Часть третья. Зов родного края

1

…Это было в пятый день пути из Москвы. Пригретый нежарким августовским солнцем, Ушаков дремал в тарантасе, мягко покачивавшемся на неровностях дороги, когда почувствовал вдруг, что лошади стали, послышалась возня сидевшего рядом Федора. Он открыл глаза и огляделся. Экипаж стоял у верстового столба посреди поля, ямщик ощупывал сбрую на правой пристяжной. Федор, стоя на коленях, поправлял под собой сиденье.

— Что случилось?

— А ничего, — с веселой загадочностью подмигнул ему Федор. — Приехали, батюшка.

— Куда приехали?

— А ты сам посмотри.

С места, где остановился экипаж, взору открывалась всхолмленная равнина с редкими перелесками, которые уходили к самому горизонту и сливались там в сплошную синеву. Между лесочками виднелись желтые сжатые поля со снопами, уложенными в крестцы. На одном поле работали люди. Они разбирали крестцы, складывали снопы в телеги, чтобы везти на гумно. Верстах в двух от этого поля в неглубокой лощине виднелись соломенные крыши домов, верхушки скирд, темные шапки одиноких деревьев. Люди, возившие снопы, по всему, были оттуда, из той деревушки.

— Узнаешь, батюшка! Примокшанские места начинаются.

— Уже?

— Немного осталось. К обеду будем в Темникове.

Ямщик, кончив возиться с упряжью, взобрался на свое место и, взмахнув вожжами, гикнул на лошадей. Те с места пошли рысью.

— Не гони, не надо, — попросил Ушаков.

Ямщик послушался, поехали шагом. Так-то оно лучше. Зачем гнать? Пусть лошади отдохнут, и они, путники, тоже отдохнут от тряски, полюбуются красивыми видами.

Дорога пошла по опушке светлой рощицы. Белоствольные березки в одиночку и маленькими семьями подступали к дороге так близко, что слышно было, как колеса со стуком переезжали через их обнаженные толстые корни, а нависшие над головой ветви, казалось, можно было достать рукой. За березовой рощицей показались коричневые тела мачтовых сосен, плотной горделивой толпой поднявшихся над мелким чернолесьем. Поворот вправо, и вот уже новый перелесок, а рядом с перелеском убегающая вдаль широкая лощина, заросшая местами кустарником, украшенная сверкавшими на солнце зеркальцами озер и болот. А дальше, за лощиной, уже синеет сплошной лес и уже не разобрать какой — то ли осиновый, то ли сосновый. Где-то там, на той стороне течет тихая Мокша…

Да, это были его места. Почти полвека, как уехал отсюда, а вот не забыл… Лицо матери не забывается до самой смерти, а ведь родная земля это то же, что и мать! Здесь прошло его детство. Сколько раз вспоминал он детские забавы, рыбалки на Мокше! А охоту на медведя? Ему еще и четырнадцати не было, когда староста первый раз взял его в лес. На медведей ходили с рогатинами да с собаками. За одно только лето трех взяли… Смелый был охотник староста Никанор! Бывало, поднимется медведь, а он переложит рогатину из одной руки в другую, вытащит из-за голенища нож и спокойно идет навстречу зверю. Страшно становилось, когда дело до схватки доходило. Повалив под себя зверя, сам Никанор обычно отделывался царапинами. Но однажды ему не повезло, нашелся такой медведь, который сильно помял его. После этого случая он больше уже не охотился, прожил года два и умер. Ушаков узнал о его смерти уже будучи в Петербурге, когда после окончания Морского корпуса готовился в свое первое плавание. Отец писал, что хоронили Никанора всем миром, а сына его Федора, оставшегося сиротой, взяли в лакейство. Уже в зрелых летах, живя в Севастополе, Ушаков затребовал Федора к себе, с тех пор и живет у него камердинером…

Ушаков тронул локтем вздыхавшего рядом Федора:

— Чуешь, как хорошо?

Федор, занятый собственными мыслями, сердито пробурчал:

— Что ж я… чурбан, что ли?

Лес неожиданно кончился, и глазам открылось залитое небесным светом необъятное пространство с голубовато-серой неровной водной полосой, лежавшей меж многочисленных стожков сена. То была Мокша с ее открытыми пойменными лугами. За Мокшей у подножья заросшего лесом косогора показалась Алексеевка, правее от Алексеевки засверкали на солнце позолоты Санаксарского монастыря. Потом стали видны купола церквей и крыши домов самого Темникова, приютившегося по эту сторону реки сразу за пологой горой.

— Куда прикажете, кормилец мой? — обратился ямщик к Ушакову.

— На гостиный двор.

2

О своем намерении поселиться в Алексеевке Ушаков писал сельскому старосте, которого просил прибрать к его приезду барский дом и сделать все прочее, что полагается в таких случаях. Он не был уверен в том, что тот успел выполнить его поручение, поэтому счел благоразумным остановиться пока в Темникове. В случае если обнаружится, что дом еще не готов, можно пожить в гостинице. Федор уверял, что это избавит его от лишних переживаний.

Когда выгрузились в гостином дворе, Федор сказал ему так:

— Ты, батюшка, в хлопотные дела не вмешивайся. Сам все улажу. Иди-ка лучше в комнату да приляг до обеда.

— Пожалуй, я так и сделаю, — согласился Ушаков.

Минувшей ночью он почти не спал, к тому же поволновался перед Темниковом, сон был ему нужен. Он прошел в отведенную ему комнату, разделся и, довольный от мысли, что трудная дорога наконец-то осталась позади и он почти дома, с наслаждением вытянулся на широкой деревянной кровати. Но то ли от состояния полной раскованности, то ли от воображения предстоявшей встречи со своими алексеевскими крестьянами, о чем он старался не думать, но все-таки думалось, только заснуть ему не удалось. Он долго ворочался с боку на бок, а потом, обессиленный борьбой с бодрствованием, скинул с себя одеяло и сел, свесив ноги на пол.

— Не лежится, батюшка?

Это был Федор. Он стоял у приоткрытой двери, бережно держа перед собой адмиральский парадный мундир, который всю дорогу покоился в одном из сундуков.

— Ты чего?

— Доложить пришел, — сказал Федор, направляясь к кровати. — Человека в Алексеевку послал. Наказал, чтобы староста не кучера посылал, а сам приехал.

— А это зачем? — кивком головы показал Ушаков на мундир.

— Надеть придется, — невозмутимо отвечал Федор. — Начальство прибыло. И самый главный тутошний дворянин, и городничий тоже… Тебя, батюшка, видеть желают, у дома ждут. Я им сказал, что ты, батюшка, почивать изволишь, они и уселись ждать, когда почивать кончишь. А ты, видно, совсем не почивал.

Ушаков оделся с помощью Федора и вышел на крыльцо. У ворот на широкой скамье под тенью старой, уже трухлявой у комля, ветлы сидели три вельможных господина и о чем-то беседовали с хозяином гостиного двора, стоявшим против них со снятым картузом и непередаваемым выражением угодливости. Один из сидевших, в чиновничьем мундире и лентой через плечо, был так толст, что широкий живот его свисал до самых согнутых колен. Двое других были вида поджарого, причем один отличался от другого тем, что имел на себе шляпу с плюмажем. Тот, что с плюмажем, первым заметил Ушакова, молодецки поднялся и с достоинством зашагал ему навстречу. Другие последовали его примеру, за исключением хозяина двора, который, решив, видимо, что господам теперь не до него, ушел за ворота.

— С благополучным прибытием, Федор Федорович, — галантно поклонился Ушакову обладатель шляпы с плюмажем. — Позвольте представиться: предводитель местного дворянства Александр Иванович Никифоров.

Он снова поклонился и представил своих товарищей. Тот, что с большим животом, оказался городничим Семеновым, третьим был городовой секретарь Попов.

Предводитель дворянства выглядел моложаво, на его продолговатом приятном лице не было ни одной морщины, но Ушаков заметил выбившийся из-под парика клок седых волос, а седина, как известно, утаивать годы не умеет.

— Хорошо ли доехали, Федор Федорович? — не умолкал предводитель дворянства. — А мы вас давно ждем. Как прослышали про вашу отставку, так и сказали себе: его высокопревосходительству некуда больше, как к нам… По-нашему и вышло.

Ушакову оставалось только удивляться. О своем увольнении в Темников он никому не писал, и было странно слышать, что здесь об отставке давно уже все знали.

— Вас удивляет, каким образом стало нам о сем известно? Слух, Федор Федорович, слух! Никаких преград и запретов не признает, шельма!..

Никифоров улыбался чуть ли не до ушей. Было похоже, что он и в самом деле обрадовался встрече с ним, отставным адмиралом.

— Мы все рады за вас, нашего знаменитого земляка, — нашел наконец возможным вступить в разговор городничий (голос у него оказался басовитым, с едва заметным хрипом). — У нас, ваше высокоблагородие, найдете настоящий, истинный покой. Привыкнете, скажу вам. Ежели знать изволите, мы все тут тоже отставные. Александр Иванович — премьер-майор, секретарь наш — отставной поручик, хотя и пороху не нюхал. А я, с вашего позволения, ротмистр, — закончил городничий таким тоном, словно желал утешить Ушакова, чтобы он не очень-то расстраивался, променяв Петербург на эту глухомань.

— Да… — подхватил слова городничего Никифоров, — когда-то и мы что-то значили!.. — И ударился в воспоминания. Оказалось, что он, как и Ушаков, участвовал при Потемкине в русско-турецкой войне, служил под начальством самого Суворова, был с ним в деле при Измаиле. — Скажу вам, друзья мои, — с воодушевлением рассказывал он, — громкая то была война. Показали мы тогда туркам! Помню, как Измаил штурмовали. Турки из всех орудий палят, с ятаганами на нас, себя не жалея, прут, а мы знаем свое вперед!.. Много крови пролито было… А ведь я вас, Федор Федорович, с той самой войны знаю, — сделал вдруг крутой поворот Никифоров. — Слава за вами такая же, как и за Суворовым, гремела. Когда узнали о вашей победе при Калиакрии, поверите ли, в корпусе нашем великий пир закатили. Много за ваше здоровье пили.

Ушакову становилось неловко, когда в его присутствии с таким восторгом говорили о нем, поэтому постарался изменить разговор, стал расспрашивать о Темникове — много ли в нем жителей, какими промыслами они занимаются?.. Городничий подтолкнул вперед секретаря: у этого в голове каждая циферка держится, он обо всем и расскажет. Секретарь был счастлив сделать приятное столь знаменитому гостю. Его высокопревосходительство желает знать все о Темникове? Пожалуйста, он готов представить его высокопревосходительству полный доклад, какой недавно подготовил Тамбовскому губернаторству и за который его удостоили высокой похвалы. В городе проживает обоего пола более пяти тысяч человек. Ежели судить по занятости работающего населения, то четвертую ее часть составляют купцы, а остальную — мещане. Казенной промышленности в Темникове нет, зато купеческая здравствует и процветает. Есть кузницы, чугуноплавильни, кожевенные заводы, солодовни… Кроме всего этого, есть лавки, винный погреб, соляные магазины, мясные ряды, богадельни, питейные дома, трактиры и харчевни. Славу Темникова составляют его духовные учреждения. В городе соборная церковь о двух этажах, церковь Казанская, церковь Троицы, церковь Ивана Богослова, церковь Николая Чудотворца, церковь Успения…

Никифоров, утомленный рассказом секретаря, стал нетерпеливо посматривать на карманные часы.

— Спешите куда-нибудь? — спросил его Ушаков.

— Купец Меднов, что ресторацией владеет, подойти должен, — ответил предводитель дворянства. — Послали шампанское на лед поставить, а его все нет.

— Придет, — успокоил его городничий. — Меднов купец аккуратный.

Владелец ресторации появился минуты через две. Он был уже в годах, сед, но на ногах держался крепко, телосложение имел богатырское. Когда Ушаков подал ему руку, не утратившие свежую синеву глаза его увлажнились, и он заговорил взволнованно:

— А я вас, кормилец наш, помню. Мальчишками вместе на Мокше купались. И батюшку вашего Федора Игнатьевича помню. Уважаемый был человек, царство ему небесное. А дядюшку вашего и подавно помню.

— А что, не пообедать ли нам? — прервав его, сказал Никифоров. Пожалуй, самое время.

— Пожалуйте, господа, пожалуйте!.. — закланялся Меднов, приглашая.

— Просим, Федор Федорович, — обратился Никифоров к Ушакову. — По случаю приезда вашего и знакомства. Не обессудьте, так уж у нас заведено.

Странно, но Ушаков не мог воспротивиться воле этих людей, которые в общем-то были ему не очень приятны своей привязчивостью.

— Если вам так угодно, господа, я готов.

Другого он не мог сказать. Своим отказом от обеда он мог противопоставить себя отцам города, возбудить к себе недружелюбие. А ведь с этими людьми ему предстояло жить!

По пути в ресторацию Меднов, пристроившийся к Ушакову с правой стороны, рассказывал:

— Я ведь дядюшку вашего покойного Ивана Игнатьевича знавал еще до того, как он в монастырь ушел. Справедливейший был человек. За справедливость свою и в темницу попал. Ну да государыня Екатерина Великая не отказала ему в милости, вернула ему волю. Помню, как его из Соловков встречали. Прямо-таки праздник получился…

Меднов надеялся втянуть Ушакова в беседу, но у того не было никакого желания поддерживать разговор. Пока шли, он едва ли произнес два-три слова.

В ресторации Меднов ввел гостей в отдельную комнату, закрытую для прочих посетителей, где был уже накрыт длинный стол на шесть персон. Один прибор оказался лишним.

— Для капитана-исправника заказывали, — пояснил городничий, обращаясь к Ушакову, — а он, оказывается, еще утром в Бабаево уехал.

— Я стряпчего предупредил: как вернется его благородие, чтобы сразу сюда шел, — сказал хозяин ресторации.

— Ладно, ждать его не будем.

Первый тост провозгласил Никифоров:

— За нашего дорогого гостя, господа, а теперь уже за полноправного члена нашей уездной дворянской семьи, за славного российского адмирала Федора Федоровича!

После выпитого вина разговор за столом оживился. К Ушакову полезли со всех сторон с вопросами. Предводитель дворянства снова вспомнил о русско-турецкой войне, о славных победах Черноморского флота, коим командовал Ушаков, поинтересовался, кто сейчас над сим флотом начальствует.

— Адмирал маркиз де Траверсе, — ответил Ушаков.

— Вот как! — не то удивился, не то обрадовался Никифоров. — Траверсе тоже связан с краем нашим: у него в соседнем Краснослободском уезде земли с пятьюстами душ крестьян.

— Маркиз прибыл к нам на службу из Франции, — усомнился Ушаков в правдоподобности этого сообщения.

— Ну и что из того? Покойный государь Павел I пожаловал ему в том уезде — не знаю за какие заслуги — Колопино и Синдрово.

— И он там бывает?

— В Колопино раз приезжал. Рассказывают, увидел там какой-то непорядок, собственноручно отстегал виновных и уехал. После этого не бывал.

Городничему не терпелось свернуть разговор на политику. Он каждую субботу читал газеты и потому имел к известному адмиралу много вопросов. А именно: какие выгоды получила Россия от мира с Бонапартом; долго ли продлится война с турками; где сейчас Кутузов и почему государь не ставит его главным над Дунайской армией? По всему, городничий принимал Ушакова за человека, близкого к царскому кругу и потому знающего все. Как же далек был он от истины! Информацию о важнейших событиях Ушаков черпал, как и городничий, из газет, если не считать случайных бесед о политике с высокопоставленными чинами в Петербурге. Однако ему все же удалось в какой-то степени удовлетворить любопытство городничего.

— А как сейчас дела во флоте? — поинтересовался Никифоров. — Газеты писали, что к Ионическим островам отправлена новая эскадра под водительством адмирала Сенявина, а что она сейчас делает, не пишут.

— Сенявин дал турецкому флоту сражение у входа в Дарданеллы и одержал внушительную победу. Это все, что мне о нем известно, — сказал Ушаков.

Обед продолжался. Поскольку был пост, на стол, кроме овощей и фруктов, подавались только рыбные блюда — заливной судак, щука под маринадом, стерляжья уха, жареный линь.

— Все это наше, из Мокши выловленное, — с гордостью говорил хозяин, угощая гостей. — Кушайте на здоровье. Линя попробуйте, батюшка, придвинул он Ушакову мясистую рыбу с бронзовой, прожаренной корочкой, страсть как хороша рыбка! Наших озер. Таких линей в Петербурге разве что к царскому столу подают.

— Очень вкусно, — подтвердил Ушаков, попробовав кусочек рыбы. Ему надоели расспросы о флоте, о политике, и он был рад случаю завязать с Медновым разговор о простых житейских вещах, связанных с краем, где ему предстояло жить. Меднов, почувствовав к себе его расположение, воодушевился:

— Вы, кормилец наш, ежели желаете знать все о нашем крае, меня спрашивайте — никого больше, меня только. Лучше меня, батюшка, края нашего никто не знает. Я весь уезд по делам своим купеческим вдоль и поперек изъездил, нет такого уголочка, в котором бы не был. Все знаю. А край наш, доложу я вам, привольный. Лучшего края не найти.

Его не перебивали. Он разохотился до того, что отодвинул от себя еду — все говорил, говорил. Много добрых, восторженных слов сказал. Всего здесь, в крае Примокшанском, хватает. Лесов, озер — не счесть. Одна Мокша чего стоит! Идешь тихим вечером по берегу, а в воде рыба плещется, купола церквей отражаются, ветлы раскидистые, дома крестьянские… А народ здесь всякий живет — русские, мордва, татары. Больше мордвы и русских. Их селения будто нарочно кем перемешаны: село русское — село мордовское, село русское — село мордовское…

Добрая сторона! Деревеньки малые, зато частые. Худо только, земля с песочком, плохо родит, хлеба своего едва до Пасхи хватает. Трудно крестьянину прокормиться хлебопашеством одним. Да темниковский мужик досуж. Чего не может взять от пашни, дают ему лес, озера да Мокша. Не найдешь деревушки, где бы промыслом не занимались. Все тут делают: телеги, сани, дуги, бочки, лопаты, ложки, кули рогожные, мочало… А какие лапти плетут! Во всей России таких не сыщешь. Загляденье! В зиму наплетут целые возы и везут на ярмарки — даже в Арзамасе и Саранске ими торгуют. Прибыток от промыслов, правда, невелик, а все ж мужику легче. Сыт не сыт, а без хлебова спать на ночь не ложится.

В середине обеда появился капитан-исправник. Он кивнул Ушакову своей большой кудлатой головой, подтверждая этим, что доволен знакомству с ним, после чего потребовал себе водки.

— Почему поздно приехал? — спросил исправника Никифоров.

— Дела были, — отвечал тот, принимаясь за уху. — Недоимщики задержали. Беда с ними. Да и помещики тоже хороши! Распустили крестьян своих.

— А много в уезде имений? — полюбопытствовал Ушаков.

— Имений-то много, да что толку! Почти все они заложены и перезаложены. Многие управляются старостами, сами дворяне живут в городах.

— Это верно, — подтвердил Никифоров, — не хотят дворяне в деревнях своих жить. В города их тянет.

Когда обед подошел к концу, отцы города изъявили желание проводить Ушакова до гостиницы.

У гостиного двора стояла рессорная тележка с впряженной в нее парой тяжелых крестьянских лошадей. На скамье у ворот сидели, беседуя, Федор и чернобородый мужик в высоком картузе, какие обычно носили богатые крестьяне. Увидев приближавшихся господ, чернобородый вскочил, рванулся им навстречу и низко склонился перед Ушаковым, выделявшимся от прочих своим адмиральским одеянием:

— Здравия желаю, батюшка!

Федор, подойдя, доложил:

— Это Филипп, староста наш. За нами приехал.

— Все ли сделано, как я просил? — обратился Ушаков к старосте.

— Все, батюшка, как есть, все. Пожалуйте, батюшка!..

— Что ж, господа, поеду к себе, — сказал Ушаков своим спутникам. Спасибо за угощение.

— С Богом, ваше высокопревосходительство! — отвечали провожавшие. Не забывайте нас, наведывайте.

Попрощавшись с ними, Ушаков уселся на тележку, и староста направил лошадей на дорогу, что вела к Мокше. Федор поехал на крестьянской телеге, куда были сложены сундуки адмирала.

Берег Мокши подходил к самому Темникову. В том месте, где стоял из бревен и досок мост, река была неширокой, с песчаными отмелями.

С моста были хорошо видны как Алексеевка, прижавшаяся к лесной опушке, так и островок строений Санаксарской обители. Не узнать стало монастыря. Когда Ушаков бывал здесь в последний раз, над берегом теснились деревянные строения, а сейчас все из камня, ограда тоже каменная, на куполах церквей кресты позолоченные… А вот Алексеевка совсем не изменилась. Стоит, как стояла, ничего нового в ней не прибавилось. Избы крестьянские и сам барский дом, выстроенный фасадом к Мокше, оставались такими же, какими запомнились Ушакову с того времени, когда подростком уезжал отсюда в Морской корпус на учебу.

Ушаковы происходили не из знатного рода. Жили в Романовском уезде, что в Ярославской провинции. Поместье крохотное — крепостных за ними было всего-то двадцать душ.

Однажды дед Игнат прослышал, что далеко за Рязанщиной, там, где течет река Мокша, есть свободные земли. Дед решил попытать счастья и двинулся в трудную дорогу, взяв с собой сына Ивана. Так он оказался в Темникове.

Мокша деду понравилась. Он не стал возвращаться обратно, а позвал сюда и сына Федора, отца будущего адмирала. Федор имел чин коллежского регистратора и довольно быстро нашел себе службу в Темникове. Он оставался на службе до тех пор, пока не стал владельцем Алексеевки. Что же касается брата его Ивана, то тот после смерти Игната ушел в Санаксарскую обитель, где вместе с монашеским саном принял имя Федора и вскоре стал ее настоятелем.

Много в Мокше воды утекло с тех пор. Уже нет в живых ни деда, ни его сыновей. Никого не осталось. Только дом от них остался да деревенька Алексеевка, перешедшая в наследство ему, Федору Федоровичу Ушакову внуку, сыну и племяннику тех, кто пустил здесь корни ушаковского рода.

— В доме живет кто-нибудь? — спросил Ушаков старосту.

— Кроме дворовых, никого…

У барского дома Ушакова встречала большая толпа. Вся Алексеевка собралась — мужики, бабы, ребятишки. Чуть в сторонке, выделяясь от прочих одеждами, стояли два монаха. При появлении барина мужики, обнажив головы, опустились на колени. Монахи поднесли барину хлеб-соль.

— Игумен наш, — оказали они, — шлет тебе, батюшка, свое благословение и будет рад видеть в своей обители.

Ушаков поблагодарил их за хлеб-соль и пообещал быть в монастыре, как только позволит время. Потом обратился к своим крестьянам:

— Здравствуйте, дети мои!

— Здравия желаем, отец наш!..

— Что ж вы на колени-то?.. — сказал Ушаков. — Я не царь какой.

Мужики поднялись и, смелея, стали обступать его со всех сторон.

— Тише вы, — закричал на них староста, — барин устал, барину с дороги отдохнуть надобно. — И к Ушакову: — Проходите в дом, батюшка. С ними успеется.

Ушаков и в самом деле чувствовал себя усталым, ему было сейчас не до разговоров.

— Потом, дети мои, потом. Мы еще успеем обо всем поговорить, — сказал он и в сопровождении старосты последовал в дом.

3

В Санаксарский монастырь Ушаков пошел ранним утром, едва взошло солнце. Федор был немало удивлен, когда, собираясь в путь, Ушаков потребовал одеть его в адмиральский мундир и предупредил, что пойдет в монастырь один, без сопровождения.

— А я как же? — опросил слуга.

— Дома побудешь.

Ушаков шагал по дороге с ощущением неосознанной радости, словно там, в монастыре, его ожидало что-то необыкновенное, торжественно-праздничное. В монастыре была могила дяди Ивана. Он шел поклониться его праху.

Он любил дядю. Помнил, как тот говаривал:

— Справедливость — суть человеческого бытия, все мы должны содержать оную в сердце своем.

А благословляя его, Ушакова, в Морской корпус, сказал полушутя-полусерьезно:

— Езжай и не оглядывайся, если вздумаешь вернуться, то возвращайся лучше адмиралом.

Ушаков исполнил его завещание, вернулся адмиралом. Только дядя в адмиральском мундире его уже не увидит…

Дорога в монастырь шла лесом. Слева бор стоял сплошной стеной, на правой же стороне он сужался местами до узкой полосы, начинал просвечивать. В просветах угадывались лежавшие сразу под кручей пойменные луга, залитые молочным светом.

Ушаков шагал медленно, наслаждаясь смолистым лесным духом, любуясь стройными стволами огромных сосен. Лес был настолько высок и плотен, что солнечные лучи, застряв в зеленой хвое сосновых шапок, не доходили до земли, подернутой утренней сыростью. И все же, несмотря на то что солнце не могло пробиться к дороге, к замшелым подножьям сосен-великанов и робким кустарникам, жавшимся на обочинах, в лесу не было сумрака, он весь светился тем утренним светом, который после восхода солнца еще не успевает стать резким, «огрубиться», — воистину святым светом, тем светом, который пробуждает в лесных птицах желание петь. И они сейчас пели. Слушая их голоса, глядя на красоту, его окружавшую, Ушаков чувствовал, как сердце его таяло от тихой радости. Боже, как же хорошо в лесу!

На какое-то мгновение в сознании мелькнул Петербург, мелькнула дорога от его дома до места службы, которую обычно тоже проходил пешком, но утяжеленный грузом обид… Стоило ли переживать? Махнул бы давно на все рукой да сюда!.. Здесь ждать обид, несправедливостей не от кого. Лес хранит в себе одну доброту. Здесь настоящий рай.

Дорога повернула вправо, и перед глазами неожиданно показалась желтая стена часовни. Монастырь! Да тут, оказывается, совсем рядом!..

Когда Ушаков еще подростком приходил сюда, кирпичной часовни не было. Тогда еще многого не было из того, что представилось его взору, едва дорога вышла из леса. Строения были деревянными, а сейчас всюду кирпич да камень. В центре — красивый собор с высокой колокольней, четыре угловых башни, две однокупольные церкви, дома с монастырскими кельями… Это был совершенно новый монастырь, непохожий на прежний.

"А ведь все это он, он!.." — с восхищением подумал Ушаков о покойном дяде. Дядя его, Иван Ушаков, став в 1768 году настоятелем монастыря, сразу же принялся за стройку. Деньги собирали со всей округи — кто сколько пожертвует. Тысячу рублей пожертвовала монастырю императрица Екатерина II. Кирпич, камень, известь возили на лошадях. Стены класть приглашали местных мастеровых мужиков. Так год от году и строился монастырь…

В соборе шла служба. Едва Ушаков появился в народе, как прихожане стали шушукаться, поглядывая в его сторону. Появление человека в военном мундире, орденах и лентах было всем дивно. Много знатных особ приходило сюда, а чтобы явился полный адмирал со столькими орденами — такого еще не бывало.

Когда служба кончилась, к нему подошли те самые монахи, которые встречали его в Алексеевке. Они сказали, что отец Филарет будет ждать его в своей келье к завтраку, а до завтрака, если Ушакову будет угодно, ему могут показать монастырские храмы и жилища.

Прихожане расходились медленно, распадаясь на мелкие группки, заводя тихие разговоры. Трудно было уловить, о чем они говорили. Может, о том, как сегодня прошла служба и почему на ней не было самого иеромонаха. Или об урожае, который в этом году опять не удался из-за весенних суховеев. А может, о нем, об Ушакове, так поразившем всех своим появлением?

Монахи, взявшиеся сопровождать Ушакова, указывая руками в разные стороны, немногословно объясняли:

— Это — церковь больничная, а та, что у леса, — кладбищенская… Это — мыльня. Тут скарб хранится. Тут квас варят. А тут монахи живут…

— Мне бы на могилу дяди, отца Федора, взглянуть, — сказал им Ушаков.

