Поражение — это всегда тяжелое испытание для нации. Тем более когда оно сопровождается крахом старого порядка и старых привычных представлений о мире и своем месте в нем. Так это было в России в 1917 году, то же самое мы видим в Германии 1918 года. Неудивительно, что на территории того, что ранее называлось германской империей, воцарился хаос.
Нормализации обстановки отнюдь не способствовало то, что союзники-победители, каждый из которых в ходе войны преследовал свои собственные цели, долгое время никак не могли договориться между собой об условиях мира, которые должны были быть предъявлены побежденной Германии. Однако главные причины хаоса были внутригерманские. Кайзер, как уже говорилось, позорно бежал; в Баварии династия Виттельбахов была свергнута в результате упоминавшейся революционной акции, организованной Куртом Эйснером; аналогичная судьба постигла и остальных немецких владетельных князей; все властные структуры оказались, таким образом, разрушенными.
Новому канцлеру Фридриху Эберту досталась незавидная миссия — восстановить элементарный порядок в ситуации, когда сама легитимность его правительства вызывала немалые сомнения (многие считали, что Макс Баденский просто не имел права назначать себе преемника), когда в стране перестала даже нормально функционировать связь и до Берлина с большим запозданием доходили — если вообще доходили — известия о том, что происходит, положим, в Мюнхене или том же Кёльне, когда не по дням, а но часам росла активность крайне левых сил, прежде всего приверженцев «Союза Спартака», которые требовали дальнейшего развития революции. Вся страна была охвачена стачками и бунтами; на улицах происходили столкновения вооруженных групп. Угрозу со стороны «спартаковцев» удалось нейтрализовать только к середине января 1919 года; методы, которые при этом были применены, включая убийство без суда и следствия двух наиболее популярных лидеров «Союза Спартака» — Карла Либкнехта и Розы Люксембург, — были, разумеется, более чем сомнительны.
В Кёльне до таких драматических событий дело не дошло. Из центра — от правительства и от военного командования — поступали какие-то директивы, зачастую противоречащие друг другу, но на них никто не обращал внимания. Бургомистр оказался полновластным хозяином города, если не считать, конечно, городского собрания и расплодившихся как грибы Советов рабочих и солдатских депутатов. Депутаты собрания, похоже, сами не знали, что им делать в новых условиях, и не особенно мешали бургомистру, иное дело — Советы. Это были потенциальные очаги насильственной революции, «спартаковцы» там пользовались непререкаемым авторитетом, правда, их влияние ограничивалось в основном рабочими кварталами правобережья. Впрочем, и в центре города, перед ратушей, собирались тысячные толпы недовольных, требовавших хлеба, порой они врывались в кабинеты, наводя ужас на чиновников.
Аденауэр проявил себя в этой обстановке с лучшей стороны. По его инициативе был создан некий «Комитет общественного блага», в который были приглашены участвовать представители городского собрания, государственных служб, промышленников, банкиров, профсоюзов и, разумеется, Советов. Сам бургомистр, возложивший на себя функции председателя этого пестрого по составу органа, демонстративно стал носить на рукаве повязку члена Совета.
Одним из первых мероприятий, которое бургомистру удалось провести через «Комитет», было решение о создании в городе гражданской милиции. Задачей ее было предотвращение грабежей и вооруженных стычек на улицах. Пенсионеры и демобилизованные солдаты, составлявшие большинство новоиспеченных милиционеров, не могли, конечно, полностью справиться с порученной им миссией, но начало было положено.
Главная цель создания «Комитета» состояла, впрочем, в обуздании революционной волны: участие представителей Советов рабочих и солдатских депутатов в решении практических, рутинных задач управления городом должно было отвлечь их от утопических мечтаний, погасить их революционный пыл. Если таков был расчет Аденауэра, то он блестяще оправдался. Как лучше использовать портовые сооружения, как быстрее организовать репатриацию иностранных рабочих, как бороться со вшами, что делать с местными борделями — эти и подобные вопросы не укладывались в схему «класс против класса»; занимаясь ими, самые ярые революционеры приходили к выводу, что простых лозунгов и рецептов типа «долой буржуазию» здесь недостаточно.
В пользу сил «порядка», которые воплощали Аденауэр и его единомышленники, стал вскоре действовать еще один сильнейший фактор. Считать ли это выражением патриотизма или национализма (о терминах можно спорить), но, когда стали известны продиктованные союзниками условия перемирия, это вызвало у населения почти единодушную реакцию возмущения. Прежде всего общее мнение сводилось к тому, что они несправедливо жестоки: в Кёльне, как и в Германии в целом, немцы в массе своей явно не отдавали себе отчет в том, насколько сильно упала их репутация в глазах других народов. Для жителей Кёльна сюда добавлялась еще и обида на то, что их предали: именно их город оказался под пятой оккупантов, тогда как, положим, берлинцы остались при своих интересах, хотя если уж говорить о том, кто вовлек страну в эту несчастную войну, то это были как раз те, кто сидел в Берлине. С этой точки зрения преданной следовало считать и немецкую действующую армию. Кёльнцы, таким образом, оказались уже внутренне подготовленными к тому, чтобы встретить солдат, возвращающихся с фронта, если не как героев, то как товарищей по несчастью.
С точки зрения бургомистра, это было весьма благоприятное стечение обстоятельств: меньше всего он хотел бы, чтобы между гражданским населением и соединениями 6-й и 7-й армий, маршрут следования которых с фронта в фатерланд проходил через Кёльн, возник какой-либо конфликт. Между тем основания для опасений имелись: деморализованная солдатская масса (целых четыре корпуса!) могла легко выйти из-под контроля; всех надо было накормить (и это в условиях, когда продовольствия не хватало самим местным жителям!) да еще и выплатить выходное пособие. Помимо всего прочего, подлежавшие демобилизации части нужно было побыстрее, до прибытия британского оккупационного контингента, отправить дальше на восток, иначе их могли объявить военнопленными. Аденауэр и здесь проявил здравый смысл: прежде всего он распорядился ликвидировать имевшиеся запасы спиртных напитков; под покровом темноты семьсот пятьдесят тысяч литров спирта и немалое количество коньяка были слиты в Рейн. Было предусмотрено, что по прибытии в Кёльн солдаты начнут сдавать свое личное оружие.
Первый эшелон с фронта прибыл 21 ноября. Ему была устроена торжественная встреча. Вокзал был увешан флагами (в том числе и старыми кайзеровскими!), звонили колокола, толпа выкрикивала здравицы в честь своих воинов. Можно было подумать, что Германия не проиграла, а выиграла войну. Кёльн превратился в огромный военный лагерь. Повсюду дымились полевые кухни, из которых свои порции получали и гражданские. С санкции своего «Комитета» Аденауэр организовал широкую распродажу военного имущества: грузовики, легковые машины, лошади — все, кроме винтовок и пушек, пошло с молотка. Официальной целью было выручить средства для пропитания солдат; разумеется, вся операция была незаконной, воротилы черного рынка сильно нагрели на ней руки, однако другого выхода не было.
Аденауэр в этой обстановке, пожалуй, впервые столь эффективно, смог применить свои способности публичного политика. Его речь в городском собрании, произнесенная в день прибытия первого эшелона с «нашими доблестными воинами», показала, что ради нужного воздействия на аудиторию наш герой без колебаний был готов пойти на явное передергивание очевидных фактов. Он заявил, например: «Наши братья в серых шинелях возвращаются теперь домой… Они в течение четырех лет грудью защищали нас, наши очаги, наши жилища… Они возвращаются не побежденными, не покорившимися врагу». Типичная демагогия: кому-кому, а уж Аденауэру ли было не знать, что никто не покушался на очаги и жилища немцев и что германская армия разбита и небоеспособна. Увы, демагогия — норой непременный спутник политики. В данном случае это была, помимо всего прочего, крайне опасная демагогия, ибо рождала у немцев мысли о реванше, а французам диктовала еще более жесткую линию по отношению к побежденным. Но для Аденауэра важнее всего был краткосрочный пропагандистский эффект. Он был достигнут.
Ради того же эффекта Аденауэр устроил торжественный прием в честь уцелевших солдат и офицеров 65-й дивизии, которая до войны была расквартирована в Кёльне. Его речь на приеме опять-таки была полна псевдопатриотической риторики. «Мы никогда не забудем о том, что вы сделали для Германии, для нас, рейнландцев», — высокопарно вещал бургомистр.
При этом думал он скорее совсем о другом: как бы отвлечь массы от мыслей о революции, а офицеров — от мыслей о контрреволюции; судя но настроению последних, они были не прочь устроить кровавую баню «тыловым крысам», которые нанесли «удар в спину» сражающейся армии. Ради предотвращения экстремистских тенденций слева и справа некоторое искажение истины представлялось меньшим злом.
Во всяком случае, со стороны некоторых очевидцев событий действия тогдашнего кёльнского бургомистра получили самую высокую оценку. Можно привести, в частности, мнение капитана Отто Швинка, выполнявшего функции офицера связи между отступавшими немецкими войсками и приближавшимися частями союзников: «Конрад Аденауэр — одна из самых мужественных фигур, которые мне когда-либо встречались». Вообще говоря, настоящее мужество предполагает готовность признать свои ошибки, свою вину, свою ответственность не только в личном плане, но и от лица своей страны. Сомнительно, чтобы такая готовность когда-либо присутствовала у нашего героя. Как уже говорилось, тезис о войне как «общей глупости» — самое большее, что он был готов признать. По его мнению, немецкая армия доблестно сражалась и стала жертвой предательства со стороны… своего верховного главнокомандующего, кайзера Вильгельма, совершившего «необъяснимый, позорный и роковой побег». О германском вторжении в Бельгию и во Францию он предпочел забыть. Спустя полтора года он уже прямо заявлял, что Франция всегда ненавидела Германию, а немцы всего лишь хотели создания стабильной Европы, которая обеспечила бы им условия для продуктивной деятельности. По-видимому, сказывалось то, что, кроме своих путешествий со Шлютером и медового месяца с Эммой, Аденауэр не выезжал больше за пределы Германии, ему не довелось еще увидеть верденский пейзаж. Ограниченность воспитания и личного опыта не позволила ему, мягко говоря, в должной мере оценить катастрофические реалии четырехлетнего военного кошмара.
Между тем части демобилизуемой немецкой армии, уже разоруженные, постепенно покидали Кёльн. 3 декабря уходил последний полк. На площади перед собором состоялся прощальный парад. «Пел детский хор, — вспоминает капитан Швинк. — Слабые голоса сливались с шумом дождя. Все перекрывали возгласы: «Ура! Живи, Германия!» Шеренги перестроились в колонны, грянул марш. «До свидания! До свидания!» — раздавалось из детских рядов. Взрослые стояли молча, внутренне еще отказываясь верить, что это на самом деле конец истории, сердца разрывались от боли». Толпа, впрочем, не столь большая, разошлась. Похороны империи наконец состоялись.
За день до этого авангардные части 2-й британской армии под командованием генерала Герберта Плюмера перешли немецко-бельгийскую границу в районе Мальмеди. Они шли на Кёльн. Невзирая на слухи о немецких снайперах, укрывающихся в лесах, войска шли почти что в парадном строю — с музыкой и развевающимися знаменами. Генералы больше боялись не мифических немецких партизан, а возможных эксцессов со стороны собственных солдат по отношению к местному населению. Генерал Ричард Хейкинг, английский представитель в комиссии по перемирию, ярко охарактеризовал проблему в письме маршалу Хейгу: «Наши люди за четыре года привыкли убивать, и шлепнуть любого встречного немца для них, что муху прихлопнуть».
Оккупация Кёльна началась с неприятного инцидента. 6 декабря примерно около 11 часов утра перед ратушей остановился броневик, из которого неторопливо вышли два молоденьких британских офицера и на ломаном немецком потребовали у вахтера пропустить их к бургомистру. Собственно, они явились но его просьбе: Аденауэр, опасаясь, что в условиях военного вакуума революционеры могут беспрепятственно захватить власть в городе, незадолго до этого отправил англичанам депешу, чтобы они ускорили свое продвижение или хотя бы символически обозначили свое присутствие. Однако он явно не ожидал, что джентльмены,' вошедшие в его кабинет, не ожидая приглашения, бухнутся в кресла, закурят и — о, ужас! — начнут стряхивать пепел прямо на дорогой ковер. Ледяным тоном Аденауэр попросил служителя принести пепельницы и, не говоря ни слова, погрузился в свои бумаги. Молодые люди смутились и несколько подобрались. Худшего начала для деловых контактов трудно было придумать.
Спустя час к ратуше подтянулась колонна из шести броневиков 2-й кавалерийской бригады, в которой находился и ее командир, бригадный генерал Алджернон Лоусон. Атмосфера изменилась: Аденауэр был польщен, что теперь он имеет дело не с какими-то нахальными юнцами, а с высокопоставленным военачальником, который к тому же отличался изысканными манерами (питомец Харроу!) и отдавал себе отчет в деликатности своей миссии.
Они поладили, хотя сразу возникло много проблем. Лоусон потребовал роспуска местной милиции и заявил, что не потерпит никакого вмешательства в дела города со стороны Совета рабочих и солдатских депутатов. Последнее, вероятно, вполне устраивало Аденауэра, однако он дал понять, что на всякий случай оккупантам неплохо было бы устроить демонстрацию силы: нельзя ли организовать в Кёльне парад британских авангардных подразделений? Лоусон счел, что это не входит в его полномочия; он опасался возможных нападений на солдат со стороны местной молодежи. Лучше подождать прибытия главных сил, заявил он Аденауэру. Тот поинтересовался их предполагаемой численностью: ведь ему надо распорядиться о расквартировании прибывающих войск. Лоусон уклонился от ответа, шутливо заметив, что его эскадрон — это так, легкая закуска, а потом будет первое, второе, жаркое, пудинг и т.д.
Фактически в город были введены три полностью укомплектованные британские дивизии. Военным губернатором стал генерал Чарльз Фергюсон. 11 декабря его штаб въехал в отель «Монополь», из которого предварительно были бесцеремонно выброшены на улицу остававшиеся там постояльцы и гостиничная мебель; взамен прибыло несколько грузовиков с канцелярскими столами. К 14 декабря английские войска полностью заняли предназначавшиеся им эксклавы на правом берегу Рейна и приступили к оборудованию контрольно-пропускных пунктов, установке по периметру проволочных заграждений и созданию системы огневых точек. Было объявлено, что любые акты саботажа или неисполнение приказов оккупационных властей будут караться по законам военного времени. Аденауэр попытался протестовать: мол, население Кёльна — это нечто отличное от «прочих германских племен», оно заслуживает более мягкого обращения. Фергюсон отрезал: англичане поступают точно так же, как немцы поступали с бельгийцами во время войны. Характер британского оккупационного режима метко определила лондонская «Таймс»: «Начинается мягко, как падающий снег, а потом твердеет, как смерзшийся лед».
Правда, кое в чем оккупанты отступали от жестких норм: комендантский час, официально начинавшийся в 7 часов вечера и длившийся до 5 часов утра, фактически никем не соблюдался; недолго действовал и заимствованный из практики немецкой оккупационной администрации в Бельгии приказ, обязывавший всех взрослых местных жителей мужского пола снимать головные уборы перед английскими военными. Однако оккупация есть оккупация: местная полиция была поставлена под начало присланного из Англии констебля, всем жителям были выданы удостоверения личности (это было нечто неслыханное в истории города), которые они должны были постоянно носить при себе и предъявлять патрулям по первому требованию.
Вместе с тем, с точки зрения местных нотаблей, оккупация принесла с собой очевидные плюсы: угроза революции была снята, воцарилась стабильность. Советы рабочих и солдатских депутатов были сведены до чисто декоративной роли. Англичане строго придерживались того принципа, что они будут иметь дело только с «законно созданными органами власти», о чем генерал Фергюсон без обиняков сообщил Аденауэру при первой же беседе, которая состоялась 12 декабря. Бургомистр на всякий случай распорядился, чтобы обмен мнениями был запротоколирован. «В заключение беседы губернатор сообщил о своем решении действовать исключительно через меня, поскольку я, и только я, несу ответственность за исполнения всех его распоряжений», — читаем мы в тексте сделанной от первого лица записи беседы. По просьбе Аденауэра протокол был заверен лично Фергюсоном, который от себя добавил, уже в третьем лице: «Губернатор предпочел бы иметь дело непосредственно с бургомистром».
Это важнейшее политическое заявление практически нейтрализовало любые попытки нарушить сложившееся статус-кво в Рейнской области, откуда бы они ни исходили — будь то революционеры-«спартаковцы» или антипрусски настроенные сепаратисты. Между тем сепаратистские тенденции в условиях иностранной оккупации резко усилились. Они подпитывались из двух источников. С одной стороны, это были французские военные круги, или, конкретно говоря, маршал Фош и его люди. С другой — пестрая группировка журналистов и политиков в самом Рейнланде. Трудно сказать, был ли между этими двумя силами контакт с самого начала или он установился позднее, однако со временем объединенные усилия этих двух группировок привели к формированию достаточно мощного движения в пользу отделения Рейнской области от Германии.
Если говорить об идеях и замыслах Фоша, то они были очень просты: в своем меморандуме на имя Клемансо от 28 ноября 1918 года он изложил план, согласно которому на левом берегу Рейна создавался пояс марионеточных государств, которые должны были бы вступить в нерасторжимый военный союз с Бельгией, Люксембургом и, естественно, Францией. Государства этого пояса стали бы постоянно действующим буфером против любой новой прусско-германской агрессии. Клемансо в принципе одобрил этот план, выразив, однако, сомнения в целесообразности всеобщей воинской повинности для граждан «Рейнских республик». При этом он разумно заметил, что вряд ли англичане и американцы с энтузиазмом поддержат этот проект. И в самом деле, когда в начале декабря в Лондоне начались первые переговоры на высшем уровне по поводу будущего мирного договора, ни глава английского правительства Ллойд-Джордж, ни лидер консерваторов Эндрю Бонар-Лоу не проявили к нему особого интереса. В ответ на заверения Фоша о том, что он не собирается создавать «Эльзас-Лотарингию наоборот» и постарается максимально учесть чувства и пожелания рейнландцев, Бонар-Лоу сухо заметил: «Немцы говорили то же самое, и, более того, мы сами таким же образом уже много лет пытаемся решить проблему умиротворения ирландцев».
В унисон Фошу (а но некоторым данным, в прямом сговоре с ним) газета «Кёльнише фольксцейтунг» развернула кампанию за образование «Рейнской республики». На митинге в центре Кёльна, состоявшемся 4 декабря — в промежуток времени, когда немецкие войска уже ушли, а британские еще не пришли, старый деятель партии Центра Карл Тримборн выступил с программной речью. Он говорил о том, что империя уже фактически распалась на свои составляющие и жители каждого из этих территориальных фрагментов должны теперь сами определить свое будущее. Он прямо не призвал к созданию сепаратного государства, но именно таков был смысл его высказываний. Против решительно выступили социал-демократы, которые 6 декабря устроили контрмитинг, что, однако, лишь усилило привлекательность идеи «Рейнской республики» для деловых кругов города; они рассуждали просто: если левые «против», значит, мы должны быть «за». На сцене вновь появились старые знакомые из местного руководства Центра — Меннинг и Ринге. В ходе доверительной беседы с Аденауэром, состоявшейся еще до подписания Компьенского перемирия, они пытались убедить его в том, что создание сепаратного Рейнского государства, независимого от Пруссии, представляет собой единственную альтернативу аннексионистским замыслам Франции. Аденауэр предпочел не ангажироваться и сообщил о разговоре Зольману и Фальку (последний, напомним, принадлежал к партии национал-либералов). Консенсус был достигнут на той основе, что этот план следует рассматривать как крайнее средство на тот случай, если действительно возникнет непосредственная угроза прямой аннексии Рейнланда Францией.
Условия перемирия показали, что эта угроза по крайней мере на время отпала. Соответственно отпал и аргумент в пользу создания сепаратного Рейнского государства. Теперь будущее этой идеи зависело от того, удастся или нет французам гальванизировать идею отторжения левого берега от Германии на межсоюзнических переговорах по выработке условий мира. Как уже отмечалось, на лондонских переговорах, которые длились с декабря 1918 года но февраль 1919-го, Клемансо не удалось пробить свою точку зрения. Началась Парижская конференция. Там французская сторона попробовала реализовать план в более замаскированном виде. В меморандуме от 25 февраля они предложили провести западную границу Германии по Рейну, сохранить на неопределенное время оккупационный режим на левобережье (включая эксклавы на правом берегу), не «навязывая», однако, тамошнему населению какого-либо определенного политического статуса. Означало ли это сохранение за рейнландцами нрава когда-либо в будущем решить голосованием вопрос о возвращении в состав германского государства? Французский план оставлял этот вопрос без ответа, английская сторона исходила из того, что положительный ответ на него подразумевается. Вместе с тем для Великобритании оставался абсолютно неприемлемым принцип постоянного или долговременного военного присутствия в Рейнской области.
Лорд Керзон отвергал его с порога, Остин Чемберлен заявлял о готовности держать там войска только «на период выплаты репараций и реституций», а Уинстон Черчилль вообще считал, что лучшим способом обеспечения безопасности Франции было бы прорытие туннеля под Ла-Маншем, так чтобы британский экспедиционный корпус мог быстро и без помех оказаться на континенте для отражения возможной немецкой агрессии. Французов все это, разумеется, не устраивало. 11 марта французский делегат на новой межсоюзнической конференции Андре Тардье выступил с заявлением, согласно которому «граница по Рейну, создание независимого Рейнского государства и контроль союзников над мостами через Рейн — это те три опоры, на которых зиждется французский план; лишить его хотя бы одной — значит обрушить всю конструкцию». На англичан красноречие Тардье не особенно подействовало, а американцам вся эта канитель уже изрядно надоела.
После месяца бесплодной дискуссии Клемансо уступил. Вопреки яростной оппозиции со стороны Фоша он пошел на компромисс, который включал в себя англо-американские гарантии безопасности Франции, пятнадцатилетнюю оккупацию южного сектора Рейнланда, десятилетнюю — центрального и пятилетнюю — северного. В последнем, напомним, находился и Кёльн.
Его бургомистр с неослабевающим вниманием следил за ходом этих переговоров. Главной его целью было избежать аннексии со стороны Франции. Чем реальнее представлялась эта угроза, тем позитивнее было его отношение к идее сепаратного Рейнского государства, и, естественно, наоборот. В конце декабря 1918 года перспектива прямого присоединения левобережья Рейна к Франции казалась почти неизбежной — Аденауэр считал, что правительство Эберта в Берлине ничего не делает и не сделает, чтобы помочь соотечественникам по ту сторону Рейна. Именно поэтому он пошел тогда на тесный контакт с «Кёльнише фольксцейтунг» и ее редактором Йозефом Фробергером, который был главным мотором пропагандистской кампании сепаратистов. Аденауэр встретился также с лицом, занимавшим ранее должность прокурора Висбадена. Речь шла об Адаме Дортене. Эта встреча была самой большой ошибкой нашего героя, за которую ему впоследствии пришлось дорого заплатить.
Дортен был не просто сепаратистом, у современников почти не было сомнений, что он являлся платным агентом французских оккупационных властей, контролировавших южный сектор Рейнланда, куда входили Майнц и Висбаден. Впоследствии много говорилось о том, что Дортен усыпил бдительность Аденауэра разговорами о своей тетушке, которая якобы жила воспоминаниями о их встрече где-то в 1900 году. Лидер кёльнских национал-либералов Фальк привел даже некое психологическое объяснение неожиданного решения солидного политика пойти на диалог с человеком, чья репутация была, мягко говоря, подмочена: Аденауэр, мол, при всей его недоверчивости порой оказывался жертвой авантюристов, способных пустить пыль в глаза, это быстро проходило, но все же… Эти доводы представляются несколько наивными. Речь для Аденауэра шла исключительно о соображениях политической целесообразности.
Именно эти соображения толкнули его на то, чтобы пойти еще на одну акцию, за которую ему впоследствии также неоднократно ставили лыко в строку. Он разослал приглашения ряду ведущих политиков Рейнланда прибыть к 1 февраля в Кёльн на совещание для обсуждения текущего момента и разработки планов на будущее. В числе приглашенных были только что избранные депутаты Национального собрания, которое вот-вот должно было собраться в Веймаре для выработки новой конституции, чины старой, прусской администрации, еще действовавшей в Рейнской области, и, наконец, бургомистры ряда городов левобережья — Аахена, Бонна, Трира, Менхенгладбаха, Нейсса, Рейдта, Саарбрюккена и Кобленца.
В день открытия совещания «Кёльнише фольксцейтунг» выступила с прямым призывом к созданию Рейнской республики. Считалось, что газета отражает позиции Аденауэра и партии Центра, так что у сепаратистов был повод для ликования: их политическая база вроде бы явно расширялась. Однако сам Аденауэр в своей программной речи, которая длилась три часа, а может быть, и больше, занял несколько иную, более гибкую (или, если угодно, более двусмысленную) позицию. Значительная ее часть была посвящена анализу политики союзников. Франция, констатировал Аденауэр, явно желает, чтобы Рейн стал ее «стратегической границей», что можно понять, учитывая тот факт, что совсем недавно Германия руководствовалась той же логикой в отношении Бельгии: контроль над этой страной или даже ее аннексия рассматривались именно в контексте создания «стратегической границы» между Германией и Францией. Великобритания все еще никак не может сделать выбор между традиционной политикой баланса сил, которая диктовала бы поддержку более слабой в данной момент континентальной державы, то есть Германии, и линией на признание и поддержку интересов Франции против реваншистских устремлений Германии. Америка вообще склонна умыть руки.
Что в этой ситуации должны делать немцы? Аденауэр предложил неожиданное и оригинальное решение: нужно создать федеративное государство и в качестве его интегральной части — «Западногерманскую республику», которая охватывала бы территорию по обоим берегам Рейна.
Участники совещания были ошеломлены, но, видимо, такого эффекта и добивался главный оратор. Постепенно приходя в себя, делегаты выдвинули ряд веских доводов против аденауэровской идеи: во-первых, восточная часть Германии без более богатой западной просто не выживет экономически, во-вторых, создание «Западногерманской республики» было бы воспринято французами как ясный сигнал, что рейнландцы вполне готовы порвать узы, связывающие их с Пруссией, и, в-третьих, не преследует ли Аденауэр своим предложением сугубо личные цели, поскольку ясно, что именно свою кандидатуру он имеет в виду на роль главы проектируемого государственного образования? Последний контраргумент, естественно, не формулировался прямо, он фигурировал лишь в виде намеков, но «далеко идущие личные амбиции» кёльнского бургомистра не были секретом даже для его новых знакомых из английской оккупационной администрации.
Конкретным результатом совещания было формирование комитета, которому поручалось «подготовить планы создания «Западногерманской республики» в конституционных рамках Германского рейха и на основе тех конституционных положений, которые будут выработаны германским Национальным собранием». Председателем комитета стал, разумеется, наш герой. По сути, речь шла о том, что, пока все остается в подвешенном состоянии, возможны любые варианты, но время для выбора какого-нибудь одного еще не пришло.
Пока рейнландцы обсуждали свою повестку дня, союзники-победители спорили о своей. Речь шла об условиях продления перемирия. Англичане считали, что надо сосредоточиться на задаче разоружения Германии. Как выразился Ллойд-Джордж, «нужно отнять у немцев пушки, тогда и нам не нужно будет держать большие армии». Французы, со своей стороны, делали упор на максимально длительном сохранении оккупационного режима и соответствующего уровня военной готовности. Американцы предложили компромиссное решение в виде создания временной межсоюзнической Военно-контрольной комиссии. Это предложение было принято, и комиссия действовала на территории Германии до 1927 года. Перемирие было продлено.
Аденауэр воспользовался этим моментом, чтобы убедить англичан в необходимости смягчить оккупационный режим. Речь шла не о той или иной степени ограничения личных прав и свобод населения. В этом плане ситуация была хоть и не совсем приятной, но терпимой. Хуже было то, что оккупированная территория за Рейном оказалась отрезанной от кузницы Германии — Рура. Результатом были ухудшение экономического положения, рост безработицы, голод. В ходе беседы с Фергюсоном, кёльнский бургомистр вовсю расписывал перспективы «большевистского переворота». Присутствовавший на беседе председатель Кёльнской торговой палаты, все тот же Луис Хаген, поддержал эту тему.
Это не был простой шантаж. Наличие революционных настроений у кёльнских пролетариев подтверждается донесениями английской разведки. Еще в декабре, в первые дни оккупации, доклады британских служб отмечали, что выпекаемый в местных булочных хлеб представляет собой «отвратительное месиво, в котором трудно заподозрить наличие муки или сахара» (наверняка имелся в виду продукт, запатентованный Аденауэром и представлявший предмет его гордости), и что дети, толпящиеся вокруг офицерских столовых в надежде поживиться объедками, выглядят как скелеты. К концу февраля ситуация еще более ухудшилась. Начальнику штаба оккупационного контингента, генералу Сиднею Клайву, бросилось в глаза, что «школьники, которых мы встречаем по пути на службу, уже не бегают, не шалят, а движутся как тени, чуть ли не держась за стены». В этой ситуации непосредственный начальник Клайва, генерал Фергюсон, принимает нестандартное решение: он посылает прикомандированного в январе к его штабу советника по финансовым и коммерческим вопросам (его имя Фрэнк Тиаркс, он из банковских кругов Сити) прямо к премьер-министру с целью убедить последнего в необходимости оказания срочной гуманитарной помощи голодающему населению Кёльна.
Дело оказалось далеко не простым. Прежде всего пришлось преодолевать сопротивление французов; те придерживались мнения, что немецкие агрессоры получают то, что заслужили, и если в Рейнланде осталась валюта, то она должна идти на репарации, а не на закупки продовольствия. Помимо того, не ясно было, кто и как будет распределять гуманитарную помощь. В британском гарнизоне наметился упадок дисциплины. Судя по еженедельным докладам органов цензуры, которые перлюстрировали солдатские письма, еще в январе моральное состояние войск не внушало опасений; в феврале налицо уже резкий рост случаев пьянства и неповиновения приказам. Причина была очевидна: солдаты хотели домой. Между тем оккупационная армия была единственным механизмом, который мог обеспечить порядок при приемке, сохранении и выдаче продовольствия для немцев.
