Обожженная земля

Мы сидели на берегу реки Вольты. Километром ниже она впадала в океан, а прежде чем утонуть в его безднах, раскинулась широко и могуче. Белые дома на противоположном берегу были еле видны, окружавшие их гигантские деревья выглядели крошечными.

Через час должно было стемнеть, и воздух уже начинал свежеть, но солнце еще высоко стояло над горизонтом. Белое, раскаленное, оно тысячами искр отражалось в речной ряби, длинным серебряным хвостом тянулось за скользящими по воде лодками.

Местный учитель Кофи Данкуа тихо говорил:

— Я люблю бывать здесь. Посмотрите на солнце! Оно всегда такое разное, что часто я спрашиваю себя: да одно ли оно? Иной раз красное, багровое, а другой — бледное, холодное за тонкой тканью облаков. Бывает, что солнце буквально сжигает вас, а потом, словно сменив характер, окутывает теплом, которое создает ощущение здоровья и силы. Однажды я видел над Вольтой сразу пять солнц. Они образовывали в небе громадный крест.

— Нет, не напрасно мои предки считали солнце богом, — улыбнулся Кофи. — Сама земля теряет свои силы, когда солнце в гневе и пышет жаром.

— Наверное, нет в Тропической Африке народа, который бы не преклонялся перед солнцем, — говорил мой друг.

Не знаю, так ли это. Прав он был в том, что в Тропической Африке солнце действительно чуть ли не решало судьбы целых племен и народов.

В Ниамее, столице Республики Нигер, мне рассказывали, что, когда затягивался сезон дождей, злакам недоставало солнечного света, они не вызревали и возникала угроза голода.

Специалисты-метеорологи в Абиджане, на Береге Слоновой Кости, с тревогой говорили о вырубаемых на побережье лесах. По их мнению, вырубка громадных деревьев с гигантскими кронами, испарявшими в атмосферу много влаги, вела к иссушению воздуха и могла привести к засухам дальше к северу, у границ саванны. Когда содержание влаги в атмосфере снижалось до определенного уровня, солнце начинало опасно опалять землю.

Жизнь африканского крестьянина зависела от того, как будет светить солнце — обжигать или только греть, слепить или мягко освещать. И от района к району, от области к области он постепенно приспосабливался к нраву дневного светила, подчинял ему ритм труда, ритм всего своего существования.

…Солнце село. Быстро темнело. Мы пошли к лодке, чтобы переправиться на другой берег, где находилось местечко Ада. Утром мне надо было ехать дальше.

Какие бывают деревни

В поездках по Западной Африке я видел места, где внешний вид деревень таков, каким был и столетия назад.

На севере Ганы слепленные из красной земли и расписанные широкими синими полосами жилища-крепости племен фрафра всегда напоминали мне о временах, когда кровавые столкновения между враждующими родами и налеты охотников за рабами были заурядными событиями повседневной жизни.

В холмистом краю Бандиагара, недалеко от реки Нигер, островерхие хижины догонов расположились в самых недоступных местах. Давно миновала опасность набегов кочевников из пустыни, но по-прежнему лепились по крутым склонам гор догонские деревушки, будто ища защиты.

Часто история отдельных поселений насчитывает века.

В Северном Камеруне, в одной деревушке кирди, я видел массивную гранитную плиту, в которой был заметен глубокий, блестящий от полировки желоб. Мне объяснили, что вокруг этого камня собирались деревенские старейшины и растирали на нем табачные листья для трубок, которые выкуривали во время своих долгих ночных дебатов.

Должно было смениться немало поколений и выкурено великое множество трубок, чтобы оставить неизгладимый след на гранитной плите.

Но большинство деревень возникло сравнительно недавно, из выселок. Когда окрестная земля слишком скудела, чтобы прокормить возросшее население, часть его снималась с мест, перебиралась дальше. Рождалась новая деревушка, как две капли воды похожая на прежнюю.

Впрочем, что можно было называть деревней в Тропической Африке? И что собирало крестьян вместе?

В поездках по Бурунди я видел хижины в окружении банановых зарослей на вершинах отдельных холмов. Одна семья, несколько мазанок, один холм, и так по всей стране, от берегов озера Танганьики до истоков Нила.

Когда я оказался в соседнем Заире, то и там редко видел крупные деревни. Обычно это были административные и торговые центры, естественно собиравшие чиновное и коммерческое население. Большинство крестьян жило семьями, малыми группами, едва заметными в лесу или в саванне.

Известную роль играли соображения гигиены, страх перед эпидемиями, но это было не единственной и, конечно, далеко не главной причиной, побуждавшей людей селиться на известном расстоянии друг от друга. Дистанция, не разрушая чувства солидарности, сохраняла каждой семье ощущение свободы и независимости. Это было важно для поддержания в людях чувства собственного достоинства, чувства гордости, в конечном счете душевного здоровья, которое не менее важно, чем здоровье тела.

Видел я и громадные деревни-города. Развитие торговли, ремесел, земельный голод, войны побуждали крестьян покидать родные места, заставляли собираться вместе. Видимо, это начало происходить в действительно широких масштабах сравнительно недавно, потому что у большинства африканских народов еще не возник собственно городской тип жилища. Даже великие государи Бенина и Ашанти жили в домах, представляющих собой увеличенную и богато обставленную крестьянскую мазанку.