— Дойдем и до могилы.

Наконец его привели к стене монастырского собора, что с северной стороны.

— Здесь, — показали они на низенькую чугунную ограду, — здесь покоится прах его, отца Федора.

За оградой лежала массивная каменная плита с надписью, а над ней возвышался небольшой чугунный крест. Да, это была могила дяди Ивана, скончавшегося под именем Федора. Ушаков снял шляпу и низко склонился над плитой, стараясь разобрать надпись. Монахи стали креститься.

— Святой человек был отец Федор, — заговорили они, кончив креститься и почтительно отступив от ограды. — Не было среди братии более справедливого, чем он. За справедливость на муки не побоялся пойти.

Ушаков знал, какие муки, принятые на себя дядей, имели они в виду. В 1774 году, в том самом году, когда по России полыхало восстание под водительством Пугачева, крестьяне Темниковской округи, доведенные до отчаяния поборами и жестокостью темниковского воеводы, пришли к игумену искать справедливости и защиты. Много горькой правды сказано было ими.

— Защити нас, отец, — говорили они, — некуда нам больше идти, не к кому больше обращаться.

Отец Федор выслушал их и поехал к воеводе поговорить начистоту. Однако разговора между ними настоящего не получилось, а получился скандал. Отец Федор назвал воеводу грабителем и кровопийцей, тот его — бунтовщиком, пугачевцем. С тем они и расстались. А потом к игумену явились стражники. Над ним учинили суд, обвинив его в сочувствии пугачевцам, лишили игуменского сана, заковали в кандалы и увезли на студеные Соловецкие острова. Девять лет сидел он в темнице Соловецкого монастыря, девять лет ждал решения о пересмотре его дела, возбужденного по наветам злобствующего на него темниковского воеводы. Только в 1783 году Екатерина II соизволила наконец «даровать» ему свободу. Он вернулся в свой монастырь, но вернулся уж с подорванным здоровьем, и через три года его не стало.

О смерти дяди Ушаков узнал, живя в Севастополе, имея чин капитана бригадирского ранга. Никогда до этого не плакал, не плакал даже после известия о кончине родителя, а тут не выдержал, залился слезами. Целый день не показывался перед матросами, отдавшись власти постигшего его горя.

Долго стоял Ушаков у чугунной ограды, вспоминая любимого человека. Но вот он выпрямился, посмотрел на своих спутников — глаза его оставались сухими, — сказал:

— Пойдемте.

— Может быть, еще в кельи заглянем?

После священной для него могилы продолжать осмотр монастыря уже не хотелось, но он согласился: торопиться было некуда…

Его ввели в узкую длинную комнату с единственным окном, выходившим во двор, и четырьмя аккуратно заправленными койками. В келье оказался всего лишь один человек, смотревший в окно. Когда за вошедшими захлопнулась дверь, он повернул к ним свое хмурое лицо, скривил в презрительной усмешке рот и, ничего не сказав, снова обратился к окну, продолжая прерванное занятие.

— Кто это? — спросил Ушаков своих спутников, когда они вышли из кельи.

— Помещик Веденяпин.

— Помещик?..

— Постригли в монашество на пятилетнее покаяние за убийство крепостных своих.

— Он убил человека?

— Двоих: одного батогом, а другого плетью…

Ушаков отказался продолжать осмотр монастыря и попросил отвести его к настоятелю.

Игумен жил в отдельном кирпичном домике недалеко от собора. Сегодня ему недужилось, но при появлении Ушакова он поднялся, пошел навстречу, перекрестил, благословляя. Сморщенное лицо его было желто, борода и волосы отливали древней сединой. А ведь был он лет на шесть-семь моложе Ушакова.

— Присаживайтесь, Федор Федорович, сейчас чаевничать будем. — Он сделал монахам знак, чтобы их оставили одних, и, когда те вышли, спросил: — Понравилось у нас?

Ушаков отвечал, что он восхищен собором и всем ансамблем строений такое встречается не часто.

— Это все он, дядюшка ваш, отец Федор, царство ему небесное. Его главная заслуга. И мне довелось кое-что сделать, — добавил отец Филарет не ради хвастовства, а для того только, чтобы гость знал, с кем имеет разговор. — Раньше я здесь живописцем и зодчим служил. В миру звали меня Былининым. Былинин Филипп Иванович. В монастырь пришел в тот год, когда отца Федора в Соловки сослали. Он был моим первым наставником. А теперь вот самому приходится православных на путь истинный наставлять.

Игумен тяжело вздохнул, вспомнив, видимо, как нелегко приходится нести ему Божескую службу.

— Дядя верил в церковь как в силу, способную утвердить в разуме людей справедливость, — сказал Ушаков.

Игумен подтвердил:

— Это правда. Но примечаю я, — добавил он, — справедливость сию даже среди Божьих служителей утвердить трудно. — Филарет налил из самовара чаю, одну чашку придвинул гостю и продолжал: — Однажды завязался у нас спор с Саровским монастырем из-за озера Глушицы. По справедливости, озеро сие нам должно принадлежать, но Саров стал оспаривать наши права. Дело дошло до консистории. Назначили следственную комиссию. Два года тянула дело сия комиссия. Мы представили ей веские доказательства своего права. И все же решение принято было в пользу Саровского монастыря, потому как у того монастыря более сильные покровители оказались.

Отец Филарет попил немного чаю и вернулся к прерванному разговору:

— Сарову ежегодно многие тысячи рублей жертвуют, даже из Москвы и Петербурга присылают. Недавно граф Разумовский четыре тысячи рублей им пожаловал. Граф Разумовский! А у нас что? Нету у нас таких покровителей. А в деньгах нужда постоянная.

Ушаков почувствовал, как покраснел. В словах игумена послышался скрытый укор. Игумен как бы внушал ему: ты имеешь больше причин быть привязанным к Санаксарскому монастырю, чем Разумовский к Сарову, и денег у тебя хватает, но за все время не получили от тебя даже полушки…

Игумен придвинул к чаю просвирки, но Ушакову уже не хотелось ни есть, ни пить. Ему ничего больше не хотелось.

Домой Ушаков возвращался на лошади: Филарет предложил ему монастырский выезд, и он не отказался. Пробыв в монастыре несколько часов, он настолько утомился, что идти пешком был просто не в силах.

4

Ушаков ехал в примокшанское селение с надеждой обрести здесь полный покой, но не достиг желаемого. Уже больше месяца жил в Алексеевке, а все никак не мог привыкнуть к новой жизни. Оказывается, не так-то это просто уйти, отрешиться от всего, что тебя связывало в течение полувековой жизни, чем ты жил, радовался, страдал, чему отдавал свои силы. Ему почему-то все время казалось, что здесь он вроде гостя, поживет какое-то время и уедет, но куда уедет, еще сам не знает…

Его одолевало смутное беспокойство. Того состояния полнейшего удовлетворения новой жизнью, которое испытал при первом посещении монастыря, точнее по пути в монастырь, уже не было. Собственно, и хандра-то пришла к нему после монастыря. Он утратил интерес к живописным местам. И колокольный звон, доносившийся до Алексеевки, уже не манил его на церковную службу. После разговора с игуменом, сделавшим, может быть, даже неосознанно намек на желание монашеской братии заполучить в его лице щедрого покровителя, ходить к игумену представлялось неудобным. Чтобы это прошло, нужно было время такое же, какое нужно больному для исцеления.

— Ты, батюшка, занялся бы чем, — посоветовал ему как-то Федор. — Без дела и лопата ржавеет.

Ушаков и сам понимал: надо найти дело. Но какое? В первые дни после приезда он, как и обещал себе, занимался записками о Средиземноморском походе русско-турецкой соединенной эскадры, написал несколько новых страниц, а потом бросил. Подумал: кому нужны его воспоминания? В настоящий момент, когда Россия находилась в союзе с Францией и Ионические острова вновь перешли Бонапарту, публикация истории изгнания французов с этих островов могла лишь повредить политике, проводимой Петербургом. Да и напечатать их при нынешнем положении вряд ли кто согласится. Словом, раздумал писать, даже собирался порвать уже написанное, бросить в печь, да в последний момент остановился, спрятал в сундук.

Хозяйственные дела его тоже не увлекали. Чтобы хозяйствовать, надо знать, как это делается, а знания его в этой области, по существу, ограничивались теми впечатлениями, которые сохранились с далекой поры отрочества, когда он босым прибегал на Мокшу смотреть, как мужики вытаскивали сети с серебристой трепещущей рыбой. В страдную пору, бывало, он вместе с деревенскими ребятишками возил на лошадях снопы, и это тоже сохранилось в памяти. Он представлял, как пашут землю, как выращивают хлеб, как его жнут, но знания его были поверхностными, а поверхностные знания Ушаков ставил ни во грош… Вот военно-морское дело — тут совсем другое, тут Ушаков знал все глубоко, досконально.

Уезжая из Петербурга, Ушаков прихватил с собой «Ведомости», где был напечатан высочайший Указ о вольных хлебопашцах, принятый царем еще 20 февраля 1803 года. По этому указу помещикам разрешалось отпускать крестьян на волю вместе с землей на основе обоюдной договоренности. Ушаков собирался воспользоваться этим указом и распустить своих крестьян, чтобы каждый стал сам себе хозяином. Зачем ему крепостные, зачем ему рабы? Разве для жизни мало того, что получает он от казны за полувековую службу свою?

И вот приказал он старосте собрать алексеевских мужиков, а когда те собрались, прочитал им царский указ. Чтение государевой бумаги мужики выслушали внимательно, но своего одобрения не выразили. Стояли перед ним, Ушаковым, словно воды в рот набравши.

— Что ж, дети мои, или воли не желаете?

— Как не желать! Какой птичке в клетке сидеть охота?..

— Тогда что же?

Мужики наконец загалдели:

— Воля хороша с землей да с деньгами.

— Волк на воле, да и воет доволе.

И вдруг:

— Не отвергай нас, батюшка, до гроба верны будем!

Нет, не удалось договориться с мужиками. После сего случая Ушаков пытался выяснить причину их несогласия выйти на "вольное хлебопашество" у старосты, но тот только двусмысленно кряхтел, повторяя одно и то же:

— Кто их знает, батюшка, кто их знает… Мужик он есть мужик, не поймешь его сразу.

— Сдается мне, не поняли они, не проникли в суть указа, — сказал Ушаков. — Возьми себе газету, сам прочти им указ да растолкуй как следует, чтоб поняли. Своими словами растолкуй.

— Растолковать можно, — согласился староста, — только, думаю, напрасно сие. Притеснений от тебя, батюшка, мужик не имеет, оброка с него не требуете. Чего ему еще надо? А прочитать — это можно, это нетрудно. И растолковать, что спросят, растолкую.

Толковал староста с мужиками насчет воли или не толковал, только их отношение к царскому указу не изменилось. В Алексеевке так все и осталось, как раньше было.

В сентябре зачастили дожди. Лес потемнел, стало сыро кругом и до того неприветливо, что не хотелось выходить из дома. Главными предметами внимания Ушакова стали теперь книги и газеты.

Однажды, сидя на оттоманке, он перелистывал старую книгу по морским сигналам, написанную Кушелевым. Давно бы плюнуть ему на эти сигналы, а он все еще тянулся к ним, словно они могли пригодиться ему в будущем. Когда он который уж раз просматривал эти самые сигналы, в комнату, не спрашивая разрешения, вошел Федор. В руках у него была газета.

— Свеженькая, — сказал Федор. — Только что из Темникова доставили, сам Филипп привез.

Ушаков тотчас отложил книгу и взялся за газету. Газеты были для него главнее всего, он по-настоящему тосковал, когда задерживалась их доставка. В его положении они служили ему неким окошечком, через которое можно было заглядывать в мир.

Сразу же бросилось в глаза сообщение о заключении перемирия с Турцией. "Конечно, это хорошо, — обрадованно подумал Ушаков. — Но что последует за сим перемирием?" Вспомнился Сенявин. Куда ему теперь с эскадрой? Чичагов что-то говорил о повелении государя отозвать эскадру в Балтийское море. Но, если Сенявин направится туда, на пути его могут появиться англичане, которые сейчас обозлены и не упустят случая причинить неприятности русским, предавшим дружбу с ними. При сложившихся обстоятельствах было бы благоразумнее уговорить Порту пропустить русские корабли через проливы в Черное море, в Севастополь.

Севастополь… Ушаков прикрыл глаза, стараясь представить, как выглядит сейчас молодой русский город — главное пристанище Черноморского флота, но вместо города в воображении его появилось море, корабли на рейде… Боже, неужели он все это никогда больше не увидит, никогда больше не услышит шума прибоя, звона корабельных склянок, не увидит матросов на вахте?.. Ушаков встал, прошелся по комнате и вдруг напустился на Федора, занявшегося вытиранием пыли на подоконнике:

— Где, куда девал?..

— Что, батюшка?

— Макет. Тот, что из Севастополя прислали.

— Игрушка-то? В сундуке. Еще не доставал после дороги, не до нее было.

— Принеси немедленно.

Борясь с нахлынувшим вдруг беспричинным гневом, Ушаков приблизился к окну и стал смотреть во двор. Там моросил дождь. Молодая скотница с накинутой на голову мешковиной гонялась за свиньей, стараясь загнать ее в хлев, а рядом под навесом стоял верзила из дворовых и давился от смеха. "Неужели вот так и будет до конца?.. — с ужасом подумал Ушаков. — Нет, нельзя так более… Нельзя мне без моря. Надо бежать".

Услышав за спиной возню Федора, устанавливавшего принесенный им макет корабля, Ушаков подошел к нему, сказал умоляюще:

— Друг мой, распорядись, чтобы собрали нас в дорогу. Поедем в Севастополь.

— В Севастополь? Или что там оставили?

— Не могу я тут больше. Не могу!..

Федор хотел было возразить, но, увидев в глазах его страшную тоску, испугался за него.

— Поедем, поедем!.. — заговорил он. — Конечно же поедем! Пока тепло. Соберемся и поедем.

Ночью Федор трижды поднимался на второй этаж, на цыпочках подходил к двери барской спальни и слушал: спит адмирал или не спит? Из спальни доносилось неровное дыхание. Ушаков спал, хотя и сон его был неспокоен.

В Севастополь Ушаков выехал через несколько дней, взяв с собой Федора.

5

Победу над турецким флотом Сенявин отпраздновал шумно и весело. Все было: и пушечное салютование, и благодарственное молебствие, и угощение для низших чинов, и пир на флагманском корабле с участием старших офицеров. Сенявин умел и дело делать, умел и повеселиться.

На пиру Арапов сидел рядом с самим адмиралом. Рана, полученная им в сражении, сильно беспокоила, и ему приходилось делать над собой большие усилия, чтобы не выдавать боли.

Застольных провозглашений было предостаточно. Не забыли выпить и за здоровье Ушакова. Этот тост провозгласил сам Сенявин, и офицеры тотчас к нему присоединились. Кто-то добавил:

— За Ушакова и его славного ученика, командира нашего, вице-адмирала Дмитрия Николаевича!

Арапов до этого в бокале мочил только губы, а тут выпил до дна. То, что Сенявин предложил тост за Ушакова, еще выше подняло его в глазах подчиненных. Сенявин не желал приписывать себе лишнего. Ведь победа над турками у Афонской горы стала возможной только благодаря применению тактики Ушакова. Именно ему, Ушакову, принадлежит идея «кейзер-флага» — выделять отряд кораблей для вторжения в боевой порядок противника и вступления в бой с его флагманскими кораблями. В сражении у Афонской горы роль «кейзер-флага» была возложена на фрегаты «Сильный» и «Рафаил», на борту которого довелось быть Арапову. Именно эти суда перерезали неприятельскую линию, а «Рафаил» героическими действиями так сковал неприятельский флагман, так оглушил его своим огнем, что турецкий капудан-паша лишился возможности управлять боем. Это привело в конце концов к замешательству среди неприятеля и его полному поражению.

— Господа офицеры! Братцы мои!.. — кричал захмелевший контр-адмирал Грейг. — А все ж мы молодцы! В Адриатике прищемили хвост французам, в Архипелаге утерли нос туркам. Мы теперь главные в Средиземном море. Мы, братцы мои!..

Это был еще сравнительно молодой адмирал. Горячий. Смелый. В выигранном сражении отличился тем, что по приказу Сенявина погнался за отступавшими турками, у берегов Мореи нагнал три их корабля, в том числе один линейный, и открыл по ним огонь. Будучи в панике, турки посадили суда свои на мель, подожгли их, после чего кто на лодках, кто вплавь устремились к берегу, надеясь найти там спасение.

— Молодцы мы или не молодцы, — с улыбкой отозвался Сенявин на восторги своего боевого товарища и помощника, — а после сей победы положение наше стало прочным. Турки заперты в Дарданеллах. Не в силах предпринять против нас что-либо серьезное и французы. Вот за это, друзья мои, давайте и выпьем еще раз!

Когда пир уже подходил к концу и пирующие заметно отяжелели, Сенявину доложили, что из Петербурга прибыл курьер со срочным пакетом.

— Где же он, ваш курьер? Тащи его сюда, — сказал Сенявин.

Курьером оказался молоденький лейтенант, почти мальчишка, такой чистенький, такой ухоженный, словно за ним не было многих тысяч верст трудной дороги.

— От его высокопревосходительства адмирала Чичагова, — отчеканил курьер давно приготовленную фразу и подал Сенявину пакет.

— Стоп! — остановил его командующий. — Прежде должен выпить с нами. За нашу победу! — добавил он, как приказ, и обратился к матросу, обслуживающему господ офицеров: — Алексей, подай сюда чистый кубок, да выбери побольше.

Напрасно лейтенант отчаянно мотал головой, отнекивался, уверяя, что сроду в рот не берет хмельного. Сенявин был неумолим.

— Или кубок, или за борт!

Лейтенанту пришлось-таки выпить. Только после того как в кубке не осталось даже глотка, Сенявин принял пакет, на глазах у всех распечатал и тут же принялся читать вложенные в него бумаги. Лицо его сделалось серьезным, потом выразило досаду. Было видно, что пакет не обрадовал его. Веселье за столом угасло. Офицеры вспомнили о своих кораблях, неисполненных делах и стали один за другим выходить из-за стола. Командующий их не удерживал.

— Да, да, можно идти, — рассеянно отвечал он на просьбы разрешить удалиться.

Арапов решил, что ему тоже лучше уйти, и направился в свою каюту. От выпитого вина слегка кружилась голова. Хотелось воды — обычной, холодной, но в каюте не оказалось ни одной капли. Вахтенный матрос, к которому он обратился, пообещал это дело быстро исправить.

— Сей момент, ваше благородие, сей момент!..

Захватив жбан, он побежал вниз, где хранились бочки с водой. Ждать его почти не пришлось. Он вернулся минуты через три с полным жбаном. Кроме жбана, в руке у него была еще оловянная кружка.

— А это зачем? — удивился Арапов, показывая на кружку.

— Тут у меня тертый хрен, ваше благородие, — отвечал матрос. — С водичкой зело хороша штучка, хмель как рукой снимает.

Он вел себя несколько развязно, но обижаться на него было просто невозможно. В выражении его больших синих глаз было что-то наивно-плутовское, что заставляло невольно улыбаться.

— Как тебя зовут?

— А я, ваше благородие, имени своего настоящего, кажись, уже не помню. На корабле Бахарем зовут. Бахарь, и только. Привык.

Арапов вспомнил, как однажды о нем рассказывал Сенявин. Вице-адмирал считал его лучшим на корабле слесарем и первым балагуром. Такие матросы ему нравились, и он бывал с ними на "ты".

Арапов взял из кружки ложку резко бьющей в нос пахучей массы, положил себе в стакан, а кружку вернул.

— Благодарю, братец. Непременно попробую зелья твоего.

Вода с хреном действительно оказала благотворное действие. Он даже решил перед сном почитать немного.

О перемене настроения Сенявина после полученного пакета он не думал. Подобные перемены у вице-адмирала случались довольно часто, и люди, его знавшие, давно уже к этому привыкли. Сколько раз случалось: рассказывает веселые байки, хохочет, а потом вдруг насупится, сожмет зубы, и тогда лучше оставляй его одного…

У Арапова был старый журнал "Вестник Европы", который привез с собой из Петербурга — купил у одного офицера. Поскольку читать больше было нечего, в свободное время он всегда брался за него. А вообще-то интересный журнал. Он издавался Карамзиным и в свое время пользовался широкой известностью. В нем печатались не только литературные произведения, но и статьи политического направления. В том номере, что имелся у Арапова, вызывали интерес пространные рассуждения самого Карамзина "О любви к отечеству и народной гордости".

Перелистывая книгу в поисках места, откуда интереснее начать чтение, Арапов услышал, как резко открылась дверь, и в то же мгновение он увидел Сенявина, вошедшего к нему с пакетом в руке, тем самым, что доставил ему столичный курьер.

— Можно?

— Разумеется, Дмитрий Николаевич, — поднялся с койки Арапов, отложив книгу.

— Карамзина читаешь?

— Журнал "Вестник Европы", только старый.

Сенявин, не ожидая приглашения, сел на койку и озабоченно потер ладонью щеку. От недавнего хмельного веселья в нем не сохранилось никаких признаков. Он был абсолютно трезв, только имел такой вид, словно жаждал с кем-нибудь поругаться.

— Какие-нибудь неприятности? — спросил Арапов, остановив взгляд на пакете, который Сенявин не выпускал из рук.

Командующий кисло усмехнулся:

— Да как сказать… Наш государь и Наполеон Бонапарт вошли в дружеские сношения, а это означает, что войне конец. Тут вложена переписка между государями. Только я ничего не понимаю… Я человек военный, прямой, а тут уму непостижимые зигзаги. Ты только послушай!.. — Сенявин извлек из пакета несколько листков, нашел в них отмеченные места. — Слушай, что пишет Бонапарт нашему государю: "Я отправил генерала Савиньи к вашему императорскому величеству выразить совершенное мое почтение и желание найти случай, который мог бы удовлетворить вас, сколь лестно для меня приобрести вашу дружбу. Примите оные, ваше величество, с тою благостию, которой вы отличаетесь, и почтите меня одним из тех, которые более всего желают быть угодными. Затем прошу Бога, да сохранит он ваше императорское величество под своим покровом. Наполеон". — Сенявин обратил взгляд к Арапову: — Соображаешь, что к чему? Послушай, что ответил на сию любезность наш государь. Вот: "Главе французского народа. Я получил с особой признательностью письмо, которое генерал Савиньи вручил мне, и поспешаю изъявить вам совершенную мою благодарность. Я не имею другого желания, как видеть мир Европы, восстановленный на честных и справедливых правилах. Притом желаю иметь случай быть вам лично угодным. Примите в том уверение, равномерно, как и в отличном моем к вам уважении. Александр". Дошло?

Арапов пожал плечами:

— Обычная дипломатическая переписка.

— В том-то и дело, что не обычная, — возразил Сенявин. — Вдруг императоры и в самом деле помирились? Что тогда прикажете делать нам?

— Но вместе с перепиской монархов в пакет, наверное, вложены какие-то инструкции?

— Если бы они были! Но таковых нет. Есть только письма. Адмирал Чичагов, видимо, полагает, что я должен сам решить, как быть: то ли заводить с французами и их союзниками, турками, подобную переписку, раскрывать им объятия, то ли продолжать войну.

Арапов сочувственно покачал головой. Командующий и в самом деле оказался в весьма трудном положении.

— И что же вы все-таки намерены делать?

Сенявин ответил не сразу. Сказал тихо, но решительно:

— Поступим так же, как и в прошлом году. Плюнем на пакет и будем продолжать гнуть свое, пока не получим твердого высочайшего повеления.

В августе прошлого года Сенявин игнорировал известие о договоре с французским правительством, подписанном Убри, и не стал приостанавливать военные действия. Но тогда он угодил в самую точку, договор вскоре превратился в пустую бумажку, и его поведение в конце концов было одобрено императором. Однако трудно предвидеть, как дело повернется сейчас…

— Что это у тебя в стакане? — вдруг спросил Сенявин.

— Вода с тертым хреном, матрос один принес. Очень бодрит. Желаете попробовать? Был полный стакан, я половину выпил.

Сенявин с недоверчивым видом взял стакан, понюхал, сделал глоток, еще раз понюхал и поставил на место.

— Вроде ничего, освежает не хуже лимона. — И, вспомнив о чем-то, промолвил загадочно: — Россия!

Не пытаясь угадать его мысль, Арапов молчал.

— Устал!.. Надоело… — снова принялся тереть щеку Сенявин. — Порою хочется плюнуть на все, поставить паруса да домой!.. — Поскольку Арапов продолжал молчать, через некоторое время заговорил снова: — Во время прошлого похода, когда освобождали Ионические острова, я часто замечал на лице Ушакова смертельную усталость. Я тогда не знал ее причины. Теперь до меня дошло. Мы, военачальники, устаем не столько от баталий, сколько от соприкосновения с политикой, направляемой неумелыми руками.

Сказав это, Сенявин поднялся, сделал прощальный жест и ушел к себе.

* * *

Дни проходили незаметно. В эскадре Сенявина заканчивали чинить корабли, поврежденные в последнем сражении с турками. Возвращались в строй после излечения раненые матросы и офицеры. На острове Тенедос, главной базе эскадры в районе Архипелага, усиливались береговые укрепления. Шла подготовка к новым баталиям.

Однажды у острова Тенедос появились под английским флагом четыре огромных линейных корабля, два фрегата и один бриг.

— Бьюсь об заклад, — воскликнул Сенявин, — англичане узнали о нашей победе и теперь предложат нам план совместных действий.

Вице-адмирал не ошибся. Едва прибывшие суда стали на рейд, как на русский флагман прибыл командующий английской эскадрой лорд Коллингвуд. Сенявин встретил его очень радушно, с музыкой, и сразу же пригласил к себе в каюту. Арапова с ним не было, и какой шел разговор между ними, он не знал. Кое-что ему стало известно только после встречи командующих. Лорд Коллингвуд дал Сенявину согласие произвести обеими эскадрами совместное вторжение в черноморские проливы, чтобы выяснить, что сталось с турецким флотом после Афонского боя и может ли он оказать сопротивление объединенным русско-английским силам. Обо всем этом Арапову сообщил сам Сенявин.

— А когда выступать? — спросил он его.

— Скоро, — последовал ответ.

Однако прошла неделя, другая, а команды к выступлению все не поступало. Что-то недоговорено было между командующими… Как-то после обеда Арапов вышел на палубу, посмотрел на море и удивился: в том месте, где рейдовали англичане, катились одни только волны, суда союзников словно в воду канули.

— Куда подевались англичане? — обратился Арапов к вахтенному офицеру.

— Ушли своей дорогой.

— Как ушли? А совместный поход?

Вахтенный сказал, что в такие вещи его не посвящают, и посоветовал обратиться к самому адмиралу.

Арапов не встречался с Сенявиным уже несколько дней: адмирал не вызывал его, а идти к нему самому не было подходящего повода. Но теперь он решился идти.

Сенявин был у себя. Появлению адъютанта он не удивился. Арапову показалось, что он ему даже обрадовался.

— Проходи и садись. Будем пить.

Перед ним стояли тарелки с остатками обеда и два штофа, в одном из которых оставалось лишь немного на донышке. В одиночку и тем более в обеденное время Сенявин обычно не пил, а тут, на-ко тебе, будто и не он вовсе. Лицо стало красным, глаза потемнели. В Сенявине что-то осталось от потемкинских привычек — с той поры, когда он, еще молодым офицером, пользовался особым кредитом светлейшего, выполняя его личные поручения. Правда, Сенявин не впадал в длительную хандру, как бывало с Потемкиным, но, когда его что-то расстраивало, он, как и Потемкин, приказывал подавать себе вино, надеясь найти в нем утешение.

— Пришел о чем-то спросить?

Арапов сообщил об отплытии англичан.

— Ну и хорошо, что ушли, — промолвил на это Сенявин, — нам с ними не по пути.

— Вы хотите сказать, что совместный поход в пролив отменен?