Британский кабинет принял соломоново решение: продовольствие выделить, распределение возложить на британский воинский контингент, но провести его полную замену: старослужащих демобилизовать, а взамен прислать новобранцев. Идея была, возможно, неплохая, но результатом стал настоящий административный хаос. Он выразился в том, что двести тысяч тонн картофеля и прочих продуктов из армейских складов, выделенных для британского и американского секторов по директиве от 14 марта 1919 года и прибывших в немецкие порты в апреле, долгое время оставались неразгруженными — картошка так и сгнила в трюмах.
Оккупационный режим обнаруживал явную слабость, но не меньшую слабость демонстрировали.и немцы. Центральное правительство в Берлине вначале заявило о категорическом отказе даже рассматривать условия мирного договора, которые были представлены ему союзниками 8 мая; раздавались призывы к возобновлению военных действий, а кончилось все полной капитуляцией. Текст проекта договора и впрямь содержал положения, унизительные для немцев: армия сокращалась до ста тысяч человек, запрещалось строить военные суда водоизмещением свыше десяти тысяч тонн, подводные лодки, танки и авиация запрещались полностью, на Германию налагались большие репарации, император и верхушка генералитета подлежали выдаче и суду за нарушения законов и правил ведения войны.
Представители немецкого правительства попытались выговорить уступки от победителей, по возможности смягчить условия мира. Те ответили ультимативным требованием подписать документ не позднее 23 июня. Для усиления аргументации союзники ввели дополнительные подкрепления на свои плацдармы-эксклавы но правому берегу Рейна; все выглядело так, что в случае отказа немецкой стороны подписать договор войска союзников немедленно вторгнутся на еще не оккупированную территорию Германии. В последний момент правительство рейха осознало, что реальной альтернативы принятию продиктованных ему победителями условий попросту нет. Версальский мир стал политической реальностью. Союзники торжествовали, немцы бессильно сжимали кулаки.
В Рейнской области между тем развертывались свои драматические события. 30 мая состоялось первое и последнее заседание того комитета, который был создан в феврале по инициативе Аденауэра и главой которого он стал. Предметом обсуждения были результаты встречи кёльнского бургомистра с французскими военными, где рассматривался его план «Западногерманской республики», а также ход конституционных дебатов в веймарском Национальном собрании. Было констатировано, что ни на одном из форумов каких-либо позитивных результатов достигнуто не было и что аденауэровский проект фактически мертв. А на следующий день произошло нечто сенсационное: с молчаливой поддержки главнокомандующего французской оккупационной зоны, генерала Шарля Манжена, Дортен совершил то, чего никто не ждал даже от него, — прокламации, выпущенные одновременно в Висбадене и в Майнце, возвестили о создании независимой «Рейнской республики».
Для Аденауэра, как и для его британских патронов, это было крайне неприятное известие. За несколько дней до этого акта Клайв специально предупредил своего коллегу, начальника штаба французского контингента, о желательности воздерживаться от каких-либо акций политического характера. «Мы находимся здесь с целью поддержания порядка, не более того», — говорилось в его послании. До этого он специально съездил в Париж, чтобы получить инструкции от находившегося там Ллойд-Джорджа. Реакция премьера была однозначной: Англия не будет поддерживать никаких шагов по созданию сепаратного Рейнского государства. Однако одновременно Клайв получил директиву не допускать осложнения отношений с французами. В этой обстановке он выбрал, как представляется, самый разумный путь: по его распоряжению кёльнские газеты информировали читателей о событиях в Майнце и Висбадене, воздержавшись, однако, от каких-либо комментариев по этому поводу; затем последовало официальное разъяснение, что без санкции британских оккупационных властей на территории, находящейся под их юрисдикцией, никакие изменения конституционного характера не будут иметь места. Все было поставлено на свои места: без Кёльна не могло быть и речи о существовании сепаратного Рейнского государства, а Кёльн не мог предпринять чего-либо сам без согласия англичан. Авантюра Дортена явно провалилась — во всяком случае, пока.
Клайв информировал Аденауэра о своих шагах, и, более того, сами эти шаги, вероятно, предпринимались не без влияния рекомендаций бургомистра. Во всяком случае, висбаденские сепаратисты думали именно так и отзывались о нем как о предателе дела независимости Рейнланда. «Революционный трибунал» в Кобленце обвинил Аденауэра в измене родине и приговорил его к смертной казни. «Этот приговор, — заявлял Аденауэр позднее, — был для меня ценнее любого ордена». Он был прав: инвективы со стороны сепаратистов в значительной степени нейтрализовали обвинения по поводу его прошлого участия в сепаратистских проектах. Впрочем, политические последствия тех или иных акций Аденауэра в те драматические дни сказались намного позднее. Трудно сказать даже, думал ли он тогда о них и думал ли он тогда вообще о политике в первую очередь. 1919-й стал годом крутого поворота в его личной жизни.
На фотографиях того времени, где Аденауэр запечатлен во внеслужебной обстановке, выражение его лица выдает глубоко скрытую, но явную боль и какую-то меланхолическую грусть. Он постарел, волосы поредели, на висках появилась седина, под глазами мешки — отчасти следствие произведенных ранее пластических операций. На службе, впрочем, его лицо превращается в непроницаемую маску, за которой невозможно определить, какие эмоции испытывает этот человек и есть ли они у него вообще. Прямая фигура, строгий темный костюм, высокая шляпа — само воплощение достоинства и солидности, как это и пристало первому лицу в администрации. Но вечером, когда он возвращается в свою печальную обитель, маска спадает, и перед нами вновь черты лица человека, для которого душевный покой — это далекая и вряд ли достижимая цель.
Вообще говоря, веселье и в лучшие времена было редким гостем в доме Аденауэров. Эмма по характеру своему была не менее, чем ее супруг, склонна к известному аскетизму. В особняке, который они построили, было просторно; кабинет хозяина дома — во флигеле, остальную площадь занимали покои супругов и матери Конрада, детские комнаты, множество гостиных, обставленных даже с известной претензией на роскошь… За домом обширный участок земли — одновременно сад, огород и детская площадка. Словом, идеальный семейный очаг для семьи правоверных католиков, но не хватало какого-то внутреннего тепла.
После смерти Эммы ощущение внутренней пустоты только усилилось. Приходили и уходили гувернантки, сильно сдавшая Елена старалась внести свою лепту в воспитание подраставших внуков, но те явно чувствовали себя не слишком комфортно в доме, стремясь при каждом удобном случае вырваться из его, по правде сказать, мрачноватой атмосферы.
Отдушину они находили у соседей. Глава семьи — Фердинанд Цинссер был полной противоположностью нашему герою. По вероисповеданию он был лютеранин, по характеру — человек «веселый, открытый, душа нараспашку», как отзывался о нем позднее сам Аденауэр. Фердинанду нравилась музыка, он любил вечерком посидеть с друзьями, поболтать обо всем и ни о чем — нечто, совершенно немыслимое в доме Аденауэров. Семья приобрела участок примерно в то же время, что и Аденауэры, одновременно и по сходным проектам они строили и свои особняки. Однако в отличие от обстановки замкнутости и одиночества, царившей у соседа, дом Цинссеров всегда был полон гостей, шума, шуток и розыгрышей. Часто там появлялись заезжие артисты и художники. Цинссер любил детей, часто развлекал их сказками и фокусами.
У четы Цинссеров было трое детей, как и у Аденауэров, только в отличие от них — две дочери и один сын. Все трое — Августа (обычно ее звали просто Гусей), Лотта и Эрнст — учились музыке: Гусей играла на скрипке, Лотта — на фортепиано, а Эрнст — на виолончели. Соседи дружили, музыкальные вечера поочередно проходили то в одном, то в другом доме. Когда началась война и старший Цинссер был призван в армию, представления стали чаще устраиваться у Аденауэров, тем более что это было удобнее для Эммы, которая к тому времени уже почти не выходила из дома. Качество исполнения, которым трио услаждало слушателей, наверняка оставляло желать лучшего, но вечера теперь не казались такими мрачными и беспросветными. Иногда Аденауэр просил девушек спеть для него что-нибудь не очень сложное, типа народной песни, они охотно откликались на эти просьбы. Без всяких просьб с его стороны обе помогали в работе но дому, когда Эмме стало совсем плохо. В свою очередь, госпожа Цинссер не испытывала никаких сложностей в обеспечении своего хозяйства углем для отопления: Аденауэр не то чтобы злоупотреблял своим служебным положением, но, во всяком случае, все-таки использовал его, чтобы помочь семье соседа.
После смерти Эммы все контакты с соседями на время прекратились. Аденауэр замкнулся в траурном одиночестве. Дети, однако, быстро возобновили живое общение, а после мартовской аварии 1917 года, когда Коко, Макс и Рия уже почти подготовили себя к участи сирот, они стали вообще дневать и ночевать в доме Цинссеров. Была, конечно, проблема разницы в возрасте: Гусей, старшая из молодого поколения Цинссеров, была 1895 года рождения, а первенец четы Аденауэров, Коко, как мы помним, родился в 1907 году, двенадцатью годами позже. Но это не мешало юным отпрыскам обеих семей находить общий язык и даже иметь свои маленькие тайны.
Отношения соседей приняли новый оборот в ситуации, когда кёльнский бургомистр принял тайное, но твердое решение заняться устройством своей личной жизни. Оставаться неженатым при его должности значило бы давать повод для всякого рода сплетен и пересудов — это Аденауэр хорошо понимал и не мог допустить. Дело было за малым — найти невесту. Это было не так легко. Теннисный клуб, который помог ему пятнадцатью годами ранее, естественно, отпадал: вдовцу, да еще высокопоставленному чиновнику, искать свое счастье на корте среди юных созданий — это не шло ни в какие ворота. Сад и огород — другое дело. Дитя урбанизации, он всегда инстинктивно тянулся к земле (хотя официальные биографы, вероятно, преувеличивают силу этой тяги). Со временем он особенно заинтересовался разведением роз. После смерти Эммы к этому интересу добавилось еще и желание отвлечься от жизненной суеты, найти некое отдохновение от тяжелых мыслей, поразмышлять о круговороте природных сил. Расцвет, увядание, новый расцвет и опять увядание — наблюдения над естественным циклом растительного мира как нельзя лучше иллюстрировали заповедь «И это пройдет…».
Родственную душу он нашел в старшей дочери соседей, Гусей. В свои двадцать три года она была в душе еще ребенком. Молодые люди — сверстники ее как-то не привлекали, да к тому же перспективных женихов было не так уж и много: одни остались лежать на полях Первой мировой войны, другие вернулись физически или душевно искалеченными. Ее нельзя было назвать красавицей, но она не была и дурнушкой; с неплохой фигурой, круглолицая, большеглазая (в глазах сверкали задорные искорки: казалось, вот-вот расхохочется от всей души), она умела произвести впечатление — тем более на истосковавшегося по женской ласке вдовца. У нее был легкий характер: она могла легко рассмеяться и так же легко всплакнуть, а через минуту опять быть веселой и беззаботной. Она остро чувствовала переживания и горе других и была способна сопереживать им. Одевалась просто, но со вкусом, всегда следила за собой, была подтянутой и деловитой.
Их отношения начались с того, что однажды, отправляясь на службу, Аденауэр дал соседке несколько советов по окучиванию кустов картофеля — та в это время с увлечением занималась именно этим производственным процессом на своем участке. Инструктаж несколько затянулся. Примерная дочь не преминула доложить родителям: «Сегодня у меня был долгий разговор с доктором Аденауэром». Через несколько дней — новая серия полезных советов. Разговоры через забор становились все более длительными. Мать начала проявлять признаки беспокойства, дочь ее успокоила: они обсуждают исключительно проблемы садоводства и огородничества.
Госпожа Цинссер была, разумеется, не настолько наивна, чтобы принять эти слова за чистую монету. Ее подозрения оправдались: Гусей как бы между прочим объявила родителям о своем желании перейти в католичество. Все было ясно: их дочка влюбилась, и дело зашло, видимо, достаточно далеко, очевидно, сосед уже сделал что-то вроде предложения, оговорившись, что не может вступить в брак с лютеранкой. Это не очень походило на признание в любви, но для Гусей было все равно. «Он самый умный, самый деликатный, самый-самый мужчина из всех», — объявила она изумленной сестре, добавив после некоторого раздумья: «Он, ну и папа, конечно». «Как же это ты о пане вспомнила?» — не без яда отреагировала Лотта. Гусей всерьез обиделась.
Супруги Цинссеры (отец к тому времени благополучно вернулся из армии) начали обсуждать возникшую проблему. Мать предложила радикальное решение: Гусей надо поскорее отправить куда-нибудь подальше, чтобы образумилась. Доктор Аденауэр — это, конечно, друг семьи, большой человек, он приложил руку к тому, чтобы Фердинанд получил звание профессора и кафедру дерматологии в только что созданном Кёльнском университете (наверняка последнее было сказано вполголоса, может быть, даже шепотком: и стены имеют уши; возможно, при этом посплетничали и на тот счет, что сам бургомистр, инициатор и главная движущая сила в деле организации университета, не упустил случая получить от его ученого совета степень почетного доктора). Все это хорошо и говорит в пользу соискателя руки их дочери, но есть и препятствия: он почти вдвое старше, он никогда не сможет забыть покойной Эммы — ведь он так ее любил; их Гусей никогда не сможет ему ее заменить, да к тому же его дети никогда не примут ее в качестве матери. И наконец, разные конфессии: как их дочь, воспитанная в духе протестантского либерализма, сможет приспособиться к жестким канонам католичества?
Отец не возражал; было решено, что Гусей по крайней мере на полгода уедет из Кёльна, за это время она остынет и, Бог даст, найдет себе подходящего жениха. Родственники были в Вене и в Висбадене; ей предложили самой выбрать, куда ехать. Она остановилась на Висбадене. Все, казалось бы, шло, как было задумано. И тут произошло неожиданное: не прошло и нескольких недель, как Гусей вновь объявилась в доме родителей и, набравшись храбрости, сказала то, что и следовало ожидать от молодой влюбленной: «Я не могу без него». Родители больше не сопротивлялись. Последовала помолвка, затем обряд перехода в католичество; ее новым духовным пастырем стал брат Конрада Ганс. Гусей сразу активно включилась в женское католическое движение.
Свадьба состоялась 25 сентября 1919 года. Церемония была подчеркнуто скромной: она состоялась не в каком-либо из кёльнских соборов, а в маленькой часовне госпиталя Святой Троицы; священником был все тот же Ганс Аденауэр, невеста была не в белом, а в скромном серебристо-сером платье, на последовавшее скромное угощение был приглашен только узкий круг ближайших родственников. Разговоры вращались вокруг темы возраста новобрачных: ему было сорок три, ей еще не исполнилось двадцати четырех.
Медового месяца не было: молодая пара провела всего два дня в бадгодесбергском отеле. Даже на это время Аденауэр не мог полностью отвлечься от дел: несколько раз к ним в отель приезжали чиновники из Кёльна с неотложными поручениями. «Лучше бы он перешел в садовники», — вздыхала новобрачная. По возращении в Кёльн она вообще практически оказалась одна: муж целыми днями пропадал на работе, да еще частые поездки в Берлин.
Прислуга не хотела слушаться указаний «этой девчонки», а хуже всего было то, что поведение детей Конрада от первого брака, казалось, оправдывало наихудшие предсказания ее родителей. Теперь они должны были по идее звать своих прежних подружек Гусей и Лотту «мамой» и «тетей», однако ни Коко, ни Макс не собирались следовать этому правилу. «Я ее помню школьницей с ранцем за спиной, какая она мне мама?» — резонно высказался однажды старший. Вдобавок они не считали, что их мачеха отличается особым интеллектом, и предпочитали общаться с сестрой Эммы. «Миа и была наша приемная мать» — эти слова внук Аденауэра, Конрад, неоднократно слышал от своего отца.
Словом, брак начинался не на самой гармоничной ноте. Кто знает, что из этого всего вышло бы, если бы не характер Гусей. Терпение, тепло души, доброта — все это помогло ей справиться с проблемами, неожиданно обрушившимися на нее — именно неожиданно, поскольку соискатель ее руки не дал себе труда предупредить Гусей о них или как-то подготовить к трудностям, которые ее ждали. Таков уж был его обычный стиль. А что касается Гусей, то один из друзей семьи отозвался о ней следующим образом: «Меньше всего она думает о себе. В основном о Боге. А порой даже меньше о Боге, а больше о муже. Во всяком случае, в сердце на нервом месте уж точно муж». И впрямь: в страстном чувстве любви и обожания, которое она испытывала к Конраду, было что-то сказочное. Утром она не отходила от окна, пока его служебный автомобиль не скроется за поворотом; не менее чем за полчаса до его предполагаемого возвращения к обеду или к ужину, она бросала все дела, делала заново прическу, тщательно подкрашивалась, обязательно надевала свежее платье или блузку. Вся жизнь ее была подчинена одному — ублажить супруга, сделать ему приятное.
Это была нелегкая задача. Прежде всего глава семьи не терпел никаких нарушений раз и навсегда определенного распорядка дня. Утром — завтрак вдвоем с Гусей, затем пятнадцатиминутная прогулка с собакой (Аденауэр ненавидел кошек, но любил собак; вначале у него была овчарка, но кто-то сказал ему, что это пошло, и он завел ротвейлера). Ровно в 8.45 машина отвозила его в ратушу. Ровно в 13.45 он приезжал на обед — на этот раз за столом должны были присутствовать и дети. После еды он обычно полчаса дремал — в спальне или на террасе, смотря по погоде. В 14.45 — снова на машине в ратушу до восьми вечера, порой он задерживался и дольше, в частности когда был какой-нибудь прием или банкет. Спать ложились не позднее 11 часов.
В родительском доме Гусей не привыкла к такой жесткой регламентации, в современной семье тем более ни одна жена не смогла бы выдержать такого режима, но молодую супругу Аденауэра это, видимо, устраивало. Хуже были резкие смены настроения у главы семейства. Он мог быть то добрым и благодушным, то вдруг становился придирчивым и злым до бешенства. Это он унаследовал от отца, который обычно вымещал свои служебные неприятности на домочадцах. У его сына, во всяком случае, поводов для стрессов и волнений было никак не меньше.
Пожалуй, меньше всего забот доставляли ему оккупанты. Трения, конечно, были. Губернатор и его люди реквизировали для своих нужд лучшие особняки и отели города, около сотни школьных зданий было занято под казармы. В гарнизоне процветало пьянство, особенно отличался в этом смысле младший командный состав. Однажды в январе 1919 года группа сильно выпивших молодых офицеров, громко гогоча, забралась на постаменты памятников кайзера Вильгельма и императрицы Августы, на головы скульптур были водружены ночные горшки. Имелись случаи грабежей, дорожных происшествий из-за несоблюдения правил движения военными водителями, стрельбы по мирным гражданам: патрули не церемонились в случаях, когда кто-нибудь медлил с выполнением команды «стой».
В условиях оккупации такого рода инциденты неизбежны, для их расследования и ликвидации в ратуше по инициативе Аденауэра был создан специальный отдел. Это было разумное нововведение. К лету 1919 года отношения между оккупантами настолько улучшились, что визитеры из Лондона характеризовали их даже как «относительно дружественные». Свою роль сыграла отмена в июле существовавшего до того времени запрета на внеслужебные контакты с немцами. Солдаты, возвращавшиеся домой, говорили, что рейнландцы относились к ним не просто по-дружески, но и «тепло». В докладе, представленном британской администрацией министру иностранных дел лорду Керзону 24 марта 1922 года, отношения, сложившиеся с аппаратом бургомистра, определяются как «в целом удовлетворительные и гармоничные». Конечно, особой любви между оккупантами и оккупируемыми быть не может но определению, а в данном случае продовольственные трудности и рабочие волнения являли собой дополнительные причины для конфликтов.
Положительную роль сыграло образование гражданского Верховного комиссариата в Кобленце — межсоюзнического органа, в задачу которого входило наблюдение над деятельностью военных администраций во всех зонах оккупации. Одновременно с подписанием Версальского договора 26 июня 1919 года вошло в силу «Рейнское соглашение», которое предусматривало создание механизма консультаций между представителями оккупирующих держав и местными немецкими властями. Оно не содержало никаких гарантий гражданских прав местного населения или ограничений на свободу действий оккупантов, но все же это был прогресс.
Между англичанами и французами оставались серьезные разногласия, усилившиеся после того, как сенат США отказался ратифицировать Версальский договор и начался вывод американского оккупационного контингента. Французы поспешили занять их место и попытались даже добиться разрешения от англичан разместить часть своих войск в Кёльне: там, мол, имеются пустые казармы. Англичане ответили отказом, к радости бургомистра, который позволил себе выступить с открыто антифранцузским интервью парижскому журналу «Эклер». Это интервью привлекло к себе внимание составителей ежедневных обзоров прессы, предназначенных для британского правительства. В бюллетене от 24 марта 1920 года отмечено, в частности: «Он (Аденауэр) сказал, что Франция в отличие от такой политической (?) страны, как Англия, не хочет прийти к взаимопониманию с Германией… Франция просто ненавидит Германию как таковую».
Достигнув относительной стабильности во взаимоотношениях с оккупационными властями, Аденауэр обращает свою энергию (а она теперь так и брызжет из него) на разработку генерального плана реконструкции и развития Кёльна. Выше уже упоминалось о создании университета, по мысли бургомистра он должен был стать достойным конкурентом прославленной Боннской альма-матер. Но его замыслы этим не ограничивались, тем более что, как ни парадоксально, поражение Германии в войне открыло для его родного города неожиданные благоприятные перспективы.
Победители потребовали разрушить фортификационные сооружения вокруг Кёльна. Аденауэр решил воспользоваться этим, чтобы реквизировать занимаемые ими участки в пользу города и создать «зеленый пояс» в дополнение к тому, что когда-то был создан при его предшественнике Беккере на месте снесенной городской стены. Победители объявили незаконными субсидии, которые выдавались государством железным дорогам, чтобы удерживать на низком уровне тарифы на грузовые перевозки к портовым терминалам Гамбурга и Бремена. Аденауэр понял, что появилась возможность превратить Кёльн в главный центр не только речной, но и морской торговли, через который пойдет основной ноток немецкого экспорта из Рейнланда, надо лишь построить новый большой порт, углубить рейнский фарватер, создать соответствующую инфраструктуру и т.д. Эти два больших проекта — «зеленый пояс» и новый порт — были связаны с третьим, который предусматривал включение в городскую черту еще одного района правобережья — Воррингена; Аденауэр исходил опять-таки из правильного прогноза о том, что главный вектор экономического развития кёльнского региона в послевоенный период будет направлен не на запад, а на восток.
Размах плана требовал опытного и творчески мыслящего архитектора. Аденауэр решил пригласить на эту роль Фрица Шумахера — человека, ранее посвятившего себя развитию городского хозяйства Гамбурга, но ныне лишенного возможностей применить свои способности на благо родного города (как уже отмечалось, из-за навязанных победителями условий приморские порты Германии были обречены на упадок). Шумахер принял переданное ему предложение и согласился перевести свое бюро в Кёльн — пока временно, на три года. Аденауэр не скрывал от него возможных препятствий к реализации намеченных планов: последнее слово принадлежит англичанам, налицо высокая безработица, ресурсы Рура остаются вне пределов досягаемости, марка начинает падать… Шумахер позднее признавал, что ему самому представлялось, что он имеет дело не с реальным проектом, а с чем-то напоминающим мыльные пузыри. И все-таки он решился — и не пожалел.
Проблемы не заставили себя ждать. Заседавший в Кобленце Верховный комиссариат союзников упорно настаивал на том, чтобы развалины взорванных фортов не; убирались, а были оставлены на месте в качестве назидания потомкам. После того, как удалось переубедить оккупантов, поднялась местная оппозиция: на лакомые куски земли нашлось немало охотников. Из Берлина шли директивы, одна противоречивее другой. Единственным позитивным моментом оказалась контролируемая инфляция: в 1920-м — первой половине 1921 года марка еще не рухнула, а постепенно дешевела, что делало германские активы привлекательными для иностранных инвесторов.
8 июня 1920 года Аденауэр опубликовал в «Кельнер штадтанцейгер» программную статью с изложением своего видения будущего города. Альтернатива была сформулирована четко и убедительно: Кёльн станет либо «гигантской каменной пустыней», либо «городом, где жители будут вести жизнь, достойную человеческого существа». Однако оппозиция не унималась. Тон выступлений в городском собрании изменился: если раньше Аденауэра называли «утопистом», то теперь уже о нем отзывались как о «безответственном игроке», «спекулянте», «самом расточительном из всех немецких бургомистров». Против него и Шумахера выступали не только те, кто представлял интересы частных торговцев недвижимостью; когда он объявил о плане строительства большого стадиона на западной окраине города, в Мюнгерсдорфе, многие стали задавать резонные вопросы типа того, а не лучше ли употребить средства на закупку продуктов и на строительство жилья. Аденауэр гнул свое, не обращая внимания на критиков. Шумахер позднее говорил, что в прежние времена Аденауэр вполне мог бы стать одним из отцов церкви; во всяком случае, он не уступал первым христианским проповедникам ни силой характера, ни уверенностью в правоте своего дела.
Почти фанатичная увлеченность Аденауэра урбанистическими проектами тем более поражает, что ник его активности на этом направлении совпал с периодом трудных испытаний, которым подверглась его новая семья. Весной 1920 года Гусей, находившуюся тогда на последних месяцах беременности, постиг неожиданный и серьезный недуг. Врач поставил неутешительный диагноз: почечная недостаточность. Словно какой-то рок висел над семьей: то же самое нашли в свое время и у Эммы. К счастью, все обошлось, приступ удалось купировать. 4 июня Гусей родила мальчика, но новорожденный оказался очень слабеньким, практически нежизнеспособным. Его поспешили окрестить, сестра Гусей, Лотта, сама медицинская сестра; переехала к ним, чтобы помочь в уходе за маленьким Фердинандом (так назвали новорожденного, очевидно, в честь тестя) и матерью, еще тоже не оправившейся от родов. Сам Конрад был готов просиживать у постели жены дни и ночи, но ему то и дело приходилось отлучаться: дела в ратуше не отпускали.
Всего через три дня наступила печальная развязка. Вернувшись вечером домой, Аденауэр обнаружил уснувшую рядом с колыбелькой маленького Фердинанда сиделку. Он отослал отдохнуть явно уставшую женщину и сам присел на ее место. К полуночи ребенок стал задыхаться. Аденауэр позвонил врачу, попросил срочно приехать, тот дал понять, что приехал бы, если бы от этого была хоть какая-то польза. Отец вернулся к колыбели, взял ребенка на руки. Через некоторое время его дыхание оборвалось, все было кончено. Жена, полностью обессиленная, спала в соседней комнате, вернее сказать, временами проваливалась в забытье. Она проснулась, когда муж появился на пороге. Он не произнес ни слова. Гусей сама выговорила, полуутвердительно-полувопросительно: «Умер». Аденауэр кивнул, сел на край ее постели и взял ее за руку. Оба молчали.
Утром несколько раз приезжали курьеры из ратуши: срочно требовалось его присутствие. В конце концов он уехал. Было утро 8 июня 1920 года, и это был момент, когда в политической жизни Германии наступил крутой поворот. Двумя днями раньше, 6 июня, состоялись первые выборы в рейхстаг по новой, лишь полтора года назад принятой конституции Веймарской республики. Всего за несколько месяцев до этого был ратифицирован Версальский договор. Политическое положение в стране обострилось. Армия не могла смириться с унизительными условиями мира. Правительство Эберта, которое пыталось более или менее лояльно выполнять эти условия, стало мишенью всевозможных нападок и заговоров. Возник так называемый «фрейкор» — незаконные вооруженные формирования, если выражаться современным языком.
В марте 1920 года напряженность переросла в первый серьезный политический кризис. Два отряда «фрейкора» — балтийская бригада и 2-я морская бригада — должны были немедленно самораспуститься; приказ об этом был издан правительством по требованию союзников, грозивших санкциями за нарушение условий мира. Командующий «морской бригадой», капитан Герман Эрхардт фон Дебериц, отказался повиноваться и обратился за поддержкой к командующему берлинским военным округом генералу фон Люттвицу. Отличавшийся непредсказуемостью генерал вместе с неким восточнопрусским политиком по имени Вольфганг Капп, личностью темной и отнюдь не семи пядей во лбу, приняли оригинальное решение: предпринять марш на Берлин. Осуществить его должна была упомянутая бригада Эрхардта, который не колеблясь согласился исполнить возложенную на него миссию.
Столица была захвачена заговорщиками без единого выстрела. Генерал Сект, фактический главнокомандующий рейхсвера, заявил, что немецкие солдаты ни при каких обстоятельствах не будут стрелять в своих фронтовых товарищей. Эберт в этих условиях сделал самое разумное: правительство покинуло Берлин, переехав вначале в Дрезден, а затем в Штутгарт. Оттуда оно обратилось к правительственным служащим и рабочему классу с призывом к всеобщей забастовке в защиту республики. Далеко не все чиновники последовали этому призыву, зато рабочий класс проявил редкое единодушие. Стачка парализовала страну. Поскольку ни Капп, ни Люттвиц не имели ни малейшего понятия о том, как распорядиться оказавшейся в их руках властью, все кончилось трагикомедией. Правительство национального единства, образованное 13 марта, не продержалось и четырех дней. Однако армия стачечников, воодушевленная успехом, начала приобретать черты армии в подлинном смысле слова. К 20 марта части «Красной Армии» захватили главные центры Рура и распространили свой контроль вплоть до пригородов Дюссельдорфа. Генерал Сект, который не допускал и мысли об использовании армии против правых повстанцев, без колебаний бросил войска для подавления левых мятежников. «Красноармейцы» были разгромлены. Урок очевиден: армия проявила себя не как орудие гражданской власти, а как независимая сила, готовая вмешаться тогда и только тогда, когда это диктовалось ее собственными представлениями об ответственности перед обществом.