В Гане среди фанти я не раз наблюдал работу внутреннего общественного механизма, созидающего деревни. В его основе лежали два принципа: родовая, коллективная земельная собственность и неотчуждаемость земли.

Крестьяне, селившиеся на пустующих землях, не становились автоматически ее владельцами. Им оставался, как правило, род, который ранее здесь жил и уже освоил какую-то часть окрестных земель. Вновь прибывшие размещались рядом, признавая верховное право на землю тех, кого они застали в этих местах. Тем самым ими принималось и главенство первопоселенцев во всех деревенских делах.

Так создавалось первое «кольцо» зависимости, основывающееся на неравенстве прав в отношении земли. Обязательства перед вождем порождали еще более острые неравенства и новые «кольца» зависимости. Самые крупные поселения в Тропической Африке возникали там, где существовали тиранические, зиждущиеся на социальной иерархии государства. Было ли это совпадение случайностью? Вряд ли.

К тому же с ходом времени получалось так, что обычаи и традиции, в прошлом обеспечивающие выживание общинной группы, превращались в средство порабощения и эксплуатации человека человеком. В руках вождей они становились орудием укрепления их власти.

Меня часто поражала эта метаморфоза. Ее легче всего было проследить, рассматривая изменения, происходившие в системе организации земледельческого труда.

Когда над саванной проходили последние дожди и подсыхала трава, начинались пожары. Огонь шел полосой иногда в несколько километров, выжигая все на своем пути. Он не трогал лишь корявые, с толстой корой деревья; в саванне уцелели только породы, против которых было бессильно самое жаркое пламя.

Как возникали эти пожары? Иногда случайно. Или молния ударит в мертвое, высохшее дерево, или не затопчут костер путники. Но обычно огонь по саванне пускали охотники, рассыпающиеся цепью, чтобы не ускользнула гонимая глухо шумящим, быстрым огнем дичь, еще чаще — земледельцы или скотоводы. Зола удобряла поля, восстанавливала плодородие земли. Скотоводы поджигали саванну, зная, что на выжженных местах быстро появится свежая трава.

В последние дни сухого сезона пожары бушуют обычно повсюду, и в воздухе не исчезает горький привкус дыма. Тогда же с мотыгами в руках на поля выходят люди. Обычно только мужчины. Очередь женщин наступала позднее, когда начинались дожди и требовалось взрыхлять почву, пропалывать и окучивать посадки. Это было женским делом.

Десятки раз видел я подобные картины. Когда мне доводилось останавливаться в деревнях или встречаться со специалистами, я пытался проверить свои впечатления, расспрашивая об организации земледельческого труда. И вот что мне рассказывали.

Существующая в деревнях Тропической Африки традиционная организация сельскохозяйственного производства долгие годы была нерушима, как свод законов. В том, что касалось непосредственно трудового процесса, она выражалась в разработанном до мельчайших подробностей распределении обязанностей между мужчинами и женщинами, между поколениями. Каждый в деревне знал, что ему надлежит делать в поле или дома. Соответственно каждая трудовая операция имела, если можно так выразиться, свой «общественный вес»: старейшина деревни не мог, не теряя лица, собирать дрова для семейного очага — это было женской обязанностью, и, напротив, женщина, за редчайшими исключениями, не смела занять место в совете старейшин.

Некоторые формы трудовой деятельности были вообще объявлены опасными для свободного человека, и только представители отдельных каст, стоящих вне племенного общества, могли ими заниматься. Удивительно, но среди этих отщепенцев оказывался, в частности, кузнец, изготовлявший и мотыгу для крестьянина, и саблю для воина, и украшения для женщины.

Вероятно, способность использовать мощь огня и подчинять себе металл должна была выглядеть в глазах окружающих кузнеца земледельцев как проявление близости к опасным, подспудным силам мира, от которых они пытались оградить себя и многообразными табу-запретами и социальным остракизмом. Касты, четко определяя взаимоотношения отверженных и остального общества, тем самым предупреждали возможность конфликтов, во время которых могли вырваться наружу контролируемые кузнецами имматериальные силы.

Среди земледельческого народа джерма в Республике Нигер кузнец не мог жениться на свободной женщине, а свободному мужчине запрещалось иметь отношения с женщиной из касты отверженных.

Питерская исследовательница Фатумата-Аньес Диарра писала: «Во время сезона дождей женщина участвует в полевых работах, особенно в период сева, когда она сажает зерна в землю. В краю джерма у женщины нет своего поля миля (род проса), она сеет на небольших участках гомбо, сезам, сладкий горошек, тыквы. Пока мужчины работают в поле, женщины готовят еду, которую им приносят. Они так распоряжаются своим временем, чтобы поработать на своем огороде».

У каждого народа континента это распределение обязанностей варьировалось. Мужчины некоторых народов ограничивались тем, что мотыжили землю, остальную работу проделывали молодежь и женщины. Тем самым подтверждался принцип, что земля принадлежит мужчинам, что они хозяева общего благополучия.

Известны примеры, когда женщине выделялось отдельное поле, урожай с которого шел в распоряжение главы семьи и частично ее детям. Что касалось неженатой молодежи, то она, как правило, была обязана работать на своих старших сородичей, распоряжавшихся делами общины. Только после вступления в брак им отводилась земля, но еще долго они работали определенную часть недели на деревенских старейшин.

