Глава 2 ПО КРУГАМ АДА


Камера Бутырки напоминала преисподнюю: густо затянутое проволочной сеткой и вдобавок закрытое ржавым намордником окно под потолком, шконки в три яруса, развешанные на просушку простыни, белье, носки, непереносимая духота и влажность, специфическая вонь немытых тел, параши и карболки.

За спиной резко хлопнула обитая железом, обшарпанная дверь с кривыми цифрами 76, грубо намалеванными серой масляной краской. Со скрипом провернулся огромный вертухайский ключ, противно лязгнул засов. О специальной миссии Вольфа не знал ни начальник учреждения, ни его заместители, ни оперативный состав. Он вошел в общую камеру как обычный зэк, и только от него самого зависело, как его встретят в этом мире и как сложится здесь его жизнь.

— Кто — это — к нам — заехал? — На корточках напротив двери сидели двое, один из них резко поднялся навстречу — высокий стройный парень в красных плавках, резко контрастировавших со смуглой гладкой кожей, обильно покрытой потом. Он многозначительно кривил губы и по-блатному растягивал слова. — В гостинице "Бутюр"[5] свободных мест нет!

Развязной походкой парень направился к Вольфу, явно намереваясь подойти вплотную и гипнотизируя намеченную жертву большими, широко поставленными глазами.

— Ну ладно, так и быть… Пущу спать под свою шконку… Только вначале заплатишь мне за прописку…

Гипноз не удался. То ли что-то во взгляде Вольфа сыграло свою роль, то ли виднеющийся в расстегнутом вороте многокупольный храм, то ли исходящее от могучей фигуры ощущение уверенности и силы, но планы гладкого красавчика мгновенно изменились: вошедший перестал для него существовать.

— Санаторий "Незабудка" — побываешь, не забудешь! — сообщил он, уже ни к кому конкретно не обращаясь, и, пританцовывая, направился к облупленной раковине, открыл кран и принялся плескать воду в лицо и на безволосую грудь.

Больше на Вольфа никто не обращал внимания. Арестанты безучастно переговаривались, за простынями стучали костяшки домино, кто-то заунывно повторял неразборчивые фразы — то ли молился, то ли пел. Справа от двери на железном толчке орлом сидел человек с мятой газетой в руке. Тусклые глаза ничего не выражали, как у мертвеца.

— Здорово, бродяги, привет, мужики! — громко произнес Расписной. И так же громко спросил:- Люди есть?

В камере, которую никто из арестантов так не называет, а называет исключительно хатой, томилось не менее сорока полуголых потных людей. Но и приветствие, и вопрос Расписного не показались странными, напротив, они демонстрировали, что вошедший далеко не новичок и прекрасно знает о делении обитателей тюремного мира на две категории — блатных, то есть собственно людей, и остальное камерное быдло.

— Иди сюда, корефан! — раздалось откуда-то из глубины преисподней, и Расписной двинулся на голос, причем местные черти сноровисто освобождали ему дорогу.

Торцом к окну стоял длинный, разрисованный неприличными картинками дощатый стол. На ближнем к двери конце несколько мужиков азартно припечатывали костяшки домино. На дальнем четверо блатных играли в карты. Хотя камера была переполнена, вокруг них было свободно, как будто существовала линия, пересекать которую посторонним запрещалось. Расписной перешагнул невидимую границу и, не дожидаясь особого приглашения, подсел к играющим.

Казалось, на подошедшего не обратили внимания, но Вольф почувствовал, как мелькнули в прищуренных глазах восемь быстрых зрачков, мгновенно "срисовав" облик чужака. Так мелькали в белых песках Рохи-Сафед стремительные, смертельно ядовитые скорпионы.

Играли двое, и двое наблюдали за игрой. Все были обнажены по пояс, татуированные тела покрывал клейкий пот.

— Еще, — бесстрастно сказал высохший урка с перевитыми венами жилистыми руками. Шишковатую голову неряшливо покрывала редкая седая щетина. На плечах выколоты синие эполеты — символ высокого положения в зоне. На груди орел с плохо расправленными крыльями нес в когтях безвольно обвисшую голую женщину. Держался урка властно и уверенно, как хозяин.

— На! — Небольшого роста, дерганый, будто собранный из пружинок, банкир ловко бросил очередную карту. Не какую-то склеенную из газеты стиру, а настоящую, атласную, из новой, не успевшей истрепаться колоды. На тыльной стороне ладони у него красовалась стрела, на которую как на шампур были нанизаны несколько карт — знак профессионального игрока. — Еще?

— Хорош, Катала, себе. — Седой перекатил папиросу из одного угла большого рта в другой и постучал ребром сложенных карт по кривобокой русалке с. гипертрофированным половым органом. Черты его лица оставались твердыми и холодными, будто складки и трещины в сером булыжнике.

На круглой физиономии Каталы, напротив, отражалось кипение азарта.

— Посмотрим, как повезет…

Приподнятые домиком брови придавали ему вид простоватый и наивный. Расписной знал, что впечатление обманчиво: на строгом режиме наивных простаков не бывает — только те, кто уже прошел зону или залетел впервые, но по особо тяжкой статье. Двое наблюдающих за игрой угрюмых коренастых малых — явные душегубы. И татуировки на мускулистых телах — оскаленные тигры, кинжалы, топоры, могилы — говорили о насильственных наклонностях.

— Раз! — Рука Каталы дернулась, будто на шарнире, и на стол упала бубновая десятка.

— Два! — Сверху шлепнулась еще десятка — пиковая.

— Две доски! — перевел дух банкир и озабоченно спросил: — А у тебя, Калик, сколько?

Расписной усмехнулся. Катала играл спектакль и явно переигрывал. Он набрал двадцать очков, если бы У Калика было двадцать одно, тот бы объявил сразу. При одинаковой же сумме всегда выигрывает банкир. Тогда к чему эта деланая озабоченность?

— Восемнадцать.

Седой бросил карты. Девятка, шестерка и дама веером рассыпались поверх выигрышных десяток.

— Выходит, повезло тебе? — Тяжелый взгляд пригвоздил банкира к лавке.

— Выходит так, — кивнул тот и демонстративно положил перед Каликом колоду: мол, если хочешь — проверяй.

— Если я тебя на вольтах или зехере[6] заловлю — клешню отрублю, спокойно произнес Калик, даже не посмотрев на колоду.

Угрюмые переглянулись. Они были похожи, только у одного правая бровь разделялась надвое белым рубцом и на щеке багровел длинный шрам, а глаз между ними почти не открывался.

Приподнятые брови опали, будто в домиках подпилили стропила.

— Да что я — волчара позорный, дьявол зачуханный? — обиделся Катала. — Не врубаюсь, с кем финтами шпилить?

— Ладно. Я сказал, ты слышал. Ероха!

У невидимой границы тут же появился толстый мужик в черных сатиновых трусах до колена. Вид у него был обреченный, мокрая грудь тяжело вздымалась.

— Жарко? — вроде как сочувственно спросил Калик.

— Дышать… нечем… — с трудом проговорил тот, глядя в пол.

— Ты свой костюм спортивный Катале-то отдай. Куда он тебе в такую жару?

— Зачем зайцу жилетка, он ее о кусты порвет! — хохотнул Катала. — Не бзди, Ероха, до зимы снова шерстью обрастешь…

— Я не доживу до зимы. У меня сердце выскакивает…

Калик недобро прищурил глаза.

— А как ты думал народное добро разграблять? Тащи костюм, хищник! И не коси, тут твои мастырки не канают[7]!

Вор повернулся к Расписному:

— Икряной[8] нас жалобить хочет! Мы шкурой рискуем за пару соток, а он, гумозник, в кабинете сидел и без напряга тыщи тырил!

— А тут и впрямь жарковато! — Расписной стянул через голову взопревшую рубаху, стащил брюки, оставшись в белых облегающих плавках.

Калик и Катала переглянулись, угрюмые впились взглядами в открывшуюся картинную галерею на могучем теле культуриста.

