В горах Северного Камеруна удивителен контраст между хрупкой вневременностью крестьянских жилищ и огромным, многовековым трудом, вложенным в создание полей-террас. Когда я пытался представить, каких усилий стоили расчистка горного склона от камня, доставка сюда плодородной земли, а потом ее закрепление с помощью выложенных из камня стенок, то мне казалось очевидным, что я нахожусь лицом к лицу с древней цивилизацией.
Каковы, однако, были другие проявления этой цивилизации? Литература? Местные народы не знали письменности. Изобразительное искусство? Деревянные скульптуры редко сохранялись больше ста — ста пятидесяти лет, и от прошлого практически ничего не уцелело. Архитектура? Крестьянский дом существовал шесть-семь лет, пока не размывался дождями, не разрушался ветром.
Великие государства прошлого, существовавшие на континенте, были, несомненно, выражением долгого общественного развития, которое сопровождалось и расцветом культуры, духовной жизни. Но эти империи исчезли, оставив за собой лишь пыль мелких, нищих деревень.
Что же сохранилось от давних времен как свидетельство былого величия? Думается, прежде всего уклад жизни, сложная сеть трудовых и родственных связей. К тому же если материальные проявления местной культуры были хрупки и непрочны, то ее духовное содержание тщательно сохранялось обществом.
Насколько можно судить, основываясь на современных примерах, в прошлом новые общественные структуры складывались в Тропической Африке на устойчивом фундаменте родо-племенных отношений и общин ного разделения труда. Его не разрушали полностью развивающиеся рабовладельческие либо феодальные порядки. Когда по той или иной причине общество отбрасывалось в своем развитии назад, старая праоснова африканского крестьянского мира обнажалась, освобождаясь от обычно еще не окрепших классовых надстроек.
В африканской деревне к тому же всегда с особенной силой ощущалось явление, которое можно назвать социальной инерцией. Менялись условия жизни, развивалось земледелие, исчезали старые ремесла, появлялись признаки зарождения новой культуры, а в обществе не пропадало стремление увековечить собственную структуру и традиционные отношения между людьми, законсервировать представления о самом себе и об окружающем мире. Одним из главных средств в его распоряжении было воспитание, эффективно поддерживавшее направление инерционного движения.
Крестьянская община лепила из человека идеального гражданина в течение всей его жизни, формируя его сознание, укрепляя тело, вооружая его душу твердыми моральными принципами. Воспитание создавало неразрывные связи между личностью и коллективом. Конечно, оно основывалось и на прямом, повседневном воздействии общины на каждого человека, но имели значение и мощное влияние племенных верований, мифов, культуры, и страх перед одиночеством, страх перед отчуждением и изгнанием. Само сознание человека, мыслившего личность только в теснейших взаимоотношениях с природой и племенем, облегчало его формирование.
Мне рассказывали, что горшечницы у бамбара не прекращали во время работы произносить заклинания. Если столь сложных предосторожностей требовало изготовление глиняного сосуда, то что говорить о воспитании общинника? И повседневные обряды и торжественная ритуальная церемония в праздник, зачастую несущие закрепленный в туманных символах смысл, естественно, были мощными средствами формирования личности.
Вот почему этика современного крестьянства позволяет временами увидеть, насколько значительными были духовные достижения исчезнувших, казалось бы, бесследно культур.
Французскому этнографу Роберу Жолену удалось стать свидетелем и участником обрядов, называемых обычно инициацией — посвящением. Эти обряды окружены тайной, которая тщательно охранялась всеми. И не из болезненной скрытности, а из убеждения в необходимости их скрывать, чтобы уберечь юношей от постороннего глаза, от возможных враждебных воздействий. Жолен совершил этот удивительный эксперимент среди сара Республики Чад. Книга, в которой он рассказал о своих наблюдениях, стала уникальной.
Робер Жолен писал, что в прошлом, когда приближалось время инициаций, в крае устанавливалось перемирие между враждующими племенами: прекращались набеги, работорговцы не хватали людей на дорогах, по всей стране можно было перемещаться без страха подвергнуться нападению. Сам обряд совершался, по наблюдениям ученого, в первые восемь дней церемонии, но обучение танцам, разучивание песен, секретного языка посвящаемых, усвоение различных трудовых навыков в охоте, рыбной ловле и других занятиях продолжалось затем неделями, а то и месяцами.
Один из эпизодов этого сложного, часто приобретающего символический характер ритуала, был особенно драматичен. Ночью, когда деревня погружалась в темноту, вдали возникал неясный шум. И сразу же женщины бросались к своим хижинам, прятали там детей, торопливо начинали собирать лежавшие вне дома предметы своего хозяйства. Захлопывались двери, стучали дверные задвижки, затыкались циновками щели, проемы окон.
Шум приближался. Это двигался к деревне из саванны мужской хор с оркестром. Громко звучали музыкальные инструменты, а голоса, якобы принадлежавшие предкам племени, обращались к «внукам», которым предстояло пройти обряд посвящения. Те запирались в хижинах, скрывались. Ведь мертвые могли схватить каждого из непосвященных, замеченного вне дома.
Предки племени в эту ночь интересовались не одними детьми. Игравшие их роль посвященные во главе со жрецом — мо направлялись к хижинам семей, где, по слухам, не все обстояло благополучно между мужем и женой. Под грохот оркестра напуганные женщины публично исповедовались. Если выяснялось, что муж был невнимателен или несправедлив к жене, то на другой день, до начала обряда инициаций, он подвергался наказанию. Когда же оказывалось, что виновата жена, разрушалась ее хижина, ломались принадлежавшие ей вещи.
И еще одна сцена.
Как-то утром жрецы мо созвали проходящих посвящение юношей. Самый молодой из участников церемонии был подведен к жрецам. Держа его за руку, один из них обратился к собравшимся примерно с такими речами: «То, что я сейчас делаю, делали и вы, предки. Пусть ребенок, которого я держу за руку, живет в добром здравии, так же как и другие, те, кто вокруг него. Ведь это ваше дело. И если я умру завтра, пусть все остается по-прежнему».
Так молодежь ставилась под прямую защиту предков. Но обряд этим не ограничивался. Церемония служила и наведению порядка в деревне.
Робер Жолен писал, что сурово наказывались нарушители своего слова, воры — все, кто причинял своим поведением ущерб общине. На его глазах один из деревенских старейшин кнутом выпорол своего сына, уличенного в мелкой краже. Он же высек обвиненного в нечестности односельчанина. По обычаю, виновного «воспитывали» его близкие родственники.
В этом ритуале есть много общего с тем, как проходил обряд посвящения у бакуба в Заире.
