ЧАСТЬ III. ГЕРМАНИЯ ГИТЛЕРА

ГЛАВА 1. ПОГРУЖЕНИЕ ВО ТЬМУ

«Мне ничего не надо, только мира и покоя»[20]

На пятьдесят восьмом году жизни наш герой оказался полным банкротом. Не только в том плане, что он лишился всех средств к существованию, но и в более широком смысле слова. Ему грозил суд, притом в обвинении фигурировали не только экономические, но и политические преступления: вновь всплыла тема его поддержки рейнского сепаратизма. От него отвернулись почти все те, кого он считал своими друзьями и союзниками. Он нашел временное прибежище в городе, который он никогда не любил, оторванный от семьи (Гусей не могла оставить детей надолго — она вскоре уехала обратно в Кёльн и лишь изредка вырывалась в Берлин навестить мужа). А его партия, ее лидеры? Они, те, с кем он «плечом к плечу шел на протяжении почти двадцати семи лет», совершили акт «трусливого предательства». Можно понять горечь, с которой Аденауэр изливал эти свои чувства по отношению к бывшим сподвижникам в личном письме, датированном 1 апреля 1933 года.

Адресатом этого письма была Элла Шмиттман. Она и ее муж Бенедикт были одними из немногих прежних знакомых Аденауэров, которые не оставили их в этот трудный час. Письма с выражением сочувствия приходили также от кёльнского архиепископа Карла-Йозефа Шульте, от упоминавшегося банкира Пфердменгеса (и особенно теплые — от его жены Доры) и, естественно, от ближайших родственников: от сестры Лили (и ее мужа Вилли Зута), братьев Ганса и Августа. Но этим круг общения и ограничивался. Их письма были для берлинского затворника лучиком света в окружавшем его мраке; ответные его послания полны выражений искренней благодарности и пространных рассуждений о себе и мире. Интенсивность и объем этой переписки — свидетельства того, как тяжело переживал наш герой вынужденную праздность; ему, очевидно, становилось легче, когда он мог излить свои мысли и эмоции на бумаге.

Получал он и корреспонденцию иного рода. В конце марта на его имя пришло послание из Кёльна от исполняющего обязанности бургомистра Гюнтера Ризена. Три страницы бешеной ругани заканчивались на почти патетической ноте: «Вы — преступник перед Богом и людьми. Вы — преступник перед вашей семьей и перед вашей женой, которую я могу только пожалеть: она все еще не разобралась в том, кто вы такой на самом деле. Вы — обвиняемый, я — ваш обвинитель, народ — ваш судья».

Письмо с ответом на выдвинутые против него десять конкретных обвинений — восемнадцать листков убористым почерком — он отправил 17 апреля прямо на имя имперского министра внутренних дел. Его наверняка расстроила новость от Гусей: оказывается, этот узурпатор Ризен посетил ее в Гогенлинде и предложил свое «покровительство»! Некогда всесильный хозяин города теперь не в состоянии даже защитить свою жену от приставаний — Аденауэру было мучительно осознавать это.

Первым, кто смог оказать ему какую-то реальную, практическую помощь, стал Дании Хейнеман, неожиданно объявившийся в его берлинских апартаментах 12 апреля 1933 года. Сам Аденауэр задним числом описывал обстоятельства этого визита достаточно туманно: он, мол, ничего не говорил Хейнеману о своих финансовых трудностях, но тот каким-то образом сразу все понял и выложил на стол пачку купюр — десять тысяч марок. Наш герой, видимо, запамятовал, что до этого отправил Хейнеману два письма, в первом из которых прямо просил денег, а во втором живописал свое бедственное положение «беженца» в особняке на Вильгельмштрассе, 12. Как бы то ни было, сумма была вполне приличная, и главное — это был не банковский перевод, что могло привлечь нежелательное внимание, а наличные. Получатель смог только пролепетать, что не знает, когда он сможет вернуть этот «заем» и сможет ли он вернуть его вообще. Даритель ответил в том смысле, что его инвестиции до сих пор всегда себя оправдывали, и на том откланялся.

Все это было тем более необычно, потому что ранее отношения между Аденауэром и Хейнеманом имели больше деловой, нежели личный характер. Их общение в отличие от переписки Аденауэра с родственниками, друзьями семьи тина Шмиттманов или даже с такими деловыми партнерами, как рурский стальной магнат Петер Клекнер, отличалось сугубо формальным стилем — никаких личных моментов. Между тем на протяжении последующих трех лет Аденауэр несколько раз обращался к Хейнеману с просьбами о материальной помощи и никогда не получал отказа. Каждый раз речь шла о передаче немалых сумм из рук в руки; Хейнеман, несмотря на свою национальность, имел возможность как гражданин США свободно въезжать в Германию и выезжать из нее, не опасаясь антисемитских придирок властей. Это обстоятельство и щедрость «доброго друга» (так Хейнеман фигурирует в мемуарах) в буквальном смысле спасли семью Аденауэров от полной нищеты.

Однако, помимо вопроса, на что жить, предстояло решить и другой: где жить? Кёльн заранее отпадал: послание Ризена ясно показало, что там могло ожидать Аденауэра. Квартиру на Вильгельмштрассе, как уже говорилось, он должен был в ближайшее время освободить. Во время очередного приезда Гусей, 14 апреля, они вдвоем тщательно обсудили возможные варианты. Сам по себе тот факт, что прежний семейный диктатор снизошел до того, чтобы выслушать мнение супруги, уже свидетельствовал о значительных изменениях в их отношениях. Гусей стала незаменимым другом и советчиком потерявшего власть и уверенность в себе мужа. Это скорее скрепило, чем ослабило их союз.

Прежде всего надо было подумать о детях. Со старшими, от первого брака, особых проблем не было. Конраду было двадцать шесть лет, он завершал юридическое образование в Берлине, до этого пройдя несколько семестров во Фрейбурге и Мюнхене — прямо по стопам отца. Макс тоже учился на юридическом факультете, но в родном Кёльне. Рия изучала иностранные языки в Гейдельбергском университете. Сложнее было с четырьмя младшими. Двое были уже школьниками; нацисты могли использовать их в качестве заложников, чтобы шантажировать отца. Было решено, что Гусей будет все время с ними пока в Гогенлинде, а если представится возможность, то вернется в особняк на Макс-Брухштрассе.

Что касается самого главы семьи, то он в конце концов (о чудо!) согласился с мнением Гусей, что ему какое-то время лучше пожить отдельно от них, подыскав себе надежное пристанище. Он вспомнил по этому случаю о своем приятеле по гимназии Святых апостолов, Ильдефонсе Хервегене, который стал аббатом в монастыре бенедиктинцев под названием Мария Лаах. На следующий же день Аденауэр пишет ему письмо, где сообщает, что он не может вернуться в Кёльн, что его душа и тело требуют покоя и отдохновения, которые он не сможет обрести в какой-нибудь гостинице, а посему просит позволения провести «один-два месяца» в Мария Лаах. Хервеген соглашается. 19 апреля Конрад и Гусей отправляются в дальний путь: ночной поезд доставляет их из Берлина в пригород Дюссельдорфа Нейсе, оттуда на машине, которую вновь любезно предоставляет Пфердменгес, они, не заезжая в Кёльн, едут вверх по Рейну до Кобленца, потом двадцать километров на запад — и они у цели.

Аббатство расположено в отрогах Эйфеля, у озера, возникшего на месте кратера потухшего в незапамятные времена вулкана. Место тихое, сады, ручьи, пруд с карпами, которых разводят монахи. В отличие от Франции, где монастыри бенедиктинцев поражают красотами готического стиля, Мария Лаах поскромнее: постройки отличаются скорее солидностью, чем элегантностью архитектуры. Базилика построена в XII веке в тяжеловесном романском стиле, темные с желтизной стены, серая черепица крыши. Интерьер подчеркнуто скупой, стены в трещинах, никаких украшений.

Монахов около сорока, их настоятель — высокий, плотный мужчина, консерватор и монархист до мозга костей. Его тоже захватила волна «национального пробуждения»; нацистский «Вестдейчер беобахтер» воздал ему хвалу за то, что в своих проповедях он отзывался о Гитлере как «великом фюрере», «отце нации», который объединил в одно целое народ и государство. Тем не менее он не отверг просьбы давнишнего знакомого по школе о предоставлении убежища: таков был завет святого Бенедикта — помогать страждущим.

У ворот монастыря Конрад и Гусей распрощались. Она уехала обратно в Кёльн, к детям, он отправился в свою келью. Собственно, это была даже не келья, а нечто вроде гостевой комнаты; стены обшиты досками, на полу расстелен ковер. Из мебели — кровать, стол, стул. На стене — распятие и небольшая книжная полка. Не очень похоже на его кабинет в ратуше или в особняке на Макс-Брухштрассе, но жить можно.

Жизнь в монастыре подчинена строгим правилам. Основа — работа и молитва. Особое внимание уделяется медитации. От вечерней молитвы до завтрака действует обет молчания. Меньший период всеобщего безмолвия предусмотрен в послеполуденное время. Никаких разговоров во время трапезы; она проходит под чтение отрывков из Писания или из наставлений святого Бенедикта — читает специально назначенный для этого член конгрегации. Утром — большая месса, вечером — малая. В общем, жизнь ближе к потусторонней, чем к земной.

Пришельцу из грешного света трудно приспособиться к этим правилам и распорядку. Особенно тяжело Аденауэру выносить обет молчания. Он присутствует почти на всех молебнах, за исключением разве самого раннего, в пять часов утра, но предпочитает забираться на балкон, к органу, чтобы его не было видно, — очевидно, он не особенно усердствует по части отбивания поклонов и коленопреклонений. Ему разрешено свободно передвигаться внутри монастырских стен, но не выходя за их пределы. Он скучает и находит утешение в сочинении писем.

За сравнительно короткий период времени он написал их множество. Гусей он даже посылает не только письма, но и цветы; ее ответные послания полны нежности и теплоты, но порой в них содержатся и неприятные новости: арестовали Бенедикта Шмиттмана. Элле, очевидно, было сказано, чтобы она об этом не распространялась, неизвестно, что будет, их дом под постоянным надзором. Он снова пишет Хейнеману насчет денег и затем подряд в нескольких письмах жене задает один и тот же вопрос: не появлялся ли добрый ангел из Брюсселя? В письме, адресованном Доре Пфердменгес и датированном 16 мая, он пространно рассуждает о германской внешней политике и о том, что его в этой связи беспокоит.

Еще одно занятие — чтение. Подбор книг в монастырской библиотеке, разумеется, специфический. Детективов тут нет. В основном история и теология. Некоторые книги он читает почти с удовольствием, например, биографию Кавура. Он собрал в своем особняке на Макс-Брухштрассе кое-какую коллекцию картин, и теперь решает изучить жизнь Рембрандта.

Однако самым важным с точки зрения его будущей политической карьеры стало знакомство с двумя папскими энцикликами — «Рерум новарум» и «Квадрагезимо анно», определившими позицию католической церкви в отношении основных социальных и политических проблем современного мира. Тексты были написаны в специфическом стиле, непосвященному читать их было нелегко, но у нашего героя времени было предостаточно, чтобы расшифровать все темные места и понять, что в этих посланиях отразилось как раз то, что он сам уже давно ощущал инстинктом верующего католика и практического политика.

Энциклика, озаглавленная «Рерум новарум» с подзаголовком «Об условиях существования трудящихся классов», была обнародована папой Львом XIII в 1891 году. Как видно уже из названия, речь в ней шла о проблемах современного индустриального мира и их решении, которое, как предполагалось, может дать христианское учение. Заголовок введения гласил «Ухудшение положения трудящихся», и этими словами задавался тон всему содержанию документа; он проникнут сочувствием к участи тех, кто находится у подножия социальной пирамиды и обречен на «беспомощное и беспросветное существование в тисках жалкой и незаслуженной нищеты».

Несколько неожиданно основная часть послания начинается с яростной критики социализма — учения, проповедующего «уничтожение частной собственности». Право обладания частной собственностью человек получает от природы — здесь энциклика повторяет старые доводы защитников существующего строя. Другой объект критики — это современное государство. Нет никаких оснований приписывать ему какую-то священную роль: «Человек получил от природы право добывать себе средства существования задолго до возникновения государственных институтов».

Итак, ни социализма, ни государственного вмешательства (позднее за государством признается, правда, функция оказания помощи нищим, но и только), частная собственность священна и неприкосновенна. Как же тогда бороться с «небольшой кучкой богачей, которые имеют возможность держать в ярме огромное большинство лишенных собственности работников, обрекая их на положение, мало чем отличающееся от рабского»?

На этот вопрос папа пытается дать ответ во второй части энциклики. Там сформулировано четыре основополагающих принципа. Первый постулирует активную роль церкви в разрешении конфликта классов. Церковь должна постоянно напоминать всем классам о «взаимных обязательствах, которыми они связаны по отношению друг к другу». Церковь отнюдь не должна ограничивать себя заботой о душах своей паствы, «она преисполнена желания, чтобы лишенные собственности работники вышли из состояния нищеты и улучшили условия своего существования». Второй принцип касается роли государства. «Богатые могут полагаться на то, что их защитит их богатство… массе же бедняков нечем себя защитить, и они вынуждены полагаться на защиту государства». Но опять-таки в основном речь здесь идет о поддержке обнищавших и безработных. Третий — это обязанности самих тружеников. Они должны стараться вырваться из своего пролетарского состояния солидарными и ответственными акциями.

«Христианские рабочие могут создавать свои собственные ассоциации и, объединяя свои силы, смело идти к освобождению от оков несправедливости и угнетения». Четвертый и последний обращен к «богатым собственникам средств производства и работодателям»: они тоже должны осознать свои обязанности по отношению к обществу. Но в конечном счете, говорится в заключение энциклики, «только религия способна полностью искоренить зло этого мира… до каждого должна дойти та истина, что первое, что он должен сделать, — это обратиться вновь к ценностям христианской морали».

На словах все это было неплохо, хотя и несколько абстрактно, но на практике не принесло особых результатов. Энциклику папы Льва XIII заучивали чуть ли не наизусть в теологических колледжах, но это никак не повлияло на положение трудящихся классов: оно на протяжении последующих десятилетий, скорее, ухудшилось. Дело решил поправить папа Пий XI новой энцикликой «Квадрагезимоанно. О восстановлении социального порядка», которая была опубликована в мае 1931 года.

Само ее название (в переводе с латыни — «Спустя сорок лет») показывает, что новый папа отталкивается от текста послания своего предшественника, как бы пытается подвести итог тому, как реализовывались его положения, какое влияние оно оказало на мир. Естественно, новая энциклика начинается с хвалебных слов по адресу старой и деяний ее автора в целом. «Апостолический глас прогремел не зря» — и далее в таком же духе на нескольких страницах. Но затем следует плавный переход к критической переоценке: «Случилось так, что учение Льва XIII, столь благородное и возвышенное, стало предметом всяческих подозрений и домыслов, имеющих распространение даже среди верующих католиков, а некоторые усматривают в нем и нечто для себя неприемлемое и оскорбительное».

Мягко, но решительно новый папа отмежевывается от предшественника. Да, он готов признать, что «Рерум новарум» дала импульс образованию католических профсоюзов, но тут же констатирует, что «относительно толкования некоторых разделов энциклики Льва XIII либо следующих из них выводов возникают определенные сомнения, каковые, в свою очередь, ведут к спорам и противоречиям среди католиков и нарушают мир паствы». Другими словами, содержание старой энциклики нуждается в корректировке. Этой цели и служила «Квадрагезимо анно».

Прежде всего в ней церковь фигурирует в качестве уже не просто посредника между классами, а верховного арбитра, причем не только в вопросах социальных отношений, но и в вопросах «экономической деятельности». Прежняя безоговорочная апология частной собственности заменяется более осторожными формулировками, из которых следует, что права собственника священны и неприкосновенны только при том условии, что он руководствуется целями общественного блага. И опять же церкви должно принадлежать решающее слово в определении того, «что позволено и что не позволено собственникам в распоряжении своей собственностью». Наконец, Пий XI по сравнению со своим предшественником отводит значительно большую роль государству. Оно не должно заниматься мелкими проблемами, его задача — сосредоточиться на решении больших задач, которые «никто, кроме него, не может решить»; оно призвано «направлять, наблюдать, побуждать и ограничивать там, где это возможно и необходимо». Особенно подробно говорится об обязанности государства следить за тем, чтобы господство монополий не задушило свободную конкуренцию.

Тема социализма в отличие от «Рерум новарум» возникает лишь в заключительной части новой энциклики. Она рассматривается более детально, но здесь Пий XI ничуть не уступает предшественнику в разоблачительной риторике. Энциклика отмечает разницу между коммунизмом — «учением, проповедующим насилие», — и «более умеренной сектой», под которой понимается современная социал-демократия. Коммунизм, естественно, подвергается анафеме с порога. Труднее оказалось обосновать осуждение другой «секты», которая отвергала насилие. К тому времени многие верующие вступали в социалистические партии, не считая, что это противоречит моральным заповедям христианства. В частности, это имело место в германской СДПГ. В отношении этой тенденции приговор энциклики звучит твердо: речь идет о феномене, «крайне прискорбном». Социализм и коммунизм, по существу, ставятся на одну доску как учения, равным образом далекие от «заветов Евангелия»; более того, Пий XI счел нужным особо подчеркнуть: «Религиозный социализм, христианский социализм — все это противоречия в понятиях; нельзя быть в одно и то же время истинным социалистом и добрым католиком». Короче говоря, коммунистам и социал-демократам — одна и та же дорога: на мусорную свалку истории. Единственное спасение для них — исправиться, отрешиться от заблуждений и прильнуть к «материнской груди церкви». Вот так, не больше и не меньше.

Все это стало для нашего героя руководством к действию на будущее, пока же более непосредственное влияние на него оказал монастырский розарий. Как мы помним, его всегда тянуло к земле, и даже его ухаживания за молоденькой соседкой начались на этой почве. Но одно дело — несколько грядок и кустов в городском дворе, и совсем другое — настоящие плантации, поразившие его воображение в Мария Лаах. «Я никогда не имел возможности наблюдать природу во всей ее целостности, а сейчас я буквально погружен в нее… Почти каждый день все выглядит по-новому; я поистине ошеломлен этой огромной мощью природных сил, так явно проявивших себя за последние полтора месяца, что я нахожусь здесь», — торопится он излить на бумаге переполнявшие его эмоции.

Эти строки написаны им 6 мая. Адресатом письма была Дора Пфердменгес, женщина, роль которой в жизни нашего героя до сих пор остается некой загадкой. Его письма к ней совсем иного рода, чем те, которые он адресовал Гусей. Доре он доверял свои самые сокровенные мысли и эмоции; это не просто обмен мнениями о новых спектаклях или вопросы об общих знакомых, тут присутствуют философские размышления о тайнах природы и попытки анализа современной политики. Ее письма к нему не сохранились, но можно предположить, что они были выдержаны в том же ключе. Интересно, что первое письмо из Мария Лаах он направил именно Доре, и именно она первой навестила его там.