Трехкупольный храм во всю грудь говорил о трех судимостях, а размер и расположение татуировки вкупе с витыми погонами на плечах и звездами вокруг сосков свидетельствовали, что по рангу он не уступает Калику. Под ключицами вытатуированы широко открытые глаза, жестокий и беспощадный взгляд которых постоянно ищет сук и стукачей. На левом плече скалил зубы кот в цилиндре и бабочке — символ фарта и воровской удачи. На правом одноглазый пират в косынке и с серьгой, зажимал в зубах финку с надписью: "ИРА" — иду резать актив. На животе массивный воровской крест с распятой голой женщиной — глумление над христианской символикой и знак служения воровской идее. На левом предплечье сидящий на полумесяце черт с гитарой, под ним надпись: "Ах, почему нет водки на Луне", рядом — непристойного вида русалка — показатели любви к красивой жизни. На правом предплечье обвитый змеей кинжал сообщал, что его носитель судим за разбой, убийство или бандитизм, чуть ниже разорванные цепи выдавали стремление к свободе. Парусник под локтевым сгибом тоже отражал желание любым путем вырваться на волю. На бедре перечеркнутая колючей проволокой роза показывала, что совершеннолетие он встретил за решеткой. Восьмиконечные звезды на коленях знак несгибаемости: "Никогда не стану на колени".

Крепыш с полузакрытым глазом поднялся и будто невзначай обошел нового обитателя хаты.

На треугольной спине упитанный монах в развевающейся рясе усердно бил в большой и маленький колокола, показывая, что его хозяин не отмалчивается, когда надо восстановить справедливость. На левой лопатке скалился свирепый тигр. Это означало, что новичок свиреп, агрессивен, никого не боится и может дать отпор кому угодно. На правой был изображен рыцарь на коне с копьем и щитом — в обычном варианте символ борьбы за жизнь, но на щите красовалась фашистская свастика — знак анархиста, плюющего на всех и вся. Только отпетый сорвиголова мог наколоть себе такую штуку, наверняка провоцирующую оперов и надзирателей на палки, карцер и пониженную норму питания.

Покрутив головой, полутораглазый вернулся на место.

— Я Расписной, — представился Вольф. — Как жизнь в хате?

Возникло секундное замешательство. Новичок, нулевик, так себя не ведет. Он сидит смирненько и ждет, пока его расспросят, определят — кто он есть такой, и укажут, где спать и кем жить. А татуированный здоровяк сразу по-хозяйски брал быка за рога, так может поступать только привыкший командовать авторитет, уверенный в том, что его погремуха[9] хорошо известна всему арестантскому миру.

— Я Калик, — после некоторой заминки назвался вор. — Это Катала, это Меченый, а это Зубач. Я смотрю за хатой, пацаны мне помогают, у нас все в порядке.

— Дорога[10], я гляжу, у вас протоптана. — Расписной кивнул на новую колоду. — Грев[11] идет нормальный?

— Все есть, — кивнул Калик. — Я нарочно тормознулся, на этап не иду, чтоб порядок был. Хочешь — кайфа подгоним, хочешь — малевку передадим.

— Да нет, мне ничего не надо, все есть. — Вольф полез в свой тощий мешок, вытащил плитку прессованного чая, кусок колбасы, пачку порезанных пополам сигарет "Прима" и упаковку анальгина. — Это мой взнос на общество.

Он подвинул немалое по камерным меркам богатство смотрящему.

— За душевную щедрость братский поклон, — кивнул Калик. — Сейчас поужинаем.

И, не поворачивая головы, бросил в сторону:

— Савка, ужин. И чифир на всех.

— Хорошо бы литр водки приговорить, — мечтательно сказал Меченый.

— А мне бы кофе с булочкой да постебаться с дурочкой! — засмеялся Катала и подмигнул. Он находился в хорошем настроении.

— Как абвер[12] стойку держит? Наседок[13] много? — спросил Расписной.

— Пересыльная хата, брателла, сам понимаешь, все время движение идет, разобраться трудно. Но вроде нету.

— Теперь будут. Меня на крючке держат, дыхнуть не дают. Кто за домом[14] смотрит?

— Пинтос был, на Владимир ушел. Сейчас пока Краевой.

Худой юркий Савка разложил на листах чистой белой бумаги сало, копченую колбасу, хлеб, помидоры, огурцы, редиску, открыл консервы — шпроты, сайру, сгущенное молоко, поставил коробку шоколадных конфет и наконец принес чифирбак — большую алюминиевую кружку, наполненную дымящейся черной жидкостью. Кружку он поставил перед Каликом, а тот протянул Расписному.

— Пей, братишка…

Расписной, не выказав отвращения, отхлебнул горький, до ломоты в зубах настой, перевел дух и вроде бы даже с жадностью глотнул еще. Недаром Потапыч старательно приучал его к этой гадости. Калик вроде бы безучастно наблюдал, но на самом деле внимательно рассматривал перстни на пальцах: синий ромб со светлой серединой и тремя лучами означал срок в три года, начатый в детской зоне и законченный на взросляке, второй ромб с двумя заштрихованными треугольниками внутри и четырьмя лучами — оттянул четыре года за тяжкое преступление, в зоне был отрицалой[15], прямоугольник с крестом внутри и четырьмя лучами — судимость за грабеж к четырем годам, три луча перечеркнуты они не отбывались из-за побега.

— Ништяк, захорошело. — Расписной отдал кружку, и к ней по очереди приложились Калик, Меченый и Зубач.

Это было не просто угощение, но и проверка. Если вновь прибывший опущенный — гребень, петух, пидор, то он обязан сразу же объявиться, в противном случае "зашкваренными" окажутся все, кто с ним общался. Но любому человеку свойственно откладывать момент объявки, поэтому угощение из общей кружки есть своеобразный тест, понуждающий к этому: зашкварить авторитетных людей может только самоубийца.

Расписной знал: здесь никто никому и никогда не верит, все постоянно проверяют друг друга. И его, несмотря на козырные регалки[16], проверяют с первых слов и первых поступков. Недаром Калик внимательно изучил его роспись, особо осмотрел розу за колючей проволокой, потом пять точек на косточке у правого запястья, а потом глянул на ромбовидный перстень со светлой полосой. Эти знаки дополняли друг друга, подтверждая, что он действительно мотал срок на малолетке.

Придраться пока не к чему, главное, он правильно вошел в хату, как авторитет: поинтересовался общественными делами, сделал щедрый взнос в общак, задал вопросы, которые не приходят в голову обычному босяку. В общем, сделал все по "закону".

А кстати, сам Калик, обирая Ероху, нарушил закон справедливости, что недопустимо для честняги[17], тем более для смотрящего. Если бы у Расписного имелись две-три торпеды[18], можно было устроить разбор и занять место пахана самому. Но торпед пока нет…

Расписной круто посолил розовую влажную мякоть надкушенного помидора. Пикантный острый вкус копченой колбасы идеально сочетался с мягким ароматом белого батона и сладко-соленым соком напоенного южным солнцем плода. В жизни ему не часто перепадали деликатесы. Да и вообще мало кто на воле садится за столь богатый стол… И вряд ли Зубач с Меченым так едят на свободе: вон как мечут в щербатые пасти все подряд — сало, конфеты, шпроты, сгущенку…

От наглухо законопаченного окна вблизи слегка тянуло свежим воздухом, он разбавлял густой смрад камеры и давал возможность дышать. Подальше кислорода уже не хватало, даже спички не зажигались, и зэки осторожно подходили прикуривать к запретной черте. Некоторые не прикуривали, а просто глубоко вздыхали, вентилируя легкие. Расписному показалось, что за двадцать минут все обитатели камеры перебывали здесь, причем ни Калик не обращал на них внимания, ни Меченый с Зубачом, которые, похоже, держали всех в страхе. Может, мужикам разрешалось иногда подышать у окна?

Когда еда была съедена, а чифир выпит, Калик оперся руками на стол и в упор глянул на Расписного. От показного радушия не осталось и следа — взгляд был холодным и жестким.

— Поел?

— Да, благодарствую, — ответил тот в традициях опытных арестантов, избегающих употреблять неодобряемое в зоне слово "спасибо".

— Сыт?

— Сыт.

