«Стоять рядом с Гёте мог бы только один человек — Александр Гумбольдт», — сказал немецкий филолог Якоб Гримм, когда в 1862 году начали обсуждать план возведения памятника Гёте, Шиллеру и Лессингу перед театром «Шаушпильхаус» в Берлине. Однако Александр фон Гумбольдт за несколько лет до своей смерти высказался против идеи ставить его бюст в здании Берлинской академии рядом с бюстом ее основателя — Лейбница.
«Выдающиеся люди XVI и XVII веков сами были академиями — подобно Гумбольдту в наше время», — заметил как-то Гёте, всегда восхищавшийся своим другом.
Карл Риттер, выдающийся немецкий ученый-географ, назвал Гумбольдта «новым открывателем Америки», присоединяясь к мнению публики, окрестившей Александра после его возвращения из экспедиции в Южную и Центральную Америку «вторым Колумбом». Во Франции в честь «величайшего ученого своего времени» Парижской академией наук вскоре после его кончины была заказана памятная медаль, где он именовался «новым Аристотелем». Имя Гумбольдта увековечено на географической карте мира: в его честь названы горные хребты в Америке и Азии, морское течение у северного побережья Чили и Перу (Corriente Fria de Humboldt), солончаке Неваде, ледник в Гренландии, морские бухты и озера, каналы и реки, города и селения (на североамериканском континенте), минералы, животные и растения. Мексика после своего освобождения от многовекового испанского ига присвоила ему титул «Benemerito de la Patria» — человека, имеющего выдающиеся заслуги перед отечеством. «Гумбольдт сделал естественные науки рычагом духовного освобождения народа», — сказал о нем Отто Уле, один из первых его биографов. «Хотим видеть Гумбольдта», — потребовали революционеры 21 марта 1848 года, когда на балконе Берлинского дворца появился прусский король. Еще добрый десяток лет спустя после смерти Гумбольдта рабочие заводов Борзига (составлявшие самую активную часть берлинского пролетариата), проходя мимо дома на Ораниенбургерштрассе, где он умер, склоняли свои знамена, отдавая дань уважения ученому-демократу, которому были близки и дороги интересы народа.
Если Гёте можно считать самой крупной фигурой в эпоху классической немецкой литературы, создателем всемирной славы немецкой поэзии, то его младший современник стал фигурой такого же масштаба б классическую эпоху немецкой науки, одним из основателей немецкого естествознания.
С тех пор как Коперник доказал, что Солнце, а не Земля является центром планетной системы, а Джордано Бруно открыл в неподвижных звездах другие «солнца» и за свое «еретическое» учение о бесконечности Вселенной принял мученическую смерть на костре, с тех пор как Кеплер сформулировал три своих закона о движении планет, а Галилей обнаружил, что у Юпитера есть свои «луны», что Солнце вращается и на нем есть «пятна», и установил закономерность смены фаз Венеры, — астрономия прочно утвердила свое ведущее место среди других естественных наук. Когда Гумбольдту исполнилось двенадцать лет, эмигрировавший в Англию немецкий астроном Вильгельм Гершелъ, прозванный «Колумбом неподвижных звезд», открыл планету Уран.
За дерзким прорывом в звездный мир и проникновением в «тайны неба» исследователям Земли было не угнаться. Великие первооткрыватели XV и XVI веков — Христофор Колумб, Васко да Гама и Фернан Магеллан (чтобы назвать самых выдающихся) — были не учеными, а мореплавателями, искавшими водный путь в страну чудес Индию и к сказочным сокровищам дальних стран. По их следам шли авантюристы, завоеватели, торговцы, миссионеры… Великие морские державы, Португалия и Испания’ в первую очередь, искали там золото и серебро, драгоценные камни и экзотические пряности, а потом, завладев колонией, «закрывали» ее для исследователей, и разные там ученые или путешественники вызывали у них глубокое подозрение. Преодолевать этот барьер недоверия путешественникам было чрезвычайно трудно, и долгое время он служил препятствием научному изучению целых континентов. И лишь Джеймсу Куку, трижды объехавшему Землю на своем паруснике, удалось начать новую эру — эру научных экспедиций, а Александр Гумбольдт стал классическим последователем этого направления. В литературе появился новый жанр — научное описание путешествий; его основатель — молодой немецкий естествоиспытатель и писатель Георг Форстер вместе со своим отцом принимал участие во втором кругосветном плавании Джеймса Кука (1772–1775).