В нормальных обстоятельствах электорат должен был, казалось, сплотиться вокруг правительства, подвергшегося столь грубому насилию и успешно отразившего попытку государственного переворота. Но ситуация была, увы, далека от нормальной. Выборы показали, что правители не пользуются доверием народа. Социал-демократическая партия Эберта, представители которой возглавляли до этого все кабинеты веймарского периода, потерпела сокрушительное поражение: если в 1919 году за ее кандидатов было подано 11,5 млн. голосов, то в середине 1920-го их электорат упал до 6,1 млн. Новым канцлером стал один из старейших деятелей партии Центра, Константин Фе-ренбах.
Кёльнский бургомистр внимательно следил за этими тектоническими сдвигами в общегерманской политике, и даже рождение и смерть ребенка не могли отвлечь его от размышлений о том, что они означают для его собственной карьеры. После того как стало известно, что правительство будет возглавлять представитель той партии, к которой принадлежал он сам, бургомистр одного из крупнейших городов Германии, наш герой сделал напрашивающийся вывод: нора выходить на общегерманскую сцену.
В архивных делах английского МИДа сохранился любопытный документ, никогда ранее не привлекавший внимания исследователей: датированная 18 маем 1921 года «информация о беседе между представителем Комиссариата в Кёльне и обер-бургомистром Кёльна д-ром Аденауэром». Информация, снабженная препроводительным письмом британского Верховного комиссара Арнольда Робертсона, пошла «на самый верх» — не кому-либо, а самому министру иностранных дел лорду Керзону. Робертсон так же, как и его предшественник, лорд Гарольд Стюарт, хорошо знал немецких политиков и знал, на кого опереться в борьбе против французов, пытавшихся навязать свою линию в вопросах германской политики. Именно в этом аспекте его заинтересовала поступившая из Кёльна запись беседы.
Керзон, со своей стороны, не только внимательно прочитал присланный документ, но и счел его содержание настолько важным, что решил ознакомить с ним членов кабинета и даже короля Георга V. Более того, он лично написал к нему аннотацию, в которой зафиксированные там высказывания Аденауэра получили не столь часто встречающуюся характеристику «примечательного признания». Министр иностранных дел даже несколько усилил формулировку, которую употребил автор записи беседы — руководитель кёльнского представительства аппарата Верховного комиссара Джулиан Пиггот; тот не употреблял эпитета «примечательное». Что же такого сенсационного высказал Аденауэр, чтобы вызвать такую реакцию в высших лондонских кругах?
Кёльнский бургомистр, как обычно, жаловался на французов, но это уже было не ново, как и его попытки посеять рознь между победителями. «Самым интересным моментом в беседе, — отмечает Пиггот, — было откровенное признание со стороны д-ра Аденауэра того факта, что Германия за последние два года не приложила достаточно усилий, чтобы выполнить обязательства, наложенные на нее мирным договором». Причина этого — крайняя слабость сменявших друг друга кабинетов центрального правительства. «Единственное спасение для Германии состоит в создании правительства, которое располагало бы почти диктаторскими полномочиями» — так передает британский дипломат мысли своего немецкого собеседника. Хорош патриот, который играет роль доносчика на собственное правительство! Хорош демократ, который взывает к диктатуре!
Впрочем, чтобы получше понять контекст, на фоне которого происходила эта поистине «примечательная» беседа, нам придется поподробнее рассмотреть сложившуюся тогда в германском вопросе ситуацию. Обязательства, которые имел в виду Аденауэр, — это были, но сути, обязательства Германии платить союзникам репарации за ущерб, понесенный ими от развязанной немцами войны. Проблема размеров и методов платежей была предметом острых дискуссий между победителями и побежденными. Более того, единства по этому вопросу не было и между союзниками, что выявилось еще во время работы Парижской мирной конференции. По словам одного американского наблюдателя, «некоторые делегаты хотели вообще уничтожить Германию, некоторые — добиться от нее репараций, а некоторые — и того, и другого сразу. Некоторые хотели взять с Германии больше, чем она физически могла дать, некоторые вообще предлагали оригинальную схему, по которой вначале Германия должна была отдать весь свой капитал, все активы, а лишь потом следовало начать обсуждать размер репараций, хотя какие выплаты можно было бы ожидать от нищей страны?»
В конечном счете комиссия по репарациям, образованная в августе 1919 года, к маю 1920 года представила доклад с рекомендациями относительно порядка и метода платежей репараций. Впредь до установления окончательной суммы Германия должна была выплатить 20 миллиардов золотых марок (привязанных к доллару в соотношении 4,1 марки за доллар) в виде первого взноса. Часть платежа союзники изъявляли готовность получить в виде товарных поставок — угля, химикатов, строевого леса. В принципе это было приемлемое решение, однако капповский путч и последовавшая забастовка вызвали перерыв в поставках. К середине 1920 года Германия находилась в состоянии фактического дефолта. Для поисков выхода из положения была созвана международная конференция. Она проходила в июле 1920 года в бельгийском городе Спа и закончилась полным фиаско.
Порой такой исход объясняют плохой подготовкой конференции и отсутствием единства не только между союзниками, но и внутри каждой делегации. Действительно, если говорить о британской, то ее руководители, премьер Ллойд-Джордж и министр иностранных дел Керзон, были полной противоположностью друг другу; первый был олицетворением «торгашеской бесцеремонности», второй — «аристократического достоинства» (впрочем, эта характеристика, принадлежащая биографу Керзона, несколько пристрастна). При всем при том оба все же сумели выработать что-то вроде общей позиции, которая сводилась к тому, что с немцами надо найти какой-то компромисс. Французская позиция тоже была не столь железобетонной, как ранее: у руля руководства тогда был Александр Мильеран, который считался приверженцем мягкого курса: он сам подчеркивал отличие своих взглядов от тех, которые были характерны для Клемансо или Пуанкаре. Правда, не ясно было, сможет ли Мильеран достаточно твердо провести этот свой курс. Тем не менее перспективы на взаимоприемлемое решение имелись.
Все испортила германская делегация. Один вид ее чего стоил: к канцлеру Ференбаху и министру иностранных дел Вальтеру Симмонсу особых претензий не было, но зачем-то включенный в делегацию генерал Сект и сопровождавшая его группа военных демонстративно явились в полной парадной форме с орденами, полученными за свои «подвиги» в последней войне. Для союзников это было как красная тряпка для быка. Мало того, прибывший в Спа в качестве эксперта известный рурский магнат Гуго Стиннес не нашел ничего лучшего, как выступить с длинной речью по поводу того, что победители, мол, совсем обнаглели и т.п. Если учесть еще манеру, в которой Стиннес изложил эти свои, мягко говоря, упреки — он скорее не говорил, а рявкал, как строгий учитель на провинившихся школьников, — то можно понять реакцию англичан и французов. С их стороны последовало заявление, что, если дефицит в поставках угля не будет погашен в течение семидесяти двух часов, они попросту оккупируют Рур. Последовал шумный обмен взаимными обвинениями и угрозами; в конечном счете ультиматум был отозван, однако климат на конференции был безнадежно испорчен, почвы для компромисса уже не было.
Последовал еще ряд бесплодных конференций, на которых не удалось добиться какого-либо сближения взглядов.
В конце апреля 1921 года комиссия по репарациям представила новый доклад. Содержавшиеся в нем рекомендации предусматривали удовлетворение репарационных претензий победителей путем выпуска трех видов облигаций с разными сроками погашения и на разные — но равным образом чудовищно огромные — суммы. Схема была исключительно сложна, и в ней было нелегко разобраться даже эксперту. Смысл ее заключался, в общем, в том, что Германия должна была выплатить в общей сложности 12,5 миллиарда долларов, что по тогдашнему курсу составляло 750 миллиардов марок. Представляя этот счет германскому правительству 5 мая 1921 года, союзники потребовали не только его безоговорочного принятия, но и немедленного (в течение 25 дней) перевода на их счета 250 миллионов долларов. Правительство Ференбаха обратилось к США с просьбой о посредничестве, но Вашингтон ответил отказом. Немцам пришлось срочно покупать доллары на свободном рынке и занимать их у собственных банков; ослабленная марка не могла выдержать такого давления, инфляция приняла катастрофические масштабы. Правительство, не желая брать ответственность за последствия своего решения принять требования союзников, подало в отставку.
Для Аденауэра эта ситуация обернулась таким образом, что он чуть-чуть не стал канцлером — за двадцать восемь лет до того, как это действительно случилось. События развертывались следующим образом: 9 мая фракция Центра в рейхстаге собралась для обсуждения кандидатуры преемника Ференбаха. Это было логично: ушедший канцлер был членом их партии, и они имели право первыми высказать свое мнение о том, кто должен стать следующим. Правда, Центр вместе с Баварской народной партией имел всего 85 мандатов из 452, так что речь могла идти только о коалиционном правительстве. Вопрос был, с кем идти на коалицию. С социал-демократами? Но их фракция была больше — 102 мандата. Пойдут ли левые на то, чтобы поддержать католиков, не подомнут ли их под себя, воспользовавшись тем, что их больше? С правыми? Их партии — Национально-народная и просто Народная (наследница старой Национал-либеральной) — имели каждая в отдельности менее сильные фракции (соответственно 71 и 65 мандатов), но, взятые вместе, они опять-таки оставили бы Центр в меньшинстве. Выбор был нелегким.
С идеологической точки зрения Центр тоже был как бы на распутье. Официальная его доктрина объединяла приверженность порядку с принципом социальной ответственности; первое роднило их с правыми, второе — с левыми. Партия Центра стала как бы осью, вокруг которой шло коловращение политической сцены Веймарской республики. Первый такой поворот как раз и пришелся на май 1921 года.
Тогда руководство Центра выбрало все-таки левоцентристский вариант. Выступивший на упомянутом заседании фракции 9 мая Генрих Брауне, который в правительстве Ференбаха занимал пост министра труда (и который был, кстати, родом из Кёльна), предложил образовать правительство в коалиции с социал-демократами и поручить его формирование не кому иному, как Конраду Аденауэру. Это не было импровизацией: Аденауэр, который в это время тоже оказался в Берлине, на обеде, состоявшемся до заседания фракции, уже был проинформирован об этой идее и согласился ее обдумать.
На следующее утро в игру вступил сам президент Эберт. До него дошли слухи, что его собственная партия, социал-демократическая, не склонна идти на коалицию с Центром в том виде, как это имел в виду Брауне. Он попытался переубедить руководителей СДПГ: Германии нужно правительство, и немедленно, если они будут артачиться, он просто подаст в отставку.
Трудно сказать, чем бы это все могло кончиться, если бы не странное поведение самого кандидата в канцлеры. Конечно, заявил он после некоторых размышлений, он был бы готов принять предложение канцлерства, это большая честь, но… Аденауэр был вообще большой мастер на эти «но», и в данном случае постарался нагромоздить столько предварительных условий своего окончательного согласия, что это обрекло весь план на неудачу. Более того, он умудрился испортить отношения со всеми. Он заявил, что канцлер должен иметь полную свободу в подборе министров, и это не очень понравилось его собственной партии. Он заявил, что «надо прекратить всякие разговоры о социализации», и это соответственно не могло понравиться социал-демократам. Наконец, он заявил, что ради сбалансированного бюджета следовало бы пойти на замену восьмичасового рабочего дня девятичасовым, а это не понравилось уже вообще никому.
Кандидатура Аденауэра отпала сама собой. Коалиционное правительство с участием социал-демократов возглавил другой представитель партии Центра — Йозеф Вирт. Тем не менее вряд ли можно говорить о том, что Аденауэр потерпел поражение. Он теперь получил возможность выстроить для себя неплохой имидж: честный политик, способный откровенно излагать неприятные истины, не стремящийся к власти любыми методами, не гоняющийся за дешевой популярностью. Конечно, против такой самохарактеристики имелись и контраргументы, но какое-то воздействие на общественность она могла оказать. Помимо всего прочего, просто хотя бы на какое-то время котироваться в качестве возможного главы германского правительства — это было для провинциального политика огромным прорывом. Думается, внутренне Аденауэр был даже счастлив, что канцлерство в тех условиях ему не досталось. Он не был большим специалистом в экономике, но и полный профан не мог не понимать, что состояние дел таково, что пока лучше не брать на себя тяжелый груз ответственности за управление страной.
Кстати сказать, того, ради чего Аденауэр тогда приехал в Берлин, он как раз и добился. Он был избран председателем Государственного совета Пруссии — крупнейшего государственного образования из тех, что составляли федеральную структуру Германского рейха. Это был новый орган власти, заменивший собою старую верхнюю палату, именовавшуюся при Вильгельме «Палатой господ». Государственный совет ежегодно переизбирался, но не прямым голосованием избирателей, а собранием представителей прусских провинций, из расчета один депутат на 500 тысяч человек при минимальном составе делегаций в три человека. Общая численность палаты колебалась в пределах 75–80 человек, заседали они в старом здании «Палаты господ», недалеко от Потсдамер-платц.
По сути, этот представительный орган мало что решал. «Юридическая конструкция без плоти и крови» — так отзывался о нем один из комментаторов. Проблемы обсуждались сугубо прусские, отнюдь не общегерманские, резолюции принимались расплывчатые, декларативные. Тем не менее сессии проходили регулярно, по два — пять дней каждый месяц, это давало отличную возможность членам совета, особенно из руководящей верхушки, наладить полезные контакты с власть имущими.
Выборы председателя Государственного совета прошли 7 мая 1921 года. Им предшествовала довольно активная закулисная борьба. Социал-демократы располагали относительным большинством, но его недоставало, чтобы претендовать на пост председателя. Бургомистр одного из крупнейших городов, давний деятель партии Центра, Аденауэр представлялся идеальной фигурой, вокруг которой мог сплотиться правый картель. Он легко получил необходимый вотум голосов и впоследствии столь же легко проходил процедуру ежегодных перевыборов, оставаясь на этом посту на протяжении последующих двенадцати лет.
Примечательный разговор с Джулианом Пигготом, о котором шла речь в начале главы, состоялся как раз сразу после возвращения нашего героя в Кёльн после описанной берлинской интермедии. Содержание его высказываний отражало сложившиеся у него опасения по поводу возможной оккупации Рура союзниками и представления о том, на кого в данной ситуации можно было бы опереться. Франция явно отпадала: она больше всего была заинтересована в ресурсах Рура, в том, чтобы переориентировать его экономику на себя и на Бельгию. Кёльн в этом случае оказался бы банкротом. Единственное спасение Аденауэр видел в англичанах: только они могли воспрепятствовать жесткому курсу в отношении Германии, и только они могли бы оказать помощь Кёльну в условиях, если бы этот курс все-таки стал реальностью. Поэтому он готов был пойти достаточно далеко в признании того, что вина за обострение напряженности лежит на немецкой стороне, что союзники, «как и весь остальной мир, имеют основания не доверять доброй воле Германии». Англичан следовало любым способом улестить, а что касается своего собственного центрального правительства, то оно было настолько слабо, что ожидать от него какой-либо поддержки не приходилось, репрессий тоже, так что можно было вполне безнаказанно возводить на него какую угодно хулу. Аденауэр при этом прозрачно намекал, что он распорядился бы властью гораздо лучше, чем главы сменявших друг друга берлинских кабинетов.
В Кёльне на вернувшегося из Берлина бургомистра снова обрушился груз повседневных проблем. Оккупационный режим, казалось бы, нормализовался. В политическом отчете за 1921 год, подготовленном в аппарате британского Верховного комиссара в Кобленце, говорится, в частности: «Обер-бургомистр Кёльна д-р Аденауэр является компетентным чиновником… Его действия лишь в редких случаях давали основания для выражения недовольства с нашей стороны… Германские чиновники и граждане Кёльна демонстрируют значительный потенциал доверия к британским властям, чему способствует примерная дисциплинированность британских военнослужащих и корректное поведение британского гражданского персонала».
Нетрудно заметить несколько покровительственное отношение автора или авторов отчета (подписан он был заместителем Верховного комиссара полковником Райаном) к Аденауэру, да и описание отношений между оккупантами и местными жителями грешит некоторой лакировкой. До ратификации Версальского договора общение между английскими военными и горожанами имело крайне ограниченный, а потому и малоконфликтный характер. Гарнизон жил своей жизнью, отгороженный от.внешнего мира: свои футбольные матчи, свои крикетные площадки и т.п. Однако затем стали прибывать семьи. Это отразилось на облике города. Он приобрел специфические черты английского образа жизни. На улицах появились отряды бойскаутов (и их девичьи эквиваленты), на Франкштрассе начала действовать английская школа, на Хоэштрассе — большой магазин для англичан. Возникли специфически английские питейные заведения и булочные с традиционным британским ассортиментом. К началу 1921 года британская колония насчитывала уже около пятнадцати тысяч человек и начались естественные трения, как это всегда бывает при столкновении разных культур.
Особенно много конфликтов возникало на почве жилищного вопроса. Английские семьи обычно располагались во временно реквизированных помещениях особняков или больших квартир. Их хозяева при этом либо выселялись, либо «уплотнялись». Это само по себе не вызывало восторга с их стороны, но хуже того: аккуратные немки просто-таки не могли вынести, как жильцы обращаются с их мебелью и кухонной утварью. «Бюро но делам оккупации» было буквально завалено жалобами на вандализм оккупантов и членов их семей. Что касается солдат, то они просто изнывали от безделья, и это соответственно сказывалось на нравах. «Эти зеленые юнцы напиваются до посинения», — для Корбетт Эшби, присланной из Лондона инспектировать медсанчасть гарнизона, это было самое яркое впечатление. Угрожающие размеры приняла проституция. Были и чрезвычайные происшествия: то чиновник оккупационной администрации зарезал любовницу-немку, то офицер ни с того ни с сего открыл огонь по группе ребят, один из которых был смертельно ранен, а в мае 1921 года один прохожий, немец, который попытался разнять дерущихся парней, попал под арест за «нападение на сына сержанта британской армии».
Единственным выходом было по возможности изолировать английскую колонию от населения. С одобрения английских властей Аденауэр начал строительство специального военного городка, куда предполагалось заселить семьи офицеров гарнизона и чиновников оккупационной администрации. Решение не вызвало со стороны кёльнцев особого восторга: к тому времени в городе было около двенадцати тысяч бездомных, и многие говорили, что жилище надо строить именно для них, а не для оккупантов. Кстати сказать, примерно две с половиной тысячи британских военнослужащих, подлежавших демобилизации, объявили о своем решении остаться в Кёльне и не возвращаться на родину, и это тоже создало определенную проблему. Наконец, появилась еще одна странная категория населения — англизированные репатрианты. Речь шла о тех, кто провел несколько лет в английском плену и, общаясь с англичанами, успел за это время даже подзабыть родной язык; во всяком случае, эти репатрианты, образовавшие в Кёльне своеобразное землячество, разговаривали между собой исключительно по-английски и в основном о том, как там было и что там сейчас «дома», то есть в Великобритании. Между ними и местными патриотами тоже возникали конфликты, и бургомистру приходилось ими заниматься.
Ухудшились его отношения с местными социал-демократами. Когда до тех дошли слухи об условиях, которые Аденауэр выставил при обсуждении своей кандидатуры на канцлерство, особенно о его требовании отменить восьмичасовой рабочий день, это вызвало бурю возмущения. Профсоюз трамвайщиков охарактеризовал высказывания Аденауэра как «объявление войны германскому пролетариату», социал-демократическая фракция в городском собрании потребовала от бургомистра объяснений. Аденауэр счел, что лучший вид обороны — это наступление: трамвайщики, заявил он, проявили недисциплинированность; они городские служащие, он их непосредственный начальник, они должны были прийти к нему и обсудить беспокоящие их проблемы, а не заниматься демагогией. Что касается удлинения рабочего дня, то как иначе Германия сможет выплатить репарации? По его словам, «германский рабочий класс заинтересован прежде всего в том, чтобы была сама Германия», и ради нее должен пойти на временную модификацию пункта о восьмичасовом рабочем дне.
1919–1923 годы были для Кёльна периодом строительного бума. Быстрыми темпами претворялась в жизнь программа, которую бургомистр разработал вместе с архитектором Шумахером: университет, музыкальная школа, внутреннее городское кольцо, выставочный комплекс в Дейце, новый порт в пригороде Кёльна Ниле. Заложен был «зеленый пояс» — предмет особой гордости Аденауэра. Приток инвестиций способствовал созданию новых промышленных предприятий и расширению уже существующих.
Чтобы обеспечить финансовые вливания в регион, Аденауэр всячески обхаживал рейнских промышленных баронов: Клекнера, Тиссена, ну и, конечно, старого своего спонсора Луиса Хагена. Он даже рискнул пойти на тесный контакт с такой, мягко говоря, неоднозначной фигурой, как Гуго Стиннес. Выше уже упоминалось о нетактичном поведении этого магната на конференции в Спа. Его репутация еще раньше была подмочена откровенными призывами к широким аннексиям бельгийской территории, с которыми он громогласно выступал во время войны. Однако Аденауэра привлекала идея интеграции угольной и сталелитейной промышленности Рура, Саара, Люксембурга, Бельгии и восточной Франции, которую также пропагандировал Стиннес (из всех его идей эта была действительно, пожалуй, наименее безумная). Кёльн оказывался как бы естественным центром такого объединения, и это объясняет интерес его бургомистра к подобного рода планам. Для социал-демократов это была еще одна причина для атак на Аденауэра: Стиннес был в их представлении настоящим исчадием ада, чем-то вроде воплощения мирового зла.
Впрочем, несмотря на все обхаживания олигархов, денег не хватало, особенно если учесть набиравшую теми инфляцию. Финансовые проблемы города обострились в результате проведенной в конце войны налоговой реформы. Новая система переносила центр тяжести с косвенных на прямые налоги, причем ставки их определял центр, и туда же поступала вся собранная денежная масса. Из этого централизованного фонда, составлявшего примерно 60% всех налоговых поступлений, шло затем финансирование отдельных земель и общин. Явные недостатки системы состояли в том,, что она вела к бесконечным спорам между центром и регионами о том, сколько кому выделить, а кроме того, поскольку квоты каждый год определялись заново, никто не мог быть уверен в стабильности своего бюджета.
Для рейнландцев инфляция на первых порах обернулась известными преимуществами: к ним хлынул поток визитеров из-за рубежа, которые спешили обменять свои деньги на марки и скупали на них местные товары. Курс обмена был для них выгоден, рост цен слегка отставал от темпа инфляции, и они делали на этих операциях неплохой гешефт. Местный бюджет, в свою очередь, пополнялся за счет налога с продаж. Разумеется, приток зарубежных покупателей зависел от колебаний курса марки; в общем, она падала (в июле 1921 года за доллар давали 76,6 марки, к январе — уже 191,8), но были и периоды, когда падение приостанавливалось и марка на время даже «тяжелела». В ноябре, когда был зафиксирован самый низкий ее курс, Кёльн подвергся настоящему нашествию голландцев, бельгийцев и датчан, которые буквально сметали все с полок. Власти с согласия Верховного комиссариата ввели ограничения на отпуск иностранцам продовольственных товаров и одежды, чтобы предотвратить дефицит или скачкообразный рост цен, но эта мера имела и обратную сторону: уменьшились поступления от налога с продаж.
Поступлений от таможенных сборов не было вовсе; таможня всегда подчинялась центральной власти, но на оккупированной территории ее юрисдикция не действовала. Дефицит местного бюджета теоретически должен был покрываться займами от Рейхсбанка, но никогда нельзя было сказать наверняка, когда поступят субсидии из центра, в каком количестве и поступят ли вообще. Именно финансовые проблемы города побудили Аденауэра выступить со своей первой отчетливо антипрусской речью. Объясняя депутатам городского собрания причины плачевного состояния городского бюджета, он заявил, в частности: «Пруссия планирует новое наступление на финансы общин. Что она сделала? Она отдала рейху все железные дороги — отрасль весьма прибыльную, зато оставила за собой обязательство платить за них их долги. А чтобы их заплатить, она повысила в свою пользу процент отчисления от подоходного налога». В результате, продолжал Аденауэр, ему нечем оплачивать жилищное строительство, и вообще существующую систему финансовых отношений между Берлином и регионами «нельзя далее терпеть». «Самое лучшее в нынешних условиях — это купить имение и стать прусским помещиком», — съязвил он под конец. В устах председателя Государственного совета Пруссии это была весьма смелая шутка.
Речь Аденауэра произвела фурор. Она дала дополнительные аргументы тем, кто утверждал, что все беды Рейнланда идут от Пруссии, что стоит только разорвать связывающую с ней пуповину, как сразу все волшебно переменится: оккупанты уйдут, и вместо этого на провинцию прольется золотой дождь зарубежной помощи. Именно такими идеями руководствовались по крайней мере промышленные магнаты Рейнланда. Они, эти идеи, получили особо широкое хождение после того, как во главе французского правительства в январе 1922 года оказался явный «ястреб» — Раймон Пуанкаре. Он не оставил никаких сомнений, что будет добиваться беспрекословного выполнения немцами всех без исключения статей Версальского договора — от первой до последней. Неудачный исход Генуэзской конференции и падение в ноябре того же года кабинета Вирта, казалось, подтверждали правоту олигархов. Как было отмечено в очередной сводке составлявшихся в Форин офис «Обзоров ситуации в Центральной Европе» за 2 ноября 1922 года, «директор крупнейшего вестфальского промышленного концерна выразил обоснованное мнение, что не позднее чем через год французы добьются реализации своей цели — создания буферного государства в Рейнланде». Характерно, что авторы обзора не просто воспроизвели это мнение, но и назвали его обоснованным.
Политики двигались как но тонкому льду: одно неловкое движение могло вызвать катастрофические последствия. Между тем особой ловкости от нового главы центрального германского правительства, Вильгельма Куно, бывшего директора судоходной компании ГАПАГ, было трудно ожидать. Близилась развязка.
Разные представители немецкой деловой и политической элиты предлагали разные рецепты противодействия французским замыслам. В донесении, направленном в Лондон 12 декабря 1922 года, упомянутый Джулиан Пиггот сообщал о трех таких рецептах, которые были изложены ему их авторами в ходе трех доверительных бесед, состоявшихся за день до этого. Первый был представлен д-ром Карлом Мюллером, председателем Союза работодателей Рейнланда. В записи Пиггота это выглядело так: «Перед лицом предстоящей оккупации Рура французами, которая наверняка вызовет бурю возмущения в Германии, рейх должен будет сосредоточиться на восстановлении России, чтобы затем повести «освободительную войну» совместно с ней». Мюллер заявил о том, что немцы вынуждены будут с этой целью вступить в переговоры с Советами. За этими идеями вряд ли скрывался какой-либо серьезный план, скорее речь шла о том, чтобы попугать союзников.
Другой вариант изложил близкий друг Стиннеса, д-р Пауль Сильверберг. По его мнению, оккупация Рура в конечном счете «привела бы к достижению взаимопонимания между французскими и немецкими промышленниками — без Англии и против нее». Он сам, Стиннес и Клекнер готовы в любой момент выехать в Париж и «вступить в прямые переговоры относительно репараций». Проект отдавал явно авантюрным духом: два-три олигарха вряд ли сумели бы распутать туго затянутый политиками узел.
Третий выход предложил наш герой. Он констатировал, что целью французской политики является «расчленение Германского рейха», и в качестве единственного средства противодействия этим замыслам выдвинул свою старую идею, сформулированную еще в 1919 году: создать в рамках рейха Рейнско-Вестфальское государство. Аденауэр посоветовал Пигготу использовать все его влияние, чтобы побудить президента Эберта и правительство Куно выступить с соответствующей инициативой: только это сможет остановить Пуанкаре.
Для самого Пиггота наиболее важным представлялось то, что, по его мнению, объединяло все три проекта: «большое значение, которое все три моих собеседника придавали сохранению британской оккупации Кёльна». Английские гарнизоны — это «последний оплот западных немцев против наполеоновских планов французского правительства». Верно: англичане не имели оснований для одобрительного отношения к агрессивной антигерманской политике Пуанкаре, однако они не собирались портить с ним из-за этого отношения, тем более что в это время в Лозанне проходили весьма деликатные переговоры по Ближнему Востоку.
В результате Пуанкаре получил зеленый свет, хотя даже бельгийцы, столь пострадавшие от немецкого нашествия, испытывали сомнения в мудрости радикального решения.
События развивались в убыстряющемся темпе, и их нельзя было ничем остановить. 2 января 1923 года правительство Куно выступило с примирительным жестом: оно заявило о готовности выплатить двадцать миллиардов золотых марок (около пяти миллиардов долларов) при условии предоставления рассрочки и международного стабилизационного займа. В ответ на это союзники должны были немедленно вывести свои войска из Дюссельдорфа, Дуйсбурга, Рурорта и гарантировать последующий их вывод со всей территории Рейнской области. Было уже поздно: еще 26 декабря репарационная комиссия констатировала невыполнение Германией ее обязательств. Пуанкаре предпочел проигнорировать новый демарш немцев. 9 января вердикт репарационной комиссии был утвержден правительствами Франции, Бельгии и Италии. 11 января французские и бельгийские войска вторглись в Рур.
Франко-бельгийская оккупация Рура вызвала в Германии, по словам швейцарского историка Э. Эйка, «вопль возмущения и ярости». Нация снова была едина, как в августе 1914 года. Пожалуй, единственный диссонанс был внесен высказыванием тогда никому не известного экс-ефрейтора из австрийского городка Браунау, которого звали Адольф Гитлер: взобравшись на стол в одной из мюнхенских пивных, он заявил, что нужно кричать не «Долой Францию», а «Долой берлинских предателей». Но в основном гнев нации обрушился на победителей.
Вообще говоря, такая реакция была оправданной. Официальный мотив акции был попросту высосан из пальца: речь шла якобы о защите группы французских, бельгийских и итальянских инженеров, которые должны были надзирать за деятельностью угольного синдиката по выполнению репарационных поставок и за ликвидацией недопоставки телеграфных столбов (из 200 тысяч было получено лишь 65 тысяч).