— Тогда расскажи о себе, братишка. Да поподробней. А то непонятки вылезают: по росписи судя, ты много домов объехал, во многих хатах перебывал, а только никто тебя не знает. Никто. Всей камере показали — ноль. И вот ребята посовещались — тоже ноль.

К первому столу[19] подошли вплотную еще несколько зэков, теперь Расписного рассматривали в упор семь человек, очевидно блаткомитет[20]. Вид у них был хмурый и явно недружелюбный.

— Даже не слыхал никто о тебе. Так не бывает!

— В жизни всяко бывает, — равнодушно отозвался Расписной, скрывая вмиг накатившее напряжение. Теперь он понял, почему все арестанты побывали у их стола. — Кто здесь по шестьдесят четвертой, пункт "а" чалится? Кто в Лефортове сидел? Кого трибунал судил?

Калик наморщил лоб.

— Политик, что ли? У нас, ясный хер, таких и нет! А что за шестьдесят четвертая?

— Измена Родине, шпионаж.

— Погодь, погодь… Так это тебе червонец с двойкой навесили? А ты психанул, бой быков устроил, судью хотел стулом грохнуть?

Расписной усмехнулся.

— А говоришь — не слыхали!

Внимательно впитывающие каждое слово Катала и Меченый переглянулись. И напряженно слушающие разговор члены блаткомитета переглянулись тоже. Только Зубач сохранял на лице презрительное и недоверчивое выражение.

— Погодь, погодь. — Калик напрягся. Настроение у него изменилось — напор пропал, уверенность сменилась некоторой растерянностью. Потому что первый раунд новичок выиграл.

В ограниченном пространстве тюремного мира чрезвычайно важны слова, которые очень часто заменяют привычные, но запрещенные здесь и строго наказуемые поступки. Люди, мужики и даже козлы[21] вынуждены в разговоре показывать, кто чего стоит. Хорошо подвешенный язык иногда значит не меньше, чем накачанные, мышцы. А иногда и больше, потому что накачанных мышц здесь хватает, а с ловкими языками наблюдается явная недостача. Умение "вести базар" находится в ряду наиболее ценимых достоинств. Сейчас Расписной двумя фразами опрокинул серьезные подозрения, высказанные Каликом, поймал его на противоречиях и поставил в дурацкое положение. Если это повторится несколько раз, смотрящий может потерять лицо.

— Что-то я первый раз вижу шпиона с такой росписью!

— А вообще ты много шпионов видел? — Расписной усмехнулся еще раз. Он явно набирал очки. Но ссориться с авторитетом пока не входило в его планы, и он смягчил ответ:

— Какой я шпион… Взял фуцана на гоп-стоп, не успел лопатник спулить меня вяжут[22]! Не менты, а чекисты! Оказалось, фуцан не наш, шпион, греб его мать, а в лопатнике пленка шпионская!

Расписной вскочил и изо всей силы ударил кулаком по столу так, что треснула доска. Ему даже не пришлось изображать возмущение и гнев, все получилось само собой и выглядело очень естественно, что было крайне важно, ибо зэки внимательные наблюдатели и прекрасные психологи.

— Постой, постой… Так ты, выходит, не приделах, зазря под шпионский хомут попал? — Калик рассмеялся, обнажив желтые десны с изрядно поредевшими, испорченными зубами: в тюрьме их не лечат — только удаляют. Но лицо его сохраняло прежнее выражение, и от этого непривычному человеку становилось жутко: не так часто видишь смеющийся булыжник. Блаткомитет тоже усмехался: получить срок по чужой статье считается фраерской глупостью.

— Хули зубы скалить… Двенадцать лет на одной ноге не отстоять!

Расписной глянул так, что булыжник перестал смеяться.

— Ну ладно… Родом откуда?

— Из Тиходонска.

— Кого там знаешь?

— Кого… Пацаном еще был. Крутился вокруг Зуба, с Кентом малость водился… Скворца… Филька… В шестнадцать уже залетел, ушел на зону.

При подготовке операции всех его тиходонских знакомых проверяли. Зуб с тяжелым сотрясением мозга лежал в городской больнице, Кент отбывал семилетний срок в Степнянской тюрьме, Скворцов лечился от наркомании, Фильков слесарил на той же автобазе. На всякий случай Кента изолировали в одиночке особорежимного корпуса, Филька послали в командировку за Урал, двух других не стоило принимать в расчет.

Калик покачал головой:

— Про Кента слышал, про других нет. А за что попал на малолетку?

— За пушку самодельную. Пару краж не доказали, а самопал нашли. Вот и воткнули трешник.

— А вторая ходка?

— По дурке… Махались с одним, я ему глаз пикой выстеклил[23].

— Ты что ж, все дела сам делал? — ехидно спросил Зубач, улыбаясь опасной, догадывающейся улыбкой. — Без корешей, без помощников?

— Почему? Третья ходка за сберкассу, мы ее набздюм ставили[24].

— С кем?! — встрепенулся Калик. Так вскидывается из песка гюрза, когда десантный сапог наступает ей на хвост.

— С косым Керимом. Его-то ты знать должен.

— Какой такой Керим? — Из глубины булыжника выскользнул покрытый белым налетом язык, облизнул бледные губы.

— Косого Керима я знаю, — сказал один из блаткомитетчиков — здоровенный громила с блестящей лысой башкой. — Мы с ним раз ссали под батайский семафор[25].

Катала кивнул:

— Я с ним в Каменном Броду зону топтал. Авторитетный вор. Законник.

— Почему я про него не слышал? — недоверчиво спросил Калик, переводя взгляд с Каталы на лысого и обратно, будто подозревая их в сговоре.

— Он то ли узбек, то ли таджик. Короче, оттуда, — пояснил Катала. — У нас редко бывал. И в Каменном Броду меньше года кантовался — закосил астму и ушел к себе в пески. Ему и правда здесь не климатило.

— Ладно. — Калик кивнул и вновь повернулся к Расписному. — А где ты, братишка, чалился[26]?

— Про "белый лебедь"[27] в Рохи-Сафед слыхал?

— Слыхал чего-то…

— Керим про эту зону рассказывал, — вмешался Катала.

— И мне тоже, — подтвердил лысый громила. — Говорил, там даже законника опетушить[28] могут.

Расписной кивнул.

— Точно. В "белом лебеде" ни шестерок, ни петухов, ни козлов, ни мужиков нет. Вообще нет перхоти. Один блат — воры и жулики, вся отрицаловка[29]. А вместо вертухаев — спецназ с дубинками. Только не с резиновыми, а деревянными: врежет раз — мозги наружу, сам видел. И сактируют без проблем — или тепловой удар напишут, или инфаркт, или еще что… Через месяц из воров да жуликов и мужики получаются, и шестерки, и петухи… А кто не выдерживает такого беспредела, пишет начальнику заяву, мол, прошу перевести в обычную колонию…

— Если воры гнутся, у них уши мнутся[30], — бойко произнес Катала, но его шутка повисла в воздухе. Все помрачнели. Ни Калику, ни блаткомитету не хотелось бы оказаться в "белом лебеде".

— А он, братва, все в цвет говорит, — обратился к остальным лысый. — Керим точно так рассказывал. Я думаю, пацан правильный.

— Кажись, так, — поддержал его еще один блаткомитетчик со сморщенным, как печеное яблоко, лицом и белесыми ресницами. — Наш он. Я сук за километр чую.

— Свойский, сразу видать… — слегка улыбнулся высокий мускулистый парень. На правом плече у него красовалась каллиграфическая надпись: "Я сполна уплатил за дорогу". На левом она продолжалась: "Дайте в юность обратный билет". Обе надписи окружали виньетки из колючей проволоки и рисунки — нынешней беспутной и прежней — чистой и непорочной жизни.

— Закон знает, общество уважает, надо принять как человека…

— Наш…

— Деловой…

Большая часть блаткомитета высказалась в пользу новичка.

— А мне он не нравится. — Зубач заглянул Расписному в глаза, усмехаясь настолько знающе, будто читал совершенно секретный план инфильтрации Вольфа в мордовскую НТК-18 и даже знал кодовое обозначение операции "Старый друг".

