любви и дружбе, не заискивать, но и не навязывать свою волю другим? Тут уместно сомнение. Добрый юмор и открытые чувства редко посещали дом 6 по Балдуинштрассе.
Первый день в школе — это всегда психологическая травма для ребенка. Внезапно он оказывается один в чужом окружении, с ним по-другому говорят, к нему предъявляют совсем другие требования. Иоганн-Конрад по-своему готовил сына к новому этапу его жизни: он заранее прошел с ним всю программу первого класса народной школы, так что Конрад смог сразу поступить во второй, обогнав своих сверстников на один год. Но это натаскивание не могло заменить психологической подготовки школьника к переходу от семейного к общественному воспитанию. Такой подготовки малыш Конрад явно не получил, и это, конечно, немало осложнило его адаптацию к новым условиям. В начальной школе у него не было друзей, он отличался болезненной застенчивостью и впоследствии не любил вспоминать об этих трех годах своего раннего детства.
Помимо всего прочего, отец поставил перед сыном такие сложные задачи, решения которых не смогли к тому времени найти и взрослые. Короче говоря, речь шла о том, чтобы шестилетний ребенок сумел совместить освоение программы обучения в государственной школе с глубокой и страстной приверженностью католической церкви, отношения которой к государству были далеки от гармонии. 70-е годы XIX века стали свидетелем острого конфликта в политической жизни Германии, который получил название «культуркампфа». Канцлер Бисмарк, используя тот аргумент, что католическая церковь представляет собой «государство в государстве», провел секуляризацию школ. Священники были лишены нрава преподавать и сами должны были сдавать что-то вроде государственного экзамена на политическую лояльность.
Если говорить о главном изменении в системе образования, оно заключалось в том, что если ранее, когда школы были под контролем церковников, там больше заботились о том, чтобы ученики познавали вечные духовные ценности, и лишь во вторую очередь — правила немецкой грамматики, то отныне шкала приоритетов оказалась перевернутой. Результат оказался в целом позитивным. Постановка школьного дела в Пруссии с ее всеобщим обязательным обучением для всех мальчиков с шести до четырнадцати лет стала предметом восхищения самых рьяных радикалов в западном мире. На практике все выглядело, конечно, не так хорошо, как на бумаге: в сельской местности в классах было по восемьдесят учеников, да и в городах условия были неравны в зависимости от того, о каких кварталах шла речь. Тем не менее фактом было резкое повышение образовательных стандартов в преимущественно католической Рейнской провинции.
Ко времени, когда шестилетний Конрад пошел в школу, крайности «культуркампфа» были уже позади, и официальная программа отражала некий компромисс: в ней фигурировали и «богобоязненное поведение», и «любовь к отечеству» (в немецком лексиконе это более сильное понятие, чем простой патриотизм), и, наконец, «приверженность существующим государственным и общественным установлениям». Всю эту эклектику отец Аденауэра пытался вдолбить сыну, но для школьника-первогодка это было нелегко переварить, чем тоже можно объяснить масштабы того стресса, который он тогда испытал.
Как бы то ни было, сразу после пасхальных праздников 1882 года Конрад Аденауэр впервые переступил порог мужской школы Святых апостолов. Она была недалеко от церкви Святых апостолов, поблизости от дома. Формы для учеников не предусматривалось: очевидно, учитывалось, что не каждая семья могла себе позволить такую покупку. В классе было не меньше пятидесяти учеников, хотя поступление сразу во второй класс давало некоторые преимущества.
Уроки шли но шесть часов шесть дней в неделю, начиная с восьми часов утра. Ученики должны были держать руки перед собой на парте: удары линейкой но пальцам были излюбленным приемом наведения дисциплины в классе. К следующему утру каждый ученик должен выполнить домашние задания; по возвращении с работы отец их тщательно проверял, и только после этого дети могли пойти погулять на улице или у находившегося поблизости крепостного вала.
Физическая и психологическая перегрузка приносила неприятные последствия: у маленького Конрада появились проблемы с легкими — что-то вроде туберкулеза в легкой форме; он переболел всеми обычными детскими болезнями. Мальчик быстро вытянулся, и кости не выдерживали нагрузки — полтора месяца ему пришлось пролежать' в гипсе, а потом какое-то время носить корсет.
Все было подчинено подготовке к экзамену на поступление в гимназию, который предстояло сдавать после окончания трехлетнего обучения в начальной школе. Обычный конкурс в те годы составлял десять человек на одно место. Игра, однако, стоила свеч: гимназия, и только она, открывала дорогу в университет и соответственно в более высокие социальные слои. Природные способности (и, может быть, даже больше — отцовские увещевания) свершили чудо: Конрад успешно сдал экзамен, и после Пасхи 1885 года (обычное время начала учебного года в тогдашней Пруссии) стал учеником гимназии Святых апостолов. Это был новый мир, новое общество, новая культурная среда. Даже внешне все выглядело по-другому: форма, фуражки, воротнички, галстуки. Здание гимназии было относительно новым; оно было построено, когда старая гимназия Святого Марцеллина стала слишком тесной; торжественный акт открытия состоялся в 1860 году, в день рождения монарха.
Девятилетнему Конраду до гимназии от дома было не намного дальше, чем до начальной школы, но это была уже другая дорога — через сплошную строительную площадку, в которую превратился к тому времени центр Кёльна. В 1886 году бургомистром Кёльна стал Вильгельм Беккер, которого члены городского совета переманили с должности бургомистра Дюссельдорфа. Они наверняка не раз пожалели о своем выборе: новый бургомистр был фанатиком перемен, его новшества стоили немалых денег, и городским толстосумам пришлось раскошеливаться. Он начал с того, что расширил границы города, включив в него промышленные районы, расположенные на правом берегу Рейна, — Дейц, Мюльхейм, Полль и Мерхейм. Был снесен крепостной вал, окружавший старый город, сносились целые кварталы, закладывались парки, и крупнейший из них — Штадтвальд (буквально: «городской лес»), прокладывались транспортные магистрали.
Росла и гимназия Святых апостолов: к середине 80-х годов там было уже свыше двухсот пятидесяти учеников. Последствия «культуркампфа» еще сказывались, но старые католические традиции уже отвоевали себе кое-что из утраченного в 70-е годы. Участие гимназистов в ежегодных крестных ходах с хоругвями в руках отныне не приветствовалось, однако каждый четверг все должны были отстаивать мессы, которые проводили священники из соседней церкви Святых апостолов. Директор гимназии, Август Вальдайер, открывая учебный год, произнес несколько напыщенных фраз о синтезе католического гуманизма и имперского патриотизма. Трудно сказать, кому предназначались эти слова — собравшимся ученикам или присутствовавшим представителям власти, скорее последним. Синтез был больше на словах, чем на деле, поскольку официальное католичество в то время, сохраняя обрядный консерватизм, стало подчеркивать социальную ответственность церкви, тогда как государство считало не только социал-демократию, но и «христианское социальное учение» опасной ересью. Кёльнский архиепископ, во всяком случае, выступил на стороне государства, осторожно отмежевавшись от Ватикана. Разумеется, и в кёльнской католической гимназии на первом месте стояла лояльность империи и лишь на втором — христианский гуманизм, что бы там директор ни говорил о плодотворном «синтезе».
Что собой представлял Конрад Аденауэр как гимназист? Он был старательным учеником, но, как говорится, звезд с неба не хватал. Чтение, перевод и заучивание наизусть греческих и латинских текстов, немецкая грамматика, германская и французская история, физические опыты, занятия в гимнастическом зале — Аденауэр везде был в первой шестерке, но никогда не был первым. Неожиданно хорошо пошло дело с физкультурой, и что уж совсем неожиданно — у него оказались отличный музыкальный слух и приятный голос. Одноклассники относились к нему неплохо, но он оставался как-то на отшибе. За все девять лет у него был только один приятель, некий Ильдефонс Хервеген, но тот ушел из гимназии, не окончив ее, их дружба прекратилась, а никакого нового друга Конрад себе так и не завел. Он увлекся книгами, читал быстро и много; особенно ему нравился Жюль Берн, заинтересовал его и Диккенс: но его собственным словам, он четыре раза перечитал «Дэвида Копперфилда».
В мае 1890 года, в возрасте четырнадцати лет, он прошел обряд конфирмации. На сделанной в этот день фотографии перед нами болезненно худой подросток, для своего возраста довольно высокий, с короткой прусской стрижкой, в темном тесном костюмчике с бутоном и ленточкой в петлице; судя но всему, он попытался улыбнуться, но это не очень у него получилось — в общем, вид не слишком радостный.
Да и чему было радоваться? Отныне он должен был регулярно исповедоваться, а список вопросов, к которым следовало подготовиться, едва помещался на трех страницах, напечатанных мелким шрифтом. «Не согрешил ли я в моих помышлениях? Не согрешил ли я нечистыми взглядами, словами или песнопениями? Не согрешил ли нечистыми деяниями, один или вместе с другими?» — это лишь избранные фрагменты из этого вопросника. А ведь суровый священник мог добавить что-нибудь еще.
Учителя-предметники были тоже не сахар. Оплеухи ученикам считались нормальным средством воспитания, известен но крайней мере случай, когда у одной из жертв лопнула ушная перепонка. В гимназии были две темные камеры, которые использовались как карцеры. Сам Аденауэр однажды отозвался о своей гимназии как о «лавке ужасов», но справедливости ради стоит заметить, что Пруссия в этом отношении не была исключением, в тогдашних английских школах садизма было не меньше. В гимназии Святых апостолов по крайней мере давали определенный набор знаний но программе. Правда, в основе было механическое заучивание. Крайне плохо обстояло дело с изучением иностранных языков.
Аденауэр с благодарностью вспоминал только одного своего учителя: это был историк Эрнст Петит, знакомый Генриха Шлимана, первооткрывателя древней Трои. По воскресеньям он приглашал учеников к себе домой, показывал им фотографии археологических находок и, по словам Аденауэра, сумел возбудить в нем интерес не только к древностям, но и к искусству вообще. Нельзя сказать, чтобы наш герой когда-либо в жизни как-то особенно интересовался искусством, так что и в данном случае его утверждения нужно воспринимать с изрядной долей скепсиса, но насчет благотворного влияния на учеников таких учителей, как Петит, — это он вряд ли придумал.
Весной 1894 года Аденауэру предстояло сдавать выпускные экзамены. Это экстраординарное событие обнаружило неожиданную авантюрную и организаторскую жилку в характере восемнадцатилетнего Конрада. Все началось с того, что один из выпускников раздобыл список тем для сочинения и текст, который нужно было перевести на латынь. Весь класс — двадцать один человек — собрался в укромном кабинете ресторанчика, чтобы обсудить план действий. Несколько человек было выделено, чтобы подготовить шпаргалки к сочинению, но с латинским переводом возникла проблема. Ведь если бы оказалось, что все представили один и тот же безупречный текст, то это сразу бы вызвало подозрение. Аденауэр предложил гениальное решение: каждому из экзаменуемых нужно было сделать несколько ошибок в подготовленном заранее образце перевода, причем характер и число этих ошибок должны были примерно соответствовать уровню его знаний: положим, один имел твердое «хорошо», значит, ему надо было всего лишь в двух-трех местах перепутать какую-нибудь букву, а другой всегда был троечником, ему следовало неправильно перевести или вообще не перевести несколько предложений. Тот же принцип должен быть применен и к сочинению.
Это было, конечно, жульничество чистой воды, но главное, что все прошло как по маслу. Более того, класс выпуска 1894 года был признан лучшим за десятилетие. Сочинение самого Аденауэра — довольно сентиментальное эссе на тему «Тассо и два женских персонажа в пьесе «Торквато Тассо» Гёте» — получило оценку «удовлетворительно», хотя обычно он никогда не опускался ниже «хорошо». Утешением ему, вероятно, было сознание того, что никто его не выдал и вся операция оказалась успешной. Рассказал ли он о своем подвиге на исповеди — об этом можно только гадать.
Как бы то ни было, отныне перед юным выпускником гимназии был открыт путь в университет. Он давно решил, что будет поступать на юридический факультет. Но тут его ждало разочарование. Двое старших братьев уже были студентами, и на третьего денег не было. Отец объявил об этом в самых недвусмысленных выражениях, и Конрад принял это как должное — так же как и предложение пойти на работу в банковский дом Зелигманов («Это старая надежная фирма», — утешил сына Иоганн-Конрад). Так 1 апреля 1894 года началась трудовая деятельность нашего героя.
«Я должен был утром первым быть на месте, открыть сейфы, разложить папки по столам, готовить и разносить кофе для служащих, бегать на почту, вообще был мальчиком на побегушках» — так сам он вспоминал о своей первой работе. Было, пожалуй, только два плюса в этом сплошном минусе: он понял, что это такое, когда труд ничего не дает ни уму, ни сердцу, и узнал изнутри, как функционирует банковская система — а Зелигманы действительно принадлежали к числу наиболее известных еврейских финансовых династий. В будущем этот опыт пригодился.
Но это в будущем, а пока Аденауэр не испытывал ничего, кроме тоски и отвращения, и не особенно скрывал свои эмоции, возвращаясь вечерами в родительский дом. Очевидно, для отца с матерью это было слишком тяжелое зрелище, и через две недели Иоганн-Конрад, пригласив сына для серьезного разговора, сообщил ему приятную новость: они с матерью решили, что могут еще ужаться и дать ему возможность все-таки поступить в университет, вдобавок есть возможность получить стипендию от фонда Кремера (это была благотворительная организация, которая помогала нуждающимся детям родителей из среднего сословия). Конрад был на вершине счастья.
К тому времени его внешность слегка изменилась. Он физически окреп, хотя в лице его можно было по-прежнему заметить выражение некоторой неуверенности (если судить по выпускной фотографии класса, на обороте которой начертано «Тони» — почему-то так звучало уменьшительное от «Конрад»). Возможно, именно желанием обрести уверенность в себе объясняется тот факт, что молодой человек выбрал для обучения университет, расположенный далеко от его родного города, — Фрейбургский.
Городок Фрейбург-Брейсгау расположен на крайнем юго-западе Германии, в земле Баден, на южных склонах Шварцвальда, в большой излучине Рейна, где русло реки поворачивает с запада на север. В 1894 году это был тихий и безмятежный уголок Германии, по духу ближе к Франции, чем к Пруссии, и еще полный ностальгии по четырем столетиям австрийского правления. Здесь была резиденция архиепископа верхнего Рейна, имелся собор изящной архитектуры; покрытые лесом горы в окрестностях придавали дополнительную привлекательность пейзажу.
Оренбургский университет издавна привлекал студентов из северного Рейнланда. Учреждение было безупречно католическим, но атмосфера — более расслабленной; считалось, что семестр во Фрейбурге — это почти каникулы по сравнению с таким же семестром в кёльнской гимназии. Неудивительно, что у Конрада остались об этом периоде времени самые светлые воспоминания.
Там он вступил, как это было принято, в католическую студенческую корпорацию, носившую название «Брисговия». Основное занятие корпорантов заключалось в устройстве пикников и пирушек но воскресеньям. По моде того времени Конрад отрастил маленькие усики. По воспоминаниям его тогдашних компаньонов, у него были деньги на выпивку, но он всегда знал меру (интересно бы знать, что под этим имелось в виду?) и в понедельник ровно к восьми часам уже был на своем месте в аудитории. Такая педантичность отчасти могла раздражать его однокурсников, но в то же время внушала уважение. Аденауэра выбрали кем-то вроде казначея студенческой «черной кассы»; он собирал взносы из тех небольших сумм, которые его однокурсникам присылали родители, и потом выдавал им каждый день на пропитание; таким образом, молодые люди избегали искушения потратить все деньги сразу. Никакие претензии но поводу неправильного расхода средств не принимались; с другой стороны, никто никогда не заподозрил казначея в растрате.