В прошлом королевство бакуба занимало треугольник, образуемый рекой Касаи и ее притоками Санкуру и Лулуа. Невысокие, с мягкими контурами холмы лишь местами покрыты лесом, обычно он встречается здесь только по берегам рек. Саванна, кое-где степи определяют местный пейзаж. Рощи и саванна богаты дичью, реки изобилуют рыбой, почвы плодородны.
Несколько дней, предшествовавших церемонии, юноши деревни проводили под сделанным из пальмовых циновок навесом. Из жилок листа пальмы рафии они ткали большие куски ткани под аккомпанемент веселых песен. Им запрещалось громко разговаривать, смеяться, приближаться к женщинам, разжигать костры и даже зажигать лампу, есть овощи. Запреты закрепляли пропасть, отделяющую посвящаемых от женщин, оберегали юношей от недостойного мужчины, по характерного для женского поведения громкого смеха и разговоров, от выращиваемых женщинами овощей, от разводимого ими огня.
Когда деревенским охотникам удавалось убить антилопу, что свидетельствовало о благорасположении духов леса, старейшины приступали к сооружению изгороди, у которой будет происходить церемония посвящения. Для нее отбирались специальные колья (каждый кол иной породы дерева), между которыми натягивались пальмовые волокна. На готовой изгороди укреплялись маски.
Ночью, когда деревня затихала, старейшины внезапно разрушали навес, где спали юноши. Они бросались на них с громкими криками, гудели в рога и гнали к глубокой канаве на окраине деревни. Эта яма была пуста, но предполагалось, что она якобы заполнена нечистотами. После этого ритуального осквернения посвящаемые бежали к речке и омовением очищались от воображаемой скверны. Деревенские женщины могли лишь издалека наблюдать за происходящим.
Вслед за тем участники церемонии расходились по домам, где их ждало обильное угощение. Матери наголо выбривали сыновьям головы, натирали их тела красным порошком, одевали в праздничные одежды. Стук барабана созывал посвящаемых на центральную площадь. Но там на них нападали мужчины, уже прошедшие через обряд посвящения, и палками снова гнали к изгороди. Проскочив между кольев, юноши оказывались перед человеком в маске, который олицетворял прародителя племени — Ннупа.
Новички сбрасывали одежду, а затем проскакивали между ног человека в маске. В это время начинал звучать специальный барабан, имитирующий рев леопарда. Женщины, думающие, что их дети погибли, начинали причитать. Но смерть посвященных была чисто символической. В ходе церемонии им вновь приходилось прыгать в яму, на этот раз наполненную водой. Наконец они «возрождались», вновь проползая между ног второго мужчины в маске. Он воплощал праматерь бакуба — Калиенгль.
Затем «новорожденные» юноши принимались плакать, нарочито подражая младенческому крику. Их вновь омывали в речке и провожали к опушке леса, где они находили ранее сотканные ими из рафии куски ткани. Там к ним присоединялись Ннуп и Калиенгль. Выстроившись цепочкой, посвящаемые пересекали деревню с запада на восток, причем две маски их сопровождали. В глазах остальных крестьян они всё еще оставались как бы «призраками», идущими через деревню в некую далекую страну, и женщины приносили им еду на дорогу.
В конце деревни мужчины в масках начинали танцевать, но толпа крестьян немедленно их прогоняла. Снова принимались гудеть барабаны «леопарды», чтобы отпугнуть любопытных. Тем временем юноши скрывались в роще. К вечеру они добирались до лесной опушки, где для них были подготовлены укрытия. Там они спали. Прямо на земле, под покрывалами из рафии. Путешествие в потусторонний мир продолжалось.
Утром юноши группами приступали к сооружению шалашей. Постепенно жизнь новичков налаживалась. Они разучивали песни, загадки. После захода солнца к ним приходили отцы, принося украденных у женщин кур.
Изоляция посвящаемых в прошлом продолжалась месяцами. В конце этого добровольного заключения юноши вновь появлялись в деревне. У старой изгороди они разыгрывали символический танец-игру, представлявшую «погоню за белой курицей». В этот день их обязательно кормили куриным мясом, а следующей ночью они отправлялись в соседнее селение за солью. С солью, танцуя, они возвращались в родную деревню, вблизи которой их встречали две маски: «антилопа» и «змея». И «антипола» и «змея» с нарочитой неловкостью повторяли танец посвящаемых, тогда как деревенские мужчины отгоняли маски. Продолжая эту игру, вступала в деревню вся группа. Там ее ожидали.
На площади с одной стороны сидели женщины, с другой размещались уже прошедшие через обряд мужчины, третью сторону занимала маска «змея». Самый молодой из посвящаемых подходил к своей матери и передавал ей пакет с солью. Она принимала этот пакет, танцуя, а «змея» пробовала ей помешать. Старейшины деревни с помощью наделенных магическими свойствами листьев отгоняли «маску». Юноша, отдав соль, бежал к своему дому. Эта церемония повторялась столько раз, сколько детей проходили посвящение.
Обряд завершался на следующий день. На ночь посвящаемые вновь собирались на деревенской площади, где их окружали охотничьей сетью. Утром вокруг них собиралась вся деревня, и они проходили последнее испытание: каждый был обязан нарушить табу и испробовать мясо запретного животного — крысы. Вслед за тем юношей подводили к изгороди, и старики бросали им через нее сначала горящий, а затем потухший факел из скрученной соломы.
Посвящение заканчивалось.
В глазах деревни месяцами продолжавшаяся церемония имела огромное значение. Многие участники инициаций вряд ли когда-нибудь полностью знали скрытый смысл иных игр и танцев, а от стороннего наблюдателя он зачастую ускользал в силу того, что прошлое бакуба, их мифология и верования были плохо изучены. Но существует ли вообще прямая связь между понятностью обряда и силой его воздействия? Окружающая празднество взволнованная атмосфера и нарастающий драматизм обрядового ритуала вызывали у посвящаемых душевное напряжение, которое на всю жизнь оставляло след в их памяти.
Новым членам общины внушались три-четыре главные идеи. Прежде всего с помощью символов объяснялась и закреплялась существующая традиция разделения труда, обязанностей и прав между мужской и женской половинами общины. Освящалось господствующее положение мужчин.
В ходе обряда посвящаемые воспитывались в признании безоговорочной обязательности принятых в племени норм поведения. Само их нарушение в дни церемонии допускалось, видимо, только для того, чтобы показать, будто каждый, кто не прошел через испытание инициаций, остается отщепенцем, для которого поэтому и не служит законом племенная этика. «Ниспровержение» запретов и моральных норм разрешалось только тем, кто жил в лесу, в уединенном лагере, в стороне от деревни.