Кто была эта женщина? Попытки разузнать о ней подробнее у наследников ни к чему не привели. Удалось лишь установить, что она была родом из Гладбаха (ныне этот город называется Менхенгладбах), что ее девичья фамилия звучала как Бренкес (или Бресгес, как это было записано в метрике ее сына), что семья имела голландские корни, что она познакомилась со своим будущим мужем в местном теннисном клубе, и, когда его в 1905 году перевели в лондонское отделение банка, в котором он служил, не долго думая последовала за ним. Поженились они только четыре года спустя, церемония прошла в родном Гладбахе, после чего молодая чета вновь вернулась в Лондон. Жили они в пригородном районе Форест-Хилл. Там в октябре 1910 года у них родился первый ребенок — сын. Роберт Пфердменгес был лютеранином, довольно строгих правил, чем, судя по всему, был очень горд. Дора принадлежала к той же конфессии, но явно придерживалась более свободных представлений о нормах поведения в обществе: жить с мужчиной четыре года вне уз законного брака — это был прямой вызов тогдашним представлениям о морали и нравственности.

Возможно, независимость духа и чувств как раз и привлекала Аденауэра в этой женщине. Их отношения вряд ли переходили рамки чисто дружеских; Дора и Гусей, кстати, были близкими подругами, однако письма Конрада Доре свидетельствуют, что она ему была достаточно близким человеком; во всяком случае, когда Гусей привезла ему официальную бумагу об увольнении (она была датирована 24 июля; не помогло ни заступничество тестя, почтенного профессора, ни новый визит в Берлин с попытками оправдаться), то длинное и эмоциональное письмо, в котором выразилась его реакция на эту печальную новость, он адресовал не жене, а ее подруге. В другом письме он поделился с ней своей озабоченностью по поводу того, как будут складываться отношения между новым режимом и духовенством обеих конфессий. Там же присутствует и такая поистине примечательная фраза: «По моему мнению, единственное спасение следует видеть в монархии; пусть это будет Гогенцоллерн или даже Гитлер; его бы вначале можно было сделать пожизненным президентом; таким путем все в конце концов утрясется».

Не будем выносить поспешного и слишком сурового приговора автору этих откровений. Многие немцы разделяли тогда эти странные идеи: возврат к довеймарским временам казался благом в сравнении с тем хаосом, который ассоциировался с республикой и, главное, с тем, к чему это все привело. Аденауэр был отнюдь не одинок и в представлении, что Гитлер оказывает сдерживающее влияние на нацистское движение. Кроме всего прочего, сказывались долгие дни монастырского уединения: в этой обстановке самый практичный ум может начать давать сбои, продуцируя самые экстравагантные теоретические схемы. Нельзя забывать и о том, что чтение газет, чем усердно занимался наш отшельник, также вряд ли могло дать ему адекватную информацию о том, что происходит в стране. И все-таки выраженный им в письме «оптимальный сценарий» обнаруживает новые и неожиданные черты в тогдашнем ментальном мире нашего героя.

Посетителей у него было немного. О визите Доры уже говорилось выше — это было в мае. В начале июня приезжала Гусей с детьми; пообедали вместе на природе: гостиничный ресторан был не по карману. В конце июля Гусей приехала снова — с официальным извещением об увольнении его с поста бургомистра. Об этом тоже уже упоминалось. В тексте официального документа содержалась ссылка на параграф 4 закона «О реформировании государственной службы» от 7 апреля 1933 года. Газета «Вестдейчер беобахтер» откликнулась на это событие огромной шапкой: «Аденауэр уволен — конец эре позора». Его адвокат, Фридрих Гримм, провел у него неделю ранней осенью, обсуждая с ним тактику защиты. В письме Хервегену Аденауэр говорил об «одном-двух месяцах», но его пребывание в Мария Лаах явно затягивалось.

«Вестдейчер беобахтер» неодобрительно отозвался о том, что духовное заведение стало прибежищем для злодея, укрывающегося от справедливого гнева сограждан. Очередную порцию желчи нацистский листок выпустил по поводу того, что с 1 ноября Аденауэру стала начисляться пенсия — чуть больше тысячи марок. Почти весь декабрь новоиспеченный пенсионер провел в Берлине, тщетно пытаясь добиться улучшения своей участи. Он попытался получить аудиенцию у президента Рейхсбанка Шахта — отказ. Он снова встретился с Хейнеманом, попытался было заговорить с ним о каком-нибудь местечке в его компании, последовали сочувственные восклицания и ничего больше. Останавливался он там, естественно, не в гостинице, а в приюте религиозной общины — «госпитале Марии-Виктории». Все хлопоты оказались зря.

Перед возвращением в Мария Лаах они с Гусей договорились, что Рождество всей семьей встретят вместе — будь что будет. Сняли номер в ближайшей к монастырю гостинице, нарядили елку; впервые почти за девять месяцев отец увидел детей; были трогательные сцены, особенно когда все получили подарки — на этот раз, естественно, очень скромные.

Торжественная месса в базилике монастыря прошла при большом стечении народа, хотя пускали по пригласительным билетам: все было оформлено как сугубо частное мероприятие. Тем не менее оно вылилось в своеобразную демонстрацию солидарности с изгнанником. Месса длилась с десяти часов вечера до двух часов ночи. После окончания все вышли на воздух. Ночь была ясная, сияли звезды, все казалось так чудесно.

Расплата не заставила себя ждать. Власти из Кобленца дали понять настоятелю, что дальнейшее пребывание Аденауэра в Мария Лаах нежелательно и может повредить самому монастырю. Хервеген соответствующим образом информировал об этом гостя. Вопрос был: куда направиться? В Кёльне его ждало скорее всего «превентивное задержание», в Бонне или Бад-Годесберге было тоже опасно. Аденауэр решил ехать в Берлин. 8 января 1934 года он покинул Мария Лаах. Временный приют он нашел в обители еще одного религиозного ордена — на этот раз это были францисканцы.

В письме к Хейнеману, написанном в середине октября, Аденауэр подвел неутешительный итог очередному году своей жизни: «Я живу оторванный от семьи, не зная, что будет с ней и со мной самим, в вынужденной праздности, которую я уже не силах переносить… Я не могу уснуть без таблеток и сплю не больше нескольких часов. То же самое — с моей бедной женой. Она храбрится, но и ее силы иссякают». Год 1933-й оказался хуже некуда, но суждено ли было новому году принести перемены к лучшему?


ГЛАВА 2. КОЛЬЦО СМЫКАЕТСЯ

«Гитлер не выпустит из-под прицела ни одного из своих бывших противников»[21]

Покидая Мария Лаах, Аденауэр все еще тешил себя надеждой на то, что гитлеровская революция закончится тем же, чем все революции обычно кончаются: революционеры пожрут друг друга, и он получит возможность вновь вернуться к своей политической карьере. Когда один из его гостей в Лаахе, бывший коллега по партии Центра Рудольф Амелюнксен, выразился в том смысле, что Гитлер, пожалуй, года два наверняка протянет, Аденауэр воскликнул: «Два года? Нет, ни в коем случае! Тогда я буду уже слишком стар, чтобы начать все заново». Оба в данном случае ошибались, но, впрочем, у нашего героя были в это время более насущные проблемы, чем те, что касались перспектив его будущего как политика. Надо было просто сперва выжить.

Переезд в Берлин был в этом смысле неплохим ходом. В большом городе было легче затеряться, а может быть, и найти какую-нибудь работу. Наверняка его ободрил тот факт, что старший сын Коко как раз сумел получить место стажера в крупной берлинской фирме; если это удалось ему, неопытному юнцу, то почему не удастся мне? Таков примерно мог быть ход его мыслей. Кроме того, близость к центру власти была нелишней в обстановке, когда первоочередной задачей для него было добиться снятия выдвинутых против него обвинений. И впрямь кое-чего удалось добиться: из Кёльна в министерство внутренних дел Пруссии пришла бумага, где говорилось, что «с политической точки зрения продолжение следствия не представляет более интереса». Правда, большего ему так и не удалось выяснить.

В начале марта Аденауэр ненадолго вернулся в Лаах. Взгляды Хервегена за это время успели уже кардинально поменяться: он не скрывал своего разочарования новым режимом. «Сумерки богов!» — заметил но этому поводу Аденауэр, возможно, не совсем кстати. Для него ситуация только изменилась к худшему. Монастырь теперь был под постоянным наблюдением, ходили даже слухи, что его вообще скоро закроют. Было время поста, холод пробирал до костей, и через несколько дней Аденауэр решил ехать обратно в Берлин. «Годовщину моего «отъезда» из Кёльна я «отпраздную» в Берлине», — с горькой иронией пишет он 4 марта Доре Пфердменгес.

В конце марта он еще раз заезжает в Лаах, вероятно, для того, чтобы забрать оставшиеся вещи. К этому времени он нашел подходящую квартиру в Бабельсберге, на берегу озера Грибниц-зее, почти на границе между Берлином и Потсдамом. Этот район шикарных вилл за последний год обезлюдел: их владельцы, банкиры и торговцы «неарийского» происхождения, оказались достаточно предусмотрительными, чтобы вовремя эмигрировать. Владелец виллы по Аугустусштрассе, 40, которую облюбовал Аденауэр, тоже собирался последовать их примеру и с радостью сдал свое владение известному противнику гитлеровского режима. Договор аренды был заключен на год, размеры арендной платы были вполне приемлемыми. В мае вся семья Аденауэров переехала на новое место жительства.

Переселение прошло в два этапа. 3 мая из Мария Лаах прибыл глава семьи, двумя днями позже из Кёльна приехала Гусей с четырьмя детьми. Дом был прекрасно меблирован, к нему примыкал обширный, хотя и сильно запущенный, сад. Был даже бассейн. Словом, все устроилось как нельзя лучше. Детишкам, правда, было трудно освоиться в новой школе, а глава семьи все еще испытывал тревогу за будущее, но по крайней мере все теперь были вместе.

9 июня пришло ободряющее известие от кардинала Шульте: три дня назад кёльнский суд закрыл дело бывшего бургомистра за недостатком улик. Аденауэр ждал такого решения, но одно дело ждать, другое — когда эти ожидания сбываются. Одной проблемой стало меньше.

Оставались неясными перспективы его собственного иска к новым городским властям, где он оспаривал размеры выделенного ему вспомоществования — нормальной пенсией бургомистра эту тысячу марок действительно было трудно назвать. С деньгами было по-прежнему напряженно. Аденауэру пришлось продать некоторые из своих картин и часть сада на Макс-Брухштрассе. У Гусей украли ее драгоценности, но, к счастью, они были застрахованы, и семья получила какую-то сумму от страховой компании. Хейнеман прислал очередной «заем». Все это быстро расходилось, но все-таки они кое-как держались на плаву.

Глава семьи ввел строгое разделение домашнего труда: сам он занимался покупками и садом, Пауль чистил обувь для всех членов семьи, за Лоттой была стирка, за Либет — уборка, только трехлетний Георг был освобожден от трудовой повинности. Карманные деньги распределялись в строгом соответствии с количеством и качеством произведенной работы. «В жизни никто ничего не получает даром», — поучал он ребятишек. Он помогал им с уроками, занимался с ними плаванием (включая и малыша Георга), много гулял, учил их распознавать разные дикие растения и травы. Июнь 1934 года прошел под знаком некоей чуть ли не идиллии.

Все кончилось в последний день месяца. Вечером 30 июня началась кровавая оргия, ставшая развязкой давно тлевшего конфликта между Гитлером и одним из его ближайших сподвижников, главарем штурмовиков Эрнстом Ремом. Суть конфликта была проста: Гитлер нуждался в поддержке офицерского корпуса рейхсвера, он хотел стать преемником Гинденбурга на посту президента и понимал, что без его генералов этого ему не добиться. Рем же был типичным революционером: он хотел, чтобы его СА стали ядром вооруженных сил рейха, отодвинув на задний план «консервативных» генералов; кроме того, он считал, что его и его дружков обошли при раздаче должностей: ему самому достался всего лишь пост министра без портфеля, а другие лидеры штурмовиков вообще остались ни с чем.

Рем был глубоко уязвлен и — что стало для него роковым обстоятельством — не особенно это скрывал. Он обвинял Гитлера в «союзе с реакцией», «заискивании перед восточнопрусскими генералами», сетовал на то, что «уходит возможность свершить нечто новое и великое, то, что свернуло бы мир с катушек». Мало того, что он не стеснялся выражений типа «эта свинья Адольф», он еще умудрился начисто испортить отношения с другими шишками в нацистской иерархии — Герингом, чье бахвальство он всячески высмеивал, и Гиммлером: он заявлял, что его штурмовики утрут нос эсэсовцам.

На самом деле как раз эсэсовцы провели образцовую операцию но обезвреживанию своих соперников. В ночь с 30 июня на 1 июля 1934 года Рема и его сподвижников без лишних церемоний вытащили из постелей и расстреляли во дворе тюрьмы Штадельхейм, что под Мюнхеном. Как впоследствии выяснилось, рейхсвер предоставил отрядам СС транспорт и оружие. Регулярные части были подняты по тревоге, чтобы оказать помощь эсэсовцам на случай, если бы те встретили серьезный отпор. Генералы, возможно, тогда еще не осознавали того, что они своим поведением нарушили традиционную заповедь своей профессии — не вмешиваться в политические дрязги. В своей почти детской наивности они не поняли и другого: нацисты воспользуются моментом, чтобы свести счеты с любыми не устраивающими их лицами, включая тех, кто никак не был связан ни с Ремом, ни с его СА. Отныне армия оказалась глубоко скомпрометированной соучастием в этом акте абсолютного произвола, скомпрометированной, в частности, и изданным на следующий день после побоища позорным приказом министра обороны генерала фон Бломберга, где восхвалялось «истинно солдатское и беспримерно мужественное» поведение фюрера перед лицом «мятежников и предателей».

В Бабельсберге еще с утра 30 июня начали появляться признаки каких-то надвигающихся необычных событий: грузовики с эсэсовцами, мчащиеся куда-то на бешеной скорости, колонны солдат, марширующие по улицам… Стало известно, что в своем кабинете в Министерстве внутренних дел убит Эрих Клаузенер, лидер организации «Католическое действие» и доверенное лицо вице-канцлера Папена, с каждым часом слухи об арестах и расстрелах обрастали все новыми неопровержимыми подробностями и деталями.

Около семи часов вечера перед домом по Аугустус-штрассе, 40, останавливается небольшой автомобиль. Из него выходит человек в штатском и нажимает кнопку звонка у калитки. Не дождавшись, пока кто-нибудь откликнется на звонок, он ловко перепрыгивает через изгородь и двигается прямо к хозяину, который в это время, как обычно, поливает цветы. «Гестапо», — приветствует нашего героя незнакомец, отворачивая лацкан пиджака, чтобы показать свой жетон. Затем столь же лаконично и как-то буднично: «Вы арестованы. Соберите вещи и следуйте за мной». Аденауэр ставит лейку на землю, и оба неторопливо направляются к дому. Гусей встречает их на террасе, вся волнение: «Что вам нужно от моего мужа?» Агент гестапо невозмутимо отвечает: «Временная мера пресечения». Она не отступает: «Скоро мой муж вернется?» Ответ звучит уклончиво: «Боюсь, это займет некоторое время».

Быстрые сборы, торопливое прощание с женой и перепуганными детьми, и оба направляются к калитке. Последние слова утешения: «Не беспокойся, я ни в чем не виновен».

Последний взмах рукой — уже перед дверцами машины. Едут через лес в сторону Потсдама. Агент как бы между прочим задает вопрос: нет ли у него с собой оружия? «Тут я почувствовал: дело плохо», — рассказывал Аденауэр впоследствии; ему было известно, как это делается: заводят человека в чащу и — «убит при попытке к бегству». Но все обошлось, машина не остановилась. Оставшиеся домочадцы однако ясно услышали звуки выстрелов и сразу подумали, что с их мужем и отцом случилось самое худшее. Оказалось, что это на вилле неподалеку отряд эсэсовцев расправился с предшественником Гитлера на посту канцлера — генералом Шлейхером, заодно они убили и его жену.

Аденауэр провел ночь и весь следующий день вместе с тремя десятками товарищей по несчастью в реквизированном эсэсовцами школьном здании, превращенном в тюрьму: мест в обычных тюрьмах не хватало. В понедельник утром он был доставлен в полицейское управление Потсдама, там его несколько часов продержали в одиночной камере, потом начался допрос… Гусей в это время обивала пороги разных участков и учреждений в попытках узнать что-нибудь о муже. От нее попросту отмахивались. Вернувшись в Ней-Бабельсберг, она не может сообщить детям ничего утешительного, остается только просить милости у Бога.

Внезапно в понедельник вечером у дома вновь останавливается машина, и — о чудо! — из нее появляется отец семейства, живой и невредимый, только с явными следами двух бессонных ночей. Его освобождение стало следствием отданной Гитлером директивы — прекратить дальнейшие репрессии и выпустить всех, кто прямо не был связан с Ремом и его компанией. Домочадцы радуются: теперь все будет в порядке. Сам Конрад настроен менее оптимистично; он увидел нацистскую карательную машину в действии и мрачно бросает: «Гитлер не выпустит из-под прицела ни одного из своих бывших противников».

До событий 30 июня 1934 года — «ночи длинных ножей», как она вошла в историю, — Аденауэр еще мог испытывать если не симпатии, то но крайней мере некоторые иллюзии в отношении Гитлера и национал-социализма. То, чему он был свидетелем в первый год нацистской диктатуры, никак не укладывалось в рамки его понятий и представлений. Он явно считал это временным отклонением, которое скоро пройдет, и вновь начнут действовать общепринятые правовые нормы. Тот факт, что кёльнский суд принял решение в его пользу, только укрепило его в этих надеждах.

Теперь все эти надежды и иллюзии рухнули. Какие там нормы законности: был Рем в чем-то виновен или нет, разделались с ним без всякого суда и следствия. Та же судьба постигла и Клаузенера, одного из коллег Аденауэра но партии Центра, и многих других, не имевших никакого отношения к грехам Рема и его преторианцев. Контуры нового порядка окончательно прояснились, когда, после того как 1 августа в возрасте восьмидесяти восьми лет скончался Гинденбург, рейхстаг мгновенно проштамповал закон об объединении постов президента и главы правительства и о присвоении Гитлеру нового титула — «фюрера и рейхсканцлера».

Для Аденауэра выводы были очевидны. Он отдавал себе отчет, что его фамилия занесена в какой-то «черный список». На него явно кто-то имеет зуб, вероятно, не на самом верху, а на более низком уровне, по каким-то, может быть, личным мотивам. Значит, нужно апеллировать к высшим инстанциям, попробовать оправдаться, доказать, что он всегда был и остается патриотом Германии, лояльным государственником, и тогда, возможно, его оставят в покое.

Именно эти соображения руководят им, когда он 10 августа 1934 года отправляет длинное послание на имя ближайшего сподвижника фюрера, прусского министра внутренних дел Вильгельма Фрика. Этот документ впоследствии дал немало пищи для критики по адресу Аденауэра. Сам он говорил, что в письме речь шла исключительно о его пенсионных делах. Это верно, но не совсем..