— Если он шпион, почему его в общую хату кинули? Почему у него все отмазки на такой дальняк? Пока малевки в пустыню дойдут, пока ответ придет, нас уже всех растасуют по зонам!

— А зоны где? На Луне или на Земле? — спросил зэк, мечтающий вернуться в юность.

— Ладно, — веско сказал Калик, и все замолчали: последнее слово оставалось за смотрящим. А он должен был продемонстрировать мудрость и справедливость. Расписной нам свою жизнь обсказал. Мы его выслушали, слова вроде правильные. На фуфле мы его не поймали. Пусть пока живет как блатной, будем за одним столом корянку ломать[31]. И спит пусть на нижней шконке…

— А если он сука?! — оскалился Зубач.

Расписной вскочил:

— Фильтруй базар[32], кадык вырву!

В данной ситуации у него был только один путь: если Зубач не включит заднюю передачу, его придется искалечить или убить. Вольф мог сделать и то и другое, причем ничем не рискуя: выступая от своего имени, Зубач сам и обязан отвечать за слова, камера мазу за него держать не станет[33]. Если же оскорбление останется безнаказанным, то повиснет на вороте сучьим ярлыком. Но настрой Расписного почувствовали все. Зубач отвел взгляд и сбавил тон.

— Я тебя сукой не назвал, брателла, я сказал "если". Менты — гады хитрые, на любые подлянки идут… Нам нужно ухо востро держать!

— Ладно, — повторил Калик. — Волну гнать не надо. Мы Керима спросим, он нам все и обскажет.

"Это вряд ли", — подумал Вольф.

Керим погиб два месяца назад, именно поэтому он и был выбран на роль главного свидетеля в пользу Расписного.

— Конечно, спросите, братаны. Можете еще Сивого спросить. Когда меня за лопатник шпионский упаковали, я с ним три месяца в одной хате парился. Там же, в Рохи-Сафед, в следственном блоке. Пока в Москву не отвезли.

— О! Чего ж ты сразу не сказал? — На сером булыжнике появилось подобие улыбки. — Это ж мой кореш, мы пять лет на соседних шконках валялись! Я знаю, что он там за наркоту влетел.

— Ему еще двойной мокряк шьют, — сказал Расписной. — Менты прессовали по-черному, у него ж, знаешь, язва, экзема…

— Знаю. — Калик кивнул.

— Они его так дуплили, что язва no-новой открылась и струпьями весь покрылся, как прокаженный… Неделю кровью блевал, не жрал ничего, думал коньки отбросит…

С Сивым сидел двойник Расписного. Не точная копия, конечно, просто светловолосый мускулистый парень, подобранный из младших офицеров Системы. Офицера покрыли схожими рисунками из трудносмываемой краски, снабдили документами на имя Вольдемара Генриха Вольфа. Двойник наделал шуму в следственном корпусе: дважды пытался бежать, отобрал пистолет у дежурного, объявлял голодовку, подбивал зэков на бунт. "Ввиду крайней опасности" его держали в одиночке и даже выводили на прогулку отдельно. Таким образом, все слышали об отчаянном татуированном немце, многие видели его издалека, а с Сивым он действительно просидел несколько недель в одной камере. Потом Вольф прослушал все магнитофонные записи их разговоров и изучил письменные отчеты офицера, удивляясь его стойкости и долготерпению. Сивый был гнойным полутрупом, крайне подозрительным, жестоким и агрессивным, ожидать от него можно было чего угодно.

Потом двойника вроде бы повезли в Москву на дальнейшее следствие и вывели из разработки, он давно смыл с тела краску и, может быть, забыл об этом непродолжительном эпизоде своей службы. А слухи о поставившем на уши следственный корпус и круто насолившем рохи-сафедским вертухаям Вольфе стали распространяться по уголовному миру со скоростью тюремных этапов. То, что Калик оказался другом Сивого, было чистой случайностью, но эта случайность оказалась полезной. А от возможных неприятных последствий такой случайности следовало застраховаться.

— У него даже крыша потекла: то мать свою в камере увидел, то меня по утрянке не узнал… Каждую неделю к психиатру водили!

— Жаль другана. Мы с ним вдвоем, считай, усольскую зону перекрасили. Была красная, стала черная[34]. Нас вначале всего два человека и было, все остальные перхоть, бакланье и петушня[35]. Раз мы спина к спине против двадцати козлов махались! А потом Сашка Черный на зону зарулил, Хохол, Сеня Хохотун…

— И Алик Глинозем! — продолжил за Калика Расписной. — Алик этого козла Балабанова из СВП[36] насквозь арматурным прутом проткнул, а Щелявого в бетономешалку засунули!

— Точно, так все и было! Я его и засунул!

На лице Калика впервые появилось человеческое выражение.

— Тогда эта шелупня прикинула муде к бороде и выступать перестала. Поняли, сучня, чем пахнет!

Калик встал и улыбнулся непривычными губами.

— Знаете, братва, я ведь вначале сомневался. Не люблю непоняток, на них всегда можно вляпаться вблудную[37]. Но теперь сам вижу — Расписной из наших…

— Я думаю, проверить все равно надо! — перебил Смотрящего Зубач. Калик вспылил.

— Что ты думаешь, я то давно высрал! — окрысился он. — Ты на кого балан катишь[38]?! Я здесь решаю, кто чего стоит! Потому освобождай свою шконку — на ней Расписной спать будет!

Зубач бросил на Вольфа откровенно ненавидящий взгляд и собрал постель с третьей от окна шконки. Через минуту он сильными пинками согнал мостящихся на одной кровати Савку и Ероху.


* * *

Спать на нижней койке в блатном кутке — совсем не то, что на третьем ярусе у двери. Ночная прохлада просачивалась сквозь затянутое проволочной сеткой окно, кислород почти нормально насыщал воздух, позволяя свободно дышать. Занимать шконки второго и третьего ярусов над местами людей запрещалось, поэтому плотность населения здесь была невысокой.

Зато дальше от окна она возрастала в геометрической прогрессии. Слабое движение воздуха здесь не ощущалось вовсе, потому что Катала отгородил блатной угол простынями, перекрыв кислород остальной части камеры. Парашная вонь, испарения немытых тел, храп, миазмы тяжелого дыхания и бурления кишечников поднимались к потолку, и на третьем ярусе нормальное человеческое существо не смогло бы выдержать больше десяти минут. Поэтому многие спускались, присаживались на краешек нижней койки, пытались пристроиться вторым на кровати. Иногда это не встречало сопротивления, чаще вызывало озлобленное противодействие.

— Лезь назад, сучара! Тут и без тебя дышать нечем!

В глубине хаты раздались две увесистые оплеухи. Оттуда то и дело доносились хрипы, стоны, какая-то возня, приглушенные вскрики. Кто-то отчаянно чесался, кто-то звонко хлестал ладонью по голому телу, кто-то всхлипывал во сне или наяву. Вольф понимал: происходить там может все, что угодно. Кого-то могут офоршмачить[39], опетушить или вовсе заделать вчистую[40]: задушить подушкой или вогнать в ухо тонкую острую заточку. Потапыч говорил, что зэков актируют без вскрытия и обычных формальностей.

И с ним тоже могут сделать что угодно — или оскорбленный Зубач по своей инициативе, или кто-то из торпед по приказу смотрящего. Ибо демонстративное признание Каликом Расписного и явно выраженное расположение к нему ничего не значат — очень часто именно так усыпляют бдительность намеченной жертвы… С этой мыслью Вольф провалился в тяжелое, тревожное забытье.

* * *

— Встать! — Резкая команда ворвалась в одурманенное сознание, и Вольф мгновенно вскочил, не дожидаясь второй ее части, какой бы она ни была: "Смирно!", "Становись!", "Боевая тревога!".

— К стене! Живо к стене, я сказал!

Таких команд он отродясь не слышал. Мерзкий сон продолжался и наяву, преисподняя никуда не делась, только, кроме постоянных обитателей, в ней появились коренастые прапорщики с резиновыми палками на изготовку.

— К стене! — Литая резина смачно влипла в чью-то спину.

— Зря ты так, начальник, — прерывисто откашлялся пострадавший зэк. — Где тут стена? К ней из-за шконок не подойдешь!