Едва ли не центральной, так сказать, осевой линией всего обряда была «игра» в ритуальную смерть и второе рождение. «Умирал» отрок, «рождался» новый человек, зрелый, полноправный общинник. Это испытание смертью-рождением, несомненно, сопровождалось серьезным душевным потрясением, да и сам этот круг представлений глубоко задевал сознание всех участников церемонии.
Ритуальное «рождение» закреплялось социальным признанием новых общинников. Перед ними открывалась во многом действительно другая, чем прежде, жизнь, в которую они вступали «очищенные» обрядом посвящения от прежних пороков и слабостей. Правда, отныне и спрос за каждое нарушение племенной этики становился значительно более строгим.
Незаметная выразительность пословиц неотделима от речи африканской улицы, от говора крестьянского двора. Выраженные в сложных символах торжественных обрядов идеи находили в них свою будничную, повседневную форму бытия.
Пословицы вырастали также на почве трудовой деятельности, социальных конфликтов, семейных отношений, которые энергично осмысливались народным сознанием. Так в лаконичных фразах спаивались воедино и высокая мудрость и практический опыт племени.
«Воспитывай детей на пословицах», — гласила народная мудрость баконго. Действительно, пословицы были одной из наиболее важных частей механизма, с помощью которого крестьянское общество обеспечивало продолжение и сохранение собственных традиций и порядков. Видный знаток и собиратель фольклора баконго — бельгиец А. Ван Рой отмечал: «Воспитанный на общинной культуре ребенок без труда уловит смысл метафорической речи, потому что он постоянно слышит, как ее употребляют взрослые. Если он сразу не понимает подлинного значения пословицы, он может попросить разъяснений у своего яйяа (старшего брата или сестры) либо у матери, которым полностью доверяет. А став постарше, он обратится к деревенскому старику, чтобы выучить пословицы предков».
Дидактический смысл пословиц прекрасно выражен прописью, которую один из знакомых А. Ван Роя, учитель начальной школы, заставлял повторять своих учеников. Она гласила: «Оставленные предками пословицы формируют человека; когда вы им следуете, то получаете превосходное воспитание и избегаете зла».
В конечном счете из массы пословиц и поговорок лепился некий идеальный образ личности, как себе ее представляла община, вся этническая группа. Вырисовывался характер, который считался в деревне благородным, человечным; определялись качества, которые казались наиболее ценными; формировались нормы отношений с другими людьми — в семенном кругу, в деревне; указывалось, как следует держать себя с чужаками. На эту идеальную личность равнялись, она служила примером.
Многие свидетельства подтверждают, что пословицы были изменчивы. Иной раз они возникали и завоевывали популярность буквально на глазах исследователей. Однако суть выраженной в них мудрости была донесена до современности из глубины веков, и закрепленный ими человеческий идеал, несомненно, древен. По мере того как товарно-денежные отношения разлагали архаичное африканское общество, он все больше становился образцом для тех, кто отвергал новые веяния во имя племенных традиций.
Можно ли восстановить этот идеал?
25 лет проживший среди заирских монго Хулстарт собрал свыше двух с половиной тысяч пословиц этого народа. Читая его книгу, постепенно как бы погружаешься в странный, экзотический, но с каждой страницей все более понятный мир, в котором до последних лет жили монго.
«У детей не бывает одинаковых лиц», — говорили они, подчеркивая многообразие людских типов. Природа человека неизменна: «Недостаток исправляется, но не изменяется характер».
Резко осуждались такие черты характера, как раздражительность и злоба: «У злого человека нет семьи, каждый от него убегает, даже жена». Порицалась болтливость: «День рассветает, а он все еще говорит». Не уважалась душевная слабость: «Лиана ямса цепляется за чужой ствол».
Идеальной личности должна быть присуща человечность. Пословица говорила: «То, что испытываешь ты, чувствуют и другие». Напротив, порывистость критиковалась: «Раскается тот, кто не позволяет себя сдерживать». Про человека недоброжелательного к людям говорили: «На дерево с ядовитыми муравьями ни одна птица не опустится», подразумевая, что полная яда речь этого человека отталкивает от него каждого. В народе высмеивалась также пустая крикливость, как «гнев реки, которую ты не переходишь вброд».
«Маленький ручеек со временем становится большой рекой». Так и человек. Народная мудрость требовала от него, чтобы он был решителен («слон никогда не возвращается назад»), вынослив. И конечно, от взрослого общинника ждали смелости. Пословица твердила: «Когда леопард окружен (и особенно поэтому опасен), будь мужчиной».
Важны в человеке и другие качества: умеренность, терпимость. «Соли не хватает на курицу, а ты убиваешь козу», — осуждали монго расточительность и непредусмотрительность. Они же часто повторяли: «Указывающий на мои недостатки делает меня мудрым». Большим достоинством считалось трудолюбие: «Если ленив, не жалуйся на голод».
Напротив, жадность, корыстолюбие, лицемерие клеймились. Негодование звучало в словах: «Ты бережешь еду, когда ребенок твоей матери умирает от голода». О лицемерии пословица предупреждала: «Красную краску иной раз накладывают на грязные пятна». Юноше внушалось: «Это чужое, не завидуй».
Высоким качеством почиталось терпение. Молодежи напоминали, что «свернувшийся побег банана сам становится листом».
В идеальном общиннике, образ которого вставал из пословиц, особенно заметны достоинства, имеющие общечеловеческий характер. Доброта, великодушие, терпимость, смелость, преданность, ум — все эти качества ценились крестьянами монго столь же высоко, как и народом любой другой страны. И осуждалось ими то, что осуждалось людьми повсюду — жадность, тщеславие, грубость, глупость.
Помимо определенных моральных признаков монго требовали от каждого человека и соблюдения довольно жестких социальных норм. В кругу семьи, общины, племени, в отношениях с чужаками пословицы подсказывали, как себя держать, каким примерам следовать. Они обрисовывали как бы социальную модель поведения личности.
Естественно, что отпечаток этнической культуры на этой модели глубок. Своеобразие семейных отношений и отношений между мужчинами и женщинами, между молодежью и стариками было закреплено пословицами, причем они подчеркивали важность таких черт традиционного уклада, как взаимопомощь, почтение молодежи к старшим, уважение вождей. Правда, временами в народе позволяли себе и несколько ироничный взгляд на установившиеся в племени порядки.
О взаимопомощи говорили десятки пословиц. Некоторые из них прямо указывали на необходимость совместного труда: «Сила одного и ветки не сломит», «Один палец и червя не вытащит из щели». Другие обращали внимание на важность взаимности, когда вам оказана помощь. Крестьянин говорил: «Освободи меня из нижней ловушки, я освобожу тебя из верхней». Эта же мысль выражалась и другой пословицей: «Переправь меня через реку в половодье, я переправлю тебя, когда вода спадет».