Большая часть письма посвящена доказательству того тезиса, что бургомистр Кёльна «всегда корректно относился к национал-социалистской партии». Примеров там приводится предостаточно: он неоднократно выступал против решений центральных берлинских властей и собственной фракции в городском собрании, которые были направлены против деятельности НСДАП; вопреки указанию прусского МВД он предоставил ее членам возможность пользоваться городскими стадионами и спортивными площадками для парадов и тренировок; он помещал официальные объявления в «Вестдейчер беобахтер», соответственно оплачивая их, а ведь это тоже противоречило указаниям министерства; он разрешал вывешивать флаги со свастикой — соответствующие его распоряжения можно найти в архиве; а если он и вынужден был однажды убрать эти флаги с моста, то ведь он был вовсе не против их вывешивания перед выставочным комплексом в Дейце и даже послал своих служащих для установки подходящих флагштоков.

Значительное место в тексте письма заняли опровержения в причастности к «рейнскому сепаратизму». Аденауэр заявляет, что он был решительным противником подписания Версальского договора, что в октябре 1923 года против него французами и сепаратистами был организован заговор — его собирались убить либо привлечь к суду «революционного трибунала» и потом расстрелять.

Все это, по мнению автора письма, исключает применение к нему параграфа 4 закона «О реформировании государственной службы», где речь идет о лицах, чья преданность национальным ценностям вызывает сомнения, и соответственно его дело должно быть пересмотрено.

Позднейшие критики Аденауэра, анализируя стиль и содержание этого документа, высказывали порой мнение, что если бы Фрик выразил готовность признать, что в деле бывшего бургомистра Кёльна допущена юридическая ошибка, что ему дадут хорошую пенсию, обеспечат безопасность ему, жене и детям, но он должен в благодарность за это вступить в НСДАП, то Аденауэр скорее всего принял бы условия такой сделки. Трудно гадать, что было бы, если… Во всяком случае, в реальности такой альтернативы перед Аденауэром не стояло. Ответ от Фрика пришел только в ноябре, и это был лаконичный и категорический отказ в удовлетворении его просьбы о пересмотре дела.

Тем временем тучи сгущались. Кто-то из администрации Рейнской области в Кобленце, видимо, имевший контакт с настоятелем монастыря в Лаахе, сообщил ему, что там снова всплыл вопрос о бывшем бургомистре Кёльна: ему грозит опасность; Хервеген немедленно сообщил об этом Аденауэру; тот счел за благо на время исчезнуть. Действительно, с середины августа его следы теряются; он переезжает с места на место, нигде не задерживаясь больше, чем на сутки. К началу следующего месяца, очевидно, опасность прошла. 4 сентября Аденауэр, уже не таясь, отправляет письмо Хейнеману с обратным адресом «Каппель»: в этом тихом местечке в Шварцвальде он снимает комнату, Гусей уже с ним, самое позднее к 14 сентября они планируют вернуться в Берлин.

В Берлине его ждала повестка из кёльнского суда. Он вызывался в качестве свидетеля но делу бывшего директора кёльнского филиала «Дейче банка» Антона Брюнинга, против которого было выдвинуто обвинение в мошенничестве. Аденауэр не испытывал к обвиняемому никаких симпатий: ведь это был тот самый Брюнинг, который в свое время дал ему злосчастный совет покупать акции Блютгена и на которого он сам из-за этого едва не подал в суд. Выяснилось, однако, что Аденауэру предназначена роль не столько свидетеля, сколько соучастника обвиняемого; дело в том, что, согласно показаниям Брюнинга, он однажды лично передал бургомистру пятьдесят пять тысяч марок в обмен на обещание направлять финансовые потоки из городского бюджета именно через «Дейче банк». Аденауэр срочно связался с остававшимися в Кёльне братьями. Ганс, напомним, был каноником в кёльнском соборе, Август вел юридическую практику. Он попросил их узнать поподробнее о существе дела и принять меры, чтобы о его приезде в родной город не пронюхала пресса.

Братья незамедлительно откликнулись: Ганс предложил брату кров, Август вступил в переговоры с председателем суда относительно времени и процедуры снятия показаний со свидетеля Конрада Аденауэра. В конечном счете было решено, что допрос состоится 23 ноября, притом не в здании суда, а дома у Ганса. Все так и произошло: в холостяцких апартаментах на Соборной площади собрались судья, прокурор, Брюнинг со своим адвокатом в сопровождении двух судебных приставов и приехавший из Берлина свидетель, который, впрочем, вместо дачи показаний сам занялся допросом обвиняемого.

На протяжении шести часов Аденауэр истязал его всякими каверзными вопросами насчет техники банковских операций и номеров его предполагаемых тайных счетов. Здесь наш герой был в своей тарелке, он мог блеснуть своими ораторскими способностями и знанием юридических тонкостей. В результате запутавшийся в ответах Брюнинг счел за благо взять назад свои показания против Аденауэра. Прокурор пригрозил ему серьезными последствиями, но сделать ничего не мог; для Аденауэра на этом участие в следствии закончилось, его пришлось отпустить с миром.

Конечно, Аденауэра спасло то обстоятельство, что, как оказалось, большая часть банковских документов к тому времени благополучно испарилась и проверить показания сторон было невозможно. Однако, не прояви он в должной мере качеств упорного бойца и умелого юриста, ему скорее всего не удалось бы избежать суда и приговора с длительным сроком заключения, а то и с конфискацией имущества. Впрочем, определенные издержки все-таки были: несмотря на конфиденциальность дознания, дело получило огласку в прессе — даже центральной. «Берлинер тагеблатт» («Берлинский ежедневник») опубликовал соответствующий скандальный материал под шапкой «Финансовые аферы Аденауэра». Наш герой откликнулся судебным иском к газете, требуя сатисфакции по четырем пунктам, где, по его мнению, были допущены искажения. Когда примерно те же утверждения, «затрагивающие его честь и достоинство», неделей позже появились в «Кёльнише цейтунг», он направил гуда письмо с опровержением; в случае отказа его брат Август, грозно предупреждал Аденауэр редактора, уполномочен как юрист «оповестить вас о моих последующих шагах». Как видим, наш герой не забывал своего старого правила: лучший вид обороны — наступление.

Для нейтрализации обвинений в сепаратизме он решился даже искать поддержку на международном уровне. Еще 3 апреля 1934 года бывший британский резидент в Кёльне Джулиан Пиггот отправил ему подготовленное по его просьбе и заверенное у нотариуса «заявление», в котором говорилось, что Аденауэр «никогда не обнаруживал ни малейшего интереса к сепаратистскому движению», оговорившись, впрочем, что он ничего не может сказать о периоде до своего прибытия в Кёльн и после отъезда оттуда (Пиггот был отозван в феврале 1925 года и не слышал антибританских высказываний бургомистра образца 1926 года, иначе он вряд ли, пожалуй, откликнулся бы на его просьбу о помощи).

В январе 1935 года Аденауэр добился встречи с другим знакомым англичанином, генералом Сиднеем Клайвом, который в то время оказался в Берлине. Тот также сочинил (или подписал) меморандум, в котором отмечал, что в период своего пребывания на посту начальника штаба при военном губернаторе Кёльна в конце 1918-го — в 1919 году он был близко знаком с Аденауэром и готов засвидетельствовать, что тот придерживался вполне безупречного курса. Клайв отправил этот меморандум с сопроводительным письмом на имя германского посла в Лондоне с настоятельной просьбой довести его содержание до сведения германского МИДа, что и было сделано. Больше ни к кому из англичан Аденауэр, судя но всему, не обращался, понимая, что его репутация в их глазах сильно подмочена, по этой же причине он не апеллировал и к французам.

Свою энергию и чернила Аденауэр тратил зря: ничто не могло Изменить отношения к нему официальных германских властей. Вставал вопрос, имело ли смысл дальнейшее пребывание в Берлине. Из письма, отправленного Гусей ее отцом 8 марта 1935 года, следует, что разговор о переезде шел уже давно. Фердинанд Цинссер задает вопрос: «Подыскали ли вы наконец новый дом?» Действительно, ранее Аденауэр обратился с просьбой к некоему Йозефу Гиссену, который некогда работал под его началом в качестве куратора паркового хозяйства Кёльна, найти для него подходящий участок в Рейнланде. Тот предложил несколько вариантов, и Конрад с Гусей с головой ушли в обследование различных деревушек с экзотическими названиями тина Штадтвальдгюртель или Плиттерсдорф, переговоры с хозяевами и т.д. Занятие было, видимо, весьма изматывающим, и супруги взяли себе несколько дней отдыха, которые провели в аббатстве Святого Креста в Херштелле.

То, что им было нужно, обнаружил средний сын Конрада от первого брака, Макс. Деревенька называлась Рендорф, она была расположена на правом берегу Рейна, южнее Бонна, у подножия Семигорья. Дом по адресу Левенбургерштрассе, 76, был, как сообщал усталый странник в письме Хейнеману от 30 марта 1935 года, «очень небольшой и скромный», но семью кое-как можно было разместить, а запрошенная цена оказалась вполне умеренной. Из дома был хороший вид на Рейн и отроги Эйфеля по другую сторону. Недостатками были ветхость и запущенность строений и интерьера, а также всепроникающая сырость.

Переезд из Берлина в Рендорф прошел в несколько приемов в апреле. Новые соседи приняли их дружелюбно. В письме Доре Пфердменгес от 5 мая 1935 года Аденауэр делится своими, радостными чувствами: «Чудесная весенняя пора возмещает нам горести прошедших месяцев. Мы вполне прилично устроились, ко многому нам еще нужно здесь привыкнуть, но мы на природе, и это нас вдохновляет». Главное — они надеялись, что здесь их больше уже никто не потревожит.

Но они сильно ошибались. Бдительное око полицейского государства не выпускало их из-под прицела. Спокойной жизни на новом месте им было отпущено всего ничего — где-то около трех месяцев.


ГЛАВА 3. «БОЛЬШЕ НЕ ПРЕДСТАВЛЯЕТ ОПЕРАТИВНОГО ИНТЕРЕСА»

«Я хочу попытаться обрести в этой обители самого себя, мое религиозное «я», найти баланс между собой и миром»[22]

21 мая 1935 года. Кёльнское гестапо. Чиновник пишет запрос-ориентировку на некоего субъекта по фамилии Аденауэр, который, согласно информации, полученной из потсдамского гестапо, убыл с семьей из Ней-Бабельсберга в Рендорф-на-Рейне. Адресат — начальник местного отделения гестапо города Зигбург, «опекающего» район, в который входит и деревушка Рендорф. Требуется установить, прибыло ли означенное лицо в указанное место. Если да, то «его надлежит немедленно поставить под негласное наблюдение с тем, чтобы выявить род его занятий и с кем он общается». Вместе с тем перлюстрация его корреспонденции «больше не представляет оперативного интереса, поскольку до настоящего времени в ней не обнаружено никаких признаков, указывающих на продолжение или возобновление им сепаратистской деятельности».

Аденауэр, естественно, был в полном неведении о таком внимании к его персоне со стороны тайной полиции и о том, какие формы оно принимало. Многое говорит за то, что, как раз будучи в Бабельсберге, он и не подозревал, что его письма просматриваются, зато на новом месте почему-то в это глубоко уверовал. Достаточно сказать, что из его писем, направляемых Доре Пфердменгес и другим адресатам из Рендорфа, полностью исчезли комментарии на политическую злобу дня. Вот, например, его письмо Гусей в Тюбинген, куда она отправилась в середине июня навестить родителей: немного о детях, о том, как его навестили Шмитт-маны и какая у них хорошая машина, о том, как цветут виноградники, пожелания хорошо отдохнуть — и все.

Однако порой обычная осторожность ему изменяла, и тогда это влекло за собой роковые последствия. Так случилось 8 июля 1935 года, когда в Рендорфе отмечали престольный праздник, или, по-местному, кирмес. Праздновали так, как это было принято испокон веков: с крестными ходами, хоругвями, оркестрами, песнями, плясками и, увы, неумеренным потреблением горячительных напитков. Частью праздника был торжественный парад сводного оркестра местного «Союза молодых стрелков» и местной пожарной бригады, тамбурмажор при этом выделывал всякие трюки с национальным флагом. Члены оркестра обычно обходили подряд все дворы, выстраиваясь полукругом перед калиткой каждого очередного владения и исполняя свой номер, за что хозяин должен был одарить их мелочью и поднести по чарке.

Надо сказать, перед праздником Аденауэра специально спросили, не будет ли он против, если оркестр отыграет традиционный марш и перед его домом. Хозяин колебался, но в конце концов согласился ради детей, у которых в Рендорфе развлечений почти не было. Все прошло бы, возможно, без особых осложнений, если бы оркестранты не выбрали для исполнения «Баденвейлерский марш». Для нескольких присутствовавших при сем нацистских фанатиков из соседнего Хоннефа это показалось неслыханным святотатством: по их логике играть, да еще в полупьяном виде любимое произведение фюрера перед каким-то изгоем означало одновременно возвысить последнего и унизить «отца нации».

Свое возмущение они поспешили довести до сведения зигбургского крейслейтера НСДАП. Посыпалась масса самых диких обвинений: оркестранты, все два десятка «стрелков» и пожарников, — это подпольная антинацистская группа, все представление — политическая демонстрация, сопровождавшаяся надругательством над государственным флагом и над благородной мелодией (качество исполнения и верно оставляло желать лучшего), а виновник «провокации» — не кто иной, как Аденауэр, который организовал все, подкупив оркестрантов «80 марками и сотней бутылок вина». Крейслейтер потребовал немедленного отчета от бургомистра Бад-Хоннефа.

Тот послал на место инцидента полицейского вахмистра, который 29 июля после тщательно проведенного расследования представил свой доклад. Его содержание наверняка разочаровало бдительных охотников за «врагами нации». Полицейский чин пояснил, что мероприятия подобного рода проводятся в округе ежегодно с незапамятных времен; оркестранты до того, как подойти к дому Аденауэров, уже несколько раз исполняли свой номер перед другими владениями, и они не имели понятия, что «Баденвейлерский марш» запрещен к исполнению. «Я и сам впервые об этом услышал», — мягко ввернул шпильку неустрашимый полицейский. Что касается 80 марок и сотни бутылок, якобы подаренных оркестрантам Аденауэром, то, по общему мнению, уж от кого, от кого, а от этого скряги такой щедрости нипочем не дождаться; на основании перекрестных допросов доподлинно установили, что выдано было максимум десять марок мелочью и на каждого пришлось не больше, чем но полстаканчику вина. Хозяин сам поднял бокал в честь национального флага, однако «никаких речей не говорил».

Доклад в таком виде крейслейтера, естественно, не устроил. Следствие было начато заново. Допросы и экспертизы заняли еще два дня, но и на этот раз никакой политической подоплеки во всем деле обнаружено не было. Тем не менее крейслейтер явно руководствовался принципом: если факты меня не устраивают, то тем хуже для фактов. За его подписью в Кёльн ушла «телега» с требованием немедленно выселить опасного провокатора. Администрация Рейнской области не посмела ослушаться партийного чиновника: 10 августа было издано распоряжение, которое предписывало Аденауэру в течение десяти дней покинуть территорию Кёльнского административного района. Ослушание грозило штрафом либо «превентивным содержанием под стражей». Никаких мотивов столь жесткой меры в документе не указывалось.

Предписание было вручено Аденауэру лично утром 14 августа. Доставивший его полицейский из Хоннефа устно добавил, что они получили указание специально проследить за его исполнением. В бумагах Аденауэра осталась короткая записка, представлявшая, очевидно, черновик жалобы на действия властей. Неизвестно, кому он собирался ее направить и направил ли вообще; по содержанию записки видно, что такого удара он никак не ожидал. Он тщательно перечисляет отрицательные последствия для него и для семьи, вытекающие из решения властей: он снял дом на год, а прошло только три месяца, ему придется платить неустойку; его дети посещают школу в Хоннефе, перемена места учебы повредит образовательному процессу; он лечится у дантиста в Бонне, который в курсе сложных анатомических особенностей его челюсти, вызванных дорожно-транспортным происшествием, случившимся в 1917 году, и т.д. Все изложено обстоятельно, слегка нудновато, с точки зрения автора, очевидно, убедительно, но тех, кому эти аргументы предназначались, они вряд ли могли тронуть. Впрочем, повторим, неизвестно, в ком конкретно Аденауэр собирался пробудить сочувствие к своей участи и не стала ли эта записка просто средством излить свое горе на бумаге и тем самым облегчить душу.

А на душе у него было действительно тяжело — пожалуй, тяжелее, чем когда-либо. За день до крайнего срока, 19 августа, Аденауэр покидает Рендорф.

Он снова в монастырских стенах Лааха. Тон его писем меняется: в них перемежаются попытки доказать свой патриотизм, лояльность властям и аполитичность (все это явно предназначено для глаз перлюстраторов, которые, напомним, уже давно перестали читать его корреспонденцию как утратившую «оперативный интерес») с многословными жалобами на плохое самочувствие: бессонницу, кошмары — и даже с удивительными откровениями типа того, что ему теперь с трудом удается сохранить веру во Всевышнего. Он согласен, что ему неплохо бы провести какое-то время «в санатории (очевидно, таков был совет супруги), но прежде ему надо обрести хотя бы толику душевного покоя.

Восстановлению его душевного равновесия никак не способствовала информация, полученная им от брата Августа. Тот, будучи судебным чиновником, не имел иного выбора, как вступить в НСДАП, и теперь решил использовать этот свой вновь обретенный статус, чтобы добиться аудиенции у «партайгеноссе» Рудольфа Дильса, «правящего президента» Рейнской области, и замолвить словечко за брата. Из этого ничего не вышло. То есть 29 августа 1935 года Дильс принял ходатая, но заявил, что сделать ничего не может. Когда Август пролепетал что-то о соблюдении правовых норм, его собеседник просто рассмеялся ему в лицо.

Это была, видимо, последняя капля: изгнанник оказался на грани нервного срыва. Письма его приобрели характер какого-то бессвязного набора слов, самый часто встречающийся в них оборот — «я не знаю». Он не знает, сколько времени будет длиться изгнание, что ему делать, куда податься…

Из этого состояния его вывела Гусей. 19 сентября они вдвоем приезжают в курортный город Фрейденщтадт, что в Шварцвальде. Три недели в санатории Святой Елизаветы, долгие прогулки, мягкие увещевания супруги принесли свои плоды: Конрад пришел в себя и в какой-то мере вновь обрел веру в будущее и собственные силы.

Все бы хорошо, но Фрейденштадт — летний курорт, а приближалась зима. Где преклонить голову? В Кёльн возврата не было: не говоря уже о возможном аресте, добавилось еще одно — его особняк был конфискован за «неуплату налогов». Рендорф? Но никто не отменял решения о высылке. Мария Лаах? Хервеген дал ему понять, что дальнейшее пребывание там Аденауэра нежелательно: он сам под подозрением, и все это может вызвать осложнения. Они с Гусей занялись лихорадочными поисками пристанища. Наконец было найдено нечто более или менее приемлемое: пансион для католических священников в деревеньке Ункель на том же правобережье Рейна, что и Рендорф.