В этот свой первый студенческий семестр Аденауэр впервые нашел себе настоящего друга. Это был отпрыск простой крестьянской семьи из Вестфалии, но имени Раймунд Шлютер. Неразговорчивый, с бледным, болезненным лицом, в больших круглых очках, он представлял собой странную фигуру. Его мать, все братья и сестры умерли от чахотки, остался только отец, который с горя продал хозяйство и переселился в Кёльн. Денег, которые он посылал сыну, едва-едва хватало на жизнь. Вдобавок Раймунд был страшно застенчив. Возможно, как раз все эти качества юноши и привлекли Аденауэра: ведь он и сам не мог позволить себе особой роскоши, а что касается застенчивости, то Конрад, опять-таки по воспоминаниям тех, кто знал его тогда, при любом случае «краснел, как девушка» — особенно когда речь шла о том, чтобы заговорить с особой противоположного пола.
По окончании семестра они вдвоем решили оставить Фрейбург и продолжить обучение в Мюнхене. Такие переходы из одного университета в другой были тогда правилом. Считалось, что это способствует расширению кругозора студентов. Мюнхен, где друзья провели два семестра, дал им множество новых впечатлений: Старая Пинакотека с богатой коллекцией картин, Резиденцтеатр, Государственная онера, где все еще дышало мелодиями Вагнера (композитора уже несколько лет как не было в живых, но мода на него не проходила).
Помимо всего прочего, жизнь там была тогда недорогая: на еду и квартиру уходило примерно тридцать марок из ежемесячной родительской субсидии в девяносто марок, так что хватало не только на театры, но и на путешествия. Друзья объездили всю Баварию, побывали в Швейцарии, Австрии, а летом после окончания семестра отправились в Италию. Они посетили Венецию, Равенну, Ассизи и Флоренцию; ночевали на сеновалах, если удавалось договориться с кем-либо из местных крестьян, а если нет — то просто на лавках в станционных залах ожидания. Несмотря на экономию на гостиницах и транспорте (большую часть пути они проделали пешком), шесть недель в Италии полностью опустошили их карманы.
Возможно, наш герой решился попросить родителей о дополнительном вспомоществовании, а возможно, просто послал им открытку с итальянским штемпелем; и того, и другого было достаточно, чтобы привести отца в ярость: он не для того отказывает себе во всем, чтобы сын развлекался на берегах Адриатики. Строгое послание из Кёльна содержало недвусмысленные требования: представить полный отчет о расходах и немедленно уехать из Мюнхена. Многие студенты получали и получают подобные ультиматумы от разгневанных родителей, но не все беспрекословно их принимают. Конрад даже не пытался перечить; он отчислился из Мюнхенского университета и начал свой четвертый семестр в Бонне. До Кёльна было рукой подать, и родительский контроль над образом жизни «блудного сына» можно было считать восстановленным. Было и другое важное обстоятельство, обусловившее этот новый переезд: чтобы получить право на юридическую практику в Пруссии, надо было окончить прусский университет; Бонн удовлетворял этому условию, Мюнхен и Фрейбург — нет.
Конрад дал отцу торжественное обещание, что завершит свой курс за три оставшихся семестра. Выполнить это обещание было нелегким делом. Развлечения были отодвинуты в сторону. Правда, Аденауэр вновь вступил в католическую студенческую корпорацию (в Бонне она называлась «Арминия»), участвовал во всех ее ритуальных действах: выпускных вечерах после каждого семестра, легких возлияниях в бадгодесбергских пивных, воскресных вылазках на Семигорье. Сохранилась фотография, где он запечатлен в традиционном крестьянском наряде среди участников костюмированного бала. Но все это были редкие отклонения от главного — учебы, или, вернее говоря, зубрежки.
В позднейших воспоминаниях Аденауэр почти с мазохистским увлечением живописал, как он просиживал ночи напролет за рабочим столом, опуская время от времени ноги в таз с ледяной водой, чтобы не заснуть. Результат не вполне соответствовал усилиям: выпускные экзамены он сдал со средним баллом «хорошо», получив диплом, дававший ему право практиковать в прусских судебных учреждениях, но без права на вознаграждение. В двадцать один год Аденауэр после трех лет учебы и но крайней мере полутора лет упорного труда (Фрейбург и Мюнхен в этом смысле можно исключить) вновь оказался на иждивении своих родителей. И все-таки он попал в число двух процентов избранных, которые могли надеяться на успешную карьеру государственного чиновника; правда, перспективы на реализацию открывающихся возможностей были весьма туманными, но остальные 98 процентов его сверстников не имели и этого.
Ни одна современная биография не обходится без того, чтобы не посвятить хотя бы пару абзацев юношеским сексуальным приключениям героя. Увы, в случае с Аденауэром нет возможности написать но этому поводу хотя бы строчку. Современники, когда их спрашивали «про это», не могли скрыть своего удивления: «Что? Это вы про Аденауэра? Шутите?» Сам он от подобных нескромных вопросов отделывался сухим «ничего не могу сказать».
Конечно, некоторые подозрения вызывают его уж слишком тесные отношения с Раймундом Шлютером (который, кстати сказать, покорно последовал за своим другом из Мюнхена в Бонн). Такого рода аффектированная привязанность друг к другу молодых людей была нередким явлением в Германии (как, впрочем, и в Англии) конца XIX — начала XX века, и это, несомненно, связано со строгим общественным табу на ранние половые связи с противоположным полом. Однако этот латентный гомосексуализм чаще всего сублимировался в религиозное рвение, не более того. Как друзья справлялись с естественными желаниями и потребностями, свойственными ранней юности, на этот счет можно только строить предположения.
Период сразу после окончания университета был для Аденауэра полон особых переживаний и фрустраций. Возвращение в родительский дом без гроша в кармане, полная зависимость от отца, которого он уже намного перерос и по культурному уровню, и по знанию современного мира, — это была глубокая психологическая травма для молодого человека. Она объясняет и его неожиданное увлечение модным религиозным течением, что в глазах родителей, правоверных католиков, не могло восприниматься иначе, как опасная ересь. Это привело к первому серьезному конфликту в семье Аденауэров.
Вскоре после сдачи экзамена на звание младшего советника юстиции я пережил религиозный кризис» — это все, что сказано самим Аденауэром но поводу одного из самых загадочных эпизодов его ранней биографии. Говорится это мимоходом, как о чем-то, не заслуживающем особого внимания: мол, каждый в молодости склонен подвергать сомнению мудрость отцов. На самом деле характер и причины аденауэровского «мятежа» имели более глубокую основу, тесно связанную со спецификой того времени.
Католицизм родителей Аденауэра был слепым и нерассуждающим: Господь являет себя в виде Святого духа, воплощаясь в учении церкви, все, что сверх того, — от лукавого. Ватиканский собор 1871 года с его догматом о непогрешимости паны расколол церковь, породив сомнения относительно соответствия этого новшества каноническому праву; эти сомнения получили особое распространение среди католиков Северной Европы.
Третий отпрыск семьи Аденауэров явно разделял эти сомнения, усиливавшиеся вдобавок знакомством с достижениями современной науки. Чарлз Дарвин незадолго до этого выдвинул теорию эволюции, его немецкий последователь Эрнст Геккель сформулировал ее еще в более резкой и бескомпромиссной форме. Столкновение модерна и традиции, вероятно, получило в семье Аденауэров особую остроту ввиду того факта, что старший брат Конрада, Ганс, как раз в это время готовился стать священником.
Очевидно, ни ему, ни родителям никак не импонировало то, что младший Аденауэр нашел себе пророка в лице Карла Хильти — протестантского теолога, последователя Цвингли. Выходец из швейцарского кантона Сент-Галлен (он родился там в 1833 году), Хильти получил образование в Париже и Лондоне и сделал неплохую карьеру как юрист и политик: профессор права Бернского университета, депутат Национального совета (швейцарского парламента), главный аудитор швейцарской армии и, наконец, первый представитель Швейцарии в Международном арбитражном суде в Гааге. Международную известность он получил, однако, как автор двух книг, посвященных проблемам практического приложения заповедей христианства к повседневной жизненной практике. Эти две книги — «Счастье» и «Что такое вера?» — произвели на молодого Аденауэра, судя но всему, сильнейшее впечатление; испещренные пометками и подчеркиваниями, они всегда были при нем, вплоть до глубокой старости.
Разумеется, ныне заповеди Хильти звучат несколько тривиально, если не сказать — наивно. Он восхваляет «искусство организации труда»; цель жизни в его понимании заключается не в поиске удовольствий, а в том, чтобы сделать ее «продуктивной». Нетрудно заметить заимствования из философии стоиков (разумеется, в христианском обрамлении): выбор идеального героя для подражания, лаконизм речи (ровно столько слов, сколько необходимо — не больше), презрение к роскоши, половое воздержание вне уз брака. Несколько странно звучит рекомендация: «Вступая в разговор, подумай, как вели бы себя в данной ситуации Сократ или Зенон».
Как ни странно, «Счастье» — три солидных тома — стало чуть ли не бестселлером на рубеже веков; к 1910 году было распродано ни много ни мало — сто тысяч экземпляров. Одним из самых первых читателей — и почитателей — этого шедевра стал и Конрад Аденауэр. Его рукой подчеркнуты такие, например, афоризмы: «Надо ненавидеть не людей, а явления», «Оставайтесь холодными, если кто-то хочет вас унизить», «Неудача — неизбежный спутник жизни», «Поставьте себе цель и не отклоняйтесь от нее». Особенно жирно выделена фраза: «Не бойтесь одиночества — это необходимая предпосылка для безмятежного духовного развития и счастья».
Все эти этические заповеди, разумеется, вполне соответствовали аскетическому настрою, характерному для семьи Аденауэров, но все же они скорее носили отпечаток протестантизма. Конрад оставался верным внешней стороне католицизма: он регулярно посещал мессы, постился в положенные сроки, ходил на исповеди, и все же… «Он в глубине души — протестант» — так отзывались уже об Аденауэре-канцлере те, кто его хорошо знал[5]. Наверное, здесь есть зерно истины.
Были и другие причины для трений и конфликтов в семье, не последнее место среди них занимала финансовая зависимость Аденауэра-младшего от отца. В мае 1897 года он начал рассчитанную на четыре года стажировку, после которой мог держать экзамен на звание «асессора». Однако предварительно ему пришлось испросить у отца письменное обязательство предоставить ему на эти четыре года «содержание, соответствующее его положению». Процедура была довольно унизительная; слава Богу, к тому времени старшие дети уже закончили образование, и финансовая нагрузка на главу семьи ослабла; в конечном счете соответствующий документ был подписан и принят властями.
1 июня 1897 года на заседании Кёльнского суда по гражданским делам Аденауэр принял торжественную присягу на верность «его королевскому величеству, королю Пруссии». Текст присяги включал в себя обязательство добросовестно исполнять свои служебные обязанности и хранить верность конституции, он заканчивался традиционной формулой «И да поможет мне Бог». Это был торжественный момент, и Конрад наверняка отнесся к нему со всей серьезностью. Компромисс между католической верой и лояльностью к протестантскому государству получил юридическое оформление.
Служебная карьера Аденауэра началась с весьма скучной рутины. Стажер был прикреплен к окружному суду в городке Бенсберг, который был расположен в лесах Кенигсферста, километрах в пятнадцати к востоку от Кёльна. Единственной достопримечательностью была гостиница (кстати, единственная в городке), названная по именам героев братьев Гримм — «Хензель и Грета». Каждое утро, кроме воскресений, Конрад пересекал Рейн и, минуя пригороды Кёльна, Дейц и Кальк, поднимался в гору, на противоположном склоне которой и приютился Бенсберг. В крохотном зале суда он занимал место рядом с председателем, выполняя разные его поручения. К вечеру он совершал тот же маршрут в обратном направлении. Так повторялось день за днем на протяжении девяти месяцев.
Потом последовал перевод в Кёльн. Шесть недель в окружном суде в качестве протоколиста, месяц — в Четвертом уголовном суде, пять месяцев — во Втором гражданском, два — в Четвертом гражданском, два месяца — в Первой палате Коммерческого суда, четыре месяца — в прокуратуре, шесть месяцев — в конторе старшего стряпчего, еще шесть — в нотариате и еще шесть — судебным исполнителем… Молодого юриста бросало как щепку в круговерти новых лиц и поручений. Возможно, какой-то психологический комфорт он нашел в том, что рядом снова был друг: Шлютер проходил аналогичную стажировку и тоже в Кёльне. Тем не менее можно понять, с каким вздохом облегчения Аденауэр наконец подал заявление на имя председателя Королевского окружного суда города Кёльна с просьбой допустить его к сдаче экзамена на звание асессора. Это произошло 30 мая 1901 года.
Заявление ушло в Министерство юстиции в Берлин — решение принималось там. Сопроводительное письмо содержало в целом положительную характеристику кандидата: «Отличается примерным поведением на работе и в быту». Однако небольшая приписка, сделанная от руки председателем суда, бросала легкую тень на личность соискателя: «Воинскую повинность не отбыл, зачислен в запас». Разумеется, Аденауэр не был отказником, просто из-за своих хронических бронхитов он был признан негодным к военной службе в мирное время. То же самое было с его братом Августом, который, правда, во время Первой мировой войны был все-таки мобилизован. Конрад так и остался на всю жизнь «шпаком».
В глазах прусских властей это был существенный недостаток для будущего чиновника, католическое вероисповедание которого и без того делало его чуть ли не подозрительным субъектом. К экзамену он был допущен, но полученный им в октябре 1901 года выпускной балл «удовлетворительно» был равнозначен почти провалу. Вместо оплачиваемой должности в кёльнском суде высшей инстанции, куда он мог бы попасть, получив «отлично», перед ним вновь оказалась перспектива тянуть лямку в каком-нибудь провинциальном городишке, причем по-прежнему без какого-либо вознаграждения. На его счастье, в это время обнаружилась временная вакансия в прокуратуре, и в январе 1902 года в возрасте двадцати шести лет Конрад впервые смог перейти из категории иждивенцев в категорию самодеятельного населения (хотя жалованье ему положили более чем скромное). По-видимому, он сумел проявить себя с наилучшей стороны (может быть, помогли заповеди Хильти?) и уже в мае того же года получил постоянную должность младшего прокурора.
Первый карьерный успех был несколько омрачен расставанием с другом: Раймунд Шлютер одновременно с Аденауэром сдавал государственный экзамен, тоже получил звание асессора, но работы в Кёльне найти не смог; вакансия для него нашлась в суде небольшого городка Гмюнд, расположенного в отрогах Эйфеля. Они продолжали время от времени встречаться, но неразлучной дружбе пришел конец. «Береги себя, Шлот!» — «И ты не перетруждайся, Тони!» — «Пиши!» — «Конечно, если будет о чем» — так Аденауэр уже в преклонном возрасте описывал их расставание (Шлотом он ласково называл своего друга).
На смену мужской дружбе пришел интерес к женскому обществу. В конце 1901 года Аденауэр вступил в один из кёльнских теннисных клубов, которые имели уже сложившуюся репутацию своеобразной ярмарки невест. Разумеется, там не было места никакой фривольности: девушки носили длинные юбки и кофты с высоким воротом, мужчины позволяли себе оставаться без сюртуков только на самом корте. Членов аденауэровского клуба называли «мокрыми щенками»: они выходили на корт в любую погоду, даже в проливной дождь. Там Конрад и встретил свою будущую жену. Ее звали Эмма, она была отпрыском весьма уважаемой в Кёльне семьи Вейеров. Дед Эммы с отцовской стороны был главным архитектором города, под его началом проходила реставрация соборов, пострадавших от французской оккупации в период Наполеона, осуществлялось строительство здания биржи, городской больницы и ряда новых школ. Он был знатоком и ценителем живописи; в его коллекции насчитывалось свыше трехсот картин Кранаха, Дюрера, Гольбейна, Мемлинга, Ван-Дейка, Рембрандта и Рубенса. Правда, большую часть коллекции пришлось продать, чтобы расплатиться с долгами: как и многие члены кёльнского высшего общества, Вейер пустился в биржевые спекуляции и прогорел. Это печальное обстоятельство не сказалось, однако, на репутации семьи.