В ту пору ни цельной системы наук о природе, основанных на опыте и фактах, ни научного землеведения как таковых еще не существовало. Людям приходилось довольствоваться любительскими путевыми заметками, которые все чаще стали появляться после рискованного путешествия Марко Поло в Китай (1271–1295), то есть уже за два века до книгопечатания, и постепенно становились достоянием образованной публики. Однако их научная ценность оставалась ограниченной даже в тех случаях, когда авторами этих заметок бывали ученые. Что удивляться: навигационные приборы — зеркальный секстант и хронометр — были изобретены значительно позже: первый в 1731-м, второй — в 1761 году. Географическое описание стран велось по наитию, без всякой системы, на основе случайных и субъективных наблюдений и бытовало в самых прихотливых формах — от живописных рассказов купцов или моряков до разного рода историй, передававшихся устно или письменно из поколения в поколение. География еще не была наукой в строгом смысле слова; методика ее еще не была достаточно развита для того, чтобы давать необходимые сравнительные Данные для познания Земли. Описание стран и континентов делалось весьма схематично. Лишь Карл Риттер, находившийся под большим влиянием Гумбольдта, явился создателем современной научной географии[1]. Одним из основателей научной геологии, науки о строении Земли и происходящих в ней изменениях, можно считать учителя Гумбольдта по Фрейбергской горной академии Абраама Готлоба Вернера, который выдвинул теорию классификации пород и одновременно создал предпосылки для систематического исследования слоев Земли.
Главным направлением развития ботаники и зоологии, двух необычайно важных для изучения жизни на Земле наук, была в то время систематизация, строго научное и скрупулезное упорядочение собранного опытным путем обширного эмпирического материала. В 1735 году шведский ученый Карл Линней предложил стройную систему классификации всех известных в ту пору видов растений, а француз Жорж Кювье заложил основы классификации представителей животного мира. Его соотечественник Жорж-Луи Леклерк Бюффон задался целью свести воедино все новейшие открытия естествознания и создать единую систему взглядов на природу. От науки постепенно отделялась теология, что весьма благотворно сказалось на ускорении научного развития.
Несколько слов о физике и химии. Еще в первые годы жизни Гумбольдта ученые, например, верили в существование особого «огненного вещества». Лишь исследования М. В. Ломоносова, а также открытие «огненного воздуха» (то есть кислорода), сделанное Пристли и Шееле почти одновременно, позволили Лавуазье преодолеть лжетеорию флогистона и доказать, что горение — это особый процесс, происходящий с участием кислорода, и что вещество как таковое не исчезает и не возникает из ничего, что изменение веса участвующих в горении элементов обусловливается химическими реакциями и образованием новых соединений. Если Лавуазье сформулировал закон сохранения материи, то Пристли сделал ценные наблюдения в области обмена веществ в органическом мире. Его работы вместе с работами швейцарца де Соссюра подготовили почву для открытий Юстуса Либиха (в лице которого Гумбольдт очень рано заметил выдающегося химика и которому всячески содействовал) — основоположника целой науки — агрохимии. Успешное практическое применение химии в сельском хозяйстве позволило значительно поднять его продуктивность и послужило одним из аргументов, опровергавших мрачные пророчества Роберта Мальтуса, утверждавшего, что рост народонаселения во всем мире опережает рост производства сельскохозяйственных продуктов и что если такое положение сохранится и в будущем, то люди якобы неминуемо обречены на нищету и голодную смерть. Бурное развитие теоретической химии пришлось как раз на век Гумбольдта; практическое же использование результатов научных исследований началось лишь в годы его глубокой старости. Так, незадолго до его смерти была осуществлена систематическая разработка химических свойств и структуры анилиновых красителей Августом Вильгельмом Гофманом.
Незабываемым событием для молодого Гумбольдта явилось открытие Гальвани «животного электричества» и эксперименты Вольта. Живейший интерес у любознательного юноши вызвали опыты немецких физиков по изучению земного магнетизма, в которые он впоследствии включился сам (заметим, что прогресс в этой области имел большое значение для успеха его магнитометрических измерений в Америке, Азии и Европе); он непосредственно участвовал в разработке теории электричества и магнетизма его друзьями Карлом Фридрихом Гауссом и Вильгельмом Вебером — теми геттингенскими учеными, что в 1833 году соорудили первую в Германии телеграфную линию. Гумбольдт, которому дважды пришлось пересекать Атлантику под парусами, приветствовал первое плавание судна с паровым двигателем Фултона (1807 г.), как и пробные рейсы по железной дороге между Стоктоном и Дарлингтоном (1825 г.), построенной по проекту Джорджа Стефенсона. В качестве камергера прусского короля Гумбольдту случалось частенько тащиться из Берлина в Потсдам на лошадях, а после 1838 года он охотно прибегал к услугам «парового коня», как окрестили его современники железную дорогу (сам он, надо отдать должное, никогда так ее не называл). К тому времени, когда Гумбольдт раз и навсегда решил осесть в прусской столице, улицы Берлина уже с 1826 года освещались газовыми фонарями. Практическое использование электрической энергия (на основе работ Георга Симона Ома) началось только после смерти Гумбольдта. Открытие спектрального анализа химиком Бунзеном и физиком Кирхгофом, давшее неопровержимые доказательства единства космоса и материи, хотя и было сделано также после смерти Гумбольдта, но явилось фундаментальным подтверждением Гумбольдтовой картины мира.