Летом это местечко вполне можно было бы назвать привлекательным. Почтенного возраста строения, первый этаж каменный, второй — бревенчатый, арки со старинными гербами каких-то неведомых дворянских родов, лабиринт узких улочек, все утопает в цветах и зелени — картина, услаждающая взор. Когда солнце высоко и дома не попадают в тень от окружающих холмов Семигорья, в них светло и уютно. Однако осенью все по-иному: растительность увядает, с гор спускаются туманы, солнце рано уходит за гребень хребта, деревушка быстро погружается в мрачные холодные сумерки. Как раз в эту печальную пору сюда и прибыл наш изгнанник. При всем при том новое место пребывания имело для него два важных преимущества: во-первых, отсюда недалеко до Рендорфа — всего двенадцать километров вдоль Рейна, во-вторых, этот населенный пункт был за пределами Кёльнского административного района — территории, для него отныне запретной.

Пансион, принадлежавший организации «Паке», был предназначен для летнего отдыха и поправки здоровья тех представителей духовенства, у которых не было родственников или друзей, короче тех, кому в отпуск больше некуда было деться. Еду готовили монахини из соседнего монастыря сестер Сердца Христова — без особых изысков, но, в общем, голодными постояльцы не оставались. Пансион состоял примерно из двадцати — тридцати покоев, часовни с тремя алтарями, большой трапезной, нескольких гостиных и библиотеки с набором обязательного минимума религиозной литературы. Осенью и зимой постояльцев было немного. 24 октября 1935 года, когда сюда прибыл наш герой, дом был почти пуст.

Ему отвели одно из лучших помещений: угловую комнату на втором этаже с огромным окном, из которого открывался чудесный вид на Рейн и на разрезающий в этом месте его течение на два рукава остров Нонненверт. С мебелью все было так же скромно, как и в Лаахе; только стульев было вдвое больше — целых два. Делать было абсолютно нечего — разве только глядеть в окно и читать труды отцов церкви.

Сам он позднее говорил о десяти месяцах, которые провел в Ункеле, как о самом тяжелом и беспросветном периоде своей жизни. Правда, почти каждый день его навещали то Гусей, то Пауль, но, видимо, это не очень скрашивало существование отшельника. Осень 1935 года выдалась чрезвычайно дождливой. Двенадцать километров туда и обратно на велосипеде по скользкой и грязной дороге — это было нечто; глава семейства наверняка волновался, как бы чего не случилось но дороге и как бы визитерам успеть обратно до темноты.

Он ходил пешком по берегу Рейна. Автотранспорт он не любил; сам так никогда и не выучился водить машину. Да и куда было ездить? Много лет спустя он рассказывал своему старому коллеге но кёльнской администрации Йозефу Гис-сену об обуревавших его тогда мыслях: «Шестьдесят лет — и ни работы, ни цели в жизни, сплошной мрак». Однажды Макс застал своего обычно холодно-сдержанного отца плачущим и не скрывающим своих слез.

Некоторые просветы все-таки случались. Ему было отказано в посещении заболевшей тяжелой формой ангины Лотты, но затем, как бы в утешение, он получил разрешение провести три дня с семьей на Рождество. Сразу после Нового года, 5 января 1936 года, их знакомый, некто Пауль Франкен, кстати сказать, руководитель всегерманского Объединения союзов студентов-католиков, устроил им автомобильную прогулку по долине Мозеля. Они остановились в городке Кохем и там отпраздновали шестидесятилетний юбилей Конрада. К вечеру навестили Хервегена: Мария Лаах был рядом.

В начале февраля Аденауэр предпринял поездку в Берлин, где задержался почти на месяц; остановился он там, как и раньше, в приюте госпиталя Святого Франциска. Как и раньше, он решил добиваться признания своих заслуг и реабилитации, но на этот раз не как политика и бургомистра, а как… корифея технического прогресса. Мы уже упоминали о его прежних увлечениях в этой сфере. В свое время он занимался такими вещами, как «Устранение пыли, создаваемой движением автомобилей», «Реактивные паровые машины», «Усовершенствованная конструкция цилиндров, применяемых для транспортных средств, приводимых в движение силой пара», и т.п. После того, как карьера в городском управлении Кёльна направила его энергию и интеллект в другое русло, изобретательский зуд у него прошел, но теперь возродился вновь и с новой силой. Причина была очевидна — безделье, однако сам Аденауэр отнюдь не считал свои новые занятия простым развлечением от скуки. Напротив, он искренне верил в свой творческий талант и считал, что недалек час, когда он сделает на нем состояние.

Поначалу он вновь занялся было «Реактивными паровыми машинами», но быстро одумался и перешел на разработку «Устройства для предотвращения загрязнения воздуха продуктами сгорания, сажей и т.п., производимыми сжиганием топлива в каминах». Идея заключалась в том, что дымоход должен был не выводиться на крышу, а подсоединяться к системе канализации. Кроме того, он изобрел специальную электрическую щетку-грабли для уничтожения гусениц и слизней на листьях и побегах растений. На это приспособление он даже подал заявку на патент, начал подготовку полевых испытаний и страшно обижался, когда кто-либо выражал сомнение в его практической пользе.

Собственно из-за этой щетки-грабель он и приехал в Берлин. Роль жертвы, которой пришлось отбиваться от непризнанного гения, выпала на долю Фрица Шпенрата, старого знакомого, крупного менеджера в компании АЭГ. Тот поспешно сплавил все материалы на заключение экспертам, которые вынесли единодушный приговор: абсолютный бред. Берлинское турне закончилось, таким образом, полным фиаско. По настоянию сына Конрада (он к этому времени стал настоящим берлинцем) неудачливый изобретатель, который вновь стал жаловаться на недомогание, записался на прием к какому-то светилу медицины. Тот посоветовал ему лечить нервы.

Получив окончательный отрицательный ответ от АЭГ, Аденауэр засобирался обратно в Ункель, о чем 1 марта известил письмом супругу. В том же письме он сообщал, что но пути заедет в Бад Эмс к Паулю Франкену и попросил Гусей встретить его на промежуточной станции в Нидерланштейне и оттуда проводить до Ункеля. Мы еще вернемся к вопросу о характере его связей с молодым и амбициозным деятелем молодежного католического движения, а пока остановимся на том событии, которое в начале марта 1936 года потрясло всю мировую общественность и, между прочим, оказало существенное влияние на дальнейшую судьбу нашего героя.

Речь идет об оккупации немецкими войсками Рейнской демилитаризованной зоны, осуществленной в явное нарушение не только Версальского договора, но и Локарнских соглашений. В интервью корреспонденту американского агентства Си-би-эс Шорру, данном 21 августа 1962 года, Аденауэр утверждал, что его реакция на это событие была однозначной: новая война отныне неизбежна, поскольку Гитлер тогда пришел к выводу, что демонстрацией силы он может добиться всего, чего хочет. Трудно сказать, насколько это собственное описание Аденауэром его тогдашних мыслей соответствует действительности; задним числом все умны.

Во всяком случае, в краткосрочной перспективе первый акт гитлеровской агрессии обернулся для изгнанника неожиданным благодеянием впавших в эйфорию стражей режима: запрет на пребывание в Кёльнском административном районе был снят, Аденауэр мог отныне переехать обратно в Рендорф, воссоединиться с женой и детьми. 11 апреля, на Пасху, он посылает поздравления Хервегену и его пастве и, между прочим, замечает, что впервые за много лет чувствует себя «воистину счастливым».

Верно, слежка за ним продолжается: когда они втроем — он, жена и Пауль — в середине мая поехали во Фрейден-штадт (им там явно понравилось), за ними следовал «хвост». Тщательно регистрировались все их отлучки из Рендорфа. Тем не менее старый политик ожил, тем более что на него стали выходить те, кто поставил своей целью организацию политической оппозиции режиму. Одним из них как раз и был упоминавшийся выше Пауль Франкен. Неслучайной была их первая встреча, закончившаяся совместной автомобильной прогулкой, и, уж конечно, в Бад Эмс Аденауэр поехал не просто потому, что соскучился по обществу интересного собеседника. Франкен свел Аденауэра с бывшим лидером католических профсоюзов Западной Германии Якобом Кайзером.

В сентябре 1936 года в доме Аденауэра состоялась конспиративная встреча, на которой, помимо хозяина дома, присутствовали Франкен, Кайзер и еще один бывший политик Центра, Генрих Кернер. Чтобы не привлекать внимания эсэсовцев, собирались и расходились порознь. Пока Гусей занимала разговорами Франкена и Кернера, Конрад с Кайзером уединились в кабинете для доверительной беседы. Она длилась не менее трех часов. Кайзер сообщил потенциальному новому члену организации о том, что было достигнуто. Он особо подчеркнул, что установил контакт с двумя представителями высшего генералитета — Куртом фон Хаммерштейн-Эквардом и Вернером фон Фричем, которые встревожены авантюризмом Гитлера, проявившимся, в частности, в том, что он решил вмешаться в гражданскую войну в Испании. Кайзер высказал мнение, что без поддержки командования вермахта Гитлера не свергнуть и поэтому нужно усиленно добиваться такой поддержки.

Аденауэр знал Кайзера еще с двадцатых годов и не был о нем особо высокого мнения как о политике. Что касается генералов, то полутора суток, которые он провел в компании нескольких представителей этой касты в импровизированной эсэсовской тюрьме в Потсдаме, было достаточно, чтобы составить далеко не лучшее впечатление об их моральных и интеллектуальных качествах. «Вы когда-нибудь встречали генерала с интеллигентной физиономией?» — задал он Кайзеру риторический вопрос. Это был, собственно, ответ на планы Кайзера и конец диалога.

Трое посетителей покинули Рендорф с явным чувством разочарования. «На него рассчитывать нечего», — суммировал Кайзер общее мнение о позиции Аденауэра. Действительно, со стороны последнего не обнаружилось никакого желания связать свою судьбу и судьбу своих близких с группой лиц, которым он не особенно доверял и за которыми никто не стоял.

Аденауэр явно к тому времени пришел к заключению, что для того, чтобы свергнуть Гитлера, сил одного внутригерманского сопротивления не хватит. Отсюда, в свою очередь, для него следовали два вывода: первый, и самый главный — не предпринимать ничего, что могло бы поставить под угрозу его личную безопасность и безопасность его семьи, и второй — единственная надежда на ликвидацию нацистского режима — во вмешательстве извне; если это будет означать войну, пусть так.

Для себя же он твердо решил: больше никаких контактов с теми, кто считает себя оппозиционерами. Исключен был для него и выбор в пользу эмиграции: старшим детям это разрушило бы карьеру, младшие лишились бы привычного окружения и родины. Оставалось залечь на дно и ждать. И заняться практическими делами, в частности, довести до конца свою тяжбу с новыми властями Кёльна, обустроить как следует свое прибежище в Рендорфе.

Что касается первой проблемы, то, пока пост бургомистра сохранял Ризен, перспектив на ее решение, естественно, не было никаких! Однако в начале 1937 года Ризен ушел, и его место занял некто Карл-Георг Шмидт, тоже, разумеется, нацист, но не такой упертый. Конрад обратился к брату Августу: пусть попытается поговорить о нем с новым бургомистром. Беседа состоялась, и результаты ее были ободряющими. Шмидт «в частном порядке» признал, что с бывшим бургомистром поступили несправедливо, добавив, правда: «Вы, конечно, понимаете, что я не могу высказать это официально».

Начались закулисные переговоры. Они прервались на время траура по скончавшемуся в марте 1937 года в возрасте шестидесяти трех лет брату Гансу. По случаю похорон Аденауэр впервые за последние четыре года появился в родном городе. Это событие было даже отмечено в дипломатических кругах. В мае переговоры возобновились вначале на уровне адвокатов сторон, а затем и путем прямого диалога между Шмидтом и Аденауэром на «нейтральной» территории, в качестве которой был избран Бонн. Наконец 28 сентября мировое соглашение было достигнуто. Аденауэр и Шмидт отметили это событие бокалом немецкого шампанского.

Условия были для Аденауэра вполне приличными: он получал пенсию в размере десяти тысяч марок и сто пятьдесят три тысячи восемьсот восемьдесят шесть марок наличными в качестве компенсации за невыплату жалованья в период, пока он еще формально оставался бургомистром, и за недоплату по пенсии. Особняк по Макс-Брухштрассе, правда, переходил в собственность городской казны в погашение задолженности по ипотеке и по уплате налогов за участок. Потерю особняка Аденауэр, конечно, не мог спокойно пережить и считал, что его ограбили. В общем, это было далеко не так.

Отныне в материальном положении семья Аденауэров могла считаться вполне обеспеченной. Еще до окончания тяжбы был приобретен приличный участок земли в том же Рендорфе, по адресу Ценнигсвег, 8а. Земля была дешевая — пятьдесят пфеннигов за квадратный метр. Теперь, получив солидный куш, он мог заняться постройкой нового дома. Он собирался дожить в нем оставшиеся ему, как он говорил, пару-другую лет. Он действительно дожил там до конца своих дней, только не пару-другую и даже не десяток, а добрых тридцать лет — треть жизни, причем самую активную. Заметим, кстати, что те «займы», которые он получал от Дании Хейнемана и благодаря которым его семья только и могла существовать долгих четыре года, так и остались, видимо, непогашенными, во всяком случае, неизвестно, чтобы наш герой когда-либо вспоминал об этих своих долгах.


ГЛАВА 4. ПОДАЛЬШЕ ОТ ВСЯКИХ НЕПРИЯТНОСТЕЙ

«Я вам советую побыстрее уезжать отсюда, причем лучше прямо за границу. И лучше пока не возвращаться»[23]

Перед нами — любительское фото семьи Аденауэров, сделанное, по-видимому, в Рендорфе летом 1936 года. На ней — сам глава семейства, Гусей и четверо детей: Конрад, Рия, Пауль и Либет. Они стоят на поляне на фоне деревьев. Художественной ценности снимок, конечно, не имеет, но он передает кое-что из внутреннего мира семьи и каждого отдельного из ее членов.

Конрад-старший стоит несколько в стороне от общей группы, немного ближе к объективу. Руки скрещены на груди, глаза слегка прищурены, короткая стрижка, седина — плод возраста и переживаний, на губах — легкая улыбка, вернее, некая имитация улыбки, костюм и галстук черного цвета, как по случаю траура. Он как будто идет навстречу камере и готовится отразить неожиданное нападение, во взгляде — смесь подозрительности и высокомерия. Словом, образ человека, явно не удовлетворенного жизнью и даже ожесточившегося.

Детей при подобных съемках обычно ставят перед взрослыми, в первый ряд, но в данном случае первый ряд — это один глава семьи, все остальные — сзади. Тринадцатилетний Пауль выглядывает из-за спины отца; он в двубортном пиджачке, коротких штанишках и белых гетрах — мода того времени и обязательная форма одежды для членов «гитлер-югенда». Паулю удалось остаться в стороне от этой организации, но по его внешнему виду этого не скажешь; он как-то натужно улыбается, обратив взгляд на мать. Гусей — рядом, на ней дешевенькое платьице, она вся в кудряшках перманента — тоже мода того времени, в волосах заметны седые пряди, она весело смеется чему-то сказанному стоящей рядом Рией. За старшей дочерью — старший сын Конрад, очень похожий на отца фигурой и костюмом, на голове заметны пролысины, одна рука засунута за борт пиджака, другая — в карман брюк, он пытается придать лицу выражение довольства и беззаботности, но это ему плохо удается.

Ряд замыкает Либет, которая показывает всем язык.

Самый яркий персонаж на снимке — это, безусловно, Рия. Высокая, с тонкими чертами лица — в мать, ее жест и поза легки и непринужденны. Она — явный центр всеобщего внимания. Только замыкающие на флангах заняты сами собой: старший Конрад ищет возможность отвратить воображаемый удар, а его младшая дочь изо всех сил старается привлечь к себе внимание — типичное поведение девочки ее возраста.

У Рии — все основания чувствовать себя, что называется, на коне. Она привлекательна и знает это. Она получила блестящее образование. И наконец, у нее есть жених. Его зовут Вальтер Рейнерс, он родом из Менхенгладбаха, по профессии — инженер, но самое главное — он владелец и управляющий процветающего семейного предприятия «Шлафхорст КГ», производящего текстильное оборудование.

Аденауэру избранник дочери явно симпатичен: ему всегда нравились преуспевающие бизнесмены. Был, возможно, и тайный расчет на то, что зять со своим инженерным образованием поможет ему в его изобретательской деятельности. Последовала помолвка, а на следующий год, 27 августа 1937 года, состоялся обряд официального бракосочетания, церковная церемония последовала несколькими днями спустя в Мария Лаах. В письме к Хейнеману от 6 августа Аденауэр отмечает, что дочь «сделала хороший выбор», но тут же признается, что ему «тяжело отпускать» ее. Звучит это несколько странно: Рия давно уже не жила вместе с отцом и мачехой. Очевидно, он имел в виду то, что, пока Рия была не замужем, отец был для нее самым близким человеком, а она для него — живым напоминанием об Эмме; теперь эта связь с прошлым окончательно разрывалась.

Во время регистрации брака разыгралась примечательная сцена. Чиновник-регистратор, как это тогда было принято, торжественно вручил новобрачной экземпляр гитлеровской «Майн кампф». Она передала книгу отцу. Даже двадцать лет спустя Аденауэр живо вспоминает этот момент и чувства, которые он тогда испытывал, — ему хотелось швырнуть прочь эту библию человеконенавистничества. Этого он, разумеется, не сделал, и никто не заметил его внутренних переживаний. Демонстрации были ни к чему.

Более того, если говорить о демонстративных актах, то, поскольку наш герой в то время совершал таковые, они могли лишь заслужить ему одобрительные кивки со стороны властей. В 1936 году его фамилия появляется в списках местной организации «Национал-социалистского народного благотворительного союза» (НСФ). Нацисты создали НСФ в 1933 году, включив в ее состав ранее существовавшие добровольные общества типа «Каритас» и Красный Крест. Разумеется, эта организация была далека от политики, но все же ее устав отражал некоторые основные посылки нацистской идеологии: евреи не могли быть ни ее членами, ни объектами благотворительной деятельности. Еще один характерный штрих к характеристике нашего героя: с 1937 года он стал употреблять в своих письмах концовку «С истинно немецким приветом» — это соответствовало официально рекомендуемому стилю. Это все были уступки, которые он считал допустимыми, меньшим злом в сравнении с прямым вступлением в ряды НСДАП — на этот шаг он не мог бы себя заставить пойти.

Свадьба Рии пришлась на самый пик строительной эпопеи, которая развертывалась на участке по Ценнигсвег, 8а, в Рендорфе. Началась она с того, что свояк Аденауэра, брат Гусей, Эрнст, совладелец архитектурной фирмы в Ганновере, получил в начале 1937 года срочный заказ — подготовить рабочий проект со всеми чертежами и спецификациями. 12 февраля искомые материалы были готовы, последовало их подробное обсуждение, по требованию заказчика внесены соответствующие изменения, на что ушел еще месяц. 17 марта проектная документация была представлена на утверждение в контору городского архитектора Хоннефа. 10 апреля она вернулась со штампом «Одобрено строительной полицией» (в другой стране данное ведомство называлось бы скорее инспекцией, но в тогдашней Германии, куда ни ткнись, везде была полиция).