В генеалогическом древе матери Эммы сплелись еще более респектабельные династии Бергхаузов (по материнской линии) и Вальрафов (по отцовской). Увы, на долю семьи выпали тяжелые испытания. Отец Эммы разбился насмерть, упав с лошади, на мать неожиданная гибель мужа подействовала так сильно, что она даже собиралась стать монахиней. Очевидно, ее удержало чувство долга по отношению к двум дочерям (вторую звали Миа) и сыну, однако с лица ее не сходила маска глубокой печали. Детям, естественно, приходилось приноравливаться к этой эмоциональной обстановке: смех и веселье в доме были табу.
Внешне Эмму нельзя было назвать ни красивой, ни даже особенно элегантной. Однако по природе она отличалась веселым нравом, и это придавало ей определенный шарм. Теннис был, пожалуй, единственной отдушиной для нее от тягостной атмосферы в семье; мать как будто не возражала против этого развлечения дочери, имея в виду, разумеется, перспективу, что она найдет себе там подходящего жениха: ведь все воспитание девушки сводилось в то время к тому, чтобы подготовить ее к роли покорной супруги, которая призвана обеспечить семейный уют.
Мы не знаем, как развивался роман Конрада и Эммы. Судя по его фотографии, относящейся к этому периоду его жизни, он стал особенно следить за собой: наверняка стоило немало усилий так завить и вытянуть усики; в глазах впервые появился какой-то живой блеск, и вообще все лицо отражает некое довольство собой — то, чего не было раньше. Причины таких изменений очевидны: появилась девушка, которая принадлежала к более высокой социальной группе (что полезно) и которой он понравился (что приятно).
В середине 1902 года, во время пикника на Роландсбогене (в излучине Рейна), где Конрад и Эмма были вместе в компании его сослуживцев, он делает ей формальное предложение. Эмма, веселая, возбужденная, в сбившейся набок широкополой шляпке, украшенной вишенками, немедленно отвечает согласием — как представляется, к некоторому удивлению соискателя, — и бежит сообщить об этом брату, тоже участнику пикника. Остаются формальности, но отнюдь не простые. Предстоит испросить материнское благословение. В ближайшее воскресенье молодой асессор, в соответствующем строгом костюме, появляется в доме Вейеров, чтобы получить таковое. Разговор, как можно предположить, был трудный. Не говоря уже о разнице в социальном происхождении, предстояло выяснить вопрос, на какие средства Аденауэр рассчитывает содержать свою жену. Двухсот марок, которые он получал в прокуратуре, было явно недостаточно.
Аденауэр, по всей вероятности, прибег к элементарному блефу. Он заявил будущей теще, что в ближайшее время его годовой доход будет составлять шесть тысяч марок. Оснований для такого оптимизма, вообще говоря, было немного, но госпожа Вейер предпочла не требовать доказательств. По-видимому, дочь успела провести с ней определенную работу, и согласие на помолвку было получено.
Влюбленность преобразила Эмму. Она буквально расцвела. «Вся сияет», — отозвался о ее состоянии немало удивленный такой трансформацией брат. Почти каждый день она отправляет жениху любовные послания, часто в стихах. Конрад более сдержан; правда, его усики еще более приподнялись и вытянулись — почти до мочек ушей (такова была мода, но, чтобы следовать ей, требовалась определенная мобилизация духовных сил!); однако, если Эмма обращается к нему со страстным «ты», в его ответных почтовых отправлениях неизменно фигурирует более формальное «вы».
От помолвки до свадьбы прошло полтора года. Все это время Аденауэр провел в бесплодных поисках лучше оплачиваемой работы. Однажды всплыл проект переезда в Гельзенкирхен: Аденауэр собрался было баллотироваться там на должность городского советника; это был первый случай, когда с его стороны проявился интерес к политической борьбе; он даже набросал что-то вроде избирательной программы (естественно, в духе католического социального учения), попытался выяснить реальность своих планов через одного из старых знакомых-корпорантов; очевидно, ответ был малоутешительным,' и проект остался нереализованным.
В другой раз его захватила идея уехать нотариусом в какой-нибудь маленький городок: с его любовью к природе и тягой ко всяким усовершенствованиям он сможет создать свое хозяйство, сад и огород дадут дополнительный доход, и таким образом все устроится. Это звучало не очень убедительно, и сам Конрад, видимо, отдавал себе в этом отчет. На почве стрессов ухудшились дела со здоровьем — довольно частыми стали невыходы на работу по болезни.
Все изменилось к лучшему осенью 1903 года. В октябре этого года Аденауэру был предоставлен годичный отпуск, и он получил возможность заняться адвокатурой — делом гораздо более прибыльным и перспективным, чем служба в прокуратуре. Речь шла на первых порах о временной вакансии: один из членов кёльнской гильдии адвокатов, Герман Каузен, уходил в длительный отпуск для поправки здоровья, и Аденауэр должен был на этот срок его заместить. Адвокатская контора Каузена не была самой крупной в городе, но ее владелец был местным руководителем католической партии Центра, которая имела большинство в городском совете. Аденауэр таким образом вплотную приближался к рычагам политической машины. Другим важным преимуществом было то, что в новом качестве он мог гораздо ярче проявить накопленные им знания и навыки юриста. Его манера ведения дел не отличалась внешними эффектами; он сам признавал впоследствии, что действовал на судей как «осенний дождь», имея в виду, естественно, манеру спокойного разбора аргументов обвинения, подмывающего их убедительность. Это сравнение можно, однако, толковать и в том смысле, что своей монотонной речью он просто-напросто усыплял и судей, и оппонентов, лишая их всякого желания спорить. Как бы то ни было, новый адвокат довольно быстро сумел создать себе репутацию. Женитьба на девушке из «хорошей семьи» не выглядела теперь уже как наглая попытка выскочки пробраться в высшее общество.
Брак был официально зарегистрирован 26 октября 1904 года в конторе записи актов гражданского состояния района Кёльн-Линденталь — но месту жительства невесты. Это было во вторник, а через два дня, в четверг, состоялась гораздо более пышная и более значимая для обеих семей церемония — венчание в местном приходском храме. Наверняка невеста была в белом платье с длинным шлейфом, жених — во фраке и белой манишке; твердых свидетельств на этот счет, впрочем, не имеется; от помолвки остались фотографии, от бракосочетания — нет: ни от официальной церемонии регистрации, ни от венчания в церкви. В этом есть какая-то странность.
После венчания все собрались в ресторане расположенного поблизости отеля «Великий курфюрст», был дан обед, а вечером состоялся бал. Новобрачные были первой парой, открывшей танцы. Наверняка всем заправляли родственники невесты, родственники жениха были на заднем плане. Возможно, их присутствие просто терпели как некое неизбежное зло. Ближайший друг — Раймунд Шлютер, который, очевидно, не получил приглашения на свадьбу, прислал поздравительную телеграмму весьма формального характера. Первую брачную ночь молодожены провели в гостинице в Бонне и сразу отправились в свадебное путешествие.
Как прошел медовый месяц? Родители Конрада могли быть довольны: их сын в полной мере проявил воспитанные в нем качества настоящего пруссака — каждый вечер он аккуратно записывал суммы произведенных за день расходов, в Монте-Карло он решительно пресек намерение супруги в третий раз попытать счастья за игорным столом; небольшая разница между первым выигрышем и первым проигрышем была, разумеется, тоже тщательнейшим образом внесена в дебет. Но, видимо, было не только это, иначе Эмма не оставила бы таких экзальтированно-восторженных записей в своем дневнике.
Записи эти вряд ли способны заинтересовать любителей изящной словесности, но искренность и глубина выраженных в них чувств не могут не впечатлять. Первое утро в Бонне выдалось явно пасмурным и промозглым (такова обычная погода в середине тамошней зимы), однако вот как это выглядит в дневнике Эммы: «Легкий туман струится над Рейном… Над водой летают чайки… На душе у нас легко и безмятежно. Давно так не было». Или запись, сделанная в Швейцарии, по пути в Монтре: «Ветер гонит стаи белых чаек… Мы катимся на санях вниз по склону. Над нами синее небо, под нами широкая гладь Женевского озера… Можно ли представить себе более чудесное зрелище? Сани ускоряют свой бег, наши щеки все краснее и краснее. Какая прелесть! Чувствуем себя как дети посреди этой бесконечной красы».
И дальше в том же духе. В Женеве их встречают «нежные струи дождя» (в другом настроении можно было бы написать просто, что хлестал ливень), в долине Роны ей кажется, что «все залито нежным светом, исходящим как будто прямо из земли», в Марселе «мягкий весенний воздух выманил нас вечером на улицу». Ей там не очень понравилось, что «девушки-торговки в местных нарядах слегка грязноваты», но эта легкая критическая нотка исчезает, как только они прибывают в Монте-Карло, а затем продолжают путешествие уже но итальянской Ривьере. А потом еще были Генуя и Милан, созерцание «Тайной вечери» Леонардо да Винчи — и обратно, через швейцарские Альпы в родной Кёльн. Наверняка к тому времени они уже несколько утомились от разнообразия впечатлений: медовый месяц фактически длился около сотни дней.
Обычно такое длительное пребывание молодоженов наедине друг с другом заканчивается либо кризисом их отношений (а иногда и началом их конца), либо, напротив, цементирует первое, еще наивное и робкое чувство. У четы Аденауэров явно произошло последнее. Новая семья начала счастливую самостоятельную жизнь в небольшой, но уютно обставленной квартире но Клостерштрассе — в том же районе Кёльн-Линденталь, где Эмма жила до замужества, не слишком далеко, но и не чересчур близко от дома матери.
В их путешествии был лишь один момент, который напомнил им о печальном: в Монтре молодожены встретили большое количество постояльцев с явными признаками чахотки. «Бедняжки, — пишет Эмма в своем дневнике, — они, конечно, надеются на чудо, но на лицах у них уже печать смерти». Возможно, Конрад при этом подумал о своем друге Шлютере и о судьбе, которая постигла его семью. В сентябре того же года из Гмюнда пришла телеграмма, в которой Шлютер сообщал, что он тоже женится, невеста его — дочь местного лекаря. Тут же была отправлена поздравительная телеграмма, Аденауэр стал уже собираться в дорогу, в горы Эйфеля, на свадьбу друга, и вдруг новое известие, на этот раз трагического характера: Раймунд Шлютер скоропостижно скончался.
Вместо свадьбы Конраду вместе с еще одним общим знакомым но «Брисговии» пришлось ехать на похороны. Аденауэр всю дорогу молчал, отделываясь от вопросов попутчика односложными ответами, зачастую невпопад. В Гмюнде их встретил несостоявшийся тесть, который с трудом сдерживал слезы. Он поведал странную историю: Шлютер никогда не скрывал от него плохой наследственности и накануне помолвки попросил его освидетельствовать. Лекарь согласился, не нашел в будущем зяте никаких признаков болезни и шутя пригрозил наказанием за симуляцию. Однако через несколько дней, за две недели до даты бракосочетания, у жениха ночью открылось легочное кровотечение, и его утром нашли в постели мертвым. На столике у кровати лежал открытый молитвенник: на следующий день Шлютер собирался в Кёльн на исповедь. Во время этого рассказа, на отпевании в церкви и стоя у могилы Аденауэр не проронил ни одного слова, из глаз его не выкатилось ни одной слезинки.
Смерть друга стала рубежным событием в жизни нашего героя. Пуповина, связывавшая его с прошлым — радостями и горестями юных лет, — была порвана. Наступило время зрелости.
Переломным для Аденауэра был 1906 год. Ему тридцать лет, он начинает новую карьеру, переезжает на новое место жительства, теряет отца и сам в первый раз становится отцом. Вдобавок этот год начался с того, что врачи вынесли Конраду почти что смертный приговор: диагноз звучал «диабет». Симптомы этой болезни были известны еще в древности; Артей Каппадокийский, живший во втором веке нашей эры, оставил яркое их описание: «Плоть и кость тают и превращаются в мочу… Больной непрерывно ее извергает… Мучения ужасны, но, к счастью, кратковременны… Человек постоянно хочет пить, но коль скоро желудок наполнен, все выходит наружу со рвотой, смерть приходит как желанное избавление…» В наше время инъекции инсулина не только избавляют диабетиков от такого ужасного конца, но и обеспечивают им более или менее нормальную жизнь, однако в начале века об этом лекарстве еще не знали, и строгая диета была единственным рецептом предотвращения развития болезни. Об излечении речи вообще не шло (кстати, и поныне радикального средства против диабета не найдено).
Но был ли Аденауэр действительно диабетиком? Обратимся к фактам. Осенью 1905 года анализ показал избыток сахара в организме. Конрад тут же испросил и незамедлительно получил месячный отпуск для поправки здоровья. Врач посадил его на бессахарную диету, которую пациент добросовестно соблюдал в течение пятнадцати лет. А потом — потом все прошло. Бесследно и окончательно. С медицинской точки зрения случилось чудо — от диабета полностью никогда не выздоравливают. Но поскольку чудес не бывает, логично предположить, что на рубеже тридцатилетия у Аденауэра произошло просто-напросто временное нарушение обмена веществ — явление вполне обычное для человека, подверженного стрессам и к тому же крайне мнительного. Помимо хронических бронхитов, о чем уже говорилось, Аденауэр часто жаловался на головные боли, бессонницу и прочие неприятные вещи. Его сын вспоминает, как в 1914 году отец устроил настоящую истерику но поводу небольшого лопнувшего сосуда на ноге. «У меня тромб, он наверняка попадет в мозг, и мне конец», — взволнованно сообщил он домочадцам, созванным но этому случаю на своеобразный домашний консилиум. На детей это произвело сильное впечатление, тем более что их нянька постоянно увещевала их вести себя хорошо и не расстраивать «больного папу», он, мол, даже не смог застраховать свою жизнь: настолько врачи не уверены в состоянии его здоровья. Позднейший комментарий сына может показаться несколько саркастическим: «Папин тромбоз прошел, а вот мама умерла». В самом деле после случая с лопнувшим сосудом Аденауэр прожил еще ни много ни мало — пятьдесят три года и в самом преклонном возрасте поражал жизненной энергией, которой не могли похвастаться люди намного его моложе.
Возможно, возникновение некоего синдрома на рубеже 1905–1906 годов было вызвано тем обстоятельством, что временная вакансия в конторе Каузена к тому времени закрылась и Аденауэру пришлось вновь вернуться на государственную службу. Предложенное ему место помощника судьи в кёльнском окружном суде было опять-таки временным, и наш герой наверняка чувствовал себя не лучшим образом. И тут подвернулся случай. Вакантной оказалась должность помощника бургомистра. Таких помощников было всего двенадцать, каждый из них руководил одним из департаментов городского самоуправления (если считать бургомистра главой правительства города, то их можно назвать министрами), они подлежали избранию пленумом городского собрания.
Претендовать на такой пост рядовому судейскому чиновнику без какого-либо опыта в управлении городским хозяйством было, мягко говоря, довольно дерзким предприятием. Но именно такое предприятие тщательно спланировал и блестяще реализовал наш лжедиабетик. Преимущества новой карьеры были очевидны: оклад составлял шесть тысяч марок (что-то около шестидесяти тысяч по нынешнему курсу) — именно такую цифру, вспомним, называл Конрад своей будущей теще, когда просил руки ее дочери. Судейская рутина к тому времени Аденауэру уже изрядно наскучила, а должность одного из двенадцати высших городских чиновников открывала радужные перспективы на будущее.
Аденауэр все точно рассчитал. В городском собрании в этот период доминировали две партии — либералы и Центр, причем фракцию Центра, как уже говорилось, возглавлял не кто иной, как бывший работодатель Аденауэра, Герман Каузен. Он же был председателем комиссии но отбору кандидатов на замещение штатных должностей в городском самоуправлении. К нему и отправился Аденауэр. Каузен был человеком довольно грубым и вспыльчивым, к тому же у него уже была наготове кандидатура — судья из Саарбрюккена. При прочих равных условиях он бы скорее всего просто выгнал наглеца из своего кабинета. Однако этого не произошло. Возможно, стареющего политика покорила прямота, с которой его бывший протеже изложил свою просьбу: «Почему бы вам не взять меня, господин юстицрат? Я ведь ничуть не хуже других». Во всяком случае, после консультаций с начальником отдела личного состава Каузен сделал именно то, о чем просил Аденауэр: выставил его кандидатуру но списку партии Центра.