— Получено высочайшее повеление прекратить враждебные действия против Порты.

Сенявин допил остававшуюся в стакане водку и с неестественной улыбкой уставился на Арапова:

— Почему не кричишь ура? Не рад перемирию? Впрочем, выпей сначала. Не одному же мне пить.

Арапов выпил немного, потом сказал:

— Может, я многого не понимаю, но я не вижу причины для уныния. Перемирию солдат всегда рад.

— Я, братец ты мой, не унываю, — качнул головой Сенявин. — Не этим я огорчен. Его величество изволил прислать мне текст договора между Россией и Францией, подписанный в Тильзите. К договору приложены "Отдельные и секретные статьи". А статьи оные, братец ты мой, такие, что язык не поворачивается сказать… — Он налил из штофа полстакана, подкрепился глотком и с театральными жестами стал цитировать по памяти: — "Статья первая. Российские войска сдадут французским войскам землю, известную под именем Каттаро. Статья вторая. Семь островов в полную собственность и обладание его величества императора Наполеона…"

— Каких островов, Ионических?

— А каких же еще? То, что было завоевано Ушаковым и нашей эскадрой, брошено коту под хвост… Не представляю, как я сообщу сие решение сенату Ионических островов?

Арапов наконец-то понял причину хандры адмирала и проникся к нему сочувствием. Сенявин принимал личное участие в освобождении Ионических островов, и ему было совсем не безразлично, какая судьба их постигнет. Ионическим грекам при сложившихся обстоятельствах не давалось выбора: они должны были отказаться от «дарованного» им самоуправления, от установленного Ушаковым государственного порядка, основанного на полном уважении их национальной самобытности, и перейти под самодержавную власть парижского диктатора, служить интересам бонапартовской военщины, интересам французских купцов и промышленников. Нет, не обрадуются островитяне Тильзитскому договору! Да разве только они не обрадуются? А славяне Адриатического побережья, воевавшие против французов под знаменем Сенявина? Ведь Сенявину повелевалось вывести войска и оттуда тоже, вернуть французам освобожденную им совместно с черногорцами крепость Боко-ди-Каттаро.

— Куда же мы теперь? — растерянно спросил Арапов.

— Домой. Куда же еще?.. — Сенявин полез в железную шкатулку, прибитую к краю стола, чтобы не сваливалась, и достал оттуда бумаги. — Вот, тут все написано… Рескрипт его величества. Тут написано — слушай: "Французское правительство, приняв на себя попечение о восстановлении доброго согласия нашего с Портою, первые старания свои обратит к тому, чтоб истребовать согласия Порты на свободное возвращение Черноморской нашей эскадры, ныне в Дарданеллах находящейся, опять в Черное море…" Далее государь пишет, что пока не будет получено разрешение Порты на проход черноморских кораблей из Архипелага в Черное море, они должны оставаться у острова Корфу. Согласно высочайшему повелению, в Черное море должны пойти только те суда, которые приписаны к черноморским портам. Что же касается главной эскадры, то она должна возвратиться в Балтийское море.

— В Балтийское море? А англичане нас пропустят?

— В том-то и штука, что государь о сем умалчивает. Возвращайтесь, говорит. А каким образом возвращаться, инструкций о том в рескрипте не содержится. А я мыслю, — продолжал все выкладывать Сенявин, — дело это не совсем простое. До этого англичане были союзниками, а теперь из друзей превратились в неприятелей. Мы не можем не считаться с этим, не можем тешить себя надеждой, что они не решатся напасть на нас. Да что там толковать! Ломай не ломай голову, а выхода из положения все равно не придумаешь. Лучше выпьем. — И он принялся наполнять водкой стаканы.

Весь этот день Сенявин оставался в своей каюте. Перед матросами и офицерами он появился только на следующий день, к удивлению Арапова, появился, как всегда, подтянутый, чисто выбритый. Однако следы вчерашней хмельной неумеренности все же оставались — лицо было помято, под глазами виднелись мешки.

Первым его приказом было вызвать контр-адмирала Грейга.

— Будем сниматься? — спросил Арапов.

— Подождем.

Погода стояла тихая, теплая. Небо — белесое, будто бы подернутое туманом. Цвет моря какой-то необычный, бирюзовый. Только Тенедос оставался в прежних своих красках. Бурые камни на берегу, зеленые рощицы, белые домики с красными черепицами, желтые песчаные осыпи на холмах… В другие дни вид острова всегда радовал Сенявина, но сейчас командующий смотрел на него с безразличием. Ах, Тенедос, Тенедос!.. Сколько крови пролито, чтобы завоевать и удержать тебя от неприятеля! И вот теперь тебя приходится оставлять. Тебе снова предстоит находиться под управлением турок.

Грейг явился очень быстро.

— Вы, кажется, рвались в настоящее дело, адмирал? — встретил его Сенявин, согнав с лица постное выражение. — Вот вам задание: соберите на берегу тысячу человек и сравняйте с землей все укрепления.

— Будет исполнено, ваше превосходительство, — ответил Грейг.

Когда катер его отвалил от флагмана, Сенявин поискал глазами адъютанта, позвал к себе.

— Обратите внимание, как ведут себя настоящие адмиралы, — сказал он ему с едва уловимой иронией. — Завидная исполнительность. Выслушал приказ и — ни одного вопроса: зачем разрушать, почему?.. Ты-то небось спросил бы, — добавил он, взглянув на Арапова.

— Возможно, — ответил тот.

Сенявин сделался задумчивым, минуты две молчал, потом заговорил, хмурясь:

— Я не верю в это перемирие. Турки уже завтра могут снова взяться за оружие. Лучше срыть все это лопатами да ломами, чем потом разрушать пушечными ядрами.

Работа по разрушению береговых укреплений продолжалась почти две недели. Наконец Грейг доложил, что дело сделано, и Сенявин отдал по эскадре приказ плыть к острову Корфу.

6

Гарнизон Корфу салютовал прибывшей эскадре тремя пушечными залпами. Что касается мирных жителей, то они сбежались на берег с цветами.

— Они за нас радуются, — глядя со шканцев на берег, говорил Сенявин, — они знают о нашей Афонской победе, но не знают другого…

Он приказал подготовить для высадки на остров катер.

— И еще, — обратился к адъютанту. — Распорядитесь, чтобы завтра к полудню пригласили ко мне сенаторов. Я приму их в главной квартире.

— Ночевать будете на корабле или останетесь там?

— Там. Хочу подольше походить по твердой земле. Кто знает, когда еще придется побывать на этом острове!.. Может, даже и не придется вовсе.

Адмиральский катер встречали с оркестром и почетным караулом. Тысячи людей приветствовали адмирала флажками, криками «ура», «виват». Едва Сенявин поднялся на бак катера, готовясь спрыгнуть на землю, как его подхватили сильные руки и понесли прямо к оробевшему коменданту гарнизона, стоявшему у выстроенного караула. На адмирала и сопровождавших его офицеров посыпались цветы.

— Ура-а-а! Вива-а-т!

Сенявин принял от коменданта рапорт, приветственно помахал островитянам, чем вызвал новый прибой восторгов, и со своей многочисленной свитой направился в город, к зданию главной квартиры.

Вскоре туда же, в главную квартиру, направились и командиры кораблей, тоже высадившиеся на берег. Сенявин решил провести на острове военный совет.

Восторженная встреча не развеселила командующего. Он оставался неулыбчивым, внутренне сосредоточенным, хмурился немного, словно испытывал неловкость от проявленного к нему чрезмерного внимания, внимания к человеку, которому в скором времени предстоит сообщить им неприятную весть.

Военный совет продолжался недолго. Сенявин сообщил об условиях Тильзитского договора, заключенного между Россией и Францией, о высочайшем повелении передать французам Ионические острова и Боко-ди-Каттаро, а самой эскадре после сдачи островов и крепости отправиться на родину. Собравшиеся выслушали сообщение командующего в напряженном молчании. Многие были поражены. Это было видно по тому, как побледнели их лица и как они оглядывались по сторонам, словно ища подтверждения тому, что слышали своими ушами. Арапову казалось, что сейчас разразится буря, но бури не произошло. Никто не подал голоса даже тогда, когда Сенявин, кончив сообщение, предложил задавать вопросы или высказать свои соображения.

— Что ж, господа, — сказал Сенявин, подождав немного, — если вопросов нет, если вам все ясно, прошу вернуться на свои корабли и заняться тем, что требует от нас трудное и длительное плавание от Средиземного до Балтийского моря. Что касается служб гарнизона, то им необходимо подготовить форты и прочие сооружения для передачи нашим новым союзникам. Французы могут прибыть в Корфу не нынче-завтра. Желаю удачи, господа!

Удачи… Командующий еще мог говорить об удаче! Какую еще удачу можно ожидать, когда уже добытое в нелегких боях, омытое кровью русских солдат и матросов отдается в руки недавнего противника столь унизительным сговором!

Пока шел совет, люди молчали, не осмеливаясь выступить против воли государя, но теперь, когда совет кончился, их словно вывернуло. Зашумели, заспорили. Нет, им было далеко не все равно, какие статьи значились в Тильзитском договоре!

— Это ужасно! — слышались возмущенные голоса. — Что подумают о нас в Европе? Пойти на такое унижение!

— Неслыханные уступки Бонапарту только возвысят его, после таких уступок он может потребовать от нас еще большего.

Сторонники договора, а нашлись и такие, возражали:

— Но что нам делать с нынешними союзниками! Англичане только о себе, о собственных выгодах думают. Лучше дружба с Наполеоном, чем связь с такими союзниками.

Сенявин не поднимался из-за стола, ожидая, пока все не покинут помещение. У него был страдальческий вид. Необходимость покинуть острова, выбросить за борт плоды побед, несомненно, вызывала в нем не меньше горечи, чем в других военачальниках. Но положение командующего обязывало его молчать.

Когда все наконец ушли, Сенявин спросил задержавшегося Арапова:

— Ужин готов?

— Готов, Дмитрий Николаевич, — ответил Арапов. — И ужин, и постель тоже…

— Выйдем на свежий воздух, подышим немного.

Вечер был безветренный, приятный. В городе обильно светились огни. По улицам под зажженными фонарями прогуливался народ.

Русская речь смешивалась с греческой. Где-то играла флейта, слышался девичий смех. На скамейке под раскидистым деревом, что против главной русской квартиры, какой-то матрос обнимал худенькую гречанку. Девушка что-то объясняла ему на своем языке, он, не зная греческого, все же каким-то образом понимал ее, что подтверждалось его поминутными восклицаниями:

— Ага! Все так! Точно.

Глядя на эту уединившуюся и, казалось, счастливую в своем уединении пару, Арапов вспомнил о родной русской стороне и впервые с сомнением подумал о том, правильно ли поступил, напросившись в экспедицию, которая оказалась совершенно бесплодной? Не лучше ли было остаться в России, заняться розыском Марии? А впрочем, стоит ли ее искать, когда она уже определила свою судьбу, уйдя в монастырь? Пожалуй, в его положении благоразумнее было вернуться в родную Березовку и править имением, которое находится сейчас на попечении тетушки Аграфены, после смерти отца оставшейся единственным близким ему человеком.

Арапов не помнил своей матери: она умерла, когда ему не было еще и четырех лет. Мать мальчику заменила добрая тетушка, сестра отца, не имевшая своей семьи. Она баловала своего Сашеньку, как называла племянника, ни в чем ему не отказывала. Однажды, гоняясь по деревне с крестьянскими ребятишками, юный Арапов услышал мелодичные звуки балалайки и невольно остановился, заслушавшись. Играл рыжий парень, что сидел на бревнах против окон приземистого крестьянского жилища. Зачаровал тот парень своей игрой, и Саше тоже захотелось стать обладателем такого чудесного инструмента. Тетя Аграфена, которой он рассказал о своем желании, послала за балалайкой в Инсар домашнего учителя. Тот балалайку не купил, зато привез изящную скрипку. Учитель уверял, что балалайка есть забава мужицкая, скрипка же придумана для людей благородного звания. Молодой барин согласился: скрипка так скрипка, только бы научиться хорошо играть. Но тут оказалось, что учить-то некому. Домашний учитель не знал даже, как правильно смычок держать, а про настройку инструмента и говорить нечего. Нужен был учитель по музыке, и тетя Аграфена сказала об этом своему брату, Сашиному батюшке. Тот, выслушав ее, нахмурился:

— Нечего ему пустым делом голову забивать. Отвезу его в Шляхетский корпус, пусть военным наукам обучается, морским офицером станет.

— Боже праведный! — всплеснула руками тетя. — Какой из него офицер? Да он и муху шлепнуть боится. И мал еще, не примут такого.

— Примут. У Истомина в корпусе крепкая рука, а он нам не чужой.

Как ни отговаривала его тетушка, он настоял на своем: дождался санного пути и сам повез сына в Петербург… "Должно быть, такая была моя судьба", — вздохнул Арапов, вспомнив былое на этой чужой, нерусской земле.

Сенявин время от времени тоже вздыхал.

У него были свои заботы. Трудно было догадаться, о чем он думал в эти минуты — может, как и Арапов, вспомнил прошлое или беспокоился о семье, оставшейся в Ревеле, а может, его все еще угнетала мысль о несчастной судьбе населения Корфу и других Ионических островов, о той тяжкой роли, которая выпала на его долю. Нет, не пожелал бы он, Арапов, быть сейчас на его месте.

— Пошли ужинать, — круто повернул домой Сенявин. — Завтра предстоит трудный день.

Встреча с представителями Республики Семи Островов намечалась вначале на полдень, но потом была перенесена на два часа пополудни, так как не все сенаторы собрались к указанному сроку. Арапов в это время дежурил в приемной командующего и не мог видеть, как проходила встреча, не слышал, о чем там говорили, но он обратил внимание, какими возбужденными, даже гневными выскакивали из адмиральской комнаты сенаторы после совещания. Один сенатор выбежал таким разъяренным, что буквально вырвал из рук Арапова свою шляпу, которую тот хотел ему подать, и при этом так сверкнул на него глазами, что ему стало не по себе.

После совещания Сенявин никого не принимал. Обедал один. Арапов осмелился зайти к нему только вечером — надо было доложить о передаче дежурства другому офицеру. Сенявин сидел за столом в глубокой задумчивости, погрузив лицо в ладони.

— Ах, это вы!.. — очнулся он, услышав шаги Арапова. — С чем пришли?

Арапов доложил о дежурстве и спросил, не прикажет ли его превосходительство принести свечи?

— Да, да, пусть принесут, — услышал он ответ.

Распорядившись в приемной насчет свечей, Арапов вышел на улицу. Было совсем темно. Вчера в эту пору в домах светились окна, а сейчас нигде не было видно огней, если не считать домов, в которых квартировали русские. На улице хоть бы голос раздался. Тихо и пусто кругом. До слуха доносились лишь отдаленные всплески морского прибоя — однообразные и унылые, наполнявшие сердце смутной тревогой. "А ведь это похоже на выражение протеста, — глядя на притихшие в темноте дома, подумал вдруг Арапов. Горожанам уже известно все, потому и попрятались, не желая в обиде своей видеть больше русских…"

Оставаться на улице больше не хотелось. Арапов вернулся к себе и лег спать, отказавшись от ужина. Утром, проснувшись, он сразу же пошел купаться.

Море было неспокойным. Волны набрасывались на берег с неумолимой злостью, словно желали свести с ним давние счеты. Однако вода оставалась теплой, и Арапов долго плавал, нырял, плескался…

С пляжа он возвращался посвежевший, проголодавшийся. Утро только разгоралось, и он очень удивился, когда в этот ранний час увидел на улице против главной квартиры огромную толпу. Многие женщины держали на руках детей. Дети плакали, но их не успокаивали, матери, казалось, даже этого хотели.

— Что сие значит? — спросил Арапов встретившегося матроса.

— Бунт, ваше благородие.

— Какие глупости!.. Что хотят эти люди?

— А кто их знает, ваше благородие… Лопочут по-своему.

Когда Арапов приблизился к толпе, несколько женщин, выставляя перед ним плачущих младенцев, стали что-то ему выкрикивать, но вскоре, поняв, видимо, что с ним не объясниться, оставили его в покое и двинулись к русской резиденции. Они пожелали иметь дело с самим командующим. Они кричали, требуя, чтобы адмирал вышел к ним сам.

Сенявин появился в сопровождении переводчика и двух сенаторов, которые, по всему, посылались к нему толпой. С его появлением шум усилился, толпа стала напирать, стараясь быть ближе к адмиралу. Плач детей, голоса их матерей, громкие выкрики мужчин и это движение в толпе, направленное в сторону адмирала и кое-как сдерживаемое подоспевшими матросами и некоторыми из этой же толпы, — все это было ужасно. Арапов не знал греческого языка, из бури непонятных возгласов он улавливал одно только слово, неоднократно повторявшееся: «Ушаков». И по тому, с каким выражением произносилось это слово, означавшее фамилию известного им русского флотоводца, он догадывался о смысле выкриков этих разгневанных людей. Они говорили: "Ушаков даровал нам свободу, а вы нас предаете, возвращаете прежним поработителям!"

Сенявин подождал, пока толпа не успокоится, и когда наконец стало не так шумно, начал говорить — внушительно, твердо:

— Друзья мои, мы вынуждены оставить вас в силу договора, заключенного между моим государем и Наполеоном. Но мы уходим от вас с надеждой, что французы, которые заменят наш гарнизон, выполнят свое торжественное обещание не причинять вам зла.

О "торжественном обещании" французов не чинить островитянам зла в документах, полученных Сенявиным, ничего, конечно, не говорилось, но надо же было как-то успокоить толпу!

В ответ на выступление русского командующего раздались новые выкрики, но уже не такие громкие и требовательные, как раньше. Мало-помалу толпа успокоилась, Сенявин ответил на вопросы, потом, выступив вторично, тепло поблагодарил собравшихся и в их лице всех жителей Ионических островов за дружеское отношение к русским солдатам и матросам, после чего удалился. Толпа стала расходиться.

Арапов пошел в столовую и обрадовался, когда увидел, что Сенявин уже там. Командующий сидел за одним столом вместе с Грейгом и флаг-офицером.

— Присаживайся к нам, — пригласил его адмирал.

Завтракали молча. Сенявин ел с неохотой, все время озирался по сторонам, словно ждал кого-то. Когда, кончив завтрак, он поднялся из-за стола, подошел дежурный офицер, чтобы доложить о прибытии представителей французского командования для приема гарнизонных сооружений. На лице командующего появились красные пятна.

— Я не желаю их видеть, скажите им, что болен… Адмирал, — обратился он к Грейгу, — прошу вас, займитесь ими.

Эскадра оставила Корфу 19 сентября. Корабли подняли паруса с восходом солнца. Никто из матросов и офицеров в это время уже не спал, все были на ногах, оставались на палубе даже сменившиеся после вахты. Сенявин стоял на корме и неотрывно смотрел на медленно удалявшийся берег. Прислуживавший ему матрос держал наготове стаканчик и штоф водки. Сенявин имел привычку при выходе в плавание выпить стаканчик, но сейчас он, казалось, забыл о водке.

— Ну вот, капитан-лейтенант, — тихо промолвил Сенявин, обращаясь к Арапову, — были мы тут и больше здесь нас не будет.

В последнее время адмирал слишком часто стал прикладываться к спиртному, и было опасение, что после пережитого им в Корфу он может запить.

— Дмитрий Николаевич!.. — В голосе и во взгляде Арапова была не просьба, а настоящая мольба. — Дмитрий Николаевич, прошу вас, оставьте это. Вам нельзя больше…

— Пить? — Сенявин увидел матроса со штофом, прогнал его и вплотную подошел к Арапову: — Не думай обо мне худо, братец. Я еще не разучился управлять собой. Увидишь, до конца плавания не возьму в рот даже капли. Мне теперь, как никогда, нужна трезвая голова.

7

При въезде в Севастополь Ушакову пришлось испытать то же волнение, что и перед Темниковом. И в этом не было ничего удивительного. Севастополь занимал в его жизни гораздо больше места, чем другие города. Здесь он вырос как флотоводец, здесь получил всеобщее признание, обрел заслуженную славу. С севастопольской землей смешан его пот. Уже будучи командующим Севастопольской эскадрой и главным портовым начальником, он занимался не только делами чисто военными, но и благоустройством города, строительством домов, казарм, госпиталей, устройством скверов и парков. Севастопольцы неспроста называли его отцом города. Именно при нем, благодаря его неусыпным заботам Севастополь стал таким, каким ему надлежало быть.

В Крыму это был самый молодой город. Начало ему положили русские матросы вскоре после присоединения Крыма к России. В апреле 1783 года командующий Азовским флотом вице-адмирал Клокачев получил из Петербурга задание произвести "опись крымских берегов" и осмотр бухты близ татарского селения Ак-яр — той самой бухты, на которую еще в 1778 году обратил внимание генерал Александр Васильевич Суворов, приказав войскам своим возвести по обеим сторонам ее укрепления. Исполнение повеления Петербурга командующий флотом поручил капитану второго ранга Берсеневу, командиру фрегата «Осторожный». Берсенев нашел бухту очень удобной для стоянки судов, о чем немедля рапортовал вице-адмиралу. Вскоре командующий Азовским флотом отправился туда сам, сопровождаемый четырьмя фрегатами. Бухта ему тоже понравилась. Спустя некоторое время в ней бросили якоря еще шесть фрегатов, прибывших из Керчи под командованием контр-адмирала Мекензи, англичанина по происхождению, находившегося на русской службе. С прибытием всех этих судов началось строительство порта, который флотские команды стали называть Ахтиаром. В Петербурге одобрили действия флотских команд, но с названием порта не согласились. Императрица Екатерина II повелела назвать порт иначе — Севастополем, что в переводе с греческого означало: славный город.

Хотя застроенное место и называли городом, продолжительное время оно оставалось небольшим поселением. Черты настоящего города оно стало обретать лишь во время русско-турецкой войны и особенно после войны, когда над портом начальствовал Ушаков как командующий Черноморским флотом. По его приказу здесь были возведены казармы, морской госпиталь, портовые магазины, склады и много жилых домов. Частное строительство без соответствующего разрешения было категорически запрещено. Дома стали возводиться только по общему городскому плану с обязательным насаждением против них фруктовых деревьев.

Так появился новый черноморский город. При Ушакове в нем проживало 15 тысяч жителей. Сейчас, конечно, населения в нем стало больше. В 1804 году Петербург объявил его главным военным портом на Черном море.

…Перед Севастополем дорога шла горами. Тяжелая дорога — то спуск, то подъем. Но вот взору открылась густая синь, неровным гигантским рогом врезавшаяся в горы. То была Северная бухта, та самая бухта, которая когда-то привлекла внимание Суворова. Почти на семь верст протянулась она от моря. Пройди по всему берегу Черного моря и не найдешь более удобного места.

Когда подъехали к бухте, Ушаков приказал кучеру остановиться, а Федору достать из сундука мундир. Федор сразу заворчал:

— Уж не переодеваться ли задумал? В поле не шибко удобно. Можно и до дома оставить…

— Поменьше разговаривай, — одернул его Ушаков.

Он переоделся не сходя с экипажа, после чего приказал кучеру править к морю.

Море!.. Еще один небольшой перевал, и вот оно уже перед глазами бескрайнее, седогривое, чем-то недовольное…

Море штормило. Сойдя с экипажа, Ушаков подошел к берегу так близко, что пенившиеся волны докатывались до его ног. Вода, помутневшая от поднятого со дна мусора, неистовствовала, ревела, накатываясь вал за валом, и было в ее поведении что-то таинственное, недоступное человеческому разуму. Ушаков смотрел на свирепо надвигавшиеся пенистые горы словно зачарованный. В голове не было никаких мыслей, он не мог думать, он мог только смотреть на все это, смотреть бесконечно.

— Батюшка, ноги-то заливает!.. — послышался голос Федора. — Эдак простудиться недолго!

Ушаков покорно отступил назад, продолжая, однако, смотреть на море.

— Едем, батюшка. Чего стоять-то? Аль моря не видал. Ямщик ждет.

Ушаков вернулся наконец к экипажу, влез на сиденье, сказав кучеру:

— Держи по главной.

Главная улица, имевшая название Графская, была застроена при нем, и ему был знаком здесь каждый дом. Вот морской госпиталь, дальше контора портового ведомства, а вот дворец графа Войновича… "А ведь без меня здесь, кажется, ничего не изменилось, хотя и город вырос…" — сделал для себя неожиданное открытие Ушаков.

Улица оказалась не очень людной. В основном на глаза попадались матросы и офицеры, торопившиеся по своим делам. Многие, обратив внимание на Ушакова, останавливались и, не узнавая его, долго смотрели вслед. Но были и такие, которые шарахались в подъезды или делали вид, что не замечают. Поведение этих людей казалось странным и обидным. Скоро, очень скоро забыли они своего прежнего начальника!.. Но вот один из офицеров, кажется, его узнал. Встрепенулся радостно и замер в приветствии:

— Здравия желаю, ваше высокопревосходительство!

Ушаков узнал в нем Козмина, что в свое время служил на корабле «Преображение» шкипером. Он приказал остановить лошадей, и тот тотчас подбежал к нему.

— Шкипер Козмин? — на всякий случай уточнил Ушаков.

— Так точно, ваше высокопревосходительство, Козмин. — Офицер, довольный, заулыбался. — Думал, не узнаете.

Лет пятнадцать тому назад Козмин в пьяном виде учинил дебош и наговорил много лишнего в адрес властей, за что был арестован. Ему грозил военный суд. И вот тогда Козмин решил обратиться к Ушакову, как командующему флотом, с просьбой простить его. Ушаков хотел было оставить его прошение без последствия, но, узнав, что он отец малолетних детей, переменил свое решение, приказал освободить его из-под стражи и определить в прежнюю должность, строго предупредив, однако, чтобы впредь необдуманных поступков не совершал.

— Как дети? — поинтересовался Ушаков.

— Да что дети!.. Дети выросли. Старший офицером стал, в люди вышел. Вам спасибо. Сами вы как, Федор Федорович?

— В отставке прозябаю. Состарился. — Ушаков старался говорить шутливо, но в голосе его прорывалась горечь. — Никому уже не нужен, даже севастопольцы, заметил я, отворачиваются…

Козмин рассмеялся.

— Вас просто не узнали. Должно быть, вас за маркиза приняли, командующего флотом.

— Траверсе?

— Этого самого. Маркиз разъезжает по городу обычно при всех своих орденах, вот вас с ним и спутали.

Их разговор стал привлекать внимание прохожих. Узнав, что человек в адмиральском мундире не кто иной, как сам Ушаков, люди стали сбегаться со всех сторон, и вскоре возле экипажа образовалась плотная толпа. Ведь молодые матросы и офицеры знали о знаменитом флотоводце только по рассказам, теперь же им представлялась возможность посмотреть на него живого собственными глазами. Хозяин дома, возле которого остановился экипаж, вынес на полотенце хлеб и соль — русский обычай встречать дорогих гостей.

— Милости просим, Федор Федорович! Не угодно ли ко мне пожаловать, откушать с дороги?

Ушаков посмотрел на его загорелую лысину, маленькую бородку клинышком, тонкие изогнутые брови, чуть насмешливые глаза с зеленым отливом, и ему показалось, что этого человека он где-то уже видел. Он напряг память.

— Что-то не припомню…

— Как не припомните? — притворно обиделся тот. — А семь тысяч одолженных, помните?

— Семен Крицин?

— Он самый и есть, — заулыбался Крицин. — Купец второй гильдии, госпитальный подрядчик… Малость внешностью изменился, годы лысину припечатали, а так все такой же.

Было время, когда Ушакову часто приходилось иметь с ним дело, точнее, не ему самому, а портовой конторе, которой руководил капитан первого ранга Семен Афанасьевич Пустошкин. Крицин по подряду обеспечивал морской госпиталь продовольствием. Но так как казна деньги на эти цели высылала крайне неаккуратно, с большой задержкой, то между ним и конторой часто возникали конфликты. Однажды контора задолжала ему несколько тысяч рублей, и он отказался доставлять продовольствие в долг. Это случилось в тот самый момент, когда в госпитале не оставалось ни круп, ни хлеба. Пустошкин был в отчаянии. Вся эта история могла кончиться очень плохо, если бы не Ушаков. Узнав, в чем дело, он отдал купцу все свои сбережения — семь тысяч рублей, лишь бы тот возобновил поставки продовольствия.