Об изощренной разработанности системы свидетельствует хотя бы такой факт, что ею диктовалось не только распределение трудовых обязанностей, но и сельскохозяйственных культур. Некоторые из них были запрещены женщинам, другие, напротив, разрешены им одним.

Успешная попытка

В этой сложной, крайне запутанной и внешне иррациональной системе разделения труда была в общем успешно воплощена попытка людей архаичного общества наладить производство, которое бы полностью обеспечивало его нужды. Не только африканцы выбрали этот путь. Известно, что похожая модель организации земледельческого и ремесленного труда существовала в древнем Китае. Она встречалась в той либо иной форме и у других народов. Вероятно, ее происхождение уходит корнями в ту далекую эпоху, когда женщины, хранительницы домашнего очага, первыми попытались выращивать различные растения, первыми занялись гончарным делом, первыми начали изготовлять циновки.

Менее явственной мне казалась вторая сторона этой экономической системы — социальная. Действительно, когда я читал о жизни доклассового общества, то встречался с утверждением, что отношения между людьми основывались в нем на исключительно кровнородственных связях.

В глухих африканских деревушках мне приходилось убеждаться, что это только часть правды. В хитроумной системе разделения труда я начинал видеть еще одну форму организации человеческих отношений в архаичном обществе — производственную. Конечно, она имела не меньшее значение, чем кровнородственные связи в определении внутренних структур этого общества. Многие характерные для него противоречия вызывались именно особенностями основанного на разделении труда между полами и поколениями способа производства.

Мне казалось особенно важным, что эти нормы разделения труда были общепризнанны и поэтому позволяли вовлечь в единый производственный процесс выходцев из нескольких родов. Так и бывало обычно в деревнях, населенных представителями различных родовых коллективов.

Позднее всего мне раскрылась, да и то лишь частично, третья сторона разделения труда — обрядовая.

В ашантийских деревнях Ганы была распространена вера в Землю, как некое высшее существо. В четверг ничто не должно было нарушать покоя высшего существа — Земли. Поэтому какие бы то ни было полевые работы в этот день недели были запрещены.

Обожествление земли крестьянами, благополучие которых зависело от урожая, от плодородия почвы, от погоды, встречалось в Тропической Африке не только среди ашанти. Повсеместно отношение к земле носило отпечаток преклонения и страха. У многих народов существовали как бы «хозяева земли», совершавшие особые жертвоприношения перед началом полевых работ. Сложными обрядами окружалась церемония передачи земли из одних рук в другие. Не случайно именно женщинам во многих районах континента доверялось проведение посевных работ. Мне говорили, что они, как никто, способны повлиять на плодородие почвы, на величину урожая.

Напротив, когда женщина была больна и особенно в период месячных ей запрещалось выходить в поле. Многие из моих собеседников высказывали убеждение, что в этих обстоятельствах ее появление на поле могло вызвать чуть ли не гибель посевов.

Было поэтому и определенное обрядовое значение в распределении отдельных трудовых операций между мужчинами и женщинами. Каждая из них носила характер обряда, жеста, адресованного земле. Эта «ритуализация» труда облегчала обществу вторжение в мир природы, парализовала, как ему представлялось, действие враждебных человеку сил.

К тому же земли, которую легко было бы освоить, было мало. И это не парадокс.

В некоторых районах Африки можно было проехать многие километры, не увидев и клочка обработанной земли. Вдоль дороги — или сырой, темный лес с тяжелым запахом гниющей листвы, или саванна с красными конусами термитников среди высокой травы и редко разбросанных деревьев. Не эти ли черты пейзажа побудили многих исследователей континента выступить с утверждением, что Тропическая Африка не знала земельного голода?

Если бы эти ученые спросили себя, как освоить пустующие земли, их вывод не был бы столь категоричен. Следовало учитывать, что набор сельскохозяйственных орудий в распоряжении земледельца был ограничен; центральное место принадлежало мотыге. В зависимости от характера почв и назначения изменялись длина мотыги, рукоятка, форма лезвия. В то же время африкаканец не знал плуга, бороны, не использовал тяглового скота.

В этих условиях расширение посевных площадей вырастало в чрезвычайную проблему. Знаменательно, что при общей распыленности населения число людей в деревне на единицу обрабатываемой площади повсеместно оставалось крайне высоким.

Чтобы расчистить участок леса под плантацию кофе или шоколадного дерева, крестьянину приходилось искать наемную рабочую силу. Это немногим было доступно. В саванне, где были сильны общинные традиции, земледелец мог обратиться за помощью к деревенской молодежи. Но и ее труд стоил дорого.

Земли было много, но взять ее было непросто. В далеком прошлом, когда деревня переселялась на новые места, крестьяне всем миром поднимались на рубку леса, на корчевку кустарника. Позднее каждый из них мог рассчитывать в лучшем случае на помощь ближайших сородичей.