Здесь Аденауэр вбросил еще один козырь: дядя Эммы, Макс Вальраф, занимал видное положение в местной организации либеральной партии. Через него кандидатуре Аденауэра была обеспечена поддержка второй главной фракции городского собрания, тем более что по неписаным правилам регламента очередь на замещение вакансии была за представителем Центра. Получить согласие бургомистра Беккера было уже делом техники. В результате на состоявшихся 7 марта 1906 года довыборах за Аденауэра было подано тридцать пять бюллетеней из тридцати семи (при двух недействительных). Недолгая и не особенно примечательная юридическая карьера нашего героя закончилась, началась блестящая карьера политика.
Наверное, самые сильные эмоции испытал его отец. Его мечты сбывались. «Конрад, — обратился он к сыну, узнав о результатах голосования, — теперь следующая цель — стать бургомистром». Вероятно, пережитые волнения сильно подействовали на старика: через три дня с ним случился удар. Конрада срочно вызвали с заседания суда, где он отрабатывал свои последние дни перед уходом. Он опоздал: отец был уже мертв. Смерть была легкой: на лице усопшего не было следов страдания, казалось, он даже слегка улыбается.
Как и у гроба своего друга Шлютера, Аденауэр не проронил ни слова, ни слезинки. Он никому и никогда не рассказывал о том, что он тогда чувствовал. То же самое повторилось и при похоронах матери в ноябре 1919 года. Философию стоиков наш герой, судя но всему, усвоил хорошо.
Спустя две недели он приступил к исполнению своих новых обязанностей в городском правительстве. Новичку всегда сложно освоиться в новой среде, к тому же ему неожиданно пришлось заниматься совсем другими делами, нежели те, к которым он готовил себя: вакансия была в отделе строительства, однако бургомистр предпочел перевести туда прежнего руководителя налогового отдела, а Аденауэра посадить на освободившееся место. Это вызвало некоторое недовольство, говорили о межпартийных дрязгах, об усилении влияния юристов в ущерб влиянию технических специалистов и т.н.
Сложности новой работы более чем компенсировались связанными с ней материальными преимуществами. Молодая семья переехала со старой квартиры в новый дом в том же Линдентале, но в более престижном квартале, на Фридрих-Шмиттштрассе. Его мать с Лили переехали к ним. Конрад показал себя заботливым сыном: матери было тяжело подниматься но лестнице, а на первом этаже было слишком шумно и пыльно, поэтому ей с Лили был выделен второй этаж, а покои супругов оказались как бы разделенными на две части. Наверняка Эмму раздражали присутствие свекрови, необходимость то и дело выслушивать ее замечания, вновь и вновь выражать сочувствие и скорбь по случаю недавней утраты. Свекрови, особенно недавно овдовевшие, не лучшие из квартирантов. Однако супруга Конрада сносила все героически. Кроме того, она была воспитана в том духе, что жена должна знать свое место и не жаловаться.
В это время Эмма дохаживала последние месяцы беременности. Семья уже могла позволить себе прислугу: в доме был повар и две служанки (одна из них присматривала исключительно за хозяйкой), так что физической работой будущей матери не приходилось себя перегружать. Тем не менее беременность протекала с осложнениями, тяжелыми были и роды. 21 сентября 1906 года в семье появился первенец — его назвали тоже Конрадом, как и счастливого отца. Все омрачало состояние роженицы: у нее не проходили сильные боли, и ни акушерка, ни врач не могли установить их причину.
В этой ситуации ее супруг проявил себя с самой лучшей стороны. В те времена мужчины считали для себя зазорным вникать в интимные женские проблемы. Аденауэр стал в этом смысле исключением. По его настоянию Эмма легла в больницу на обследование, были вызваны лучшие специалисты, которые в конце концов вынесли неутешительный вердикт: что-то не в порядке с нижним отделом позвоночника, отсюда — проблемы с почками. Самое главное, врачи не могли предложить никакого средства исцеления — рекомендовались лишь строгая диета и покой. Практически медицина расписалась в своем бессилии.
Недуг Эммы наложил свой специфический отпечаток на семейный быт. Боли то отступали, то вновь возвращались, женщина переносила их мужественно, норой ей удавалось скрыть свое состояние от окружающих, но это было уже не прежнее веселое и романтичное создание. В доме бывали гости, младенец Коко рос крепышом и радовал родителей, однако от выездов на разного рода балы и рауты пришлось отказаться, о чем, впрочем, глава семейства, судя по всему, не очень сожалел. Ему хватало служебных забот и обязанностей по отношению к семье.
Для жены и ребенка у него всегда находилось время: речь шла не только о том, что каждое лето они отправлялись на отдых в Шварцвальд или швейцарские Альпы; в середине каждого рабочего дня Конрад неизменно два часа проводил дома. Вообще говоря, это был не совсем обычный распорядок дня для начинающего администратора, но на службе не возражали: Аденауэр быстро приобрел репутацию «трудоголика». Того же он требовал от подчиненных, что далеко не всегда вызывало энтузиазм с их стороны; когда он, например, распорядился, чтобы каждый чиновник через каждые две недели представлял ему список не законченных производством дел, это было воспринято как причуда молодого карьериста. В его голосе появились командные нотки, в глазах — некая железная твердость, к этому времени он уже избавился от своих комичных усиков и от привычки носить монокль. Его рабочий день начинался в девять утра и заканчивался не ранее восьми часов вечера. Во время сессий собрания, когда в любой момент от его отдела могла понадобиться срочная справка, он засиживался и до полуночи. Дома, однако, это был совсем другой человек: ничего общего с образом сухаря чиновника. Он был неизменно внимателен с матерью, сестрой, что касается жены, то ради нее он, но словам знакомых семьи, «был готов сделать все, что угодно». Нежность и забота, очевидно, произвели свое действие, в состоянии Эммы наступило временное улучшение; судя по всему, возобновились и нормальные супружеские отношения.
Для Аденауэра время было нелегкое, именно тогда он стал особенно часто жаловаться на приступы головной боли, но, видимо, надежды на лучшее он не оставлял. И не зря: в его карьере наметился новый неожиданный взлет.
Все началось с того, что примерно в то же время, как в семье Аденауэров появилось прибавление, осенью 1906 года, Высший административный суд в Берлине отменил результаты выборов городских советников Кёльна в части, относящейся к голосованию но второй избирательной курии[7]. Между, тем именно от этого голосования всегда зависело распределение мест в собрании: в первой курии всегда побеждали либералы, в третьей — Центр; на последних выборах Центр победил и во второй курии, обеспечив себе незначительный перевес в числе депутатов. И вот теперь в результате решения берлинской инстанции большинство — в один голос — оказалось уже за либералами.
Каковы были последствия? Либералы, естественно, пожелали, чтобы бургомистром стал член их партии. Действующему бургомистру Беккеру, срок пребывания которого в должности истекал только через два года, мягко порекомендовали подать в отставку. Претендентов на его место оказалось четверо: от либералов — Вильгельм Спиритус, занимавший в то время пост бургомистра в Бонне, от Центра — первый помощник (фактически заместитель) действовавшего бургомистра Вильгельм Фарвик и двое «независимых», одним из которых был не кто иной, как дядюшка Эммы, Макс Вальраф.
Развернулся оживленный торг. Один из лидеров либералов, Йозеф Паули, крупный земельный магнат и, между прочим, тесть Макса Вальрафа, заявил, что, с его точки зрения, бургомистром Кёльна может быть только тот, кто в нем родился и живет, а кроме того, поскольку два предыдущих бургомистра были протестантами, теперь очередь за католиком. С другой стороны, он категорически отказался голосовать за официального кандидата Центра. Спиритус, Фарвик и один из «независимых» но этим критериям автоматически отпадали. Оставался единственный кандидат — Макс Вальраф. Для либералов он оказался приемлемым, потому что был зятем Паули, для фракции Центра — потому что был католиком, и для тех, и других — потому что был отпрыском одной из самых патрицианских семей Кёльна. В этой ситуации никого не удивило, что 13 июля 1907 года Вальрафа единогласно избрали новым бургомистром Кёльна. Таковы были правила политической игры в тогдашнем прусском королевстве.
Чем это все обернулось для Аденауэра? Поначалу, как ни парадоксально, угрозой снятия с поста руководителя налогового департамента. Старый бургомистр, пытаясь завоевать благосклонность большинства либералов, решил сократить число чиновников, попавших в администрацию с подачи деятелей Центра, и Аденауэр оказался в числе потенциальных жертв. Однако осуществление этого плана было заморожено впредь до выборов нового бургомистра, а новый, естественно, не стал обижать родственника. Правда, жена Вальрафа, тетка Эммы, терпеть не могла ее супруга, так что отношения между новоизбранным главой администрации и старым начальником налогового департамента были далеко не простыми.
Пожалуй, большее значение с точки зрения карьерных интересов Аденауэра имело то обстоятельство, что Вальраф не слишком утруждал себя исполнением служебных обязанностей. Скорее всего он рассматривал новую должность как некую синекуру после долгих лет, проведенных в Кобленце в качестве высокопоставленного чиновника администрации Рейнской провинции. Он любил охоту, любил щегольнуть элегантным, а то и вызывающим нарядом, у него был неплохо подвешен язык. Порой ему изменяло чувство меры: одна из газет обвинила его в том, что специально к приезду кайзера он оборудовал в ратуше туалет из мрамора, намного перерасходовав общественные фонды. При всем том он пользовался известной популярностью, тем более что распорядился вывешивать на ратуше рядом с имперским еще и традиционный флаг Кёльна. К тому же город стал оправляться от последствий экономического кризиса, поразившего Германию в 1903 году. Разумеется, Аденауэр не упускал случая указать на заслуги своего департамента в уменьшении дефицита городского бюджета, и бургомистр, как представляется, не отрицал того факта, что его новый родственник — чиновник старательный и неглупый.
Тем не менее, весьма вероятно, наш герой так и не поднялся бы выше статуса руководителя департамента, если бы не еще одна счастливая случайность. Фарвик, кандидат Центра на выборах 1907 года, так и не смог смириться с тем, что ему приходится быть в подчинении у своего тогдашнего соперника; он считал себя незаслуженно обойденным, к тому же его безмерно раздражали экстравагантные манеры и действия нового бургомистра. Через два года его терпение истощилось, и он решил уйти в частный сектор; учитывая то, что уже на протяжении многих лет именно он, а не его номинальное начальство фактически управлял городом, ему было нетрудно найти теплое местечко. Он стал исполнительным директором Шаффхаузенбанка. Место первого заместителя бургомистра оказалось вакантным.
Политический ландшафт в городском собрании к тому времени изменился. Центр вновь добился большинства, и на этот раз его победа была бесспорной. Естественно, руководители фракции хотели сохранить пост заместителя бургомистра за представителем своей партии. Со своей стороны, либералы заявляли, что, поскольку речь идет о чиновничьей должности, партийные соображения здесь не должны присутствовать. Сам Вальраф воздержался от высказывания своего мнения. Все поняли это так, что он считает само собой разумеющейся кандидатуру Аденауэра и просто не хочет лишний раз давать повод для разговоров о непотизме.
В конечном счете осталось только два кандидата: Аденауэр и Бруно Мацерат, чиновник, работавший в администрации еще до его прихода. После долгой дискуссии фракция Центра приняла решение в пользу Аденауэра. Его избрание на пост первого заместителя бургомистра было, таким образом, предрешено. Фракция либералов, хотя и не выдвинула альтернативной кандидатуры, отказалась поддержать Аденауэра. Ее представители прямо намекали, что речь идет о беспринципном сговоре. Консенсуса, который был практически достигнут при выдвижении кандидатуры Аденауэра на пост руководителя департамента три года назад, на этот раз не получилось. И тем не менее 22 июля 1909 года в городе появилось новое второе лицо — при первом, которое явно не горело желанием особенно вникать в дела управления. Фактически оно оказалось в руках Аденауэра.
Многие сочли случившееся скандалом. Никогда еще такой ответственный пост в Кёльне не занимал столь молодой (Аденауэру было тогда всего тридцать три года) и, как считалось, неопытный чиновник. Выскочка, хладнокровный махинатор, использующий семейные связи больной жены, — эти и подобные обвинения были самой распространенной темой салонных разговоров. Тетушка прямо высказала ему мнение местной элиты: не строй иллюзий, ты всего лишь пешка в нашей игре.
Как бы то ни было, новая должность принесла семье Аденауэров подлинное благосостояние — даже по стандартам кёльнского патрициата. Его годовой оклад достиг восемнадцати тысяч марок (что-то около трехсот шестидесяти тысяч в нынешнем масштабе цен). При сравнительно низком уровне цен на землю (последствия кризиса 1903 года) ему удалось совершить удачное приобретение — участок на Макс-Брухштрассе, рядом с городским парком, в одном из самых престижных районов города. С помощью дешевого кредита он строит там импозантный дом. В 1911 году выросшая семья — мать, сестра, сам Конрад, Эмма, Коко и родившийся год назад второй сын Макс (на этот раз роды прошли легче и не вызвали таких последствий, как при рождении первенца) — празднует новоселье.
Растет и благосостояние города в целом. С 1909 года в германской экономике начался быстрый подъем. Кайзеровская программа вооружений сыграла при этом немалую роль. Сталь, станки, двигатели, химия — все это потоком хлынуло с заводов Дейца и Мюльхейма, пригородов Кёльна, включенных недавно в его состав. Золотой дождь пролился и над кёльнскими банками. Дефицит городского бюджета, составлявший в 1907 году полтора миллиона марок, был ликвидирован, бюджет на 1910 год впервые оказался полностью сбалансированным. Второй мост через Рейн, новые районы правобережья, создание муниципальной кредитной системы, развитие транспорта и коммунальных служб — перед городом, казалось, открывались самые радужные перспективы.
Однако процветание покоилось на непрочной основе. Мир катился к катастрофе. В 1859 году дочь английской королевы Виктории, принцесса Викки, писала матери о своем первенце, будущем германском императоре Вильгельме II (ему тогда исполнился месяц): «Ваш внук очень беспокойный: когда не спит, за ним нужен глаз да глаз». Выдав Викки замуж за наследника прусского престола, английский двор надеялся, что она сумеет «цивилизовать» династию Гогенцоллернов, однако из этого ничего не вышло. Оказалось, что с Вильгельма действительно нельзя спускать глаз, и не только в первые месяцы его жизни: беспокойный младенец вырос в опасного международного авантюриста. Близкие родственные связи с британским королевским домом (Георг V был его двоюродным братом) не гарантировали нормальных отношений между обеими странами. Программа строительства гигантских дредноутов, которые должны были бросить вызов британской морской гегемонии, оживила экономическую конъюнктуру в Германии, особенно в Рейнской провинции, но гонка вооружений была чревата непредвиденными последствиями.
До поры до времени немцы закрывали глаза на эскапады своего императора. Когда он появлялся в Кёльне, его встречали приветствиями и патриотическими гимнами. Во всяком случае, у нашего героя не возникало никаких сомнений в мудрости верховного правителя своей страны. Позднее он говорил, что война 1914–1918 годов — это плод всеобщей глупости. Тем самым но крайней мере косвенно он дезавуировал свои собственные позиции и взгляды довоенного периода. Тогда он руководствовался принципом: если интересы империи требуют войны, да здравствует война! Как и многие из его соотечественников, Аденауэр был глубоко обеспокоен перспективой «окружения» в результате развития военного сотрудничества между Францией и Россией. Он был за приобретение новых колоний, притом любой ценой. Его никак нельзя было отнести к пацифистам либо даже к сторонникам компромиссного решения международных споров.