Больным умереть с голоду не дали. Однако Ушакову за свой добрый поступок пришлось пострадать. Казна денег, отданных подрядчику, не возместила. Пришлось писать письма в высшие инстанции, давать объяснения… Деньги возместили лишь через три года.

— Попереживали мы тогда, — вспомнив прошлое, сказал Крицин. — Но хорошо, когда все хорошо кончается…

Позади толпы кричали извозчики, требуя дороги. Их не слушали. Но перед одним экипажем народ расступился. Ушаков посмотрел на того, кому дали дорогу, и радостно вскрикнул: это был Семен Афанасьевич Пустошкин. Однако он был уже не в том чине, в котором служил при Ушакове, не капитаном первого ранга, а контр-адмиралом.

Пустошкин пересел в тарантас к Ушакову, сказал Крицину, чтоб не обижался, что отнимает у него гостя, и приказал кучеру гнать вверх по Графской.

Удивительный человек этот Пустошкин! Во флоте его шутливо называли Пустошкиным-вторым. Пустошкин-первый, Павел Васильевич, был старше его на десять лет и чин имел соответственно выше. К концу Средиземноморской экспедиции Павел Васильевич был уже вице-адмиралом, в то время как Пустошкин-второй оставался капитаном первого ранга. В освобождении Ионических островов Семену Афанасьевичу участвовать не довелось. Он прибыл в Средиземное море уже после кампании, доставив на судах войска генерал-лейтенанта Бороздина, которые предполагалось использовать для захвата в союзе с англичанами Мальты.

— Куда везешь? — спросил Ушаков, когда толпа осталась позади.

— Как куда, к себе, конечно, — отвечал Пустошкин. — Не в гостиницу же!

Пустошкин остановил экипаж у одноэтажного каменного дома с палисадником, сунул кучеру несколько монет на чай и повел гостя к своим домочадцам.

Встреча с семейством Пустошкина — его женой и двумя дочками, уже взрослыми, такими, что впору замуж выдавать, — вылилась в большую радость. Не обошлось, конечно, без поцелуев. После поцелуев и радостных восклицаний были, как водится, расспросы о здоровье, о дороге и прочем. Потом были воспоминания о давних добрых временах, когда Ушаков, еще будучи в Севастополе главным, приходил к Пустошкиным в гости и качал на ноге девочек по очереди, вздохи сожаления о быстро ушедшей молодости, жалобы на недомогания, приходившие со старостью, и, наконец, после всего этого был чай в кабинете хозяина без участия женской половины. Хозяйка пожелала, чтобы бывшие сослуживцы часок-другой посидели одни, чтобы вдоволь могли наговориться обо всем, что их интересовало.

За чаем Ушаков сразу же спросил приятеля о Сенявине: что о нем слышно? Он надеялся встретить его здесь, но его эскадры на рейде не оказалось.

— Ничего о нем не знаем, — признался Пустошкин. — Но до нас дошел слух, будто после мира с Наполеоном и перемирия с турками он подался в Балтийское море.

— В Балтийское? Но это же великий риск! Англичане могут преградить ему дорогу.

— Не знаю, не знаю… Говорят, на то есть высочайшее повеление.

На этом разговор о Сенявине закончился. Некоторое время чай пили молча, потом Ушаков поинтересовался судьбой прежних своих сослуживцев:

— Ельчанинов где?

— Матвей Максимович? В отставку ушел в чине контр-адмирала.

— А капитан Доможиров?

— Уволился. Писарева, Марина, Лихарева помнишь?

— Как не помнить? Они со мной во всех войнах участвовали.

— Так вот, тоже оставили службу. Ушли также Селивачев, Сорокин, которые с тобой Корфу брали.

— Почему так?

— А что делать? Флоту теперь нет прежнего почета, да и начальство стало не то. Поверишь ли, после того как флот Черноморский отдали маркизу, среди офицеров только и разговоров, куда бы сбежать. Сказать откровенно, я тоже подумывал уйти и ушел бы, если б… У меня еще дочери замуж не выданы.

Пустошкин вдруг заторопился:

— Ты уж прости, Федор Федорович, совсем забыл… Завтра маркиз смотр командам учиняет. Поеду офицеров предупредить.

Перед тем как расстаться, спросил:

— Надолго к нам?

— Поживу… Домишка тут у меня остался, земли участок. Надо всем этим распорядиться,

— Понятно. Значит, у нас еще будет время поговорить. А пока отдыхай.

* * *

Пустошкин вернулся со службы поздно, когда все уже спали. Ушаков встретился с ним за утренним чаем.

— Вчера, наверное, задержали служебные трудности? — спросил он.

— Самые большие трудности ожидаются сегодня, — усмехнулся Пустошкин. — Маркиз решил делать смотр на площади против Графской пристани.

— А почему не на кораблях?

— Спроси его… Море штормит, а маркиз не переносит качки. Ежели хочешь, — вдруг предложил Пустошкин, — приходи посмотреть, на что мы способны.

— Спасибо, — поблагодарил Ушаков. — Мне необходимо сначала делом распорядиться, покупателя найти.

— Ну смотри, тебе виднее.

Пустошкин ушел, а Ушаков стал совещаться с Федором о деле, которым собирался заняться в Севастополе. Федор слушал барина с неодобрением.

— А зачем тебе, батюшка, самому в дела такие вмешиваться? — сказал он. — Всегда мне доверялся, а тут сам… Поди, управлюсь. И купцов найду, каких надо.

— Найдешь ли?

— Сам не найду, люди помогут.

— Ладно, делай как знаешь.

Ушаков сказал Федору, что пойдет полюбоваться городом, но его потянуло к морю, и он направился на берег через скверики, устроенные еще в бытность его начальствования в Севастополе.

Погода стояла солнечная, ветер почти стих, но море еще штормило, хотя и не так сильно, как вчера. Ушаков шел по каменистому берегу, по самому краю вымоченной полосы, на которую кидались грохочущие белогривые волны. По отброшенным в глубь берега засохшим водорослям и прочему мусору было видно, что полоса эта была гораздо шире, доходила до скамеек, устроенных для купальщиков, но теперь она простиралась сажени на три, не более. Набежав на нее, волны быстро теряли начальную силу и с покорным шуршанием скользили обратно, оставляя в камнях клочья пены. "Выдыхаешься, брат, — мысленно разговаривал с морем Ушаков. — Ничего! Не век же буйничать, пора успокоиться…" В своих морских скитаниях он видел штормы куда сильнее, такие, от которых не выдерживали снасти, ломались мачты, но он никогда не проклинал море за его буйство, он любил его таким, каким оно было.

В бухте волнам не было разгона, здесь торжествовало относительное спокойствие. Стоявшие на северной стороне три линейных корабля не испытывали никакой качки — надежное место нашли. Когда-то с этого места Ушаков начинал свои крейсирования. Именно отсюда повел он черноморские корабли на знаменитую баталию у мыса Калиакрия…

Калиакрия… Сколько лет прошло, а память еще цепко держала картину сражения, держала с мельчайшими подробностями — утренней дымкой над береговой полосой, всплесками воды от чугунных ядер, треском ломающихся мачт, едким пороховым дымом, кипением моря меж судов, грохотом залпов, свистом шрапнелей, криками раненых, паническим страхом на лицах неприятельских матросов. Да, такие баталии долго не забываются.

Это случилось в 1791-м. Ушаков направился к Калиакрии, месту стоянки турецкого флота, имея под рукой тридцать девять вымпелов. Калиакрия считалась тогда неприступной крепостью. Мыс вдавался в море скалистой возвышенностью, обрывавшейся у берега осклизлой стеной саженей в пятьдесят, а то и больше. С высоты на море были нацелены десятки пушек, достать которые с кораблей почти не представлялось возможным. Впрочем, решившись идти на противника, Ушаков не собирался штурмовать саму крепость. Зачем ему крепость? Ему был нужен турецкий флот.

Свежий норд-ост туго надувал паруса, корабли неслись по волнам, словно птицы. Стоя на шканцах, Ушаков нетерпеливо посматривал вперед. Вот наконец и мыс показался. А вот и сам неприятельский флот. Стоит на рейде со спущенными парусами. Но что это? Он кажется гораздо многочисленнее, чем думали. Стали считать. Оказалось, что линейных кораблей у турок больше, чем у русских, на две единицы, а фрегатов и прочих судов в два раза. И это при наличии берегового прикрытия!

— Силен турок, не подступиться! — услышал Ушаков разочарованные голоса.

— Что прикажете делать? — обратился к командующему капитан первого ранга Ельчанинов, начальствовавший на флагманском корабле.

— Атаковать, — коротко ответил Ушаков.

План атаки созрел мгновенно. Между линией неприятельских кораблей и берегом имелся просвет саженей в сто пятьдесят. Будучи на ветру, Ушаков решил на всех парусах войти в этот просвет, ошеломить противника внезапностью атаки, отрезать его от берега, после чего учинить ему разгром.

— Ежели войдем в просвет, нас могут накрыть береговые батареи, — усомнился в правильности его решения Ельчанинов.

Ушаков метнул на него повелительный взгляд: мол, сейчас не до рассуждений, извольте действовать… Отдавая приказ идти в атаку, он не ждал от береговой батареи серьезной помехи. Берег возвышался так круто, что мешал батарее поражать близкие цели. В случае пальбы неприятельская артиллерия рисковала своими ядрами разнести собственные суда.

Неожиданное появление русской эскадры вызвало среди турок и находившихся с ними заодно алжирцев настоящую панику. Береговые пушки открыли беглый огонь, но, как и предвидел Ушаков, они не смогли причинить нападавшим существенного вреда: снаряды, перелетая через русские корабли, подымали фонтаны брызг в непосредственной близости от турецкой армады.

Противник оказался в критическом положении. Ветер был на стороне атакующих, турки же, имея ветер против себя, не могли построиться в боевой порядок. В панике они стали рубить якорные канаты, чтобы поскорее уйти в море и на какое-то время оторваться от русских. При довольно сильном ветре это привело к столкновениям кораблей. Ушаков своими глазами видел, как в результате столкновений с одного корабля упала бизань-мачта, на другом переломился бушприт. Тот, что остался без бушприта, с трудом выбрался из толчеи и, не желая испытывать судьбу, на уцелевших парусах стал удаляться в сторону Варны.

Между тем нападавшие, отрезав неприятеля от берега и лишив его огневого прикрытия, открыли жестокую стрельбу. Замешательство среди турок усилилось. Однако их флагманский корабль, увлекая за собой другие суда, стал уходить под ветер, имея намерение выстроить линию баталии на виду атакующих. В это же самое время другая часть армады под красными алжирскими флагами стала выстраиваться на левый галс…

Не желая давать противнику времени опомниться, Ушаков приказал своей эскадре строить линию баталии при северо-восточном ветре и оной линией спускаться на противника со всей возможной поспешностью. В то время как сигнальщик передавал его команды, он заметил, что алжирский флагман с несколькими фрегатами, шедшими у него в фарватере, взял круто на зюйд-вест. Как и турецкий капудан-паша, командующий алжирской эскадрой желал этим маневром выиграть время. Достигни он этой цели, ход сражения мог бы измениться. Догнать алжирский флагман и вывести его из строя — вот что нужно было сейчас! Только таким путем можно было лишить противника надежд на перехват инициативы. Матросы "Рождества Христова" действовали сноровисто, выполняли команды быстро и четко. В считанные секунды они развернули дополнительные паруса, и корабль пошел быстрее. Расстояние между ним и алжирским флагманом быстро сокращалось. До противника осталось меньше полукабельтова. Вот уже русский флагман обошел его с носа. Пришло время заговорить пушкам.

— Огонь! — подал команду Ушаков.

Неприятельский флот оказывал отчаянное сопротивление. И турки, и алжирцы палили беспрерывно. Однако русские стреляли точнее. В поте лица трудились бомбардиры "Рождества Христова". От первых же залпов алжирский флагман остался без фор-стеньги, грот-марселя, а вместо нижних парусов на ветру затрепыхали жалкие лоскуты. От полученных пробоин корабль заметно осел, накренился и непременно пошел бы на дно, если бы не фрегаты, прикрывшие его своими корпусами.

К исходу дня сопротивление неприятеля было окончательно сломлено.

Остатки турецкого флота стали уходить под ветер, оставляя за собой густой дым от пожаров, вспыхнувших на поврежденных судах. Русские долго гнались вслед, осыпая врага снарядами. Только разразившийся шторм заставил Ушакова прекратить преследование и повернуть к родным берегам. Собственно, в дальнейшей погоне не было нужды: то, что не успели сделать русские матросы, сделало за них разбушевавшееся море. До Константинополя удалось добраться лишь немногим судам, да и те, что вернулись, были с пробоинами в бортах, разбитыми мачтами, без стеньг, рей и парусов. Алжирский флагман, едва дотянув до Босфора, стал тонуть. Взывая о помощи, команда корабля открыла огонь из пушек, чем подняла на ноги весь Константинополь. Флагман удалось спасти, но это мало кого утешило. Главные силы флота так и не вернулись, не вернулся с баталии и флагман капудана-паши. Когда в порт прибыл султан и увидел, что осталось от его флота, он пришел в ужас.

— Ушак-паша может прийти сюда! Ушак-паша может взять Константинополь! — раздавались голоса.

О том, какую панику в столице Оттоманской империи вызвала победа русского флота у мыса Калиакрия, Ушаков узнал уже после заключения с турками мирного договора. Ему говорили тогда, что, если бы не эта победа, турки не скоро бы согласились с предложенными им условиями прекращения войны.

Вспомнив сейчас обо всем этом, вспомнив, как шумно чествовали его после победы, Ушаков подумал, что власти поступили тогда не совсем справедливо. Почести оказывали только ему да его офицерам, а надо было разделить их между всеми участниками сражения. Ведь главными героями в том сражении были все-таки не он и его офицеры, а простые русские матросы. А их-то наградами обошли. Несправедливо!

Со стороны Графской пристани доносилась военная музыка. По всему, смотр там еще не начинался. Но вот музыка стихла, на какое-то время наступила тишина, потом донеслось громкое матросское «ура». "Должно быть, главный прибыл, его приветствуют", — решил Ушаков. Он еще раз посмотрел на корабли, стоявшие в бухте, и направился к пристани.

Подступы к пристани оказались заполненными народом. Кого тут только не было! И старые и малые. Весь город собрался, словно на пристанской площади проводился не обычный воинский смотр, а давалось интереснейшее и к тому же бесплатное представление.

Ушаков был в адмиральском мундире, ему почтительно дали дорогу, он прошел через толпу вперед и занял место, откуда хорошо была видна вся площадь.

Корабельные команды стояли во главе своих командиров отдельными каре. Офицеры — в мундирах с фалдочками и треуголках, украшенных плюмажем. Одежда матросов отличалась от офицерской и цветом, и формой: их шляпы напоминали цилиндры, мундиры сшиты наподобие фраков… Раньше одежда была не такой, была более удобной, простой. Но что поделаешь: новый царь новые порядки!

Адмирал Траверсе, сопровождаемый Пустошкиным и двумя адъютантами, ходил от строя к строю, строго всматриваясь в матросов, не смевших, казалось, не то что шевельнуться, даже глазом моргнуть.

Вдруг адмирал подскочил к строю и гневно закричал на матроса, ослабившего ногу:

— Как стоять, собака?

Матрос оробело смотрел на него, видимо не понимая своей вины.

— Спрашивай, как стоять? — повторил адмирал, побагровев от вспыхнувшей в нем злобы. Не дождавшись ответа, он сильно ударил его по щеке.

Ушаков невольно отвернулся. Невозможно было смотреть на такое. О том, что маркиз де Траверсе занимается рукоприкладством, он слышал от многих. Ему рассказывали даже, что однажды адмирал отхлестал по щекам старика-инвалида. Он долго не мог этому поверить. Ему довелось видеть маркиза в избранном обществе, где он произвел на всех приятное впечатление. Он был вежлив, доступен, прост, говорил такие остроты, что вокруг стоял сплошной хохот. Но то было в избранном обществе, теперь же в нем словно проснулся зверь. Кто-то говорил, что он стал таким после свержения монархии в его родной стране. Он не мог простить тем, кто обезглавил его короля, до мозга костей ненавидел якобинцев, а таковые чудились ему даже в лице русских солдат и матросов.

Когда смотр закончился, Пустошкин стал что-то тихо говорить маркизу. Ушакову показалось, что разговор шел о нем, потому что маркиз дважды посмотрел в его сторону. Но вот маркиз сказал что-то Пустошкину в ответ и, уже ни на кого не глядя, быстро направился к поджидавшему его экипажу. Пустошкин проводил его, затем подошел к Ушакову.

— Ну, слава Богу, пронесло!.. — сказал он таким тоном, словно стыдился своих слов. — Ты подожди меня, я распоряжусь, и поедем вместе.

Ушаков не стал ждать, он пошел один, унося с собой такое чувство, словно отхлестали по щекам не матроса, а его самого.

* * *

— Напрасно расстраиваешься, Федор Федорович, — говорил Ушакову Пустошкин, вернувшись из порта. — Сами знаем: маркиз как человек — дрянь, в нашем деле понимает не больше пехотного прапорщика. Но что делать? У него власть, у него связи с двором. Посмотришь, еще министром станет.

— Оттого и тошно мне, что власть над флотом таким людям отдана, — отвечал Ушаков.

Разговор происходил на крыльце, против которого стояла одноконная тележка, на которой Пустошкин только что приехал и которую не желал отпускать, потому что надеялся уговорить Ушакова принять участие в товарищеском обеде на флагманском корабле. Обед устраивался по случаю окончания смотра флотских команд, который, как уверял Пустошкин, в общем-то прошел неплохо, во всяком случае маркиз остался доволен, даже двести рублей выделил, а то, что он поднял руку на матроса, так на других флотах еще не такое случается…

— Плюнь на все, и едем. Море совсем успокоилось. В бухте благодать. Едем! Кое-кого из своих бывших встретишь.

Ушаков в конце концов согласился. Да и стоило ли отказываться? Ведь он и ехал-то сюда главным образом для того, чтобы повидать старых товарищей, подышать с ними морским воздухом.

Кучер довез их до пристани за один миг. Здесь уже толпилось человек десять — двенадцать офицеров. Шестерых из них Ушаков узнал сразу: они были с ним в Средиземноморском походе. Остальных видел впервые. Это были новички.

Отчалили на двух шлюпках. Ушаков плыл вместе с Пустошкиным, испытывая знакомое чувство неуемного трепета. Сколько раз в жизни он вот так отчаливал от берега на корабль, и каждый раз это чувство сопровождало его. Волнение проходило лишь после того, как он становился ногами на палубу корабля.

На корабле встретили с музыкой. В то время как оркестр играл военный марш, команда корабля стояла строем у правого борта, приветствуя гостей. Проходя вдоль строя, Ушаков узнал матроса, наказанного маркизом. Он невольно посмотрел на его ноги, вызвавшие гнев командующего, и немало удивился, увидев, что левая нога и сейчас была полусогнута. Он не подал вида, что заметил это, но в кают-компании не удержался, сказал Пустошкину:

— А тот матрос и впрямь не умеет стоять, как положено.

Пустошкин улыбнулся:

— Он просто не может стоять, вытянувшись. В ноге у него пуля. Француз угостил, когда Видо штурмовали.

— Видо? Значит, он был там? Но почему тогда не списываете его на берег как инвалида?

— Он на корабле нужен. Лучший слесарь во флоте. Кстати, ты знаешь его работу: макет, что Арапов тебе доставил, ему заказывали.

Обед проходил в таком порядке: тост — вино — закуска — небольшая пауза, ничего не значащие и ни к кому не обращенные реплики, потом новый тост, и все повторялось снова. Офицеры из новичков вели себя несколько скованно, видимо боясь предстать перед известным адмиралом в невыгодном свете. Ушакову подумалось, что не будь его, люди вели бы себя проще, и он стал ждать удобного момента, чтобы оставить компанию. Ему захотелось найти того матроса-инвалида, участника штурма острова Видо, поговорить с ним, отблагодарить за чудесный макет его флагмана. Судя по макету, у этого матроса и в самом деле были золотые руки.

Обратив внимание на отрешенный вид Ушакова, Пустошкин спросил, не утомился ли он?

— Я был бы не против немного отдохнуть, — ответил Ушаков.

— Тогда пойдем, я провожу.

Пустошкин привел его в адмиральскую каюту, где были и койка, и кресло, предложил полежать немного.

— Ложиться не буду, — отказался Ушаков. — Лучше посижу в кресле, только пришлите ко мне того матроса… Кстати, как его зовут?

— Не помню. Кажется, Егором. Я пошлю за ним, — пообещал Пустошкин.

Он ушел, оставив дверь открытой, чтобы не так томило от духоты, а минут через пять появился тот, кого он обещал прислать, матрос-инвалид. Ушаков попросил матроса закрыть дверь и сесть на табурет подле него. Матрос дверь закрыл, но садиться не стал.

— В Средиземноморском походе участие принимал?

— Так точно, ваше высокопревосходительство.

— Видо штурмовал?

— Так точно, ваше высокопревосходительство.

— Ну что заладил: так точно, так точно… Я же теперь отставной адмирал.

— Знаем, ваше высокопревосходительство, — вздохнул матрос, и во вздохе его послышалось глубокое сожаление.

— Спасибо за макет корабля, что для меня сделал, — с чувством сказал Ушаков. — Тебя Егором зовут?

— Егором, ваше высокопревосходительство.

— На флагмане я всех матросов в лицо знал, кои в походе участвовали, а тебя что-то не помню.

— Так я в ту пору на фрегате «Сергий» служил, на флагманский меня уже после вас взяли.

— А родом откуда?

— Пензенской губернии.

— Почти земляки. Дома-то как живут?

— Пока отец жив был — он на всю округу лучшим кузнецом славился, хорошо жили, а как умер, плохо стало.

Ушаков нашел в кармане золотой червонец и протянул его матросу.

— Зачем, ваше высокопревосходительство? — робко запротестовал матрос. — Я же не за деньги…

— Приказываю взять, — рассердившись, резко прервал его Ушаков.

Матрос принял деньги и потупил взгляд, явно не зная, как вести себя дальше.

— Ступай, — сказал ему Ушаков.

Матрос ушел. Испытывая наплыв досады, Ушаков заходил по каюте. Он был недоволен собой: настраивался на задушевный разговор, а разговор не получился. Что-то стояло между ним и матросом. Да и с червонцем зря сунулся, лучше бы деньги ему потом прислать…

Вошел Пустошкин, изрядно подогретый вином.

— А я думал, лежишь. Усталость прошла?

— Прошла.

— Тогда пойдем, там ждут.

— Не стоит, Семен Афанасьевич, — снова уселся в кресло Ушаков. — Ты же знаешь, я человек некомпанейский, своей персоной в подобные собрания вношу только скуку. Без меня обойдетесь. А меня лучше домой отправь.

— Как домой?

— Домой, и все тут. Зачем мне ваше веселье портить?

— Ну, батюшка мой, так не пойдет, — воспротивился Пустошкин. — Так не годится. Уж коли дело до этого дошло, тогда делать нечего, вместе поедем. Именно вместе. Только еще раз в компании надо показаться, еще раз выпьем на прощание и отвалим.

Они вернулись домой еще засветло. Хозяйка с дочерьми варила яблочное варенье, Федор укладывал в дорожный сундук вещи.

— Куда это ты собираешься? — неодобрительно посмотрел на него Ушаков.

— Не век же нам тут жить!

Уложив вещи и заперев сундук, Федор сунул Ушакову какие-то бумаги.

— Дело-то я сделал, осталось тебе, батюшка, только подпись под бумагами поставить да деньги получить.

Бумаги закрепляли собой сделку о купле-продаже недвижимости. Ушаков посмотрел на проставленные суммы и остался доволен.

— Спасибо, Федор.

— Не мне говори спасибо, а тому, кто с караваем тебя встретил. Он выручил, можно сказать, все сам сделал.

Пустошкин, узнав, что на недвижимость покупатели нашлись и дело в основном сделано, потащил Ушакова в столовую.

— Пойдем выпьем винца доброго по случаю такой сделки, а потом чаем займемся со свежим вареньем. И не отнекивайся, все равно не отстану. И ты, Федор, пойдем с нами. Мой дом не корабль, у нас чинов не признают.

Старые боевые товарищи просидели за столом до глубокой ночи. Федор после чая сразу пошел спать, а они занялись беседой — вспоминали прошлое, говорили о настоящем, гадали, будет ли война с Наполеоном или не будет и как долго продлится перемирие с Оттоманской Портой. Кончилась эта беседа тем, что Пустошкин уговорил Ушакова не спешить с отъездом из Севастополя, погостить у него хотя бы еще несколько дней.

8

После отплытия от острова Корфу русской эскадре первое время очень везло. Дул свежий попутный ветер, корабли неслись на надутых парусах легко и быстро, на флагман не поступало ни одного сигнала о неисправностях или происшествиях.

Горечь расставания с жителями Корфу постепенно растаяла, и матросы стали поговаривать уже не столько о высокомерных французах, заменивших на Ионических островах русский флаг своим, сколько о предстоящей встрече с родной землей, о том, что Россия хотя и бедная страна, беднее европейских, а все ж милее русскому сердцу. Правду в народе говорят: рыбам море, птицам небо, а человеку отчизна — вселенный круг.

Сенявин, как и обещал Арапову, больше не пил. Однако он не был весел, все эти дни пребывал в мрачном предчувствии скорой беды.

— Не нравится мне это, — жаловался он Арапову.

— Что именно?

— Уж слишком легко дается плавание. Дурная примета.

В середине октября эскадра благополучно прошла через Гибралтарский пролив и вышла в Атлантический океан, взяв курс на север.

Несколько дней плыли при слабом, но довольно устойчивом ветре. Океан расстилался в своем спокойном величии, смешав свою синь с синью неба так, что между ними почти не угадывалось грани. Арапов смотрел на эту общую синь, и ему начинало казаться, что корабли не плывут, а парят в бесконечном воздушном пространстве.

На шестой день после выхода в Атлантический океан ветер неожиданно спал, паруса беспомощно повисли, наступило полное затишье. Арапов, стоявший на шканцах, почувствовал духоту. Так продолжалось с четверть часа. Но вот паруса встрепенулись от набежавшего воздуха. Поток ударил с кормы, потом потянуло с правого борта, а спустя некоторое время неожиданно стало дуть с обратной стороны. Ветер вроде бы путался, не зная, какое взять постоянное направление. Наконец он перестал метаться, подул с одной стороны, юго-западной, усиливаясь с каждой минутой. А с усилением ветра круче и грознее становились волны. Корму теперь подбрасывало так, что форштевень корабля поминутно погружался в клокочущую воду. Верхнюю палубу обдавало пенными брызгами.

Арапов пошел искать Сенявина, чтобы быть с ним рядом на случай, если он вдруг понадобится. Командующий находился на нижней палубе, где с командиром корабля обсуждал меры противодействия шторму. Увидев адъютанта, ободряюще кивнул: мол, ничего страшного, обычная непогода…

— Как в трюмах? — спросил он командира.

— Появилась небольшая течь, — отвечал тот. — Я приказал поставить к помпам людей.

Они спустились в трюм посмотреть, как там идут дела. При свете фонарей там работала целая команда. На дне трюма стояла вода, доходившая работавшим до щиколоток.

— Как, братцы, помпы качают?

— Качают. Море перекачаем и домой посуху пойдем.

Арапов узнал по голосу Бахаря, который однажды угостил его тертым хреном. Веселый был человек Бахарь! Первый на корабле потешник. Он и на дудке умел играть, и плясать, и истории смешные рассказывать. Матросы его любили.

Молоденький мичман, руководивший командой, доложил Сенявину, что помпы все исправны и течи пока не очень опасны.