Тема солидарности казалась монго столь важной, что они не прекращали в новых образах подходить к ней с разных сторон: «Одному не собрать осенний урожай», «Термиты вместе перегрызают веревку». Одна пословица звучала прямым требованием: «Помогай товарищу в работе».
В лесном краю, где живут монго, и расчистка новых земель из-под леса и их обработка, естественно, требовали коллективных усилий. Да и весь уклад жизни основывался на общинном начале.
Хотя общество монго и не знало глубокого социального расслоения, в нем не было равенства. Даже про близнецов говорили, что один из них, первым появившийся на свет, старше своего брата и поэтому может претендовать на более высокое положение. Пословицы свидетельствовали, что монго с почтением относились к власти и ее представителям.
«Пигмей, не имеющий хозяина, лишен рассудка», — утверждала народная мудрость. Хозяин, вождь в глазах монго были как бы мозгом общины. «Собака, идущая за хозяином, не заблудится».
Авторитет власти принадлежал вождю но праву. «Дерево бокунгу, — гласила пословица, — может хвастать своими могучими корнями. И все-таки хозяин леса — дерево борили». Вождю приличествовала сдержанность, ниже его достоинства — кричать о своих правах либо заслугах. «Находящийся у власти даже не кашлянет» — вот что было нормой поведения главы общины.
Скромность была обязательна и для тех, кто представал перед лицом вождя. Пословица подсказывала: «У вождя веди себя без суетливости». Но и вождя могли судить, если он нарушал определенные нормы. «Вас считают вождем, а вы говорите и поступаете, как простолюдин», — осуждали в народе старейшину, который не умел сохранить свое достоинство.
Монго зло высмеивали выскочек. «Потягиваясь, не вырастешь», — говорили они. Или: «Толщина не приносит славы». Окружающий власть престиж доставался вождю дорогой ценой. «Легче нести термитник, чем груз власти в деревне», — утверждала пословица.
Фундаментом всей общественной жизни были у монго родственные связи. Не удивительно поэтому, что семейные отношения, отношения между сородичами всесторонне осмысливались народным сознанием. В пословицах высказано, как монго представляли себе обязанности перед семьей и сородичами, какое значение они придавали узам родства. «Линии на ладони не стираются» — так племенная мудрость отмечала неизгладимость кровных связей. Пословица повторяла: «Родство не дружба», которая может со временем исчезнуть.
Среди монго были сильны пережитки матриархальных отношений. Это также получило свое отражение в фольклоре. Когда дети и внуки деревенских женщин покидали отцовские деревни и селились у матерей, пословица отмечала: «Ручеек растет благодаря притокам».
Однако господствующее положение уже завоевал отцовский род, и в народе с осуждением говорили о тех, кто пренебрегал родом отца, предпочитая ему род матери: «Ты отказался от отцовского рода из-за его бедности, ты предпочел материнский род за его медные браслеты, словно медные браслеты материнского рода помогут тебе приобрести жену».
Смысл этой сентенции будет понятен, если вспомнить, что только отцовский род имел право вносить выкуп за невесту.
Среди сородичей малейшие оттенки их общественного положения приобретали значение. С юмором говорила об этом такая пословица: «Яйцо — это дитя курицы, цыпленок — это ее внук». И, естественно, народная мудрость предостерегала против семейных раздоров: «Ты ссоришься с пальмовой рощей, ты дерешься с ручьем — где же ты будешь есть пальмовые орехи и запивать их водой?»
Как и у других африканских народов, старость у монго окружена почетом. Пословицы настойчиво требовали от молодежи внимания к людям пожилым. «У дерева не погибнет и маленький термитник» — совет опираться на знания и опыт старших. «Звери не уносят кур с охраняемого стариком двора».
Эти фразы были обязаны своей убедительностью жизненной конкретности. Их содержание двояко: за лежащим как бы на поверхности повседневным наблюдением скрывается аллегория — обобщение. Одно обогащало другое. В разговоре бывали важны то подмеченный пословицей конкретный случай, то схваченная ею и закрепленная в образе мысль. Поэтому она и бывала так дорога крестьянину, поэтому она и занимала столь большое место в его речи.
Народный опыт предупреждал молодежь, что старики бывают и обидчивы. Одна из пословиц говорила: «Если ты оскорбил старика, то потом не плачь». Ей вторила другая: «Ум старика извилист, как ручей».
Вместе с тем возраст склонял людей пожилых к миролюбию и сдержанности. Молодежи советовали: «Не приходи со своей ссорой к старику. Он тебе скажет: брось это!»
В десятках сентенций были выражены мысли об отношениях между мужем и женой. Женщине внушали: «Будь ближе к мужу, невозможно быть вместе на расстоянии». Брак должен основываться на любви. В одном из самых популярных среди монго выражений сказано: «Не за ум берут женщину в жены, ее просто любят».
В семье не может быть неравенства. «Нож не боится колючек, жена — мужа», — подчеркивала пословица.
Наконец, о детях в семье. Из множества пословиц напомню две. В первой — голос тысяч и тысяч родителей: «Ребенок — это слава матери, это слава отца». Вторая предупреждала: «Бездетная красавица не узнает счастья».
Заключенная в народных поговорках мудрость воспитывала каждое новое поколение в древних традициях преданности соплеменникам и прежде всего собственному роду. Им в первую очередь предназначались теплота, внимательность, терпимость. Другое дело — отношение к чужакам, к пришлым людям. «Чужой не избежит гибели», «Пришлый и отверженный равны», — подчеркивали монго.
Только неискоренимые традиции гостеприимства смягчали это отношение. «Не прогоняй чужака, завтра он может спасти тебя от голода». Это, впрочем, звучало скорее как совет быть предусмотрительным, чем как требование идущего от души хлебосольства.
Монго не закрывали глаз на отрицательные стороны жизни. Их волновала людская неблагодарность, несправедливость судьбы. Свою горечь они высказывали в свойственной им прямой, лишенной претензий манере. «Веник и совок помогали тебе соблюдать чистоту в доме, а ты выбросил их под дождь», — возмущались они, сталкиваясь с грубым неуважением к оказанной помощи. Или: «Нож зарезал хозяина». Эта пословица употреблялась, когда ученик поднимал голос на учителя, сирота — на воспитавшую его семью. Обнаружив черную неблагодарность, монго также говорили: «Я вымыл лицо обезьяне».
Впрочем, как уберечься от несправедливости?