Судя по всему, приближение военного пожара Аденауэра не слишком беспокоило. В личном плане ему ничего не грозило: к 1914 году ему было уже тридцать восемь лет, он был высокопоставленным государственным чиновником и призыву, естественно, не подлежал ни при каких обстоятельствах. Наверняка он так или иначе принимал участие в подготовке мероприятий военного характера, которые осуществлялись в Рейнланде: в конце концов, это была пограничная провинция, плацдарм развертывания ударных дивизий немецкой армии, нацеленных на Францию и Бельгию; через Кёльн проходили важнейшие коммуникации, обеспечивавшие снабжение войск. Конкретных данных по этой стороне его деятельности как заместителя бургомистра, фактически исполнявшего большую часть обязанностей своего номинального шефа, в нашем распоряжении, к сожалению, нет.
Что нам точно известно: в то время как мир и Европа двигались к величайшей трагедии в своей истории, в семье Аденауэров назревала своя трагедия. В 1912 году на свет появился третий ребенок — дочь Мария (ее обычно называли просто «Рия»). Роды на этот раз были исключительно тяжелыми — гораздо более тяжелыми, чем даже первые. Последствия тоже были несравнимо более серьезными. На Эмму было страшно смотреть. Она с трудом могла встать. Симптомы явно указывали на самое худшее — рак. Муж пытался отвлечь ее от мыслей о болезни, с напускной веселостью болтал с ней о всяких пустяках. Но ее было трудно провести. Снова и снова она заводила разговор о будущем: когда ее не станет, что будет тогда с ним, с детьми? Выдержка начала изменять Аденауэру. Однажды сын услышал от него сдавленный стон: «За что?» Война принесла Германии горечь поражения, а семье Аденауэров — еще и невосполнимую горечь утраты самого близкого человека.
В письме, которое один немецкий офицер послал семье перед отправкой на фронт в августе 1914 года, о войне говорится как о долгожданном рождественском празднике. Через три недели автора этого восторженного послания уже не было в живых: шальной снаряд разорвал его на части еще до того, как он успел добраться до переднего края. Заблуждения, иллюзии, суровая расплата за них — как в капле воды отразилось все это в маленьком эпизоде «великой войны». Взрыв коллективного милитаристского психоза в первые дни войны выглядит тем более странным, что на протяжении всего июльского кризиса, начавшегося после убийства в Сараеве наследника австрийского престола Франца Фердинанда, антивоенное движение, как казалось, росло и крепло. Еще 29 июля Берлин был охвачен массовыми рабочими демонстрациями под лозунгами «За мир, против военных авантюр». Все изменилось, когда кайзер объявил о начале мобилизации, добавив, что «отныне он не знает никаких партийных различий, он знает только немцев».
Чем объяснить такой поворот, такое воодушевление, которое внезапно охватило широкие круги населения во всех воюющих странах? Причин было много. Это и неведение по поводу того, что означает война в условиях, когда средства уничтожения уже впитали в себя последние достижения науки и техники. Это и чувство, известное каждому, кто впервые подходит к игорному столу, — психологическая реакция на скуку повседневной рутины, желание испытать себя случаем, надежда на то, что вдруг повезет и можно будет разом решить все проблемы, которые накапливались годами и решение которых все откладывалось и откладывалось на неопределенное будущее. Ну и конечно, каждая из сторон считала, что борется за правое дело, что с нею Бог. Для церкви в каждой из воюющих стран это создавало определенные проблемы: как же так — Бог один, а Божьи правды разные? Но до норы до времени эта проблема оттеснялась в подсознание, тем более что Ватикан благоразумно предпочел не становиться на чью-либо сторону, ограничившись вознесением молитвы за мир.
Кёльн отнюдь не был исключением из общей атмосферы военного психоза, охватившего всю Германию. Газеты кричали о том, что главным виновником войны является Англия, что она попирает принцип нейтралитета, о том, что Бельгия стала орудием антинемецкого заговора и т.н. По улицам колонна за колонной двигались войска. На запад! На запад! Солдаты горланили «Нет смерти лучше, чем на поле боя» — мрачная философия вагнеровского эпоса с непременной гибелью благородного героя все-таки, видимо, отражала какие-то тайные струны немецкого национального характера. Старики, женщины, дети толпились на тротуарах, приветствуя проходящие колонны. Даже больная Эмма поднялась с постели, чтобы выйти на улицу и попотчевать солдат первым, что оказалось под рукой, — это был малиновый сок, наверняка не самый подходящий к случаю напиток. Сам глава семейства занимался более серьезными делами: через мост Гогенцоллернов с интервалом в десять минут шли и шли на запад воинские эшелоны, в обратном направлении стали приходить санитарные поезда, Кёльн превратился в гигантский госпиталь, надо было организовать снабжение войск и раненых, не говоря уже об оставшемся гражданском населении, промышленность — перестроить на военные рельсы; символичным актом стало снятие с собора пятитонного колокола: он был переплавлен на патроны.
На первый план выступила продовольственная проблема. Аденауэр взял ее под свой личный контроль. Уже в августе 1914 года было издано распоряжение, запрещающее вывоз продуктов питания из города. Одновременно началось накопление резервных запасов муки, риса, чечевицы и гороха. Вдоль Рейна, в районе доков, возникли ряды складских помещений. В Голландии были произведены массовые закупки молочных коров. Пастбищ не хватало, и стада молодых бычков наелись в городских парках. Владельцам фирм было дано указание организовать «добровольные» пожертвования со стороны служащих на военные нужды города. Члены городского автомобильного клуба обязывались предоставить свои машины для перевозки раненых. На группу итальянских журналистов, посетивших Кёльн в ноябре 1914 года, должное впечатление произвела постановка дела с наглядной агитацией: над воротами одного из заводов висел огромный транспарант, призывающих рабочих отдать все силы фронту. Для бургомистра, который лично устроил своеобразный брифинг для журналистов, такого рода пропагандистские ухищрения явно были предметом особой гордости.
Однако эффективность их оставалась весьма сомнительной: в массовых настроениях сдвиги шли скорее в сторону растущей озабоченности продолжением войны и связанными с ней лишениями. Аденауэр всячески демонстрировал личную скромность и непритязательность: воздержание от курения и алкоголя, самая простая одежда — как у самого обыкновенного служащего, ботинки, заношенные до такой степени, что их носки задирались вверх. Раз в две недели — стрижка наголо, которую производил не профессиональный парикмахер, а один из муниципальных чиновников, так сказать в порядке дополнительной нагрузки; той же процедуре подвергались и оба уже подросших сына. С эстетической точки зрения результат получался, мягко говоря, спорный, но у первого заместителя бургомистра в данном случае наготове был решающий аргумент: «Это гигиенично и недорого».
В условиях военного времени у Аденауэра развилась страсть к изобретательству, зачатки которой проявились еще раньше. Первая его попытка внести свой вклад в дело технического прогресса относится к 1904 году: тогда он предложил некое усовершенствование в конструкцию автомобиля. Следующая его идея даже воплотилась в материальную форму: это была шпилька для волос, которая, как он утверждал, не могла потеряться; испытание готового изделия было проведено на супруге. Эмма, судя но всему, это испытание героически выдержала, однако на этом все и кончилось.
Растущие продовольственные трудности направили изобретательские усилия нашего героя в новое русло. Первым плодом его творчества стала «кёльнская сосиска» — нечто малоаппетитное на основе соевой муки; за ней последовал «кёльнский хлеб» — смесь кукурузы, ячменя и риса; Аденауэр был так горд разработанной им лично рецептурой, что даже решил ее запатентовать. Продукт этот, по правде говоря, не пользовался особой популярностью и до 1916 года отпускался без ограничений. Однако после вступления в войну. Румынии поставки кукурузы фактически прекратились, и «кёльнский хлеб» тоже стали выдавать но карточкам. Здесь уже Аденауэр решил попробовать себя в сфере маркетинга: по его распоряжению булочникам было запрещено продавать свежий хлеб; торговать следовало исключительно черствым — не менее чем двухдневной давности; идея состояла в том, что, поскольку в черством виде аденауэровское изобретение имело еще более отвратный вкус и еще менее могло возбудить интерес потребителя, спрос и предложение оказывались сбалансированными. Успех этой акции можно считать но меньшей мере сомнительным. То же самое относится и еще к одному предприятию, придуманному Аденауэром, — устройству специальных фабрик-кухонь в рабочих кварталах Кёльна, где по рекомендованной им технологии изготовлялось некое варево, отличавшееся неприятным вкусом, но зато вроде бы повышенной питательности. Заместитель бургомистра попробовал себя и в сфере публицистики. В серии статей, опубликованных в 1915 году на страницах местной «Кёльнише цейтунг» (газеты, отнюдь не отражавшей точку зрения руководства партии Центра), он пропагандировал необходимость контроля над торговлей продовольствием; осуществлять этот контроль должны были, по его мнению, местные власти при минимуме вмешательства из Берлина. Позднее берлинское издательство «Конкордия» выпустило эти статьи в виде отдельной брошюры под заголовком «Новые правила для системы нашего продовольственного снабжения».
Разумеется, все это были изыски, никак не способные ни решить проблему дефицита продовольствия, ни противостоять растущей стихии черного рынка. В рационе потребителя говядина все больше заменялась кониной, картофель и прочие овощи — брюквой, натуральный кофе — суррогатом из ячменя и цикория. Репутация Аденауэра стала падать, тем более что его официальный начальник, бургомистр Вальраф, не упускал случая приписать себе то, что могло считаться заслугами в деле организации снабжения, и свалить на заместителя ответственность за явные провалы.
В этой сложной обстановке Аденауэр сделал ловкий ход: он решил организовать нечто, что позднее стало называться «большой коалицией». Ранее все политические комбинации в Кёльне разыгрывались между представителями двух партий: с одной стороны, это были национал-либералы, партия крупной промышленной и торговой буржуазии, с другой — партия Центра, представлявшая менее социально гомогенные слои католического населения. Социал-демократия, выражавшая интересы неимущего промышленного пролетариата, оставалась при этом за бортом; между тем ее политическое влияние значительно усилилось — особенно после включения в городскую черту Кёльна промышленных районов правого берега Рейна. Аденауэр, как это и положено правоверному католику, всегда считал социал-демократов некими исчадиями ада, однако ради укрепления своих личных позиций решился пойти на контакт с ними.
Ему повезло: вместо агрессивных марксистских фанатиков он, к своему немалому удивлению, обнаружил во главе кёльнской организации СДПГ людей, вполне благонамеренно настроенных, расположенных к кайзеру и выступавших в принципе за поддержку военных усилий Германии. Недаром лидер местных социал-демократов Вильгельм Зольман удостоился со стороны одного из высших чиновников империи характеристики, в которой присутствовали такие эпитеты, как «замечательный, мужественный, смелый, прямой» и т.п.
Зольман был примерно одного возраста с Аденауэром. Он родился в 1881 году в Тюрингии, был подмастерьем в Кёльне, одно время даже посещал гимназию, но бросил ее на том основании, что тамошнее образование мало что может дать ему для реальной жизни. Он был абсолютным трезвенником и сектантом (отколовшаяся от традиционного лютеранства группа, к которой он принадлежал, носила несколько таинственное название «добрых храмовников»). При этом он в качестве редактора местной хроники в «Рейнише цейтунг» потчевал читателей весьма ядовитыми комментариями на злобу дня на основе вполне марксистского идейного инструментария. В 1913–1914 годах он стал ведущей фигурой в скандале, связанном с разоблачением и последующим осуждением группы коррумпированных служащих кёльнской полиции. При общем мнении о нем как о «приличном человеке», это, казалось бы, был вряд ли подходящий партнер для такого католика-консерватора, как Аденауэр.
И тем не менее они нашли друг друга и договорились. По условиям этой договоренности социал-демократам гарантировались три места в городском собрании созыва 1918 года, признавалась необходимость ликвидации антидемократической трехклассной избирательной системы в Пруссии, Аденауэр отметил особые заслуги, беднейших слоев кёльнского населения в поддержании благосостояния города и торжественно обещал в будущем обратить особое внимание на их нужды. На основе этих трех пунктов Зольман от лица СДПГ выражал готовность вплоть до окончания войны лояльно сотрудничать с властями. Фактически это означало, что такую же позицию займут и местные профсоюзы.
Между тем в кругах Центра и национал-либералов продолжались старые партийные дрязги. Новые лидеры местной организации партии Центра — юрист Гуго Меннинг, человек жесткий и неразборчивый в средствах (в этом отношении он напоминал Германа Каузена, о котором речь шла выше), и бывший типографский служащий Йоханнес Ринге, представлявший «производственное» крыло партии, — не особенно симпатизировали Аденауэру, он казался им неким аскетом, чиновником-сухарем, тем не менее они признавали за ним качества добросовестного администратора и были готовы до поры до времени терпеть его как компромиссную фигуру на местном политическом Олимпе.
Либералы не имели такой жесткой иерархической структуры в партийном руководстве, однако если говорить о неформальном лидерстве в этой группе политиков, представлявших крупную буржуазию, в особенности же те ее слои, которые нажились на военных поставках, то эту роль, несомненно, играл банкир Луис Хаген. Отпрыск старинного еврейского семейства Леви (он изменил фамилию, женившись на дочери промышленника-католика; по этому случаю он сменил и вероисповедание), Хаген уже к началу войны был очень богатым человеком: он входил в советы директоров ряда компаний — общим числом тридцать девять (!), был президентом кёльнской Торговой палаты, признанным меценатом (от университета до зоопарка — все были облагодетельствованы его дарами). Приглашение в его дом считалось высшей честью для любого кёльнского политика. Формальный лидер местных либералов, Бернхард Фальк, был фактически его креатурой. Некоторую суверенную базу последнему обеспечивали руководящее положение в местной еврейской общине и тот факт, что его супруга имела аналогичный статус в системе женских организаций города.
В общем, можно сказать, что политику в Кёльне определяли пять человек: Меннинг, Ринге, Хаген и Фальк на авансцене плюс Зольман за кулисами. Примерно с февраля 1916 года в рамках этой неформальной группы начали обсуждаться сценарии предстоявшей в 1919 году избирательной кампании. Меннинг и Ринге категорически выступили против идеи переизбрания Вальрафа на новый срок (по общему мнению, он наверняка стал бы этого добиваться). Их аргументы были достаточно сильны и убедительны: Валь-раф не принадлежал к партии Центра, которая располагала большинством в городском собрании; ситуация, имевшая место в 1906 году и продиктовавшая его выдвижение как компромиссной фигуры, кардинально изменилась. Фактически это означало по крайней мере косвенную поддержку кандидатуры Аденауэра.
Неожиданный поворот внесла ситуация, создавшаяся в одном из крупнейших городов Рейнской провинции, бывшей резиденции Карла Великого — Аахене. Тамошний бургомистр, Филипп Фельтман, скоропостижно скончался от сердечного приступа. Местная организация партии Центра обратилась к Аденауэру с предложением выставить свою кандидатуру на освободившееся место, причем исход голосования в его пользу стопроцентно гарантировался. Предложение было весьма лестным и заманчивым. Аахен был достаточно спокойным местом, Аденауэр становился там полновластным хозяином и мог спокойно выжидать вплоть до окончания срока пребывания Вальрафа на посту бургомистра Кёльна; помимо всего прочего, на протяжении этих трех лет он получал бы жалованье вдвое большее, чем на посту заместителя бургомистра, — сорок тысяч марок вместо двадцати.
Вопреки всем этим, казалось бы, очевидным преимуществам Аденауэр отклонил предложение аахенцев. Почему? Вполне вероятно, что Меннинг и Фальк со товарищи намекали ему на то, что ему, возможно, не придется ждать трех лет, чтобы стать наконец и формально первым лицом в Кёльне. Доподлинно известно, что и сам Вальраф всячески убеждал Аденауэра не покидать Кёльна. Мотив был очевиден: без незаменимого заместителя действующий бургомистр просто не потянул бы. Однако об этом Вальраф, естественно, не говорил, приводя иные соображения: масштабы Аахена слишком ограниченны для Аденауэра, на кёльнских выборах 1919 года Аденауэр был бы единственной реальной кандидатурой (свою дальнейшую карьеру Вальраф рассчитывал продолжить в Берлине, о чем тогда действительно ходили слухи), тогда как отъезд Аденауэра в Аахен расчистит путь к посту бургомистра Кёльна для Вильгельма Фарвика, который, уйдя с политической сцены, не оставил надежд туда вернуться; кёльнской организации Центра в отсутствие Аденауэра просто не останется другого выхода, как выдвинуть кандидатуру Фарвика. Вместе с тем Вальраф не собирался высказать то, что больше всего хотел услышать от него Аденауэр, а именно обещания уйти и освободить место для своего заместителя еще до окончания официального срока, в 1917 или 1918 году.