В Руре прошла волна стихийных стачек против оккупантов. Пресса широко их освещала, общественное мнение было на стороне забастовщиков. В этих условиях на заседании кабинета, проходившем под председательством президента Эберта, было принято решение начать «пассивное сопротивление». Другими словами, рабочие Рура не должны были работать на оккупантов. Это решение было встречено всеобщим одобрением. Чего, очевидно, не учли, так это необходимости государственного субсидирования участников «пассивного сопротивления»: им надо было как-то компенсировать потерю заработной платы, а это создавало огромную нагрузку на бюджет. Печатный станок заработал на полную мощность, инфляция приняла неконтролируемый характер. В Кёльне ситуация подтвердила наихудшие опасения его бургомистра. Начались перебои с продовольствием. Увеличилась безработица: сказался разрыв экономических связей с Руром, продукция которого, произведенная на шахтах и заводах, где рабочие места немцев заняли иностранцы, шла теперь прямиком во Францию.
На этот тяжелый период пришлось событие в личной жизни нашего героя, которое при прочих условиях должно было бы стать поводом для большого семейного торжества. 18 января 1923 года у него родился сын. На этот раз-все прошло благополучно: беременность Гусей проходила без осложнений, мальчик, которого назвали Паулем, родился здоровым и крепким, даже с некоторым превышением средних показателей в весе. Впрочем, то же самое можно было сказать и о счастливой матери: Гусей сильно пополнела, мало что напоминало ту стройную симпатяшку, какой она была до замужества. В глазах еще порой сверкали задорные искорки, но в общем и целом она уже была на пути превращения в солидную даму, типичную немецкую домохозяйку. Такая эволюция была неизбежной: муж всегда занят, интересов, выходящих за рамки домашних дел, почти нет, общение ограничено дамами ее круга, а поскольку это общение происходит, как правило, в кёльнских кафе, где трудно устоять от соблазна съесть пару-другую пирожных, то это соответственно влияет и на фигуру.
Супруг ее, напротив, в это время сильно потерял в весе. Заботы и хлопоты, связанные с его должностью и амбициями, брали свое. Черты лица заострились, он перестал носить усики, и твердая линия крепко сжатых губ еще сильнее бросалась в глаза; модный цилиндр не очень подходил к узкому продолговатому овалу его лица, с которого не сходило выражение раздражения и усталости. Беременность Гусей и рождение сына не затронули каких-то чувствительных струн в его душе. Раз все нормально, значит, нет повода для эмоций — таким соображением определялось, видимо, его поведение, вполне обычное для немецкого отца семейства, характер которого формировался в кайзеровском рейхе.
В чем нельзя упрекнуть Аденауэра, так это в небрежении обязанностями кормильца. Он позаботился о том, чтобы уберечь семью от воздействия того финансового хаоса, в который все быстрее погружалась страна. Аденауэр всегда отличался расчетливостью (некоторые называли это даже скупердяйством), но в своих отношениях с городской казной он, можно сказать, побил все рекорды но части обеспечения себя всевозможными льготами и привилегиями. Еще при вступлении на пост бургомистра в 1917 году он отказался от полагавшейся ему бесплатной, но весьма скромной квартиры в центре, но зато добился того, что город взял на себя все расходы но содержанию особняка на Макс-Брухштрассе, включая даже ремонт и замену садовых скамеек. На этом он здорово сумел сэкономить. Еще больше ему принесло постановление городского собрания, позволявшее ему во изменение прежнего правила полностью присваивать себе тантьемы, полагавшиеся бургомистру как представителю города в советах директоров расположенных в Кёльне компаний (ранее они должны были сдаваться, по крайней мере частично, в бюджет). Все выплаты, которые получал Аденауэр, разумеется, индексировались в соответствии с ростом цен. Его служебной машиной стал большой шестилитровый «мерседес-бенц».
В качестве иллюстрации того, как эти привилегии выглядели в количественном выражении, приведем только один пример: ремонт особняка (необходимость его Аденауэр объяснил тем, что ему приходится устраивать в нем официальные приемы) обошелся городскому бюджету в 103 тысячи неденоминированных марок. Более того, городу пришлось купить три участка земли, прилегающих к особняку Аденауэра, чтобы тот мог расширить свой сад, и согласиться выплачивать проценты по кредиту, который бургомистр взял для обустройства новоприобретенной площади. Бургомистр представлял к оплате всевозможные счета для покрытия представительских расходов, причем всегда требовал вернуть оригиналы обратно, чтобы ни у кого не возникало вопросов, на что, собственно, были истрачены деньги. Короче говоря, он доил городскую казну как мог.
Материальное благосостояние семьи благотворно сказалось и на отношениях внутри ее. Дети Конрада от первого брака несколько изменили свое отношение к мачехе: теперь они уже видели в ней кого-то вроде старшего друга или сестры, а не хищницу, обманом пробравшуюся в их дом; только Коко продолжал держаться настороженно. Сказались два обстоятельства: естественное обаяние Гусей и ее умение вести домашнее хозяйство. В доме был повар и две служанки, но Гусей предпочитала сама ходить за покупками. На ее плечах лежал также уход за садом и огородом. Она сама и доила козу, которую завели, чтобы у ребенка всегда было свежее молоко. Словом, семейный тыл был обеспечен, и Аденауэр мог посвятить все свои силы политике, тем более что в этой сфере проблем было более чем достаточно.
Вначале у него теплилась надежда на англичан: они выступят посредниками в германо-французском конфликте либо так или иначе придут на помощь. Однако англичане не хотели вмешиваться. 11 января из Форин офис Верховному комиссару в Кобленц поступила инструкция, где говорилось, в частности: «В намерения правительства его величества входит снижение до минимума, поскольку это зависит от него, того отрицательного эффекта, который односторонняя французская акция оказала на состояние англо-французских отношений». Соответственно, с английской стороны не последовало каких-либо протестов или контрмер.
Аденауэр, однако, не терял надежды. Английское присутствие как минимум исключало перспективу французской оккупации и обеспечивало беспрепятственное поступление в город по речному пути какого-то количества продовольствия и топлива. Это уже было что-то. Кроме того, он видел, что отношения между двумя союзниками далеки от сердечности прежнего времени. Англичане и французы вели диалог, но, так сказать, с зубовным скрежетом. Даже такие мелкие вопросы, как транзит через Кёльн французских воинских эшелонов, вызывали споры и конфликты. Для немецкой стороны это открывало определенные возможности.
В разговорах с англичанами Аденауэр старался делать упор на исторических аналогиях, которые явно были способны вызвать у собеседников неприятные ассоциации. В ответ за заданный ему Пигготом вопрос о том, как он оценивает ситуацию (дело было в марте 1923 года), бургомистр заявил: «Для Германии вряд ли можно представить себе что-либо худшее». Прогноз его звучал не менее мрачно: «Франция покончит с Германией; Европа вернется к наполеоновским временам; главными государствами останутся Англия, Франция и Россия». С точки зрения английского дипломата, такая перспектива также могла восприниматься не иначе, как катастрофическая, однако, вполне вероятно, тот воспринял изложенный ему алармистский сценарий просто как тактический прием, рассчитанный на то, чтобы подтолкнуть англичан к активным контрдействиям.
По мысли Аденауэра, англичане могли выдвинуть перед французами идею перемирия. Франция вывела бы из Рура свои войска, но могла бы оставить там своих гражданских чиновников; в свою очередь, Германия прекратила бы «пассивное сопротивление». Страсти с обеих сторон улеглись бы, и можно было бы начать серьезные переговоры по вопросу о Руре и репарациях. В мире, основанном на доводах разума, эта схема имела свои достоинства. Увы, тогдашний мир был далек от господства разума: все стороны вели себя иррационально. Американцы в знак протеста против франко-бельгийской акции вывели остатки своего оккупационного контингента, к вящей радости французов, опять-таки охотно заполнивших создавшийся вакуум. Правительство Куно в Берлине, казалось, было больше озабочено угрозой со стороны Польши, чем событиями в Руре, и вообще быстро теряло контроль над событиями в стране.
Но менее всего рациональности было в действиях и публичных выступлениях Пуанкаре. «Германия тщетно будет ждать от нас малейших колебаний, — заявил он под бурные аплодисменты собравшихся на открытие военного мемориала в Дюнкерке. — Франция пойдет избранным ею путем до конца». Немецкая пресса как в оккупированной, так и в неоккупированной частях Германии была настроена крайне националистически; но поводу репараций мнение было единодушным: «Мы не заплатим ни пфеннига». В этих условиях компромиссный план Аденауэра не имел никаких шансов на успех.
В апреле официальный Лондон решился наконец сказать свое слово. Выступая в палате лордов, Керзон, тщательно выбирая выражения, чтобы сохранить флер беспристрастности, предложил передать репарационный вопрос на арбитраж нейтральной стороне. Правительство рейха выразило одобрение этой идее, рассматривая ее как косвенную поддержку своей позиции. Однако Куно и здесь умудрился все испортить: он заявил, что его страна примет услуги арбитра, но только в том случае, если в его мандат будет входить исключительно рассмотрение вопроса о снижении суммы репараций. Заранее ограничить свободу мнения арбитра — это было нечто новое в международном праве, неудивительно, что никто не принял ответ Куно всерьез. Он только сыграл на руку жесткой линии Пуанкаре, который заявил, что не будет рассматривать вообще никаких предложений немецкой стороны до тех пор, пока она не прекратит «пассивное сопротивление». Керзон в частном порядке выразил недовольство французским премьером: он «не способен ни на благородный жест, ни на разумную идею», — но этим все и ограничилось. Тупик был полный. К концу мая Аденауэр окончательно отчаялся в своих попытках добиться каких-либо подвижек на уровне высокой политики.
Он решил сосредоточиться на городских делах. Через своего старого спонсора Луиса Хагена он сумел организовать поставку овощей и фруктов из Голландии и баварских владений в Пфальце. Через Гуго Стиннеса он начал переговоры о поставках угля. С англичанами он договорился, что те обеспечат беспрепятственное прохождение предназначенных для Кёльна грузов по Рейну. Он действовал при этом как настоящий диктатор. В 1923 году в повестке дня городского собрания одиннадцать раз фигурировали пункты о «дефиците» — порой просто, порой с эпитетами тина «острый», «растущий» и т.д. Аденауэр редко брал там слово, предпочитая переносить дискуссии в разного рода комиссии и комитеты: его устраивало отсутствие гласности. Когда он все-таки выступал, это были» как правило, резкие отповеди депутатам. В середине июня, например, когда обсуждался вопрос о повышении тарифов на пользование банями и на больничное обслуживание, он отмел все доводы против: можете сколько угодно возмущаться, но если вся финансовая система рушится, то это не может не сказаться и на банях с больницами, сухо констатировал он.
Кстати сказать, ситуацию в Кёльне в сравнении, например, с тем, что творилось в Руре, можно было считать относительно терпимой. Зарплату и жалованье выдавали теперь каждый день, а с апреля, когда гиперинфляция пошла но нарастающей, даже дважды в день. Рабочие и служащие получили право на специальный перерыв в середине рабочего дня, чтобы успеть отовариться, пока полученные денежные знаки еще сохраняют какую-то покупательную способность. Кёльн, как и ряд других городов, получил от Рейхсбанка право самому печатать банкноты в размерах, необходимых для поддержания денежного оборота. Печатные станки работали вовсю, выпуская бумажки, ценность которых непрерывно падала; на каждой из них красовалась зато личная подпись бургомистра. Аденауэр развернул программу общественных работ, захватившую не только общественный, но и частный сектор.
В Кёльне воцарилась атмосфера своеобразного пира во время чумы. Деньги, коль скоро они появлялись, надо было побыстрее истратить, и все, что оставалось от обеда, торопились спустить в ресторанчиках, кафе или просто забегаловках, которые буквально усеяли набережную. В моду вошел завезенный из Америки чарльстон; шлягеры отличались фривольным подтекстом: «Да, с бананами сегодня туговато», «Мой попугай не ест крутые яйца»; особенной популярностью пользовался глупейший набор рифм под названием «Мейер в Гималаях». Бургомистр неодобрительно относился к такому упадку нравов.
Впрочем, эта картина беззаботного прожигания жизни скрывала за собой печальные факты: средний класс потерял все свои сбережения, медицинская помощь стала недоступной роскошью, кривая самоубийств резко пошла вверх, обычными стали случаи смерти от голода и дистрофии. В конце октября 30 тысяч кёльнцев получали бесплатные обеды — эта благотворительная акция была организована по специальному распоряжению бургомистра.
Однако были и те, кому создавшаяся катастрофическая ситуация давала шансы на быстрое обогащение. К числу таковых принадлежал и один из новых спонсоров и почитателей Аденауэра, упоминавшийся уже магнат Гуго Стиннес. Его метод был очень прост: используя в качестве залога свои шахты, он брал большие кредиты, на которые скупал активы фирм, испытывавших финансовые трудности, банки, органы печати, под эти приобретения брал новые кредиты, расплачиваясь из них за старые обесцененной валютой и продолжая скупать все, что попадалось под руку, и так далее, причем чем больше была инфляция, тем быстрее вращалась эта карусель, тем богаче становился Стиннес. Когда в 1924 году он неожиданно умер, обнаружилось, что, помимо шахт, в его империю входило 150 газет и журналов, 69 строительных компаний, 66 химических, бумагоделательных и сахарных заводов, 57 банковских и страховых обществ, 83 железнодорожные и пароходные компании и еще более сотни различных предприятий. По случаю его смерти немецкий юмористический журнал «Симплициссимус» поместил карикатуру, на которой святой Петр в ужасе взывает к архангелам: «Стиннес у ворот! Не зевайте, ребята, а то через неделю он станет нашим хозяином!»
Насколько быстро и напористо действовал Стиннес, настолько неповоротливо и неэффективно работала финансовая система рейха. Сложная цепочка Рейхсбанк — земельные банки — региональные казначейства была создана, казалось, с единственной целью — кормить огромный бюрократический аппарат и поелику возможно тормозить прохождение перечисляемых средств. В условиях инфляции это приводило к многочисленным курьезным ситуациям. К примеру, в начале 1923 года Прусский государственный банк выделил четыре миллиарда марок в качестве аванса для уплаты процентов по облигациям, которые еще только планировались к выпуску. Тратить их было нельзя, и они легли мертвым грузом, пока их не сожрала инфляция. С другой стороны, банк согласился принимать кредитные сертификаты, которые выпускались местными властями, используя их затем в качестве залога, чтобы брать кредит у местных казначейств, которые, в свою очередь, не имели никаких иных средств, кроме тех, которые получали от того же центрального банка. Получалось, что взаймы брали у самих себя!
Выход из этого замкнутого круга был один — печатный станок. Уже к концу весны 1923 года фабрики, выпускавшие банкноты, перешли на круглосуточный режим работы, без праздников и выходных. Ежедневная потребность для Кёльна и -округи составляла восемь — десять миллиардов марок, местных мощностей для их выпуска не хватало, приходилось целыми вагонами доставлять марки из Берлина. Для того чтобы уплатить репарационной комиссии за транзит, понадобилось семь служащих, которые перетаскивали коробки с банкнотами. Зарплату уносили в ведрах и мешках. Зато британские солдаты обнаружили, что могут себе позволить бутылку шампанского меньше, чем за два пенса.
К середине июля за доллар давали уже четыре миллиарда марок, и ее курс продолжал быстро падать. К этому времени французы заподозрили, что марки, которые Кёльн получал из Берлина, тайным образом переправляются в Рур для оплаты тех, кто осуществлял «пассивное сопротивление». Английскому представителю в Верховном комиссариате с трудом удалось предотвратить введение эмбарго на транзит поездов с денежными знаками из Берлина в Кёльн. Кстати, в сентябре выяснилось, что правительство рейха действительно подпитывало «пассивное сопротивление», используя весьма хитроумную схему: на самолетах британской компании «Инстоун Эрлайнс» банкноты доставлялись в Амстердам, оттуда переправлялись в банки Трира, Кобленца и Аахена, через которые но тайным каналам они попадали, наконец, в Рур. Разумеется, накладные расходы на такие операции были чудовищно велики, и это еще больше перенапрягало германскую экономику.
К концу лета экономическая ситуация в Кёльне еще более ухудшилась. Новый урожай не принес облегчения: цены, даже с учетом индексации, непрерывно росли, особенно на картофель. На оккупированной территории вспыхивали волнения, полиция не справлялась; в Золинген для наведения порядка пришлось послать роту английских солдат. Последней каплей стала стачка берлинских печатников в начале августа. Станки остановились, банкноты из центра перестали поступать в Кёльн, и местные служащие, трамвайщики, строители, медсестры, не получившие своей ежедневной зарплаты, тоже отказались выходить на работу. Это была катастрофа. В городе начали циркулировать слухи, что для Кёльна лучше всего было бы получить статус «вольного города» по типу того, что был предоставлен Данцигу, и что этот проект вот-вот станет реальностью. Аденауэр выступил с официальным опровержением, но это не помогло. В остальном Рейнланде вновь оживились сепаратисты. В архиве британской части Верховного комиссариата сохранилась датированная 25 августа запись беседы с представителем немецкой полиции; тот сообщил, что «не может предсказать, что будет даже через две недели; если марка еще упадет, рост мятежей неизбежен».
В Берлине, впрочем, ситуация была не лучше. 11 августа социал-демократы в рейхстаге выразили недоверие правительству Куно. Оно пало.
Новым канцлером стал Густав Штреземан. Для президента Эберта это был отнюдь не очевидный выбор. Штреземан был хорошим оратором, умевшим в своей риторике использовать разные регистры — от острого сарказма до возвышенного пафоса, — но он возглавлял самую немногочисленную фракцию Германской народной партии. Помимо всего прочего, он был берлинец до мозга костей (его отец был владельцем небольшого пивного заведения в рабочем квартале на Кепеникштрассе), и его чисто берлинский юмор порой не всеми воспринимался адекватно. У него была крайне невыразительная внешность: маленький лысый человечек, некоторые говорили, что он похож на стареющего официанта-итальянца.
В его прошлом было немало темных пятен. До войны он входил в партию национал-либералов, открыто выступал в поддержку империалистических притязаний Германии, а во время войны не только требовал аннексии Бельгии, но настолько апологетически вел себя в отношении военного командования, что заслужил характеристику «приказчика при Людендорфе». При всем при том ему было суждено стать самым успешным политиком Веймарской республики. До самой своей смерти, последовавшей в 1929 году, он не отказался от своих сугубо националистических убеждений, но был достаточно прозорлив, чтобы понять: Германия сможет достичь того, чего она желает, только убедив соседей, что они могут не опасаться германской агрессии. В осуществлении своего курса Штреземан проявлял необходимую политическую смелость.
Таким смелым актом, первым в его роли канцлера, было обнародованное 26 сентября решение прекратить «пассивное сопротивление». Когда в прессу проникли первые утечки о еще находившемся в стадии подготовки решении, это вызвало бурю протестов и обвинений в адрес нового канцлера. Ответ Штреземана апеллировал к разуму: денежная система практически перестала функционировать, средний класс разорен, города выпрашивают милостыню, правительство просто не имеет ни возможностей, ни средств, чтобы продолжать прежнюю политику. Министр финансов Ганс Лютер получил от него поручение подготовить в течение нескольких месяцев денежную реформу, которая покончила бы с гиперинфляцией; пока же был объявлен режим строгой экономии.
Для Рейнланда первые шаги нового правительства обернулись худшей стороной: Лютер дал понять, что там не должны больше рассчитывать на автоматическое продление субсидий, и, хуже того, информация об изменившейся позиции центра попала в прессу. Еще до этого Аденауэр всерьез подумывал о возрождении идеи Рейнско-Вестфальской автономии внутри рейха. Он даже имел встречу с французским Верховным комиссаром Полем Тираром но вопросу о возможной эмиссии особой валюты для Рейнланда; правда, инициатива этой встречи исходила не от него, а от английской стороны, притом Аденауэр заранее проинформировал об английской инициативе Штреземана и получил от него добро. Однако демарш Лютера менял всю ситуацию: рейнландцев буквально толкали в объятия сепаратистов.
В этот сложный момент Аденауэра подвел воспалившийся аппендикс, его срочно госпитализировали, обнаружилась опасность перитонита, была сделана срочная операция. Конечно, к первому лицу в городе медики отнеслись с особым вниманием. Это обстоятельство, а также здоровый образ жизни, который сказался на общем тонусе пациента, быстро поставили его на ноги. Он провел в больнице две недели, затем взял отпуск на восемь дней, с 15 но 23 октября, который провел с Гусей в монастыре Мариахильф в Бад-Нейенаре, после чего вернулся, еще не вполне в форме, к исполнению своих служебных обязанностей.
За время его отсутствия произошло немало драматических событий. Штреземан успел уже подать в отставку и через три дня вновь обрести канцлерство. Новое правительство, пост министра финансов в котором вновь получил Лютер, приняло в качестве основы для будущей денежной реформы проект, разработанный политиком националистического толка Карлом Гельферихом: предусматривалось создание особого Рентного банка, который должен был получить права на ипотеку со всех земель сельскохозяйственного и промышленного пользования, общая стоимость ипотечной ренты образовала бы его уставный капитал, этот капитал, в свою очередь, должен был стать финансовым обеспечением для выпуска «рентной марки», призванной заменить собой обесцененные денежные знаки, циркулировавшие в стране. Правда, Гельферих намеревался привязать курс марки к цене ржи — основной культуры в германском сельском хозяйстве. Эта идея была довольно нелепой, и Лютер вместе с Ялмаром Шахтом, тогда еще владельцем небольшого банка в провинциальном Дармштадте, вскоре взлетевшим до поста президента Рейхсбанка, внесли небольшую, но существенную поправку — привязали марку к золотому стандарту. Схема оказалась удачной. 15 октября Рентный банк начал свою деятельность, на середину ноября было намечено введение рентной марки. Дни инфляции были сочтены.
Все эти тонкости прошли мимо Аденауэра. Если бы он вник в них, то скорее всего одобрил действия Штреземана и Лютера, но не будем гадать. В то время все для него затмил фейерверк политических новостей. 21 октября люди из «Движения за свободный Рейнланд» под руководством Лео Деккера захватили аахенскую ратушу и провозгласили «Рейнландскую республику». Через два дня два других авантюриста, Йозеф-Фридрих Маттес и Адам Дортен, организовали захват общественных зданий в Висбадене и Трире, затем последовали аналогичные акции в Майнце и в Бонне. Беспорядки охватили Кобленц — резиденцию верховных комиссаров. В Кёльне, согласно донесению местного военного коменданта, «все было спокойно», но и там ситуация приближалась к точке кипения. По всему Реинланду появились плакаты, извещавшие о французской поддержке сепаратистского движения (что ни у кого и без того не вызвало сомнений) и о том, что Тирар лично утвердил конституцию и временное правительство Рейнланда (вот это уже было искажением истины: на такой открытый акт французский Верховный комиссар все-таки не решился).
22 октября представители всех политических партий, действовавших на оккупированных территориях, собрались в Кёльне, чтобы обсудить возникшую ситуацию. В отсутствие Аденауэра роль председателя форума взял на себя его коллега по партии Центра Меннинг. Единственным результатом дискуссии было приглашение канцлеру немедленно прибыть в Рейнланд для личной встречи. Штреземан немедленно ответил согласием: было не до вопросов престижа. Встреча должна была состояться 25 октября.
Что следовало сказать канцлеру, о чем просить, что требовать? Для выработки общей позиции по этому вопросу решено было созвать еще одно совещание. Оно состоялось накануне встречи со Штреземаном в городке Бармен. В нем приняли участие пятьдесят три представителя оккупированных территорий. Председательствовавший, бургомистр Дуйсбурга Карл Яррес, выдвинул идею независимого Рейнского государства, которое должно быть создано явочным порядком, без каких-либо предварительных консультаций с рейхом или французами и вопреки их возможным возражениям. Прибывший на совещание буквально с больничной койки Аденауэр предложил другой вариант: независимое Рейнское государство действительно следует создать, но по возможности не порывая связей с рейхом и путем переговоров с французами; немецкая сторона должна добиваться прекращения оккупации, ликвидации Верховного комиссариата и признания демилитаризованного статуса нового государства. Рейнландцам должны быть предоставлены неограниченные полномочия на ведение переговоров с оккупантами.
Инициатива Аденауэра вызвала бурную полемику. Социал-демократы и представители Германской демократической партии обвинили его в неприкрытом сепаратизме: ведь кёльнский бургомистр прямо высказался в том смысле, что «в крайнем случае следует иметь в виду и полное отделение от рейха». Были и те, кто его поддержал. Никакой общей позиции выработать так и не удалось. Впрочем, в Берлине было то же самое: на заседании кабинета, которое проходило в то же время, что и совещание в Бармене, все, в общем, признавали, что оккупированные территории — это уже отрезанный ломоть, но никто не мог предложить удовлетворительного ответа на вопрос, как это оформить. Штреземан ограничился постановкой задачи: «Мы не можем дальше продолжать борьбу, наша цель — разойтись полюбовно, без скандала».
Местом его встречи с рейнландцами был избран Хаген — неприглядный шахтерский городок, расположенный в нескольких километрах к югу от демаркационной линии, отделявшей оккупированную часть Германии от неоккупированной. Это был своеобразный символический жест: мол, немцы не собираются обсуждать свои проблемы под пятой оккупантов. Впрочем, это был своего рода бунт на коленях: все участники встречи осознавали бессилие центра. Вызов ему бросили не только рейнландцы; в конфронтации с ним были местные власти в Баварии, Саксонии и Тюрингии. Лютер остался в Берлине, поручив Штреземану неприятную миссию согласовать с участниками встречи точные сроки прекращения выплаты субсидий из центра. Об их сохранении не могло быть и речи. Аденауэр мрачно предвещал конец рейха.
Совещание приняло странную форму: каждый говорил о своем, никто ни с кем не соглашался, все друг друга обвиняли во всех смертных грехах. Яррес, сохранивший за собой председательское кресло, открыл совещание длинной речью, главной темой которой была растущая угроза сепаратизма, о чем, впрочем, и так все знали. Штреземан, выступивший вторым, констатировал тот очевидный факт, что как Рейнланд, так и Германия в целом находятся в состоянии кризиса, но отозвался о планах создания сепаратного Рейнского государства как о химере: он ни при каких обстоятельствах не допустит такого хода развития событий. Возражая Ярресу, он отметил, что предпринимать что-либо без ведома, а тем более вопреки Франции равнозначно денонсации мирного договора, такой шаг лишь оттолкнет англичан. Что касается аденауэровскои идеи нейтрализации Рейнланда, то это тоже чистой воды спекуляция: Франция ни за что не откажется от размещения своих вооруженных сил но Рейну. В заключение он высказал нечто, произведшее эффект взорвавшейся бомбы: субсидии из центра оккупированным территориям не только не будут прекращены, напротив, они будут увеличены.
Это было поворотом на сто восемьдесят градусов от прежней линии Берлина, и неудивительно, что никто не поверил заявлению Штреземана, сочтя его пустым посулом. Между тем поворот действительно имел место. Перед самым выступлением Штреземану передали срочную депешу от Лютера, где министр финансов сообщал, что старые экономические прогнозы были чрезмерно пессимистическими, новая экспертиза обнаружила наличие ранее неизвестных резервов в государственной казне, так что деньги для рейнландцев найдутся. Аденауэр упорствовал: перечисления из центра если и продлятся, то недолго, а неопределенность ситуации только сыграет на руку сепаратистам; рейнландцам должна быть предоставлена полная свобода в переговорах с французами. Между Штреземаном и Аденауэром последовала перепалка, в ходе которой каждая сторона обвиняла другую в лицемерии. Совещание закончилось на весьма неопределенной ноте: Штреземан согласился с тем, что рейнские лидеры создадут «Комитет пятнадцати», который сможет вступить в переговоры с французами, однако сам предмет переговоров остался как бы за кадром. У канцлера после всего этого случился сердечный приступ. Аденауэр же в письме своему берлинскому другу Хампшону жаловался на то, что водоворот споров, в который он попал, еще как следует не долечившись, «истощил его душевные и физические силы». Впрочем, его можно было понять и так, что он сам осознавал слабость своей аргументации и искал этому обстоятельству объяснение в том, что не совсем оправился после болезни.
Как бы то ни было, председателем «Комитета пятнадцати» оказался именно наш недолечившийся пациент. 26 октября Тирару было направлено послание с просьбой об экстренной аудиенции. Письмо подписали сам Аденауэр, председатель объединения профсоюзов оккупированных территорий Артур Мейер, Луис Хаген и еще пятеро членов городского собрания Кёльна. К их удивлению и негодованию, Тирар отказался их принять. Они, естественно, были в неведении о том, что за день до этого французский Верховный комиссар получил жесткую директиву Пуанкаре: сепаратисты, и только они, должны отныне пользоваться неограниченной поддержкой французской администрации. Мосты к представителям рейнландского нобилитета были таким образом сожжены.
Правда, 3 ноября Пуанкаре прислал Тирару другую директиву более гибкого характера: очевидно, сказалось влияние англичан, недовольных жесткой тактикой французов. Аденауэр, явно получив информацию об изменении французской позиции, направил к Тирару в Кобленц Луиса Хагена. Тот вполне определенно употреблял формулу «будущее государство» в применении к Рейнланду, однако поставил ряд условий, при которых оно могло быть создано: во-первых, должно быть покончено с сепаратистским движением, а во-вторых, над новым образованием должен быть признан суверенитет рейха. Как бы между прочим он обронил, что главой нового государства должен стать не кто иной, как нынешний бургомистр Кёльна. Тирар вежливо выслушал собеседника, но этим все и ограничилось.
8 ноября парламент Рейнской области принял решение о создании Рейнландского эмиссионного банка при тридцатипроцентном французском участии; учитывая, что квота для иностранных банков определялась в 45%, французское влияние оказывалось доминирующим. Неудивительно, что Пуанкаре и Тирар приветствовали это решение. Лондон демонстрировал полную незаинтересованность, что вызвало несколько раздраженную реакцию со стороны местных оккупационных властей: Пиггот выразил ее в завуалированной форме в депеше от 17 ноября, направленной прямо на имя Керзона. Сильверберг, основываясь на своих беседах с английскими представителями в Кёльне, писал Аденауэру: «Англичане полностью капитулировали перед французами». И вправду, английский Верховный комиссар позволил своему французскому коллеге заблокировать введение «рентной марки» на оккупированных территориях под тем предлогом, что этот вопрос требует более тщательного рассмотрения в комиссариате.