— Значит, к шконке становись! И закрой варежку, а то еще врежу!

Четверо прапорщиков были безоружны, навались вся хата — задавят вмиг. Но они об этом не думали, обращаясь с зэками, как привыкшие к хищникам дрессировщики. Возможно, уверенность в своем превосходстве и придавала им силу. Но у Вольфа мелькнула мысль, что сторожить загнанных в клетку зверей — это одно, а ловить их на воле — совсем другое. Да и здесь нельзя расслабляться, если хевра взбунтуется…

Но бунтовать никто не думал. Серая арестантская масса покорно выстроилась вдоль кроватей. И Меченый стал, и Катала, и Калик… В камеру зашел невысокий, кряжистый подполковник в форменной зеленой рубахе с распахнутым воротом и закатанными по локоть рукавами. Державшиеся чуть сзади капитан и старший лейтенант парились в полной форме — с галстуками и длинными рукавами.

— Бля, щас Дуболом даст просраться! — угрюмо процедил Зубач.

— Ну, кто его заделал? — обыденно спросил подполковник. У него была красная физиономия выпивохи, однако от коренастой фигуры веяло уверенностью и животной силой. Биологическая волна была так сильна, что даже Волк ощутил чувство беспокойства.

— Сам он, гражданин начальник. — Маленький лупоглазый Лубок для убедительности прижал одну руку к груди, а второй показал куда-то в сторону параши. — Захрипел и помер. Тут же кислорода совсем нет…

Высунувшись из строя и проследив за пальцем Лубка, Вольф увидел распростертого на полу Ероху.

— Карцер, пять суток! — прежним обыденным тоном распорядился начальник. Кому тут еще кислорода не хватает?

Прапорщик сноровисто выволок Лубка в коридор. Больше желающих жаловаться не находилось.

— Убрать! — подполковник брезгливо взмахнул рукой. Два прапора за руки и за ноги потащили мертвеца к двери. Провисающий зад Ерохи волочился по полу и потому зацепился за порог камеры. Так, экономя силы, солдаты-первогодки таскают на кухне мешки с картошкой.

— Где его вещи? — поинтересовался капитан.

— Какие там вещи — хер да клещи! — отозвался Меченый. — Пустой он был, как турецкий барабан.

— Поговори мне! — рявкнул Дуболом. Меченый замолчал. — Кто отвечает за хату? — спросил Дуболом, проходя вдоль строя почтительно окаменевших зэков.

— Ну, я, — после короткой паузы отозвался Калик.

— Как положено отвечай! — рявкнул подполковник. — Или научить?!

— Осужденный Калитин, статья 146, часть вторая[41], срок шесть лет!

— Так вот, гусь лапчатый… — Дуболом подошел к смотрящему вплотную и впился в него гипнотизирующим взглядом. — Если эксперт скажет, что его замочили, я с тебя шкуру спущу и голым в карцер запущу! Там ты у меня и сгниешь! Ты понял?

— Понятно говоришь, хозяин. Только не трогал его никто. Сам копыта отбросил.

Калик хотя и старался вести себя как обычно — высокомерно и властно, это у него плохо получалось. Когда он и Дуболом стояли лицом к лицу, сразу было ясно, кто здесь держит масть[42].

— Что-то ты у меня задержался, все под больного косишь, — недобро улыбнулся начальник. — Следующим этапом пойдешь на Владимир! А пока наведи порядок в хате! Завтра проверю, если свинюшник останется — дам веник и самого мести заставлю!

У Калика вздулись желваки, но он смолчал. А значит, проявил слабость. Поняли это не все — только опытные арестанты. Расписной, которому Потапыч несколько месяцев вбивал в голову законы зоны, тоже понял. Они обменялись взглядами с Мордой — парнем, который просил обратный билет в юность. Тот едва заметно презрительно усмехнулся, и Расписной согласно кивнул.

За завтраком они оказались рядом. Блаткомитет неторопливо жевал сало и колбасу, все остальные звенели алюминиевыми мисками с жидкой пшенкой. Миски имели такой отвратительный, жирный и липкий вид, что об их содержимом не хотелось даже думать. Места за столом не хватало, многим приходилось устраиваться на шконках или быстро лакать еду стоя.

— Машке с Веркой хату вымыть! — бросил в пространство Калик. Он был мрачен и очень озабочен. — А Шкет пусть коней прогонит. И Хорька ко мне!

— Щас сделаем, — кивнул Меченый.

— Слышь, Расписной, а как там, где перхоти нет? — спросил Морда, расчесывая волдырь на руке. — Кто по хате дежурит, кто убирает, кто чифир готовит?

Вольф усмехнулся.

— Дошло? В том-то и весь расчет! Паханы без шестерок не могут. Когда в хате собираются одни бугры, они начинают друг друга за глотку брать. Кто круче — тот наверху остается, остальные — в осадок…

Морда покрутил головой:

— Да-а-а… Менты всякое придумывали. В Коми, на волчьей зоне, брали человек десять из отрицаловки, пятерых сажали в железную цистерну, а пятерых оставляли снаружи с кувалдами. Мороз за сорок, теплой одежды нет. Одни греются, долбят кувалдами изо всех сил, другие от холода и грохота с ума сходят… Потом меняются, а через два часа все десять лежат пластом. Но это гадство еще похлеще…

Морда достал пачку "Беломора", вытряхнул папиросу, привычно размял табак и закурил.

— Представляю, какой получился дурдом… Не-е-ет, так жить не можно. Всегда должны быть старшие, те, кто помладше, самые младшие. Только пахан обязан быть путевым. Если он пляшет под ментовскую ДУДКУ…

Морда указал на двух пидоров, старательно убирающих в камере. Веркой звали того самого гладкого красавчика в красных плавках. Он старался руководить, то и дело покрикивая на Машку — совсем молодого парня с бакланскими[43] наколками.

— Видишь, у гребней тоже одни командуют, другие подчиняются. На зоне Верка, может, в главпетухи пробьется.

Но Расписной смотрел в другую сторону, на окно. Шкет стоял на плечах у Зубача и через дырку в проволочной сетке пропускал между стеной и "намордником" привязанную к толстой нитке записку. Сто процентов, что это был запрос про него.

Малевки поступят в соседние камеры — слева и справа, а может быть, еще в нижнюю и верхнюю. Оттуда записки передадут дальше, или продублируют их содержание через прижатую к стене кружку, или криком во время прогулки, на худой конец простучат по водопроводным трубам… Через несколько часов многочисленные обитатели тюрьмы смогут высказать все, что они знают или слышали о Вольфе-Расписном… Страхующий операцию лейтенант Медведев обеспечивает отсутствие в камере тех, с кем Вольфа могла сводить судьба, — земляков, бойцов специальной разведки, соучеников и знакомых. Но черт его знает, кто может оказаться среди полутора тысяч собранных со всей страны босяков…

— Нашего пахана рассматриваешь? — хмыкнул Морда и ожесточенно почесал под мышкой. — На что это он Хорька фалует?

Калик сидел под окном и, доверительно наклонившись, что-то говорил низкорослому зэку, острые, мелкие черты которого действительно делали его похожим на отвратительного грызуна. Грызун завороженно слушал и чуть заметно кивал. Бессмысленный взгляд, идиотски приоткрытый рот… Вид у него был жуткий.

— У Хорька крыша течет. Настоящий бельмондо[44]. Иначе ему бы за два мокряка в натуре зеленкой лоб намазали[45]

Морда глубоко затянулся и окурил едким дымом лоснящееся тело.

— Блядь, искусали всего! Вшей хоть прожарками немного гробим, а клопов вообще не переведешь! А тебя сильно нагрызли?

— Да нет, — рассеянно отозвался Волк. Он вообще не почувствовал присутствия насекомых.

— Гля, везет! Видно, кровь такая…

Звенел ведром Машка, громко командовал им Верка.

Волк впился взглядом в шевелящиеся губы Калика. Верхняя то и дело вытягивалась хоботком, нижняя попеременно отквашивалась и подбиралась, будто подхватывая невидимую жвачку. Боец специальной разведки умеет читать таким образом даже иностранную речь.