«И у калеки отбирают костыль», — с горечью повторяли монго. Они любили говорить: «Один собирает грибы, другой ест их ножки». С этой пословицей перекликалась другая: «Я посадил побег, а ты ешь бананы».
Монго относили несправедливость к числу тяжелых несчастий, которые могут обрушиться на человека. Как неизбежность отмечали они, что «животное, не имеющее защитника, будет убито». Судья «отпускает кабана, а невинного наказывает».
«Сердцу хватает страданий», — повторяли старики молодому поколению деревни. «Убегавший от красных муравьев кузнечик столкнулся с их армией».
Беда подстерегает каждого. «Нет на земле человека, который не знал бы горя», — утверждали монго. «День — болезнь, день — голод», — гласила одна из самых известных пословиц. От несчастья нет и защиты: «Днем дождь падает на всех», «Несчастье не ждет приемного часа».
Как к неизбежному для всего живущего концу относились монго к смерти. «Смерть не принадлежит кому-то одному», — говорили они. А старики часто употребляли выражение: «Утро принадлежит мне, вечер всем». Смерть может наступить в любую минуту, казалось, думали они, а «с кладбища не возвращаются, даже если зовут».
Таков был духовный «багаж», с которым юноша вступал в зрелость. Не случайно знание пословиц считалось большим достоинством. Ведь они воплощали и колоссальный опыт, и огромное количество жизненных наблюдений, и коллективную мудрость племени. В этой сокровищнице можно было найти ответ на каждый вопрос, который выдвигала жизнь перед общиной, семьей, личностью.
Воспитанием донесены из прошлого нормы общежития, жесты, слова, привычки, образующие как бы внешнюю ткань людских взаимоотношений. Манера обращения друг к другу за века усложнилась, она тонко учитывала малейшие оттенки положения человека в социальной иерархии.
…Женщина, моющая ребенка, — это одна из наиболее частых сцен деревенской жизни. Коричневое упругое тело в мыльной пене извивается в руках матери, а та энергично скребет его и скребет мочалкой. Потом она так же чисто выстирает белье всей семьи, выметет двор и утоптанный пол в хижине. Каждая вещь будет аккуратно уложена на свое место.
В глазах африканца чистота и здоровье, чистота и сила, чистота и неуязвимость от сглаза неразрывны, тогда как грязь неотделима от душевной слабости, угасания, уязвимости от колдуна или ведьмы. В конечном счете эта чистоплотность спасала от эпидемий, от выми-рання, а связанная с ней устремленность к моральной чистоте защищала от духовного разложения.
В частности, этот круг представлений оказал глубокое влияние на то, как в повседневности складывались отношения между мужчинами и женщинами. Речь опять-таки не о нормах, регулирующих положение тех и других в обществе, а о жестах и словах, в которых выражались будничные контакты, о поведении.
Например, нагота… Когда в Западной Европе в конце 60-х годов начало появляться на экранах кинотеатров обнаженное женское тело, то реакция публики была крайне болезненной. Нарушение многовекового церковного запрета сопровождалось криками о порнографии, о разложении культуры, о падении морали. А одновременно из киностудий хлынул поток действительно порнографических фильмов, удовлетворяющих грязненькое любопытство иных зрителей. Века религиозного ханжества дали ядовитую отрыжку.
В деревнях Тропической Африки женщина обычно работала и в поле и на огороде у дома полуобнаженной. Узкая набедренная повязка зачастую составляла весь ее костюм. Только в праздничные дни, для поездок на рынок или в другую деревню извлекался узел с одеждой.
В поле и мужчина трудился обнаженным по пояс. Нагота никого не смущала, впрочем, это не означало, что в деревне не знали стыдливости. Напротив.
Столь же естественным был подход к добрачным отношениям. Мне не раз приходилось сталкиваться с недоумением крестьян, узнававших, что в Европе жених и невеста несколько месяцев, а то и лет ждут брака. Долгое ожидание якобы для того, чтобы лучше понять друг друга, им представлялось странным. Они считали, что только совместная жизнь позволит юноше и девушке решить, смогут ли они основать собственную семью.
С этим взглядом я встречался, как правило, там, где сохранялись пережитки материнского рода, — у народов группы акан, среди различных ветвей банту. Влияние ислама в одних районах, христианства в других заметно изменило былые нравы, по традиции умирали медленно.
Чистота чем-то была родственна порядку, как осквернение — хаосу. А хаос был глубоко чужд архаичному сознанию с его склонностью к канонизации, то есть упорядочению своих представлений. Не случайно поэтому, что в путанице странных и внешне противоречивых идей, где европейцу трудно было бы найти путеводную нить, африканец свободно ориентировался: в его глазах эти идеи складывались в достаточно стройную систему.
Тяга к чистоте повлияла на брак и семью, любовь к порядку, мне кажется, воздействовала на этикет. Соблюдение принятых правил вежливости было в африканской деревне тем более важным, что их нарушение ставило под сомнение справедливость узаконенной обычаем общинной иерархии и места каждого общинника на ведущей вверх лестнице престижа. Это было бы недопустимым вызовом.
К тому же условные фразы и условные жесты этикета обычно согреты теплом искренности. Это очень хорошо почувствовал французский исследователь Венсан Герри. Он рассказывал о бауле Берега Слоновой Кости, где жил несколько лет: «Солнце поднимается на горизонте, когда женщина идет через деревню, грызя початок кукурузы — свой завтрак. За ней торопится ее маленькая дочь с деревянной палочкой во рту. Этой зубной щеткой девочка энергично трет зубы и десны. Кокетство не ждет долгие годы. Не имея возможности похвастать, как ее старшие сестры, красивым платьем — девочка идет совершенно голая, — она гордится сверканием на солнце своих белых зубов.
Крестьянка приветствует всех встреченных по дороге односельчан.
— Сударь, день встает! — говорит она.
— Сударыня, утро прохладно! — отвечают ей.
Она шагает бодрым шагом и обгоняет неторопливого крестьянина.
— Сударь, ты первый!
— Сударыня, ты последняя! Каковы же новости последней?
— Я была последней, но вот нагнала тебя!
Только после этого необходимого вступления сможет начаться разговор. Если крестьянка встретит кого-нибудь шагающего в противоположном направлении, то по его походке или ноше она поймет, идет ли он с поля или из другой деревни. В зависимости от этого она применит особую форму приветствия.
Придя на поле, женщина встречает мужа. Он вышел из дому раньше, пока она занималась туалетом детей. Вновь повторяются приветствия. Ведь в семейном обиходе так же вежливы, как и на людях. Трогательно слышать, как девочка, едва начавшая говорить, приветствует своего работающего отца.
— Папенька, успеха тебе!
— Моя доченька, утро прохладно! Правда, утро красивое?