Вместо этого получила хождение так называемая «чрезвычайная марка», которая печаталась по-прежнему несколькими специально уполномоченными банками в Рейнланде, но принималась к учету и Рейхсбанком. Аденауэру удалось добиться, чтобы срок действия этой «валюты» (и ее поддержки центром) был продлен до января 1924 года. Без нее Кёльн давно обанкротился бы. Впрочем, ситуация оставалась отчаянной. Инфляция продолжалась: только в ноябре в Кёльне было напечатано семь триллионов «чрезвычаек», безработица на оккупированных территориях превысила отметку в два миллиона, в общественном секторе вообще перестали платить жалованье, закон и порядок никем не соблюдались, сепаратизм набирал силу.
Аденауэр решился сам вместе с членами своего «Комитета пятнадцати» отправиться в Берлин на встречу с высшими руководителями рейха, чтобы открыть им глаза на происходящее. Однако состоявшееся 13 ноября совещание с членами кабинета принесло не больше результатов, чем встреча в Хагене. У Штреземана опять случился сердечный приступ, Лютер, снова совершив поворот на сто восемьдесят градусов, заявил, что выплата субсидий с сегодняшнего дня прекращается, на что Аденауэр отреагировал соответствующим образом, обвинив министра финансов в том, что он хочет решить проблему репараций и стабилизации валюты за счет интересов рейнландцев. Прусский министр-президент Браун на вопрос о том, готов ли он взять на себя ответственность за утрату двух провинций, просто пожал плечами. Президент Эберт только и смог промолвить: «Бедная Германия». Аденауэру и его коллегам оставалось сделать напрашивающийся вывод: рейх бросает их на произвол судьбы, и, значит, надо продолжать искать контакт с Тираром.
На сей раз французский Верховный комиссар, хотя и неохотно, согласился встретиться с возглавляемой Аденауэром группой рейнских политиков. Причины отсутствия энтузиазма со стороны Тирара очевидны: во-первых, у него были свои идеи насчет политического будущего Рейнланда, во-вторых, он знал; что через его голову группа промышленников — Луис Хаген, Гуго Стиннес и Альберт Феглер — пытается в это время завязать контакты прямо в Париже, причем Аденауэр не только знает об этой миссии, но и является ее инициатором, и наконец, в-третьих, Тирар считал Аденауэра человеком англичан, а их отношение к французскому союзнику все более воспринималось как враждебное, особенно после того, как в 1921 году Робертсона на посту Верховного комиссара сменил лорд Килмарнок. Неудивительно, что переговоры начались в атмосфере взаимного недоверия и шли довольно вяло.
Между тем события приняли новый неожиданный оборот. 23 ноября социал-демократы отказали правительству Штреземана в поддержке. Оно пало. Поспешно было сформировано новое правительство, во главе которого встал Вильгельм Маркс, политик довольно заурядный и не обладавший какой-либо харизмой. С точки зрения Аденауэра, новый канцлер был более приемлемой фигурой: Маркс принадлежал к партии Центра, он был уроженец Кёльна, и, самое главное, это был не Штреземан. Надеясь на поддержку нового правительства, Аденауэр активизировал переговоры с Тираром, однако, когда обе стороны раскрыли свои карты, выяснилось, что почвы для компромисса нет: Аденауэр твердо держался за проект единого Рейнского государства в рамках рейха, тогда как его французский собеседник имел в виду конфедерацию нескольких государств, каждое из которых должно было бы иметь собственный парламент, валюту и администрацию.
Со стороны Берлина Аденауэра тоже ждал удар: новое правительство распустило «Комитет пятнадцати», заменив его более аморфным «Комитетом шестидесяти», члены которого должны были быть избраны всегерманским рейхстагом. Маркс оказался не меньшим централистом, чем Штреземан. Аденауэровская идея «суверенный Рейнланд в рамках рейха» была обречена. «Теоретически неплохо, практически неприемлемо», — лаконично отозвался о ней новый канцлер.
Год 1924-й начался для Аденауэра неважно. Его переговоры с Тираром топтались на месте. Запасной вариант с поездкой в Париж группы рейнских промышленников и банкиров, которые, как предполагалось, должны были использовать свои личные контакты, чтобы спасти аденауэровский проект «государства в государстве», тоже, по существу, провалился. Найти желающих поехать в Париж с такого рода неофициальной миссией было нетрудно: это были все те же известные нам Стиннес, Феглер, Сильверберг, Хаген и Хейнеман. Однако наш герой, не располагавший к тому времени большими познаниями ни в сфере международной дипломатии, ни в сфере бизнеса, не учел ряда существенных факторов. Он сильно ошибался, полагая, что сможет использовать бизнесменов для своих политических целей, скорее бизнесмены использовали его как политика для своих сугубо эгоистических целей. Он ошибался, думая, что французская сторона будет вести серьезные переговоры с лицами, не имеющими какого-либо официального статуса. Французам уже изрядно поднадоела ситуация, когда их осаждали разного рода посредники, которые в разное время и в разных случаях предлагали всякие широковещательные планы, которые затем оказывались пустышками. Во всяком случае, Тирар, когда узнал о миссии рейнских магнатов, просто-таки был вне себя от бешенства. Наконец, Аденауэр ошибся, полагая, что с уходом Штреземана с поста канцлера он получит большую свободу действий. Штреземан сохранил за собой пост министра иностранных дел и придерживался вполне обоснованного мнения, что именно в его компетенцию входит ведение переговоров с представителями другого государства; рейнские промышленники в качестве дипломатов поведут себя скорее всего как слоны в посудной лавке, и, во всяком случае, отстаивать они будут главным образом свои собственные финансовые интересы. Соответственно он наложил вето на план поездки Стиннеса и Феглера в Париж. «Нас спросят, на основании какого мандата мы предоставили концерну Стиннеса полномочия вести переговоры с Францией», — предупреждал он в письме Марксу от 16 января. Со своей стороны, Тирар в разговоре с Аденауэром, который состоялся три дня спустя, 19 января, прямо заявил, что французское правительство согласится вести переговоры со Стиннесом и Феглером только при условии, если они будут фигурировать в качестве официальных представителей правительства рейха, а именно этот статус Штреземан категорически отказывался им предоставить. Аденауэр наконец все понял: 24 января он отправил послание канцлеру, в котором обещал от своего имени и от имени своих рейнских коллег, что они в будущем будут воздерживаться от каких-либо попыток вторжения в сферу международной дипломатии. Это было признание поражения.
Та же участь ожидала и проект Рейнландского эмиссионного банка. 2 января Шахт, уже в качестве президента Рейхсбанка, прибыл в Лондон. В ходе визита ему удалось убедить управляющего Английским банком Монтегю Нормана, что при наличии Рентного банка в Берлине выпускаемая им рентная марка будет привязана к золотому стандарту, существование аналогичного института в Рейнланде попросту излишне. Норман согласился. Он ответил отказом на приглашение французского «Банк де Пари э де Паи Ба» стать соучредителем Рейнланд-банка, напротив, пообещал Шахту найти пять миллионов для его берлинского банка и провел соответствующую работу с другими банкирами, чтобы убедить их последовать его примеру. «С Рейнским банком теперь покончено», — заверил он Шахта и в этом оказался на сто процентов нрав. Хаген и Шредер — два немецких банкира, ранее поддерживавшие идею создания Рейнского банка, поняли, что игра проиграна, и соответственно информировали своих французских партнеров.
Собственно, и с французской стороны уже имелось понимание того, что почвы для переговоров, по существу, нет, рычаги, на которые могла опереться ее дипломатия, уже не работали. Рейнский сепаратизм шел на спад. Франк оказался под угрозой девальвации. С другой стороны, новая атмосфера в англо-французских отношениях диктовала переход к более мягкому курсу. Керзон к тому времени ушел в отставку вместе со всем кабинетом консерваторов, к власти пришло правительство лейбористов во главе с Макдональдом, о политике которого французский посол в Лондоне Шарль де Бонуаль де Сан-Олер отзывался почти в восторженном духе. «Я должен сказать, что никогда не встречал таких проявлений доброй воли со стороны английского правительства», — писал он в донесении своему министерству иностранных дел от 11 февраля 1924 года. Новый подход со стороны могучего союзника не следовало оставлять без ответа — это понимал даже Пуанкаре. Тон его агрессивной риторики несколько спал. К тому же все указывало на то, что его дни у власти сочтены: в мае предстояли всеобщие выборы, и шансы на победу в них Пуанкаре с его жестким курсом были ничтожны.
Наконец, последнее по счету, но не по значению: 14 января начал свою работу Комитет экспертов, в задачу которого входило нахождение путей к сбалансированию германского бюджета. Фактически это означало пересмотр репарационного вопроса. Председателем комитета стал американец, чикагский банкир (имевший к тому же чин генерала) Чарльз Дауэс, французы имели там всего двух представителей из десяти, но заранее согласились подчиниться его рекомендациям. Теперь решение всех вопросов отношений Германии с победителями зависело от этого нового форума, оставалось ждать его решений и не суетиться.
Таким образом, первая попытка Аденауэра выйти на паркет международной дипломатии потерпела явное фиаско. Она выявила по крайней мере две его слабые стороны. Первая — незнание иностранных языков (он с трудом мог связать пару фраз по-французски) и как результат — полная неспособность разобраться в реалиях окружающего мира и, соответственно, склонность к выдвижению идей и проектов в лучшем случае утопических, в худшем — просто идиотских. Вторая его слабость заключалась в чрезмерном преклонении перед сильными мира сего. Кучка самых преуспевающих семейств кёльнского света — главным образом банкиры и промышленные магнаты — в его представлении являла собой нечто вроде высшей касты рода человеческого. Члены этой группы были уверены в том, что именно они правят городом, кто бы там ни занимал место бургомистра. Аденауэр, по сути, не подвергал это мнение ни малейшему сомнению; он лишь стремился сам стать признанным членом этой касты.
Не удалось пожать лавров на международной арене — наш герой перешел к попыткам свершить нечто грандиозное в городе, так чтобы об этом заговорили по всей стране. 11 мая состоялось торжественное открытие Кёльнской торговой ярмарки в новых, специально построенных павильонах на правом берегу Рейна. На церемонию были приглашены президент Эберт, канцлер Маркс, министры общегерманского и прусского кабинетов. Огромный зал главного павильона был полон. Эберт произнес примечательную речь, в которой наряду с ритуальными комплиментами в адрес устроителей ярмарки прозвучала неприкрытая критика Версальского договора. Президент подчеркнул, что «условия мирного договора стали тяжелым бременем для развития германской промышленности; нигде это не ощущается так сильно, как в Рейнской области и в Руре — тех двух регионах, которые являются сердцем нашего хозяйственного организма». Все дружно зааплодировали, естественно, за исключением присутствовавших французских и английских наблюдателей. Один из последних, не кто иной, как сам Верховный комиссар лорд Килмарнок в донесении, направленном премьеру Макдональду, счел нужным отметить, что Эберт «перешел рамки того, что могло считаться дозволенным на территории, находящейся под юрисдикцией оккупационных властей». Аденауэр еще повысил планку, заявив, что население всех оккупированных территорий полностью поддерживает политику рейха, если в этом имеются какие-то сомнения, то можно было бы позволить немецкому народу высказать свое слово путем голосования. Снова — бурные аплодисменты.
После окончания церемонии президент и бургомистр совершили обход павильонов, окруженные растущей как снежный ком толпой. Они представляли собой забавную пару: Эберт, приземистый, круглолицый, как колобок, в потертом плащике, мешковатых брюках, с помятым котелком в руках, и Аденауэр, возвышающийся над ним как башня, худой как спичка, в новом с иголочки сером дождевике, брюки безупречно отглажены, тросточка, перчатки и модная шляпа в одной руке, другая рука покровительственно приветствует окружающих. Оба улыбаются, но Эберт — тепло и добродушно, а Аденауэр — как-то холодно, даже с легким оттенком неодобрения. И вправду, он многим остался недоволен, после всего он составил длинный список упущений, допущенных организаторами церемонии, и подверг их суровому разносу.
Аденауэру и самому пришлось выслушать немало нелицеприятных слов от английского резидента в Кёльне, своего старого знакомого Джулиана Пиггота: как же так, ведь ему были даны заверения, что президент не будет касаться в своей речи политических вопросов, а что получилось? Аденауэр не смутился: англичане должны понять, что президент обязан думать о сохранении своего авторитета в широких кругах немецкого народа: «если бы он ходил вокруг да около, на него обрушился бы шквал обвинений и протестов». Французы поставили вопрос об инциденте в повестку дня очередного заседания Верховного комиссариата, но на этом все и кончилось.
Чего не могли уловить ни англичане, ни французы, так это нового поворота в настроениях, которые захватили всю Германию — и неоккупированную, и оккупированную ее части. Налицо было пробуждение чувства уверенности в себе, в своих силах. Марка стабилизировалась и даже стала расти по отношению к стерлингу и франку. Даже в Рейнланде, где Тирар воспротивился введению рентной марки, Шахту удалось удержать постоянный курс обмена бумажной марки на новую в соотношении один миллиард за одну. Стали снижаться цены, уменьшились очереди перед пунктами бесплатной раздачи пищи. В апреле комиссия Дауэса обнародовала свой доклад, где излагался вполне разумный, по крайней мере на первый взгляд, план решения сложных проблем, связанных с репарациями. На выборах во Франции, состоявшихся в мае, Пуанкаре, как и ожидалось, потерпел поражение, и главой правительства стал более склонный к примирительному курсу Эдуард Эррио. Короче говоря, все складывалось для немцев наилучшим образом. Соответственным образом это отразилось в прессе и общественном мнении.
Доклады английских оккупационных властей констатировали рост случаев «вызывающего поведения» по отношению к ним со стороны жителей Кёльна; отмечены были «презрительные высказывания относительно слабости фунта и девальвации французского и бельгийского франка». Типичным для изменившейся ситуации стал инцидент в деревушке Медерат, обычно мирном и сонном местечке. Четырехлетний малыш швырнул камень в проезжавшую машину британского офицера. Тот выскочил из машины и бросился за хулиганом, который не преминул юркнуть за дверь своего дома. Офицер ворвался в дом, схватил обидчика и попытался увезти его с собой в комендатуру. Высыпавшие из домов жители бросились на его защиту. Для усмирения был вызван наряд солдат. Все кончилось тем, что две сотни местных жителей оказались за решеткой и на десять дней в деревне был введен комендантский час.
В августе 1924 года на конференции в Лондоне «план Дауэса» получил официальное одобрение. Штреземан и Эррио договорились о том, что иностранные войска будут в течение года выведены из Рура. На январь 1925 года было намечено окончание английской оккупации Кёльна и прилегающего региона. Казалось, ничто не предвещало осложнений, но тут произошло событие, которое спутало все карты. В ноябре того же года Военно-контрольная комиссия союзников обнародовала свой предварительный доклад по результатам инспекции германских предприятий и военных объектов, проведенной вскоре после принятия «плана Дауэса» рейхстагом. Доклад констатировал грубые нарушения германской стороной своих обязательств по Версальскому договору. Повышенное внимание, которое союзники, особенно французы, стали уделять в своих отношениях с Германией именно в этот период военным вопросам, было неслучайным: в условиях, когда старые рецепты тина установления «стратегической границы» но Рейну или изъятия огромных репараций отпали, сохранение строгих ограничений на немецкий военный потенциал оставалось последней надеждой на нейтрализацию угрозы с востока. Можно сказать, что «план Дауэса» парадоксальным образом заранее запрограммировал создание конфликтной ситуации между рейхом и его западным соседом.
Реакция союзников на доклад комиссии была вполне предсказуемой: правительство Эррио просто не могло не потребовать от англичан отсрочки эвакуации Кёльнской зоны, а британское правительство, которое вновь возглавили консерваторы и где новым министром иностранных дел стал Остин Чемберлен, политик весьма жесткого толка, не имело иного выбора, как согласиться с требованием французской стороны.
Решение о переносе на более поздний срок окончания оккупации вызвало бурю возмущения в германской печати, которая на протяжении января — февраля 1925 года, казалось, вообще ни о чем другом и не писала. Немцы могли себе позволить так распоясаться, поскольку ощущали определенное сочувствие к своей позиции со стороны некоторых кругов в Лондоне: немецкое посольство в Великобритании информировало свой МИД, что, по мнению многих (англичан), «с Германией поступили несправедливо, причем она пострадала из-за какой-то мелочи». В Кёльне по общему решению всех политических партий было решено организовать митинги протеста. Приближалось время традиционного рейнского карнавала, и Аденауэр, опасаясь, что подвыпившие горожане не ограничатся словесными аргументами, распорядился закрыть все пивные и уменьшить число карнавальных представлений. Однако если говорить о массовом возмущении, то оно было вызвано как раз этими запретительными мерами, а не какими-то мотивами высокой политики, впрочем, особых инцидентов во время карнавала не последовало.
В Германии явно ощущалось отсутствие твердой, но примиряющей руки президента Эберта. В феврале 1925 года он скоропостижно скончался. Началась кампания по выборам нового президента. Страсти еще более накалились. Это явно отразилось в тоне речей кёльнского бургомистра. Во время визита в город нового канцлера (им стал Лютер; Маркс выдвинул свою кандидатуру на пост президента) он уже говорил об оккупации как о «совершенно нетерпимом» факте; население, по его словам, «изнывает под гнетом неволи». Касаясь последней из употребленных Аденауэром фигур речи, заместитель английского Верховного комиссара полковник Райан сухо заметил в адресованном Чемберлену докладе: «Ввиду бурного карнавального веселья, царящего сейчас на улицах, это заявление представляется несколько странным». В английских архивах сохранилось немало такого рода ядовитых комментариев по поводу публичных выступлений нашего героя в описываемое время.
В ходе президентской кампании Аденауэру пришлось испытать немало неприятных минут, объясняя свое поведение в событиях 1923 года. Яррес, тогда бургомистр Дуйсбурга, а теперь один из кандидатов на президентское кресло, заявил, что его коллега из Кёльна в критический момент «пассивного сопротивления» выступил с капитулянтским предложением о начале переговоров с французами относительно создания автономного Рейнского государства вне рамок рейха. Аденауэр в речи, произнесенной 23 марта, потребовал от Ярреса доказательств и заявил, что может назвать несколько «хорошо известных имен» тех, кто способен защитить его доброе имя против клеветнических выпадов. Конкретно он апеллировал к самому канцлеру Лютеру — предать гласности подоплеку событий, только тогда нация сможет вынести свой приговор, кто выступал за капитуляцию и кто против. Имелся в виду, естественно, эпизод с барменским совещанием 24 октября 1923 года. Как мы помним, у каждого из тогдашних ораторов нос был в пушку. Если говорить об Аденауэре, то он тогда, безусловно, качнулся в сторону сепаратизма, другое дело, что он быстро отошел от этой позиции, однако отмазаться от прошлых грехов было нелегко. Эмоциональность реакции Аденауэра на обвинения со стороны Ярреса только усиливала подозрения в его адрес.
Как бы то ни было, ни этот скандал, ни иные штучки Ярресу не помогли. Выборы принесли результат, которого никто не ожидал: президентом был избран фельдмаршал Пауль фон Гинденбург, семидесятисемилетний старец, которого чуть ли не в инвалидном кресле выкатила на политическую арену группа его почитателей под красиво звучащим лозунгом «национального единства». Он победил с незначительным отрывом от занявшего второе место экс-канцлера Маркса. С точки зрения Аденауэра, такой исход вряд ли мог быть назван оптимальным; с прежним президентом у него установились вполне рабочие отношения, хотя тот и был социал-демократом; можно ли надеяться на их продолжение, когда в президентское кресло уселся заскорузлый вояка, к тому уже мало во что способный вникнуть?
Жизнь, однако, продолжалась, и кёльнский бургомистр по-прежнему не упускал случая привлечь к себе всеобщее внимание. Летом 1925 года он устроил в городе выставку «Тысяча лет Рейнланда». Исторические основания для выбора юбилейной даты были, конечно, более чем сомнительны, но главное было создать рекламу Кёльну и его бургомистру. Личное приглашение, естественно, послали и новому президенту. Это был прямой афронт оккупационным властям: Гинденбург формально все еще числился в списке военных преступников. Первым импульсом со стороны Чемберлена было вообще запретить какие-либо официальные мероприятия в Кёльне. Однако после того, как приглашение Гинденбургу было отозвано, британский министр иностранных дел смягчился. Германское посольство в Лондоне с плохо скрытым торжеством комментировало ситуацию: «Воспрепятствовать населению провести безобидные торжества после долгих лет репрессивного режима оказалось нелегким делом». 16 мая состоялась пышная церемония открытия выставки: присутствовал рейхсканцлер, было много речей, в том числе выступил в своем, теперь ставшем обычном стиле и сам бургомистр.
Постепенно становилось ясно, что время британской оккупации идет к концу. В марте началось резкое сокращение гарнизона и обслуживающего персонала. Были закрыты английская школа и четыре питейных заведения; филиалы банков «Баркли» и «Ллойд» разослали извещения клиентам с просьбой ликвидировать свои счета. До конца оккупации оставалось меньше года.
В феврале 1925 года появился наконец окончательный вариант отчета Военно-контрольной комиссии. Его формулировки явились плодом компромисса между английской и французской точками зрения, и их можно было трактовать и так, и эдак. Все лето государственные мужи переваривали содержание этого документа, пытаясь прийти к однозначному ответу на ключевой вопрос: можно ли доверять Германии? Вывод напрашивался явно отрицательный, но тут Штреземан выдвинул хитроумную схему многостороннего пакта, в который должны были войти Франция, Великобритания, Бельгия, Италия и Германия и который предусматривал взаимные гарантии безопасности его участников. Англичане, уже фактически принявшие политическое решение об эвакуации Кёльнской зоны, ухватились за этот проект, чтобы убедить французов, что теперь им не нужно беспокоиться относительно возможности нарушения демилитаризованного статуса Рейнской области или прямой агрессии со стороны Германии; по условиям пакта в таком случае все его остальные члены придут на помощь Франции. К началу мая в Лондоне был подготовлен проект договора, на 5 октября намечался созыв конференции, где текст договора должен был быть парафирован делегациями заинтересованных стран. Местом конференции избрали итальянский городок Локарно.
Официальная английская точка зрения заключалась в том, что вопросы разоружения Германии и эвакуации Кёльнской зоны «никак не связаны с ходом переговоров по проекту пакта безопасности», однако в частном порядке, естественно, признавалось, что все три вопроса представляют собой, по сути, единый пакет. Локарнская конференция прошла в обстановке полного единодушия, поскольку все существенные принципы соглашения были обговорены заранее. Трудная и длительная дискуссия последовала уже после окончания конференции; союзники настаивали, что перед тем, как пойти на свертывание своего военного присутствия в Германии, они должны получить твердые доказательства немецкой лояльности, Штреземан призывал их отнестись снисходительно к «якобы имеющим место» нарушениям военных статей Версальского договора со стороны Германии и назвать точную дату окончания оккупации Кёльнской зоны. Он добился своего: 16 ноября союзники информировали правительство рейха, что вывод английских войск начнется 1 декабря.
Эвакуация затянулась до конца января 1926 года. Одной из причин задержки были трудности с размещением английского контингента в районе Висбадена (англичане не ушли из Германии, они просто сменили французов в южной зоне оккупации, последние подразделения английской армии покинули территорию Германии только в 1930 году). Были и еще две причины, пожалуй, даже более существенные. Союзников беспокоил явно раздутый штат кёльнской полиции. Еще год назад французский генерал Нолле отмечал, что она «многочисленна и хорошо вооружена, представляя очень серьезную угрозу нашей безопасности». Другим тревожным фактором была деятельность нацистской партии; до января 1925 года она была запрещена, но затем запрет был снят, и нацисты создали в городе сильную военизированную организацию.
В конце концов все эти проблемы кое-как решили, или, вернее, предпочли считать их решенными, и 30 января 1926 года в 3 часа пополудни британский флаг, символ военной оккупации города, был спущен. Этому предшествовала краткая церемония в штаб-квартире британского контингента.
Во время спуска флага приглашенные но этому случаю представители немецкой общественности дружно что-то скандировали. «Ничего оскорбительного в наш адрес», — не преминул отметить автор посланного на следующий день в Лондон отчета о событии. Уходящие части прошли но улицам церемониальным маршем — солдаты с примкнутыми штыками, офицеры — сабли наголо — через соборную площадь на вокзал. Было морозно, но на тротуарах толпился народ, в окнах виднелись лица любопытствующих; полицейские кордоны оцепили привокзальную площадь. Опять что-то скандировали, махали платками. В 3.10 началась погрузка в эшелон. В 3.30 на флагшток, где до этого семь лет развевался Юнион Джек, был поднят флаг Кёльна. Британская оккупация закончилась.
Немецкие комментаторы характеризовали атмосферу проводов как вполне достойную. Можно было бы даже назвать ее дружественной. В отчете разведотдела британского штаба говорится, в частности, о том, что британские солдаты, совершавшие накануне вечером свой последний обход кёльнских кафе, «встречали исключительно теплый прием… Немецкие посетители приглашали солдат посидеть с ними за их столом… В одном заведении немцы даже заперли дверь, чтобы англичане не ушли слишком рано». Что тут скажешь: рейнское гостеприимство, помноженное на радость от того, что «гости» наконец убираются восвояси.
В полночь на площади перед собором начался «фестиваль освобождения». Площадь была забита людьми до отказа, с прилегающих улиц подходили и подходили новые толпы. Этот момент нельзя было упустить, и наш герой использовал его по максимуму. Когда раздался последний, двенадцатый удар соборных часов, он медленно стал подниматься но ступеням западного портала, остановился на той самой ступени, с которой в 1880 году к народу обратился кайзер, повернулся к толпе и провозгласил: «Слушайте все! Кёльн снова свободен! Настал час, которого мы все так ждали. Заря свободы воссияла над нами! Возблагодарим от всего сердца Господа нашего всемогущего… Нам пришлось долгие семь лет терпеть тяжкое бремя под железным кулаком победителя… Мы страдали все вместе, мы пережили и вынесли все это вместе… Так давайте поклянемся, что сохраним это единство и в будущем, сохраним ту же верность нашей нации, ту же любовь к нашему отечеству! А теперь все вместе: «Германия, дорогая Германия! Ура! Ура! Ура!» Толпа дружно откликнулась на призыв. На присутствовавшего на этом действе видного деятеля партии Центра Рудольфа Амелюнксена, судя по его мемуарам, особое впечатление произвели звуки «нового, пятитонного колокола церкви Святого Петра, самого большого колокола в Германии», которые завершили торжество.
С позиции сегодняшнего дня риторика Аденауэра может, конечно, показаться примитивной. Но тогда это так не казалось. Во всяком случае, краткое и страстное выступление бургомистра выгодно отличалось от последовавшей длинной и пустой речи министра-президента Пруссии Отто Брауна. К чести нашего героя, он высказал и нечто вроде комплимента оккупантам: «Будем справедливы: несмотря на все, что выпало на нашу долю, давайте признаем, что в сфере большой политики наш противник, с которым мы сейчас расстались, вел себя по-честному». Браун вообще не удостоил англичан ни одним словом. В целом все было довольно трогательно. Сам Аденауэр считал, что это был «самый счастливый момент в его жизни» — так по крайней мере пишет один из его биографов[15].
Торжества но случаю ухода оккупантов на этом не закончились. 21 марта в город с официальным визитом прибыл сам президент Гинденбург. К тому времени страхи насчет того, что престарелый фельдмаршал даст волю своим монархическим и ультрареакционным симпатиям, несколько улеглись, глава государства вроде бы доказал свою верность
Веймарской конституции. Соответственно, его появление в городе не только не вызвало каких-либо протестов, а, напротив, вылилось во всеобщий праздник. Победителю битвы под Танненбергом были оказаны почти королевские почести. В отличие от своего предшественника Эберта новый президент очень следил за своим внешним видом, он еще сохранял военную выправку, седые усы торчали, как у настоящего пруссака. Когда он проезжал в открытом лимузине (бургомистр, разумеется, был рядом), картина была впечатляющая: совсем старый, а как держится, вот что значит военная косточка… Все дружно приветствовали «отца нации».
При новом президенте нечто новое появилось и в облике кёльнского бургомистра. Это был уже не тот Аденауэр образца 1923 года, «страшно печальный» и «довольно усталый» вид которого бросился в глаза его английскому собеседнику, и не тот худощавый и мрачноватый спутник Эберта на кёльнской ярмарке в 1924-м; он пополнел, посолиднел, на губах все чаще стала появляться улыбка, не слишком широкая, но все же не такая, как раньше. Ему явно нравилась та аура всеобщего почитания, которой он теперь был окружен, хотя это почитание и не означало, что бургомистр пользуется всеобщими симпатиями.
Вернемся, впрочем, к визиту президента. Банкет, устроенный бургомистром в зале ратуши, по размаху и пышности превосходил все мыслимые рамки. Список приглашенных включал свыше шестисот имен. Каждому была послано роскошно выполненное письмо-приглашение, каждого гостя на столе ждал флакон с кёльнской парфюмерией, меню поражало изобилием, и в заключение каждому присутствовавшему было предложено по сигаре, на обертке которой они могли лицезреть миниатюрный портрет самого бургомистра. Вкус здесь явно подвел нашего героя, но в целом это было достойное продолжение тех государственных приемов, которые давались в этом же зале для Габсбургов и Гогенцоллернов. Сам он, во всяком случае, был в восторге от того, как все получилось, о чем не преминул подробно расписать в послании Хампшону; возможно, это утешило умиравшего в Берлине друга.
Аденауэр явно разошелся, и это сказалось не только в экстравагантных излишествах на банкете. В ходе торжественного заседания, состоявшегося утром в день прибытия в город Гинденбурга, в ответном слове после краткой и политически вполне корректной речи президента, нашего героя, что называется, понесло. Он начал с лирических воспоминаний о том, как из Кёльна на восток уходил последний полк германской армии и с каким тяжелым чувством он ожидал прихода оккупантов (которых он, напомним, на самом деле торопил с вступлением в город во избежание «революции»). «Невыносимой», по его словам, была для него «надменность победителей» и даже их полковая музыка. Дальше пошли обороты типа «железный кулак оккупантов», «тяготы и духовные муки многочисленных семей», «произвол оккупационной юстиции». Он даже предложил почтить намять «немалого количества мужчин и женщин, ставших невинными жертвами британских оккупантов». Под конец оратор подвел итог: он говорит обо всем этом, «не взывая к мести и не из-за чувства злобы, просто наш долг перед историей — сказать открыто и правдиво всему миру, что иностранная оккупация никогда и ни при каких обстоятельствах не может быть инструментом достижения мира и взаимопонимания… Долой этот источник зла, долой оккупационный режим!»