Было бы неправильно видеть в традиционной африканской агротехнике только отрицательные черты. Ее прошлое — это громадный опыт, миллионы обобщенных крестьянством наблюдений за природой, за климатом, наконец, это рудиментарная селекция, позволившая вывести наиболее приспособленные к местным условиям сорта зерновых и других культур. Их круг был сравнительно невелик (это сорго, просо, рис, кукуруза, торо, горох, лук, тыква, различные корнеплоды вроде ямса или кассавы), но каждая из этих культур насчитывала десятки наилучшим образом отвечающих конкретным почвенным и климатическим условиям разновидностей. Эти культуры в строго определенном порядке чередовались на поле до его полного истощения, после чего земля на долгие годы оставлялась под залежью.

Так в деревне создавалось пусть неустойчивое, но все же равновесие между потребностями общества и тем, что давало сельское хозяйство. Когда это равновесие нарушалось из-за прироста населения, начинались миграции на новые земли с сопровождающими их войнами, если, конечно, голод и эпидемии не вмешивались раньше.

Впервые мне стала ясна острота этого круга проблем при чтении найденной в конакрийских архивах заметки, появившейся 18 ноября 1950 года в газете «Гинэ Франсэз». Газета писала, что 60 % почв страны были недоступны для использования из-за своего бесплодия или из-за опасности бесконтрольной эрозии. 30 % земель могли бы быть использованы при энергичной защите против эрозии.

Но крайнюю напряженность земельному голоду придавала даже не ограниченность возможностей природы. Страшнее ветровой эрозии и разрушительных ливней были результаты воздействия на сельское хозяйство колониальной системы.

Французский этнолог Клод Мейяссу на примере гуро — небольшой этнической группы Берега Слоновой Кости — показал, каким страшным ударом по африканскому крестьянству явилась европейская колонизация даже там, где не происходило отчуждение земель новыми властями. Его людские резервы резко сократились из-за массовых мобилизаций молодежи на трудовые работы; сселения крестьян в деревни отрывало их от уже освоенных земель; многочисленные поборы и налоги лишали самого необходимого.

Тяжкой была не только эпоха собственно завоевания. И в последующие годы колониальный пресс продолжал давить. Его воздействие было двояким: ставя земледельца на грань голодной смерти, он вынуждал его, напрягая все силы, увеличивать производство. В то же время колониализм лишал крестьянина материальной возможности приобретать новую, более совершенную технику, приступить к использованию удобрений, вводить в севооборот более выгодные культуры.

Когда колонизаторы стали внедрять в африканское сельское хозяйство новые культуры (хлопок, арахис, какао, кофе, бананы, масличная пальма), за них ухватились, как за спасательный круг, и сами крестьяне. Сравнительно высокие цены на эти нашедшие спрос на мировом рынке продукты привели к тому, что их начали выращивать повсеместно. Гана вышла на первое место в мире по сборам какао-бобов. Кения экспортировала громадное количество персидской ромашки. Но этот успех зачастую был призрачным, доставался слишком дорогой ценой.

В Далабе на Фута-Джаллоне я долго разговаривал со стариком лесничим, давно работающим в этих местах. В ответ на мои вопросы он рассказал:

— До колонизации края крестьянское хозяйство было натуральным. Существовала своего рода гармония между потребностями семьи, производительностью орудий труда и традиционными методами сохранения плодородия почвы. Что я хочу сказать? Например, одна крестьянская семья могла за год мотыгой обработать около четырех гектаров. Собранный с этого поля урожай обеспечивал ее нужды. Когда земля истощалась, крестьянин осваивал новый участок, а старое поле становилось залежью.

Лесничий внимательно посмотрел на меня: понятен ли ход его рассуждений? Я утвердительно кивнул. Он продолжал:

— Тяжесть колониального пресса поставила крестьянина перед дилеммой — или умереть с голоду, или производить больше. Но как поднять урожай? Удобрения слишком дороги, поэтому переход к интенсивному земледелию был практически невозможен. Оставался один выход — расширение обрабатываемых земель. Когда в двадцатые годы появились первые плуги и начал применяться тягловый скот, это было для крестьян подлинным откровением. Отказывая себе буквально во всем, они собирали деньги на покупку плуга и быков.

— Но ведь это же своего рода техническая революция, этот переход от мотыги к плугу! — воскликнул я.

Лесничий горько усмехнулся:

— Еще одна такая «революция» — и плодородие африканских почв станет преданием. Подгоняемые колониальной эксплуатацией, крестьяне всемерно расширяли посевы. Они выжигали новые и новые участки саванны и леса, обрабатывали землю до ее полного истощения. Плуг буквально пожирал землю.

Зачастую новые поля под доходные культуры создавались за счет сокращения посевов зерновых, посадок корнеплодов, овощей. А в результате случалось, что деревня с трудом могла прокормить себя. Былое равновесие ее производительных сил и потребностей оказывалось разрушенным, а переход к более высокому уровню производства заторможен.

За зеленой стеной

Нельзя сказать, что жизнь африканской деревни отгорожена от стороннего наблюдателя какой-то особенно непроницаемой преградой. Более всего мешают ее попять неизбежное посредничество переводчика, различия национального опыта и, наконец, культуры, приводящие временами к полному взаимному… непониманию. Всегда существует и известный порог, перешагнув который любознательность превращается в назойливое, нескромное любопытство. Его же нигде не переносят.

Я постепенно узнавал различные стороны крестьянского быта, и в частности пережитки родовых отношений, столь распространенных и прочных в Тропической Африке.