— Папенька, солнце встало, я пришла пожелать тебе доброго дня!
К полудню, когда „солнце останавливается над головой", разжигается костер и на всю семью зажаривается большой корень ямса. Но если кто-то проходит мимо, его приглашают разделить трапезу. Мужчина направляется к ближайшей пальме, срезает несколько листьев и быстро плетет сиденье для гостя. Ямс режется, и каждый отказывается от небольшой доли, чтобы прохожий мог также поесть. Ему не позволят уйти с пустыми руками. Если убирается ямс или земляной орех, то и ему дается немного. Гость со своей стороны делает ответный жест: промотыжит грядку, прополет небольшой участок, чтобы показать свою симпатию к тем, кого он должен покинуть, чтобы продолжить свой путь. Уходя, он крикнет:
— Эй, мы остаемся вместе!
— Да, мы встретимся!
Вечером в деревне наступает время взаимных посещений. Слышно, как скрипит резная дверь двора. Появляется мужчина, он говорит:
— Сударь, темнеет! Сударыня, темнеет! (Всегда следует первым приветствовать лицо вашего пола.)
Свои приветствия мужчина подчеркнул широким жестом правой руки. Левой рукой он опустил тогу до пояса.
— Сударь, наступает ночь! — отвечает хозяин дома.
Ребенок бросается к самому красивому сиденью, чтобы предложить его посетителю. Отец говорит тогда своему гостю: „Отдохни". Устанавливается тишина, которую можно принять за холодность и даже враждебность, если не знать обычаев бауле. В действительности пришельцу хотят дать время отдышаться и прийти в себя. Тем временем ребенок отправился за соком ко-носового ореха. Склонившись и прижав левую ладонь к правому локтю, он предлагает сок гостю. Затем хозяин медленно поднимается со своего сиденья и подходит пожать руку своему гостю, говоря при этом: „Сударь, ночь наступает!" И вся семья, взрослые и малые дети, хором повторяет громко: „Ниа аосси о!“ — „Ночь наступает!".
Готова еда, хозяйка наклоняется к уху гостя и говорит: „Уже подано". Так деликатно его приглашают к столу. Было бы невежливо спрашивать: „Ты это хочешь?" Хозяин выглядел бы так, словно он с сожалением угощает гостя. Ему надлежит сказать: „Я принес тебе курицу или соус из ореха масличной пальмы".
После ужина все проходят в „салон", а точнее к большому дереву на деревенской площади. Старшина деревни захотел почтить гостя, предложив ему кувшин пальмового вина. Тогда-то бауле, освеженный этим пьянящим напитком, становится говорлив: песни, пословицы, сказки чередуются беспрерывно. Однако даже во время этих очень свободных бесед бауле помнит о правилах приличия. „Даже опьянев, яйцо не пойдет прогуливаться среди камней", — говорит пословица».
Строгость норм поведения, прививавшаяся повседневным воспитанием, редко вызывала здесь раздражение, может быть, потому, что условность обязательных в бытовом общении слов и жестов была обычно согрета душевным теплом. К тому же в отдельных случаях обществом допускалось на время полное отрицание общепринятых правил. Венсан Герри не пишет, наблюдал ли он среди бауле что-то подобное, но среди йоруба Нигерии раз в год устраивались празднества, некоторыми чертами напоминавшие римские сатурналии. Улицы города захлестывались шумной толпой, в которой рабы провозглашались вождями. В начинавшемся разгуле забывались все запреты, отвергалась общественная иерархия: аристократы подвергались насмешкам и оскорблениям, бедняки глумились над ростовщиками и лавочниками.
Но этот миг свободы был короток.
Замечательной чертой деревенского быта было полное отсутствие воровства. Крестьяне бауле не знали замков, запоров, сторожевых собак, их дома всегда были открыты.
Днем, когда все взрослые находились в поле, посторонний мог зайти в любой дом. Если он был голоден, ничто не мешало ему взять увиденную еду. Единственное, что от пего требовалось, — сказать об этом позднее хозяину.
Опять не могу не вспомнить Венсана Герри и его умного, проницательного взгляда на деревню бауле, где он прожил не один год. Он сумел показать, как вызывающие наибольшее недоумение европейца стороны поведения африканца обусловливались именно эмоциональной спаянностью крестьянского мира и духом людской общности, который он воспитывал.
Почему, например, крестьяне бауле так часто обращались с просьбами друг к другу и к посторонним? Казалось бы, они предпочитали дарить, чем получать подарки. Ведь в их собственных глазах даритель выглядит выше принимающего дар. Не случайно в знак благодарности за подарок они говорят: «Ты могуч».
Чтобы не унизить подарком, надо во многих случаях прибегать к посредникам. Венсан Герри вспоминает: «Вскоре после своего приезда в деревню я узнал, что ее старшина хотел бы иметь металлический стул, как все европейцы. Я решил преподнести ему такой стул. Как и положено европейцу, я беру этот стул в руки и направляюсь к дому старшины. Неожиданно я вижу бегущего через площадь ко мне старика. Он подбегает ко мне и вырывает стул из рук. „Иди в поле, — говорит он, — и дай нам все уладить". Растерявшись, я подчиняюсь. Только вечером мне становится известно, что же случилось. В час, когда веселое постукивание пестов в ступах созывает запоздавших на полях тружеников к ужину, ко мне пришли трое старейшин и объяснили, что они сами от моего имени отправились преподнести стул старшине. Сейчас они здесь, чтобы передать его благодарность. Таким образом, вождь не был унижен моим даром и ему не пришлось кланяться, чтобы сказать: „Ты могуч“».
Этикет был соблюден.
Боязнь унижения была присуща, естественно, не одним вождям. Чувство собственного достоинства, врожденная гордость — распространенные черты характера в африканской деревне. Именно поэтому просьба, с которой крестьянин мог обратиться к другому человеку, становилась высоко ценимым свидетельством дружелюбия и доверия.
«Никогда ничего не просить — это хуже, чем ничего не давать. Это так же плохо, как не разговаривать с кем-то», — подчеркивает В. Герри.
И он прав. Воздерживаясь от просьб, крестьянин словно бы говорил, что не хочет поддерживать дружеских связей с другими общинниками. Это неизбежно воспринималось теми как свидетельство враждебности. Рано или поздно случайное поначалу недоразумение могло бы привести к глубокому взаимному антагонизму.
Вот почему, когда в деревне становилось известно, что кто-то собирается на рынок, его засыпали просьбами. Отказ их выполнить был бы воспринят с чувством жестокой обиды, но, если вернувшийся с рынка ничего не привозил, его не осуждали. И просьба и согласие ее выполнить были в общем всего лишь формой вежливости, которую очень ценили, но тем не менее не принимали слишком всерьез. Важным было ощущение взаимной близости, создаваемое обменом дружескими любезностями.