— Не давайте воде накапливаться, — сказал ему Сенявин. — В случае надобности вам пришлют еще людей. Да держите возле себя ведра и ушаты, может случиться, что они тоже понадобятся.

Сенявин и Арапов поднялись наверх, на шканцы. Вечерело. Волны усилились, стали грознее. Это были уже настоящие водяные горы, с одной стороны, красные от отблесков заходившего солнца, а с другой — почти черные. А в снастях по-прежнему свистел ветер. Временами его свист переходил в звук, напоминавший вой голодного волка. Жуткая картина!

Постояв немного, Сенявин пошел к себе, оставив Арапова одного. Арапов согласился дежурить на верхней палубе и в случае происшествия немедленно доложить о том командующему.

Когда стало темнеть, на палубу принесли зажженные фонари. Наступила ночь — непроглядная, ревущая, страшная. Море неистовствовало. Арапов видел, как в свете фонарей из ночной тьмы поднималась черная стена, облепленная пенными пятнами, угрожающе нависала над головой, а потом невесть как исчезала, чтобы через минуту появиться снова. В руках Арапова был предохранительный канат, и все же при каждом случае его охватывал страх, и он невольно отступал подальше от борта.

К полуночи ветер усилился. Корабль теперь уже бросало как щепку. Время от времени его поднимало на гребни водяных гор, откуда он, весь скрипя, готовый развалиться на части, летел вниз, словно в пропасть, волны захлестывали его, фонари гасли, и тогда Арапову казалось, что корабль уже разрушен, что паруса и мачты унесены прочь.

Ненасытно-яростным бывает порою море. Сколько человеческих жизней поглотило — не счесть! А ему все мало. Вот и сейчас, разбушевавшись, упорно пытается опрокинуть затерявшиеся в водной пустыне корабли, опрокинуть и утянуть на дно. Арапов представил себе, как все это произойдет, как в какой-то миг его накроет могильно-холодная волна, и в ужасе содрогнулся. "А стоит ли пугаться? — попытался приободрить он себя. — Плакать-то обо мне некому, разве что тетушке…"

Странно, сказав себе так, он подумал не о тете, он подумал о ней, Марии… Очень жаль, если он погибнет, а она не узнает, где и как. О Боже, какой же он был дурень, что из Березовки не поехал по монастырям искать ее. Он должен был ее найти и простить… А собственно, за что прощать? Разве виновата она в том, что оказалась обманутой дурным человеком?

Вспомнилась первая встреча с ней в Херсоне, на балу у адмирала Мордвинова. Она пришла туда с отцом, мастером-корабелом, — худенькая, стройная, робкая…

Познакомившись, они провели тогда вместе весь вечер. Танцевали, разговаривали. Потом удалились в скверик, выходивший к Днепру. Была уже ночь. На противоположном берегу горел большой костер, и свет от него неспокойной дорожкой пробегал по речной ряби до самого скверика. Он смотрел на манящее сияние воды и говорил, говорил… Теперь уже не припомнить, что говорил, — кажется, что-то глупое, пустое, но она слушала увлеченно, и в больших темных глазах ее то вспыхивали, то угасали отблески далекого костра.

После этой встречи у них были другие, много было встреч. Они стали видеться почти ежедневно, а потом… потом он попросил ее руки. Он решился на такой шаг за месяц до отъезда в Англию, куда его посылали умножить знания и опыт в мореходном деле вместе с другими офицерами. Она была согласна стать его женой, не возражал и ее отец (матушки у нее не было), но старик хотел, чтобы все это свершилось после его возвращения с учебы.

— Год не такой уж великий срок, — сказал он ему, — Мария подождет.

— Да, я буду ждать, — подтвердила Мария.

Увы, в жизни часто получается не так, как мечтается. В первые месяцы его пребывания за границей они переписывались, но после того как скоропостижно скончался ее отец, писем от нее не стало. Те дни были для него самыми мучительными. Терзаясь мрачными предположениями, он посылал одно письмо за другим, а в ответ не получал ни одной весточки. Не знал он тогда, что в Херсоне ее уже не было…

Ах, Мария, Мария! Что ж ты наделала? Ведь все могло сложиться иначе…

Арапов оставался на шканцах до утра. Ожидание рассвета показалось ему бесконечным. Ему почему-то думалось, что с наступлением нового дня море успокоится и все будет, как было до этого. Но утро пришло, а ветер не утих. Шторм продолжался.

В ту ночь лишился сна не один Арапов. Никто не сомкнул глаз. Да и можно ли было думать о сне, когда судну в каждую минуту угрожала гибель!

Утром Сенявин снова появился на шканцах. Он был бледен, но сохранял спокойствие.

— В трюме воды по колено, — мрачно сообщил он. — Если к вечеру не утихнет, худо придется.

Шторм к вечеру не утих. Он продолжался и во вторую ночь, потом еще день, еще одну ночь… На четвертый день Сенявину доложили, что в трюме воды выше пояса, люди совсем обессилели и не справляются с течью. Сенявин пошел туда сам. Арапов последовал за ним.

То, что увидели на нижней палубе, привело командующего в сильный гнев. В то время как другие матросы помимо работы на помпах занимались вычерпыванием воды ведрами, Бахарь сидел на пушке и уплетал огромный кусок солонины.

— Скотина! — набросился на него адмирал. — Время ли теперь объедаться? Брось все и работай.

Бахарь соскочил с пушки и вытянулся перед ним с шутовской гримасой:

— Я думал, ваше высокоблагородие, теперь-то самый раз поесть солененького. Может статься, пить много будем! Вон оно как шумит!..

Услышав его слова, Сенявин не выдержал и захохотал. Засмеялись и матросы, работавшие на откачке воды.

— Ура, Бахарь, ура!

Шутка товарища заметно оживила людей, работа пошла веселее.

— Дозвольте мне с ними остаться, — попросил Арапов командующего.

— Оставайтесь, — разрешил тот и пошел наверх.

Вычерпываемую из трюма воду передавали по цепочке и сливали за борт. Арапов занял место, которое раньше занимал Бахарь, он же, сняв штаны, полез в трюм заменить черпальщика.

— Ну как там? — спрашивали его.

— Для неумеющих плавать самый раз.

Вскоре сверху передали: справа по борту показалась земля. Матросы повеселели; при опасностях земля всегда радует. Но раздались и предостерегающие голоса. Конечно, говорили они, если на берегу найдется бухточка, где можно укрыться кораблям, — это хорошо; если же бухточки не будет, штормом корабли может выбросить на камни.

Арапов оставил матросов и поднялся на верхнюю палубу.

— Как там дела? — спросил его Сенявин, стоявший на шканцах с подзорной трубой.

— Вода больше не прибавляется.

— Прекрасно. — Сенявин показал рукой на берег. — Кажется, молитвы наши услышаны. Через час будем в укрытии.

Берег, на который показывал Сенявин, был скалист, но он разрывался водной полосой, уходившей вглубь.

— Залив? — спросил Арапов.

— Устье реки Тахо, — ответил Сенявин. — Я запомнил это место, когда из Балтики плыл в Средиземное море. Отсюда неподалеку португальская столица Лиссабон.

В устье реки штормило не так, как в открытом море, но все же волны мешали спасательным работам. Надо было искать более тихое место, и Сенявин приказал плыть вверх по реке до самого Лиссабона.

— А нас туда пустят? — спросил флаг-офицер Макаров.

— Португалия обязалась придерживаться по отношению к нам нейтралитета, и потому она не может не дать нам убежища, — отвечал Сенявин.

— Но еще не успел подойти наш шлюп "Шпицберген".

— Ждать не будем, шлюп найдет нас у Лиссабона.

Едва эскадра, потрепанная жестоким штормом, с рваными парусами, двинулась вверх по реке, как в море показались военные корабли под английскими вымпелами. Было похоже, что они тоже искали убежища от шторма. Но кем они теперь были по отношению к русским — нейтральной стороной или открытыми врагами? С тех пор как эскадра оставила Корфу, прошло более месяца, за это время в отношениях между странами могли произойти всякие изменения. На всякий случай Сенявин решил быть от англичан подальше и приказал прибавить парусов, чтобы быстрее прибыть в Лиссабон.

В прошлый раз, когда по пути в Средиземное море Сенявин заходил в португальскую столицу, здесь стояла королевская эскадра. Но теперь ее не оказалось. У пристани виднелись только привязанные к сваям лодки да мелкие одномачтовые суденышки.

— Странно, — проворчал Сенявин, — куда могла деваться в такой шторм эскадра?

Арапова португальская эскадра не интересовала. Его интересовал сам город. Расположенный на северном берегу эстуария, Лиссабон имел ровную плоскость только в центре, а дальше от центра дома располагались ярусами на склонах возвышенностей, составляя вместе нечто, напоминающее античный амфитеатр.

На берегу толпилась масса народа. Португальцы с любопытством смотрели на русские корабли, но плыть к ним не решались. Ничем не проявляло себя и портовое начальство. Ни привета, ни протеста.

— Слушай, Макаров, — обратился Сенявин к флаг-офицеру, — возьми с собой матросов и плыви в город. Найдешь там русского представителя Дубачевского и узнаешь обстановку.

— Но я не знаю португальского, — возразил Макаров.

— Зато лопочешь по-испански, а испанцев тут понимают.

Макаров не стал брать матросов, а поплыл в город один. Вернулся он только на второй день. Цел, невредим, но мрачен. Уж такие узнал новости, нечему было радоваться. Первая новость: португальской эскадры нет в Лиссабоне потому, что она повезла в Бразилию королевскую семью и всех министров, которые уплыли туда в страхе быть захваченными французскими войсками. Вторая новость: французские войска под командованием генерала Жюно продвигаются в глубь Португалии и вот-вот должны появиться в Лиссабоне. Третья новость, пожалуй, самая важная: император Александр I еще в октябре провозгласил декларацию о разрыве отношений с Англией, следовательно, английский флот теперь может в любой момент атаковать русские корабли…

Едва Макаров закончил свое сообщение, как из устья реки вернулся катер, который Сенявин посылал узнать о судьбе отставшего шлюпа. Командир катера доложил, что шлюп «Шпицберген» захвачен английскими судами, ставшими на якорь в устье Тахо. Силы англичан: десять больших линейных кораблей и несколько судов поменьше.

Сенявин нервно заходил по каюте. Все ждали его решения. Но что он мог придумать, когда эскадра оказалась в такой мышеловке? Закрыть глаза на декларацию Александра I и попытаться войти в переговоры с английской эскадрой, блокировавшей устье реки? Но англичане наверняка потребуют капитуляции. Безумной окажется и попытка прорваться в море силой. При наличии значительного превосходства англичанам не составит большого труда пустить на дно все русские корабли.

И так плохо и эдак плохо, а что-то делать надо!

— Какое же примем решение? — после долгой паузы спросил Макаров.

Сенявин походил еще немного и ответил:

— Торопиться не надо, подождем. Во всяком случае, мы должны сделать все, чтобы уберечь эскадру от гибели.

9

Уже более года находился Ушаков в отставке, а чувство покоя, чувство смирения со своим положением не приходило. Он все еще жил в смутной мятежности, в ожидании чего-то обязательного, долженствующего дать новый поворот в его жизни. С этим чувством он ехал в Севастополь, это чувство не покинуло его и после возвращения домой.

В обратной дороге он находился без малого месяц, измучился. И все ж, когда добрался до Алексеевки, а приехал поздно вечером, он вместо опочивальни пошел в рабочий кабинет, потребовав к себе газеты, поступившие за время его отсутствия. Темниковская глушь не смогла унять в нем тягу к печатному слову газет.

Прежде всего он стал искать сообщений о судьбе эскадры Сенявина. Но таковых не оказалось. Газеты умалчивали также о переговорах с Турцией после заключенного с нею перемирия. Зато много писалось о сражениях со шведскими войсками.

Война со Швецией началась через полгода после Тильзитского мира и, как догадывался Ушаков, не без подстрекательства со стороны Наполеона, желавшего отколоть Швецию от Англии, с которой та находилась в союзе. На первых порах русским войскам сопутствовали одни только успехи. Имея превосходство в силах, они заняли ряд городов, почти всю территорию Финляндии, Аландские острова, а также остров Готланд. Но потом шведы, получив подкрепление, остановили русских и даже заставили их отступить. Шведский флот вернул Готланд и Аландские острова.

Известия о неудачах русских на море вызвали в Ушакове досаду. Даже человеку, плохо сведущему в военном деле, нетрудно было понять, что неудачи эти могли произойти только из-за неактивности русских военно-морских сил. Имей на своей стороне сильный флот, армия, несомненно, смогла бы удержать за собой захваченные острова. Но в Петербурге на флот не рассчитывали, там надеялись только на инфантерию. "В сильном флоте… ни надобности, ни пользы не предвидится…" — вспомнились Ушакову строки из доклада царского комитета по образованию флота. Вспыхнув гневом, отбросил газеты.

— Дураки!.. Какие же там тупицы!..

Он лег поздно и, хотя был очень измучен, долго не мог заснуть. Думал о Российском флоте, о равнодушных к его судьбе сановниках, взявшихся по поручению императора «разработать» меры "к извлечению флота из настоящего мнимого его существования к приведению оного в подлинное бытие". И хватило же кому-то бесстыдства написать "мнимого существования!". Можно подумать, что флота Российского до этого не существовало вовсе — не было Гангута, Чесмена, Калиакрии, не было Корфу…

"Дураки! Дураки!" — ворочаясь в постели, мысленно ругал он Мордвинова, фон Дезина, Траверсе и им подобных бездарностей, по воле императора сделавшихся вершителями судеб Российского флота.

После возвращения из Севастополя Ушаков оставался в Алексеевке, никуда более не выезжал, не показывался даже в Темникове и Санаксаре. Но однажды к нему пришел человек от настоятеля монастыря. В присланной записке отец Филарет выражал свое недоумение тем, что благочестивый адмирал, к имени которого монашеская братия питает особое почтение, не появляется более в монастыре. Он просил не забывать своих друзей, навещать их, они же всегда будут рады встрече с ним. Ушаков рассудил, что забывать о монастыре, где покоится прах близкого ему человека, конечно же нельзя, и решил пойти туда в ближайшее воскресенье, побыть на утреннем богослужении.

В этот день он встал рано, умылся и сразу стал собираться в дорогу. Он уже был готов идти, когда к нему вошел Федор и сказал, что к нему пришли бить челом крестьяне-ходоки.

— Откуда? Какие ходоки?..

— Аксельские. Прикажешь, батюшка, впустить или сам к ним выйдешь?

Заниматься делами крестьян, тем более чужих, у Ушакова не было ни времени, ни желания.

— Чего они хотят?

— На барина своего жалобу имеют.

— Но я же не исправник и не дворянский предводитель. Пусть в Темников идут.

— А это ты, батюшка, сам им скажи, — нахмурился Федор, недовольный раздраженностью, которая пробивалась в голосе хозяина.

Ушаков решил поговорить с крестьянами прямо на улице. Те дожидались у крыльца — четверо бородатых мужиков, одетых в одинаковые зипуны. Ушаков не успел еще сойти к ним с крыльца, как все повалились перед ним на колени.

— Зачем вы так? Встаньте, — сердито сказал Ушаков.

Крестьяне не послушались, остались на коленях, заговорив на разные голоса:

— Не оставь, кормилец! Заступись! Век молиться будем!

— Встаньте, говорю вам, — повторил он более строго. — Не встанете уйду.

Угроза подействовала, крестьяне поднялись, заголосили снова:

— Заступись, кормилец! Житья больше нету. Некому за нас более заступиться…

Ушаков приказал всем замолчать, разрешив говорить только одному, самому старшему, — тому, что был с проседью в волосах и имел на щеке буроватого цвета толстый рубец. Тот заговорил торопливо, захлебываясь, словно боялся, что адмирал вот-вот уйдет, не дослушает его до конца. Он сообщил, что все они четверо из Аксела, пришли же от всего общества искать правды на барина своего Титова, который всякие меры потерял, выжимает из мужиков последние соки. Аксельцы все до единого сидят на оброке, платят барину по шестнадцать с половиной рублей в год. Но ему мало показалось оброку, и он стал требовать с каждого тягла помимо оброка еще по барану и двадцать аршин холста. И еще требует от мужиков, чтобы они всем обществом луга ему косили-убирали, товары его на лошадях своих в Москву на рынок отвозили…

— Дыхнуть не дает, — жаловался мужик. — Нам теперь и землицей своей заниматься некогда, все на него да на него работаем.

Выслушав его до конца, Ушаков сказал, что он рад бы им помочь, но не имеет на то власти, что он в правах такой же, как и их барин, и что им, мужикам, лучше всего обратиться в Темников к уездному начальству.

— Ходили, говорили, да что толку!.. Барин уездного начальства не слушает. Он никого не слушает, он только тебя послушает. Поговори с ним, кормилец!

— Не могу я, не мое это дело!

— Не откажи, кормилец, окромя тебя некому за нас заступиться. Все знают: в уезде справедливей тебя нету… Поговори с барином!

Ушаков понял, что от них ему не отделаться. Сказал, сдаваясь:

— Поговорить, конечно, можно. Только будет ли толк?

— Поговори, кормилец, поговори!.. — обрадовались мужики. — Енерала не может не послушаться. Поговори!

— Далеко до вашей деревни?

— Двадцати верст не будет.

— Ладно, съезжу к барину вашему, — уже твердо пообещал Ушаков.

Когда мужики ушли, Ушаков попросил Федора распорядиться насчет тележки. Разговор с мужиками занял много времени, и он хотел наверстать упущенное — не пешком идти в монастырь, как собирался раньше, а ехать на лошади.

Хотя Ушаков и погонял всю дорогу, а к началу церковной службы все же опоздал. Прихожан в этот день собралось очень много, даже не поместились все в соборе, многим пришлось стоять на улице у входа. Ушаков не стал пытаться пройти вперед, пристроился к тем, кто стоял у дверей, а когда служба кончилась, сразу же направился к игуменскому дому, надеясь встретить игумена по дороге из собора. Получилось так, как он думал. Игумен сам увидел его, обрадовался, пригласил его к себе.

В келье, сняв с себя верхнюю одежду, он сразу сделался более простым, доступным. Удивительный человек! Никакой значительности в жестах. Вроде бы и не Божий служитель вовсе, а обыкновенный мирской человек… Во время первой встречи он был не таким.

О той первой встрече отец Филарет заговорил сам, заговорил, не спуская глаз с гостя.

— Показалось мне, прошлый разговор заронил в вас ложные мысли. Показалось мне, что в словах моих вы узрили намек на желание наше иметь от вас пожертвования и сим оскорбились.

Ушаков почувствовал, что краснеет. Этот иеромонах оказался не таким уж простым.

— В мыслях моих не было такого, — сказал Ушаков.

Игумен перекрестился:

— Не будем брать на себя новый грех. Да упаси Господь от лукавого!

После этого они сели завтракать и уже не возвращались к прерванному разговору. Им подали забеленную крестьянскую похлебку без мяса. Ушакову она понравилась, и он ел с большим удовольствием. Игумен время от времени взглядывал на него и чему-то таинственно улыбался. Покончив с похлебкой, он вытер губы и стал салфеткой тереть указательный палец левой руки, испачканный зеленой краской.

— Вчера брался за кисть и мазнул нечаянно, — сказал он, как бы оправдываясь. — Теперь с неделю продержится.

— Прошлый раз, кажется, вы мне рассказывали, что когда-то имели к краскам прямое отношение.

— Сие сущая правда, — подтвердил игумен. — Службу свою я начал не как монах, а как мастер-иконописец. Еще тридцати мне тогда не было… Много работал. Росписи в соборе, церкви и часовеньках моих рук творение. И лепные украшения я один делал. Да что украшения! Все новые застройки по моим проектам делались. Один я тут был: и иконописец, и зодчий…

Воспоминания взволновали его. Желая подавить волнение, он снова потер салфеткой палец, тщетно пытаясь удались с него краску.

— Когда нанимался сюда на работу, думал: поработаю годика два-три, накоплю денег, вернусь в город, обзаведусь семьей и буду жить, живописью промышляя. Да не вышло так, как думал. Нырнул, а вынырнуть уже не смог. Завладели душой моей планы великие. Захотелось мне монастырь так украсить, чтобы во всей России подобного не было. Да и жалко стало расставаться с тем, что руками своими успел сотворить. Так и остался с монастырской братией.

Он пожевал просвирку, запил ее водой и вдруг заговорил совершенно о другом. Спросил:

— Слышал я, крестьян своих на волю отпускаешь?

Ушаков подтвердил.

— А вы не одобряете?

— Нет, почему же… — смутился игумен. — Евангелию сие не противоречит. Святой апостол Павел говорил: ценою крови куплены есте, не будьте рабы человекам. Мы во всем должны следовать учению Иисуса Христа. Но не торопитесь ли вы? Ваш поступок может вызвать злобу в сердцах других помещиков, умножить число врагов ваших.

— Но помещики, как мне думается, должны следовать учению Христа, коль они верят в него.

— К боли нашей, не до всех еще доходит правда Христова. Сердца многих еще наполнены жестокостью, ненасытностью и злобой. Вот, вчера только получили, — достал игумен из ящика какую-то бумагу. — Указ Тамбовской консистории о наложении епитимий на помещика Кугушева за избиение и убийство дворовых людей. Я знаю этого человека. Жестокий, невежественный человек. До разума таких истинная правда дойдет не скоро.

— Я вас не совсем понимаю, — сказал Ушаков игумену, мысли которого показались ему путаными. — Вы осуждаете тех, кто не приемлет истинной правды, кто жесток и ненасытен, и в то же время советуете мне не делать поступков, которыми могу им не угодить.

— Да нет… — с досадой промолвил отец Филарет, видимо сам понимая, что был не совсем логичен. — Я хотел не это сказать. А впрочем, поступайте, как знаете.

После завтрака и дружеской беседы игумен сам пошел проводить Ушакова до его тележки. Дорогой Ушаков спросил:

— Вы знаете помещика Титова, что из Аксела?

— Такое же ничтожество, как и Кугушев, как и Веденяпин. — Игумен тяжко вздохнул. — Я бы вам не советовал связываться с ним. Ну да ладно, все равно меня не послушаетесь…

Подойдя к тележке, Ушаков хотел было сразу лезть на сиденье, но Филарет удержал его:

— Подождите, я не сказал главного. Хочу попробовать написать ваш портрет. Дозволите?

Ушаков посмотрел на него внимательно: не шутит ли?

— А что скажут на это ваши монахи?

— Тайно содеянное, тайно и судится. Найдем место, скрытое от глаз, посажу вас против себя, и вы увидите, на что способен задряхлевший иконописец.

— Что ж, посмотрим, — в тон ему ответил Ушаков.

Он обещал прийти к нему снова дня через два-три.

10

В Аксел Ушаков поехал на тройке и в адмиральском мундире. Так настоял Федор, говоривший, что адмиральские позолоты и богатая тройка произведут на помещика гораздо больше воздействия, чем всякие там слова…

Село Аксел было раза в два больше Алексеевки, но выглядело куда беднее. Домишки сплошь убогие, подслеповатые, крытые Бог знает чем — то ли соломой, то ли навозом. Кривая улочка вся была в рытвинах и мусоре. Боясь угодить в какую-нибудь яму и, не дай Бог, перевернуть коляску с хозяином, кучер вынужден был сойти на землю и повести коренную лошадь под уздцы.

На пути встретилась старуха, тащившая на спине вязанку хвороста.

— Где ваш барин живет? — спросил ее кучер.

— А там, родимый, там, — показала старуха головой в сторону ветлы, возвышавшейся вдали посредине улицы, — за прудом, родимый. Как за ветлу проедете, направо будет плотина, а за плотиной сразу вам барский дом будет.

Барский дом скрывался за высоким частоколом. Подъезжая к воротам усадьбы, Ушаков мог видеть только черепичную крышу да свисавшие над крышей ветви огромного дуба. На темниковщине дворяне обычно ставили дома свои на открытых местах, чтобы всем были видны их достоинства. Если заборы и ставились, то не перед фасадом, а позади дома для ограждения сада. В Акселе же саженным забором оберегался не только сад, но и сам барский дом вместе с примыкавшими к нему скотными дворами, амбарами и прочими хозяйственными постройками.

Ворота, сработанные из прочных сосновых досок, оказались запертыми.

— Эй, есть кто-нибудь? — крикнул кучер, осадив лошадей.

На его голос тотчас залаяли собаки. Но вот ворота чуть приоткрылись, и наружу высунулась лохматая голова:

— Чего надо?

Увидев Ушакова в его адмиральском обличии, голова отпрянула назад, и ворота распахнулись. Кучер направил тройку в глубь двора, кнутом отбиваясь от собак, кидавшихся со всех сторон.

Перед барским домом с вытоптанной чахлой травой сидел в плетеном кресле уже немолодой человек, по всему, сам барин, — в сюртуке и со шпагой на боку. Перед ним стояли на коленях три крестьянина, что-то вымаливая. Кроме этих крестьян, здесь находился еще лохматый привратник, открывший Ушакову ворота. Склонившись над барином, он что-то говорил ему. Наверное, докладывал о приезде незнакомого военного.

Ушаков стал слезать с тележки, но собаки рассвирепели еще больше: не обращая внимания на кучерский кнут, они яростно нападали, норовя ухватить за ногу.

— Цыц! — прикрикнул на собак привратник. Те присмирели, и Ушаков смог наконец сойти на землю. Но отходить от тележки он все же не стал, решил подождать, когда помещик кончит разговор с мужиками.

— Ладно, так и быть, не будем пороть вас сегодня, — слышал Ушаков его хрипловатый голос. — Прощаем по случаю приезда гостя. Но ужо смотрите!.. Запорем, ежели потраву допустите. И скотину вашу велим загнать, коль следить за нею не можете.

— Благодарствуем, кормилец наш!.. — загалдели мужики, все еще оставаясь на коленях. — Сами следить будем и другим накажем. Дай Бог здоровья да счастья тебе, кормилец наш!

— То-то же!

Барин выдержал строгость до конца. И виду не показал, что адмиральских позолот испугался. А что ему бояться? Он у себя сам полный хозяин, никто ему не указ, и пусть крестьяне это знают.

— Ступайте, — сделал он нетерпеливый жест. Мужики, крестясь, встали с колен и тихонько поплелись к воротам, словно побитые. Барин тоже поднялся и, все еще рисуясь, направился навстречу Ушакову. На землисто-сером лице его сквозило выражение вызывающей непокорности. "Хоть я и простой дворянин, а ни перед какими адмиралами угодничать не намерен", — говорил его вид.

Титов остановился в трех шагах от Ушакова, сощурив маленькие глазки, словно ему больно было смотреть на его ордена, сверкавшие в лучах солнца. Сказал нараспев:

— А мы вас, сударь, кажется, знаем. Ушаков?

— Угадали. Отставной адмирал.

— Знаем, знаем… И Алексеевку вашу знаем. Проезжали как-то. Не угодно ли к нам в трапезную? Для разговора с приятным гостем нет лучшего места, чем трапезная. Егор, — позвал он привратника, — беги к барыне — она в сарае грибы от баб принимает, — скажи, чтобы угощение на две персоны приготовили.

Трапезная, самая большая комната в доме с тремя окнами на площадь, была полна мух.

— Ишь ты, опять напустили! — огорченно сказал хозяин и приоткрыл дверь в боковую комнату: — Эй, кто там есть, вели собрать баб да мух из трапезной выгнать.

Сделав это распоряжение, он отстегнул шпагу и повесил ее на вешалку с сюртуком.

— Откуда она у вас?

— Как откуда? — удивился вопросу Титов. — Да будет вам известно, ваше превосходительство, что мы тоже отставные. С чином капитана со службы ушли. Еще при покойном императоре Павле.

— А шпага?

— Что шпага? Висит себе… Нацепляем ее, когда с мужиками идем разговаривать или экзекуции чинить. Когда шпага при нас, мужики смирнее становятся.