Помню, у дороги от Аккры в городок Кофоридуа, у выезда из одной небольшой деревушки, я часто видел мастера — резчика по дереву. Когда я проезжал, он сидел, как правило, у дорожной обочины в окружении ребятишек, зачарованно следившими за его работой.

В правой руке он держал изогнутый крюком резец. Перед ним, на земле, лежал массивный деревянный комель. Разговаривая с детьми, мастер часто-часто ударял резцом по куску дерева, от которого искрами разлеталась белая стружка. Дерево было мягким, и работа спорилась. В стороне стояли уже готовые изделия — предназначенные на продажу «стулья».

Впрочем, это слово вряд ли подходило. Скорее можно было говорить о своеобразных скульптурах, вытесанных из массивных деревянных кусков. Собственно сиденье представляло толстую, вогнутую пластину шириной 30–40 сантиметров и длиной до 60 сантиметров. Ниже была вырезана большая геометрическая фигура, типичная для орнамента народов акан. Она располагалась опять-таки на массивной, плоской доске примерно такого же размера, как и верхняя. Повторяю, что весь этот «стул» тесался из одного комля дерева.

Для каждой фигуры орнамента у акан было свое название. В этой связи среди ученых — искусствоведов и этнографов — сталкивались два мнения. Сторонники одного утверждали, что национальный орнамент состоял из идеограмм — символов, в которых заключался определенный, к сожалению забытый, смысл. Им возражали, подчеркивая, что названия отдельных геометрических «знаков» отнюдь не означает их скрытого смысла. Названия выбирались произвольно и не соответствовали уже известной, установленной с достаточной степенью точности логике развития орнаментальных фигур.

Работающий у дорожной обочины резчик перечислил мне несколько десятков известных ему орнаментальных фигур, но не смог сказать, соответствуют ли их названия якобы вкладываемому народом в каждый знак смыслу. Когда я спросил его, изменял ли он сам вырезаемые из дерева знаки, резчик с удивлением посмотрел на меня.

— Зачем? — спросил он, пожимая плечами. — Да это и не принято. Их перестанут покупать, если увидят, что они стали другими.

Однако он признал, что раньше эти «стулья» не использовались как сиденья.

— Это были священные предметы, — объяснил он.

Как-то раз я присутствовал на народном празднике в небольшой ашантийской деревушке. Это было пышное торжество, в котором участвовали все, от мала до велика, деревенские жители. Вдруг среди восседающих в паланкинах вождей, среди пестрых, громадных зонтов, обшитых золотыми кистями, я увидел, как несли странную деревянную фигуру, которую, только приглядевшись внимательно, узнал. Она выглядела совершенно так же, как и «стул», который изготовил практически на моих глазах резчик. Правда, фигура почернела от времени и была украшена темными бронзовыми колокольчиками и бронзовыми же пластинами. Ее окружала толпа людей, которые относились к ней с видимым почитанием.

Позднее мне объяснили, что у народов акан каждый род обладал подобным «троном». В крестьянстве было распространено убеждение, что в нем заключена особая сила — как бы жизненное начало рода. Это чем-то напоминало мне сказку о Кощее Бессмертном, прятавшем свою душу в яйце. Когда я рассказал ее своим знакомым-африканцам, они согласились, что сходство, действительно, существовало.

Была у «трона» и другая роль. Он служил как бы центром собирания, центром сплочения рода.

У ашанти, как я знал, были сильны пережитки матриархальных отношений. Что это означало на практике? Мужчины занимали господствующее положение и в хозяйственной деятельности и в общественной жизни. Однако родство по женской линии было намного важнее родства по линии мужской, и это оказывало громадное влияние на весь местный быт.

В частности, наследство переходило от отца не к его детям, а к племянникам — детям его сестер. В особенности строго этот принцип соблюдался в отношении земли, которая должна была сохраняться в материнском роду. Но и в тех случаях, когда речь шла о состоянии, нажитом самим умершим, порядок наследования не изменялся. Лишь после того, как родовые традиции оказались основательно подорванными, движимое имущество стало наследоваться от отца к детям.

Очень явственным было воздействие матриархальных порядков на наследование власти. Если умирал вождь, не его сыновья поднимались на трон. Они даже не претендовали на это, удовлетворяясь обычно высоким положением в материнском роду. На трон старейшины племени избирали преемника из рода матери вождя, из числа либо его младших братьев, либо племянников.

Таким образом, материнский род был силой, с которой нельзя было не считаться. В то же время, как и в обществах, где были прочны пережитки патриархальнородовых отношений, в ашантийской семье господствующее положение занимал мужчина. В его дом приходила жеиа после вступления в брак, он распоряжался судьбой своих детей.

В результате у ашанти, как и у других народов акан, обнаруживалось противоречие между двумя началами организации родового общества: матриархальным и патриархальным. А одновременно — и именно потому, что такое противоречие существовало, — становилось важным наличие некоего центра, с которым были бы связаны все члены рода вне зависимости от того, где они находятся. «Трон» рода, воплощавший его жизненную силу, бывший как бы «узлом», связывающим мертвых, живущих и будущих членов рода в единый организм, мог превосходно выполнять эту роль.