Еще до получения официального разрешения на строительство Аденауэр начал переговоры с потенциальными контракторами. В конце концов он остановился на строительной фирме «Рейнише баугезельшафт Гмбх фюр хох-унд тиф-бау», что примерно можно перевести, как «ООО Рейнское строительное общество по закладке фундаментов и возведению зданий». Контракт был подписан 1 апреля. Смета составлена на общую сумму в 28 тысяч 800 марок, оплата предусматривалась в несколько приемов, по мере представления счетов за материалы и выполненный объем работ, сроком окончания строительства было названо 1 октября 1937 года; архитектурный надзор должен был осуществлять доктор Фриц Вольфгартен, главным прорабом назначался профессор (!) Йозеф Пирлет.

С самого начала изнывавший от безделья заказчик принялся во все вмешиваться и мешать строителям. Довольно быстро выяснилось, что при проектировании не было учтено то обстоятельство, что участок расположен на крутом склоне и существует опасность оползней. Пирлет предложил окольцевать строительную площадку капитальной стеной, которая бы сдерживала возможные подвижки грунта. Аденауэр, естественно, возражал: дорого. С большим трудом Пирлету удалось настоять на своем; как оказалось, это спасло всю конструкцию от обрушения, когда в разгар работ почва в нескольких местах угрожающе просела.

С другой стороны, заказчик сам способствовал удорожанию строительства, непрерывно внося изменения в проект. То он захотел, чтобы терраса была из железобетона. То — чтобы при доме был гараж; заметим: при отсутствии машины и даже планов ее покупки. То — чтобы цокольный этаж был переоборудован в подвал, который можно было бы использовать и для хранения овощей и фруктов, и как бомбоубежище — с соответствующим усилением перекрытий и стен. Судя по датам утверждения в строительной инспекции соответствующих запросов, все они приходились уже на октябрь, когда дом, собственно, должен был быть уже готов. Так что речь шла не только об удорожании строительства, но и об удлинении его сроков, притом отнюдь не но вине строителей.

И что уж вообще способно было довести архитектора и прораба до бешенства — Аденауэр буквально с лупой в руках проверял все счета. Количество закупленных материалов, цены и расценки, даты заказа и поставки — он вникал во все, все сверял и все оспаривал. Однажды он устроил целый скандал по поводу того, что строители выписали слишком много, как ему показалось, гвоздей. Те счета, которые его чем-либо не устраивали, он просто отказывался проплачивать. Одному штукатуру пришлось даже пойти на то, чтобы предложить банку свои неоплаченные счета в обмен на наличные, естественно, с большой потерей для себя; иначе он просто не мог продолжить работу да и жить ему на что-то нужно было. Больше всех пострадал, однако, архитектор Вольфгартен. Даже двадцать лет спустя в нем все еще жива была обида на клиента, который недоплатил ему кругленькую сумму.

Аденауэровские усовершенствования и придирки привели к тому, что первоначальная смета оказалась намного превышенной (общие затраты составили 95 тысяч марок), а кроме того, стройка и к концу года оставалась далека от завершения. Впрочем, уже 6 декабря, как это следует из полицейских отчетов, семья Аденауэров въехала в новый дом. Это было странное новоселье: везде еще сновали рабочие, краска и штукатурка не просохли, пол в мусоре — возможно, расчет был на то, что ради того, чтобы избавиться от вездесущего ока хозяина, строители ускорят свой темп, но они и без того спешили: привередливый заказчик-надсмотрщик им изрядно надоел.

Как бы то ни было, семья постепенно стала осваиваться на новом месте. Каждый из четырех отпрысков получил по собственной комнате, выделены были также комнаты для трех старших — даже в их отсутствие их никто не занимал. Прибыли картины, среди них — «Мадонна с младенцем» и портрет английского короля Якова I голландской школы, а также та, которую глава семьи гордо называл «мой Рембрандт»; кто на самом деле автор этой картины, было далеко не очевидно, а главное, сам Аденауэр не имел, собственно, никакого отношения к ее приобретению: вся коллекция была частью приданого Эммы.

Новый дом был первым, о котором его хозяин мог с полным основанием сказать, что это его полная, священная и неприкосновенная собственность. Раньше он везде и всегда чувствовал себя, скорее, на положении жильца. Единственным исключением можно было бы считать период, когда он владел особняком на Макс-Брухштрассе, но и его покупка, и содержание были напрямую связаны с официальным статусом Аденауэра как вначале второго, а затем и первого лица в городе; без связанных с этим статусом привилегий он просто не мог бы себе этого позволить; потеряв пост бургомистра, он в известной степени закономерно потерял и дом. Теперь было все по-иному: и участок, и постройка — все было оплачено наличными, без каких-либо займов или кредитов, никто не мог упрекнуть собственника в использовании служебного положения; это был в полном смысле слова его — и больше ничей — дом.

Планировка и интерьер нового жилища многое могли сказать о характере его владельца. Все было очень, скажем так, по-спартански. Во всем доме имелась только одна более или менее большая комната — гостиная на первом этаже, остальные скорее заслуживали названия комнатушек. Это относилось и к собственному кабинету хозяина. Прихожая узкая — едва можно повернуться, входная дверь вполне подошла бы для какого-нибудь сарая. Чувствуется, что об удобстве для гостей не очень думали: дорожка к дому с улицы очень крутая, плиты ступеней предательски пошатывались.

Мебель более чем скромная и вдобавок не слишком удобная. В то время в округе возникло немало новых особняков — для Германии это был период относительного процветания; обстановка дома по Ценнигсвег, 8а, не выдерживала с ними никакого сравнения. Единственной уступкой требованиям дизайна и эстетики были драпировки-гардины на стенах, комплекс из трех примыкающих друг к другу помещений, которые предназначались для музицирования, а также множество деревянных фигурок святых по углам. В прихожей, в частности, гостей встречал — довольно неодобрительным взором, надо сказать, — святой Стурмий, канонизированный за свою миссионерскую деятельность в южной Германии в VIII веке.

В общем, дом производил такое впечатление, что хозяева не очень-то заботились о его внешнем виде и внутреннем устройстве. Это никак не относилось к прилегающему участку. Чувствовалось, что им занимались, и с любовью. Ряды тщательно выровненных террас точно следовали за изгибами рельефа, ручейки направлялись так, чтобы получались маленькие водопадики и фонтанчики, что придавало пейзажу нечто средиземноморское; планировка участка строго соответствовала требованиям агрономической науки: розарий на припеке, рододендроны — в тени и т.д. При разбивке плантации Аденауэр пользовался советами бывшего главного кёльнского садовника Йозефа Гиссена, однако в остальном это было его детище, к которому он никого больше не подпускал.

Самым привлекательным в новом доме было, пожалуй, его расположение. Позади — вулканические откосы Семигорья с венчающей весь горный массив могучей «Скалой дракона» — ее хорошо видно с террасы. Прямо перед домом склон круто обрывается к Рейну, вдоль которого тянется цепочка строений и возвышается церквушка, по архитектуре ничем не примечательная, но внешне довольно изящная, — это собственно Рендорф. Ныне пространство между деревушкой и домом Аденауэров все застроено, новые дома и выросшие деревья закрывают вид на Рейн и хребет Эйфель по ту сторону, но тогда он был наверняка великолепен.

Постоянными обитателями дома были только двое супругов и их младшие дети, старшие к тому времени уже жили своей жизнью. Конрад делал успешную карьеру в АЭГ, часто выезжал за границу; к примеру, в ноябре того же 1937 года посетил Париж, инспектируя местный филиал компании. Макс провел несколько месяцев в США по приглашению в рамках университетских обменов; ездил туда «по студенческой визе», как Аденауэр об этом упомянул — с явной гордостью за сына — в очередном своем письме Хейнеману, датированном 25 ноября 1937 года. Потом для него начались поиски работы. О Рии уже говорилось: ее замужество оказалось вполне удачным.

В доме постоянно жила одна служанка, кроме того, Гусей время от времени но мере надобности приглашала на поденную работу женщин из Рендорфа; недостатка в желающих заработать несколько марок не было, даже учитывая нелегкий путь из деревни вверх но крутому склону. К домашней работе она привлекала, естественно, и дочерей.

Ритм в доме задавал хозяин. Он вставал рано и прежде всего обходил свой сад. Завтракали и ужинали на террасе, разумеется, по-прежнему в раз и навсегда заведенное время. Обедали уже в более формальной обстановке, в столовой.

Перед ужином глава семьи работал над своими изобретениями. Однажды какой-то гость заглянул к ним без предупреждения, и ему пришлось ждать аудиенции, поскольку, как ему объяснили, «между пятью и шестью господин обер-бургомистр изобретает».

Превращение Аденауэра в почтенного домовладельца и его явная удовлетворенность своим новым статусом, по-видимому, были должным образом оценены власть предержащими: облако подозрений, которое витало вокруг него начиная с 1933 года, стало рассеиваться. 13 января 1938 года до него дошло известие, что принято решение вновь вывесить его портрет в галерее Кёльнской ратуши. «Какой символический акт! Просто нет слов!» — пишет он, не скрывая радости, своему новому приятелю, историку-искусствоведу Буслею. Правда, визитеров из Кёльна по-прежнему немного — только Пфердменгесы и Шмиттманы. Однако появились новые знакомые: уже упомянутый Буслей с супругой, дантист из Бонна Йохан Фольмар — с ним и его супругой чета Аденауэров вместе отдыхали летом 1938 года. Все это были католические семьи, люди серьезные, не какие-нибудь болтуны.

И еще изменение к лучшему: Аденауэр стал «выездным». В январе 1938 года он с супругой съездил в Брюссель к Хейнеману. В июле того же года они впервые за много лет вновь посетили Шандолен; поездку для них и супругов Фольмар устроил старый знакомый Конрада, швейцарский консул в Кёльне Вейс. Они не ограничились пребыванием в заброшенной горной деревушке, а устроили для себя настоящий тур, посетив Базель, Монтре и, наконец, Лозанну, где они снова встретились с Хейнеманом. Эти рандеву с «добрым другом» были наверняка не случайными: можно предположить, что именно он и субсидировал заграничные путешествия Аденауэров, поскольку на обмен валюты тогда в Германии существовали строгие ограничения.

В общем очередной, 1938 год оказывается для Аденауэра и его семьи вполне благополучным. «В Швейцарии было великолепно», — пишет он Хервегену 19 августа. Сад тоже его утешает. Хорошее известие приходит от Рии: она ждет ребенка. Словом, обычные радости пенсионеров.

Однако в большом мире назревают серьезные события. В марте 1938 года происходит аншлюсе Австрии. Согласно дневниковой записи Буслея, наш герой выражает «глубокое удовлетворение» этим событием (позже он, разумеется, опишет свою реакцию в прямо противоположном виде). В сентябре Гитлер принимает в Бад-Годесберге британского премьер-министра Невилла Чемберлена, который соглашается на отторжение от Чехословакии Судетской области и передачу ее Германии. Много лет спустя в одном из интервью, данном в начале 1961 года, он скажет, что «был потрясен продемонстрированным Чемберленом непониманием сущности Гитлера и его партии». В то время, однако, его собственные представления были, мягко говоря, не столь однозначны. Тот же Буслей занес в свой дневник такие высказывания Аденауэра по поводу позорного мюнхенского сговора между Гитлером, Муссолини, Чемберленом и французским премьером Даладье, сделанные им во время совместного чаепития 9 ноября 1938 года: «Колоссальный успех Гитлера — в истории Германии не было ничего подобного… Версаль окончательно рухнул… Полное поражение Парижа и Лондона».

Конечно, для политиков это обычное дело — приписывать себе задним числом мудрость и проницательность, которых на самом деле просто не было в природе. Свидетельствам современников следует доверять больше. В случае с Аденауэром эти свидетельства являют нам сложную картину. С одной стороны, нет оснований считать, что Аденауэр изменил свое мнение об основополагающих принципах нацистской идеологии и практики. Его комментарии язвительно-иронического свойства по поводу, положим, Берлинской олимпиады и Нюрнбергского съезда нацистской партии в 1936 году — достаточное тому доказательство. Вместе с тем трудно отрицать, что его буквально восхищали «достижения» Гитлера в сфере внешней политики. Двадцать пять лет спустя он вдруг вспомнил, что в январе 1939 года высказал в разговоре с генералом Гансом-Гюнтером фон Клюге нечто в том духе, что «это чистое безумие — полагать, что Германия может завоевать весь мир». Но сам Клюге был к тому времени давно мертв и не мог ни подтвердить, ни опровергнуть ни сам факт своего разговора с Аденауэром, ни упомянутых слов последнего. Сомнение в аутентичности источника из сферы «устной истории» в данном случае более чем оправданно.

У нас нет никаких данных, которые могли дать ответ на вопрос о том, какие эмоции в том же 1938 году вызывала у Аденауэра судьба немецких евреев. Он не мог не знать о том, что происходит. Закон «Об имперском гражданстве» от 15 сентября 1935 года, который, по существу, ставил «неарийцев» вне каких-либо правовых рамок, не был секретным: он был опубликован для всеобщего сведения и руководства. То же самое можно сказать по поводу закона «О защите немецкой крови и немецкой чести», который запрещал браки между немцами и евреями и объявлял преступлением внебрачные связи между ними, — он был опубликован в тот же день, что и первый. В августе 1936 года Гитлер в особом меморандуме изложил принцип, согласно которому за любой ущерб, нанесенный германской экономике действиями лиц еврейской национальности, ответственность должна нести вся еврейская община Германии, принцип, который лег в основу вскоре принятого распоряжения о тотальной конфискации банковских вкладов евреев в иностранной валюте.

Конечно, можно предположить, что у Аденауэра в 1935–1936 годах хватало своих проблем и он мог просто не обратить внимания на эти юридические акты, которые его лично никак не касались. В применении к 1938 году этот довод уже не работает. Во-первых, личные проблемы для нашего героя к этому времени во многом утратили свою остроту, а во-вторых, самое главное — с июня этого года начался процесс тотальной «ариизации». Врачам-евреям было разослано уведомление, что к октябрю они должны прекратить свою практику. В сентябре аналогичное уведомление получили евреи-юристы. В октябре Геринг громогласно заявил, что «евреи должны быть полностью удалены из народного хозяйства». Наконец, 9 ноября произошел массовый общегерманский погром, получивший название «Хрустальной ночи», после чего на еврейскую общину была наложена контрибуция в один миллиард марок за «беспорядки», вызванные поджогами их же синагог и грабежом их же лавок. Два дня спустя был опубликован указ «Об устранении евреев из экономической жизни».

Уж на эти факты Аденауэр просто не мог не обратить внимания. Тем более что одна из подожженных синагог находилась в его родном Кёльне, руководство кёльнского банковского дома «Соломон Оппенгейм» взял на себя его друг Роберт Пфердменгес, соответственно изменив и название банка, а в Рендорфе закрылась лавка мясника-еврея, в которой семья покупала продукты. Что он об этом тогда думал, какова была его реакция на эти вопиющие акты произвола, остается загадкой. Разумеется, он не был антисемитом — достаточно вспомнить его связи с кёльнскими банкирами-евреями и отношения с Хейнеманом. После войны, когда стала известна вся правда о холокосте, Аденауэр произнес немало прочувствованных слов об ужасной судьбе соотечественников-евреев. Однако нет ни одного даже косвенного свидетельства, которое говорило бы о том, что он осуждал эти преступления тогда, когда они творились, хотя бы в ходе каких-то личных бесед с глазу на глаз. Возможно, как полагают некоторые исследователи, он, особенно после Мюнхена, окончательно уверился в том, что нацистскую систему террора ничем не остановить, что надо просто выждать, любой ценой выжить, чтобы потом, после ее неизбежного краха, начать процесс очищения и наказания виновных. Это соображение в какой-то мере объясняет его молчание. Можно предположить и другие мотивы; в конце концов католические иерархи после заключения конкордата приняли гитлеровский режим как священную и законную власть, а официальное отношение Ватикана к евреям определялось догмой о том, что они виновны в распятии Христа. Насколько эта, по сути, антисемитская позиция католической церкви влияла на глубоко верующего католика Аденауэра — это большой и пока не разрешенный вопрос.

В начале 1939-го поползли слухи о войне. В марте Германия потребовала от Польши возвращения Данцига. В ответ Чемберлен предоставил Польше англо-французскую гарантию от неспровоцированного нападения. 3 апреля Гитлер издал директиву о подготовке вооруженных сил к войне на уничтожение против Польши. 28 апреля он выступил с речью, где высмеял инициативу президента США Рузвельта, призвавшего Германию гарантировать целостность и неприкосновенность границ окружающих ее государств.

Затем в процессе неуклонно нараставшей напряженности наступила некоторая пауза. 11 августа Гитлер с похвальной откровенностью изложил свой план действий Верховному комиссару Лиги Наций в Данциге, Карлу Буркхарту: «…Все, что я делаю, направлено против России. Но если Запад настолько глуп и слеп, чтобы не понять этого, я буду вынужден договориться с русскими, разгромить Запад, а потом объединенными силами повернуться против Советского Союза». Все произошло как раз по этому сценарию. 23 августа министры иностранных дел СССР и Германии, Вячеслав Молотов и Иоахим фон Риббентроп, подписали пакт о ненападении. На следующий день Гитлер заявил своим генералам: «Теперь Польша попала в ту западню, которую я для нее готовил… Боюсь только, чтобы в последний момент какая-нибудь свинья не сунулась с предложением о посредничестве». 1 сентября 1939 года немецкая армия вторглась на территорию Польши. Началась Вторая мировая война.

Что в это время делал наш герой? Еще в начале июля он с супругой, сыном Конрадом и молодой четой Рейнерс — Рией и Вальтером — едет на отдых в Швейцарию. 15 августа он пишет Хейнеману из Шандолена, что они планируют остаться там до 21-го, а потом отправиться в Глион, оттуда, возможно, в Женеву — и домой. Сроки их пребывания в Швейцарии, продолжает он, — это «вопрос франков», мягко намекая тем самым адресату, что тот мог бы прислать ему перевод, чтобы «немного продлить» его путешествие. Тот, кстати, так и сделал.

Однако планы оказываются нарушенными. Неделю с 1 по 8 сентября 1939 года Конрад и Гусей вынуждены провести в деревушке Шинцнах неподалеку от Базеля: в Швейцарии всеобщая мобилизация, железные дороги забиты воинскими эшелонами, все пассажирские поезда отменены.

Лишь 8 сентября они пересекают границу у Брегенца, проводят ночь в Линдау, на берегу Констанцского озера, откуда посылают Буслеям почтовую открытку с восторженным описанием куполов местной церкви и выражением надежды на скорую встречу. Никакой политики.

Однако в появившейся в 1955 году «авторизованной биографии» Аденауэра его поездка в Швейцарию летом 1939 года выглядит как хорошо рассчитанная операция, продиктованная заботой о собственной безопасности, и не только собственной. Согласно представленной там версии, где-то в начале лета он пригласил к себе своего старого знакомого Шмиттмана и в ходе разговора высказал мысль, что скоро начнется война, а с ней — аресты всех тех, кто в глазах нацистов мог считаться «подозрительными элементами». Оба они — и Аденауэр, и Шмиттман — наверняка в этом списке. Отсюда вывод: надо на время исчезнуть, переждать начало войны за границей, а потом — потом, когда все уляжется, — можно и вернуться. К сожалению, Шмиттманы не вняли этим рекомендациям; после отдыха в Австрии они вернулись в Кёльн, и глава семьи действительно был сразу же, 1 сентября, арестован, отправлен в концлагерь Заксенхаузен, откуда вскоре пришло сообщение, что 13 сентября задержанный скончался от сердечной недостаточности. Сам же Аденауэр, вовремя укрывшись в Швейцарии, сумел избежать этой участи; позднее он узнал, что его фамилия действительно была в списке подлежащих немедленному аресту, но впоследствии ее вычеркнули. Словом, налицо лишнее доказательство мудрости нашего героя и опасности, которой он подвергался со стороны нацистского режима и которой буквально чудом сумел избежать.