Как зачастую бывает, вмешался случай. В начале мая Вальраф отправился на отдых в санаторий, расположенный в окрестностях Фрейбурга. Отдых завершился охотой, во время которой приклад ружья при отдаче сорвался с плеча и сильно повредил физиономию бургомистра. Несчастный случай отнюдь не улучшил его способность вести рациональный диалог. В письме Аденауэру он просто повторил свою старую аргументацию в духе того, что «аахенская атмосфера будет вряд ли подходящей для него и для Эммы» (при чем тут супруга Аденауэра, трудно сказать). Между тем уже наступил июль, и дольше тянуть с ответом было нельзя. Аденауэру пришлось отказаться от соблазнительного предложения, не получив достаточных гарантий насчет своих перспектив в Кёльне. Был только один плюс: пост бургомистра Аахена получил Фарвик, и, таким образом, возможный конкурент на предстоявших выборах в Кёльне вышел из игры.
Во всей этой истории есть еще один, прямо скажем, не особенно приятный привкус: достаточно мелкая политическая интрига развертывалась на фоне крупнейшей в истории человечества трагедии, однако ни в переписке кёльнских и аахенских политиков, ни в газетных комментариях по поводу перипетий борьбы за кресла бургомистров в обоих городах мы не находим ни малейшего упоминания о кровавой жатве, которая в это время собирала свои жертвы всего в двухстах милях к западу. Как будто войны и не было!
Между тем как раз в феврале 1916 года, когда Аденауэр получил первое приглашение из Аахена, немецкая армия начала наступление под Верденом. Началась десятимесячная мясорубка самого кровавого в истории человечества сражения. Бессмысленность этой стихии взаимного уничтожения подчеркивается тем фактом, что успехи и неудачи измерялись несколькими метрами выжженной и изувеченной земли. Фактически к концу сражения обе противостоящие армии вернулись на свои исходные позиции: центральный пункт французской обороны форт Дуамон в марте 1916 года был взят немцами, а в октябре вновь отвоеван французами. К этому моменту на данном участке фронта солдаты уже не могли рыть траншеи: земля была сплошь покрыта трупами — в. несколько слоев.
Кёльн был одним из главных пунктов, куда свозили тех, кому посчастливилось выбраться из верденской мясорубки калеками, ранеными или контуженными. Госпитали были переполнены жертвами военного безумия — слепыми, обожженными. Нашлось ли у кёльнских нотаблей, целиком погруженных в планы будущей избирательной кампании, хотя бы несколько часов, чтобы посетить эти юдоли печали, утешить страждущих, поддержать дух врачей и сестер, навести порядок, разобраться со злоупотреблениями? Ни в их переписке, ни в воспоминаниях нет об этом ни слова. Может быть, такие посещения имели место, просто они не зафиксированы документально? Может быть, а может быть, и нет. Если так, то это поистине печальная глава в биографиях ведущих кёльнских политиков того времени, включая, разумеется, и биографию Аденауэра.
Для нашего героя было по крайней мере одно смягчающее обстоятельство: госпиталь был у него на дому. К началу 1916 года Эмма уже практически не вставала. Главе семьи пришлось взять на себя все обязанности но воспитанию детей (их, напомним, было трое) и но уходу за больной женой. Эмма отказалась от сиделки, и все ее обязанности перешли к Конраду, включая регулярные перевязки но нескольку раз в день (у Эммы на теле к тому времени открылись глубокие незаживающие язвы). Вечера заботливый супруг проводил у постели больной, нежно поглаживая ее руку, пока она не засыпала. По воскресеньям, если погода позволяла, он отправлялся с детьми на природу, в Семигорье, рассказывая им всякие истории о своем детстве, о деревьях и цветах, которые им попадались но пути. Все было очень скромно, еду брали с собой, если и покупали что но дороге, то какую-нибудь мелочь. Это была разрядка и для детей, и для самого главы семьи. Его старший сын вспоминает, что отец был способен норой даже весело пошутить, не вставал в позу ментора и вообще вел себя с ними как со взрослыми.
Увы, это были не более чем просветы в мрачной атмосфере неуклонно приближавшейся развязки. В сентябре 1916 года состояние Эммы стало быстро ухудшаться: она буквально таяла на глазах. Она вообще уже не поднималась с постели, боли не отпускали ее ни на минуту. Именно в этот момент Аденауэр был срочно вызван на какое-то совещание в Берлин. В его отсутствие произошла беда: семья отравилась грибами. У детей все ограничилось обычными в таких случаях расстройствами, но для ослабленного организма Эммы удар оказался роковым: у нее окончательно отказали почки. Она скончалась 16 октября 1916 года в возрасте тридцати шести лет.
Смерть жены сильно подействовала на Аденауэра. Он долго сидел у тела усопшей, машинально перебирая розы, покрывавшие одеяло, под которым лежала покойница. На панихиде и на похоронах он ни на минуту не отходил от гроба; по его настоянию обычный годичный траур был продлен еще на шесть недель. Воскресные вылазки на Семигорье прекратились, вместо этого Конрад проводил время в душеспасительных беседах с братом Гансом (он, напомним, был священником). Все домашние дела легли на плечи престарелой матери. Она, очевидно, пыталась делать все, что могла, но возраст брал свое. В доме происходили постоянные стычки со слугами, которых Елена обвиняла в воровстве. Поистине «жизнь превратилась в ад», как позднее отзывался об этом времени сам Аденауэр.
Зима 1916–1917 годов вообще была тяжелой. Верденская мясорубка к тому времени прекратилась, зато развернулась битва на Сомме, и поток раненых вновь захлестнул Кёльн. Работы и забот Аденауэру прибавилось. Старший сын Конрад вспоминает, что отец тогда несколько раз ходил с ним кататься на санках в Семигорье, но прежнего веселья уже не было. На фотографии, сделанной в этот период, Аденауэр выглядит неважно: глаза глубоко запали, на лице печать какой-то с трудом сдерживаемой ярости. Он сильно похудел, волосы заметно поредели.
Беда никогда не приходит одна. В один из мартовских дней 1917 года глава семейства в положенное время не явился к обеду. Через два часа — звонок из госпиталя Святой Троицы: заместитель бургомистра попал в автомобильную аварию и в данный момент находится на операционном столе; обстоятельства аварии неизвестны, о состоянии пострадавшего им сообщат. Можно себе представить, какое впечатление эта новость произвела на домочадцев. Бабушка принялась обзванивать всех: полицию, врачей, предполагаемых свидетелей… Постепенно картина выяснилась: водитель Аденауэра, но всей вероятности, заснул за рулем, и машина врезалась в проходящий трамвай. Шофер практически не пострадал, зато пассажиру не повезло: выброшенный силой инерции с заднего сиденья, он пробил лицом стеклянную перегородку, отделявшую его от водителя, нос и лицевые кости оказались переломанными, нижняя челюсть выбитой, осколками стекла были повреждены оба глаза.
На месте происшествия мать и сын Аденауэра не обнаружили разбитой машины: вызванная пожарная бригада ее уже успела убрать. Остались только лужа крови и осколки стекла. Хозяин ближайшей лавки, все еще не пришедший в себя от случившегося, кое как сумел рассказать им о том, чему был свидетелем: «Страшный удар, как будто снаряд разорвался. Машина — всмятку. Я думал, даже мышь не выберется. Вдруг — человек вылезает, выпрямился и пошел, пошел, как кукла заводная какая-то. Кровь из него хлещет. Ба, да это же наш заместитель бургомистра, Аденауэр! А водитель, целехонький, тот сразу на носилки улегся».
Действительно, Аденауэр пришел в госпиталь сам. Врачу, чтобы остановить кровотечение, пришлось сшивать края ран, не тратя время на анестезию. Пациент выдержал все стоически, и только когда первичная обработка ран закончилась, он потерял сознание.
Спустя три дня матери и сыну Аденауэра разрешили посетить пациента. «Когда мы его увидели, — вспоминает сын, — первым побуждением было повернуться и бежать прочь. С подушки на нас смотрел человек, мало того, что жутко изуродованный, — это было лицо незнакомца». В самом деле травма и последующие пластические операции изменили физиономию Аденауэра до неузнаваемости. От рождения высокие скулы стали еще выше, глазные впадины — уже, губы — тоньше, подбородок — острее. Вдобавок все было в шрамах, синяках и опухолях. Вообще говоря, хирурги сделали все возможное, но прежнего облика жертве аварии они вернуть не могли.
Первую неделю в госпитале Аденауэр провел, по его собственным словам, «на грани жизни и смерти». Наверное, здесь налицо некоторое преувеличение, но он действительно часто терял от боли сознание и к тому же первое время плохо видел. С другой стороны, он же впоследствии характеризовал это время, как дни, «полные духовного покоя и умиротворенности — нечто, чего я не испытывал с лета 1913 года, с момента, когда понял, что моя жена серьезно больна». Очевидно, он хотел этим сказать, что смерть представлялась ему тогда желанным избавлением от скорбных мыслей об Эмме, предвестником новой встречи с ней на том свете.
Странным образом мысли об уходе в потусторонний мир посетили Аденауэра — если верить его воспоминаниям — как раз в тот момент, когда сбылось то, о чем он, как и его покойный отец, мечтал на этой грешной земле: сын простого канцеляриста стал-таки бургомистром Кёльна. События развивались следующим образом: после нескольких недель, проведенных в госпитале, Аденауэр отправился долечивать свои раны в Шварцвальд, в санаторий Сент-Блазин. И тут в начале августа действующий бургомистр получил долгожданное приглашение в Берлин, ему был предложен пост статс-секретаря в Министерстве внутренних дел. Вальраф не раздумывая дал свое согласие. Дальше все пошло с молниеносной скоростью: 8 августа появилось официальное сообщение о переходе Вальрафа на новое место, на следующий день в ратуше был дан прощальный банкет, и город остался без бургомистра.
Упомянутая пятерка ведущих кёльнских политиков принялась за работу. Аденауэр был естественной кандидатурой, однако встал вопрос о последствиях его травмы: имелись сомнения насчет того, как у него теперь с головой. Для выяснения истины в санаторий отправилась делегация в составе двух руководителей кёльнской организации партии Центра. Это были все те же Меннинг и Ринге. Вначале они встретились с лечащим врачом, который дал позитивную оценку состояния умственных способностей пациента. Затем состоялась беседа с ним самим. Аденауэр уже знал о том, что произошло в его отсутствие в Кёльне. Хаген написал ему подробное письмо о возникшей дилемме. Он догадывался также и о характере визита; после двухчасового обмена мнениями по вопросам погоды, хода военных действий, положения с городскими финансами Аденауэр решил поставить все точки над i. «Господа, — заявил он без обиняков, — вид у меня, конечно, как у ненормального, но это только внешне». Все засмеялись — визитеры, по-видимому, слегка смущенно. Выдвижение кандидатуры Аденауэра от фракции Центра было предрешено.
Оставалось обработать фракцию национал-либералов. Она была в меньшинстве и не могла в принципе заблокировать избрание Аденауэра, однако повторение ситуации 1909 года, когда пост первого заместителя бургомистра достался ему исключительно благодаря голосам Центра, было нежелательным. Лидера либеральной фракции Фалька убеждать было не нужно, он и без того отзывался об Аденауэре достаточно позитивно, отмечая его «терпимость к инакомыслящим, открытость и прогрессивные взгляды». Однако были во фракции и сомневающиеся, которые считали недостатком кандидата его партийную ангажированность. Здесь за дело взялся Луис Хаген; используя свои связи в мире финансовой аристократии, напоминая об оказанных в прошлом одолжениях и раздавая обещания на будущее, он сумел переубедить потенциальных диссидентов и обеспечить Аденауэру поддержку подавляющего большинства городских советников.
Оставался открытым вопрос жалованья новому бургомистру. Аденауэра не удовлетворяла сумма в двадцать пять тысяч марок, которую получал его предшественник. С учетом инфляции городское собрание готово было увеличить оклад до сорока тысяч; это была максимальная ставка для данной должности, во всей империи ее имел только обер-бургомистр Берлина, но ведь то была столица. Аденауэр требовал еще: столько предлагали ему аахенцы, но это было год назад, притом обязанности и ответственность там были несравненно меньшими. Между Кёльном и Сент-Блазином завязалась оживленная переписка но этому вопросу. В конце концов сошлись на том, что Аденауэр будет получать основной оклад в сорок две тысячи марок с надбавкой в десять тысяч марок от компании «Рейнише Браунколен АГ» (ставка члена совета директоров). Это был щедрый подарок новому бургомистру.
18 сентября 1917 года состоялись выборы. Аденауэр получил пятьдесят два голоса из пятидесяти четырех при двух воздержавшихся. В этот же день окружной президент привел его к присяге. Торжественная церемония проходила в Ганзейском зале ратуши. Были речи — многословные и выспренние. Меннинг, выступая от фракции Центра, напомнил, что Кёльн послал сто тысяч своих сыновей сражаться за дело фатерланда (о том, сколько раненых и изувеченных лежит в кёльнских госпиталях, он предпочел умолчать). Фальк, представлявший не только фракцию национал-либералов, но и еврейскую общину города, заявил, что, если бы ему предложили выбор — жить, потеряв родину, или умереть немцем, он предпочел бы последнее (в свете последующей судьбы немецких евреев эта тирада приобретает несколько странное звучание). Сам президент в своем приветствии сделал упор на светлом будущем, которое ожидает Германию после окончания войны.
Речь, с которой выступил новоиспеченный бургомистр, не выбивалась из общего фона. Он подчеркнул неразрывную связь судеб города с судьбой империи, высказал несколько высокопарных фраз о ее величии, плавно перейдя затем к теме трудового энтузиазма и организации производства (прямо почти буквально по Хильти, хотя, разумеется, без упоминания источника). Когда же он в заключение заговорил о соотечественниках, сражающихся на фронте, патетика достигла максимума: «Мы, рейнландцы, особенно высоко ценим их ратный подвиг: ведь именно наша провинция и наш город являются первым и главным объектом захватнических помыслов наших врагов. Нет лучшего способа отметить сегодняшнее событие, чем вновь и вновь повторить нашу клятву верности нашему кайзеру и нашей империи!» Как обычно в таких случаях пишется в газетных отчетах: «Бурные, продолжительные аплодисменты. Все встают». Это было уже не поведение ответственного государственного служащего, а скорее азартного политикана.
К концу 1917 года наш герой имел все основания быть довольным собой. В сорок один год он стал первым лицом в одном из крупнейших городских центров Германии, и притом самым молодым бургомистром во всем прусском королевстве. По должности он становился также депутатом законодательного собрания Рейнской провинции и членом высшей палаты прусского ландтага. Отныне он мог на равных общаться с крупнейшими политиками, промышленниками, торговцами и банкирами. Он почти оправился от последствий автомобильной аварии, оставались только шрамы на лице (чтобы скрыть их, он вновь отпустил усы), были некоторые проблемы со зрением, и сотрясение мозга давало о себе знать периодическими головными болями. Но в целом он стал выглядеть даже более импозантно, чем раньше, — высокая, стройная фигура в темном (траур еще продолжался), каждому видно было, что это человек, привыкший отдавать приказы и требовать их неукоснительного исполнения.