К слову сказать, сама эта живучесть архаичных общественных порядков, как я сейчас вспоминаю, была для меня в известной степени неожиданностью. Я не сразу увидел, что родовые традиции и обычаи во многом формировали быт, повседневное поведение людей от первого младенческого крика до предсмертного вздоха. Конечно, кое-где это влияние отступало, кое-где нормы отношений круто изменились за последние десятилетия, но прошлое сразу же проступало наружу, стоило копнуть чуть глубже.

Душа еще не родившегося ребенка, по поверьям йоруба, склонялась перед божеством Олодумаре с просьбой «выбрать» для нее земную судьбу. Тот, кто скромно ходатайствовал о пище, достатке и детях, получал желаемое. Тот же, кто требовал удачи как чего-то должного, обманывался в своих ожиданиях. Обреченный на бедность, упорным трудом он мог кое-что заработать, но богатство было для него недосягаемо.

У таленси Северной Ганы каждый женатый человек располагал алтарем «доброй судьбы». Пока он был молод и зависел от отца, этот алтарь находился в помещении его матери. Когда у него появлялись дети, его перемещали туда, где находилась жена. Наконец, после того как он занимал положение своего отца, алтарь выносился за околицу. Тем самым подчеркивалось, что глава рода отвечал за судьбу не только свою, но и всех зависящих от него мужчин и женщин.

Эта идея предопределенности благоприятствовала устойчивости, неизменности родо-племенных порядков. Она была тем более живуча, тем более глубоко пронизывала всю психологию человека, что отвечала всему духу архаичного мышления, отрицающего случайность и свободу воли. Кроме того, незыблемая, на первый взгляд, прочность унаследованных от прошлого общественных отношений придавала идее предопределенности, идее судьбы видимость исторической обоснованности.

Какими же вехами отмечалась жизнь человека в африканской деревне?

В 1965 году уроженец Восточной Нигерии Дилим Окафор-Омали выпустил в свет чудесную книгу, в которой взволнованно описал деревню своего детства.

В течение двенадцати дней, или трех недель по календарю ибо, после рождения ребенка, писал Дилим Окафор-Омали, обычай запрещал матери есть вместе с мужем. Она не допускалась в хижину — обу, где ее супруг обычно принимал гостей, и не могла присутствовать на похоронах. Ее единственной обязанностью все это время было кормить новорожденного, который тоже не должен был появляться в обу.

Через три недели после родов совершалась церемо-пия ито-нва. Постель, на которой спали мать с ребенком, вымывалась и уносилась прочь. Отныне и мать и новорожденный могли появляться всюду. Матери вновь разрешалось есть вместе с мужем.

Следующим был праздник выбора имени для ребенка. В нем участвовали не только сородичи матери и отца, но все жители деревни. Друзей, родственников приглашали даже из дальних мест. После этой церемонии с матери снимался последний запрет — посещать рынок.

Главными заинтересованными лицами были, конечно, родители ребенка, а также его бабушки и дедушки. Каждый из них участвовал в выборе имени. Но, кроме того, с одобрения семьи любой приглашенный на праздник мог дать ребенку имя, сопровождая свой выбор специальным именинным подарком.

Следующей крупной вехой в жизни новорожденного был обряд игба агу. Он проводился в сроки, выбранные отцом ребенка. Приглашенный им ведун указывал, кто из предков находил свое новое воплощение в младенце. Когда имя этого предка устанавливалось, то изготовлялась представлявшая его большая деревянная кукла — окпенси. Она помещалась в хижину обы, где находились окпенси всех членов семьи. К этим деревянным фигурам возлагались орехи кола, перед ними совершались возлияния пальмового вина и читались обращенные к предкам молитвы.

Как видно, с первых мгновений новой жизни семейной группой принимались меры защиты матери и ее ребенка, а также всего рода от возможных последствий появления на свет нового живого существа. Первые дни, пока оставалось неизвестным, какие силы приведены в движение рождением нового человека, с кем из предков у него особенно тесные связи, эти меры, заключавшиеся в различных табу, были очень строги и многообразны. Позднее они слабели, сменялись другими, которые уже не имели столь явственно выраженного в первое время «карантинного» характера. И так на всем протяжении жизни человека.

Важнейшим этапом в жизни крестьянина было создание собственной семьи.

Шла ли речь об ухаживании, сватовстве, свадьбе, каждый жест, затрагивающий будущую семью, был окружен поэзией и наделен в глазах всего общества особым, очень значительным смыслом. Ведь брак скреплял не только союз двух людей, он устанавливал новые тесные связи между двумя родами. В его прочности заключался также залог единства и сплоченности всего племени.

Два жестких принципа четко определяли круг людей, среди которых могли допускаться брачные отношения. Один из них в науке известен как принцип эндогамии, второй — экзогамии. Первый требовал, чтобы жених и невеста принадлежали к одному племени, и запрещал вступление в брак с мужчиной или женщиной, которые были бы, по мнению племени, чужаками. Согласно второму принципу мужчине запрещалось выбирать себе невесту среди девушек его рода. Он должен был искать ее среди соплеменниц, принадлежащих к другим родам.

Время подтачивает эти нормы. Браки с иноплеменниками учащаются даже в глухих деревнях. Тем не менее в памяти людей еще живы суровые требования прошлых лет. И многие допускали их разумность. Ведь брак вне племени мог привести к тому, что племенные покровители отвергнут детей новой семьи. Кроме того, разве обычная житейская мудрость не требовала избегать положений, в которых долг перед племенем и обязанности перед семьей вступали бы в конфликт? А такая ситуация становилась возможной при женитьбе на иноплеменнице.