"Завтра… Дуболома… заделаешь… Заточи… весло…[46]"

— Совсем ни хера не соображает: под блатного работает, думает, что его вот-вот коронуют! — рассмеялся Морда.

"Я… базар… отвлеку… ты… быстро… бочину… или… шею…"

— Потому пахана слушает, что он скажет, то Хорек и делает.

"Справка… ничего… не… сделают… Зато… потом… сразу… покрестим…[47]"

— Ну, с психа спроса нет, а с Калика? Хорек по жизни дурак, как его руками дела делать? Все равно что с чушкарем из одной миски хавать. Если ты настоящий пахан, то себя марать не должен. Я знаешь как таких мудозвонов не терплю, зубами грызть готов!

Грызун послушно кивнул и исчез. Калик полез за сигаретой.

— С чего ты так? — поинтересовался Расписной.

— Из-за брата младшего. Молодой, знаешь, — в поле ветер, в жопе дым… Один хер из малолетки откинулся[48], ребятня вокруг него и скучковалась — как же, зону топтал! А у него передних зубов нету, говорит — авторитетным пацанам доминошкой выбивают, вроде как знак доблести… Мой и подписался! Тот ему сам два зуба выставил — теперь, говорит, ты самый правильный пацан в квартале. Ну братуха и гарцевал… Только они-то, дураки, не знали, что это вафлерский знак! А через полгода братан ларек бомбанул и загремел на два года. Тут-то и узнал, что это значит!

— Чего ж ты родной душе не подсказал?

— Не было меня тогда. Я через полтора года объявился, чего сделаешь, поздно уже… Ну тому гаду пику засунул, а моему не легче!

— Так ты по "мокрой" чалишься?

Морда покачал головой:

— Не, то дело на меня даже не мерили. Менты прохлопали. За карман попал…

Жизнь в хате текла размеренно и вяло. Пидоры закончили уборку, лысого громилу и его дружка — белесого, со сморщенной, как печеное яблоко, физиономией — выдернули с вещами на этап. Хорек сидел на корточках в углу и как заведенный чиркал о бетон черенком ложки. Вжик-вжик-вжик! Время от времени он корявым пальцем проверял остроту получающегося лезвия и продолжал свою работу. Вжик-вжик-вжик…

Волка это не касалось. По инструкции он имел право расшифроваться только для предотвращения особо опасного государственного преступления или посягательства на ответственного партийно-советского работника. Предписанное приказом бездействие вызывало в душе протест, но не слишком сильный.

Может, оттого, что он уже нарушал инструкцию, чтобы спасти мальчика от кровавого маньяка, и хорошо запомнил урок полковника Троепольского, едва не растоптавшего его за это. Может, потому, что сам ходил по краю и в любой момент мог расстаться с жизнью. Может, из-за того, что в тюремном мире не было особей, вызывающих сочувствие, и спасать никого не хотелось. Может, срабатывал эффект отстраненности, с каким пассажир поезда смотрит через мутное окно на ночной полустанок со своим, не касающимся его житьем-бытьем. А скорее всего, действовали все перечисленные причины, вместе взятые… Вжик-вжик-вжик!

После обеда обитателей хаты повели на прогулку. Тускло освещенные слабыми желтыми лампочками коридоры, обшарпанные, побитые грибком стены, бесконечные ряды облупленных железных дверей, грубо приклепанные засовы, висячие амбарные замки, ржавые решетки в конце каждого коридора и пропитывающая все тошнотворная тюремная вонь — смесь дезинфекции, параши, табака и потных, давно не мытых тел… Этот мир убожества и нищеты был враждебен человеку, может, он подходил, чтобы держать здесь свиней, да и то — только перепачканных навозом, недокормленных хавроний из захудалого колхоза "Рассвет", потому что дядя Иоганн рассказывал: в Германии свинарники не уступают по чистоте многим российским квартирам. Наверняка и эти его рассказы учтены в пятнадцатилетнем приговоре…

Прогулочный дворик тоже был убогим: бетонный квадрат пять на пять метров, цементная "шуба" на стенах, чтобы не писали, и надписи, оставленные вопреки правилам и физической невозможности. Сверху натянута крупноячеистая проволочная сетка, сквозь которую виднелось ясное синее небо, желтое солнце и легкие перистые облака.

Волк жадно вдыхал свежий воздух, подставлял тело солнечным лучам и радовался, что исчезла непереносимая камерная вонь. Но она, оказывается, не исчезла, только отступила: камерой провонялись его волосы, руки, камерой разило от Морды, Голубя, Лешего, от всех вокруг…

— Раз в омской киче мы вертухаев подогрели, они нас пустили во дворик к трем бабам, — мечтательно улыбаясь, рассказывал Морда, а Голубь и Леший с интересом слушали. — Зима, мороз, снег идет, а мы их скрутили, бросили голыми жопами на лед — и погнали! Бабы визжат, менты сверху смотрят и ржут… Нас семеро, кто сразу не залез, боится не поспеть, толкается, к пасти мостится… Умат!

— Ты-то успел? — жадно облизываясь, спросил Голубь.

— Я всегда успеваю! — надменно ответил Морда и сплюнул.

— Эй, вы! Какого хера шушукаетесь? — крикнул сверху вертухай. Лица его против солнца видно не было, только угловатый силуэт на фоне ячеистого неба. Хотите обратно в камеру?! Щас загоню!

— Все в порядке, начальник, уже гуляем, — подчеркнуто смирно ответил Леший, и вся троица степенно двинулась по кругу.

К вечеру в хату заехал новый пассажир — обтрепанный, сельского вида человечек неопределенного возраста. В руках он держал тощий мешок и настороженно озирался.

— Здравствуйте, люди добрые. — Голос у него был тихий и испуганный.

— Здравствуй, здравствуй, хер мордастый! — Верка со своей вихляющейся походкой и блатными ужимками был тут как тут. — Ты куда зарулил, чмо болотное?! — Пидор подошел к новичку вплотную.

Тот попятился, но сразу же уперся спиной в дверь.

— Дык… Привели вот…

— А у нас ты спросил: есть тут для тебя место? На фуй ты нам тут нужен? И без тебя дышать нечем!

— Дык… Не по своей-то воле…

— А кто тут по своей?! — напирал Верка. — Один вон тоже не по своей попал без спросу, место занимал да наш воздух переводил… Знаешь, где он? Деревянный клифт примеряет! Я сам его заделал! Вот как бывает!

Он замахнулся. Новичок, не пытаясь защититься, втянул голову в плечи.

Волк не мог понять, что происходит. Творился неслыханный беспредел. Петух — самое презираемое в арестантском мире существо. Он должен сидеть в своем кутке у параши и рта не открывать, чтобы не получить по рогам! Наехать на честного зэка для него все равно что броситься под поезд!

Верка обернулся и посмотрел на сокамерников. Угрожающая гримаса сменилась глумливой усмешкой. Он не боялся немедленной расправы, напротив, приглашал всех полюбоваться спектаклем. Значит, спектакль санкционирован.

— Ну что, гнидняк, платить за место будешь? — Кулак пидора несильно ткнулся в небритую скулу селянина.

— Дык нету ничего… Вот только колбасы шматок, носки да шесть сигарет…

Человечек распахнул мешок и протянул Верке. Но тот спрятал руки за спину.

— Ложи на стол!

Медленно приблизившись к столу, новичок выложил на краешек содержимое мешка.

— Вот теперь молоток! Сразу видно, нашенский! — смягчил тон Верка и погладил новенького по спине, похлопал по заду. — Нашенский ведь? Честно говори, не бзди!

— Дык я уже два раза чалился, — приободрился тот.

— Ух ты! А за что? — Верка продолжал оглаживать свою жертву и норовил прижаться к ней сзади. Мужик растерянно отодвигался.

— За кражи… Раз комбикорм, потом свинью с поросенком. А теперь зерно… Полбункера оставил, только высыпал под сарай, а тут участковый… Ты чего приставляешься?!

— Дык полюбил я тебя! — передразнил пидор. — Теперь мы с тобой кореша на всю жисть, точняк? Спать на моей шконке станешь, хлеб делить будем… Чего ты дергаешься, как неродной, ты же из нашенских, сам вижу… Дай я тебя поцелую!