Пока дворовые девки, распахнув окна и вооружившись всяким тряпьем, гоняли мух, хозяин и его гость в ожидании стояли на крыльце.

— Вроде бы и холода близко, время мух прошло, а их все равно пропасть, — недоумевал Титов. — Отчего бы это, а?

Ушаков не отвечал. Он думал о шпаге, висевшей рядом с сюртуком, о хозяине, нашедшем для нее новое назначение. Было время, когда шпага служила ему оружием против неприятелей России, а теперь он пользовался ею для устрашения собственных крестьян. Видимо, прав был отец Филарет, назвавший его ничтожеством. Плохой человек. Такого, пожалуй, не уговорить, вряд ли пойдет на облегчение участи своих крестьян.

Наконец мухи были прогнаны, окна наглухо закрыты, и хозяин пригласил гостя к столу, куда уже успели принести домашнее смородиновое вино и холодную закуску.

Титов начал с того, что налил в стаканы вина, переставил закуску так, чтобы свежие огурцы, которые он считал, видимо, лучшим лакомством, были поближе к гостю. Ушаков ждал, что сейчас он будет произносить тост, но вместо тоста Титов неожиданно полюбопытствовал вкрадчиво:

— Дошло до нас, будто крепостным своим волю жалуете?

Странная привычка: он все время говорил о себе во множественном числе.

— Есть государев указ о вольных хлебопашцах, — сказал Ушаков. — Сему указу я следую. Кто из крестьян моих воли желает, тем отказа от меня нету.

Ушакову показалось, что при этих его словах Титов даже заскрежетал зубами. Сказал с вызовом:

— Худое сие дело, ваше превосходительство. Правда, — не без ехидства продолжал он, взявшись за стакан с вином, — мужиков у вас меньше, чем у меня зубов, а все ж пример, другим помещикам укор, крестьянам зацепка. Узнают о сем в других деревнях, недовольство вздуется.

— Зачем же до недовольства доводить? Сей указ все могут в дело взять.

— Читали мы тот указ, только мы не нашли там того, чтобы крестьян освободить. Да сего худого дела сам Господь Бог не допустит. Мыслимо ли воля! И государь сего не допустит. Государству Российскому надежнее, чтобы крестьяне оставались в прежнем своем бытии.

Ушаков чувствовал, что спорить с этим человеком совершенно бесполезно, и промолчал. Его молчание, однако, только воодушевило Титова, и он продолжал с еще большей горячностью:

— Разорение полное — вот что стоит за вашим словом «воля». Сами рассудите. Положим, дадим волю крестьянам своим, а куда им без земли? К другому помещику, а от того к третьему?.. Вот и будут метаться от одного к другому, а помещики уже не свезут на рынок столько хлеба, сколько сейчас вывозят. На казну лягут сплошные убытки, потому как убавится сбор податей.

— Я крестьян своих отпускаю с землей, потому как знаю, что иначе нельзя, — сказал Ушаков. — В святом Евангелии говорится: не будьте рабы человекам… Человек должен быть свободным.

— Как это свободным? — даже испугался Титов. — Позвольте, сударь, Евангелие мы тоже читаем, там ничего такого не сказано… Им только дай свободу — сразу же пьянствовать начнут да злодействовать.

Стаканы с вином все еще оставались нетронутыми. Ударившись в рассуждения о пользе крепостного бытия крестьян, Титов забыл об угощении. Он продолжал говорить. Но Ушаков его больше уже не слушал, ждал момента, чтобы можно было сказать ему о жалобе мужиков, попросить за них, этих несчастных людей. Наконец речь хозяина подошла к концу, и Ушаков решил, что наступило его время.

— Возможно, в чем-то вы и правы… Но я приехал не за тем, чтобы спорить. Я приехал просить за ваших крестьян.

Губы Титова скривились в усмешке:

— Жаловаться, что ли, ходили?

— Сделайте им облегчение. Непосильны им стали поборы…

Титов не дал ему продолжать, перебил резко:

— Вы, сударь, наших мужиков не знаете, они побогаче ваших, алексеевских, живут. А то, что берем у них столько, сколько воле нашей угодно, на то права имеем, права дворянина, дарованные нам Богом и государями российскими.

В эту минуту в комнату вошла сама хозяйка, дородная, но легкая на ногах, а за нею появились две девки с подносами, на которых дымились горячие блюда. Титов представил супруге своего гостя. Та сделала радостное лицо, защебетала, расставляя тарелки:

— Не побрезгуйте, батюшка, кушайте на здоровье. Огурчиков попробуйте. Лучше наших огурчиков во всей округе не сыщете. В Москву возим, так там берут нарасхват. Коли попробуете, сами похвалите.

"Игумен был прав, — думал Ушаков, слушая ее певучий голос, — не надо было сюда ездить…"

Он не стал возобновлять прерванный разговор о притеснениях крестьян, понял: бесполезно, — с трудом дождался конца обеда, попрощался сдержанно и уехал.

* * *

Портрет Ушакова отец Филарет писал на холсте масляными красками. Место для работы было выбрано на берегу Мокши — тихое, защищенное с двух сторон высокими непролазными кустами. Игумен решил изобразить отставного адмирала сидящим на стуле таким образом, чтобы сбоку от него видны были зеркальная гладь Мокши и величественные строения Санаксарского монастыря. Ушаков позировал ему в адмиральском мундире, при всех своих орденах.

О своей поездке к помещику Титову Ушаков игумену рассказывать не стал, да тот его о том и не спрашивал. Казалось, что он вообще забыл историю с аксельскими крестьянами. Но однажды, работая за мольбертом, он сообщил как бы между прочим:

— А те, что к вам приходили, так и не убереглись от гнева барина своего. Титов каким-то образом выведал, кто на него жаловался, вызвал к себе и прямо против дома своего устроил им порку. Сам их кнутом порол, и, говорят, нещадно. Двоих потом на дрогах пришлось домой везти, сами уже не могли идти.

Ушаков почувствовал, как у него загорелось лицо. В сообщении игумена было нечто, унижавшее его достоинство. Состояние было такое, словно вместе с крестьянами Титов высек и его тоже.

— Я ездил к нему, — чувствуя необходимость объясниться, сказал Ушаков. — Для этого человека не существует понятия о чести.

— Да, в этом я с вами согласен, — промолвил игумен. Он посмотрел на небо и стал складывать в сундучок кисти и краски: — На сегодня довольно, как бы дождь не закапал.

Уложив свои вещи, Филарет позвал монаха, сидевшего поодаль с удочкой, велел ему отнести сундучок с мольбертом в монастырь, а сам сел на землю рядом с Ушаковым.

Порывы ветра морщили водную гладь, возбуждали шорохи в зелени кустов. А на небе уже появились темные тучки. Погода портилась на глазах.

— Вам лучше бы не впутываться в это дело, — после долгого молчания сказал Филарет, думая о своем.

Ушакова взяло зло.

— Вы не впутываетесь, я не буду впутываться… Кому же тогда на зло сие указывать?

— Бунтом правды не добьетесь. Покойный дядюшка ваш бунтовал, да в темницу угодил.

— А вы темницы боитесь… — с сарказмом заметил Ушаков.

Игумен мог обидеться, но не обиделся.

— Нет, темницы я не боюсь, за справедливость готов на любые муки… Только стоит ли понапрасну душу травить? Благоразумие наше в терпении. Наступит время, и все само собой образуется…

Что отец Филарет говорил после этих слов, Ушаков уже не слышал. Он полностью отключился от разговора, отдавшись своим мыслям. Он думал о том, что игумен ему не поддержка и что надо искать поддержки для обуздания распоясавшегося самодура в другом месте. Нельзя было прощать Титову его гнусный поступок. Расправившись с крестьянами, за которых просил Ушаков, Титов тем самым бросил вызов и ему, их ходатаю. Нет, пусть игумен говорит что хочет, а он завтра же поедет в Темников, поговорит с капитаном-исправником, если понадобится, и с другими чиновниками поговорит, но самоуправные действия Титова безнаказанными не останутся…

— Вы, кажется, меня не слушаете?..

Ушаков поднялся, сказал:

— Пойдемте, что-то холодно стало.

* * *

Несколько месяцев пришлось простоять русской эскадре у стен Лиссабона, и все это время Сенявин не давал себе покоя, одержимый желанием сохранить вверенные ему корабли. Сначала долго и мучительно боролся с притязаниями французов, после захвата Лиссабона захотевших вовлечь русских моряков в совместные боевые действия против англичан, потом, когда после отступления французов над городом взвился британский флаг, пришлось иметь дело уже с англичанами, находившимися с русскими в состоянии войны. В ту пору среди англичан было немало дальновидных деятелей, которые считали союз императоров Александра и Наполеона хрупким, кратковременным и надеялись на скорое возрождение прежней дружбы между Англией и Россией. К таким деятелям относился и адмирал Коттон, заблокировавший у Лиссабона русскую эскадру. Во всяком случае, Сенявин сумел найти дорогу в его каюту, завязать с ним переговоры и добиться того, чего хотел, а именно: англичане отказались от первоначальных требований капитуляции русской эскадры, ее разоружения, согласились признать за нею право сохранить на судах российский флаг, вместе с английской эскадрой отправиться в Портсмут и оставаться там до заключения мира между Англией и Россией. Отдельный пункт договора давал русским офицерам, солдатам и матросам право по прибытии в Портсмут немедленно возвратиться в Россию на выделенных Англией транспортах без каких-либо условий.

Договор между двумя сторонами был подписан 4 сентября, а несколько дней спустя обе эскадры покинули наконец воды Португалии, взяв курс к берегам Англии. Один из участников похода, офицер Панафидин, по сему случаю оставил следующую дошедшую до нас запись: "Итак, мы оставляем Лиссабон, идем вместе с английскими кораблями в Англию под своими флагами, точно как в мирное время. Не хвала ли Сенявину, сумевшему вывести нас с такою славою из бедственного нашего положения?"

В Портсмут прибыли 27 сентября, в тот самый день, когда исполнился год после отплытия из Средиземного моря. Кто думал тогда, что так затянется плавание? Корфу покидали с надеждой встретить осень на родной земле. А что вышло? Десять месяцев простояли в Лиссабоне, и еще неизвестно, сколько придется простоять здесь, в этом неприветливом, холодном английском порту!.. Крепко не повезло эскадре.

Осложнения в чужеземном порту начались довольно скоро. Однажды, когда Сенявин в своей каюте пил чай, к нему явился дежурный офицер с докладом о прибытии на флагман помощника начальника порта адмирала Монтегю.

— Чего от нас хочет этот человек? — спросил Сенявин.

— Именем начальника порта он требует, чтобы мы спустили российские флаги.

— А другого ничего не хочет?

— Начальник порта требует также, чтобы ваше превосходительство вместе со всеми офицерами сошли на берег.

Сенявин резко отодвинул от себя чайную чашку.

— Где этот адмирал, тащи его сюда!

Помощник начальника порта имел раздраженный вид. Предлагать ему чай было просто нелепо.

— Вы прибыли по поручению начальника порта? — уточнил Сенявин.

— Я представляю как начальника порта, так и британское адмиралтейство, — надменно ответил тот и повторил требования, которые до этого уже высказал дежурному офицеру.

Сенявин спросил:

— Известны ли вам условия Лиссабонской конвенции, подписанные адмиралом Коттоном?

— Я выполняю приказы адмирала Монтегю, а не Коттона.

— Ежели так, — спокойно сказал Сенявин, — тогда передайте адмиралу, которому служите, что мы не примем ни одного его требования. Русский флаг будет спущен, как обычно, после захода солнца с должными почестями. И сходить на берег мы тоже не будем, потому что на кораблях своих чувствуем себя уютнее.

Выражение властности на лице английского адмирала исчезло.

— Я прошу, — сказал он, — чтобы вы сообщили обо всем этом моему адмиралу сами в письменном виде.

— Я сделаю это с большим удовольствием.

Сенявин тут же при нем написал начальнику порта письмо. Он категорически отверг все его требования и угрозы. Он писал: "Если же, ваше превосходительство, имеете право мне угрожать, то, нарушая сим святость договора, вынуждаете меня сказать вам, что я здесь не пленник, никому не сдавался, не сдамся и теперь, флаг мой не спущу днем и не отдам оный, как только с жизнью моею".

Помощник начальника порта отбыл на берег уже без прежней спесивости, с какой поднялся на русский корабль. Он понял, что русский адмирал не из робкого десятка и голыми руками его не возьмешь.

Решительное поведение Сенявина отбило у англичан охоту действовать с открытым забралом. Ему более не угрожали и не предъявляли чрезмерных требований. В то же время Сенявин не мог не чувствовать, что англичане еще не отказались от мысли как-нибудь незаметно перевести русских на положение военнопленных.

Выполнение условий конвенции английской стороной осуществлялось под руководством лорда Мэкензи. Этот человек говорил о себе, что воспитан в джентльменских традициях, но толковал эти традиции по-своему. Во всяком случае, он палец о палец не ударил, чтобы дать ход выполнению условий соглашения.

Между тем наступила зима. Припасы на русских судах кончились, пришел голод, а с голодом участились болезни, на корабли стала наведываться смерть. Теперь уже ни одного дня не проходило без того, чтобы не хоронили покойника. В иные дни умирало сразу по нескольку человек.

Надеяться на скорое заключение мира между Англией и Россией пока не приходилось. Россия оставалась в союзе с наполеоновской Францией. В этих условиях самым разумным было добиваться выполнения англичанами пункта конвенции, которым предусматривалась отправка команд эскадры в Россию на английских транспортах.

Мэкензи вначале обещал принять необходимые меры, но потом ответил отказом, сославшись на то, что-де корабли Швеции, находящейся в состоянии войны с Россией, "будут останавливать в море суда и требовать выдачи русских".

Вопрос об отправке русских на родину был решен только 14 марта 1809 года. Арапов узнал об этом будучи в портовом госпитале, куда его положили с тяжелым заболеванием, узнал от самого Сенявина, зашедшего к нему попрощаться.

— Транспорт получен? — спросил он адмирала.

— Мы уже закончили погрузку. На судах эскадры не осталось ни одного человека.

После этого сообщения наступила тягостная пауза. Арапов ждал, что скажет командующий о его дальнейшей судьбе. Но командующий молчал, хмурился только… Арапов не выдержал и спросил о себе сам: возьмут его из госпиталя на транспорт или не возьмут? Продолжая хмуриться, Сенявин объявил:

— Тебе, брат, придется пока остаться. Доктор считает, что не выдержишь качки. Поправишься и прибудешь один. Одному проще, отдельного транспорта просить не придется. Начальник порта тебя отправит.

Арапов промолчал. Он не мог говорить. Глаза его наполнились слезами. Сенявин теперь уже рассердился совсем:

— Ну это ты брось!.. Говорю тебе: поправишься — сам доберешься. Меня найдешь в Петербурге или Ревеле. Прощай, брат!

— Прощай!.. — с трудом выдавил из себя Арапов.

Команды эскадры, переведенные на транспортные суда, отчалили от Портсмута 5 августа, а 9 сентября они были уже в Риге. Так закончилось их долгое трудное плавание.

11

Осень 1809 года выдалась в Темниковском округе сухой, тихой. Ни дождей, ни ветров. В октябре случались дни, когда солнце припекало так, что впору снимай рубаху и беги на Мокшу купаться. Но увы, лето было уже позади. Багряность и чернота лесов, жухлость лугов и жнивья, прозрачность воздуха и его настоянность терпкими запахами являли собой признаки приближающихся холодов. Да и сама Мокша была уже не такой, чтобы в ней купаться. Водоросли в затонах опустились на дно, вода выстоялась до полной прозрачности, сделалась даже какой-то сонливой — только и осталось ледком ее прикрыть.

Так продолжалось почти до самого Михайлова дня. А потом вдруг появились мохнатые тучи, пошел мокрый снег. Прощай, теплые денечки! Прячь, мужик, под навес телеги, готовь под упряжь сани.

В тот день, когда погода резко повернула на зиму, в Темникове, в Спасо-Преображенском соборе, служили благодарственный молебен по случаю заключения выгодного России мирного договора со Швецией. Война продолжалась полтора года, и шла она с переменным успехом — верх брали то русские, то шведы. Но после того как русские войска были удвоены числом, положение противника стало безнадежным. А тут как раз в Стокгольме произошел государственный переворот, король Густав IV был свергнут, власть перешла к герцогу Зюдерманландскому, которому ничего другого не оставалось, как просить у России мира. По заключенному договору к России отходили Финляндия и Аландские острова. Швеция обязалась также присоединиться к континентальной блокаде, имевшей целью лишить Англию возможности вести торговлю с другими странами и таким образом сокрушить ее сопротивление союзным державам.

На торжественную службу собрались многие помещики, в том числе и дворянский предводитель Никифоров. Ушаков тоже приехал.

О мире со Швецией Ушаков узнал еще до того, как в Темников дошли с сим известием газеты. Ему написал о том племянник, продолжавший служить в Петербурге в чине капитан-лейтенанта. Но Ушаков почти ничего не знал о ходе войны с Турцией, которая возобновилась минувшей весной. Племянник ничего не написал также о судьбе Сенявинской эскадры. Где она, дошла ли до своих берегов?.. Обо всем этом он надеялся узнать здесь, в Темникове.

Появление в соборе отставного адмирала вызвало среди прихожан заметное оживление. Еще до начала службы к нему подошел Никифоров, и между ними завязалась дружеская беседа. Никифоров сообщил: по случаю славной победы над Швецией дворянское собрание устраивает торжественный обед, и выразил надежду, что Ушаков тоже примет в нем участие.

— На обеде будет отставной генерал от инфантерии Николай Петрович Архаров, — сказал Никифоров таким тоном, словно это было самым важным событием. — Смею заметить, весьма богатый человек. Несколько тысяч душ за ним. У нас проездом из Петербурга. Массу новостей везет. Пойдемте, я ему вас представлю. Он там, у входа.

Об Архарове Ушаков много слышал еще до этого. С Темниковом отставного генерал-аншефа связывали давние события, имевшие прямое отношение к подавлению восстания пугачевцев в здешней округе. Архаров в то время возглавлял карательный отряд правительственных войск, который должен был подавить сопротивление плохо вооруженных крестьян, коими предводительствовал дворовый крепостной Петр Евстафьев. Ему удалось это не сразу, в некоторых стычках отряд его терпел даже поражения, но в конце концов покорил восставших. Над повстанцами учинили жестокую расправу. О том, как Архаров на базарной площади казнил провинившихся крестьян, Ушакову писал еще покойный родитель…

Представить друг другу отставных военачальников Никифоров не успел: началась служба. Надо было ждать, когда она кончится.

Службу справлял соборный иерей, степенно, с сознанием великой значимости сей церемонии. Певчие на хорах не жалели голосов, славили "установителя мира", Божьего помазанника императора Александра.

— Императору всероссийскому, государю Александру многие лета-а! — неслось под сводами собора.

Когда служба наконец кончилась, Никифоров взял Ушакова за локоть и повел к выходу. Архарова на предполагаемом месте не оказалось, и они вместе пошли к ресторации, где должны были собраться все приглашенные на обед.

Архаров был уже там. Высокий, узкоплечий, увешанный орденами и лентами, он стоял в центре толпы с видом столичного светилы, сознающего свое полное превосходство над провинциалами. Ушакову стало очень неловко, когда Никифоров, раздвигая толпу, потащил его к этому человеку, поставил лицом к лицу, сказав:

— Позвольте представить: знаменитый боярин Российского флота, отставной адмирал Федор Федорович Ушаков.

Архаров скользнул взглядом по наградам Ушакова, улыбнулся и протянул ему руку:

— Очень рад. Я слышал о вас. Впрочем, обо мне, наверное, тоже слышали. Мне довелось служить под рукою самого светлейшего князя Потемкина.

Ушаков отвечал, что он, конечно, слышал его имя, но должен с сожалением признать, что почти не посвящен в его военные заслуги, которых не может не иметь такой славный генерал, каким является его превосходительство. Архаров, не уловив его иронии, рассмеялся:

— Это потому, милостивый государь, что не имели должного интереса к инфантерии.

Сказав это, Архаров вернулся к прерванному рассказу, которым до прихода Ушакова и Никифорова были увлечены окружавшие его помещики:

— Так вот, господа, этот самый Сперанский, пользуясь тем, что у любимого нами государя доброе сердце и государь во имя счастья подданных готов лишиться личного благополучия, осмелился представить сенату и его императорскому величеству проект государственного преобразования. И как вы думаете, что изобразил в сем проекте сей господин? — Архаров интригующе посмотрел вокруг себя, как бы отыскивая охотника ответить на поставленный им вопрос. — Ни за что не догадаетесь, господа. Сперанский предложил государю республику!

Вокруг сразу задвигались, раздались возгласы удивления.

— Да, да, господа, республику, — повторил Архаров, довольный произведенным им впечатлением, — именно республику, хотя господин Сперанский и не употребляет сие вредное слово.

— А как же он эту самую… республику учинять желает? — спросил кто-то.

— Весьма хитро, — оживился Архаров. — Господин Сперанский имеет предложение разделить власти на законодательную, исполнительную и судебную, учредить Государственную думу и Государственный совет, приравнять к дворянам людей среднего состояния, иными словами, торговцев разных, промышленников. И что самое возмутительное — сей господин замышляет меры к лишению нас, дворян, права иметь крепостных крестьян, он желает дать крестьянам полную волю.

Теперь уже возмущались все:

— Не может быть! А как же тогда мы?

— Ну и времена!.. Страх!

— Не вижу ничего страшного, — достаточно громко промолвил Ушаков.

Архарову это замечание пришлось не по нраву.

— Вам, милостивый государь, хорошо так говорить, потому что у вас нет своих крестьян, разве что несколько человек дворовых…

При этих словах раздался хохот. Ушаков оглянулся и увидел Титова. Оказывается, аксельский помещик тоже был здесь, тоже пришел на званый обед. Это он хохотал с таким усердием, хохотал не потому, что было смешно, а потому, что имел случай причинить Ушакову боль за его заступничество за крестьян.

— Прошу, господа, в зал, — желая разрядить обстановку, прокричал Никифоров. — Столы накрыты. — Пойдемте, Федор Федорович, — дотронулся он до Ушакова. — Пора начинать.

Ушаков отвел его руку.

— Не могу. Дозвольте откланяться. Я должен ехать домой.

Он все еще чувствовал себя униженным, оскорбленным.

— Не обращайте на него внимания, — сказал Никифоров. — Архарова я знаю давно. Этот человек не терпит соперников, желает, чтобы в компаниях светился только он. Пойдемте, Федор Федорович!

— Покорнейше благодарю. Не могу. Дозвольте откланяться. — И, уже не слушая более уговоров, Ушаков направился к выходу.

Лошадь стояла у коновязи. Кучер камнем вправлял обод колеса. Увидев своего хозяина, бросил камень, выпрямился:

— Домой прикажешь, батюшка?

— Едем.

Ушаков взобрался на тележку, застланную мокрым сеном, и накинул на себя епанчу. Было холодно, ветер носил в воздухе мокрые снежинки.

— Подождали бы малость, батюшка, — сказал кучер, — я бы сено перевернул, а то мокро.

— Ничего, и так доедем.

Еще не успели отъехать от города, как епанча промокла насквозь, за ворот покатились холодные капли. Ушаков хотел было приказать кучеру остановиться, чтобы поправить на себе епанчу и что-нибудь накинуть на голову, но раздумал: ехать-то недалеко…

Не давала покоя мысль об Архарове, Титове. Сколько ненависти всколыхнулось в них, когда он попытался заступиться за Сперанского! Крепостники! Они не представляют для себя иного бытия, кроме как упиваться властью над рабами.

Слуга Федор, увидев, в каком состоянии приехал барин, набросился на кучера:

— Что ж ты батюшку от дождя не уберег? Разве не видишь, мокрый весь.

— Я говорил…

— Вот вырву из рук кнут да твоим же кнутом, чтоб знал!..

— Не ругайся, Федор, — попросил Ушаков, — я не озяб. Помоги лучше сойти с тележки.

Беспокойство Федора оказалось не напрасным. Хотя Ушаков, придя в свою комнату, сразу же сменил мокрое белье на сухое и напился после этого горячего чая с сухой малиной, простуда взяла свое. К вечеру появился жар, а к утру он ослаб до того, что уже не мог подняться. Федор, боясь как бы не стало еще хуже, вынужден был послать того же кучера в Темников за доктором.

12

Болезнь у Ушакова оказалась вроде бы и не мучительной, сильных болей не было, но слишком затянулась. На десять с лишним недель. Перед самым Рождеством наступило облегчение, он даже самостоятельно выходил во двор, но потом снова слег.

Все эти долгие дни Ушаков не имел иного развлечения, кроме как книги и газеты. От чтения голова быстро уставала, в висках начинало стучать, и все же он не мог без чтения.

В газетах печаталось всякое. Интересного было мало, но одно сообщение его обрадовало настолько, что он пожелал поделиться своей радостью с Федором.

— Помнишь ли, старина, адмирала Пустошкина?

— Как не помнить? — отозвался Федор. — В Севастополе хлеб-соль его ели.

— В газете о нем написано: эскадрой своей турок потрепал крепко.

— Ну и хорошо, — без видимого восторга заключил Федор, — авось теперь бусурман на мир с нами пойдет.

Федор ушел заниматься своими делами, а Ушаков отдался размышлениям. Пути к заключению мира с турками представлялись Ушакову не такими простыми, как Федору. Нет, одной победой Пустошкинской эскадры мира не сделаешь. Флот в сей войне не играет решающей роли. По слабости своей он не может даже создать большую угрозу Константинополю — столице Оттоманской империи. В этой войне, как и в прежних, последнее слово остается за инфантерией. А у сухопутных войск дела пока идут не очень гладко. Топчутся на месте. Правда, русской армии удалось овладеть несколькими неприятельскими крепостями, но решающего успеха она достигнуть не смогла. И винить, кроме Петербурга, тут было некого. Желая поправить положение, Александр I и его окружение не находили ничего другого, как менять командующих армией. Что ни год, то новый командующий. Добро бы хоть способных генералов назначали, а то так себе: совершенно одряхлевший и оглохший князь Прозоровский, потерявший способность отличить на карте речку от озера; генерал Михельсон, военное дарование которого в том только и проявилось, что заключил в клетку пойманного Пугачева; французский эмигрант Ланжерон, друг маркиза де Траверсе, так же, как и маркиз, восполнявший недостаток военного таланта интриганством и жестокостью к низшим чинам… Вот на каких деятелей делал ставку «всевидящий» русский император. "Кутузова бы командующим!" — мечтал Ушаков. Но Кутузов оставался в Вильно: император не желал посылать его в армию, удерживая в должности литовского военного губернатора.

Ушакову не с кем было поделиться своими мыслями, кроме как с Федором. Темниковская знать не наведывалась. Один раз приезжал только игумен монастыря. Он привез с десяток лимонов и несколько просвирок.

— Это от всей нашей братии, — говорил отец Филарет, выкладывая из сумки гостинец. — Все мы молимся за скорейшее ваше выздоровление.

Игумен приехал в тот момент, когда Ушакову было особенно худо: несколько дней кряду не спадал жар, и он совсем пал духом, угнетаемый мыслью, что ему теперь, видимо, уже не подняться.

— У меня к вам просьба, — сказал Ушаков. — Когда наступит конец, схороните в вашей обители рядом с могилой дяди.

— Эк о чем разговор завели!.. — запротестовал игумен. — Мы с вами, Бог даст, еще походим. О том и думы заводить грех.

Больше к этому разговору они не возвращались. Поговорили о том о сем и расстались.

Перед самым Крещением из Петербурга неожиданно пожаловал племянник Федор Иванович. Вот уж радости-то было! Ушаков даже поднялся на ноги, потребовал себе мундир и только после настойчивых уговоров слуги согласился вернуться в постель с тем, однако, условием, чтобы стол для потчевания гостя накрыли рядом с его кроватью и чтобы племянник все время оставался при нем.