Версия эта вряд ли может считаться убедительной. Все говорит за то, что он планировал вернуться в Рендорф к 1 сентября и застрял в Швейцарии на неделю исключительно из-за тамошних мобилизационных мероприятий. Помимо всего прочего, если бы он был в списке подлежащих аресту, неделя не играла никакой роли: его вполне могли бы арестовать сразу по прибытии на место постоянного жительства.

Истина заключается, видимо, в том, что Аденауэр, конечно, мог предполагать летом 1939 года, что война не за горами, он мог далее предполагать, что Шмиттман как-то связан с кругами Сопротивления и поэтому вполне мог посоветовать ему уехать и не возвращаться. С другой стороны, уехать самому и потом вернуться — зная, что его фамилия в «проскрипционном списке гестапо», — это было крайне нелогичное решение. Разумнее было бы остаться в Швейцарии. Тем не менее он вернулся, и ничего с ним не случилось. Единственное объяснение следует, видимо, искать в том простом предположении, что фамилия Аденауэра вопреки его позднейшим откровениям никогда не фигурировала в «проскрипционном списке гестапо». Его тактика — не высовываться, держаться от всего подальше — оправдала себя. В глазах нацистов он перестал считаться «подозрительным элементом».


ГЛАВА 5. ДАЛЕКАЯ ВОЙНА

«Я понял, что чем становишься старше, тем загадочнее для тебя люди и весь окружающий мир»[24]

В маленькой деревушке Рендорф первые месяцы мировой войны прошли относительно спокойно. Правда, время от времени случались перебои с продуктами, особенно в холодную зиму 1939–1940 годов, стал хуже работать транспорт — вот, пожалуй, и все. В семье Аденауэров возникали время от времени свои проблемы, с войной прямо не связанные. Пауль заболел скарлатиной, а через несколько недель в Берлине ту же инфекцию подхватил старший сын Конрад — довольно странное совпадение. Макс был призван в армию, в качестве лейтенанта танковых войск он участвовал в польской кампании, а потом был переведен на голландскую границу. Рия с младенцем сперва оставалась в Менхенгладбахе, но к марту 1940 года уже готовилась тоже перебраться в Рендорф. Все четверо младших оставались дома, ходили в школу в Хоннефе. Сам глава семейства был полностью поглощен садом и изобретениями.

Увы, что касается последних, все по-прежнему оставалось на уровне хотя и оригинальных, но маловразумительных идей. К примеру, он «открыл» приспособление, при котором машинистка с помощью специального зеркальца могла одновременно видеть и текст, и клавиатуру. Беда была в том, что любая квалифицированная машинистка печатает вслепую, и ей такое хитрое устройство просто ни к чему. С другими «изобретениями» было не лучше.

Сад таких разочарований не приносил, но и в уходе за ним старший Аденауэр стал проявлять признаки некоей эксцентричности, обычной для мужчин, мягко говоря, не первой молодости. Он занашивал брюки до такой степени, что уже некуда было ставить новых заплат, притом упорно отказываясь от покупки новых. Откуда-то с чердака была извлечена старая соломенная шляпа, в которой владелец усадьбы обнаруживал некое хотя и отдаленное, но явное сходство с огородным пугалом.

Короче говоря, практически ничего не осталось от прежней властной и порой деспотической личности, которая некогда правила Кёльном как своей вотчиной. В первые месяцы Второй мировой войны перед нами — добродушный и мягкий старичок, полностью погруженный в дела своей семьи и своего хозяйства. Судьбоносные события большого мира затрагивали его как бы по касательной, если вообще затрагивали. 10 мая 1940 года, когда началось немецкое наступление во Франции, Бельгии и Голландии, Аденауэр был занят составлением письма в патентное бюро, в котором описывал свое очередное изобретение — распылитель для садового шланга. Это письмо было отправлено 31 мая — в тот день, когда в самом разгаре была эвакуация британских войск из Дюнкерка. Кстати сказать, именно под Дюнкерком был тяжело ранен его сын Макс. Пуля прошла рядом с сонной артерией, и врачи всерьез опасались за его жизнь. Отец об этом узнал, естественно, много позже: все его внимание было тогда приковано к саду — была пора цветения.

Однако война все более властно вторгалась в эту идиллию. «Мы тут особого беспокойства не испытываем. Но вот эти бедняги в Бонне уже пережили на этой неделе две неприятные ночи. Здорово бомбили речной порт в Нейсе… Мы до сих пор ничего не знаем о Максе», — пишет Аденауэр Рие 6 июня. Большая часть письма, правда, посвящена повседневным мелочам: у Гусей — сенная лихорадка, жарко и сухо, вишни будет мало, начинается клубника, расцветают розы; однако в конце письма — снова о войне. «К сентябрю Англию нужно оккупировать, иначе это придется отложить до весны» — такова его оценка стратегических возможностей для Германии.

В этом письме четко отразились его тогдашнее настроение и образ мыслей. Внешне он вроде бы полностью поглощен своими изобретениями, садом и домашними делами, однако чувствуется, что положение аутсайдера явно тяготит его. «Ощущать, что ты еще что-то можешь, и не иметь возможности что-то сделать — с такой ситуацией мне очень трудно примириться», — жаловался Аденауэр в одном из личных писем, относящихся еще к марту 1940 года.

Отлучки из Рендорфа были редкостью: в конце июня он съездил навестить Макса, который долечивался в госпитале в швабском Гмюнде близ Штутгарта, а в октябре — в Дуйсбург на похороны своего старого кёльнского приятеля, промышленника Петера Клекнера, скончавшегося в почтенном возрасте семидесяти семи лет. На Рождество вся семья вновь собралась вместе. Из Берлина приехал Конрад, из Кенигсберга — своего нового места службы — Макс; он успел не только поправиться, но и обручиться с некоей Гизелой Клейн — «очень приятной девушкой из Кёльна», как ее охарактеризовал глава семейства. Пауль благополучно окончил гимназию и готовился к поступлению в семинарию, младшие были на каникулах. Не смогли приехать только Рия с мужем.

Начался новый, 1941 год. 5 января Аденауэру исполнилось шестьдесят пять лет. День рождения отпраздновали скромно, в узком семейном кругу. Судя но его письму, адресованному Доре Пфердменгес, он все больше начал размышлять о бренности жизни и грядущем уходе в мир иной.

Победы германского оружия внесли неожиданное разнообразие в жизнь усадьбы. В середине 1940 года Аденауэр подал заявку на выделение ему работников из числа французских военнопленных, подробно изложив основания для своего ходатайства: он — владелец дома и земельного участка, он — пенсионер, многодетный и не может обойтись без дополнительной рабочей силы. Власти Зигбурга удовлетворили ходатайство и прислали несколько человек из ближайшего концлагеря.

Их разместили в одном из подвалов и указали фронт работ — вскапывать садовый участок. Для пленных это было наверняка лучше, чем пребывание в лагере: охраны не было, хозяин относился к ним довольно неплохо, по крайней мере если судить по их письменным свидетельствам, сделанным в конце войны. Он, разумеется, позаботился и о том, чтобы получить от властей энную сумму за содержание присланной ему рабочей силы.

Присутствие французов, вероятно, внесло некоторое оживление в быт усадьбы, в остальном жизнь была довольно однообразна. Пауль поступил в семинарию, но почти сразу же был отправлен на трудовой фронт — строить укрепления на острове Зильт в Северном море. Конрад перешел в Аахенский филиал АЭГ. Макс в августе 1941 года женился; ему посчастливилось: как раз накануне нападения на Россию его перевели в Брюссель, в аппарат оккупационной администрации, к вящей радости родителя и его самого. Лотта, Либет и Георг (его чаще называли на французский манер Жорж, или на рейнском диалекте — Шорш) уехали на каникулы в Швейцарию; поездку устроил швейцарский консул в Кёльне Вейс, «дядя Тони», как его звали в семье. Впечатление от поездки слегка подпортил Шорш: он слишком скучал по дому. Аденауэр в общем правильно охарактеризовал атмосферу дома, когда он написал в начале декабря 1941 года одному из знакомых: «У нас ничего нового».

1942 год был более богат событиями. В России вермахт столкнулся с сильным сопротивлением, в войну вступили Соединенные Штаты Америки, и военная ситуация стала меняться не в пользу Германии. Промышленные объекты Рейнланда подвергались все более массированным бомбардировкам. 31 мая армада из тысячи британских бомбардировщиков совершила налет на Кёльн. «Кёльн постигла страшная катастрофа», — так охарактеризовал Аденауэр последствия этого налета в одном из писем, датированном 1 июля 1942 года. Сестра Аденауэра Лили и ее муж Вилли Зут потеряли все, что имели, самих их спасло только то, что они в это время находились за пределами города. Полностью разрушенным оказалось большое пространство финансового центра и промышленных районов города.

Под влиянием военных неудач активизировалось движение сопротивления Гитлеру. Осенью 1942 года в Кёльне состоялась встреча группы диссидентов-католиков. Присутствовали, в частности, руководитель северогерманского отделения Ордена доминиканцев Лауренций Зимер, каноник Отто Мюллер и два светских лица — Николаус Гросс и Карл Арнольд, видный деятель католического профсоюзного движения. Приглашены были также уже известные нам Якоб Кайзер и одна из ключевых фигур будущего антигитлеровского заговора 20 июля 1944 года, доктор Карл-Фридрих Герделер.

Не будем повторять всего того, что о нем написано, а написано достаточно много. Ограничимся констатацией того факта, что это была сложная, противоречивая личность, в полной мере воплотившая в себе как положительные, так и отрицательные качества типичного пруссака. Нельзя отрицать его личной смелости и твердости взглядов. Он родился в 1884 году, храбро сражался на Восточном фронте в 1915 году, а после войны сделал успешную карьеру регионального политика. Приверженец весьма правых взглядов, он стал в Веймарской республике видным членом Национальной народной партии. Очевидно, это обстоятельство вполне устроило избирателей Лейпцига, которые в 1930 году избрали его своим бургомистром. Его отличала склонность к бахвальству, внешность — квадратное жесткое лицо, широко поставленные глаза, волосы ежиком — внушала скорее страх, чем доверие.

Герделер оставался бургомистром Лейпцига до 1937 года; его вынудили подать в отставку после того, как он выразил протест против сноса памятника композитору Мендельсону. К нацистам он всегда относился отрицательно, но не столько из-за ущемления ими демократических свобод, сколько из-за того, что они не собирались реставрировать монархию Гогенцоллернов и недостаточно громко, по его мнению, требовали возвращения Германии к границам 1914 года. После ухода с поста бургомистра Лейпцига он сблизился с группой немецких генералов, которые придерживались аналогичных взглядов и признанным главой которых был Людвиг Бек, занимавший до 1938 года пост начальника Генерального штаба. Это и было ядро заговорщиков 20 июля.

На упомянутой встрече в Кёльне обсуждался, в частности, вопрос о том, кто возглавит администрацию Рейнланда после Гитлера, а этот час, заверил Герделер присутствующих, не за горами. Были составлены соответствующие списки. Первым номером значился, естественно, бывший бургомистр Кёльна Конрад Аденауэр. В результате было решено, чтобы Герделер немедленно вступил в контакт с ним.

Тот так и сделал. Однако когда синклит собрался вновь вечером того же дня, эмиссар сообщил неприятную новость: «Доктор Аденауэр отказался принять его». Мотивы нашего героя были вполне очевидны. Он хорошо знал Герделера еще по веймарским временам, они оба были членами прусского Государственного совета, и этот опыт общения не оставил хороших воспоминаний. Герделер зарекомендовал себя как неисправимый болтун, к примеру, всем рассказывал, что в конце 30-х годов установил контакты с британскими и французскими промышленниками, которые обещали ему развернуть дипломатическую кампанию против Гитлера. Никакой кампании, конечно, не последовало, так что оказалось, что Герделер не только болтун, но и большой фантазер. Помимо всего прочего, Аденауэр, как уже говорилось выше, не испытывал никакого доверия к генералам. Они могут только повиноваться приказам, но, чтобы взять на себя инициативу, об этом, по его мнению, не могло быть и речи.

Один из деятелей католической оппозиции, Пауль Фран-кен, двадцать лет спустя вспомнил о разговоре, происходившем между ним и Аденауэром в доме приятеля последнего, боннского дантиста Йохана Фольмара. По словам Франкена, Аденауэр «неоднократно предупреждал меня о необходимости соблюдать крайнюю осторожность, поскольку он не доверяет ни военным, ни гражданским руководителям группы, особенно же Карлу Герделеру». Примерно то же он повторил двум визитерам, посетившим Рендорф осенью 1943 года. Конечно, такую позицию можно трактовать как удобную отговорку от участия в рискованном предприятии. Многие принимают эту интерпретацию как само собой разумеющуюся. Это, однако, ничего не меняет в том факте, что Аденауэр был, по существу, прав в своей оценке личных качеств Герделера, Бека и Якоба Кайзера. С другой стороны, как бы он ни пытался отмежеваться от заговорщиков, лишь появление его имени в их документах грозило ему весьма неприятными последствиями в случае провала заговора.

Наступил новый, 1943 год, год новых бедствий и испытаний для Германии и для родного Аденауэру Кёльна. Начался он, однако, для семьи Аденауэров на довольно мажорной ноте. Его старший сын Конрад наконец решил жениться и представил семье свою избранницу. Ее звали Карола Гунольд, но все ее называли просто Лола. Они встретились год назад в Аахене, и, когда Конрада снова перевели в Берлин, она поехала с ним, став секретаршей в центральной аудиторской конторе фирмы. Родители Лолы были против этого брака, формально на том основании, что Конрад на шестнадцать лет старше, фактически же — из-за опасений стать родственниками известного противника режима (то, что отец и сын носили одно и то же имя, только увеличивало эти опасения). Что же касается старшего Аденауэра, то, когда он услышал, что его будущую сноху зовут Лола, он подумал, что речь идет о какой-нибудь циркачке или того хуже…

Тем не менее Лоле было послано письменное приглашение посетить особняк в Рендорфе. Для двадцатилетней девушки это наверняка было тяжелым испытанием. Начало оказалось почти катастрофическим. По традиции невеста должна была преподнести будущей свекрови букет. Лола, видимо, об этом не знала и явилась без цветов. Ситуацию спас будущий свекор. Девушка явно настолько ему понравилась, что он вытащил цветы из одной из стоящих в доме ваз и незаметно передал их Лоле, которая тут же как ни в чем не бывало вручила букет Гусей. После этого все стало ясно: родительское благословение жениху и невесте обеспечено.

Медовый месяц длился недолго. Конрада тоже забрали в армию, причем, как и Макса, в танковые войска. После краткого курса обучения он оказался в Риге, откуда должен был отправиться на Восточный фронт. К счастью, когда выяснилось, что он хорошо знает английский, а во время пребывания в представительстве фирмы в Осло немного освоил и норвежский, планы начальства изменились: его послали переводчиком в Норвегию. К маю уже трое сыновей Аденауэра служили в вермахте: Конрад в Риге, Макс во Франции и Пауль в Бонне в качестве санитара на зенитной батарее. Лотта была призвана на трудовой фронт.

29 июня 1943 года произошел второй массированный налет английской авиации на Кёльн, по свидетельству Аденауэра, гораздо более разрушительный, чем первый. Была разбомблена ратуша. Пожар полностью уничтожил торговые ряды на Хоэштрассе. Прямым попаданием в собор был разрушен его знаменитый орган. Все здания вокруг собора, включая известные гостиницы «Дом-отель» и «Эксельсиор», были превращены в дымящиеся руины. Сильно пострадала церковь Святых апостолов, как и многие другие «памятники тысячелетней истории» (именно так, несколько выспренне отозвался о пострадавших зданиях Аденауэр в разговоре со швейцарским консулом Вейсом). До нас дошли и горькие слова, сказанные им после поездки в Кёльн в июле 1943 года: «Подумать только: я его не узнал, не мог даже найти дороги, а ведь Кёльн был делом всей моей жизни. И вот теперь одни развалины».

Нет оснований подвергать сомнению искренность чувств, которые наш герой испытывал в связи с теми разрушениями, которые выпали на долю его родного города, тем более что английские зажигалки превратили в пепел и его особняк на Макс-Брухштрассе. Не привело ли это к развитию у него некоего антибританского синдрома? Трудно сказать. В самой Великобритании многие считали позором для своей страны применение тактики ковровых бомбежек немецких городов, которые неизбежно приводили к высоким потерям среди гражданского населения. С другой стороны, даже те немцы, которые впоследствии осуждали налеты британских и американских бомбардировщиков, не могли не знать о том, что двумя годами раньше именно эту тактику первыми применили люфтваффе против Англии и там это вызвало понятную реакцию гнева и жажды мщения.

Одним из следствий массированных налетов союзной авиации на города Рейнланда было резкое увеличение числа беженцев и бездомных. Июньский налет на Кёльн оставил без крова примерно сто — сто пятьдесят тысяч его жителей, которые наводнили близлежащие поселки и деревеньки. Маленькому Бад-Годесбергу, пригороду Бонна с населением в двадцать пять тысяч человек, внезапно пришлось принять ни много ни мало — две тысячи беженцев. Поток реальных и потенциальных жертв бомбежек грозил захлестнуть и Рендорф. Туда из Кёльна переехал, в частности, и старый приятель Аденауэра, швейцарский консул Вейс, — он обосновался по соседству с домом по Ценнигсвег, 8а.

К семейному очагу, расположенному в месте, которое явно не представляло интереса для вражеской авиации, потянулись многочисленные родственники. Первой из Берлина приехала беременная Лола, за ней последовала Максова Гизела и, наконец, — дочь Рия. В доме по-прежнему жили младшие — школьники Либет и Георг, а также Лотта, которая ежедневно ездила из Рендорфа в Бонн, где училась на курсах медсестер. Как вспоминала впоследствии Лола, «все очень сблизились, а в доме буквально яблоку негде было упасть». Впрочем, на кабинет хозяина дома, но ее словам, никто не осмеливался покуситься.

Роль патриарха большой семьи, покровителя слабых женщин, очевидно, нравилась Аденауэру. Не было случая, чтобы он выразил недовольство скоплением иждивенцев в доме, прикрикнул на кого-либо из невесток или, тем более, на дочь или их детей. Не было тех вспышек часто беспричинного гнева, которые он порой обрушивал на домочадцев в бытность бургомистром. Здесь проявились лучшие стороны его характера.

Впрочем, причин для ссор, по существу, и не было. Все были заняты делом, каждый отвечал за свой участок. Приусадебное хозяйство стало главным источником пропитания; оттуда семья получала большую часть овощей (остальное доставляли близкие знакомые типа Йозефа Гиссена). Купили козу по кличке «Нельке». Помимо молока, она давала шерсть, из которой делалась пряжа, которая, в свою очередь, шла на носки и пуловеры для всей семьи. К зиме ее забили на мясо, весной та же участь ожидала ее мужское потомство, а из молодых козочек выбрали новую «Нельке», и все повторилось по второму кругу.