Это чувство было тем дороже, чем яснее сознавалось постепенное исчезновение старых обычаев человеческого общения.
«Сейчас самый сильный фетиш — деньги!» Эти горькие слова мне не раз доводилось слышать в деревнях Южной Ганы в начале 60-х годов, когда я там работал.
Старики буквально с ужасом говорили, что богатые выскочки благодаря деньгам добивались избрания на посты вождей. Начала продаваться земля — дело совершенно немыслимое еще три-четыре десятилетия назад. Да и само население деревень перемешалось; пришлые во многих районах стали большинством.
В этих условиях древний механизм воспитания личности стал давать перебои. Конечно, он продолжал оказывать влияние на сознание молодежи, однако результатом были всё более серьезные моральные драмы в ее среде. Юноши и девушки, получавшие традиционное воспитание, вступая в зрелость, оказывались в совсем иной, чем предшествующее поколение, среде.
Социальная инерция, обеспечивавшая самокопирование архаичных общественных структур, постепенно затухала. Да и не могло быть иначе в обстановке ускоряющегося распада деревенской общины, разрыва окутывающей деревню паутины кровнородственных связей и возникновения совершенно новых групп в крестьянстве.
Отчасти, впрочем, традиционное воспитание учитывало противоречивую сложность архаичных порядков. Оно внушало не одни идеи солидарности, общности, сплоченности, но и покорность перед старшинами и вождями, преклонение перед клановой иерархией, признание фактически существующего в архаичном обществе неравенства. Этим воспитанием как бы закреплялся «антагонизм» мужчин и женщин, но, может быть, его самой отрицательной чертой было внушение недоверия к иноплеменникам, к людям другого языка и культуры.
«Банту» в переводе значит «люди». Кем же были небанту? В Руанде пигмеев называют батва, иначе говоря, «рабами». В каждом африканском языке существуют десятки уничижительных кличек, обозначающих соседние народы. Они никогда не исчезали из обихода, а временами способствовали вспышкам взаимной неприязни и недоброжелательства.
А униженность, которую демонстрировали перед вождем? Мне было странно видеть, как ползком, на животе, старуха приближалась к обе Бенина. Когда она подняла к нему голову, то от серой пыли лицо женщины выглядело маской.
В новых условиях, порожденных влиянием капитализма, эта оборотная сторона традиционного воспитания приобретала новое значение. Выхолащивались, становились постепенно пустой фразой формы взаимного обращения и правила вежливости. Напротив, качества характера, ранее осуждавшиеся, вроде стяжательства или высокомерия, завоевывали нечто вроде невольного общественного признания.
Одно время в Гане приобрела огромную популярность завезенная из Нигерии песня в ритме народного танца хайлайф о двух крестьянах. Один из них прятал сбережения в горшок и закапывал в землю, где их пожирали термиты. Второй относил деньги в банк, и песня рассказывала, как много нужных вещей он смог приобрести позднее.
В восточнонигерийских деревнях среди ибо люди, умеющие «делать деньги», вызывали к себе уважение. Деловая хватка, торгашеский дух, предприимчивость ставились в пример, а женщинами сочинялись песни об оборотистых, зарабатывающих много денег мужчинах.
Эти нравы очень далеки от идиллических норм общежития, принятых у бауле.
Аналогичная картина наблюдалась всюду, где воздействие капитализма преобразило давние порядки.
Среди пальмовых рощ приморской Дагомеи, например, население, хотя и сохранявшее верность культу предков, выработало мораль, которая еще недавно показалась бы немыслимой. Подчиняясь новым веяниям, оно довело чуть ли не до крайности особенности старого быта. Здесь и раньше существовало разделение труда (и собственности) между мужчинами и женщинами, в силу которого пальмовые рощи и доход с них принадлежали мужчинам, тогда как женщины распоряжались продовольственными культурами. Теперь дело дошло до того, что в семье жена продает мужу овощи со своего огорода или под проценты одалживает ему деньги.
Когда в ряде стран континента прозвучали призывы вернуться к «истинно африканским началам», то помимо политической игры было в этом и искреннее возмущение «падением нравов». Ведь отход местного общества дальше и дальше от идеалов, которые еще недавно были общепризнанными, многих задевал крайне болезненно. Отнюдь не все сознавали, что были свидетелями не просто краха старой морали, а краха старого уклада, выработки новых норм общежития, более отвечающих современным условиям.
Попытки воскрешения исчезающих обычаев и форм быта обволакивались густым туманом шовинизма. Наиболее значительное по своим масштабам усилие в этом направлении было предпринято в Республике Чад по инициативе позднее погибшего в военном перевороте президента Нгарты Томбалбая. Президент, происходящий из этнической группы сара, потребовал, чтобы все государственные служащие прошли через обряд инициаций его родного народа — йондо. Исключение не делалось даже для священников.
Сотни людей были отправлены в деревни для приобщения к «истинной» национальной культуре. Они зачастую оказывались в тяжелейших бытовых условиях, в совершенно чуждой культурной среде. Не редки были случаи глумления над ними. После переворота подтвердились слухи о том, что несколько человек погибли при подготовке к обряду.
Возможно, подобный шаг был подсказан Нгарте Томбалбаю его гаитянскими советниками. Как известно, покойный президент Гаити, Дювалье, охотно пользовался сохраняющимися на острове суевериями в политических целях. Так или иначе, в Республике Чад эксперимент с возвращением к «истокам» завершился трагически для его инициатора: он был застрелен мятежными солдатами в собственной резиденции.
Занимались частичной реставрацией прошлого и некоторые другие политические деятели континента. Главным результатом их усилий оказывалось, однако, усиление ксенофобии, а не возрождение древних этических идеалов. Экзальтация националистических чувств могла даже создать видимость успеха, но недолговечную.
В Африке, как в другие времена на других континентах, консерваторы обвиняли город и в падении нравов, и в кризисе древних форм общежития, и в распространении среди молодежи некоего «духа непочтительности и вольнодумства», как назвал мне его старик марабут в городе Верхней Гвинеи — Канкане.
Нет, не один город «виновен» в ломке «африканского образа жизни». Она началась в недрах деревенской общины.
Именно в деревне первоначально формировались признаки нового образа жизни, который полностью восторжествовал на городских улицах и площадях. Как верно утверждение, что город в Африке во многих отношениях остался лишь разросшейся до огромных размеров деревней, так справедливо и наблюдение, что городские порядки первоначально возникали далеко за городской чертой, под соломенными деревенскими крышами. Там начиналось воспитание ‘будущего горожанина, воспитание качеств, которые будут необходимы в городском обществе.