Федор Иванович чем-то напомнил Ушакову родителя, Федора Игнатьевича, выражением глаз, что ли… У батюшки, Федора Игнатьевича, был такой же загадочно-задумчивый взгляд. Его считали человеком со странностями. Он никогда не бывал в море, видел море только с берега, когда служил в Петербурге в гвардейском полку, но мог рассказывать о нем бесконечно. Он любил море. Мало того, сумел связать с морем судьбы своих сыновей. И когда те стали мореходами, тихо, без видимой болезни, скончался: вечером ужинал вместе со всеми, а утром его уже не стало…

Четверо сыновей было у Федора Игнатьевича — Иван, Степан, Гаврила и Федор, а остался в живых только он один, бездетный Федор Федорович… Впрочем, у него, Федора Федоровича, племянник Федор Иванович, у племянника же здравствовал сын, а это значило, что род Ушаковых не пресечется.

— А я, признаться, уже якорь собирался бросать, — сказал Ушаков племяннику, виновато улыбаясь.

— Бог милостив, не допустит этого, — сказал в ответ Федор Иванович.

Ушаков не стал больше отвлекать его разговорами, подождал, когда кончит есть, затем приказал убрать стол с остатками еды.

— А теперь, — потребовал он от племянника, — рассказывай, что знаешь нового. Первый вопрос: что слышно о Сенявине?

— А я разве о нем не писал? — живо включился в разговор Федор Иванович. — Вернулся Сенявин, еще осенью вернулся и людей своих вывез. На английских транспортах. Эскадренные корабли его в Портсмуте до окончания войны задержаны.

— Это хорошо, что людей вывез, — заключил Ушаков. — Главное все-таки люди.

— Другие иначе думают. Из-за того, что случилось с его эскадрой, Сенявин в опалу попал, лишился настоящего дела.

— Дурачье!.. — с гневом процедил сквозь зубы Ушаков. Он долго поправлял под головой подушку, желая успокоиться. — Что еще нового?

— Новый министр у нас.

— Кто?

— Маркиз де Траверсе.

Боже, что делается! Неужели это правда? Ушаков вспомнил, как в Севастополе маркиз бил по лицу матроса, вспомнил рассказы о его нечестных сделках с купцами, которым перевозил на военных кораблях грузы, вспомнил все и опять ужаснулся. Все эти годы в Севастополе маркиз тем только и занимался, что разорял тамошние эскадры, а теперь получал возможность разорять весь Российский флот. И слеп же в людях император Александр!

— А Мордвинов? — после паузы спросил Ушаков.

— Остался председателем Вольного экономического общества.

— Его ли, адмирала, это дело? А впрочем, — усмехнулся Ушаков, — на другое он и не способен…

При этих словах он сильно закашлялся. Федор Иванович, встревожившись, кинулся помочь поднять под головой подушку.

— Здорово же вас прихватило, дядюшка!

Ушаков нахмурился. Вспомнилась церковная служба в Темникове по случаю заключения мира со Швецией, вспомнилась стычка с Архаровым и Титовым в дворянском собрании. Очень не повезло ему в тот день.

Не ответив племяннику, спросил:

— Что за человек Сперанский?

— А что?

— Шибко напугал планами своими дворян наших.

— Да ваших ли только? В Петербурге не меньше напуганы.

Федор Иванович рассказал, что в Петербурге многие считают Сперанского другом царя и что преобразовательные планы свои он сочиняет по высочайшему повелению. По предложению Сперанского его величеством уже издан манифест об образовании Государственного совета, и дворяне опасаются, как бы государь не принял и другие его предложения.

— А что сам Сперанский?

— Он почти не показывается на людях, целыми днями сидит в своем кабинете, на который даже придворные смотрят как на Пандорин ящик.[3]

— Сдается мне, для Сперанского это кончится плохо, — в раздумье сказал Ушаков. — Рано или поздно государь оттолкнет его. В первые годы своего царствования Екатерина II, которой подражает нынешний император, тоже поощряла свободолюбивые мысли, выдавала себя чуть ли не республиканкой. Царствование же свое она закончила виселицами да ссылками.

Ушаков закрыл глаза и долго лежал не двигаясь.

— Наверное, устал с дороги, — проговорил он после молчания, — поди отдохни. Да и я притомился. Потом поговорим.

— Слушаюсь, дядюшка.

Федор Иванович поправил на нем одеяло и на цыпочках вышел из комнаты.

* * *

Пока Федор Иванович жил в Алексеевке, он почти не оставлял дядю одного, развлекая рассказами. Порою их беседы затягивались до глубокой ночи.

Однажды Федор Иванович пришел к дяде со свертком бумаг и с таким видом, словно имел сообщить ему что-то важное. Ушакову в этот день было намного лучше, он мог даже позволить себе сесть на кровать, подложив под спину подушки.

— Присядь, — пригласил он племянника. — Что это у тебя?

— Да так… старая газета.

— Интересное что-нибудь?

— Лично вас может заинтересовать. Желаете послушать, что здесь написано?

— Почему бы не послушать, если интересно?

Федор Иванович стал читать:

— "Продолжение известий о действиях флота и первой ее императорского величества армии против Оттоманской Порты. В Санкт-Петербурге ноября 28 дня 1771 года". Это приложение к "Петербургским ведомостям", — пояснил Федор Иванович.

— Читай дальше, я слушаю.

Чтение возобновилось:

— "С пребыванием на сих днях ко двору курьерами получены обстоятельные известия о действиях флота ее императорского величества в Архипелаге. Главнокомандующий тем флотом генерал-аншеф граф Алексей Орлов доносит с корабля "Трех Иерархов", под островом Тассо, от 19 сентября…" Тут много всяких известий, — прервал чтение Федор Иванович. — Дозвольте, дядюшка, на одном только известии остановиться.

— Я слушаю.

Федор Иванович пошелестел газетой, нашел отмеченное место и продолжал:

— "…12 сентября последовало между островом Лемносом и Афонскою горою происшествие, которое не инако служит как приращению славы победоносного ее императорского величества оружия.

Небольшое греческое судно, называемое «Трекатара», на котором молодой человек мичман Ушаков был главным командиром, с одною ротою солдат Шлиссельбургского полка под командою капитана их Костина и с небольшим числом албанцев, переходя от острова Скопело к Тассо, в виду крепости Лемноса, при совершенном безветрии остановилось на месте неподвижно. Неприятель, усмотря оное в таком состоянии и зная при том вооружение греческих судов, считали уже оное своею добычей; чего ради вышел из порта на одной галерее и четырех полугалерах в великом числе вооруженных дульциниотов, главных в тамошних морях разбойников, спешил на гребле к овладению судном, уповая взять оное без всякого сражения. Командиры капитан Костин и мичман Ушаков, узнав по флагам неприятеля, несмотря на худое вооружение «Трекатары», изготовились к обороне, распорядя таким образом, чтоб судно при тихой погоде яликом и баркасом во все стороны поворачиваемо было; потом, вынув пустые водяные бочки, употребили оные к тому, дабы солдатам и албанцам служили вместо туров, а навешанное платье и постели укрывали их по бортам и на шканцах, на которых приказано было лежать, не показываясь неприятелю до приближения его к судну; на корме, прорубив вскорости борт, поставили небольшую пушку и, распределя по всем нужным местам людей, коих не более 229 человек было, считая всех обер- и унтер-офицеров, солдат, албанцев и матросов, ожидали бодро неприятельского нападения.

В четыре часа пополудни началась пушечная пальба с галеры, потом и прочие суда, подойдя ближе, стреляли из пушек и ружей; а как и из «Трекатары» при поднятии российского флага. Ответствовано было, что неприятель, надеясь на свою превосходную силу, стремился пристать к судну и с оружием взять оное, но весьма храбро отбит был и прогнан".

Закончив чтение, Федор Иванович бережно свернул газету и спросил дядю, про него ли сие написано?

— Откуда это у тебя? — обратил на него взгляд Ушаков.

— Нашел в бумагах покойного батюшки.

Ушаков откинулся на подушки, помолчал, раздумывая. Потом заговорил:

— В тысяча семьсот семьдесят первом году я был уже лейтенантом, а не мичманом. Да и в кампании той, коей предводительствовал граф Алексей Орлов, не участвовал. В то время я в Азовской флотилии служил.

— А как же это? — показал на газету Федор Иванович.

— Сие про батюшку твоего Ивана Федоровича…

Ушаков свесил с кровати ноги и попросил халат. Он не мог больше лежать: воспоминания сильно взволновали его.

— Славный был мореходец твой батюшка, царство ему небесное!

— Батюшка никогда не рассказывал мне о своих походах.

— А было ли у него время рассказывать? — Ушаков взял в руки газету, посмотрел, нет ли там еще чего, и тотчас вернул. — Береги. И пусть сия газета будет тебе вроде родительского завещания. Мы с батюшкой твоим свое прошли, теперь твой черед идти. Дальше идти. Россия на вас, молодых, взгляд свой должна держать. А что до Траверсов да Мордвиновых, то они вроде морской пены — хоть и наверху, да не на них флот держится.

Ушаков закашлялся и стал тащить на себя одеяло. Федор Иванович бросился ему помогать.

— Ничего, ничего, я один, сам управлюсь, — остановил его Ушаков. — Полежать надо. А ты иди гуляй, — легонько оттолкнул он от себя племянника. — Не велико удовольствие у больного торчать. Иди.

Федор Иванович прожил у дяди до середины Великого поста. Он уехал в мартовскую оттепель, когда Ушаков был уже совсем здоров.

13

В народе неспроста говорят: время за нами, время перед нами, а при нас его нет. Мы его не замечаем. Не замечаем, как оно летит. И только когда мысленно оглядываемся, с удивлением обнаруживаем: то, что было впереди нас, маня наше воображение, оказалось уже позади… И так всю жизнь. Не замечаем, как остается позади молодость, в хлопотах проходят зрелые годы. Все проходит, и вот ты уже старик… Ты обнаруживаешь это и вначале не веришь себе: неужели это правда? Не веришь, удивляешься и со смутным страхом смотришь вперед: много ли там еще осталось? И вот что странно, чем меньше времени остается там, впереди, тем быстрее переливается оно из дали будущего в даль минувшего, тем быстрее течение дней. Да, время не понимает шуток. Время делает свое дело бесповоротно, неумолимо.

В 1812 году исполнилось пять лет, как Ушаков ушел в отставку. Когда Федор напомнил ему об этом, испекши по сему случаю праздничный пирог, он даже расстроился. Пять лет! Времени-то сколько!.. А в нем даже не успело улечься то, что обижало, мучило его в последние годы службы. Сердце ныло таким же смутным беспокойством, как и прежде. Боже, когда же наконец придет настоящий покой?..

А вроде бы и причин особых для расстройства не было. После проводов племянника он не болел более. Правда, недуги кое-когда сказывались, особенно перед непогодой — то ноги начнет мозжить, то вдруг в голове шум объявится, но ведь в старые годы все подобное испытывают.

На настроение давило совсем не это, давило что-то другое… И это «что-то» исходило от самой обстановки, в которой жил, в которой варился, варились другие люди, варилась вся великая Русь. Позабыть бы обо всем на свете, уйти бы от всех печалей… Но разве забудешь, разве уйдешь, когда все это у тебя в крови и когда ты привык начинать свой день с книг или газет: что там нового?

В газетах ничего такого расстраивающего в последнее время не появлялось. В войне с Турцией произошел наконец коренной перелом. Весной 1811 года император догадался-таки назначить в армию командующим Кутузова, и тот уже осенью того же года сумел окружить и поставить в безвыходное положение турецкую армию, заманив ее на левый берег Дуная против Рущука. Турки вынуждены были согласиться на мирные переговоры.

Однажды после обеда Ушаков собрался отдохнуть немного в постели, как вдруг заявился Федор.

— Там, батюшка, мужики к тебе.

— Какие мужики, наши, что ли?

— Да нет, аксельские.

Опять аксельские! Неужели не могут понять, что он не в силах им помочь? Уж если жаловаться, то шли бы в Темников к уездному начальству,

— Скажи им, что принять их не могу. Мое новое заступничество только умножит их беды.

— Да они не за этим, батюшка, не с жалобой. Спросить о чем-то хотят.

Ушаков согласился выйти к ним:

— Ладно, пойдем.

У подъезда его ждали те же самые мужики, которые приходили к нему раньше и надежды которых он так и не смог оправдать.

— О чем желаете спросить?

Крестьяне, отдав поклоны, загалдели:

— Общество знать желает, есть ли царев указ о вольности крестьянам аль нет?

— Сказывают, указ сей дан, да дворяне от народа его упрятали.

— О какой вольности говорите? — спросил Ушаков.

— О той, что государю министр его расписал, который Саранским прозывается. Чтобы крестьяне сами по себе жили, а помещики сами по себе. По справедливости.

— Не знаю я, чтобы о такой вольности указ был. Я слышал о планах государственного преобразования, что государю Сперанским поданы, но чтобы государь апробацию дал сим планам — этого нет. Во всяком случае, я ничего такого не слышал.

— Может, и не слыхал, — согласились с Ушаковым мужики. — Откуда тебе слыхать? В Петербург ты, батюшка, не ездишь, округ нас живешь. А ты, кормилец наш, разузнай, должен быть такой указ. Окромя тебя разузнать некому.

Трудно разрушить то, что в голову вобьют себе мужики. Нелегко расстаются со своими надеждами, если даже эти надежды и взлелеяны на одних только слухах.

— Я, разумеется, наведу нужные справки, — сказал Ушаков, — все, что узнаю, постараюсь сообщить вам, хотя я, повторяю, и не верю в существование такого указа. — Он подождал, не будут ли еще какие вопросы и добавил: — На этом кончим, дети мои. Сейчас пройдите в столовую, угоститесь, чем Бог послал, да домой. Федор, — обратился он к слуге, накорми гостей.

Ушаков оделся и пешком направился в монастырь к игумену. В последнее время его почему-то стало тянуть к этому человеку. Филарет многие вещи понимал не так, как темниковские дворяне. После разговора с ним обычно становилось легче. Умел вносить в душу успокоение старый иеромонах.

Отец Филарет был в добром настроении. Его братия, ездившая на подводах по деревням собирать пожертвования на монастырь, привезла бочонок синей масляной краски, а краска такая была очень нужна: он намеревался расписать ею стены новой кладбищенской церкви.

— А у тебя, видно, опять неприятности, — сказал он Ушакову, пытливо посмотрев ему в лицо. — Усмири душу свою, положись во всем на волю Всевышнего, и тогда наступит для тебя истинный покой.

Таких советов игумен уже давал много раз, Ушаков привык к ним и не обращал на них внимания.

— Ко мне снова приходили из Аксела крестьяне, — сообщил он.

— С жалобой?

— Нет, на этот раз было другое.

Он подробно рассказал о содержании своей беседы с крестьянами. Игумен, выслушав его, покачал головой:

— Указа, на который они надеются, конечно, не будет.

— И вы считаете сие справедливым?

— Мы служим Богу, а Бог творит на земле справедливость.

— А если точнее?

Игумен отошел к окну, стал смотреть во двор, потом, не оборачиваясь, изрек:

— Ценою крови куплены есте, не будьте рабы человекам… Так говорил апостол Павел. Но, — чуть громче добавил игумен, — может быть, еще не наступило то время, когда между людьми должно воцариться истинное равенство.

Ушаков вернулся из монастыря с таким чувством, словно не сказал игумену самого главного, ради чего ходил к нему. Заметив его озабоченность, Федор принялся за внушение, что с некоторых пор стал позволять себе слишком часто:

— Печали крушат, заботы сушат… Плюнь ты, батюшка, на все. Я сказал мужикам, чтобы больше тебя не донимали. Ну их! У них свое, у тебя свое. Сходил бы на охоту, что ли… Люди к Пасхе готовятся, а ты будто похорон ждешь.

Ушаков ничего не сказал ему, пошел к себе, почитал немного, поужинал, а после ужина сразу лег спать… Ну вот, прошел еще один день, потом пройдет еще такой же день, потом… Неужели все так вот и будет тянуться без конца?

Утром он поднялся невыспавшимся. Вспомнив совет Федора, подумал: "А что, может быть, и в самом деле податься куда-нибудь? Охота, конечно, отпадает. Какая может быть охота, когда вешняя вода скоро? В такую пору бить дичь великий грех. Но пройти на гору, к дальним перелескам — это можно, воздух там благодать".

За завтраком он сказал Федору, чтобы тот приготовил ему сапоги погуляет до обеда по лесочкам, а потом к Мокше спустится, посмотрит, пошла ли по ней вода.

— Один пойдешь?

— А с кем же еще? Собаку возьму.

— Одного не пущу. Либо меня бери, либо Митрофана.

Спорить с Федором в таких случаях было бесполезно, и Ушаков согласился: ладно, с Митрофаном так с Митрофаном, пусть только Митрофан ничего не берет с собой из еды, потому что долго на прогулке они не будут, к обеду вернутся.

Федор пошел предупредить Митрофана. Тот на конюшне убирал навоз.

— Пойдешь барина в лес сопроводить, — приказал ему Федор. — Только смотри, чтобы барин простуду не схватил, не то я!..

В этот момент со стороны Темникова донесся колокольный звон. Оборвав свою речь, Федор стал прислушиваться.

— Никак, соборный, — передалась его обеспокоенность Митрофану. Вроде бы службы не должно быть, а звонит. Уж не случилось ли что?

Федор, подумав, решил:

— Вот что, запрягай лошадку, а я пойду барину доложу. Может статься, в Темников поедешь, узнаешь, что там?

Колокольный звон удивил Ушакова не меньше, чем дворовых, однако на предложение послать в Темников одного Митрофана ответил отказом. Он решил ехать туда сам.

В Темникове со звонницами было несколько церквей. Самая большая звонница — соборная. Кроме обрядных служб и праздников, в колокола звонили только в связи с какими-нибудь очень важными событиями. В последний раз колокольный звон устраивался по случаю заключения мира со Швецией. А что могло обрадовать темниковцев сегодня? Мир с Турцией?.. Впрочем, колокола могут звонить не только по радостным событиям.

Митрофан, подергивая за вожжи, время от времени оглядывался с передка на Ушакова, блестя белками глаз. Причина звона в колокола его не занимала. Он радовался хорошей, по-настоящему весенней погоде, яркому солнцу.

— Денек-то, батюшка! А? — говорил он, захлебываясь от радостного возбуждения. — Недельку так простоит, и Мокша непременно тронется. А с ледоходом забьют и щуки. Вот уж ушицы-то поедим!

Митрофан был не только конюхом, но и главным в поместье рыболовом. В его обязанность входило снабжение барского дома свежей речной рыбой.

Половина настила моста оказалась очищенной от снега: мост готовили к разбору на время весеннего паводка. С трудом проехав по нему, Митрофан погнал лошадь рысью и, въехав в город, по приказу Ушакова остановился у деревянной церквушки, звонница которой была так низка, что звонарь звонил в колокол прямо с земли, дергая длинной веревкой.

— По ком звон? — крикнул Ушаков звонарю.

Тот перестал дергать веревку, ответил:

— Не ведаю, батюшка, сказали звонить, я и звоню. — И, поплевав на руки, он снова принялся за свое дело.

Уже в самом городе Ушакову неожиданно повстречался городничий — тоже куда-то ехал на санках.

— Ах, Федор Федорович, батюшка наш!.. — обрадовался встрече городничий. — Радость-то какая! Слышали небось?

Ушаков сказал, что ничего не слышал.

— Неужто не слышали? — удивился городничий. — Антихристу по шапке дали.

— Какому антихристу?

— Да Сперанскому! Тому, что Россию хотел загубить. Проекты его государь в мусорный ящик кинул, а самого из Петербурга вон. Вразумил Господь государя нашего!

Так вот, оказывается, где причина звона! Нашли чему радоваться. Смешно даже…

Оставив Ушакова, городничий поехал дальше, останавливая знакомых дворян и делясь с ними радостью.

Ушаков приказал кучеру поворачивать домой.

Обратной дорогой ехали молча. Митрофан уже более не улыбался.

— Ну что там, мир с турками? — спросил Федор, встретив их у подъезда.

— Да нет, совсем другое, — мрачно ответил Ушаков и пошел к себе.

Известие о заключении мира с Турцией пришло два месяца спустя. На это событие Темников тоже отозвался колокольным звоном, но не таким громким, как при изгнании из Петербурга незадачливого реформатора Сперанского.

14

Оставленный в Портсмуте, Арапов смог вернуться в Россию только весной 1812 года. После выхода из госпиталя, а лежать там пришлось без малого четыре месяца, он надеялся выехать сразу же, но оказалось, что это не так просто. Россия и Англия продолжали находиться в состоянии войны, открытые сообщения между ними были прерваны. Правда, той и иной сторонами поддерживались и даже поощрялись нелегальные торговые связи. Несмотря на блокаду, английские и русские купцы втихомолку обменивались товарами. Но попробуй в положении Арапова, лишенного денег, найти таких смельчаков мало найти, еще уговорить их взять с собой на корабль!

Начальник порта, с которым имел договоренность Сенявин, узнав, что в кармане русского офицера нет ни гроша, отказался помочь. Спасибо адмиралу Коттону. Когда Арапов, оказавшись на мели, добился встречи с ним, он не только устроил его на английское судно, отправлявшееся в Архангельск за русским лесом, но и дал денег на дорогу. Он оказался очень добрым, этот адмирал. "Мне еще не могут простить Лиссабонской конвенции, — сказал он Арапову на прощание, — но я остаюсь в прежнем своем мнении: наши страны связывает давняя дружба, мы должны стать прежними друзьями и союзниками. Во всяком случае, с Наполеоном вам не по пути".

Плавание до Архангельска тянулось три недели. Отсюда до Петербурга Арапов добирался уже на лошадях. Длительная болезнь и трудная дорога истощили его настолько, что, когда он явился в морские министерство доложить о себе, от него шарахались как от чумного. К счастью, в приемной дежурил знакомый офицер, который узнал его.

— Вы ищете адмирала Сенявина? Но мы сами о нем ничего не знаем.

— А адмирал Чичагов, его можно видеть?

— Чичагов выехал с государем в Вильно.

— Тогда, может быть, к Мордвинову пройти?

— И Мордвинова нет. Министром теперь маркиз де Траверсе.

— Что ж, доложите маркизу.

— Маркиз тоже в отъезде.

Арапов был озадачен.

— Как же мне теперь быть?

— Вы ездили к Сенявину с государевым письмом? — в свою очередь спросил офицер.

— Да.

— Тогда, может быть, вам лучше обратиться в императорскую канцелярию?

В императорской канцелярии Арапову повезло больше, чем в министерстве. Ему устроили прием к самому адмиралу Шишкову, исполнявшему должность государственного секретаря, которая еще недавно принадлежала Сперанскому, так бесславно кончившему свою карьеру. Шишков сразу узнал Арапова, вспомнил, как однажды вместе обедали у его дяди.

— У дяди бываете? — поинтересовался адмирал.

— Мне было не до частных визитов.

Арапов подробно рассказал о своей одиссее.

— Вы прибыли в такое время, что и рапортовать некому, — с сочувствием сказал ему государственный секретарь. — Вам надо бы к Чичагову, но его нет. Государь со всем двором выехал в Вильно. В Петербурге главным начальником остался фельдмаршал граф Салтыков. Впрочем, вы можете более не беспокоиться, можете считать, что рапорт ваш принят мною.

— Да, но мне необходимо куда-то определиться, — сказал Арапов. — Я надеялся на Сенявина, а его нет.

— Насколько мне известно, Сенявину дан отпуск. — Шишков постучал пальцами по столу, раздумывая. — У меня есть предложение, — оживился он, я завтра выезжаю в Вильно. Желаете со мною поехать?

Арапов в нерешительности замедлил с ответом.

— Соглашайтесь. В Вильно вы найдете всех нужных вам людей, в том числе и Чичагова.

Арапов согласился.

— До завтра я могу быть свободным?

— Разумеется, — сказал Шишков. — Но если вы не спешите, я желал бы продолжить разговор. Меня интересуют подробности Сенявинской экспедиции.

— Беседовать с вашим высокопревосходительством для меня большая честь.

— Я думаю, мы имеем право на более дружеские отношения. Зовите меня просто Александром Семеновичем.

Арапов благодарно поклонился и сел на предложенный ему стул. Шишков начал расспрашивать его о действиях эскадры в Средиземном море, о "лиссабонском сидении", об отношении англичан к русским матросам и офицерам после их прибытия в Портсмут. Вначале Арапов отвечал на вопросы скупо, но потом мало-помалу разошелся, а когда речь зашла о роли Сенявина во всех этих событиях, от волнения даже раскраснелся. За время трудного похода он нашел в Сенявине человека выдающихся дарований, горячего патриота, о чем и сказал открыто государственному секретарю.

— Странно, — промолвил Шишков. — А при дворе им недовольны, сам государь им недоволен.

— Отчего же?

— Своеволием, не исполнял в точности инструкции.

Арапов не стал вдаваться в спор. Подумал только с горьким чувством: "Ничего-то вы о Сенявине не знаете. После Ушакова нет выше флотоводца. Если бы не Сенявин, не быть победам российским в Средиземном море, а матросам эскадры не вернуться бы на отчую землю!.."

Шишков поднялся, протянул ему руку.

— Я рад встрече с вами и надеюсь на продолжение доброй дружбы. Буду ждать вас завтра утром.

Арапов ушел от него довольным. Судьба вновь стала поворачиваться к нему лицом.

15

Портрет Ушакова игумен Филарет писал больше года. Много отдал времени, зато портрет получился хорошим. Когда он привез его к Ушакову домой и выставил в гостиной на общее обозрение, Федор, при сем присутствовавший, так и ахнул от восхищения: Боже, такой красоты еще ни разу в жизни не видывал!.. Адмирал был изображен в белом парике, с приятным румянцем на щеках, без старческих морщин — моложавый, красивый. А за ликом адмирала, исполненном благочестия, виднелась тихая Мокша, отражавшая живописные берега, а за Мокшей — церковные купола Санаксарского монастыря.

— До чего же хорошо-то! — не переставал восхищаться Федор. — Ликом ангел чистый!

Сам Ушаков был не очень доволен, но, не желая обижать живописца, сказал:

— Спасибо за великий труд, отец Филарет. Но не перестарались ли вы, желая сделать мне приятное? Слишком я тут молоденький да гладенький. Ни одной морщинки не видно, а морщинки у меня есть.

— Когда смотришь на солнце, его пятен не замечаешь, а пятна, говорят, там тоже есть, — парировал игумен. — Не в морщинах важность, — добавил он убежденно, — важность в душе, а душа ваша тут ясно и правдиво светится.

— Икона, чистая икона! — любуясь портретом, повторил Федор.

Ушаков недовольно посмотрел на него и сказал, чтобы он, чем попусту говорить всякое, лучше бы стол накрыл для угощения дорогого гостя. Игумен стал отмахиваться.

— Нет, нет, никаких застолий. Нужно ехать к рыбным ловлям. И вас, Федор Федорович, я тоже приглашаю. Поедете со мной, вольным воздухом подышите. К вечеру вернемся.

— Далеко ехать?

— В Борки, к мордвам.

— Далеко, чуть ли не двадцать верст будет, — вмешался Федор. — Дорога тряская, растрясет барина.

— Меня не растрясет, а его растрясет… — насмешливо посмотрел игумен на Федора. — Ежели барина в четырех стенах держать, совсем зачахнет. Соглашайтесь, — обратился он к Ушакову и с шутливой угрозой добавил: — Не согласитесь — увезу портрет обратно.

— Ну, коли так, — улыбнулся Ушаков, — придется согласиться.

Ехали по правой стороне от Мокши. Дорога была с песочком, неровная, шибко не разгонишься. Да и лошадь оказалась не из резвых. Тяжелая, мохноногая, она тащилась кое-как, заставить ее бежать удавалось только на уклонах, и то ценой долгих и шумных усилий кучера, забывшего прихватить из дома кнут и вынужденного пользоваться вместо кнута жалким прутиком. Впрочем, ленивость лошадки раздражала одного только кучера. Сам игумен не обращал на это внимания. Он находился в отличном настроении, видимо, рад был, что угодил Ушакову живописной работой своей.