А счастья, счастья-то и не было… Напротив, судя по дневниковым записям конца 1917 года, Аденауэр чувствовал себя глубоко несчастным, можно даже сказать, был на грани отчаяния. «Этот год, — пишет он, и мы почти явственно слышим сдерживаемый стон, — был для меня тяжелым, очень тяжелым, годом физических и душевных мук. Боль, страдания, мысли о моей любимой жене… Работа была наркотиком, чтобы отвлечься от всего этого… Мне, наверное, завидуют, но ведь мне так плохо, так все беспросветно!»
Нет оснований сомневаться в искренности этих строк. Телесные раны быстро затянулись, но душевные рубцы от утраты любимого человека остались на всю жизнь.
Что в это время происходило за пределами личного мира нового бургомистра? Урожай в 1917 году выдался хороший, и это, казалось, должно было уменьшить продовольственные трудности, которые испытывало население Кёльна. Однако, с другой стороны, если в первые годы войны люди еще могли использовать кое-что из припасов, накопленных в мирное время, теперь они уже были полностью израсходованы, и все, что появлялось на рынке, мгновенно расхватывали. Ситуация обострилась, когда в декабре — январе ударили сильные морозы. «И как это мы умудряемся выжить?» — вопрошала «Кёльнише фольксцейтунг» в одном из ноябрьских номеров. Вопрос был чисто риторический. Каждый выживал как мог. Аденауэр формализовал этот принцип, распорядившись передать систему снабжения в руки квартальных и домовых общин; городские власти, таким образом, умыли руки. Теперь никто не мог жаловаться на то, что бездушные бюрократы морят народ голодом; однако такая децентрализация и дерегуляция была на пользу более обеспеченным слоям населения, имевшим доступ к черному рынку, выиграли также всякого рода спекулянты. Данные в свое время Зольману и профсоюзам обещания проявить особую заботу о городской бедноте были забыты.
Несколько более благоприятно для Германии складывалась ситуация на фронтах войны. Французское наступление весной 1917 года, спланированное генералом Нивеллем, кончилось позорным провалом, во французской армии начались мятежи. Английский экспедиционный корпус безнадежно завяз в болотах Пашендейла в южной Бельгии. Итальянская армия потерпела катастрофическое поражение под Каноретто. Бывший министр иностранных дел Великобритании, маркиз Лэнсдаун, открыто призвал правительство искать пути к началу мирных переговоров. А в далекой России власть захватили большевики, которые, не ограничиваясь призывами к миру, предприняли радикальные меры к выходу из войны.
Как сам Аденауэр оценивал в то время перспективы войны и мира? В общем и целом можно сказать, что его взгляды были весьма противоречивы, неустойчивы, в разные периоды и разным людям он высказывал разные мнения, порой прямо противоположные. Судя но его собственным воспоминаниям, еще в январе 1918 года в разговоре со своим предшественником, Максом Вальрафом, он высказал мысль, что «война проиграна и монархия тоже долго не протянет». Однако к тому же времени относится его публичное заявление, согласно которому «для нас сейчас создалась самая благоприятная с начала войны ситуация, которая открывает благоприятную перспективу заключения хорошего, почетного мира».
Действительно, в то время у него имелись основания для оптимистических прогнозов. Все ждали весеннего наступления германской армии на Западном фронте. Его успех казался предопределенным. Во главе германского верховного командования стояли опытные военачальники — фельдмаршал Гинденбург и генерал Людендорф, которые в 1914 году одержали блестящую победу над русскими войсками, вторгшимися в Восточную Пруссию. Выход России из войны высвободил значительные силы немецкой армии, ранее задействованные на Восточном фронте. Все зависело от того, успеют ли Гинденбург и Людендорф нанести решающее поражение англо-французским войскам до того, как на Европейский континент начнут прибывать части американского экспедиционного корпуса (США объявили войну Германии еще в апреле 1917 года, но для создания боеспособной армии амери-канцам требовалось время).
Все, включая Аденауэра, понимали, что речь идет о последней попытке закончить войну на условиях, благоприятных для Германии. Понимали и другое: альтернативой может стать повторение того, что произошло в России, — нечто беспрецедентное и ужасное (напрашивающаяся аналогия с Великой французской революцией немецкого обывателя могла лишь еще больше напугать). Не очень утешало и то соображение, что ничего подобного не может случиться с такой дисциплинированной нацией, как немецкая. Аденауэр в своей позднейшей авторизованной биографии привел ядовитое замечание одного русского автора по поводу того, что, «если немецкие революционеры захотят захватить вокзал, они сначала встанут в очередь за перонными билетами», но вряд ли он знал об этом высказывании в далеком 1918 году, а если бы и знал, то вряд ли тогда с ним согласился. Он был в достаточной степени реалистом, чтобы сделать иной вывод: голод, антивоенные настроения, классовая ненависть, рост самосознания женщин, в массовом порядке вовлекаемых в производственный процесс на заводах и фабриках, — все эти факторы, которые породили насильственную революцию в России, присутствуют и в его родном Кёльне.
Для Аденауэра такого рода ход событий был кошмаром не в последнюю очередь потому, что он обернулся бы новыми испытаниями для католической церкви: радикалы-атеисты, конечно, не стали бы с ней считаться. Он понимал, что нужно сделать все, чтобы этого не допустить. Но как? Простая консервация статус-кво не решала проблемы. К тому же статус-кво и не могло быть сохранено. Сам Аденауэр в выступлении перед пленумом городского собрания 6 марта 1918 года признал, что «после войны все будет по-иному, чем до нее. Война приведет к полной и необратимой трансформации не только отношений между отдельными государствами, но и политических, экономических и социальных реалий внутри каждого из них». Единственно, на что он надеялся, — это что процесс изменений можно направить по пути эволюции, а не революции. В практическом плане это выразилось в выдвинутой им идее создания института социальных исследований, в задачу которого входила бы разработка конкретных рекомендаций для политиков. Идея была не слишком оригинальная, и к тому же технократическая. Здесь в Аденауэре еще говорил государственный чиновник; для политика не подлежало сомнению, что такого рода методы социальной инженерии неспособны удержать под контролем ни теми, ни даже направление развития исторического процесса.
Спасение пришло от лидеров германской социал-демократии. Они были далеки от того, чтобы планировать в Германии переворот тина того, что большевики осуществили в России. Была ли эта позиция правильной? Вероятно, да. Впрочем, иной она и не могла быть: у тогдашней социал-демократической верхушки не было того внутреннего стержня, который был определяющей чертой характера таких личностей, как Ленин или Троцкий. Достаточно сказать, что руководство СДПГ так и не решилось занять четкую антивоенную позицию, а напротив, фактически безоговорочно поддерживало официальный лозунг о «защите отечества». При всем при том было отнюдь не очевидно, что рядовые социал-демократы будут послушно следовать за своими лидерами. Дело было даже не в антивоенных настроениях и голодных бунтах в тылу. Российский опыт однозначно свидетельствовал о том, что революции начинаются тогда, когда война становится чреватой поражением и когда это начинают осознавать в действующей армии, причем раньше всего революционное брожение захватывает флот. Что будет, если весеннее наступление германской армии захлебнется?
Аденауэр наверняка обсуждал этот и связанные с ним вопросы как с лидерами местных социал-демократов (известный нам Зольман на том же мартовском заседании городского собрания даже похвалил бургомистра за интерес к проблеме влияния войны на общество), так и с представителями большого бизнеса. Это был прежде всего все тот же Луис Хаген, который, оставаясь в национал-либеральной партии, все больше сближался с Центром, появились и новые партнеры по диалогу: магнаты тяжелой промышленности Рура Август Тиссен, Гуго Стиннес, Альберт Феглер. Однако, пожалуй, самые доверительные беседы Аденауэр в то время вел с двумя деятелями, которые, с точки зрения кёльнской элиты, были аутсайдерами; один был берлинцем, другой — вообще брюссельцем (хотя и соотечественником но паспорту).
Берлинца (впрочем, родился он тоже в Кёльне) звали Йохан Хамшпон. Они познакомились друг с другом в 1907 году. Тогда Аденауэр был, как мы помним, помощником бургомистра, начальником налогового департамента, а Хамшпон возглавлял местную электрическую компанию «Унион электрицитетсгезелльшафт» (УЭГ), являвшуюся филиалом известного концерна АЭГ (но должности Хамшпон входил и в совет директоров АЭГ). Оба были чем-то вроде восходящих звезд в своей области. Между ними завязались тесные деловые и личные связи, не прервавшиеся и после того, как удачливый бизнесмен перешел на работу в центральный офис компании. Во всяком случае, каждый раз, когда Аденауэр приезжал в Берлин, он непременно навещал Хамшпона и даже останавливался на его вилле в престижном пригороде Ваннзее. В отличие от Аденауэра Хамшпон имел широкие международные связи и охотно выступал своего рода консультантом кёльнского бургомистра но вопросам европейской и мировой политики. Неудивительно, что примерно с 1917 года — именно с того момента, когда у Аденауэра проснулся интерес к проблемам послевоенного будущего, — контакты между ним и его берлинским приятелем активизировались: личные встречи, переписка.
С помощью Хамшпона Аденауэр завязал полезные знакомства в еврейской общине Кёльна; через него он вышел и на Дании Хейнемана, который стал тем вторым доверенным лицом, с которым у нашего героя установились прочные и длительные отношения, вылившиеся со временем в настоящую зрелую мужскую дружбу. Хейнеман был немного старше Аденауэра, он родился в 1872 году в городке Шарлотт, штат Северная Каролина, США. Его прадед по отцовской линии был одним из представителей той многочисленной еврейской диаспоры, которая хлынула в Новый Свет с началом промышленной революции в Европе. Семья сохранила строгую приверженность канонам иудаизма; сыновья должны были жениться не просто на еврейках, а на чистокровных еврейках, каковые, как считалось, могли найтись исключительно в Германии; соответственно, невеста для будущего отца Дании была специально подобрана в еврейской общине Бремена и, так сказать, наложенным платежом доставлена жениху за океан. Первые семь лет детства Дании провел в идиллической атмосфере американской провинции, однако отец скоропостижно скончался, и мать с двумя сыновьями решила вернуться на родину.
Пройдя курс обучения в Брауншвейге и Ганновере и получив диплом инженера-электрика, Хейнеман нашел работу в кёльнской УЭГ. Его начальник — а им был как раз упомянутый Хамшпон — обратил внимание на способного и старательного сотрудника. Последовали длительные командировки, в том числе и зарубежные: Хейнеман руководил работами но переоборудованию конки на трамвай в таких городах, как Льеж и Неаполь (из германских городов можно упомянуть Кобленц). Везде и все он выполнял с блеском. В 1905 году он уходит из УЭГ и становится одним из трех первых служащих — совладельцев небольшой инвестиционной компании в Брюсселе, которую, не мудрствуя лукаво, они назвали просто «Международным финансовым обществом» (Сосьете энтернасиональ э финансьер — СОФИНА). Компания неизменно процветает, несмотря на все повороты международной жизни: когда в 1955 году Хейнеман покидает ее но достижении предельного возраста, штат насчитывает сорок тысяч человек. Это уже мощный промышленный концерн.
Хейнеман и Аденауэр быстро поладили, хотя бизнесмен отнюдь не был легким человеком в общении. Небольшого роста, кругленький, лысоватый субъект, он не скрывал своей глубочайшей антипатии к двум социальным группам — банкирам и политикам. Для Аденауэра он сделал явное исключение; того, в свою очередь, в Хейнемане привлек острый аналитический ум, отточенный в той космополитической среде, где вращался молодой бизнесмен и которую наш герой совершенно не знал. Современники отмечали в Хейнемане также «разносторонность интересов, социальную ответственность и страсть к искусству». Насколько важны были для Аденауэра именно эти последние качества, трудно сказать. Как бы то ни было, взаимная симпатия между этими двумя очень разными людьми оказалась настолько сильна, что пережила долгие годы тяжелых испытаний и неожиданных поворотов судьбы. Именно Хейнеман пришел на помощь будущему канцлеру в самый тяжелый момент его жизни. К этому мы еще вернемся.
После оккупации Бельгии немецкой армией Хейнеман оказался в сложном положении: бельгийские коллеги вполне могли рассматривать его как вражеского агента, немецкие власти — как предателя, служащего интересам врага. Коммерсант проявил гибкость, сохраняя определенную дистанцию по отношению к оккупационной администрации и в то же время не давая никаких поводов для обвинений в нелояльности империи. Вместе с Аденауэром они начали обдумывать планы превращения Кёльна в некий центр притяжения для исторически родственных народов Бельгии и Голландии. При этом особый упор делался на общности религии. Кёльн, как считал Аденауэр, мог бы стать инициатором процесса «послевоенного возрождения культурных и экономических связей с соседними странами». Представления эти были абсолютно нереалистичными. В Бельгии в то время к немцам не испытывали ничего, кроме жгучей ненависти. Бельгийцы, равно как и французы, думали тогда вовсе не о развитии культурных и экономических связей с немцами, будь то даже соседи-единоверцы из Рейнланда, а о репарациях и изменении границ в свою пользу. Аденауэр мог заблуждаться но неведению, но как таким иллюзиям мог предаваться Хейнеман, который непосредственно общался с бельгийцами и знал их настроения, — это загадка.
Между тем Кёльн, которому его молодой бургомистр отводил столь значительную роль в послевоенном европейском устройстве, в реальной обстановке последнего года войны быстро катился к упадку. Росла преступность — воровство и фабежи стали обычным явлением не только на улицах и в продуктовых лавках, но и на промышленных предприятиях. В округе весной 1918 года насчитывалось около двадцати тысяч дезертиров, многие из них были вооружены. Всерьез рассматривался вопрос о создании отрядов гражданской самообороны — не против каких-нибудь вражеских лазутчиков, а против своих собственных солдат.
21 марта началось долгожданное генеральное наступление на Западном фронте. Удар был нанесен по британским позициям между городами Сан-Квентин и Аррас в северной Франции. Поначалу немецкой пехоте, поддержанной мощным артиллерийским шквалом, удалось потеснить 3-ю и 5-ю британские армии, причем отступление последней приняло даже характер бегства. Немецкие войска вышли к верховьям Соммы, вбив клин на стыке французского и британского секторов. Дорога на Париж, казалось, была открыта. Однако развить успех Людендорфу не удалось: резервы были исчерпаны, а противник во все больших масштабах ста;: получать подкрепления в виде передовых частей американского экспедиционного корпуса, постепенно осваивающихся с условиями современной войны.
К середине апреля Людендорф понял, что прямой бросок на Париж невозможен. Его дальнейшие действия приняли характер лихорадочных метаний, за которыми трудно было обнаружить какой-либо продуманный план. Вначале направление главного удара было перенесено на бельгийский участок фронта, однако англичанам удалось удержать свои позиции на Ипре; затем последовали атаки на французские позиции между Суассоном и Реймсом. В первые дни июня немецкие войска форсировали Марну, оказавшись поблизости от тех мест, где в сентябре 1914 года разыгралось первое крупное сражение войны. Все как бы вернулось на круги своя.
В Кёльне, как и повсюду в Германии, за военными событиями на Западном фронте следили со смешанными чувствами надежды и страха — в зависимости от того, какие слухи превалировали. Огромный ноток раненых, вновь обрушившийся на кёльнские госпитали, подсказывал худшее; сами раненые не считали нужным держать при себе то, что официально считалось военной тайной, а именно тот факт, что наступление явно захлебнулось. Все это сказалось на массовых настроениях. Никто уже не верил в победу. Более того, все большее распространение стала получать точка зрения, что Германия сама виновата в возникновении военного пожара. Простые немцы постепенно начали задумываться над тем, что уже давно было ясно каждому непредвзятому наблюдателю: война возникла не из-за того, что французы, бельгийцы или англичане вторглись в Германию, а, напротив, из-за немецкого вторжения в Бельгию и затем во Францию; не немецкие города и села превращаются в щебень и пепелища, а французские и бельгийские.