Соблюдение распорядка дня было высшим законом, и неоднократно случалось, что какой-нибудь визитер, желавший навестить кого-либо из членов семьи, должен был коротать время в «музыкальной гостиной», пока соответствующий член семейной бригады не завершит свои штатные операции. Впрочем, по воспоминаниям той же Лолы, хозяин дома изо всех сил старался скрасить период ожидания для гостя проникновенной беседой. Лола вспоминает и о том, как трогательно вел себя Аденауэр по отношению к ней, когда ей к концу 1943 года пришло время рожать. Каждый день он на трамвае отправлялся в Хоннеф, чтобы принести ей в родильный дом передачу: молоко, сухофрукты, а однажды даже большую банку мармелада, которую тайком от Гусей умыкнул из домашнего буфета. Спуститься утром с холма в долину — это одно, совсем другое — подниматься по нему вечером по возвращении из Хоннефа. Это уже не было простое выполнение семейного долга, налицо — сильное чувство, и не будет преувеличением назвать его любовью. Недаром невестка в своих воспоминаниях пишет, что Аденауэр буквально «очаровал» ее.

К началу 1944 года для Аденауэра стало ясно: поражение Германии неизбежно. Он постоянно слушал иностранное радио, не в последнюю очередь немецкоязычные передачи Би-би-си. В доме была только одна постоянно живущая там служанка, от ближайших деревенских домов усадьбу Аденауэров отделяло значительное расстояние, так что в сравнении со многими другими соотечественниками у него было меньше оснований опасаться доноса; тем не менее он всегда настраивал приемник на минимальную мощность и вдобавок с головой накрывался одеялом. То, что он слышал, убеждало его в лживости официальных реляций; он имел возможность узнать, что Восточный фронт рушится, что Италия потеряна и что вот-вот начнется высадка союзников во Франции. Его мысли все больше и больше обращались к вопросу о том, что будет после войны и какая роль выпадет на его долю. Характерный показатель изменения в его восприятии мира и себя в нем: в начале 1944 года он навсегда забросил свои изобретения.


ГЛАВА 6. «ВОЙНЕ КОНЕЦ!»

«Внедрять в немецкий народ идеи мира…»[25]

Июнь 1944 года. Грохот советских танков на востоке и канонада на захваченных союзниками плацдармах на побережье Нормандии ознаменовали собой начало конца Третьего рейха. Внутри самой Германии все больше и больше немцев стали задаваться вопросом о смысле войны и последствиях неминуемого поражения. На этой основе созрел и почти свершился заговор против Гитлера. Однако его участникам не удалось соблюсти необходимой конспирации: слишком долго они занимались разработкой различных планов, слишком много людей оказались посвященными в них, слишком уж невоздержанным на язык оказался Герделер. В результате слухи о предстоящем военном путче распространились задолго до того, как 20 июля такая попытка была наконец предпринята; гестапо заблаговременно освежило списки подозрительных, и в этом списке, несомненно, фигурировал и Конрад Аденауэр.

После провала попытки покушения на Гитлера 20 июля гестапо сразу же провело серию арестов, явно руководствуясь не близостью того или иного лица к кругу заговорщиков, а скорее наличием на него компромата. Одним из первых был арестован старый друг семьи Йозеф Гиссен по обвинению «в подрыве морального духа армии». Основанием послужило ранее перехваченное цензурой письмо сыну, где он упоминал о том, что англичане разбомбили нефтеперерабатывающий завод поблизости от их дома. Гиссен успел шепнуть жене: «Предупреди Аденауэров». Так она и сделала. 21 июля ее телефонный звонок донес до нашего героя тревожную новость.

В Рендорфе началась паника. Как вспоминает Лола, «все мы были донельзя напуганы». Прежде всего было решено хорошенько припрятать партию овощей и фруктов, которую они только что получили от Гиссена. Потом надо было заняться уничтожением компрометирующих документов. Задача была нелегкая: Аденауэр имел привычку хранить разного рода старые квитанции, счета и массу прочего бумажного хлама, который складывался в большие картонные коробки вперемешку с действительно важными бумагами. Теперь надо было срочно разобрать и сжечь все, что могло вызвать подозрение гестаповских ищеек. В костер пошли и книги, содержание которых могло им не понравиться. Радиоприемник был тщательно настроен на волну имперского радио.

Гестапо между тем явно не спешило нагрянуть в дом престарелого пенсионера. Только 24 июля, в воскресенье, примерно около часу дня, когда вся семья обедала на террасе, перед домом появилась группа агентов — семь человек во главе с одноруким чином из боннского управления. «У нас приказ обыскать ваш дом, — бесцеремонно бросил однорукий, предъявляя ордер. — Кроме того, у нас есть к вам ряд вопросов».

Двое гестаповцев уединились с Аденауэром в его кабинете, остальные принялись проверять шкафы и буфеты, перетрясать вещи, копаться в ящиках и т.п. Они перерыли все: от чердака до подвала, и, разумеется, ничего не нашли. Допрос свелся к простой формальности: не было задано ни одного вопроса в связи с событиями 20 июля, спрашивали в основном о его отношениях с Гиссеном и некоторых его прежних знакомствах, была затронута и старая тема «сепаратизма». В конце концов агенты где-то около половины пятого удалились, предварительно забрав несколько книг, опечатав кабинет хозяина и пообещав наутро вернуться.

На следующий день они явились уже в десять часов утра и снова занялись обыском. С перерывом на обед он продолжался до половины шестого вечера. Опять-таки они явно не обнаружили ничего для себя интересного, удовлетворившись конфискацией еще нескольких книг и вполне невинных документов. На этот раз они вели себя, как вспоминал позднее сам Аденауэр, «исключительно вежливо и корректно». Хозяину было сказано, что изъятые вещественные доказательства будут проанализированы в свете «дополнительной информации», получения которой они ожидают и которая, возможно, решит его дальнейшую судьбу.

Наверняка они просто блефовали. Никакой новой информации на Аденауэра у них не было и не ожидалось, они явно не получили от вышестоящего начальства никаких инструкций по поводу того, что, собственно, искать в рендорфской усадьбе и о чем спрашивать ее владельца. Им оставалось только покопаться в его досье, выудить оттуда пару-другую «фактов», задать несколько чисто формальных вопросов, прихватить ряд книг и бумажонок, чтобы показать, что они приходили не зря, и все. Аденауэр проводил незваных гостей язвительной репликой насчет того, что в будущем он постарается своевременно избавляться от ненужных бумаг, дабы избавить себя от неприятностей, а их — от лишней работы. Очевидно, не уловив иронии, те ответили, что это, мол, «вполне здравая мысль».

Первая волна репрессий после провала заговора 20 июля, таким образом, фактически не затронула Аденауэра. Однако вторая, начавшаяся после того, как арестованный 12 августа Герделер под пытками назвал множество имен «сообщников» — и реальных, и подсказанных ему следователями, — обернулась для нашего героя более серьезными последствиями. 23 августа гестапо начало операцию «Гром», смысл которой заключался в том, что немедленному автоматическому аресту подлежали все потенциальные «враги рейха», то есть все, в чьих досье имелись какие-либо компрометирующие материалы. В первый же день этой операции рано утром в дверь дома Аденауэров позвонили. Вся семья еще спала, к ранним гостям вышел сам хозяин. На пороге стояли двое: одного из них Аденауэр хорошо знал — это был местный полицейский, второй — незнакомый мужчина в штатском. Полицейский извиняющимся тоном объяснил причину визита: «Прошу прощения, господин обер-бургомистр, но, боюсь, вам придется пройти с нами… Дело не только в вас лично, это общая команда… В Хоннефе и Рендорфе мы шестерых забираем…»

Под бдительным взором человека в штатском — явно агента гестапо — Лола быстро помогла собрать свекру маленький чемоданчик. Процессия двинулась в путь. Пункт назначения был очевиден — боннское гестапо. К полудню во дворе занимаемого им здания скопилась целая толпа арестованных — так же, как и Аденауэр, они были по большей части преклонного возраста, так же, как и он, были вытащены поутру из своих постелей и столь же мало понимали причины всего происходящего. Последовал приказ — построиться в алфавитном порядке. Была проведена перекличка. Затем колонна двинулась на вокзал, где всех посадили в поезд, следовавший в Кёльн. Там арестованных высадили и по мосту перегнали на территорию выставочного комплекса в Дейце, превращенного в импровизированный концлагерь. Вновь прибывшая партия из Бонна влилась в огромную массу старых веймарских политиков, церковных служителей, а также военнопленных, русских и поляков, которые составляли лагерный контингент. Некогда именно стараниями Аденауэра был спроектирован и построен этот комплекс павильонов и демонстрационных площадок; теперь он оказался здесь в качестве узника.

В Рендорфе между тем дамы были на грани истерики. Во второй половине дня Гусей с Лолой отправились в Бонн разузнать о судьбе главы семейства. Они беспомощно метались по улицам, задавая встречным вопросы, от которых благонамеренных обывателей наверняка бросало в дрожь: не видели ли они колонну арестованных и в ней бывшего бургомистра Кёльна, доктора Аденауэра. Наконец, они наткнулись на одного владельца книжной лавки, который сообщил им, что видел такую колонну и вроде бы заметил в ней интересующее их лицо — арестованные шли к вокзалу. Обе женщины бросились к вокзалу, где дежурный сообщил им, что на перрон недавно действительно прибыла большая группа пожилых людей под конвоем, их погрузили в поезд, направлявшийся в Кёльн, скорее всего их поместят в лагерь в Дейце. Гусей с Лолой ближайшим же поездом отправились в Кёльн. Пешком они перешли через мост; подходы к выставочному комплексу были блокированы заграждением из колючей проволоки; они простояли там до позднего вечера, ничего не узнали и вернулись в Рендорф.

У родственников были все основания беспокоиться за главу семьи: он был в состоянии глубокой депрессии и, казалось, внутренне примирился с мыслью, что дни его сочтены. Целыми днями он бесцельно бродил по лагерной территории, его мучила бессонница, одолевали вши — непременный спутник скученности, грязи и потери воли к жизни. Спас его коммунист Ойген Цандер, заключенный с многолетним стажем, который когда-то работал в городском хозяйстве Кёльна (в частности, одно время он был смотрителем сада на Макс-Брухштрассе), а в лагере заведовал каптеркой. Он сжалился над быстро деградировавшим стариком и приютил его в своей комнатушке. В бытовом плане положение Аденауэра стало лучше, но на его моральном состоянии это не очень сказалось. После вечерней переклички, которая происходила в шесть часов, он, как вспоминал Цандер, «забивался в нашу комнату и сидел там, не говоря ни слова».

Гусей и Лола регулярно наведывались в Кёльн, чтобы разузнать что-нибудь о муже и свекре. Часами они простаивали у ворот лагеря, надеясь увидеть его среди массы прочих узников. Однажды это им удалось, они замахали руками, стали выкрикивать его имя, чтобы он обратил на них внимание, но, когда он услышал и направился к ним, подошел охранник и, угрожающе направив на них свою винтовку, отогнал женщин прочь. Нечего делать — заплакав, они уехали обратно в Рендорф. Аденауэр же отправился в каптерку рассказать своему покровителю о случившемся, он тоже чуть не плакал оттого, что не смог перемолвиться даже словом с родными людьми. Цандер позднее живо вспоминал этот эпизод: «Аденауэр сидел передо мной на койке; тощий как скелет, одежда висела. на нем как на вешалке, рубашка без воротника, в нагрудном кармане — торчащая ложка; могу себе представить, каково было жене узреть его в таком виде».

Однако, но мере того как Аденауэр стал регулярно получать от родных передачи с продуктами, настроение его стало постепенно улучшаться. Чтобы убить время, он организовал в каптерке своеобразный дискуссионный клуб. Темы были самые разнообразные: религия, история, искусство, естественные науки. Единственное, что не обсуждалось, — это современные события и перспективы на будущее: опасались доносчиков.

Никак не комментировались, естественно, и ежедневные (а чаще еженощные) исчезновения того или иного узника или целой группы; все знали, что это означает и какова будет последняя запись в досье этих жертв: «убит при попытке к бегству». Жизнь в лагере начала приобретать качество нормальности, если это понятие вообще может быть применено в данном контексте, — стали устраиваться вечера танцев и любительские концерты (один из поляков-военнопленных буквально пленял слушателей игрой на скрипке). И самое главное — были разрешены визиты родственников; уже 25 августа швейцарский консул Вейс, «дядя Тони», привез в Кёльн для свидания с отцом младших дочерей — Лотту и Либет; время на общение было строго ограничено — всего полчаса, но все же это было кое-что. Через три дня тот же Вейс устроил такую же поездку для Гусей; ее свидание с мужем длилось уже около часа. Казалось, все шло к лучшему.

Однако в начале сентября пришла плохая весть: Цандеру через свои контакты в лагерной администрации удалось выяснить, что в списках узников против фамилии Аденауэра стоит отметка «возврат нежелателен». Это могло значить только одно: селекция, эшелон на восток и неизбежная гибель в каком-либо из лагерей смерти. Единственное, что могло предотвратить такой исход, — медицинское освидетельствование, которое признало бы кандидата на депортацию больным, нуждающимся в срочном лечении. Этот замысел был блестяще реализован: вначале вызванный в каптерку врач из числа лагерников поставил Аденауэру диагноз «прогрессирующая анемия», затем его подтвердил штатный врач лагеря, была вызвана неотложка, и пациента перевели в госпиталь Гогенлинд.

Разумеется, это было временное решение, некий паллиатив. Диагноз был достаточно неопределенным, и Аденауэр вполне отдавал себе отчет в том, что через несколько дней любой мало-мальски квалифицированный госпитальный врач неминуемо придет к выводу, что никаких показаний для пребывания пациента в стационаре, по существу, не имеется и что он вполне может быть отправлен обратно туда, откуда прибыл. С другой стороны, из госпиталя можно было ускользнуть гораздо легче, чем из лагеря. Эту возможность нельзя было упускать, тем более что было известно: американцы близко; они уже заняли Льеж, Маастрихт и Люксембург, пройдет немного времени, и они будут здесь; значит, нужно на какое-то время лечь на дно, скрыться, переждать последние дни войны — и вот она, свобода… Они обсудили этот план действий с Гусей, она всецело его одобрила.

Его осуществление напоминало сюжетный ход какого-нибудь лихого боевика: однажды теплым сентябрьским вечером перед подъездом госпиталя со скрежетом тормозов останавливается машина, из нее выходит майор люфтваффе в темных очках, требует провести его к директору и демонстрирует тому предписание Верховного командования вермахта — немедленно доставить в Берлин для допроса заключенного Аденауэра. Испуганный директор распоряжается привести пациента, тот является — тоже в темных очках, прописанных ему ввиду «воспаления слизистых оболочек глаз». Он не хочет идти с майором, умоляет оставить его в госпитале. Тщетно: его приглашают в машину, и он с выражением безнадежного отчаяния садится на заднее сиденье.

Разумеется, все это было инсценировкой: и «предписание», и «воспаление слизистых», и нежелание садиться в машину. Майор, правда, был настоящий: старый приятель семьи еще с довоенных времен, Ганс Шибуш, он, когда Гусей рассказала им о плане бегства, пришел буквально в восторг. «Если речь идет о том, чтобы надуть этих кретинов-наци, я в вашем полном распоряжении», — заявил он и, как видим, вполне успешно сыграл предназначенную ему роль. На заднем сиденье освобожденного узника-пациента ждала загримированная до неузнаваемости Гусей, машина снова с соответствующим скрежетом передач рванулась с места.

Но куда ехать? Об этом они прежде как-то не думали. После некоторой дискуссии было решено — к дому дантиста Фольмара, личного врача Аденауэра и его давнего приятеля. Тот, разумеется, отнюдь не был обрадован неожиданным визитом. «Вы не подумали, во что вы меня можете втравить?» — этим резонным вопросом приветствовал он незваных гостей. В конечном счете его удалось уговорить оставить беглеца у себя на одну ночь — но только на одну. В качестве постоянного убежища Гусей предложила вариант с гостиницей «Нистер Мюле» недалеко от городка Гахенбург в Вестервальде: ее владелец, некий Йозеф Редиг, знает Аденауэра и не выдаст его. Так и порешили, и действительно Редиг согласился поселить у себя нового жильца, записав его под именем «д-ра Вебера».

Это было не самое удачное решение. Поначалу все шло неплохо: Аденауэр получил отдельный номер, возможность длительных прогулок по осеннему лесу и даже возможность вести переписку: к примеру, 16 сентября он отправляет письмо Рие под взятым от его рендорфского адреса псевдонимом «К. Ценниг». Однако идиллии было суждено продлиться недолго: гестапо не дремало. Метод работы этой организации был прост и не лишен эффективности: если не удается поймать преступника (а Аденауэр своим побегом сам как бы признал свою вину), нужно брать кого-либо из ближайших родственников — глядишь, и расколются. Утром 24 сентября два агента появились перед рендорфской усадьбой Аденауэров. Дверь открыла Лола. Не представившись и не предъявив никаких документов, они спросили, где хозяйка, а когда та появилась — где ее муж. Гусей, естественно, ответила, что не имеет понятия, после чего ей было приказано собрать вещи и проследовать с ними.

Первый допрос ей учинили в Хоннефе, а к вечеру того же дня Гусей перевели в кёльнскую штаб-квартиру гестапо. Камера, в которую ее поместили, была полна уголовницами — главным образом проститутками. Тусклый свет от электролампы под потолком, в углу — две параши, жуткий запах, одни девицы напевают, другие пританцовывают под доносящиеся сверху, из комнаты охраны, звуки радиолы. Легко себе представить шок, который испытала новая узница. Никогда в жизни она не оказывалась в такой обстановке и в таком обществе. Когда ее вызвали на допрос, она почувствовала даже нечто похожее на облегчение. Оно быстро прошло, когда она оказалась с глазу на глаз со следователем гестапо, комиссаром Бетке: он — за столом, в темноте, она — перед ним на прикрепленном к полу стуле, яркая лампа направлена ей прямо в лицо. Комиссар повторяет вопрос: где ее муж? Гусей отказывается отвечать; после долгого молчания, прерываемого лишь стуком карандаша по столу, следователь дает ей «доброжелательный» совет: подумать еще и одуматься. Ее уводят.

В камере за это время произошли кое-какие перемены. Танцы и пение прекратились, дамы разлеглись на полу, заняв своими телами все пространство, негде даже присесть — Гусей так и осталась стоять. Через два часа — новый вызов на допрос. На этот раз следователь сразу берет быка за рога: он спрашивает, сколько лет ее дочерям. «Девятнадцать и шестнадцать», — отвечает она почти механически. Следователь холодно излагает ей альтернативу: или она немедленно скажет ему, где скрывается ее муж, или ее усадьба будет конфискована, а обеих дочерей отправят туда, откуда она только что вышла, — в камеру к проституткам. Одной мысли, что ее дочери окажутся в ее положении и переживут то, что переживает она, — этого для матери более чем достаточно; она сдается и сообщает следователю все, чего тот от нее добивался. Для него она больше не представляет интереса: ее отправляют в только что переоборудованную из монастыря тюрьму в Браувейлере — местечке к западу от Кёльна.