Для присутствовавшего при этом лорда Килмарнока это было уже слишком. Он был человек по природе мягкий и к тому же всегда выступал на стороне немцев и реинландцев против французов, а норой и против своего лондонского начальства. И вот благодарность! Почтенного лорда чуть не хватил удар. Его эмоции ярко отразились в донесении, которое он отправил 23 марта на имя министра иностранных дел Остина Чемберлена. Здесь уже нет и следа от прежних позитивных оценок личности и политики кёльнского бургомистра, его репутация в глазах английского эмиссара была непоправимо подорвана. Килмарнок говорит о «цинизме» Аденауэра: «Хорошо известно, что он сам отправил генералу Плюмеру телеграмму с просьбой ускорить ввод войск в Кёльн». Не меньше возмутило лорда и то, как сам Аденауэр объяснил ему мотивы, побудившие его прибегнуть к такого рода риторическим красотам: «Лицемерие его отговорок напоминает известный прием авторов порнографической продукции: они, мол, так подробно и со смаком все описывают с единственной целью — чтобы снять эффект «запретного плода», лишить порок ореола новизны и таинственности». Донесение Килмарнока было должным образом замечено в Лондоне: досье Аденауэра в Форин офис обогатилось новым ярким документом. Несомненно, его содержание сыграло свою роль в событиях, которые разыгрались двадцатью годами позже и о которых мы еще поговорим.
Впрочем, чем больше росли недоверие и неприязнь к Аденауэру со стороны англичан, тем больше становилась его популярность в Кёльне и в Германии в целом. Разыгравшийся в это время политический скандал создал благоприятную возможность для нового взлета его политической карьеры. Все началось с вопроса о национальной символике. По Веймарской конституции, официальным флагом стал черно-красно-золотой, с которым шли на бой против монархии революционеры 1848 года. Вместе с тем флагом торгового флота оставался старый, императорский — черно-бело-красный. И вот 5 мая'1926 года появился декрет президента, завизированный канцлером, согласно которому во всех германских посольствах и консульствах за пределами Европы и в европейских портовых городах должен был отныне вывешиваться исключительно флаг торгового флота, то есть старый, кайзеровский, а не новый, республиканский.
Приверженность нового президента старой символике была широко известна, но, пока это касалось его лично, никто особенно не принимал это близко к сердцу. Другое дело, когда это выразилось в официальной директиве, получившей юридическую силу в результате согласия с ней канцлера. Демократы подняли крик. Ситуация еще больше обострилась, когда было обнародовано послание Гинденбурга канцлеру Лютеру от 9 мая, где говорилось о том, что он не намеревается самолично менять национальный флаг, однако возникшая дискуссия свидетельствует о том, насколько «угрожающим и опасным для нашей нации стала нерешенность вопроса о флаге». Итак, вопрос о государственной символике объявлялся открытым. Отсюда логично следовало, что либо конституция для президента вообще не указ, либо надо менять конституцию.
11 мая в рейхстаге состоялась бурная дискуссия. Лютер не. сумел найти правильного тона в ответах на критические выступления в адрес позиции правительства. Принятая большинством голосов резолюция, как ни странно, одобрительно оценивала намерения Гинденбурга по «мирному разрешению» спора, но зато содержала резкую критику канцлера, «который своими действиями затруднил поиски окончательного решения и который по неосмотрительности дал почву для нового конфликта». Лютеру не оставалось иного выхода, как подать в отставку. Одному из своих коллег он удивленно заметил: «Не понимаю, как можно из-за такого пустяка свергать правительство», — на что тот метко возразил: «То, что вы таких важных вещей не понимаете, — это не пустяк».
Без четверти одиннадцать утра в четверг 13 мая Аденауэр получает телеграмму из Берлина, подписанную двумя его коллегами по партии Центра, Теодором фон Герардом и Адамом Штегервальдом, в ней его срочно просят выехать в столицу. Адресат хорошо понимает, о чем идет речь: его собираются убедить согласиться с выдвижением его кандидатуры на пост рейхсканцлера. Он решает потянуть время. По телефону он сообщает Штегервальду, что телеграмма пришла поздно и сегодня он уже выехать не сможет, скорее всего — завтра. Пока он отправляется обсудить все с супругой.
Понятно, почему он решил выслушать совет Гусей. Стать канцлером означало расстаться с постом бургомистра Кёльна, с домом на Макс-Брухштрассе, со всеми доходами и привилегиями, которые делали жизнь семьи легкой и беззаботной. Конечно, престиж и положение первого лица в германской политической жизни несравненно выше, но обратного пути уже не будет, кресло бургомистра ему никто не вернет, а кто может поручиться, что его канцлерство продлится дольше нескольких месяцев? И что ему потом делать? Искать место в правлении какого-нибудь банка или промышленной компании? Для политической карьеры перспектив уже не будет.
Гусей была за то, чтобы рискнуть, но Аденауэр избрал более осторожный вариант. Было решено, что они вдвоем отправятся в Берлин на разведку. Скорее всего он уже тогда пришел к твердому мнению, что примет предложение только в том случае, если сможет опереться на широкую и устойчивую коалицию — от социал-демократов до Народной партии. В разговорах с Герардом и Штегервальдом, которые проходили в отеле «Кайзерхоф», где Аденауэр обычно останавливался, будучи в столице, выяснилась неутешительная картина: ни социал-демократы, ни лидеры Народной партии не проявляли энтузиазма но поводу его кандидатуры. Германская национальная народная партия, со своей стороны, не хотела и слышать о коалиции с Народной партией и Центром. Наконец, если говорить о личностях, то Штреземан заявлял, что ни при каких обстоятельствах не согласится быть министром, если правительство возглавит Аденауэр.
Четыре дня шли нелегкие переговоры, которые кончились ничем. Решающий удар нанес Штреземан. Ему приписывают слова, сказанные после окончания решающего заседания фракции Народной партии: «Сегодня мы преградили Аденауэру путь к канцлерству».
В изображении самого Аденауэра главной причиной враждебности к нему Штреземана и того, что он не стал тогда канцлером, было его хорошо известное отрицательное отношение к Локарнским соглашениям — детищу Штреземана. Этот тезис звучит странно, поскольку два месяца назад, во время визита Гинденбурга в Кёльн, бургомистр высказался о них вполне позитивно, и было непонятно, когда и почему он изменил с тех пор свое мнение. Аденауэр уклонился от ответов, укрывшись за туманными фразами о том, что его беспокоит не само общее направление германской политики, а конкретные методы ее ведения. Целил он при этом, естественно, в того же Штреземана.
Аденауэр неожиданно выступил с критикой «плана Дауэса», заявляя, что Германия не в силах выполнить предусмотренные там квоты репарационных платежей. Утверждение звучало неубедительно: ни как бургомистр Кёльна, ни как председатель прусского Государственного совета он не имел допуска к закрытым статистическим данным о финансовом состоянии рейха. Истина заключалась в том, что Аденауэр и Штреземан не выносили друг друга и никак не могли бы сотрудничать в качестве соответственно канцлера и министра иностранных дел; между тем Аденауэр отдавал себе отчет в том, что замены на этом посту для Штреземана в данное время нет.
Единственным выходом было похоронить проект переезда в Берлин. Аденауэр так и сделал, соответствующим образом информировав коллег но партии и президента Гинденбурга. В результате новым канцлером вновь стал Вильгельм Маркс, неудачливый соперник Гинденбурга на президентских выборах, Штреземан сохранил пост министра иностранных дел. Это был тринадцатый веймарский кабинет, до конца республики их сменилось еще шесть. Тогда, впрочем, никто не мог знать, что дни Веймарской республики уже сочтены. Чета Аденауэров, не особенно горюя по поводу берлинского фиаско, вернулась в свой дом на Макс-Брухштрассе.
Некогда, в VII веке до нашей эры, известный афинский мудрец и государственный деятель Солон, как говорят, дал дельный, хотя и не особенно ободряющий совет лидийскому царю Крезу: «Пока человек еще жив, не называй его счастливым, скажи, что ему сопутствует удача». К биографии нашего героя этот афоризм имеет прямое отношение. 5 января 1926 года ему исполнилось пятьдесят лет, и он был вправе сказать, что до сих пор ему действительно сопутствовала удача в том смысле, что жизнь подбрасывала ему неплохие возможности и шансы на продвижение вверх, а он, в общем, довольно неплохо их использовал. В его жизненном балансе был, разумеется, не только актив, но и пассив, однако в целом кредит явно превышал дебет. Был ли он счастлив? Если доверять свидетельству его сына, то, во всяком случае, «в 1926–1929 годах он чувствовал себе счастливее, чем в какой-либо другой отрезок жизни, если не считать, конечно, того периода, когда он стал канцлером ФРГ». Что было к тому времени у Аденауэра в активе? Он должным образом зарекомендовал себя в качестве бургомистра одного из крупнейших мегаполисов Германии, приобрел на этом посту немалый авторитет; его планы развития города и его инфраструктуры получили самую высокую оценку, особенно когда все увидели первые результаты их осуществления; он проявил известное дипломатическое искусство в своем общении с оккупационными властями; то, что он дважды получал приглашение возглавить общегерманское правительство, говорило о всеобщем признании его способностей как политика; ему очень помогла его юридическая подготовка, аргументы из области теории и практики права часто присутствовали в его речах, что компенсировало их обычную суховатость и прямолинейность. Он не любил идти на уступки, но, как правило, отстаивал свою точку зрения, апеллируя к здравому смыслу оппонентов, а не к эмоциям. Лишь иногда они прорывали броню холодной сдержанности. Так случилось в ночь «фестиваля освобождения» 30 января 1926 года, но такое искреннее проявление ранее тщательно скрываемых чувств тоже работало на его репутацию.
Дома тоже все складывалось как нельзя лучше. Гусей оказалась почти идеальной женой для публичного политика. Ее не тяготили обязанности сопровождать мужа на разного рода мероприятия и приемы, она, казалось, всегда была в хорошем настроении, умела поддержать светский разговор, всем своим видом внушала к себе симпатию. Их брак не был основан на страстной любви до гроба, в нем присутствовали скорее естественное взаимное влечение стареющего мужчины и молодой женщины в сочетании с чувством глубокого уважения, которое они испытывали друг к другу. Гусей была достаточно разумна, чтобы понять, что она никогда не сможет занять в сердце супруга то место, которое занимала Эмма. Но ей хватало того, что она имела.
Что же составляло пассив? Одна из самых ярких отрицательных черт личности Аденауэра отражалась в его отношении к подчиненным. Он третировал их как мальчишек и не стеснялся выплескивать на них свое раздражение. С не меньшей бесцеремонностью обходился он и с депутатами городского собрания. Город к этому времени здорово залез в долги (ниже мы остановимся на этом подробнее), однако бургомистр с порога отметал всякую критику по этому поводу, порой прибегая к довольно грубым приемам полемики. Все должны беспрекословно повиноваться шефу — таков был его принцип, который он железной рукой проводил в жизнь.
Тот же принцип господствовал и в семье. Все шло но раз и навсегда заведенному распорядку: ровно в девять утра он выходил из дома, десять минут прогулки но парку, затем — в машину и в ратушу. Дети в это время расходились но своим школам: старшие, Конрад и Макс, — в гимназию Святых апостолов, Рия — в лицей № 3 (образование тогда было раздельным для мальчиков и девочек), Пауль — в начальную школу. Младшая дочь, Лотта, появившаяся на свет в 1925 году, была, естественно, дома с матерью. К двум часам дня глава семейства приезжал домой на обед. Дети к этому времени уже возвращались из школы; перед трапезой и после нее читалась молитва, а затем наступал самый неприятный для молодого поколения момент: они должны были отчитаться о своих успехах в школе. «Удовлетворительно» уже было поводом для серьезного выговора. Когда кто-то набирался храбрости напомнить пане, что он сам не часто получал более высокую отметку, следовал аргумент, который и до сих пор охотно используется родителями в такого рода душеспасительных беседах: раньше требования были выше.
Отведя душу в наставлениях отпрыскам, наш герой отправлялся соснуть, а дети принимались за уроки. Около четырех он вновь отправлялся на работу, возвращался около восьми, если, разумеется, не было какого-либо официального приема. Затем ужин на скорую руку в компании с супругой — и за бумаги. Порой он требовал, чтобы дети продемонстрировали ему свои достижения в игре на фортепиано. Достижения не могли быть особенно большими, учитывая тот факт, что они занимались с учителем музыки всего по четверть часа раз в неделю, причем учитель был отнюдь не гением педагогики, а его ученики в перерывах между занятиями если и подходили к инструменту, то не больше, чем на пару минут.
Старшие — Коко, Макс и Рия — предпочитали проводить время вне дома. Летом они ходили на корт, но там была обычно такая очередь желающих, что больше четверти часа поиграть редко удавалось. Глава семьи сам никаким видом спорта не увлекался; если дети хотят, пусть занимаются, он не против — такова была его позиция. Против чего он был решительно настроен — так это, чтобы дети приводили в дом друзей. В результате в доме образовалась какая-то пустота.
На официальных приемах Аденауэр, по словам тех, кто его знал, не проявлял особой склонности к неформальному общению, светским разговорам и тем более к излишествам в еде и напитках. Как правило, ему хватало одного бокала на весь вечер, а порой он даже наливал в него воду вместо вина, надеясь, что никто не заметит подмены. Есть он предпочитал часто и понемногу — так лучше для собственного здоровья, о состоянии которого он проявлял исключительную заботу. Приемы он поэтому рассматривал как неизбежное зло. Его самого с Гусей раза четыре-пять в год приглашали на свои приемы представители финансово-промышленной элиты города — этим ограничивалась светская жизнь четы Аденауэров.
Аскетизм бургомистра порой казался чрезмерным, так, во всяком случае, наверняка считали его дети. Сладости они получали но строго соблюдаемому графику и тщательно отмеренными порциями. На день святой Варвары, 4 декабря, утром их обычно ждали туфельки с конфетами, но через два дня, 6 декабря, на святого Николая, квота оказывалась уже сильно урезанной — каждому доставалось всего по несколько штук. Если они проявляли недовольство, следовало строгое внушение: они уже и так получили достаточно на святую Варвару, а кроме того, тремя неделями раньше, в праздник святого Мартина, они с другими ребятишками обходили соседей с песнями и тоже получили от них гостинцы — хватит.
Строгому ритуалу подчинялось и празднование Рождества. Утром наряжали елку, потом Гусей, как правило, заходила к родителям, там снова собиралось семейное трио — она, сестра и брат, устраивался маленький концерт, как до ее замужества. Главное торжество в доме Аденауэров начиналось ровно в пять часов вечера: вся семья собиралась вокруг елки. Дети (естественно, за исключением маленькой Лотты) должны были прочесть какой-нибудь стишок и сыграть пьеску на фортепиано (в 1926 году на смену скромному пианино пришел огромный рояль). Потом пели все хором, что наверняка доставляло детишкам немало веселых минут: мама с папой безбожно фальшивили, певческие способности, за которые Конрад-школьник неизменно получал высший балл, были, очевидно, полностью утрачены.
На следующее утро вся семья в половине одиннадцатого отправлялась на торжественную мессу в церковь Святых апостолов. Служба шла на латыни и обычно затягивалась, но Аденауэры добросовестно отстаивали не только ее, но и две следующие малые мессы. До церкви и обратно шли пешком: Аденауэр отказывался пользоваться по этому случаю служебной машиной: «Мой шофер тоже имеет право на Рождество».
За Рождеством следовал Новый год. Он справлялся уже более скромно: сочельник тоже был отмечен в церковном календаре, но это был праздник, несравнимый с Рождеством, тем не менее никто не ложился спать до полуночи, и с последним, двенадцатым ударом часов все обменивались новогодними пожеланиями. После этого город сразу же начинал готовиться к карнавалу. Война и послевоенные бедствия прервали эту традицию, но к 1926 году она уже возродилась, и празднества приняли прежний размах. С начала января отдельные общины (ранее они состояли из прихожан одного и того же храма, но с течением времени конфессиональные рамки оказались размытыми) начинали устраивать свои мини-карнавалы, снимая для этого залы тех или иных пивных или ресторанов. Пиком торжеств был костюмированный парад-шествие по улицам города в «Розенмонтаг», буквально — «розовый понедельник» накануне великого поста. В наше время любой бургомистр считает своим долгом принять личное участие в шествии и представлениях. Аденауэра же с трудом удавалось уговорить хотя бы постоять на балконе ратуши и осенить своей десницей участников карнавала. Младшие члены семьи — другое дело, они радовались от души столь редкому в их жизни развлечению.
Позволить себе расслабиться и насладиться радостями жизни Аденауэр мог только во время отпуска. Обычно он брал его в августе или начале сентября. В первые послевоенные годы семья не выезжала дальше Эйфеля (чтобы бургомистра можно было экстренно вызвать на место службы). В 1921–1922 годах Аденауэры провели отпуск в Шварцвальде, подальше от Кёльна, но все еще в пределах Германии: в условиях инфляции о поездках за рубеж нечего было и мечтать. Первая возможность выезда за границу представилась только в июле 1924 года, глава семьи выбрал Швейцарию, возможно, в намять о своем медовом месяце с Эммой. Они обосновались в маленькой деревушке Шандолен, высоко в горах, добраться туда можно было только пешком или верхом на муле. С точки зрения Аденауэра, в этом было большое преимущество: его никто не мог побеспокоить. Как он сам говорил своему биографу: «Свои обязанности перед людьми я выполнил. В отпуске я никого не хотел бы видеть».
Семья приезжала в Шандолен несколько лет подряд. Процессия отдаленно напоминала странствия Моисея по пустыне. Впереди — оба супруга, за ними вереница детей, которую замыкала няня с Лоттой на руках (пока та была совсем маленькой, позже она тоже заняла свое место в караване), и, наконец, двенадцать мулов со скарбом, подгоняемых нанятыми носильщиками.
Целью путешествия была маленькая гостиница, с претензией названная «Гранд-отелем». Каждый год семья снимала одни и те же номера, каждый спал в той же постели, что и в предыдущий раз, ели за теми же столами и те же блюда. Как и дома, каждый раз при этом читалась молитва, только сидя и про себя, руки под столом, чтобы не привлекать внимания посторонних. Каждый день — пешие прогулки, глава семьи — впереди, с альпенштоком в руках, время от времени напевая что-то своим неверным баритоном и отпуская всякого рода шуточки. Любимым развлечением для него было подцепить на кончик альпенштока засохшую коровью лепешку и метнуть ее в одного из сыновей. «Отцу здесь повеселее, чем в Кёльне», — констатировала Рия в письме дяде, написанном в отпускной сезон 1928 года. Еще бы!
По возвращении на него вновь обрушивалась рутина повседневных дел. Не все шло так, как ему хотелось бы. Популярность его, весной 1926 года достигшая максимума, пошла на спад. Усилилась борьба фракций в городском собрании. Оппозиция обрела агрессивного лидера в лице депутата от социал-демократической партии Роберта Герлингера.
Это был выходец из обычной рабочей семьи, чем немало гордился. Он прошел большую школу работы в профсоюзах, численность и влияние которых после войны резко увеличились. Невысокого роста, внешне неказистый, он никоим образом не уступал Аденауэру в умении «срезать» оппонента. После Штреземана это был второй человек, к которому у Аденауэра развилось чувство активной личной неприязни — это чувство было вполне взаимно.
Какое-то время Аденауэр мог себе позволить просто не обращать на Герлингера внимания. Он с увлечением продолжал заниматься своими престижными проектами. Однажды его стремление быть всегда в центре событий чуть не обернулось бедой: на празднике открытия нового кёльнского аэродрома он сам забрался в кабину самолета и совершил круг над городом. Летчику с трудом удалось приземлиться на еще как следует не разровненную посадочную полосу. Затем бургомистр с головой ушел в разработку амбициозных планов постройки новых корпусов для Кёльнского университета, бесконечной чередой шли банкеты для иностранных инвесторов, желавших вложить свои капиталы в развитие промышленных пригородов.
Проектам не было конца, и депутатов собрания — отнюдь не только одного Герлингера, все больше занимал вопрос: откуда бургомистр достает деньги на все это? В условиях инфляции методика была простая: марки можно было напечатать или взять в долг, а потом погасить его новыми обесцененными марками. Стабилизация валюты, начавшаяся с 1924 года, перекрыла этот канал. Центральное правительство, действуя но рекомендации главного банкира страны Ялмара Шахта, отказалось финансировать аденауэровские проекты. Оставалось одно — брать взаймы. Дефицит городского бюджета стал быстро расти: в 1924 году он составлял 180 миллионов золотых марок, в 1926-м — 262 миллиона и в 1927-м — уже 280 миллионов.
Первое сражение в войне Аденауэра против городского собрания развернулось по вопросу о строительстве Мюльгеймского моста. Разногласия были не в том, нужен или не нужен новый мост через Рейн, все были согласны, что да, нужен. Дело было даже не в проблеме финансирования. Как ни странно, полемика развернулась по вопросу, казалось бы, сугубо техническому: строить ли обычный многопролетный мост на нескольких опорах или создать модерновую подвесную конструкцию без промежуточных опор. В 1926 году собрание утвердило экспертную комиссию в составе пяти архитекторов и четырех представителей от города (включая самого бургомистра). Комиссия разумно решила провести тендер. Его выиграла компания Круппа, предложившая проект арочного моста с опорами, которые предполагалось возвести кессонным способом. За этот проект проголосовали семеро из членов комиссии, против было два голоса, включая голос бургомистра, который тщетно пытался убедить большинство в эстетических прелестях подвесной — и намного более дорогой — конструкции. Пленум собрания значительным большинством утвердил решение комиссии. Вопрос, казалось, был окончательно решен.
Не тут-то было. Аденауэра не так легко было заставить смириться с волей большинства. В ход пошел целый набор хитроумных трюков. Депутаты, один за другим, стали получать приглашения от бургомистра заглянуть в его кабинет или даже домой, посидеть вдвоем, распить по бокалу и «поболтать». Последнее означало, естественно, выслушать длинную лекцию хозяина о преимуществах подвесного моста. После такой промывки мозгов депутат долго не мог прийти в себя: оказывается, бургомистр вовсе не такой бука, а главное, раз он меня уважает и ценит мое мнение, так не стоит ли уважить и его?
Другим объектом обработки стали профсоюзы. Метод убеждения здесь был прост до гениальности: Крупп — это не кёльнская фирма, а вот у нас в городе есть фирма «Фельтен и Гийом», которая вполне могла бы получить заказ, если бы был принят проект подвесного моста; он, бургомистр, больше всего озабочен тем, как бы обеспечить рабочие места для кёльнцев, чтобы не было безработицы… Аргументация подействовала: рабочий совет «Фельтена и Гийома», где были сильны коммунисты, потребовал от коммунистической фракции собрания голосовать за подвесной мост. Еще легче было убедить представителей христианских профсоюзов.
Наконец, Аденауэр сумел организовать соответствующее экспертное мнение.- Нашелся архитектор, который выразил сомнение относительно крупповского проекта. Бургомистр дал ему задание — срочно перепроверить все содержавшиеся там данные и расчеты. Был выходной в середине карнавального сезона, но архитектору было сказано, что он не уйдет из мастерской до тех пор, пока не представит нужного результата. Результат действительно оказался таким, как было нужно: конструкция слишком утяжелена, грунт на дне реки ее не выдержит. Когда доклад об этой экспертизе был зачитан удивленным депутатам на сессии собрания в апреле 1927 года, они дружно проголосовали за отмену своего прежнего решения, а затем — за проект подвесного моста. Строители тут же принялись за работу.
Случай с Мюльгеймским мостом был не единственным примером того, как ловко наш герой научился манипулировать демократически избранным народным представительством. Публичные инвективы, лесть и всевозможные посулы в частных беседах, соответствующий выбор рычагов влияния и оптимального момента, чтобы привести их в действие, — во всем этом он достиг уровня виртуоза. «Решение принимает собрание, и оно же отвечает за последствия своего решения, а я отвечаю за то, чтобы принимались такие решения, которые я считаю правильными» — это высказывание Аденауэра сделало бы честь любому представителю ордена иезуитов.
Действия бургомистра одобрялись далеко не всеми. Чувства ряда депутатов ярко выразил упомянутый Герлингер. В адресованном лично Аденауэру письме от 14 декабря 1927 года он упрекал его в «излишней спешке, с которой проталкиваются различные проекты», не связанные «единой целью», указывалось, что ничего не делается, чтобы решить вопрос об общественном транспорте в пригородной зоне, в городе налицо «транспортная катастрофа». В более общем плане бургомистру бросалось обвинение в том, что он превратил депутатов в высокооплачиваемых чиновников своего аппарата и т.п.
Упреки были справедливы, более того, они шли не только от Герлингера и его коллег по социал-демократической фракции. Даже со стороны представителей его собственной партии высказывались критические замечания. Особые опасения вызывало слишком вольное обращение бургомистра с городскими финансами. Видный политик Центра Йоханнес Ринге в личном письме Аденауэру от 26 февраля 1928 года пытался привести старого знакомого в чувство: «Если не прекратить все эти проекты, случится непоправимое».
Аденауэр — уже не в первый раз — решил, что лучший вид обороны — это нападение. Обращение Герлингера он просто проигнорировал, зато Рингса в ответном письме буквально размазал но стенке: он не ожидал такого от своего единомышленника; вместо того, чтобы прийти и в дружеской атмосфере обсудить все проблемы, ему направляют письмо, «полное совершенно фантастических цифр и основанных на них фантастических выводов», — он чувствует себя «глубоко оскорбленным».
В качестве ответа на критику но поводу перенапряжения городского бюджета бургомистр предлагает простое средство — сокращение социальных расходов. Еще в марте 1927 года он критиковал центральное правительство за то, что оно полностью возложило на город бремя выплат по социальной поддержке населения. Теперь он уже прямо требует их сокращения или даже прекращения для всех, кроме тех, кто сможет доказать отсутствие у них каких-либо иных источников пропитания. Он требует вдобавок повышения тарифов на газ и электричество. Конечно, он отдает себе отчет в том, Что эти меры встретят бурную реакцию со стороны социал-демократов и либерально настроенных представителей партии Центра. Он снова делает ловкий ход: он готов взять назад свои предложения по социальной сфере, если собрание пойдет ему навстречу в вопросе о тарифах. Депутаты соглашаются и тем самым подрывают свой авторитет в глазах населения, всеобщее возмущение направляется против городского собрания, бургомистр остается в стороне.
Осложняются зато его отношения с берлинским центром. В 1928 году задолженность Кёльна выросла еще на 40 миллионов марок. Председатель Рейхсбанка Шахт выступает с открытой критикой, к ней присоединяется и министр иностранных дел Штреземан: экстравагантные траты кёльнского бургомистра подрывают позиции германской стороны на переговорах но поводу уменьшения репарационных платежей, мы жалуемся, что не можем платить, а нам говорят: смотрите, как у вас сорят деньгами… Мало того, что огромные суммы ушли на строительство выставочного комплекса в Дейце, так речь теперь идет о новом здании университета, да еще каком-то Рейнском музее в старых казармах кирасиров… У Шахта особое возмущение вызвал тот факт, что на финансирование этих проектов идет валюта, доллары. Пока экономика на подъеме и марка на должном уровне, это еще приемлемо, но если конъюнктура ухудшится, что вполне вероятно, то это приведет к катастрофе.
Между тем раз начатые проекты остановить уже трудно. Аденауэр, со своей стороны, и не собирается их свертывать. Напротив, 23 мая 1928 года на верфи во Вильгельмсхафене происходит закладка крейсера «Кёльн»; 21–28 июля в Кёльне проходит Всегерманский слет гимнастов, и, наконец, с 12 мая по 14 октября в выставочном комплексе в Дейце действует Международная выставка прессы. Все это оплачивается из городской казны.
Особенно дорогостоящим оказалось последнее мероприятие. Только на прием зарубежных гостей было выделено 800 тысяч марок. Даже Советский Союз прислал свою делегацию, что, кстати, вызвало бурные протесты со стороны правой прессы и местных нацистов. Из Франции прибыл Эдуард Эррио, тогда занимавший пост министра образования, естественно, в сопровождении огромной свиты чиновников.
Во время банкета в честь высокого французского гостя Аденауэр выступил с большой речью, в которой призвал к примирению между нациями. Это было для него нечто новое. Верно: в его речах начала 20-х годов тоже присутствовали высказывания в пользу франко-германского сотрудничества, но это было чем-то вроде гарнира к его авантюрным проектам завязывания неофициальных контактов с Парижем. В частных беседах, в том числе с английскими представителями, он не скрывал своего крайне критического отношения к сменявшим друг друга французским кабинетам и к политике Франции в целом. Теперь его выступление за «мир и примирение» было, казалось, вполне искренним. «Многие в Германии, и я в их числе, вначале с большим сомнением и скепсисом воспринимали эти идеи, но ныне они стали частью наших общих убеждений» — эти его слова из упомянутой речи на приеме в честь Эррио сильно отличались от того, что было им сказано по поводу Локарнского пакта всего два года назад. Впрочем, в политике постоянство взглядов никогда не бывало предпосылкой успеха. Наш герой, во всяком случае, никогда не стеснялся выступать то с одной, то с прямо противоположной точкой зрения на один и тот же предмет при условии, что разные высказывания будет разделять достаточный промежуток времени.
Политическая ситуация в Кёльне готовила ему в это время новое испытание. В ноябре 1929 года предстояли выборы нового состава городского собрания, которое затем должно было переизбрать бургомистра. Перспективы сохранить свой пост на новый срок представлялись Аденауэру отнюдь не столь уж очевидными. Он стал усиленно работать на свой имидж. Важно было, в частности, показать, что его знают не только в Германии, но и за рубежом. Весной 1929 года он посетил Лондон; это был, правда, неофициальный визит: Конрад решил проведать старшего сына Коко, который там учился. Но, например, в Амстердам осенью того же года он прибыл уже как официальный представитель Кёльна, эта поездка широко освещалась в прессе и, соответственно, стала неплохой рекламой для его избирательной кампании.