Оказываясь среди крестьян, я особенно интересовался этой стороной дела. Учителя, партийные активисты, деревенские старейшины обращали мое внимание прежде всего на два явления: воздействие школы и изменение в отношении к труду. Это были, по их мнению, межевые столбы, которыми обозначалась пока что очень неотчетливая линия между старым и новым.
В небольшой деревенской школе Центральной Ганы учитель, улыбаясь, рассказал мне небольшой эпизод из своей практики.
Однажды он попросил своего лучшего ученика объяснить на уроке, в чем состоит суть открытия Коперника. Мальчик встал и очень ясно рассказал о работах великого польского астронома. Но, закончив ответ, он не сел, а обратился с вопросом:
— Вчера я сказал отцу и деду, что Земля и другие планеты вращаются вокруг Солнца. Старшие меня высмеяли и строго потребовали, чтобы я не повторял глупостей. Мне трудно поверить, что мой отец и мой дед ошибаются.
Учитель рассказывал:
— Мне пришлось напомнить мальчугану, что до открытия Коперника миллионы людей думали так же, как его отец и дед. Весь урок мы посвятили астрономии. Тем не менее вскоре до меня дошли разговоры, что в школе детям преподают чепуху. Хотим мы того или нет, — продолжал он, — школа вырывает ребенка из прежней среды. Она открывает ему мир, о котором даже не подозревают его родители. К тому же в его душе возникают стремления, которые он не в силах удовлетворить в деревне.
Мы заговорили о серьезнейшей проблеме современной африканской школы — ее месте в системе общественного воспитания. В прошлом в ее адрес не раз высказывались упреки в том, что она отрывает своих питомцев от родной почвы, внушает им неприязнь к сельскохозяйственному труду, заставляет тянуться к «легкой жизни» в городе. Эта критика звучала серьезно даже в те времена, когда лишь незначительная часть детей получала систематическое образование. Ну, а теперь?
Ведь обстановка в деле образования в корне изменилась за годы независимости. Так, в Камеруне за последние десять лет (1965–1975) число учащихся возросло более чем вдвое и превысило миллион человек. Получали образование 80 % детей школьного возраста.
Аналогичные усилия были предприняты и в других странах континента. Школа совершила действительно громадный рывок вперед, что позволило демократизировать образование и сделать его доступным даже для детей из самых бедных семей.
— Не следует преувеличивать недочеты нашей школы, — говорил учитель. — Она принесла в деревню колоссальный объем новых знаний, новых сведений. Были изменены программы, они теперь ближе к реальным условиям нашей деревни.
— Но, конечно, образованность объективно несовместима с некоторыми архаичными пережитками крестьянского быта. Например, девочки больше не признают справедливости прежнего разделения труда. Они считают, что в земледелии должна возрасти роль мужчины.
— Можем ли мы ругать школу за то, что у молодежи возникают подобные вопросы? Конечно, нет! — сказал учитель. — Наше дело — искать честный, справедливый ответ.
Мы беседовали долго. Из пояснений моего знакомого мне все понятнее становилась особая роль африканской школы — и ее взрывная, разрушительная сила и ее созидательная мощь. Она вносила неоценимый вклад в перестройку общественного сознания.
Менялось в деревне и отношение к труду.
Французский этнограф Мишель Лейрис, проанализировав словарь малийской народности — догонов, обнаружил родственность в их языке таких понятий, как «движение», «труд», «танец», «красота», «благо». Он писал: «В уме догонов труд (будь то технический либо ритуальный) не мыслится иначе, как в связи с тем благом, которое он приносит обществу. Конечно, он тяжек, но почетен и не лишен определенной красоты. Он рассматривается каждым человеком как средство не только получения немедленной выгоды, но и в не меньшей степени и завоевания престижа».
Труд был средством общения с природой, средством продления союза между нею и людьми. Но очень рано обнаружился в организации труда элемент принужде-ния. Община жестко определяла место каждого крестьянина в производстве. Пока общинник работал только для обеспечения насущных нужд семьи и более широкого круга сородичей, эта система не была в тягость. Положение изменилось, как только земля превратилась в источник доходов, а общинная система труда — в форму эксплуатации рядового крестьянина, особенно молодежи, старейшинами.
Ритм труда, естественно, был близок ритму природы. Дни и недели напряженной работы от восхода солнца до захода сменялись паузами относительного покоя, когда устраивались семейные празднества, совершались долгие поездки. Никогда работа не укладывалась в какие-либо графики или схемы, и только реальная потребность обусловливала количество совершенного физического усилия.
Работа была способом, позволяющим взять у природы то, в чем человек нуждался. И не больше. Характерно, что, когда крестьяне из районов террасного земледелия Того спустились в долины, на плодородные земли, они сразу же отказались от прежних интенсивных методов земледелия, хотя те позволили бы им собирать высокие урожаи. Излишек продовольствия им был не нужен.
Уже школа с ее твердым расписанием уроков воспитывала у крестьянской молодежи совершенно отличное от традиционного отношение к работе. Юношам и девушкам прививалась дисциплина, которой раньше они не знали: отныне не движение солнца, а жесткий график диктовал, как организовать дневной распорядок.
Большое значение приобретал в деревне наемный труд, особенно там, где крестьяне выращивали идущие на экспорт культуры, вроде кофе или хлопка. В этих местах широко применялась наемная рабочая сила. Использовалась она и на более редких крупных плантациях, принадлежавших частным компаниям или государству. Опять-таки занятым там людям приходилось привыкать к новой дисциплине, к новому распорядку.
Одновременно ломались и традиционные представления о «мужских» и «женских» обязанностях, о почетных и позорных, унизительных видах труда.
Европейцы, не знавшие африканской деревни, часто обвиняли рабочих-африканцев в лености, недисциплинированности. Они удивлялись, что рабочий мог бросить выгодное место, накопив нужную ему сумму денег, словно бы будущее его не волновало.
Дело было, конечно, не в лености или странной беззаботности вчерашних крестьян. Но старая трудовая психология деревни не могла измениться мгновенно, без мучительной перестройки всего образа жизни.
Таков был «багаж», с которым молодежь покидала родные места, отправляясь в город. Очевидно, миллионы срывавшихся из деревень юношей и девушек получили лишь самую начальную подготовку к суровым городским экзаменам. Многие не выдерживали испытания и возвращались, но еще большая часть навсегда оседала в городах, пытаясь приспособиться к новой среде, в то же время ее преображая. Подчиняясь городу, они пытались и сами подчинить его себе, перестроить по своему образу и подобию.