Когда проехали верст семь, дорога круто взяла вправо, после чего вступила в смешанный лес. За этим лесом проехали еще один перелесок, потом дорога снова повернула к Мокше и вышла на неоглядный луговой простор, усыпанный редкими стайками темно-зеленых кустов. Пойменное раздолье прикрывалось с правой стороны сосновым бором, в полверсте от которого в сторону Мокши виднелось десятка два крестьянских изб с надворными постройками и многочисленными изгородями.

— Это и есть Борки, — показал на деревушку игумен.

— А где же озера?

— По низу едем, потому их и не видно. Вы на кусты смотрите. Где кусты хороводом стоят или друг против друга двумя линиями вытянулись, значит, там озера. Еще по уткам определить можно. Смотрите, сколько над дальними кустами их летает. Там наше карасевое озеро.

Ушаков посмотрел туда, куда показывал игумен. Там и в самом деле что-то летало, но что именно, из-за дальности определить было невозможно. Он ясно видел только дымок, подымавшийся над кустами. Кучер тоже заметил этот дымок и высказал предположение, что это, должно быть, рыбаки уху варят.

— Туда править?

— Нет, правь в деревню, — сказал игумен. — Надобно Степана прихватить, без Степана нельзя.

— Ваш монастырский? — спросил о Степане Ушаков.

— Нет, из местных. Старшой над мужиками, что рыбу для братии нашей промышляют.

Поехали в деревню. Издали она казалась чистенькой, аккуратной. Но подъехали ближе, и приметы запустения, досель скрываемые расстоянием, тотчас бросились в глаза. Полуразрушенные изгороди, полураскрытые избы и скотные сараи — все говорило за то, что здешним жителям бедность была родной сестрой.

Изба старшого артели среди полуразвалюх была самой лучшей. Окна с настоящими стеклами, как в городе. Сам же старшой оказался с виду неказистым — низенький, рябой, с длинными узловатыми ручищами. Его застали за побелкой большой русской печи, еще недавно сложенной, не успевшей как следует обсохнуть. Увидев гостей, заулыбался белозубым ртом, поклонился:

— Пожалуйте, гости дорогие, хлеб-соль вам!

Он что-то сказал помогавшему ему в работе пареньку и, когда тот ушел, принялся мыть руки.

— Это я за хозяйкой послал, чтобы браги принесла, — сказал он про паренька.

Игумен, осматривая печь, похвалил:

— Добрая получилась. Сам сложил?

— Раньше алексеевских печников приглашали, а теперь сами научились. Русские нас, мордву, многому научили, — добавил Степан голосом, в котором слышалась наивная гордость.

Внутреннее убранство избы было таким же, как и в жилищах русских крестьян: самодельная деревянная кровать, стол, лавки по стенам, лохань возле печки, а над лоханью светец с пуком лучин. Пол дощатый, крепкий, хотя и не мытый, наверное, с самой Пасхи.

Едва Степан успел привести себя в порядок, как пришла сама хозяйка, молодая, статная, красивая. В руках она держала глиняный горшок с брагой, которую покрывала густая желтоватая пена. Она в отличие от своего хозяина не знала русского языка, сказала по-мордовски «шумбрат» и с тем словом поставила горшок на стол, потом вернулась к порогу и осталась там в ожидании, будто и не хозяйка вовсе.

Женщин-мордовок Ушаков встречал и до этого и каждый раз с интересом рассматривал их наряды, украшения. На хозяйке была цветастая шаль, повязанная не так, как у русских, а накрученная на голову на манер азиатской чалмы. Открытую шею украшало ожерелье из серебряных монет. Из таких же монеток были и серьги, а также украшения на красном переднике, надетом поверх белой холщовой рубахи до пят, с красными вышивками и блестками на подоле и рукавах. В талии рубаху подхватывал широкий тряпичный пояс, концы которого с бахромой ниспадали до самого края подола.

Степан сказал что-то жене по-мордовски, и она ушла, низко поклонившись на прощание. Кроме слова «шумбрат», гости от нее так ничего и не услышали.

— Садитесь к столу, — после ухода жены заметно оживился Степан. — Бражечки выпейте. Брага у нас особая, — стал объяснять он Ушакову, которого видел у себя первый раз, — поза называется. У русских такая не получается.

Наполнив пенистым бурым напитком оловянную кружку, он подал ее игумену, но тот первым пить не стал, передал кружку Ушакову. Брага оказалась холодной, ядреной и приятной на вкус. После выпитой кружки Ушаков почувствовал, как в жилах усилился ток крови.

— Что ты, Степан, жену говорить по-русски не научишь, — выпив свое, стал внушать хозяину игумен. — Сам вон как лопочешь, от коренного русского не отличишь, а она — ни слова.

— А куда ей? — отвечал Степан. — На людях все равно не бывает. Окромя деревни ей некуда, разве что в церковь… Так в церковь она вместе с народом ходит, а народ наш в русской церкви не обижают, понимаем там друг друга. Она там все понимает, "Отче наш" по-русски знает. Много русских слов знает, только говорить стесняется. А в церкви не стесняется.

— У всех у вас такие печи в избах? — спросил Ушаков, чтобы переменить разговор.

— Многие еще по-черному топят, по старинке. И в избах у них не так, как у меня. Могу к соседу сводить, если желаете, у него все по-старому…

Отец Филарет стал торопить на пойму: время идет, а им надо еще ловли посмотреть… Ушаков перечить ему не стал. Посмотреть, как живут крестьяне — мордва, конечно же интересно, но это можно сделать и в другой раз.

От села до самого монастырского озера тащились шагом. Тяжело приходилось лошади. Была бы дорога, а то сплошная трава — не разбежишься. Иногда на пути попадались пропитанные водой низинки, и тогда лошадь совсем выбивалась из сил. Желая дать ей облегчение, кучер и Степан каждый раз спрыгивали с тележки и шли пешком.

Озеро показалось как-то неожиданно: объехали кустарник — и тут блеснуло оно перед глазами своей тихой красой. Сравнительно неширокое, оно тянулось дугой так далеко, что другой его конец был не виден, терялся где-то за кустами.

Остановились у засохшей ветлы, у подножья которой горел костер. Худой парень, без рубахи, в одних только посконных штанах, варил что-то в ведре.

— Уха? — спросил Степан.

— Уха.

— А где рыбаки?

— Там оне, счас придут, — показал на изгиб озера парень.

В нагретом воздухе звенело от комаров. Когда ехали через пойму, их почти не было видно, а тут атаковали целыми полчищами. Ушакову пришлось наломать веток, чтобы отмахиваться, но избежать укусов было невозможно. "Удивительно, как только терпят рыболовы!" — думал он.

За изгибом озера четверо мужиков вытягивали на веревках большой бредень, пятый, в сухой одежде, стоял на берегу и подавал им советы.

— Бог в помощь, дети мои! — приветствовал их игумен.

— Бог помочь!.. — вразнобой ответили рыболовы.

В мотне бредня оказалось несколько щук и до полпуда линей и карасей.

— Мал нынче рыба, — завздыхал тот, что был в сухом. — Раньше много бывал. Тянешь бредень, он так и ходи!.. Душа замирал. Нынче мал рыба. Мор нашла, что ли…

— Кто эти люди? — тихо спросил Ушаков игумена.

— Из здешней деревни, мордва. Степанова артель.

Рыболовы сложили рыбу в плетенную из прутьев корзину, вынесли из-под крутизны наверх, на ровное место и только тогда приблизились к игумену и его спутникам. Были они в одних мокрых штанах, на шее у всех болтались медные кресты.

— Много наловили? — спросил Степан.

— Не идет рыба, — стали жаловаться артельцы. — Пробовали леща в Мокше взять — не идет. Пуда два в погреба на засол отвезли, да вот корзина эта… А больше нету.

Мужики принялись расстилать под солнцем бредень, чтобы быстрее просох. По всему, они не намеревались продолжать ловлю. Там, у костра, их поджидала уха, а после ухи кому захочется снова лезть в воду?

Уху ели из ведра, черпая большими деревянными ложками. Игумену и Ушакову налили в отдельное блюдо. В ухе было много дикого лука, которого хватало на этих лугах, и, наверное, поэтому она показалась Ушакову необыкновенно вкусной. Такой ухи у Федора почему-то не получалось, хотя ему и доставляли для варева вдоволь всякой рыбы, пойманной в Мокше.

После ухи игумен, Степан и еще один крестьянин пошли на другое озеро, где из-за множества коряг рыбу ловили только неретами, сплетенными из прутьев. Ушаков остался с другими мужиками. Разговорились. Были они из государственных крестьян, имели земельные наделы, а на монастырь работали потому, что получали за это деньги, которые шли на уплату податей. Без денег этих им, крестьянам, просто беда. Наделом одним не прокормишься. Земли здесь бедные, с песочком, как и в Алексеевке. Даже при хорошем урожае хлеба своего едва до масленицы хватает.

— Алексеевские крестьяне унавоживать землю стали, и вам бы надо, — сказал Ушаков.

Его совет показался собеседникам несбыточным. Конечно, если ежегодно навозить землю, она бы больше стала родить. Но кто станет унавоживать, когда землю чуть ли не каждый год переделяют: то в одном месте полоску тебе нарежут, то в другом. Кому охота на такую землю навоз везти, когда знаешь, что в следующем году она не твоя будет?.. Вот так-то и выпахивается земля, и без того уже выпаханная. У местной мордвы вся надежда на лес, на Мокшу да пойменные озера. Добычи да промыслы мордву выручают. Чтобы не умереть с голоду, здешним мужикам все приходится делать — лес валят, луб дерут, мочало мочат, смолу гонят… Мужики, что покрепче, пеньки с пчелами держат, мед добывают. Рыба — это уже само собой, без рыбы мордва не живет. Только в последние годы трудно стало с ловлями: лучшие озера монастырскими да откупными стали — не сунешься, под кнут пойдешь… Худо с рыбой стало.

Из деревни подъехала подвода за пойманной рыбой и бреднем. В эту же минуту вернулись игумен со старшим артели.

— Домой? — спросил Филарет.

— Пожалуй, пора.

Мужики поднялись, стали тушить костер и укладываться.

В Алексеевку Ушаков вернулся уже в сумерках. Поднявшись к себе, он позвал Федора, с его помощью снял сапоги и с наслаждением погрузился в мягкое кресло. Федор, не спрашивая о поездке, ждал новых приказаний.

— Вот что, друг мой, — сказал ему Ушаков, подумав. — Завтра поедешь в Темников и закажешь у купца чайную посуду персон на десять, фарфоровую, дорогую.

— Для себя?

— Должен я игумена за портрет отблагодарить.

— Понял, батюшка мой, понял.

16

В Вильно размещалась главная квартира Западной армии, коей командовал сам военный министр Барклай-де-Толли. Император Александр I выехал туда с многочисленной свитой еще 9 апреля. Кроме Барклая-де-Толли, с ним были министр иностранных дел граф Румянцев, принцы Ольденбургский и Виртенбергский, генералы Беннигсен, Фуль, Вольцоген и многие другие. Русский государь слыл непоседой, любил дальние поездки, но нынешнее его путешествие не походило на прежние. Оно было вызвано угрозой нападения на Россию наполеоновской армии.

В отношениях между двумя монархами Александром и Наполеоном, некогда называвшими друг друга «сердечными» друзьями, никогда не было искренности. Они вечно хитрили, стараясь выгадать из этой «дружбы» что-то для себя. Пойдя на Тильзитский договор, Александр надеялся с благоволения Наполеона укрепить могущество своей империи, приобрести новые земли. При переговорах Наполеон намекал что готов склонить к его ногам Турцию, и Александр тешил себя надеждой уже в недалеком будущем присоединить к России Молдавию, Валахию и, может быть, даже Константинополь. Обещания, однако, остались обещаниями, мечты мечтами. Склонять Турцию к ногам России Наполеон не стал. Правда, он позволил Александру отнять у Швеции Финляндию, но это позволение исходило главным образом из его желания покарать шведов за их союзничество с англичанами. Если не считать этой «подачки», Александр от Наполеона ничего не получил. Хуже того, желая заставить Россию жить в вечном страхе за свою судьбу, Наполеон замыслил против нее подобие дамоклова меча — возрождение «великой» Польши, полностью зависимой от Франции, такой Польши, которая присоединила бы к себе Литву и Белоруссию, после чего обратила бы внимание на земли, простиравшиеся до самого Черного моря.

Разлад между двумя монархами в европейских столицах заметили еще в начале 1810 года, когда Наполеону вздумалось подобрать себе подругу жизни. Устрашителю Европы очень хотелось сосватать сестру российского императора Анну Павловну, но с этим сватовством ничего не получилось, и ему пришлось остановить свой выбор на австрийской принцессе. Злые языки еще тогда сказали: "Наполеон Александру этого не простит, быть войне".

Сплетни сплетнями, но дело стало идти именно к тому, о чем говорили эти языки. Наполеон сделался агрессивнее, стал присоединять к своей империи новые земли, все ближе продвигаясь к границам России. Вскоре он захватил Голландию, перебросил к Балтийскому морю крупные вооруженные силы, а в герцогство Варшавское отгрузил 50 тысяч ружей, которые могли быть использованы против русских. Наполеон уже не называл Александра «сердечным» другом. Россия как союзница ему стала не нужна. У него появилась более надежная опора в лице Венского двора.

В Европе в это время пылали костры из английских товаров, бросаемых в огонь по призыву Наполеона. Французский повелитель предложил устроить такие же костры и в России, но ему в этом отказали. В Петербурге понимали, что такие костры не в интересах России. К тому же чувства российской императорской фамилии к этому моменту были сильно оскорблены. В декабре 1810 года в числе прочих территорий Наполеон захватил герцогство Ольденбургское — владение герцога, сын которого был женат на любимой дочери русского императора Екатерине. Александр выразил резкий протест, но ноты протеста Наполеоном даже не были приняты для ознакомления. Вскоре со стороны русского правительства последовало издание нового тарифа, в котором были значительно повышены пошлины на вина и предметы роскоши, которые ввозились главным образом из Франции. И без того накаленная обстановка накалилась еще больше.

15 августа 1811 года по случаю своих именин Наполеон устроил большой прием с участием всех дипломатических представителей. Император сидел на троне задумчивым. Но вот он увидел в толпе русского посланника князя Куракина, подошел к нему и, завязав с ним разговор, стал открыто обвинять русского императора в воинственных намерениях против Франции.

— Мой государь не имеет таких намерений, — возразил князь Куракин. — Он может только питать некоторую обиду…

— Я не верю, чтобы Александр мог обидеться на меня за присоединение Ольденбурга, — не дал ему договорить Наполеон. — Дело в другом — в Польше. Так знайте же, я не собираюсь восстанавливать Польшу, но если вы принудите меня к войне, я воспользуюсь Польшей как средством против вас.

Со стороны Наполеона это было открытой враждебной демонстрацией против России. После сего случая о возможности войны между Францией и Россией стали поговаривать уже в открытую.

…О политической обстановке в Европе Арапову рассказал по дороге в Вильно, разумеется в рамках дозволенного, государственный секретарь. Да Арапов и до этого уже кое-что слышал. Еще в Англии ему говорили, что войны с Францией русским не миновать, что Наполеон уже начал собирать для похода на Москву огромнейшую армию.

Вильно походил на осажденный город. В его предместьях стояли войска. Военные палаточные лагеря виднелись также у рощиц, примыкавших к предместьям. По дорогам тащились тяжелые обозы, скакали конные разъезды, а ближе к городу стояли полосатые будки сторожевых постов, непонятно для чего здесь поставленные.

Карету государственного секретаря у будок не задерживали. Она благополучно миновала все посты, въехала в город и остановилась у подъезда большого кирпичного дома под черепицей, окруженного с трех сторон зелеными насаждениями и такими же полосатыми будками, что стояли при дорогах. Здесь была резиденция самого императора.

— Вещи пока не трогать, — приказал лакеям Шишков, Арапову же сказал: — Я доложу о своем прибытии государю и вернусь. Подождите меня здесь.

У подъезда, кроме кареты государственного секретаря, стоял еще один экипаж — открытый тарантас, впряженный в пару лошадей. Возле экипажа беседовали между собой два генерала — один среднего роста, толстенький; другой — высокий, сухощавый, с крупным тонким носом на продолговатом лице и длинными усами, соединявшимися с темно-русыми пышными бакенбардами. Во всем его облике, особенно во взгляде быстрых веселых глаз, сквозило неуемное удальство, столь знакомое многим русским. Увидев Арапова в его непривычной для здешнего города флотской одежде, генералы прекратили беседу и выжидательно уставились на него.

— Не адъютант ли вы адмирала Чичагова? — обратился к нему тот, что с бакенбардами.

Арапов понял, что ему следует подойти к ним и объясниться. Нет, он не адъютант товарища министра, он морской офицер с эскадры Сенявина, выполнявший поручение Чичагова и приехавший сюда, чтобы доложить адмиралу о выполнении его поручения. Генералы переглянулись.

— Вы только что из Петербурга? Тогда вы еще ничего не знаете. Чичагов здесь жил две недели, после чего государь послал его в Бухарест командовать Дунайской армией.

— Чичагов — морской начальник, не может быть, чтобы ему дали сухопутную армию, — усомнился Арапов.

— В нашей матушке-России все может быть.

— Но там же Кутузов!

— Кутузов отозван и сейчас, говорят, тоже без дела, как и ваш Сенявин.

— Непонятно… — начал было выражать свое недоумение Арапов и замолчал, услышав рядом немецкую речь. Разговаривали проходившие мимо сутуловатый генерал средних лет и его адъютант.

— Не бойтесь, — засмеялся обладатель бакенбардов, — это барон Фуль, он ни слова не знает по-русски.

— А кто он такой?

— Один из главных военных советников государя. Говорят, — обратился генерал к своему товарищу, — сей господин составил план ведения войны с Наполеоном. Интересно, как отнесся к его плану государь?

— Об этом знают немногие, — отвечал его собеседник, — мне лично известно только, что государь приказал делать оборону в Дрисском лагере, а идея сия принадлежит барону Фулю.

— Где этот лагерь?

— На Западной Двине.

Арапов в недоумении покачал головой:

— Не понимаю… Это же отсюда на восток. Тогда зачем мы здесь, зачем тащатся сюда военные обозы? Если противник нападет на Вильно и мы станем отступать, он ворвется в самую Дриссу на наших же плечах!

— Ого! — со смехом воскликнул генерал с бакенбардами. — Оказывается, морские чины разбираются в делах инфантерии не хуже нас. Отныне я буду спокоен за Дунайскую армию: морской адмирал, взявшийся ею командовать, непременно приведет ее к победе.

На крыльце появился Шишков, и Арапов, оставив генералов, поспешил ему навстречу.

— Государь дозволил мне занять в доме две комнаты, — сообщил Шишков с довольным видом. — Пока вы не устроены, можете временно занять одну из них. Несите вещи на первый этаж, — крикнул он лакею, дежурившему у кареты. — Две комнаты слева от двери. Ящики с бумагами поставите в углу. — Отдав необходимые распоряжения лакею, он снова обратился к Арапову: — Кто эти господа, с которыми так мило беседовали?

— Скорее всего, штабные генералы, — отвечал Арапов. — Кстати, они мне сказали, что адмирала Чичагова здесь уже нет.

— Это правда, — вздохнул Шишков, — государь назначил его командующим Дунайской армией. Я узнал об этом только сейчас от графа Румянцева.

— Как же мне теперь быть?

— Я думаю, все устроится. Наберитесь терпения.

Комнаты, отведенные государственному секретарю, оказались не очень большими, но довольно уютными, с мебелью из мореного дуба. Шишков облюбовал себе побольше размерами, где, кроме кровати, стояли письменный стол и шкаф с книгами. Арапов разместился в смежной.

Шишков предупредил Арапова, что идет к графу Румянцеву на обед, вечером же он будет на балу, устраиваемом в честь государя.

— Располагайте своим временем как желаете, — сказал он на прощание. — И не стесняйтесь, пожалуйста, будьте как дома.

Арапов проводил его с грустной улыбкой. Государственному секретарю, конечно, хорошо. Пообедает отменно, да и бал у него впереди. А он, Арапов, сегодня довольствовался одним только легким дорожным завтраком. Было бы не худо и ему тоже пообедать. Он со вздохом пощупал в кармане кошелек: там оставалось всего около двух рублей. Богатство, что у нищего… Впрочем, на обед хватит и еще останется. Арапов посмотрел на себя в зеркало, оправил мундир и пошел в город искать харчевню.

Экипажа, возле которого беседовали генералы, и самих генералов у подъезда уже не было, должно быть, уехали. Не было и кареты, в которой Арапов прибыл вместе с государственным секретарем. Пусто было у подъезда. Только караульные солдаты оставались рядом со своими полосатыми будочками.

Выйдя за ворота, Арапов медленно зашагал по улице, посматривая по сторонам. Улица была тихая, застроенная в основном деревянными домами, напоминавшими постройки в русских провинциальных городах. Многие дома утопали в зелени.

Возле одного такого домика Арапов увидел группу солдат, которые по очереди, держа гусиный шаг, с ружьем на плече проходили по тропке — туда и обратно. Необычное зрелище настолько заинтересовало его, что он подошел к изгороди, где стояло несколько зевак из военных, и стал смотреть. Оказалось, солдаты вышагивали по тропке не просто ради забавы. Они показывали свое умение маршировать длинноволосому молодому человеку, стоявшему у окон домика.

— Кто это? — поинтересовался Арапов у унтер-офицера, оказавшегося с ним рядом.

— Великий князь Константин Павлович, — последовал ответ.

Между тем экзамен на марширование кончился. Великий князь велел солдатам выстроиться в одну шеренгу, после чего начал речь:

— Маршировать вы умеете, но вам и в другом надобно умение иметь. Неприятель, который на нас идет, дерзостен. Его ничем иным не возьмешь, кроме как умением и храбростью. Будьте храбрыми, стойте твердо, в баталии не разрывайте рядов. А ружья заряжаете проворно или нет? — вдруг спросил он, вспомнив, очевидно, что этого еще не проверял. — Ну-ка ты, крайний, покажи свое умение.

Солдат, стоявший на правом фланге, исполнил прием, который от него требовали.

— Хорошо, — остался доволен великий князь. — А теперь ложись и покажи, как целиться умеешь. — Солдат сделал и этот прием. — Не худо, но можно лучше. Смотри, как надо. — Великий князь взял у солдата ружье, лег на траву и стал показывать, в каком положении следует держать голову, грудь, где быть при прицеливании правой руке и пальцу.

Арапов пошел прочь. "И это брат императора, надежда трона! — с досадой думал он. — Неужели он притащился за столько верст для того только, чтобы заниматься таким пустым делом?"

Обед в харчевне не поднял его настроения. Чтобы унять досаду, он много ходил по городу и вернулся к себе только поздно вечером. Шишкова в своей комнате еще не было. Он попросил лакея принести чаю, выпил чашку и лег спать.

Сон не шел. Арапов лежал с открытыми глазами и думал о странном, ребяческом поведении великого князя, о странном прусском генерале Фуле, не нюхавшем пороха и тем не менее сделавшимся у императора главным военным авторитетом, о странном назначении адмирала Чичагова на пост командующего сухопутной армией, думал и о других странностях, увиденных в Вильно. Думал обо всем этом и чувствовал, как в душу вползает черная тоска. "Интересно, что сказал бы Ушаков, если бы оказался здесь?"

Из коридора в комнату Шишкова щелкнула дверь. Наконец-то секретарь вернулся. Значит, бал уже кончился и все разошлись спать. "И мне тоже пора спать", — приказал себе Арапов. Он закрыл глаза и больше их не открывал.

Его разбудил стук в дверь в комнату к Шишкову. Сразу же после стука он услышал голос из коридора:

— Ваше высокопревосходительство, государь требует. Срочно!

Раздался щелчок открываемого дверного замка, потом шумно задвигали стулом, потом послышалось, как захлопнулась дверь, как чьи-то легкие шаги стали удаляться по коридору, затем стало тихо. Арапов понял, что случилась что-то очень важное. Он встал и зажег свечу. Было два часа ночи. Ложиться уже не было смысла. До сна ли, когда сам государь не спит и секретаря своего на ноги поднял?

Шишков вернулся довольно быстро, но зашел сразу не к себе, а в комнату к Арапову — то ли ошибся дверями, то ли на свет заглянул. Лицо его было озабочено.

— Ужасные вести, — сказал он. — Французы вступили в наши пределы. Мне велено написать приказ армиям.

Он прошел через дверь, соединявшую комнаты, и сразу сел писать. Через полчаса появился снова, держа в руках исписанный лист бумаги.

— Я ужасно волнуюсь. Прочтите, не допустил ли ошибок?

Арапов взял из его рук бумагу и прочитал следующее:

"ПРИКАЗ НАШИМ АРМИЯМ.

Из давнего времени примечали мы неприязненные против России поступки французского императора, но всегда кроткими и миролюбивыми способами надеялись отклонить оные. Наконец, видя беспрестанное возобновление явных оскорблений, при всем нашем желании сохранить тишину, принуждены мы были ополчиться и собрать войски наши; но и тогда, ласкаясь еще примирением, оставались в пределах нашей империи, не нарушая мира, а быв токмо готовыми к обороне. Все сии меры кротости и миролюбия не могли удержать желаемого нами спокойствия. Французский император нападением на войски наши при Ковне открыл первым войну. Итак, видя его никакими средствами непреклонного к миру, не останется нам ничего иного, как призвав на помощь свидетеля и защитника правды, всемогущего творца небес, поставить силы наши противу сил неприятельских. Не нужно мне напоминать вождям, полководцам и воинам нашим о их долге и храбрости. В них издревле течет громкая победами кровь славян. Воины! Вы защищаете веру, отечество, свободу. Я с вами. На зачинающего Бог.

А л е к с а н д р.

В Вильне июня 13-го 1812".

— Мне трудно судить о стиле подобных документов, — сказал Арапов, прочитав проект приказа, — но мне кажется, здесь есть все, что необходимо.

Государственный секретарь взял бумагу, перекрестился и пошел с нею к императору.

Дом уже не спал. Слышались хлопанье дверьми, возбужденные голоса, со двора доносилось ржание лошадей. Тревога подняла всех. Да и рассвело уже совсем.

Арапов вышел во двор и стал умываться у кадушки с водой. "Неужели французы так близко? — недоумевал он. — А вчера об этом еще никто не знал…"

Когда он вернулся к себе, Шишков был уже в своей комнате. Заглянув к нему, секретарь сказал:

— Приказ государь подписал. Нам надобно собираться. Неприятель идет скорыми шагами.

— Разве Вильно оставляем?

— Здесь опасно. Государь решил отходить.

Шишков снова пошел наверх, на этот раз понес императору на подпись письмо наместнику в Петербурге графу Салтыкову, в котором тот извещался о нашествии наполеоновских войск. Арапов вышел на улицу, где уже толпились солдаты, слышались команды офицеров. На душе его было худо, худо от того, что до сих пор еще не определился к делу. Шишков, правда, обещал все устроить, но ему сейчас не до него…

— Капитан, — вдруг услышал он знакомый насмешливый голос, — еще не нашли своего адмирала?

Это был лихой генерал с бакенбардами, вчерашний знакомый. Он гарцевал на вороном коне, помолодевший, веселый, словно поднятая тревога была для него самым радостным событием.

— Адъютантом ко мне хотите?

Арапов пристально смотрел на него, пытаясь понять, шутит он или не шутит.

— Ну как, соглашаетесь?

— А справлюсь? Я же морской офицер…

Генерал захохотал:

— Если адмирал ваш командует сухопутной армией, почему бы и вам не испытать себя в нашем деле? Решайтесь, капитан, пока не тронулись. Моя бригада стоит через улицу. Запомните: бригада Кульнева.

Генерал поскакал дальше, а Арапов, проводив его взглядом, пошел в дом сказать Шишкову о своем намерении расстаться с ним. Он решил идти в адъютанты к усатому, чем-то понравившемуся ему генералу.

Загрузка...