8 августа началось контрнаступление британской и французской армий на участке к востоку от Амьена. Бои шли с массированным применением нового рода вооружений — танков. К началу сентября немецкая армия отступала по всему фронту: британские войска продвигались на Сомме, французские — в Шампани, приближаясь к Арденнам, американские — в секторе Мез-Аргонь. В портах западного побережья Франции непрерывно шла разгрузка транспортов, доставлявших подкрепление из Америки. К концу сентября даже Людендорф понял, что развязка неминуема. Он сообщил Гинденбургу, что шансов на победу больше нет и надо добиваться перемирия. Гинденбург обратился в Берлин с настоятельной рекомендацией кайзеру начать мирные переговоры, иначе поражение не за горами.
Панические настроения в верхах скоро стали достоянием общественности. Неожиданный переход в пропаганде от бравурной риторики к жалобным причитаниям окончательно подорвал остатки доверия к правительству. Старый кабинет был отправлен в отставку. Это тоже была идея Людендорфа: он рассчитывал на то, что новому правительству, сформированному на основе широкого блока представленных в рейхстаге партий, удастся добиться более выгодных условий перемирия. Правительство, которое возглавил принц Макс Баденский, пользовавшийся репутацией либерала, провело ряд законов, принятия которых давно требовали социал-демократы, прогрессисты и депутаты Центра. Была отменена трехклассная избирательная система в Пруссии (и таким образом реализовано то, что Аденауэр в свое время обещал Зольману), кабинет отныне был ответственен перед рейхстагом, и, наконец, было принято постановление, согласно которому любые распоряжения кайзера, касающиеся вооруженных сил, подлежали обязательному визированию со стороны гражданского министра; без такой визы они были недействительны.
Октябрьские реформы Макса Баденского, возможно, смогли бы удержать ситуацию под контролем, если бы не идиотские фантазии кайзера, который возомнил себя спасителем нации и, продолжая цепляться за свой уже закачавшийся трон, решил сам взять в руки командование вооруженными силами.
В начале ноября 1918 года германский флот, большая часть которого уже более года находилась на стоянке в кильской гавани, получил приказ главы адмиралтейства, адмирала фон Шпее, поднять пары, выйти в море и дать бой в открытом море превосходящим силам английских линейных кораблей. Для немецких моряков выполнение этого безумного приказа означало верную гибель. Погибать они не хотели и исполнять приказ отказались. Начальство сделало то, что обычно делается в подобных случаях: арестовало зачинщиков. Это еще более подогрело матросов: они создали свой Совет, потребовав не только освобождения арестованных товарищей, но и немедленного заключения перемирия и, более того, отречения кайзера.
Мятеж перерос в восстание. Макс Баденский в панике обратился к одному из лидеров социал-демократов, Густаву Носке, умоляя его срочно выехать в Киль и попробовать уговорить матросов успокоиться. Носке согласился, но, приехав в Киль, сам стал во главе матросского Совета, объявив о готовности вести переговоры с властями уже в качестве представителя нового легитимного органа общественного самоуправления. Примерно по такому же сценарию развивались события и в других местах: матросский Совет установил контроль над другой крупнейшей военно-морской базой Германии — Вильгельмсхафеном; в Гамбурге матросы и рабочие устроили шествие к ратуше и потребовали передать созданному ими Совету функции распределения продовольствия; в Ганновере произошло самое настоящее восстание, в ходе которого комендант местного гарнизона был арестован и помещен в тюрьму; бурные события развернулись в Мюнхене. Дело не ограничивалось отдельными изолированными выступлениями: повстанцы стремились расширить свою базу. Группа революционных матросов из Киля прибыла в Брауншвейг и арестовала тамошнего начальника полиции. Оттуда до Кёльна было рукой подать.
Город, где правил в это время наш герой, жил своими заботами. Во второй половине октября там разразилась эпидемия гриппа, которая за неделю унесла жизни более чем трех сотен жителей. 45-тысячный гарнизон был в состоянии брожения; его комендант, генерал-лейтенант фон Круге, был в растерянности и явно не знал, что предпринять. Единственная надежда была на социал-демократов, на Зольмана — только он мог удержать рабочих под контролем. Зольман не подвел. Заводы и фабрики продолжали работать как обычно.
Но оставалась опасность извне. 6 ноября Аденауэр получил неприятное известие: к Кёльну двигается эшелон с матросами из Киля. Бургомистр бросился в штаб гарнизона: пусть комендант вышлет навстречу солдат, пусть они остановят поезд. Комендант звонит президенту железнодорожной компании, тот отвечает, что нет ни паровоза, ни машинистов, — явно никто не хочет брать на себя ответственности. Вдобавок бургомистр и комендант получают еще одну «приятную» информацию: поезд из Киля уже на подходе и прибудет на главный вокзал точно по расписанию.
«Что же вы собираетесь предпринять, ваше превосходительство?» — нервно осведомляется бургомистр. «Добавлю патрулей на вокзале и прикажу не выпускать в город никого с красным бантом в петлице», — следует ответ. «И это все?» «Это все, что я могу сделать при сложившихся обстоятельствах», — почти со слезой в голосе отвечает комендант. «Ваше превосходительство, мне не о чем больше с вами говорить». — Побледнев от ярости, Аденауэр поворачивается и уходит.
Через несколько часов центральная часть Кёльна — уже в руках прибывших кильских матросов: чтобы не спорить с патрулями, они просто при выходе с вокзала на время поснимали свои красные банты. Началось братание с солдатами гарнизона. Не прошло и суток, как на площади перед собором при большом стечении народа было торжественно объявлено о том, что монархия свергнута и отныне в стране устанавливается республиканская форма правления. Кёльн даже опередил столицу: в Берлине решающие события — отречение кайзера, отставка Макса Баденского, переход власти к Совету народных уполномоченных и провозглашение республики — пришлись на 9 ноября.
Что происходило в это время на международной арене? Германское правительство решило добиваться перемирия не через нейтральных посредников типа Швейцарии, что было бы самым логичным шагом, а путем завязывания тайных контактов с той державой противостоящего блока, которая, как представлялось, более склонна к компромиссу. Именно в этом духе были истолкованы известные «14 пунктов», которые президент США Вудро Вильсон обнародовал еще в январе 1918 года. Соответственно 4 октября 1918 года в Вашингтон из Берлина была послана депеша с выражением готовности начать переговоры о мире на основе «14 пунктов». Американцы не спешили информировать о полученном предложении своих союзников. Трудно сказать, во что все это вылилось бы, если бы французским криптографам не улыбнулась удача: они расшифровали телеграмму и поделились информацией с англичанами.
Результат был предсказуем: недоверие к лояльности заокеанского союзника и страх перед «большевистской угрозой» в побежденной Германии (упомянутые события начала ноября в Киле, Вильгельмсхафене, Мюнхене, а затем практически и во всех крупных центрах империи только укрепили этот страх) побудили британского премьера согласиться с доводами своего французского коллеги Жоржа Клемансо и союзного главнокомандующего маршала Фердинанда Фоша относительно необходимости «временной» оккупации хотя бы части германской территории, а именно Рейнской области.
Ранее британская сторона упорно противилась такому решению на вполне разумных основаниях: содержание крупного воинского контингента после окончания военных действий не соответствовало массовым настроениям англичан; британская армия тогда не была наемной, и все, что хотели солдаты и их родственники в Англии, — это скорейшей демобилизации. Помимо того, как аргументировал командующий британским экспедиционным корпусом генерал Дуглас Хейг, уход немецкой армии за Рейн лишь- усилит ее оборонительный потенциал; растянуть ее боевые порядки вдоль границы 1870 года было бы, с его точки зрения, оптимальным решением, ибо такую завесу союзникам было бы легче прорвать. Можно, конечно, упрекнуть Хейга в чрезмерном увлечении гипотетическими сценариями: в реальной обстановке 1918 года немецкая армия не могла бы противостоять союзникам ни при каком раскладе, но он был, безусловно, прав, когда назвал доводы Клемансо и Фоша в пользу оккупации левого берега Рейна чистой политикой (имея в виду скорее простое политиканство).
Дело в том, что французы, особенно Фош (впрочем, с молчаливой поддержкой Клемансо), уже тогда преследовали цель отторжения Рейнской области от Германии и превращения ее в формально независимое, но ориентирующееся на Францию государство. Единства в определении военных целей между союзниками не было. Для англичан самым важным была нейтрализация, а лучше всего просто ликвидация германского военно-морского флота; американцы выступали за общую демократизацию и возвращение к границам 1870 года на западе и к границам 1914 года на востоке (последнее было явным нонсенсом ввиду создания ряда новых независимых государств в регионе Восточной и Центральной Европы). После ряда острых дискуссий между тремя основными союзниками к 4 ноября была выработана общая платформа: условия перемирия, которые должны были быть предъявлены немецкой стороне, включали в себя немедленную передачу французам Эльзас-Лотарингии, союзническую оккупацию всей территории, расположенной к западу от Рейна, создание демилитаризованной зоны на правом берегу; у городов Майнц, Маннгейм и Кёльн оккупанты получали право разместить свои войска в эксклавах и по другую сторону Рейна. В общем и целом победила французская точка зрения.
И все-таки Фош допустил одну тактическую ошибку: первоначально он настаивал на том, чтобы оккупация осуществлялась объединенными контингентами союзнических войск; однако, когда Хейг категорически воспротивился принципу создания смешанного командования, французский главнокомандующий счел за благо уступить. Для каждой армии были выделены свои сектора. Кёльн с прилегающим районом достался англичанам, и это решение имело далеко идущие последствия для судьбы Рейнланда и не в последнюю очередь для судьбы и карьеры нашего героя.
7 ноября 1918 года условия перемирия были доведены до сведения германского правительства. Его дни, однако, были уже сочтены. В тот же самый день, 7 ноября, под руководством молодого журналиста-радикала Курта Эйснера развернулись революционные события в Мюнхене; Бавария фактически порвала с имперским центром. 9 ноября подало в отставку и центральное правительство Макса Баденского; уходящий канцлер передал свои полномочия лидеру социал-демократов Фридриху Эберту; предусматривалось, что в ближайшее время состоятся выборы в Учредительное собрание, которое должно будет выработать новую конституцию. Вечером того же. дня Вильгельм II, смирившись с неизбежным, пересек германо-голландскую границу, превратившись из императора в политического эмигранта. Кайзеровский рейх рухнул еще до того, как был подписан акт о капитуляции Германии. На рассвете 11 ноября военные действия на Западном фронте прекратились.
Окончание долгой и изнурительной войны было встречено общим ликованием; однако если говорить о политиках, то вряд ли можно назвать хоть одного, кто был бы полностью удовлетворен ее исходом. Пожалуй, наиболее довольны были французы, но их никак не радовало то обстоятельство, что Кёльн оказался в руках англичан. Американцы думали только о том, чтобы «вернуть наших ребят домой», и поскорее. Мысль об участии в европейских делах, тем более если ради этого пришлось бы брать на себя какие-то обязательства, была им глубоко чужда. Наверное, менее всего были довольны англичане. На заседании военного кабинета 10 ноября, за день до подписания Комньенского перемирия, Ллойд-Джордж мрачно заметил, что «ввести войска в Германию — это все равно что ввести их в район холерной эпидемии. Сами немцы попробовали это в России и подхватили бациллу большевизма». Уинстон Черчилль со своей стороны высказал мысль, что «нам придется, возможно, позаботиться о сохранении мощи германской армии: Германию надо поддержать как барьер против большевистской угрозы». Словом, решение о посылке контингента оккупационных войск на левый берег Рейна было принято не без сомнений. Как весьма нереалистичные были восприняты те директивы для гражданского населения оккупируемой территории, которые были разработаны в штабе Фоша. Чувство юмора редко посещало Хейга, но тут он не удержался, чтобы не сострить: «Для немца единственный способ ничего не нарушить — это не вставать с постели; да и там он может провиниться — если, к примеру, слишком громко захрапит».
Впрочем, никто в британском кабинете не имел ни малейшего представления о том, что в действительности происходит в Кёльне или каком-либо другом городе развалившейся империи. Можно предположить, что, если бы там получили более или менее объективную информацию на этот счет, сомнения только возросли бы. В самом деле, как развивались события в том же Кёльне после упомянутого выше акта провозглашения «республики»?
Никто не знал, что делать, каковы должны быть первоочередные меры, каковы последующие. На 9 ноября была назначена массовая демонстрация, но под какими лозунгами она должна проходить, к чему надо призывать народ — по этим вопросам не было никакой ясности. Опять-таки выручил Зольман со своей командой. Он убедил социал-демократов Мюльхейма (там была наиболее сильная партийная организация) принять программу из четырех пунктов: освобождение политзаключенных (обычный лозунг всех революций), немедленное отречение Гогенцоллернов, всеобщие выборы в Национальное собрание и образование всегерманской социалистической республики (последний пункт допускал, естественно, самые разные толкования, в чем и было его преимущество).
Зольман рассчитал все очень точно. Перечить безумным идеям партийных низов не было смысла. Важнее было добиться всеобщего признания того, что социальные преобразования не должны вести к анархии, что нельзя допускать социального взрыва. Это удалось: в мюльхеймской платформе подчеркивалось, что «революционное движение в Кёльнском регионе развивается без кровопролития или каких-либо нарушений общественного порядка». Между прочим, при ее обсуждении было внесено предложение о том, что надо силой открыть двери тюрем, однако оно было отвергнуто большинством.
Что в это время делал бургомистр? Судя по всему, он еще не оставил мысли о том, что самым действенным методом сохранения законности и порядка в городе является применение военной силы. Когда к вечеру 7 ноября толпы солдат, матросов, рабочих и вообще любопытствующих, размахивая красными флагами, выкрикивая революционные лозунги, требуя ареста офицеров и т.д., заполонили центр города, Аденауэр вновь обратился к коменданту (молчаливо взяв назад свое решение не иметь с ним больше никаких дел). Сняв телефонную трубку, тот получил от бургомистра ценное указание: во дворе гимназии Святых апостолов расположена батарея полевой артиллерии, почему бы не шарахнуть но этим бандитам?
К счастью для Аденауэра (как и для будущего Кёльна, и, вероятно, всей Германии), комендант проигнорировал этот демарш. Сухо поблагодарив бургомистра за информацию, он сообщил, что ничего сделать нельзя. Это не было трусостью. Профессионал-военный понимал то, чего не мог постичь человек глубоко гражданский, хотя и впавший в воинственный раж: одна батарея не сможет рассеять возбужденную массу, неминуемые жертвы лишь вызовут жажду мести; если бургомистр хочет, чтобы его разорвали на части, это его дело, что касается самого коменданта и его подчиненных, то их такая перспектива не очень прельщает. Упомянутая батарея, как и остальные воинские подразделения, находившиеся вне мест постоянной дислокации, получили приказ туда незамедлительно вернуться.
К чести нашего героя, он в конце концов пришел к разумному выводу, что надо заняться не героическими безумствами, а серьезными переговорами.
Время торопило. Солдаты уже начали срывать погоны с офицеров, на улицах появились освобожденные узники — еще в тюремной одежде. На стихийном митинге была принята резолюция о создании Совета рабочих и солдатских депутатов; в его состав были избраны по пять представителей от солдат и рабочих; в числе этой десятки оказался и Зольман; солдаты, собравшиеся в одном из залов ратуши, встретили появление на трибуне своих новых вождей бурными аплодисментами.
Еще целый день оставался до того, как стало известно об официальном отречении кайзера, Аденауэр еще был формально связан присягой на верность династии, однако благоразумно решил, что это уже не столь важно. Он вступил в диалог с «мятежниками». Объединенными усилиями ему с Зольманом удалось предотвратить взрыв анархии. Однако для нашего героя это было все, что угодно, только не победа. Он впервые — нет, не упал, а просто споткнулся — на дороге вверх и выше, которая до этого момента была в общем и целом сравнительно гладкой. Он остался бургомистром, но исключительно но милости тех сил, которые он никоим образом не мог контролировать. Его город был в состоянии хаоса. Он потерял любимую женщину. Его страна потерпела поражение. Надвигалась оккупация. Ему было за сорок, и будущее не казалось особенно светлым. Впрочем, ни он, ни кто-либо другой не мог предвидеть тогда, насколько мрачным это будущее будет не только для него лично, но и для всей Германии.