Опять же после кончины Гумбольдта (несколько месяцев спустя) в Лондоне вышел в свет и эпохальный труд Чарлза Дарвина «О происхождении видов», тоже по-своему явившийся итогом и завершением гумбольдтовской эпохи в науке. Попутно заметим, что Дарвин восхищался Гумбольдтом еще в свои студенческие годы, а после первого путешествия Гумбольдта в тропики «почти боготворил» его, незадолго же до своей смерти он назвал Гумбольдта величайшим путешественником-естествоиспытателем, какой только являлся на свет.
Внимательно следя за развитием современных ему естественных наук (речь идет об их состоянии на конец XVIII века), Гумбольдт ставит перед собой грандиозную задачу — всесторонне исследовать один из малоизученных регионов земного шара, обобщить полученные результаты, дополнить ими крут уже имеющихся знаний о природе, учитывая новейшие открытия других ученых, с тем чтобы в итоге дать всеобъемлющее описание физической природы космоса, одним словом, как он выразился сам, «объять небо и землю». Это означало: продумать, систематизировать и свести воедино наиболее существенные знания о строении Вселенной, о возникновении планеты Земля, земной коры и земной атмосферы, все важнейшие сведения об отдельных континентах и морях, о жизни растений и животных и об их ареалах, о людях и формах человеческих сообществ в прошлом и настоящем, о влиянии почвенных и климатических условий на органическую жизнь. Целью подобного труда должно было стать познание всеобщих законов природы.
Забегая вперед, скажем, что, претворяя в жизнь этот замысел, Гумбольдт сумел существенно углубить современную ему науку и положить начало целым ее отраслям, таким, например, как сравнительное описание Земли, гидрография, география растений, сравнительная климатология. Целое поколение молодых исследователей обязано было ценными «подсказками» и действенной помощью этому универсальному ученому, а сам он, в свою очередь, всегда использовал новейшие открытия других для ускорения прогресса науки. Леудивительно поэтому, что и поныне в ряде научных отраслей еще пользуются методами, предложенными Гумбольдтом. Руководя научными изысканиями своих учеников, Гумбольдт умело распределял большие исследовательские задачи, непосильные для одного человека, между многими, с максимальным учетом индивидуальных способностей и склонностей своих подопечных. Гумбольдта можно считать, таким образом, первым великим организатором науки.
Ученые — современники Гумбольдта — удивлялись отдельным его достижениям и открытиям, восхищались поразительной широтой и глубиной его знаний, перенимали его методы, основывавшиеся на точных наблюдениях, опытах и сравнениях, видели в нем ученого огромного масштаба и авторитета. Но одно важнейшее качество они все-таки отчасти упускали из виду — его подлинную универсальность, систематический характер его знаний о природе, а также предельную конкретность этих знаний, ведь, конструируя образ Вселенной, Гумбольдт опирался надмножество частных открытий, сделанных человечеством за всю свою долгую историю, как до него, так и при его жизни, и знал их досконально.
Важно иметь в виду и социальные последствия естественнонаучных трудов Гумбольдта. Многогранная деятельность этого ученого способствовала укреплению социального престижа естествознания и завоеванию им равноправного положения среди традиционно университетских предметов, таких, как теология и философия (тогда уже состязавшихся за статус «главной» дисциплины), с одной стороны, и юриспруденцией, классической филологией и историей — с другой. Тем самым в стенах бастиона догмы и метафизики, выражаясь фигурально, естествознанием была пробита решающая брешь — и это не когда-нибудь, а в эпоху мрачнейшей реакции, когда в Германии государственный аппарат, церковь и юнкерство подавляли всякое прогрессивное движение, когда многие ученые-гуманитарии с одобрением восприняли призыв берлинского юриста и парламентского деятеля Фридриха Юлиуса Шталя (пользовавшегося репутацией рупора реакции в немецких университетах): «Науку надобно повернуть вспять!», с которым тот выступил 12 декабря 1852 года.
Еще одна важная заслуга Гумбольдта заключается в том, что он публичными лекциями в Берлинском университете и Певческой академии общедоступным изложением своих естественнонаучных трудов («Космос», «Картины природы») сломал барьеры между кастовой университетской ученостью и образовательными потребностями народных масс. Он стремился говорить и писать языком, понятным одновременно и буржуа, и рабочему, и офицеру, и князю, и студенту, и профессору (Гумбольдта поэтому многие считают основателем жанра научно-популярной литературы). Массовое посещение берлинцами его лекций в Певческой академии явилось одним из начал народного движения к образованию в Германии.