На рассвете следующего дня, 25 сентября 1944 года, наряд из трех гестаповцев подкатывает к «Нистер Мюле». Разбуженный ревом мотора и мощным светом фар, направленных прямо на окно его номера, Аденауэр вскакивает с постели, хватает в охапку одежду и, как был, босиком и в чем мать родила, бросается на чердак: может быть, гестаповцы, не обнаружив его в комнате, решат, что он убежал в лес? Но те не дураки: они начинают тщательный обыск всего строения. Один из агентов поднимается на чердак — и вот в луче фонарика перед ним предстает согбенная фигура, пытающаяся укрыться за дымоходом. «Ну что же это вы так, господин бургомистр! В ваши ли годы по ночам голышом скакать?» — в голосе гестаповца мешаются ядовитый сарказм и глубокое удовлетворение от образцово проведенной операции.

Его доставляют туда же, куда и Гусей, — в Браувейлер, попутно со смаком разглагольствуя на тему о том, как его выдала собственная жена, и что, возможно, им представится случай повидаться за решеткой, и он тогда сможет утешиться тем, что хотя бы на словах воздаст ей по заслугам. Вероятно, это мыслилось как соль на раны жертвы. По прибытии в тюрьму Аденауэра ведут в каптерку, где у него забирают подтяжки, шнурки, галстук и перочинный нож. «Чтобы вы ничего с собой не сделали, — любезно поясняет присутствующий при сем гестаповский чин, — а то мне лишние неприятности». Аденауэр спрашивает, какие основания у того думать о нем как о потенциальном самоубийце. Он хорошо запомнил ответ гестаповца: мол, уже почти семьдесят, от жизни ждать больше нечего, на его месте тот бы предпочел покончить с собой. Камера, в которую его привели, — одиночка, зарешеченное окошко у потолка, маленький шкафчик, постель без матраца, без отопления, но по стандартам Браувейлера почти что люкс.

За ту неделю, что оба супруга вместе провели в Браувейлере, им действительно однажды устроили свидание. Гусей тяжело переживала то, что она сама считала актом предательства по отношению к мужу. Дважды она пыталась покончить с собой. Первый раз — приняв целую бутылку препарата от головной боли — пирамидона, но это лишь привело к сильному головокружению, не более того. Второй раз она выбрала другой способ уйти из жизни: в швейной мастерской, куда ее определили работать, она присмотрела большие портновские ножницы и, улучив момент, вонзила их в левое запястье. Ей удалось вскрыть одну из главных артерий, она потеряла много крови, но ее откачали. И вот, измученная телом и душой, с рукой в шине и на перевязи, вся в слезах, она предстала перед обожаемым мужем, по отношению к которому отныне и до конца своих дней не перестанет испытывать чувство глубокой вины. Тщетно тот пытался убедить ее в том, что она не могла поступить иначе, что он ничуть не изменил свое мнение о ней — ничто не помогало. Гусей фактически унесли обратно в камеру, а через несколько часов ей было объявлено, что получен приказ о ее освобождении.

Так удачно совпало, что в это время ее дочь Либет в поисках местопребывания родителей как раз добралась до Браувейлера, поэтому было кому помочь Гусей доехать до Рендорфа. Либет оставила трогательные воспоминания о том, какой она встретила мать по выходе из тюрьмы: «Она была бледная и вся какая-то вымотанная. Глаза — красные, воспаленные, опухшие от слез. Волосы, обычно такие ухоженные, висели космами, она просто собрала их на затылке и перевязала сапожным шнурком». Еще долго по возвращении домой она практически не могла общаться с окружающими — только односложные слова, выражающие эмоции беспокойства и страха. Добродушный юмор, заразительное веселье, ранее характерные для нее, безвозвратно остались в прошлом.

Для ее мужа тоже наступили тяжелые дни. Дни и хуже того — ночи, когда с нижнего этажа в камеру доносились крики пытаемых, когда он ежеминутно ждал, что вот-вот заскрипит ключ, откроется дверь и — «с вещами на выход»: в эшелон, направляющийся на восток, в лагерь смерти. Позднее он узнал, что его имя было в списке тех, кто был предназначен к «устранению»; спасло его, по-видимому, то обстоятельство, что ввиду приближения союзных войск кёльнская штаб-квартира гестапо была поспешно эвакуирована и вообще весь слаженный карательный аппарат Третьего рейха начал уже потихоньку разваливаться.

Родственники тем временем делали все, чтобы вызволить главу семейства из заточения. Удачный ход придумала Либет. Сразу же после ареста матери она отправила телеграмму сводному брату Максу, где, разумеется, тщательно выбирая выражения, чтобы не привлечь внимания цензуры, сумела сообщить о постигшем семью несчастье. Тот получил телеграмму в своей части 4 октября и сразу же подал рапорт о предоставлении ему отпуска по семейным обстоятельствам. Поначалу последовал отказ, но тут вмешалась его жена Гизела: она пошла прямо к непосредственному начальнику мужа и, без всяких экивоков изложив суть дела, добилась-таки положительного решения вопроса. 24 октября Макс получил отпускные документы, два дня спустя он уже был в Браувейлере.

Может показаться странным, но ему немедленно, без проволочек и придирок было разрешено свидание с отцом. Они провели три часа с глазу на глаз, без свидетелей. Вообще следует сказать, что к тому времени отношение к Аденауэру со стороны тюремных властей и следователей несколько смягчилось. Последние явно приняли его объяснения на тот счет, что он не имел ничего общего с заговорщиками 20 июля. Тюремный врач прописал ему перевод в отапливаемую камеру, дополнительное питание и ежедневные прогулки. Ему стали выдавать книги для чтения, бумагу и карандаш.

В ходе беседы между отцом и сыном был выработан следующий план: Макс поедет в Берлин и попытается использовать личные связи, чтобы облегчить участь узника Браувейлера, а в случае неудачи обратится прямо в центральную штаб-квартиру гестапо на Принц-Альбрехтштрассе. Так он и сделал. Ни личные контакты, ни посещение 2 ноября главного здания гестапо не принесли прямого успеха. Однако на Принц-Альбрехтштрассе ходатаю подсказали другой адрес и другое учреждение, в чьих руках, как оказалось, было следствие по делу Аденауэра. На следующий день Макс отправился туда. К тому времени следствие уже фактически сняло обвинение в участии в заговоре против фюрера, оставался лишь пункт о побеге с места заключения, что трактовалось как косвенное признание подследственным своей вины (по логике: если невиновен, то сиди и не рыпайся). Но тут Макс ввел в дело аргумент, который они с отцом общими усилиями сформулировали в виде риторического вопроса: «Как может себя чувствовать солдат на поле боя, если узнает, что в тылу ни за что просто хватают и сажают старика отца?» А ведь в данном случае речь идет даже о трех таких солдатах: трое сыновей Конрада Аденауэра доблестно сражаются с врагом, и они вправе требовать справедливости. Этот ли аргумент подействовал или что иное, но факт остается фактом: Макс добился приказа о незамедлительном освобождении отца из заключения.

26 ноября 1944 года Аденауэр наконец вышел на свободу, правда, без подтяжек, шнурков и галстука, затерявшихся в тюремном складе. Ему удалось найти какой-то фургон, водитель которого пообещал ему подбросить его до Рендор-фа. Они объехали Кёльн во избежание всяких случайностей, пересекли Рейн в Бонне; добравшись до Кенигсвинтера, Аденауэр решил позвонить домой и предупредить о своем скором прибытии. Однако напрямую проехать оказалось невозможным: дожди превратили дорогу вдоль Рейна в сплошное месиво, пришлось выбрать кружной путь — через Семигорье, в результате чего фургон подъехал к дому с противоположной, южной стороны, через Хоннеф. Домашние к тому времени уже решили, что глава семьи уже после своего телефонного звонка напоролся на какую-нибудь заставу и его снова арестовали. Тем радостнее была встреча, когда поздним вечером изрядно утомившийся путник добрался наконец до родного очага.

Теперь главное было продержаться, не привлекая ничьего внимания, до прихода союзников. Лучше всего было бы, конечно, вообще не выходить за пределы усадьбы, но жизнь диктовало иное. В январе 1945 года Лола рожает второго ребенка. До и после родов Аденауэр с Гусей совершают ежедневные пешие вылазки из Рендорфа в Хоннеф и обратно, чтобы навестить невестку. Каждые пять минут — остановка: у Гусей нестерпимые боли. Транспорта нет: пассажирское движение но железной дороге прекращено, машины стоят из-за отсутствия бензина. Издали доносится гром артиллерийской канонады. Лола выписывается из родильного дома досрочно, домой приходится добираться с новорожденным сыном пешком. В Рендорфе все-таки вроде бы безопаснее, именно поэтому туда перебирается и Рия с двумя своими чадами — это случилось еще раньше, буквально через день после возвращения главы семьи из Браувейлера.

В марте началось наконец долгожданное наступление союзников. По мнению Аденауэра, оно должно было бы развиваться по двум направлениям: на севере англичане, считал он, будут двигаться через бельгийские равнины на Рур, на юге американцы — на Майнц и дальше на Франкфурт, в результате район Рендорфа, расположенный как раз посередине между этими двумя клиньями, окажется вне зоны активных военных действий. Эти размышления делают честь стратегу-дилетанту: именно таковы и были первоначальные планы англо-американцев. Однако, как часто бывает в истории, вмешался случай. 7 марта танковый разведотряд американской армии вышел к Рейну у железнодорожного моста в Ремагене; к удивлению американцев, мост был целехонек и его охраняла всего-навсего пехотная рота, окопавшаяся на правом берегу. Завязался бой, он длился до вечера и закончился тем, что немцы были отброшены, мост достался американцам и через него на восток хлынули колонны из бронетанковых соединений. 9 марта в доме Аденауэров раздался телефонный звонок от сестры из Ункеля, она взволнованно сообщила: «Мы уже свободны… Здесь у нас американцы…»

Аденауэр быстро оценил изменение военной ситуации и сделал свои выводы, опять-таки вполне корректные: американцы наверняка постараются расширить свой плацдарм у Ремагена (захват Ункеля — явный признак этого намерения) и продвинуться в направлении автобана Кёльн — Франкфурт, идущего с севера на юг сразу же за Семигорьем. Рендорф, расположенный на западных отрогах Семигорья, оказывался, таким образом, как раз на направлении главного удара американских войск. Аденауэру была знакома тактика американцев: прежде чем двинуть вперед танки или пехоту, они так обрабатывали передний край противника авиацией и артиллерией, что там живого места не оставалось. Последствия для дома по Ценнигсвег, 8а, и его обитателей нетрудно было себе представить.

Подвал в цокольном этаже дома срочно переоборудовали в бомбоубежище. Туда начали сносить стулья, матрацы, одеяла, создавался запас продуктов. 9 марта к дому стал приближаться вал артиллерийского огня. К вечеру снаряды ложились уже совсем близко. Около четырех утра 10-го дом весь вздрогнул от близкого разрыва тяжелого снаряда. Это повторилось еще несколько раз. Глава семейства, Гусей и Георг поспешно спустились в подвал-бункер (остальные члены семьи уже давно были там). В любой момент дом мог быть накрыт прямым попаданием.

На рассвете обстрел закончился. Вышедший на рекогносцировку Аденауэр увидел следующую картину: немецкая линия обороны отодвинулась дальше и выше по склонам Семигорья, их дом оказался как бы на ничейной территории, впрочем, ниже их дома, недалеко от рендорфской церкви, на боевой позиции по-прежнему стоял немецкий танк. День прошел тихо, без происшествий, если не считать появления пятерки французов из соседнего концлагеря, среди них был старый знакомый Луи, вскапывавший когда-то землю на аденауэровском участке. Беглецы искали убежища. В душе Аденауэра боролись соображения разумного эгоизма и заповеди христианской этики; в результате был достигнут компромисс: французам было разрешено укрыться в сарае, а в подвал они могли спускаться только чтобы поесть.

Вечером американцы возобновили обстрел, дом опять затрясло. Утром Конрад и Гусей выбрались из подвала сварить картошки. Не успели они завершить это дело и спуститься с котелками вниз, как раздался страшный удар: снаряд попал прямо в дом — была полностью разрушена одна из спальных комнат и рухнул весь угол здания. Во второй половине дня — еще одно прямое попадание в дом, вырвало с корнем несколько деревьев в саду. Когда стало смеркаться, пятерка французов вышла из сарая и начала проситься в подвал. Аденауэр смилостивился: совесть христианина победила все прочие мотивы. Население подвала увеличилось до девятнадцати человек.

«Битва за Рендорф» продолжалась около недели. Каждый день начинался для Аденауэра с обзора местности; он поднимался до верхней кромки садового участка, проводил рекогносцировку и сообщал домочадцам о происшедших изменениях в тактической обстановке. Больше никому не разрешалось даже высунуть носа из бункера. Американские артиллеристы-наблюдатели скоро заметили странную фигуру на противоположном берегу реки. На всякий случай решили выпустить но этой цели несколько снарядов. Они легли совсем рядом с ним, как он позднее утверждал, в нескольких метрах, а один он даже якобы успел увидеть в полете!

Битва закончилась негласным перемирием, достигнутым благодаря посреднической миссии швейцарского консула Вейса — его загородный дом, напомним, был неподалеку. Размахивая своим государственным флагом вместо белого, он явился в расположение американских войск в качестве парламентера, взывая к гуманности: вокруг полно госпиталей с ранеными, продолжение обстрела приведет к массовой гибели беззащитных людей. Убедил. Немецких военачальников он, в свою очередь, убедил отвести войска с позиций на Скале дракона; взамен им были даны гарантии, что они могут спокойно подобрать и эвакуировать своих раненых. Район расположения госпиталей объявлялся «нейтральной зоной». Для Рендорфа и усадьбы Аденауэров это означало чудесное спасение. 15 марта обитатели бункера окончательно выбрались на поверхность, по улицам грохотали американские танки. Младший из Аденауэров, Георг, нашел самые подходящие к случаю слова: «Войне конец!»

Чудеса на этом не кончились. На следующий день, 16 марта, около трех часов дня пополудни, — был чудесный весенний денек — перед калиткой усадьбы по Ценнигсвег, 8а, остановился американский армейский джип. Из него вышли бургомистр Хоннефа и два офицера. Группа направилась вверх к дому. Аденауэр в это время был занят беседой с искусствоведом Вернером Борнхеймом. Офицеры извинились за вторжение, представились: подполковник Тьюес, капитан Эмерсон; они прибыли по поручению военного губернатора Кёльна, генерал-лейтенанта Джона Паттерсона, чтобы пригласить доктора Аденауэра возобновить исполнение обязанностей бургомистра этого города.

Едва придя в себя от изумления, хозяин пригласил американских эмиссаров в дом; бургомистр Хоннефа поспешно откланялся, считая свою миссию законченной; оставшись наедине с американцами в гостиной, Аденауэр поблагодарил их за чрезвычайно лестное предложение и твердо заявил, что ни в коем случае не может его принять. Теперь очередь изумиться была за его собеседниками. Они попытались переубедить упрямого старика. Тот попросил Гусей зайти и принять участие в разговоре. Она внимательно выслушала аргументы гостей и поддержала решение мужа. Почему он не может принять на себя предложение американских военных властей? Да очень просто: у них трое сыновей в армии, им придется отвечать за своего отца-коллаборациониста. Их могут и расстрелять. На этом дискуссия закончилась. Американцы засобирались в обратную дорогу. Напоследок они задали ему дежурный вопрос: чем он думает заняться? Ответ прозвучал несколько высокопарно: «Внедрять в немецкий народ идеи мира». За этой помпезной фразой скрывалась простая мысль: Кёльн — слишком узкая база для его будущей деятельности. Правда, позднее он говорил своей секретарше, что занять вновь пост бургомистра Кёльна было тогда верхом его мечтаний, но нет особых оснований принимать это откровение за чистую монету.

В конце концов наш герой согласился принять участие в деле восстановления родного города в качестве советника американской администрации. Он сделал это под влиянием тех аргументов, которые изложил ему один из адъютантов Паттерсона, капитан Швейцер. Сам архитектор по образованию, этот американский офицер сумел затронуть некие чувствительные струны в душе Аденауэра, напомнив ему о его собственных планах преобразования облика города, которыми тот увлекался в 20-е годы. Посетивший Аденауэра кардинал Фрингс тоже уговаривал его не отвергать с порога предложения американцев. В том же духе «обрабатывал» его и свояк — муж сестры Лили, Вилли Зут. Швейцеру удалось уговорить чету Аденауэров совершить трехдневную ознакомительную поездку но Кёльну за счет американской казны.

Она началась 27 марта и стала своего рода эмоциональным катарсисом для супругов. Им дали возможность осмотреть бывшее здание гестапо на Аннельхоф-платц, заглянуть в кабинет их истязателя, комиссара Ветке, с еще висевшим там на стене портретом Гейдриха. Аденауэр сорвал его и швырнул на пол так, что посыпались осколки стекла. Его завезли и на Макс-Брухштрассе, он печально оглядел обгорелые развалины своего шикарного особняка. Не больше радости доставил и осмотр разрушенного центра города. Единственное утешение доставило посещение кладбища в Мелатене: могилы родителей и Эммы остались в целости и сохранности.

Аденауэр решился: он сделает все, что в его силах; должность бургомистра примет на себя его свояк, Вили Зут, сам он будет считаться его советником вплоть до окончания войны, а потом возьмет бразды правления в свои руки не только фактически, но и формально. 3 мая состоялось его официальное назначение на пост бургомистра. Это было своего рода возвращение к пройденному, и именно поэтому оно не могло полностью удовлетворить нашего героя. Он понимал, что на помощь победителей вряд ли стоит особенно уповать: поведение американских солдат но отношению к немцам хотя бы в том же Рендорфе не оставляло почвы для иллюзий. Понимал он и то, что возродить Кёльн из праха — это задача для представителя нового поколения, никак не для семидесятилетнего старца.

Еще до того, как принять предложение стать бургомистром Кёльна, он поделился с одним младшим офицером армии США своими сокровенными мыслями о будущем Германии. В разговоре с лейтенантом Джастом Ланнингом, который состоялся 28 марта 1945 года, он говорил о двух Германиях: с одной стороны — это Германия, «фундаментом которой является наследие романской культуры», с другой — та, в которой господствует дух пруссачества, «навязывающего немцам свою волю». Идеальным вариантом, с его точки зрения, было бы государственное образование, «объединяющее в себе Австрию, такие части Пруссии, как Рейнланд и Вестфалия, а также южногерманские территории». Таким образом, считал он, можно будет «нейтрализовать негерманское влияние Пруссии».

Это была уже четкая и законченная политическая программа. Германия Гитлера ушла в прошлое. Наступало время для Германии Аденауэра. Характерный штришок личности нового кумира: с приходом американцев французские пленные, укрывавшиеся в бункере его рендорф-ского дома, собрались домой. Хозяин остановил их: пусть они вначале оставят расписки в том, что жили и укрывались у него и не имеют к нему никаких претензий. Так, на всякий случай.


Загрузка...