Главные усилия были сконцентрированы на обработке местных кёльнских политиков. Методика была обычная, опробованная еще во время истории с Мюльгеймским мостом; разница была, пожалуй, лишь в том, что на сей раз сеть была заброшена пошире, захватывая не только действующих депутатов, но и более или менее перспективных кандидатов, которые могли занять их место в новом составе собрания. Естественно, все оплачивалось из городского бюджета, но тогда это было общепринятой практикой.
Даже Герлингер, главный соперник Аденауэра на предстоящих выборах, не мог скрыть своего невольного восхищения виртуозной тактикой действующего бургомистра. «Он не забыл ни одного дня рождения, ни одной траурной даты.
Он спешил первым поздравить нужного человека с чем-нибудь приятным и первым выразить соболезнование по поводу какой-либо неприятности, он быстро и по существу отвечал на поступающие ему письма избирателей» — в устах непримиримого оппонента эти признания звучат особенно убедительно. В ход шли также небольшие презенты и обещание теплых местечек в городском управлении. Что касается техники частных бесед за бокалом вина, то ее применение распространялось даже на политических противников. Гостем бургомистра стал однажды и его главный конкурент Герлингер. Вспоминая об этой встрече, он сокрушенно заметил: «После нее я понял секрет политического успеха Аденауэра». Социал-демократ явно не ждал такого «теплого и дружеского» обращения со стороны того, кто обычно либо обливал его грязью, либо вообще предпочитал не замечать. Разумеется, Герлингер поспешил отметить, что он не дал себя обмануть, он понимал, что речь идет о сплошном лицемерии, что стоит пройти выборам, и все вернется на круги своя. Но, заметим, все это было сказано Герлингером намного позже, и наверняка на многих обходительные манеры Аденауэра оказывали нужное воздействие.
Ситуацию неожиданно осложнил мировой экономический кризис, начавшийся с краха на нью-йоркской бирже в «черную пятницу» 24 октября 1929 года. Как и предполагал Шахт, долларовая задолженность тяжелым камнем повисла на городском бюджете, поступления в который резко сократились, а расходная часть — прежде всего на выплату пособий безработным — столь же резко увеличилась. В полной мере эти тенденции еще не успели сказаться за то время — меньше месяца, которое оставалось до выборов, хотя в прессе успело появиться несколько критических статей о бургомистре. «Рейнише цейтунг» сравнила его с тиранами периода Возрождения типа Медичи, «Кёльнише цейтунг», говоря о нерешенных проблемах города, предпочитала не называть конкретно имени Аденауэра, но каждому было ясно, в чей огород целят выпускаемые стрелы.
Состоявшиеся 17 ноября выборы принесли следующие результаты: Центр получил 25 мандатов, на 4 больше, чем на выборах 1924 года; социал-демократы — 21 мандат, чуть больше, чем в прежнем составе собрания; коммунисты уменьшили свое представительство, их фракция сократилась до 13 депутатов; немецкая Народная и Демократическая партии вместе располагали теперь всего 10 мандатами, их союзники — либералы — еще тремя; восемь мандатов завоевали независимые кандидаты, и четыре места досталось нацистам.
Судьба кресла бургомистра буквально висела на волоске. Социал-демократы и коммунисты наверняка проголосовали бы за Герлингера. Аденауэр как кандидат Центра оказывался в меньшинстве: 25 против 34. Все зависело от того, удастся ли Аденауэру привлечь на свою сторону голоса депутатов от Народной партии, от демократов и от либералов. Как проголосуют нацисты, сказать было трудно, напротив, насчет независимых можно было почти с уверенностью предположить, что они не поддержат кандидатуру Герлингера.
Бургомистр в отчаянной попытке удержаться у власти пошел на крайнюю меру: он заявил, что отдает в пользу городской казны свои тантьемы, которые он получал как член совета директоров компаний «Рейниш-Вестфалише электрицитетсверке» и «Дейче банк» (соответственно 9200 и 10 700 марок в год). Читатель может возразить: ну какая же это крайняя мера — старшие дети к этому времени уже готовы были сами стать на ноги, без этих денег Аденауэр легко мог обойтись; надо, однако, знать, насколько трепетно наш герой относился к любому пфеннигу, попадавшему ему в руки, чтобы оценить масштабы жертвы, которую он решился принести на алтарь общественного блага.
Помогла ли эта жертвенность или что другое, но Аденауэр сумел набрать необходимое большинство. Правда, едва-едва: против него проголосовали только депутаты от социал-демократов, коммунистов и нацистов; остальные поддержали его; решающий голос за него подал его заместитель Бруно Мацерат, имевший мандат по должности. За Аденауэра было подано сорок девять бюллетеней, за Герлингера — сорок семь.
Победа была не особенно убедительной, но главное, что пост бургомистра Аденауэр таки за собой сохранил. Если следовать афоризму Солона, ему сопутствовала удача. Но, как предупреждал тот же Солон, удача и счастье — вещи разные. Последовавшие годы стали самыми несчастливыми в жизни нашего героя.
Проигравший — плохой судья победителю. Однако Роберт Герлингер, неудачливый соперник Аденауэра в политической гонке 1929 года, наверное, и сам не подозревал, насколько он был нрав, когда спустя много лет отозвался о нашем герое одним словом «игрок». Имелась в виду его склонность к авантюре, готовность все поставить на карту, не задумываясь о моральных ограничителях или возможных последствиях. Вообще говоря, политик не может не быть в какой-то мере игроком, он обязан идти на риск; в случае с Аденауэром это был, как правило, рассчитанный риск, и он приносил желательные результаты. В этом смысле пущенная Герлингером стрела пролетела мимо цели. И все-таки, узнай Аденауэр пораньше об этой характеристике, он бы наверняка почувствовал себя глубоко уязвленным.
Дело в том, что азартный и удачливый игрок в политике оказался столь же азартным, но абсолютно беспомощным игроком на поле большого бизнеса. Коротко говоря, если бы его вовремя не выручили влиятельные союзники, Аденауэру пришлось бы примерно к середине 1930 года объявить себя банкротом, что означало бы, разумеется, и бесславный конец его политической карьеры. К счастью для него, ни Герлингер, ни кто-либо иной из его политических оппонентов об этом в то время даже и не подозревали.
Обратимся к фактам. К концу 1927 года Аденауэр имел солидный портфель ценных бумаг общей стоимостью около 1,3 миллиона марок. Как он сумел накопить такой капитал, трудно сказать, с уверенностью можно утверждать только, что в него входило и приданое Гусей. Но это в данном случае не столь важно. Был и пассив: незадолго до этого он взял банковский кредит на сумму примерно 300 тысяч марок. Это была большая сумма, но, учитывая солидное положение клиента, ничего необычного или рискованного тут не было. Некоторые, правда, считали, что бургомистру вообще не стоило бы брать такие ссуды, тем более от «Дейче банк», где он сам был членом совета директоров. Но это, в общем, было мнение меньшинства. Как бы то ни было, финансовое положение семьи Аденауэров могло считаться вполне здоровым: кредит превышал дебет на целый миллион, ликвидность пакета его ценных бумаг была достаточно высокой. Не будем забывать, кстати, и об особняке на Макс-Брух-штрассе, который сам но себе представлял немалую ценность.
От «Дейче банк» Аденауэр не только получил выгодный заем, он поручил банку и управление своими финансовыми активами. На них должны были приобретаться особо надежные облигации и акции; под «надежными» имелись в виду, естественно, такие, относительно которых он сам или банк располагали внутренней конфиденциальной информацией. В письме, которое 31 июля 1924 года Аденауэр направил своему менеджеру в «Дейче банк», Альберту Ану, в числе подходящих объектов вложения капитала назывались, в частности, предприятия, производящие «крановое оборудование, краски (Эльберфельд), станки (Дюссельдорф), газовый завод (Кёльн)». Все это были солидные компании, расположенные поблизости, деятельность которых он сам и банк могли эффективно контролировать.
При столь осторожной инвестиционной политике трудно понять, как могло случиться, что к концу 1929 года рыночная стоимость его ценных бумаг снизилась до 1,1 миллиона марок, тогда как его задолженность банку выросла до чудовищной суммы в 1,9 миллиона. Пассив составил, таким образом, ни много ни мало — 800 тысяч марок. Это была катастрофа. А произошла она потому, что наш обычно осторожный и расчетливый герой на протяжении двух лет, 1928-го и 1929-го, с головой окунулся в мир азартных финансовых спекуляций и умудрился в результате спустить все свое накопленное к тому времени немалое состояние.
Беда была в том, что Аденауэр попытался выйти на международный уровень финансовой игры, располагая лишь тем опытом, который он накопил на внутригерманском рынке ценных бумаг; не он один допустил аналогичную ошибку, от расплаты не ушел никто. Печальная история была, по существу, очень проста. К весне 1928 года Аденауэр решил изменить свою инвестиционную стратегию: наблюдая резкий рост курса акций на мировых рынках, он посчитал целесообразным расширить свой портфель как в географическом плане, за счет акций американских компаний, так и в отраслевом, направляя вложения в новые компании, создававшиеся под выпуск синтетических волокон. Один из его коллег по правлению «Дейче банк», д-р Фриц Блютген, был главным управляющим одной из таких компаний, расположенной в Кёльне, «Ферейнигте Гланцштофверкек Ранее он дал Аденауэру ряд ценных советов по поводу того, как привлечь частные фонды к финансированию строительства новых зданий Кёльнского университета, и было вполне естественно обратиться к нему за консультацией но поводу того, куда лучше вложить свой собственный капитал. Аденауэр так и сделал.
Блютген посоветовал ему вложить деньги в два дочерних предприятия собственной фирмы, которые он как раз открыл в США. Аденауэр не сразу принял это предложение, он решил сперва проконсультироваться у исполнительного директора местного филиала «Дейче банка», д-ра Антона Брюнинга. Тот заверил осторожного клиента: в разумности идеи Блютгена нет оснований сомневаться, и более того, если Аденауэру нужны живые деньги, то банк готов ему их ссудить. Наш герой решился: он поручил банку продать почти весь свой портфель и на вырученную сумму купить акции двух американских филиалов фирмы «Гланцштофверке». Поручение было выполнено, хотя возникли и некоторые затруднения: акции обоих филиалов на немецком рынке ценных бумаг не котировались, их пришлось приобретать чуть ли не из-под полы в Амстердаме.
Игра явно начала увлекать Аденауэра. В октябре 1928 года одна из компаний, в которую он инвестировал свои средства, произвела новый выпуск акций, и наш герой решил консолидировать свой пакет, отдав в обмен на эти новые акции свою долю участия во второй компании. Обменять акции оказалось делом технически непростым, но Аденауэр, что называется, завелся. Он телеграфирует Блютгену в Нью-Йорк с просьбой, даже требованием «сделать все, чтобы добыть для меня транш нового выпуска». Одних акций для этой операции не хватает, нужны наличные, и Аденауэр снова использует кредитную линию «Дейче банка».
Все улаживается, но тут акции «Американ Гланцштоф» начинают падать. Поначалу Аденауэр даже рад этому: он активно скупает подешевевшие акции, увеличивая свою долю участия в предприятии. К весне 1929 года он начинает проявлять некоторые признаки беспокойства, но Блютген заверяет его, что оснований для беспокойства нет: надо продолжать скупку акций. Он даже предлагает значительную часть своих собственных активов в качестве залогового обеспечения под новый заем, который Аденауэр берет у того же «Дейче банка» (правда, блютгеновские активы находятся в Голландии и заведены в нарушение немецкого законодательства, но банк закрывает на это глаза). Вряд ли Блютген сознательно вводил Аденауэра в заблуждение, он, похоже, искренне верил в перспективы своего американского холдинга, иначе не вкладывал бы в него свой собственный капитал.
Между тем конъюнктура все более ухудшалась. Крах на нью-йоркской бирже, случившийся 24 октября 1929 года, полностью обесценил акции «Американ Гланцштоф», не помогло и слияние обеих дочерних компаний в одну. На ноябрьские выборы Аденауэр шел, будучи уже на грани банкротства, что он, разумеется, тщательно скрывал. В декабре финансовое положение вновь переизбранного на новый срок бургомистра представлялось абсолютно безнадежным.
Аденауэр был в отчаянии. В голове его роились самые экстравагантные идеи о том, как снасти себя и свою репутацию. В письме к Дании Хейнеману он возлагал всю вину за свои несчастья на Блютгена, но один бизнесмен, разумеется, взял другого под защиту: тот ведь хотел как лучше, кто мог знать, что так получится. То же самое говорил Аденауэру и Луис Хаген. Последний вдобавок вовремя сумел отговорить бургомистра от безумного плана вчинить иск «Дейче банку» за то, что он позволил ему брать такие большие кредиты. Вместе с тем в правлении банка прекрасно отдавали себе отчет в том, что пойти на официальное объявление банкротом не кого-нибудь, а самого кёльнского бургомистра, да к тому же еще и председателя прусского Государственного совета, — значит вызвать публичный скандал, который отрицательно отзовется на репутации солидного финансового учреждения. Аденауэра надо было спасать. План спасательной операции разработали все тот же Хаген совместно с его кёльнским банковским партнером Робертом Пфердменгесом (читатель должен запомнить эту фамилию).
План не был лишен элегантности, хотя его юридическая чистота могла вызвать некоторые сомнения. Как бы то ни было, Хаген с Пфердменгесом сумели убедить одного из директоров правления «Дейче банка», Оскара Шиллера (жил он в Берлине, но родом был, конечно же, как читатель уже догадался, из Кёльна), завести особый депозитный счет в центральном офисе банка, куда переводилось все, что к тому времени составляло кредит и дебет нашего героя: обесцененные американские акции, то, что оставалось от немецких активов вкупе с нелегальным портфелем Блютгена и, разумеется, с его, Аденауэра, собственными долговыми обязательствами. Этот счет открывался на неопределенное время, до него не мог бы добраться никакой аудитор, и все было, таким образом, шито-крыто. Разумеется, была и другая сторона медали: отныне из всего состояния у Аденауэра реально оставался только дом с мебелью. Жить теперь предстояло на одну зарплату. Жить и содержать семью, в которой тем временем произошло очередное прибавление: в 1928 году Гусей родила девочку, которую назвали Либет.
Как ни печальна была ситуация, в которой оказалось семейство Аденауэров, это было ничто в сравнении с той, в которой оказались городские финансы. Долларовые кредиты иссякли, кредиторы требовали их срочного возврата, капитал утекал за границу, а расходы на пособия безработным и неимущим росли не но дням, а по часам. Всю первую половину 1930 года Аденауэр провел в лихорадочных поисках займов. Рейнский «Провинциальбанк», прусский «Ландесбанк» — отказы. В отчаянии он обращается к Дании Хейнеману с просьбой вложить капитал в местную электрическую компанию, тот согласен, но только на условии перехода к нему контрольного пакета. На это бургомистр не решается пойти. Ему удается заполучить заем все от того же «Дейче банка» под вексель от прусского кооперативного общества. Оно в принципе не имело права этот вексель выдавать, а банк его принимать, но никому уже нет дела до этих юридических тонкостей. И все-таки Аденауэр понимает, что без поддержки центральных властей не обойтись.
Худшего времени для обращения к правительству рейха трудно было выбрать. Оно само находится в состоянии перманентного кризиса. Четвертый кабинет Маркса пал еще весной 1928 года, на смену ему пришла непрочная коалиция, которую возглавил социал-демократ Герман Мюллер. Этот кабинет не пользовался особым авторитетом, все рассматривали его как некий переходный этап. К чему? Это был большой вопрос.
В условиях ухудшавшейся экономической конъюнктуры правые и левые экстремисты, коммунисты и нацисты, собирали все больше голосов на местных выборах. Между их вооруженными отрядами то и дело вспыхивали уличные потасовки, а то и самые настоящие сражения. К концу 1929 года Вильгельм Тренер, министр обороны в правительстве Мюллера, издал приказ но рейхсверу против проникновения в его ряды «политической заразы». Солдаты и офицеры должны помнить, говорилось в приказе, что армия воплощает собой «самое глубокое выражение национальной воли и единства». Имелось в виду, что военные должны были стать той силой, которая предотвратит гражданскую войну, которая, как считал Тренер, была уже на пороге.
Фактически на рубеже 1929–1930 годов Тренер совместно с руководителем политического отдела министерства, генералом Шлейхером, составили нечто вроде антиправительственного заговора. Из них двоих Шлейхер был поумнее, но, в общем, оба были едины в том, что нынешнее правительство должно быть заменено другим, которое не было бы связано узкопартийными интересами, а воплощало собой национальную идею. Подразумевалось, что такое правительство проявит и большую щедрость в плане ассигнований на армию. Обычные генеральские бредни, но в обстановке тогдашней Германии на них работало но крайней мере три немаловажных фактора.
Первый — и, пожалуй, самый важный — авторитет президента. Гинденбург к тому времени стал уже совсем плох, у него развилась странная привычка всплакнуть на публике, но это был их человек, и у него была большая власть. Второй — полнейшая неспособность правительства Мюллера справиться с уличными беспорядками и ростом экстремизма. Третий — наличие подходящей кандидатуры, которую можно было поставить во главе такого правительства, которое новело бы политику в духе, угодном для военных кругов. Речь шла о Генрихе Брюнинге.
Он молод и энергичен. Ему еще нет и сорока пяти, а он уже лидер фракции Центра в рейхстаге. Герой войны: доброволец, командир пулеметной роты, награжден Железным крестом первой степени. Человек глубоко верующий. Не любит социал-демократов. Интеллектуал — качество, которым не мог похвастаться ни один канцлер Веймарской республики, кроме, пожалуй, Штреземана. Разбирается в экономике и финансах. Словом, почти идеал. В разговоре с друзьями Тренер отозвался о нем с неподдельным восторгом: он не встречал «ни одного государственного деятеля, канцлера, министра или генерала, который бы так много знал, имел такие четкие политические взгляды и был таким обходительным, как Брюнинг». Им восхищались не только немецкие генералы. Американский посол информировал Вашингтон, что «Брюнинг — это то открытие, которое совершила Европа, это по-настоящему великий человек».
Правительство Мюллера, едва не рухнувшее после кончины Штреземана 3 октября 1929 года, смогло протянуть только до следующего марта. За это время Шлейхер успел убедить Гинденбурга в достоинствах нового кандидата. 27 марта президент вызвал к себе Брюнинга, чтобы вручить ему судьбу страны. Брюнинг поставил условие: он примет канцлерский пост, если ему будут предоставлены чрезвычайные полномочия, которые по конституции мог взять на себя только президент. Гинденбург принял условие, оговорившись, что делегирует свои полномочия «в той мере, в какой это соответствует конституции, на верность которой я присягнул перед Богом». Логика была странная, но, как бы то ни было, Брюнинг отныне располагал почти диктаторской властью.
У Аденауэра, казалось, не было никаких причин быть недовольным сменой кабинета или личностью нового канцлера. В конце концов у руля оказался лидер его партии, сторонник сильной руки, как и он сам. Увы, отношения между обоими политиками к тому времени уже были слегка подпорчены. В 1929 году кёльнский бургомистр пригласил своего партийного босса посетить город. Брюнинг ответил отказом, причем не в слишком вежливой форме. Аденауэр был глубоко уязвлен.
После того, как Брюнинг стал канцлером, их отношения еще более охладели. Повод был, вообще говоря, пустяковый, речь шла всего лишь об обыденных церковных делах. Скорее это был даже и не повод, а симптом — симптом глубокого недоверия Брюнинга к Аденауэру и наоборот. О чем шла речь? Аденауэр хотел, чтобы новым настоятелем Кёльнского собора стал лидер правого крыла партии Центра Людвиг Каас. Желание это выглядело на первый взгляд довольно странным: у Кааса действительно был сан священника, но он давно ушел в политику (насколько это ему позволяло увлечение коллекционированием; в поисках предметов древнего искусства он часто и подолгу находился в отъезде). Даже внешне это была личность далеко не импозантная: невысокого роста, с неизменным котелком и тощим личиком за толстыми линзами очков он напоминал владельца второразрядного ломбарда. Вместе с тем это был прожженный политикан, который сумел в конце концов занять высший пост в партийной иерархии, — в сочетании с руководящей ролью в духовной иерархии Трирского диоцеза это было кое-что. С точки зрения Аденауэра, к этим достоинствам добавлялись еще два: Каас был рейнландцем, и он был в фаворе у Ватикана, там хорошо запомнили его громогласное одобрение в 1929 году конкордата между папой Пием XI и Муссолини. Побудительные мотивы, которыми руководствовался Аденауэр, проталкивая кандидатуру Кааса, таким образом, очевидны. Столь же очевидны были мотивы, побудившие Брюнинга выступить против. Сам родом из силезского Бреслау, он считал, что коалиция Аденауэр — Каас означает новый заговор рейнских сепаратистов против рейха, может представлять угрозу его собственному положению в партии и, следовательно, обоих его конкурентов следует поприжать. Адэнауэровская кампания в пользу Кааса, длившаяся с ноября 1929 года по апрель 1930-го, кончилась ничем.
В контексте этого конфликта понятна крайне холодная реакция канцлера на адресованное ему 9 июля 1930 года личное послание кёльнского бургомистра, в котором тот живописал бедственное положение городской казны. Если правительства рейха и Пруссии не окажут экстренной помощи, возникнут «самые серьезные беспорядки». Страх перед революционными потрясениями с 1918 года не переставая преследовал Аденауэра.
Брюнинг не разделял этих страхов. Более того, он считал, что если кёльнцы испытывают трудности, то они виноваты в этом сами. Его политика была проста до прямолинейности: оздоровление финансов рейха путем строжайшей экономии. Месяц назад он представил в рейхстаг экономическую программу, которая предусматривала повышение налогов и сокращение социальных расходов. «Он хочет удержать валютный курс, отшвырнув прочь вожжи политики», — ядовито заметил по этому поводу Аденауэр, очевидно, запамятовав, что и сам недавно пытался поправить кёльнский бюджет аналогичным образом.
Депутаты рейхстага отвергли большую часть пунктов программы Брюнинга. Тот решил прибегнуть к своим чрезвычайным полномочиям. Рейхстаг принял в ответ резолюцию, отменяющую действие брюнинговских декретов. Брюнингу оставалось только распустить рейхстаг и назначить выборы. Они должны были состояться 14 сентября 1930 года, это была самая поздняя дата в рамках того предусмотренного конституцией периода, когда правительство могло управлять без парламента.
Выборы стали поворотным пунктом в истории Веймарской республики. Сам Брюнинг писал, что они стали «плебисцитом по вопросу о чрезвычайных декретах и одновременно битвой между неразумным парламентаризмом и здравым демократизмом». В результате проигравшей стороной оказались и парламентаризм, и демократия как таковые. Неожиданную победу одержала нацистская партия (или, если употреблять ее официальное наименование, «Национал-социалистская немецкая рабочая партия» — НСДАП). Из 35 миллионов принявших участие в голосовании, что составляло 82% всего электората, за нацистов проголосовали 6,4 миллиона, избирателей. Их фракция в рейхстаге выросла с 28 до 107 депутатов. В день открытия сессии нового рейхстага они устроили настоящее представление, явившись на заседание все как один в коричневых рубашках. На улицах Берлина в этот день толпы штурмовиков громили еврейские лавки, а сборище на Потсдамер-платц шумно скандировало: «Германия, пробудись», «Еврей, удавись!», «Хейль-хейль!» Очевидцу все это напомнило канун ноябрьской революции: «Те же толпы, те же типы, как будто из цицероновского описания заговора Каталины».
Впервые наш герой столкнулся с нацизмом как мощной политической силой. Его реакция была, как ни странно, довольно спокойной. Через три дня после того, как были объявлены результаты голосования, он писал Хейнеману: «Я не думаю, что итог наших выборов так уж плох, как это видится со стороны. Во многих отношениях это не так». Верно: в Кёльне Центр удержал свои позиции, а процент голосов, полученных нацистами, оказался ниже, чем средний по Германии. И все же по сравнению с местными выборами, состоявшимися в ноябре 1929 года, он вырос почти в четыре раза — с 4,6 до 17,6.
Прирост никак не мог быть назван незначительным. В чем же были причины оптимизма Аденауэра? Очевидно, его порадовало, что нацисты обогнали коммунистов — пусть немного, всего на полпроцента (те получили 17% голосов кёльнских избирателей), но все же… Аденауэр явно рассматривал коммунистов в качестве главной угрозы и ради ее нейтрализации был готов на сотрудничество с нацистами. Он никак не мог понять, что нацисты не собираются придерживаться каких-либо правил традиционной политической игры.
Он скоро почувствовал это на себе. Местная газета нацистов «Вестдейчер беобахтер» («Западногерманский наблюдатель») развернула против него бешеную кампанию черной пропаганды. Темы ее напрашивались сами собой: непомерно высокое жалованье и представительские расходы бургомистра, отпуска в Швейцарии, его самореклама и, конечно, прошлые грехи по части поддержки рейнского сепаратизма. Но главное — его связь с кёльнской еврейской общиной. В Кёльне она составляла значительную часть экономической, культурной и академической элиты города, и бургомистр, естественно, всячески ее поддерживал. Он вступил, кстати, по совету Людвига Кааса в общество «За Палестину», которое помогало немецким евреям, желавшим вернуться на «землю обетованную». Этого было достаточно, чтобы получить от нацистских пропагандистов характеристику «грязного жида».
На всю эту грязь — так же как и на атаки со стороны коммунистов, менее неприличного свойства, надо сказать, — Аденауэр отвечал ледяным молчанием. Он их как бы не замечал, руководствуясь той посылкой, что не стоит обращать внимания на демагогов, влияние которых непременно сойдет на нет, коль скоро экономика войдет в нормальное русло. Вопрос был в том, как направить ее в это русло. В правящей элите страны и в его собственной партии единства но этому вопросу не было. Брюнинг твердо продолжал курс на сокращение социальных расходов. Другие, в их числе Аденауэр и ставший его союзником бывший канцлер Лютер, выдвигали широкую программу общественных работ, которая должна была смягчить безработицу.
В декабре 1930 года между рейхсканцлером и кёльнским бургомистром произошел открытый конфликт. Брюнинг обнародовал декрет, который снижал потолки расходов по ряду статей государственного бюджета. Правительство Пруссии соответственно сократило бюджетные ассигнования своим субъектам, включая город Кёльн. Декрет должен' был вступить в силу с 20-го числа. В этой ситуации Аденауэр без какой-либо консультации с центром вводит для Кёльна новые, повышенные ставки налогообложения. Формально он имел на это право, но эта акция противоречила духу брюнинговского Декрета и постановлений властей Пруссии, а ведь Аденауэр был председателем ее Государственного совета! Даже в своих послевоенных мемуарах Брюнинг не смог сдержать своих эмоций по поводу аденауэровской нелояльности. В то время канцлер просто оставил без ответа личное письмо кёльнского бургомистра, где тот пытался объясниться. Зато на отчаянное послание Аденауэра с просьбой о финансовой поддержке Кёльна со стороны Рейхсбанка, отправленное почти годом позже, в сентябре 1931-го, последовал короткий и холодный отказ.
Ситуация в городе тогда была действительно отчаянной. К концу 1931 года в Кёльне насчитывалось около 100 тысяч зарегистрированных безработных. Почти четверть жителей жила на пособия. В августе 1932 года истекал срок платежей по краткосрочным займам, нужно было срочно найти ни много ни мало — 40 миллионов марок, а казна была практически пуста. Для города стали привычными сцены уличного насилия и даже убийств, совершаемых бандитами со свастикой на рукавах. Промышленники стали поеживаться: стоит ли им и дальше делать ставку на такую партию; Гитлер в речи, произнесенной им в дюссельдорфском клубе промышленников, попытался их успокоить: партийное руководство будет действовать в рамках законности, — однако никаких мер к обуздания разгула штурмовиков и эсэсовцев принято не было.
Что же делал бургомистр? Если сказать одним словом — ничего. Он как-то ушел в тень. По-прежнему главное место в его мыслях занимал призрак коммунизма. Его, судя по всему, не очень обеспокоили новые успехи нацистов: во время второго тура президентских выборов в апреле 1932 года за Гитлера проголосовали 13,4 миллиона немцев (в первом туре, который состоялся месяцем раньше, ни один из кандидатов не получил необходимого большинства; во втором туре победил Гинденбург, получивший 19,4 миллиона голосов); на состоявшихся через две недели выборах в прусский ландтаг нацисты едва не получили абсолютного большинства. Аденауэр не реагировал. Семейные заботы? Год назад у них с Гусей появился последыш, сына назвали Георгом; теперь Аденауэр был отцом семерых детей; в свои пятьдесят шесть лет он вполне мог прийти к тому выводу, что мир большой политики уже не для него. Однако он не мог не понимать и другого: его положение в обществе и благополучие семьи зависят от того, удержится ли он в кресле бургомистра, а это, в свою очередь, зависело от того, в какую сторону пойдет политическое развитие страны в целом. Беда была в том, что опасность он видел только слева.
Между тем события развивались с головокружительной быстротой. Брюнинг отреагировал на избирательные успехи нацистов решительной акцией — запретом СА и СС. Это была его роковая ошибка: Гинденбург отказался визировать декрет и вообще стал проявлять все большее недовольство деятельностью кабинета. 29 марта он прямо заявил Брюнингу, что лишает его чрезвычайных полномочий. Тому не оставалось ничего другого, как подать в отставку.