Верка обхватил новичка, прижался к нему всем телом и быстро задвигал тазом. Его губы впились в небритую щеку.

— Да ты чо! — селянин вырвался. — Ты это, не балуй… Я не первый раз…

— Ах, не первый! Я же говорю — нашего племени!

Верка издевательски засмеялся. Его поддержал хохот сокамерников. Калика и членов блаткомитета видно не было, зато остальные веселились от души.

— Ты это… Кончай!

Хохот усилился.

— Пойдем на шконарь, там и кончу!

Верка потянул мужичонку за руку, тот опять вырвался и отскочил в сторону.

— Вяжи базар! — раздался уверенный голос Меченого, и Волк понял, что со всякой малозначительной перхотью разбирается именно он. — Ну-ка, иди сюда! Ты кто?

— Семен… Горшков я, Семен!

Тяжело переступая на негнущихся ногах, Семен Горшков подошел ближе к монументально усевшемуся в середине стола Меченому. Потные арестанты пропустили его к месту судилища и вновь сомкнулись вокруг.

— Кликуха есть?

— Дык… Когда-то давно Драным звали…

— Петух? — Полтора глаза презрительно рассматривали незадачливого пассажира.

— Чего? — Драный посмотрел блатному в лицо, и тут до него дошло, к чему катит дело. — Боже-упаси! Я всегда честным мужиком был! Ни с козлами, ни с гребнями не водился!

— А чего тогда ты к честным людям не идешь, а с проткнутым пидором лижешься?

— Дык я-то не знал! Я думал, он тут масть держит!

В камере раздался новый взрыв хохота.

— Кто масть держит? Верка? Ты глянь на него!

Пидор дразнился высунутым языком и делал непристойные жесты.

— Я-то ничо не сделал… — обреченно сказал Драный.

— Как ничо? Кто ему докладывался, вещи показывал, обнимался да целовался? Это ничо?

— Дык он ведь сам… И вся хата молчала… Я ведь хате верю…

— Он сам, хата молчала! — передразнил Меченый. — Все тебе виноваты, только ты целка! Это ты молчал, потому и зашкварился! Значит, ты теперь кто?

Драный опустил голову. Руки его мелко дрожали.

— Значит, ты теперь пидор непроткнутый! — безжалостно подвел итог Меченый. — А проткнуть — дело нехитрое. Верка тебе и воткнет в гудок, а ты опять будешь ни в чем не виноватый!

— Да я его… Я его! — задыхаясь от ненависти, Драный обернулся к Верке.

— Ну давай! — подбодрил Меченый. — Давай!

Драный бросился на обидчика. Зэки мгновенно отхлынули в стороны, освобождая пространство для схватки. Два тела сцепились и покатились по полу. Мелькали кулаки, барабанной дробью сыпались удары. Верка был помоложе и покрепче, зато Драным руководили ярость и отчаяние. Он расцарапал пидору физиономию, вывихнул палец и укусил за плечо так, что почти выгрыз полукруглый кусок мяса. Из раны обильно потекла кровь. Верка, в свою очередь, подбил ему глаз, разбил нос и в лепешку расквасил губы.

— Сука, петух сраный, убью!

— Сам петух! Я тебя схаваю без соли!

Оба противника были плохими бойцами и не могли голыми руками выполнить свои угрозы. Если бы у кого-то оказалось бритвенное лезвие, заточенный супинатор или кусочек стекла, не говоря уже о полноценной финке… Но ничего такого у них не было, и Драный пустил в ход естественное оружие — зубы и ногти. Он кусал врага, царапал его, норовил добраться до глаз и в конце концов подмял Верку под себя и принялся бить головой о пол. Через несколько минут схватка завершилась: окровавленный пидор остался неподвижно лежать на бетоне, а Драный с трудом поднялся на ноги и, шатаясь, подошел к крану.

Пока он смывал кровь и пот с разгоряченного тела, к Меченому подсел Зубач. Они пошушукались между собой, потом подозвали измученного дракой новичка.

— Хоть и не по своей вине, но зашкварился ты капитально, — мрачно объявил Меченый. — По всем нашим законам тебя надо либо в гребни определять, либо, по крайности, в чушкари…

Разбитое лицо Драного вначале посерело, потом на нем мелькнула тень надежды. В отличие от гребня чушкарь может восстановить свое доброе имя.

— Но махался ты смело и навешал ему от души, сразу видно, что духарик[49]! Поэтому…

Наступила звонкая тишина, стало слышно, как журчит в толчке струйка воды. Драный вытянул шею и напряженно впился взглядом в изуродованную харю Меченого. Наверняка она будет сниться ему до конца жизни. Меченый выдержал паузу, неспешно огляделся по сторонам.

— Поэтому мы тебя прощаем. Живи мужиком!

В камере вновь повис привычный монотонный гул. Потеряв интерес к происходящему, арестанты стали расходиться по своим местам.

Только истекающий кровью Верка валялся на полу в прежней позе да застыл столбом возвращенный к жизни Драный.

— Спасибо вам сердечное за доброту, — выговорил наконец он и поклонился.

— Спасибо, чтоб тебя скосило! Спасибо куму скажешь, когда он тебя салом угостит! — зло отрезал Зубач. — А в общак положишь пятьсот рупий да хорошего кайфа!

— Дык откуда?! Я ж показал все, что есть!

— Ты чо, не догоняешь? — Меченый угрожающе прищурил здоровый глаз.

— Дык догоняю… Спасибо, что в петушиный куток не загнали… То есть, извиняйте, благодарствую… Но если впрямь нету? Жена с тремя детьми концов не сведет, дачек от нее и не жду… Так чо мне теперь делать? Я не против общества, но кожу-то с себя не стянешь…

Меченый и Зубач переглянулись.

— Ладно, будешь в обязаловке. Что скажем, то и сделаешь! Понял?

— Чего ж не понять…

Драный опустил голову.

— Забирай свои крохи, да лезь вон туда, на третью шконку, — сказал Меченый.

Кряхтя и вздыхая, мужик выполнил приказ. Морда наклонился к сидящему рядом Расписному.

— Совсем охерели, беспредел творят! Разве в правильной хате так делают? Надо им предъяву кинуть, а то и нам отвечать придется! Ты в подписке?

Волк секунду подумал:

— Да.

Верка повернулся, попытался встать и застонал.

— Машка, перевяжи эту падаль да убери с глаз долой! — крикнул Меченый.

Изуродованную физиономию искривила зловещая улыбка.

— Клевая мясня[50] вышла, кайф в жилу! Точняк?

Но веселился с ним только Зубач. Остальные разошлись, а подошедший вплотную Морда был мрачен и явно не собирался шутить. Он смотрел прямо в здоровый глаз Меченого.

— Слышь, пацаны, а с чего это вы нулевика принимаете? Или смотрящего в хате нет?

Расписной тоже подошел и стал рядом с Мордой.

— Калик спит, брателла, — невозмутимо пояснил Меченый. — Он сказал мне разбираться. Тут все правильно.

— А что пидора на мужика напустили? Это тоже правильно?

— Так для смеха! Опять же обществу польза: мужик завис в обязаловке, что надо будет — то и сделает!

— А ты знаешь, что за такой смех бывает? Меченый перестал улыбаться и настороженно оглянулся.

— Об чем базар, Морда? — раздался сзади недовольный голос. — Любую предъяву Смотрящему делают, значит, мне ответ держать. Ты-то чего волну гонишь?

Калик появился внезапно, будто ненадолго выходил погулять и вернулся, проверяя — сохранился ли порядок за время его отсутствия. Похоже, результаты проверки ему не понравились. Обойдя Морду и Расписного, он смерил их оценивающим взглядом и нахмурился. Губы у смотрящего совсем исчезли. Только узкая щель рассекала каменное лицо между массивной челюстью и мясистым, в красных прожилках, носом. Колюче поблескивали маленькие злые глаза, даже огромные, похожие на плохо слепленные вареники уши топорщились грозно и непримиримо.

Но на Морду угрожающий вид смотрящего впечатления не произвел.

— За беспредел в хате со всей блатпятерки спросят! А могут и целую хату сминусовать[51]!