…Среди джерма существовал такой обычай: юноша извещал девушку о своей любви через друга. Она не отвечала на это признание прямо, а улыбкой при упоминании подругами его имени. Если же девушка делала вид, что сердится, это значило, что ее сердце не отвечает юноше взаимностью.

Опять-таки через друга молодой человек преподносил подарок матери своей возлюбленной и испрашивал согласия на встречи с ее дочерью. Когда это согласие бывало получено, друзья юноши и девушки устраивали им первое свидание наедине. Вечером в назначенный день подруга будущей невесты расстилала циновку у хижины ее отца. Жениха сопровождал его друг. После того как влюбленные начинали беседу, сидя на циновке, посредники незаметно удалялись. Свидание могло затянуться до утра. Уходя, жених сворачивал циновку и оставлял в пей деньги, которые подруга невесты передавала ее матери.

Еще до помолвки жених должен был нанести визиты всем сородичам и свойственникам невесты, преподнося каждому хотя бы небольшой подарок. В прошлом, получая от родителей невесты твердое согласие на брак, он вручал им пять тысяч ракушек каури, служивших среди джерма деньгами, как бы подтверждая тем самым твердость своего намерения. Он должен был также передать родителям невесты немалое количество каури и после помолвки.

Случалось так, что несколько претендентов посылали семье невесты эти деньги. От девушки зависело, кого она выберет мужем. Когда родители узнавали ее решение, то направляли к жениху посланца, который сообщал ему радостную весть. Отвергнутые претенденты полностью получали назад переданные ими семье невесты деньги. Что касается денег жениха, то они делились между родственниками невесты и знатными людьми деревни.

Теперь в «игру» включались родственники жениха. Они начинали переговоры с дядей невесты по отцовской линии о сумме выкупа, который следовало внести. Тот сначала притворялся ничего не понимающим, но, получив подарок, соглашался продолжать разговор. Отданный за невесту выкуп потом будет использован на приобретение ее приданого.

Когда узнаешь, как много подарков переходило из рук в руки, может показаться, что брак был чуть ли не коммерческой сделкой. Ничего подобного. Ни выбор жениха, ни решение невесты не диктовалось денежными соображениями. Происходивший обмен подношениями имел целью закрепить отношения между родами, накладывая определенные обязательства на лиц, принимающих эти дары.

Если жених и его родные не в состоянии были сразу и полностью внести выкуп за невесту, ее семья охотно соглашалась с тем, чтобы остаток был ей передан после рождения первого ребенка. Обычно этот долг определялся в поголовье скота, который предназначался женщине и позволял ей сохранять известную хозяйственную самостоятельность.

В день свадьбы невеста приходила в хижину своей подруги, и там друзья прятали ее от жениха до тех пор, пока его товарищи не уплачивали особого выкупа. Пополудни девушку купали в воде со снадобьями, которые защищали от заговора и сглаза. Одетую в белое платье невесту сестра ее матери передавала сестре отца, а та, в свою очередь, вручала девушку тетке жениха. При этом она говорила:

Вот что мы вам доверяем,

Вот какую драгоценность мы вам доверяем.

Заботьтесь о ней,

Как вы заботитесь о собственной жизни.

Затем от жениха требовали, чтобы в хижине тещи он коснулся ее кровати. Если позднее вспыхнет спор, муж будет не вправе сказать, что он не по собственному желанию пришел за женой в этот дом.

После брака жена «спасалась» у своих родных. Мать и тетки устраивали по этому поводу танцы, сопровождавшиеся пиршеством. Они по-новому, как женщине, заплетали ей волосы. Теперь молодая жена окончательно возвращалась к мужу, где ей отводилась временная хижина. Только через два-три месяца ей строили постоянное жилище, рядом с которым ставили амбар для зерна.

Вместе с приданым невесте передавался и скот. «Раз у тебя есть это стадо, нельзя, чтобы твой муж голодал. Он не должен ходить в лохмотьях, когда у тебя есть это стадо», — приговаривали при этом ее родственники. Мужу, впрочем, строжайше запрещалось использовать это достояние жены для оплаты расходов по второму браку.

Исследовательница из Республики Нигер Фатумата-Аньес Диарра писала: «Из свидетельств, которые мы смогли собрать, ясно, что принудительный брак не характерен для традиционного общества, вопреки тому, что часто утверждалось. Ведь девушка сохраняет возможность изменить свое решение до совершения религиозной церемонии брака. Важно понять, что в традиционном обществе брак — это прежде всего событие, которое соединяет одну семейную общину с другой, а также учитывать, что он воспринимается девушкой как средство добиться более значительного социального положения — положения женщины».

Это совершенно верное замечание. Следует, может быть, добавить, что женитьба была средством повысить свой социальный престиж и в глазах мужчины. Ведь одинокого мужчину, холостяка, в деревне часто окружало унизительное презрение. Его положение в общине было ущемленным.

Если верить статистике, то в среднем каждому африканцу было отпущено судьбой около 30–35 лет жизни. Это не значило, конечно, что в Тропической Африке люди не доживали до старости. Несмотря на частое недоедание, если не голод, несмотря на страшные болезни, к югу от Сахары всегда можно было встретить немало пожилых и очень пожилых людей. Больше всего страдали от болезней дети. Колоссальная смертность среди них и была главной причиной столь короткого статистического среднего срока жизни.