За кулисами этого политического кризиса (как и большинства политических интриг того периода) стоял Шлейхер. Именно он и убедил Гинденбурга назначить новым канцлером Франца фон Папена. Аргументы были внешне вполне убедительны: аристократ, католик, в прошлом офицер императорской гвардии, представитель правого крыла партии Центра, жена — дочь крупного саарского промышленника. Гинденбургу он нравился: их объединяли общие монархические убеждения. Для Шлейхера эта кандидатура имела еще то неоспоримое преимущество, что Папен был не очень умен. Много позднее, в октябре 1946 года, в письме графине Фюрстенберг-Хердрингер сам Аденауэр дал ему весьма нелестную характеристику: «Интеллект феноменально ограниченный; к сожалению, многих вводили в заблуждение его хорошие манеры и выспренняя речь[18]. Шлейхер позаботился о том, чтобы заполучить себе в кабинете Папена пост министра обороны; он рассчитывал стать главой правительства де-факто. В общем, так оно и было. Именно Шлейхер добился от Гитлера обещания поддержать новый кабинет. Цена этой поддержки было, однако, очень высокой: проведение новых выборов в рейхстаг и снятие запрета на СА и СС
Тот же Шлейхер убедил Папена совершить фактический государственный переворот в Пруссии. Правительство, которое возглавляли социал-демократы, было отправлено в отставку, и Папен сам назначил себя рейхскомиссаром с неограниченными полномочиями. Предлогом была неспособность прежнего правительства поддержать общественный порядок, а непосредственным поводом — кровавое побоище в пригороде Гамбурга Альтоне между коммунистами и нацистами (зачинщиками выступили последние). Акция была явно неконституционной, однако сопротивления практически не последовало. Социал-демократы, отдавая себе отчет в том, что военная сила не на их стороне, ограничились обращением в суд; профсоюзы, столь успешно проявившие себя во время каиповского путча 1920 года, не могли повторить прежний сценарий, поскольку были ослаблены массовой безработицей. Аденауэр, председатель прусского Государственного совета, предпочел никак не комментировать случившееся. На частном совещании ведущих деятелей партии Центра имели место высказывания но поводу того, что Гитлера надо бы как-то остановить, но ничего конкретного не было решено. Кем-то была выдвинута идея переноса столицы Пруссии из Берлина в Кёльн, Аденауэр вроде бы ее «активно поддержал», но дальше слов дело не пошло.
Более того, после того как стали известны результаты очередных выборов, которые состоялись 31 июля 1932 года и позволили нацистам удвоить свою фракцию в рейхстаге, наш герой пришел к неожиданному выводу: единственная альтернатива режиму прямого правления «рейхскомиссара» в Пруссии — это включение в ее правительство… нацистов. Более того, та же схема предлагалась и для формирования центрального правительства рейха.
Эти идеи обсуждались на встрече ведущих политиков Центра, которая состоялась 2 августа в доме кёльнского банкира Курта фон Шредера. Упомянутый Шредер был партнером в респектабельном банковском доме Штейнов и в глазах Аденауэра являлся как раз тем человеком, к мнению которого следовало прислушаться. Проблематичными были только два обстоятельства: сам Шредер придерживался запредельно правых взглядов, а его супруга была вообще откровенной нацисткой. На это, впрочем, Аденауэр предпочел закрыть глаза. Резюме дискуссии Аденауэр набросал на листке бумаги из шредеровского блокнота. Текст сохранившейся записки достаточно красноречив: если удастся создать коалиционное правительство с участием представителей Центра, немецкой Национально-народной партии и национал-социалистов (!), он, Аденауэр, «был бы готов поддержать его и оценивать его деятельность без всякой предубежденности, исключительно но его делам».
Из этой схемы ничего не вышло: на встрече между Папеном, Шлейхером и Гитлером, состоявшейся 13 августа, последнему был предложен всего-навсего пост вице-канцлера в новом правительстве Папена. Гитлеру этого было мало, и 12 сентября он заявил о переходе в решительную оппозицию. Результатом был роспуск рейхстага и объявление даты новых выборов — 6 ноября.
Аденауэр как будто сознательно игнорировал ответственность момента. Как ни в чем не бывало, вся семья в середине августа отправилась в отпуск; целый месяц они провели, как обычно, в Шандолене. Между тем не только дела рейха и Пруссии, но и самого города, в котором Аденауэр продолжал занимать кресло бургомистра, были таковы, что его отсутствие выглядело, мягко говоря, странно, больше напоминая бегство. Крайний срок платежей по кредитам истек, и с точки зрения закона наступил дефолт. В июне был принят новый бюджет, но он отражал совершенно нереальные представления о соотношении доходов и расходов; в нем была заложена цифра дефицита в 25 миллионов марок, но уже в августе он превысил отметку в 30 миллионов. Начались трудные переговоры с банками о реструктуризации долгов. А бургомистр, которого многие считали главным виновником создавшегося положения, в это время наслаждается красотами швейцарских Альп!
Грядущие выборы открывали три возможных варианта на будущее: если Гитлер добьется абсолютного большинства или хотя приблизится к этому, он образует правительство из одних своих сторонников, может быть, с чисто символическим участием других правых партий. Если нацисты потерпят решительное поражение, тогда правительство будет создано без них. Если результаты не будут особо отличаться от июльских, то останется правительство Папена, куда придется взять и национал-социалистов.
В общем, события развивались скорее в сторону третьего варианта. Нацисты потеряли около двух миллионов голосов и тридцать четыре мандата. Для них это не была победа, но это не было и окончательное поражение. И тут Папен взорвал политическую бомбу. Он предложил ввести декретом президента совершенно новую конституцию, которая отменяла бы демократическое устройство и вручала бы бразды правления группе олигархов. По сути, это был возврат к юнкерскому феодализму.
Шлейхер не имел никакого понятия о том, какой план созревал в голове его протеже. «Ну и выдал фортель наш маленький Франц», — только и смог он сказать, когда, не веря своим ушам, услышал откровения Папена. Фортель или не фортель, а Гинденбургу план понравился. Шлейхер понял, что от действующего канцлера надо, пока не поздно, избавляться. С точки зрения тактики соответствующая операция была задумана и проведена блестяще. В недрах его министерства был срочно подготовлен меморандум, из которого вытекало, что реализация плана Папена неизбежно приведет к гражданской войне, рейхсверу придется подавлять рабочие волнения, восточная граница останется оголенной и поляки смогут без труда захватить Берлин. Это была чистая фантазия, но на Гинденбурга она могла подействовать — и подействовала. Прочтя 2 декабря этот меморандум, он залился слезами. Папен получил немедленную отставку. «Я слишком стар, чтобы брать на себя ответственность за развязывание гражданской войны, — только и сумел вымолвить президент. — Пусть с Божьей помощью господин Шлейхер попытает счастья».
Единственно, на что мог надеяться Шлейхер, так это на раскол в нацистской партии. С августа 1932 года он поддерживал тайные контакты с заместителем Гитлера Грегором Штрассером. Занимая ключевой пост в организационной структуре НСДАП, Штрассер был хорошо осведомлен о брожении в ее рядах и подробно информировал об этом Шлейхера. Штрассер даже намекнул, что он может выйти из НСДАП и увлечь за собой значительную часть ее рядовых членов. На основе этой информации новый канцлер и выстроил свой план широкой коалиции, которая опиралась бы на поддержку профсоюзов и части разочаровавшихся в Гитлере нацистов.
Не имея никакого понятия о плане Шлейхера, руководство партии Центра собралось 8 декабря на заседание, чтобы обсудить возможный план действий. Протокола либо не велось, либо не сохранилось, но главные моменты дискуссии отражены в письме, которое Аденауэр 12 декабря отправил Каасу. Для истории партии Центра и для биографии Аденауэра наверняка было бы лучше, если бы этот документ вообще никогда не попал на глаза исследователям. Строки письма говорят сами за себя: Аденауэр считает долгом всех «ответственных лиц» добиваться того, чтобы «в Пруссии так скоро, как это позволит политическая обстановка, было создано правительство с участием национал-социалистов… По моему мнению, такого рода вариант не только не помешал бы ходу последующих переговоров с национал-социалистами относительно их участия в центральном правительстве рейха, но и облегчил бы их ведение. Я также думаю, что это будет правильно для самих национал-социалистов начать с Пруссии как менее опасного места и показать, что они действительно в состоянии справиться с задачами отправления властных полномочий на таком высоком уровне».
Что бы там ни говорили апологеты Аденауэра, какие бы доводы ни приводили в его защиту, вывод очевиден: председатель прусского Государственного совета был за то, чтобы в Пруссии было создано правительство, которым будут руководить нацисты (Аденауэр прекрасно понимал, что на меньшее, чем на пост министра-президента, они не пойдут и что этот пост займет не кто иной, как ближайший сподвижник Гитлера Герман Геринг); более того, он рассматривал это правительство как подготовительный этап к переходу власти в руки нацистов на уровне всего рейха с Гитлером в качестве канцлера. Даже наиболее расположенный к Аденауэру биограф пишет в этой связи, что тот допустил «огромную ошибку». Но почему? Любая ошибка требует объяснений. Самое мягкое — это его слепой антикоммунизм: все, что угодно, только не «большевистский» переворот. Но возможно и другое объяснение, которое не имеет никакого отношения к мотивам защиты гуманности и католических ценностей; речь шла о личном выживании, о том, как избежать банкротства, для этого надо было любой ценой сохранить пост бургомистра, и ради этого он был готов пойти на союз даже с самим дьяволом. Это была опасная игра, но Аденауэр действительно был но натуре своей игрок, и, как всякий игрок, он думал, что выигрыш будет на его стороне.
Игра не получилась. Дело было не в том, что дьявол, то есть Гитлер, как-то особенно плохо относился к нашему герою и отметал всякую возможность сотрудничества с ним. Напротив, есть свидетельства, что фюрер отзывался об Аденауэре как о «человеке способном», хвалил его за «упорство», чуть ли не восхищался его градостроительными проектами и даже выражал сожаление, что «политическая некомпетентность» кёльнского бургомистра помешала развитию конструктивных отношений между ними. Правда, в данном случае речь идет об источнике не вполне надежном: эти высказывания Гитлера приводятся в мемуарах нацистского преступника Алберта Шиеера, написанных в период, когда он по приговору Нюрнбергского трибунала отбывал наказание в тюрьме Шпандау. С другой стороны, какой резон был Шиееру выдумывать?
Как бы то ни было, пути Аденауэра и Гитлера так никогда и не скрестились не только в плане налаживания политического взаимодействия, но и в самом буквальном, обыденном смысле слова. Хотя Гитлер в начале 1933 года дважды посетил Кёльн, а Аденауэр регулярно бывал в Берлине на заседаниях прусского Государственного совета, они ни разу не встретились не только наедине, но даже в какой-нибудь общей компании. Между тем возможности для такой встречи были.
Первая вполне могла состояться уже 4 января 1933 года, когда Гитлер прибыл в Кёльн для переговоров с экс-канцлером Папеном. Визит никоим образом не был секретным. Нацисты устроили по случаю прибытия фюрера шумную манифестацию. Город превратился, по словам очевидца, в «море флагов», естественно, со свастикой. Полиции с трудом удавалось поддерживать хоть какую-то видимость порядка. Не было тайной и место переговоров — дом банкира Курта фон Шредера, того самого, чьим гостем недавно был и сам Аденауэр.
Чтобы понять, зачем Гитлер приехал в Кёльн и о чем шла речь на его переговорах с Папеном, следует коротко вернуться к событиям, которые последовали после прихода к власти кабинета Шлейхера. Усилия нового канцлера но созданию широкой коалиции без участия нацистов уже к декабрю 1932 года зашли в тупик. Лидеры профсоюзов, как социал-демократических, так и христианских, поначалу обнаружили некоторый интерес, но затем, очевидно, вспомнив, что именно Шлейхер убедил Панена разогнать демократически избранное правительство в Пруссии, отказали ему в доверии. Со своей стороны, Штрассер не сумел или не захотел сделать то, что обещал, — мобилизовать диссидентов внутри НСДАП на поддержку плана Шлейхера; в самый критический момент он не нашел ничего лучшего, как отправиться на отдых в Италию. Комбинация истерической риторики и холодного использования административного ресурса позволила Гитлеру навести порядок в партийных рядах: на посту заместителя фюрера Штрассера сменил Рудольф Гесс — верный паладин Гитлера.
Здесь, возможно, с ведома Гинденбурга на политическую авансцену вновь выступила фигура Панена. Во всяком случае, когда Шлейхер в конце января 1933 г. оказался вынужденным подать в отставку, он прямо объявил себя жертвой тайного сговора между президентом и своим предшественником на посту канцлера. Папен в отличие от Шлейхера делал ставку на договоренность с Гитлером.
Повестка дня кёльнской встречи была очевидна. Папен хотел обсудить условия, при которых можно было допустить Гитлера к власти, имея в виду, разумеется, что правительство, которое он возглавит, будет коалиционным и что таким образом удастся приручить и «нейтрализовать» нацистов и их фюрера. Со своей стороны, Гитлер отдавал себе отчет в том, что взять власть путем путча не представляется возможным: армия подчиняется приказам президента, и, стало быть, ему надо любым способом добиться, чтобы сам Гинденбург вручил ему мандат на формирование правительства.
Интересный вопрос: почему переговоры в Кёльне прошли без участия первого лица города? С точки зрения Гитлера, присутствие Аденауэра сулило определенные преимущества: он был не только бургомистром Кёльна, но и председателем прусского Государственного совета, и заручиться его поддержкой не помешало бы. С точки зрения Аденауэра, доводов «за» было никак не меньше: он сам выступал за включение нацистов в правительство — сначала Пруссии, а затем и всего рейха, так что имело смысл познакомиться и завязать отношения с тем, кто, как предполагалось, станет главной фигурой будущей германской политики. Кроме того, лично встретить прибывшего в его город крупного политического деятеля было бы проявлением вежливости со стороны бургомистра. Шредер вряд ли возражал бы, достаточно было простого телефонного звонка, чтобы все устроить. Неизвестно, был ли такой звонок, но если даже и был, это ничего не дало.
Вполне вероятно, что Гитлер все-таки решил, что ему стоит иметь дело только с Папеном, а присутствие Аденауэра просто ни к чему. В конце концов, именно Папен мог обеспечить Гитлеру доступ к Гинденбургу, а у Аденауэра отношения с президентом ограничивались поверхностным личным знакомством; кроме того, Папена можно было соблазнить постом вице-канцлера (и рейхскомиссара Пруссии), Аденауэр же, вполне вероятно, потребовал бы чего-то большего — он вообще был переговорщиком пожестче. Как бы то ни было, Аденауэр в данном случае оказался за бортом.
Всё прошло так, как Гитлер и рассчитывал. Шлейхер, узнав о ведущихся за его спиной закулисных переговорах, посчитал, что за всем этим стоит сам президент, затеявший интригу против действующего канцлера, и 28 января 1933 года подал в отставку. Гинденбург все еще предпочитал, чтобы бразды правления вновь взял на себя Папен, но тот отказался. 30 января президент неохотно дал свое согласие на предложенный Папеном вариант: Гитлер будет канцлером, сам Папен — вице-канцлером и рейхскомиссаром Пруссии, Альфред Гугенберг, глава огромной империи прессы и кино, лидер Национально-народной партии, — министром экономики. Кроме Гитлера, в кабинете была еще всего пара нацистов: Вильгельм Фрик, получивший пост министра внутренних дел, и Герман Геринг — министр без портфеля в качестве куратора министерства внутренних дел Пруссии. «Мы его надули!» — восторженно воскликнул кто-то из папеновского окружения, имея в виду, разумеется, Гитлера.
Это было одно из самых глупейших высказываний в богатой глупостями истории человечества. Папен и его единомышленники явно оказались неспособными понять, насколько чужда Гитлеру идея соблюдения каких-то договоренностей или норм поведения и насколько умело он может манипулировать людьми. Еще до принесения присяги в качестве канцлера он сумел уговорить членов нового кабинета поддержать его инициативу о роспуске рейхстага и назначении новых выборов. Упорное сопротивление он встретил только со стороны Гугенберга, который понимал, что его партия станет главной жертвой: ее электорат скорее всего перейдет на сторону нацистов. Но и он вынужден был уступить. Гинденбург, который поначалу также и слышать не хотел о новых выборах — уже пятых за год (если считать и два тура президентских), — тоже смирился: по конституции он не мог в данном случае оспорить единогласного решения кабинета. Президентский декрет был подписан. Новый рейхстаг предстояло избрать 5 марта 1933 года.
Началась одна из самых грязных, изобиловавших актами произвола и насилия избирательных кампаний в современной европейской истории. Правительственный аппарат, находившийся целиком и полностью в руках сподвижников Гитлера, полностью контролировал политический процесс. Особенно жестким это контроль был в Пруссии, где Геринг развернул разнузданный террор против политических противников. На полную мощность заработала пропагандистская машина нацистов, которая получила в свое распоряжение все средства и возможности государственных органов.
У нас есть «воля и сила» для решительных действий, заявил Гитлер в речи 1 февраля, главным содержанием которой было разоблачение политики Веймарской республики. 3 февраля он произнес очередную речь — на этот раз перед высшими чинами рейхсвера, убеждая их в том, что «жесточайшее авторитарное правление» — это необходимая предпосылка для того, чтобы навсегда избавиться от коммунизма, пацифизма и «гнета Версаля». За словами следовали дела: по указанию Геринга были уволены четырнадцать высших служащих прусской полиции и был назначен «комиссар но особым поручениям», каковые заключались в проведении чистки полицейских кадров от «нежелательных элементов». 17 февраля последовал декрет, обязывавший прусскую полицию сотрудничать с СА и СС в борьбе с коммунистами; декретом предписывалось «неограниченное применение вооруженной силы», естественно, с лицемерной оговоркой «в случае необходимости». Поясняя суть этого распоряжения для тех, кто мог питать какие-то сомнения, Геринг провозгласил: «Каждая нуля, которая вылетит из дула пистолета полицейского, — это моя пуля. Если вы назовете это убийством, ну что ж, значит, я убийца, я отдал приказ, и я за него отвечу». На практике это означало, что любой осмелившийся выступить с критикой нацистов оказывался мишенью для молодчиков из СА и «вспомогательной полиции».
Именно тогда, в первые дни февраля 1933 года, Аденауэр, как представляется, наконец осознал иллюзорность своих представлений о том, что с нацистами можно найти общий язык. Акции нового правительства явно лишали его почвы. под ногами. 4 февраля декретом Папена было распущено городское собрание Кёльна. 12 марта, спустя неделю после общегерманских выборов, жители Кёльна должны были проголосовать за новый состав высшего органа местного самоуправления; новые депутаты должны были выбрать и нового бургомистра. У Аденауэра на этот раз не было никаких шансов переизбраться. На следующий день, 6 февраля, состоялся роспуск прусского ландтага. Верхнюю палату, где Аденауэр, напомним, был председателем, это решение прямо не затрагивало, однако он понял, что его очередь следующая. Он решил, что без борьбы сдаваться не стоит.
Дело в том, что по прусской конституции ландтаг не мог быть распущен каким-либо единоличным актом; соответствующие полномочия принадлежали коллегии в составе министра-президента, председателя ландтага и председателя Государственного совета. Аденауэр не только решительно выступил против роспуска, но и подверг сомнению право Папена выступать в этой коллегии от лица министра-президента. Папен и новый председатель ландтага, нацист Ганс Керль, пытались переубедить Аденауэра: Верховный суд Пруссии подтвердил, что в компетенцию имперского комиссара входят те же вопросы, что и в компетенцию министра-президента, представитель верхней палаты со своим мнением остается, таким образом, в меньшинстве и лучше бы он смирился и перестал артачиться. Дискуссия, перешедшая в перебранку, продолжалась полтора часа, пока оба сторонника роспуска ландтага не заявили, что пора голосовать. Аденауэр встал и вышел, заявив напоследок, что любое решение, принятое в его отсутствие, будет неконституционным. На Папена с Керлем эта демонстрация не произвела ни малейшего впечатления. Декрет о роспуске ландтага, как уже отмечалось, был принят и датирован 6 февраля, именно тем днем, когда и проходило заседание «коллегии трех», где Аденауэр впервые нашел в себе мужество воспротивиться диктату врагов демократии. Правда, это случилось лишь тогда, когда он почувствовал угрозу своим личным интересам и статусу.
Время, оставшееся до выборов, Аденауэр провел в Кёльне, за исключением короткого визита в Берлин 25 февраля, когда он попытался довести до сведения Папена и Геринга свой протест против декрета, расширявшего полномочия полиции но применению оружия. Его участие в избирательной кампании не принесло ему особых лавров: большая речь, с которой он выступил 7 февраля на митинге сторонников Центра, оставила жалкое впечатление. Сочетание ролей действующего (пока!) бургомистра и партийного политика приводило норой к конфликтным ситуациям. Одна из таких возникла, когда стало известно, что 17 февраля в Кёльн собирается прибыть не кто иной, как сам Адольф Гитлер собственной персоной.
Это был второй случай, который представился Аденауэру для того, чтобы лично познакомиться с человеком, в руках которого была отныне судьба Германии. По протоколу, вообще говоря, полагалось, чтобы рейхсканцлеру, совершающему визит в тот или иной город, была организована торжественная встреча, на которой непременно должен был бы присутствовать и бургомистр. Однако в данном случае Гитлер прибывал в Кёльн не как канцлер и не с официальным визитом, а как лидер своей партии, одной из многих, для участия в ее предвыборном митинге. Можно было закрыть на это глаза и все-таки принять визитера по высшему разряду. Аденауэр решил по-иному: он послал в аэропорт своего заместителя, Генриха Бильштейна, отвечавшего за вопросы безопасности и общественного порядка. Гитлер был взбешен и не скрывал этого. Он даже отказался заночевать в Кёльне, предпочтя остановиться в Бад-Годесберге.
Это было только начало скандала. Раз выбрав линию поведения, бургомистр уже не мог от нее отклоняться. По его указанию на общественных зданиях не должны были вывешиваться флаги со свастикой, на набережной Рейна не должно было быть никакой праздничной иллюминации. Когда вечером того же дня обнаружилось, что на мосту через Рейн кто-то водрузил-таки два нацистских стяга, Аденауэр лично распорядился их немедленно снять. Группа штурмовиков, собравшаяся у флагов, не оказала сопротивления, однако тем, кто выполнял приказ бургомистра, дали понять, что их взяли на заметку.
На этом дело не закончилось. В порядке компромисса было с общего согласия решено, что флаги со свастикой могут быть вывешены перед главным павильоном выставочного комплекса в Дейце, где Гитлер должен был ораторствовать. Оказалось, однако, что имеющиеся флагштоки недостаточно высоки для гигантских полотнищ, которые подготовили устроители всего действа. В этом тоже заподозрили коварный умысел бургомистра. Тот, правда, срочно выслал на место пожарную бригаду, которая смонтировала новые флагштоки, так что, казалось, оснований обижаться на городские власти у нацистов вроде бы и не было. Однако нацистский «Вестдейчер беобахтер» прокомментировал всю эту фарсовую ситуацию в духе мрачного предупреждения: «Господину Аденауэру следовало бы знать, что за свое вызывающее поведение ему придется еще держать ответ».
Пожар рейхстага в ночь с 27 на 28 февраля довел искусственно нагнетаемую атмосферу страха и массовой истерии до максимума. Вопрос о виновнике поджога до сих пор не ясен, но ясно одно: нацистам только и нужен был предлог для развязывания открытого террора. Геринг сразу же заявил, что за всем этим стоят коммунисты; той же ночью но заранее заготовленным спискам были проведены аресты, за решеткой оказалось свыше четырех тысяч человек. К полудню следующего дня Гинденбург но настоянию Гитлера подписал декрет, предоставлявший правительству почти неограниченные полномочия. Оно могло по своему усмотрению смещать правительства отдельных земель и брать на себя их функции. Декрет содержал длинный список деяний, за которые полагались смертная казнь или длительные сроки заключения, среди них фигурировали «нападение на членов правительства рейха», попытки поджога общественных зданий, призывы к неповиновению власти и, наконец, любые критические выступления в адрес самого декрета.
Практически это означало, что отныне полиция (которая действовала совместно с СА) могла арестовать любого человека и держать его в заключении неопределенное время. Родственники не имели никакой возможности узнать, куда исчез их отец, брат или сын. Жертвы нацистского террора подвергались зверским истязаниям, за которыми вполне мог последовать расстрел (официально это называлось «убит при попытке к бегству»). На прессу была наброшена узда, собрания сторонников социал-демократов или Центра могли быть запрещены по указанию любого полицейского чиновника. Была запрещена компартия, акты насилия на улицах приобрели характер эпидемии, почти ежедневно происходили нацистские сборища и марши под надежной охраной полиции. Появилась информация, что избирательные участки в день голосования будут поставлены «под охрану» штурмовиков и эсэсовцев. Аденауэр отправил но этому поводу официальный протест Папену. Письмо датировано 1 марта — это был последний документ, написанный Аденауэром в качестве председателя прусского Государственного совета.
Результаты выборов в целом не оправдали расчетов Гитлера. СДПГ и Центр фактически удержали свои позиции в электорате. Нацисты и их союзники добились относительного большинства (отпраздновав победу погромами еврейских лавок и избиениями тех, чей вид возбуждал у них подозрения), но полученных мандатов не хватало для того, чтобы провести через рейхстаг желательные им изменения в конституции.
Последовавшие через неделю выборы в новое городское собрание Кёльна превратились в фарс. Лидеры местных социал-демократов во главе с Зольманом были подвергнуты «превентивному задержанию». Пропагандистская машина работала на полную мощность. «Вестдейчер беобахтер» неистовствовал: «Долой Аденауэра!.. Долой паразита, ограбившего город… Выбирайте национал-социалистов!» Был организован сбор средств под девизом «Купим пулю для Аденауэра». Перед особняком на Макс-Брухштрассе был выставлен постоянный патруль штурмовиков якобы для того, чтобы защитить его от самосуда. Намеченный на 10 марта массовый митинг, на котором Аденауэр собирался выступить с ответом на критику в свой адрес, был запрещен под тем предлогом, что может представлять собой угрозу общественному порядку.
Все это приносило свои плоды. Как позднее замечал сам Аденауэр, даже старые знакомые его супруги, завидев ее, отворачивались. Его самого начали избегать прежние сподвижники и коллеги. Когда он узнает об отмене намеченного на 10 марта митинга и о том, что штурмовики планируют взамен устроить собственный шабаш на Маркет-платц, куда его собираются вытащить на всеобщее обозрение и поругание в качестве живого воплощения образа «врага народа», он решается принять свои меры. Он отправляет детей на попечение персонала госпиталя «Каритас» в Гогенлинде, а сам укрывается вместе с Гусей в Бонне.
В день выборов, в воскресенье 12 марта, Аденауэр вновь в Кёльне. Его предупреждают об угрозе его жизни, советуют потихоньку исчезнуть. Он однако демонстративно появляется в здании ратуши на церемонии в честь павших на поле боя. Его избегают, только один из его заместителей улучает момент, чтобы шепнуть: наци планируют на него нападение: в понедельник они будут ждать его в приемной и собираются вышвырнуть из окна ратуши. Полиция отказывается предоставить ему охрану.
Результаты выборов не принесли неожиданностей. Нацисты стали самой многочисленной фракцией в собрании, хотя абсолютного большинства не получили. Объявив недействительными мандаты депутатов-коммунистов, они преодолевают последнее препятствие на пути к захвату власти. Для Аденауэра все ясно: бургомистром ему остается быть считанные дни. Но он все еще остается председателем прусского Государственного совета и утром следующего дня после того, как были объявлены результаты выборов, решает отправиться в Берлин и требовать аудиенции у Геринга; он будет жаловаться на нарушения, имевшие место в ходе избирательной кампании в его родном городе. Таков, во всяком случае, названный им мотив отъезда. Ему удается ускользнуть от наряда штурмовиков, расположившегося подле его дома, но в поезд он садится не в Кёльне, а в Дортмунде, куда добирается в машине, любезно предоставленной в его распоряжение банкиром Пфердменгесом.
В Берлине он останавливается не как обычно в отеле «Кайзерхоф», а в официальной резиденции председателя Государственного совета на Вильгельмштрассе — через два дома от резиденции Геринга. Аудиенции у него приходится ждать три томительных дня. За это время он узнает из радионовостей, что нацистский гаулейтер Кёльна, Йозеф Гроз, захватил здание ратуши и с ее балкона провозгласил, что прежний бургомистр, д-р Аденауэр, низложен. Его преемником будет некий Гюнтер Ризен, который заявляет, что готов выполнять обязанности бургомистра бесплатно.
Когда Геринг наконец соизволил принять Аденауэра, первое, что тот узнал, было известие о начале расследования по фактам его «финансовых злоупотреблений». Аденауэр, естественно, все отрицал и, в свою очередь, пожаловался на незаконность отстранения его от должности бургомистра. Геринг заявил, что ему об этом ничего не известно и, во всяком случае, он тут ни при чем. Он во всем разберется, но его выводы будут зависеть от результатов расследования. На этом аудиенция завершилась.
Аденауэр счел за благо пока остаться в Берлине. Здесь он как официальное лицо под надежной охраной полиции, штурмовикам до него не добраться. С ним Гусей, его окружают реликвии прусского двора, но это не примиряет его с холодной атмосферой служебных апартаментов. Здесь он узнает, что депутаты рейхстага от его партии дружно проголосовали за внесенный Гитлером закон «О преодолении бедственного состояния народа», который устанавливает режим тотальной диктатуры. На Брюнинга и остальных членов фракции Центра, очевидно, повлияли доводы старого протеже Аденауэра, прелата Кааса: мол, Гитлер все равно силой возьмет то, что он хочет, так лучше дать это ему добровольно, авось он их отблагодарит. Партия Центра, как и другие, проголосовавшие за этот закон, тем самым сами подписали себе смертный приговор.
Позорный акт состоялся в рейхстаге 23 марта 1933 года, и эту дату можно считать последней в истории Веймарской республики. Любые акции правительства Гитлера получали отныне легальную санкцию. Одна из этих акций прямо коснулась нашего героя. 4 апреля окружной президент Рейнланда направил ему официальное извещение о начале процедуры формального отрешения его от должности бургомистра Кёльна. Впредь до завершения этой процедуры он отстраняется от исполнения своих служебных обязанностей. Ему прекращается выплата содержания, его счет в «Дейче банк» замораживается. Не позднее 25 апреля он должен очистить официальные апартаменты председателя прусского Государственного совета. Положение его незавидное: ни денег, ни дома, ни работы. В письме к Хейнеману, отправленном 11 апреля, он характеризует свое положение как «поистине отчаянное — и с внешней, и с внутренней стороны». Сын Макс, посетивший его в это время, обнаруживает человека, находящегося в состоянии «глубочайшей депрессии».