— И к чему ты базар ведешь? — надменно спросил Калик.

— К разбору по закону! Вот сейчас соберем всех и разберемся по справедливости!

По камере прошло шевеление. Острый разговор и слово "справедливость" слышали все, кто хотел услышать. И сейчас десятки арестантов принялись спускаться со шконок, выходить из завешенных углов, подниматься с лавок. Через несколько минут масса горячей, потной, татуированной плоти сомкнется вокруг, и предсказать исход разбора заранее будет нелегко.

— А кто ты такой, чтобы толковище устраивать?! — загнанным в угол волком взревел Калик и ощерился. Казалось, что из углов большого рта сейчас выглянут клыки.

Его выкрик стал сигналом для торпед.

— Мочи гадов! — крикнул Меченый и прыгнул. В вытянутой руке он держал длинный гвоздь — "сотку", остро заточенный конец целился Морде в глаз. Но удар Расписного перехватил его на лету: кулак врезался в левый бок, ребра хрустнули, бесчувственное тело тяжело обрушилось на стол, а гвоздь зазвенел о бетон возле параши.

Зубач тоже бросился вперед, но не так резво, и Морда без труда сшиб его с ног.

Быстрая и эффективная расправа с торпедами оказалась хорошим уроком для остальных. Напрягшийся было Катала расслабился, Савка и Шкет резко затормозились и отступили. Расписной поискал взглядом Хорька, но того видно не было. Только из дальнего Угла доносилось надоедливое: вжик-вжик-вжик! Бельмондо готовился выполнить поручение смотрящего, а переключаться он явно не умел.

— Ну что, Калик? — спросил Морда, победно осматриваясь по сторонам. Давай разберемся по нашим законам, как ты за хатой смотрел…

— Давай разберемся! — спокойно кивнул тот, достал пачку "Беломора", закурил, несколько папирос отдал стоящим рядом арестантам, те тоже радостно задымили.

— Говори, Морда, я тебя слушаю. И честные бродяги ждут!

Калик невозмутимо выпустил струю сизого дыма в лицо обвинителю. От вспышки волнения не осталось и следа. Казалось, что минуту назад на его месте был другой человек.

— Что ты мне предъявить хочешь?

Эта непоколебимая уверенность начисто перечеркнула тот минутный успех, который Морда уже посчитал своей победой. Но он не собирался давать задний ход.

— В путевой хате нулевого смотрящий встречает, разбирается, место определяет. А чтобы пидор над честным мужиком изгалялся — такого отродясь не бывает! Меченый тоже мужика гнул, в обязаловку поставил! Говорит, ты ему разрешил…

— Савка, штырь! — не глядя бросил Калик. И повернулся к арестантам: — Кого тут без меня обидели?

— Дык вот он я… — нехотя отозвался Драный.

— Так все и было, как Морда сказал?

— Дык точно так…

Савка отыскал и принес смотрящему заточенный гвоздь.

— Кто пидору волю дал? Кто тебя в обязаловку ставил?

— Дык вот энтот. — Драный указал на лежащего без чувств Меченого. Чувствовал нулевик себя неуютно и явно не знал, чем для него обернется все происходящее.

Не выпуская папиросы изо рта, Калик нагнулся к Меченому, вставил гвоздь ему в ухо и резко ударил ладонью по шляпке. "Сотка" легко провалилась в ушную раковину. Раздался утробный стон, могучее тело выгнулось в агонии, из хрипящего рта вылилась струйка крови. Через несколько секунд все было кончено.

Калик выдернул окровавленный гвоздь и протянул Драному:

— А пидора сам кончи.

Тот попятился, отчаянно мотая головой. Он хотел что-то сказать, но горло перехватил спазм.

— Да не… Не! — наконец выдавил из себя Драный.

Калик кивнул:

— Твое право. И знай — ты никому ничего не должен. Понял?

Теперь Драный так же отчаянно кивал.

— Ты прав, Морда, это беспредел!

Калик отдал гвоздь Савке, и тот немедленно бросил его в парашу.

— Я заснул и не знал, что творит эта сука! За беспредел и спросили с него, как с гада! — Смотрящий пнул ногой мертвое тело и обвел взглядом стоящих вокруг арестантов. Все отводили глаза. И даже Морда не знал, что сказать. — Еще предъявы к смотрящему есть?

— Нет! Все ништяк! Порядок в хате! Это Меченый, сука, тут баламутил!

Громче всех кричали одаренные папиросами и заново рожденный Драный. Арестанты получили наглядный урок суровой и быстрой справедливости.

— Харэ. — Калик затянулся последний раз и сунул окурок Савке. — Тогда скиньте эту падаль башкой вниз с третьей шконки. Будто он сам себе шею свернул. И зовите ментов…

Убедившись, что его приказ начали выполнять, смотрящий неторопливо пошел к своему месту.

* * *

Эта ночь оказалась еще хуже предыдущей. К обычной камерной вони добавились запахи крови и смерти. Громко стонал в бреду Верка, то и дело доносились чьи-то вскрики: в ночных кошмарах выплывали из подсознания неотпущенные грехи. Морда перебрался на освободившуюся шконку лысого рядом с Расписным, и они спали по очереди. Ясно было, что Калик не оставит попытку бунта без последствий. В душном, спертом воздухе витало тревожное ожидание новых убийств.

Волк переворачивался со спины на бок, потом на живот, на другой бок… Сон не приходил. Даже сквозь плотно сжатые веки и заткнутые пальцами уши просачивалась липкая, вонючая, противоестественная реальность тюрьмы. Она проникала в мозг, просачивалась в душу, пропитывала плоть и свинцово наполняла кости. Волк пытался противиться, но ничего не получалось: тюрьма медленно, но верно лепила из него какое-то другое существо. Надо было за что-то зацепиться, однако вокруг не было ничего светлого и хорошего.

Зашелестели страницы памяти, но и там мелькали прыжки, атаки, выстрелы, взрывы и смерть.

Но между безжалостным огнем автоматических пулеметов "дождь" и жестоким избиением сержанта Чувака вдруг мелькнуло сдобное женское тело — Волк остановил кадр. Короткая стрижка густых черных волос, зеленые глаза, точеный носик и четко очерченный рот, длинная шея, чуть отвисающая грудь, мягкий живот с глубоким пупком, развитые бедра, густые волосы на лобке, тяжелые ляжки и изящные икры… Будто солнце залило затхлый вонючий мирок, тюрьма перестала мять душу и тело, владевшее напряжение отчаяния стало постепенно ослабевать. Когда он вырвется отсюда и вернется в нормальную жизнь, Софья должна быть рядом с ним. Хотя как может прапорщик забрать жену у генерала, он совершенно не представлял.

— Чо вертишься, как мыло под жопой? — отчетливо услышал он тонкий, нечеловеческий голос. — Кемарить надо! Мы ведь тебе тут санаторий устроили: ни вшей, ни клопов, — дрыхни и радуйся! Шухер начнется — разбудим!

Это говорил кот с левого плеча. Татуировки не могут разговаривать. И избавить от кровососущих паразитов тоже не могут. Значит, у него едет крыша. Но ведь вши и клопы ему действительно не досаждают!

— А чего ты с клопами-то делаешь? — тихо спросил Волк.

— Что?! — вскинулся Морда, сунув руку под мятую ватную подушку, где таился осколок стекла.

— Не ори, побудишь корешей! — раздраженно сказал кот. — Мы им, падлам, облавы ментовские устраиваем. Я когтями ловлю и щелкаю, как семечки… А орел выклевывает из всех щелей. Да и чертяка дает просраться!

— Слышь, Расписной, ты чего базарил? — не успокаивался Морда.

— Спать хочу. Моя очередь…

— А… Ну давай.

Кот замолчал. Волк попытался заснуть. Чтобы вырваться из липкого вонючего кошмара камеры, нужен был какой-то приятный расслабляющий образ, символ нормального, человеческого мира. Он напрягся, и в памяти появилась раскачивающаяся под столом изящная женская ступня, всплыл терпкий запах пыли и обувной кожи… Волк погрузился в спокойный, без кошмаров, освежающий сон.


Загрузка...