Для юноши, основавшего собственную семью, наступали годы зрелости. Эти годы становились для него и временем ответственности. К тому же после 25–30 лет его шансы на долголетие резко возрастали.

После свадьбы и рождения первого ребенка он приобретал почти полную независимость от опеки отцовской семьи. Правда, полностью эти узы никогда не разрывались, и взрослые сыновья продолжали работать определенное время на полях отца. Они должны были помогать ему и платить налоги за всю семью. В свою очередь, глава дома не закрывал глаз на их нужды. От него зависело, когда дети смогут внести выкуп за невест и создать собственные семьи. Он помогал им, выделяя землю, а часто и давая орудия труда.

Отныне молодой общинник был вправе принимать активное участие во всех обрядах и церемониях, вступать в тайные общества, эти надродовые организации, скрепляющие единство племени то с помощью запугивания, то упрочением взаимопомощи.

И с годами его роль в деревне становилась все значительнее.

Повсюду в Тропической Африке можно было наблюдать, как с возрастом человека окружал растущий почет. Я видел, что преклонение перед летами было одной из самых выразительных, самых заметных черт африканской цивилизации. Некоторые ученые даже называли местное общество «геронтократическим», то есть управляемым стариками. В этом утверждении была и остается большая доля правды.

Помню, в окрестностях города Болгатанга, в Северной Гане, я заехал в деревушку фрафра. Меня проводили к хижине вождя деревни, и я увидел сидящего на кожаных подушках глубокого старца. Одно-два небрежно брошенных им слова — и отношение ко мне полностью изменилось. Из настороженного, чуть ли не враждебного оно стало внимательно-дружеским. Мне показали все, даже самые сокровенные уголки построенной многие десятилетия назад деревни.

В чем же заключался секрет этого особенного положения людей пожилых в африканском обществе?

Мне представляется, что, согласно господствовавшему в местной деревне мировоззрению, чем дольше жил человек, тем ближе оказывался он к миру духов — покровителей племени, тем в нем самом сильнее и крепче было начало, которое позднее, после смерти, делало его одним из охранителей процветания и счастья родного народа. Естественно поэтому, что в отношении к старикам проступало уважение, которого не мог бы добиться более молодой общинник.

И второе. В африканской большой семье, объединявшей иной раз до десятка малых семей под тяжелой рукой старейшины, обычно им был самый пожилой из мужчин рода. Возраст открывал путь к власти, к экономическим и социальным привилегиям; лета, например, позволяли мужчине, эксплуатируя труд тех, кто был моложе, окружать себя все большим числом женщин. В результате его престиж становился еще выше.

Но вот наступала смерть.

Это был порог, за которым перед человеком открывался иной мир. Какой? Воображение миллионов людей создавало его из всего того, что или особенно их радовало, или особенно пугало и угнетало. Однако никогда это воображение не обретало полной свободы. Порождаемые им видения основывались на жизненном опыте общества, и как Данте заселил сотворенный им мир душами своих современников, так и африканец, перешагивая порог смерти, оказывался среди хорошо памятных ему соплеменников.

В Гане мне доводилось видеть, как провожающие умершего в последний путь родственники словно бы радовались его кончине. Горе утраты, действительно, смягчалось мыслью, что смерть откроет ушедшим новые тайны жизни, новые тайны мира. Но, конечно, горе оставалось горем, боль расставания — болью, и ликующие песнопения не стирали с лиц этих чувств.

Французский этнограф Луи-Венсан Тома писал: «В соответствии с почти всеобщим правилом смерть старика рассматривалась как пример доброй смерти или естественной смерти. Поэтому она чаще всего сопровождалась — особенно если у покойного было много детей и он оставлял после себя некоторое состояние — настоящим гулянием, которое, разумеется, не исключало обычных обрядов и жертвоприношений. Песнопения, танцы, частые возлияния, раздача еды находились, однако, в контрасте со сдержанностью, проявляемой близкими родственниками усопшего. Дело в том, что смерть старика отвечала естественному порядку вещей; к тому же разве он не выполнил до конца своей миссии в этом мире? Не присоединится ли он вскоре к предкам клана и не будет ли еще более действенным образом наблюдать за процветанием группы? Может быть, его ожидает и новое воплощение в чреве одной из женщин рода? А кроме того, его памяти будут посвящены песни, в которых будут восхваляться его достоинства и из которых клан будет извлекать выгоду.

Напротив, смерть ребенка, существа еще как бы не завершенного и еще не включенного полностью в общество, вызовет, конечно, скорбь матери, но его похороны будут быстрыми и незаметными. В то же время кончина человека в расцвете сил будет воспринята как жестокая потеря и семьей и деревней: община видит серьезную утрату и мучительный удар в исчезновении человека, в которого она многое вложила и который от нее отторгнут в разгаре своей производственной деятельности. Такая смерть, очевидно, противоестественна, и в связи с ней будут часто упоминаться магически-религиозные причины».

Так оканчивался жизненный цикл человека — его восхождение по лестнице, последние ступени которой были скрыты в тумане страха и надежды.

Загрузка...