Вся многогранная деятельность этого ученого пронизана стремлением поставить естествознание на службу людям. Физические, химические, биологические явления в природе он всегда изучал в соотнесении с потребностями человека и общества; под этим же углом он рассматривал все без исключения теоретические дисциплины. Гумбольдт пробуждал в людях любовь к природе, помогал им осознать грядущие глубокие перемены во многих областях человеческой жизни, разъяснял и ту роль, которую призвана сыграть техника в подъеме благосостояния народов.
Системе новых взглядов на мир, пропагандировавшихся Александром Гумбольдтом, суждено было стать «рычагом духовного освобождения народа» прежде всего потому, что его мировоззрение основывалось не на метафизических постулатах, а на передовых идеях материалистического естествознания, изучавшего разнообразные явления природы в сложном комплексе причинно-следственных связей, в их движении, взаимозависимости и взаимообусловленности.
После Семилетней войны (1756–1763), из которой абсолютистское прусское военно-бюрократическое государство вышло укрепившимся внешнеполитически, но ослабленным внутренне, дела в нем шли все хуже. Страну раздирали острейшие противоречия. Иосиф II Австрийский, император Священной Римской империи германской нации (так тогда именовалась Германия), стремился укрепить центральную власть и подчинить имперской короне строптивые княжества и графства, в то время как Фридрих II, король Пруссии, напротив, всячески препятствовав расширению владений Габсбургов и усилению их влияния, преследуя эти цели и в войнах за баварское наследство (1778–1779), и при создании антиавстрийского княжеского союза (1785). Ослабленная, обедневшая, местами разграбленная в силезских войнах Пруссия[2] хотя и принимала меры по ускорению экономического развития (появлялись новые отрасли полупромышленного производства: бумагопрядильные, ситценабивные, бумагоделательные фабрики, сахарные заводы, фарфоровые мануфактуры), все же сохранявшееся прикрепление работников к цеху в городах и наследственное подчинение крестьян сеньору в деревнях, а также отсутствие демократических прав у широких слоев населения упорно тормозили социальный прогресс. Ничто не менялось в системе школьного образования, давно изжившей себя и нуждавшейся в коренных реформах; не получали существенной поддержки науки и искусства. Фридрих II, «духовный вассал Вольтера», по меткому определению Гёте, не верил в самую возможность национальной немецкой культуры (даже свои литературные опусы он сочинял на французском языке). В стране воцарялась атмосфера уныния, провинциальной затхлости и безвременья. Клопшток уехал в Копенгаген, Винкельман — в Рим. Гердер, побывав в Риге и Бюкебурге, при содействии Гёте устроился в Веймаре. За два года до появления на свет Гумбольдта навсегда покинул «самую рабскую страну в Европе» Лессинг, которому прусская столица более, чем кому-либо, обязана была почетным положением одного из ведущих культурных центров Германии в эпоху Просвещения. Выдающемуся немецкому писателю, мыслителю и общественному деятелю у «великого короля» не нашлось даже подходящего места: когда освободилась должность придворного библиотекаря, занять которое подумывал Лессинг, Фридрих II бесцеремонно обошел его.
Гёте, сопровождавшему герцога Карла Августа весной 1778 года в его поездке из Веймара в Берлин на военный парад, в «большом свете» прусской столицы жилось, по его собственным словам, куда менее вольготно, чем в долине Ильма [3].
«Нет сомнения, — писал он г-же фон Штейн, — чем выше свет, тем отвратительнее этот фарс, и я мог бы поклясться, что любая непристойность или вульгарная шутка на сцене народного театра не так отталкивает, как ярмарка великих, средних и малых вперемежку». Георг Форстер после нескольких недель пребывания в Берлине делился своим разочарованием столицей в письме к писателю и философу Фридриху Генриху Якоби (от 23 апреля 1779 года). «Мои умозрительные представления о Берлине, — писал он, — оказались ошибочными… Внешнюю, показную сторону я нашел намного красивее, но внутренняя жизнь народа предстала мне в неприглядном виде. Берлин — это, конечно же, один из красивейших городов Европы. Но жители! Гостеприимство и естественное наслаждение жизнью у них выродилось в бесконечные застолья, гастрономические излишества и мотовство, я бы даже сказал — обжорство; просвещенное свободомыслие — в самодовольное щегольство „опасными“ фразами и глупую браваду… а что хуже всего — среди местных мудрецов и маэстро книжной учености я сплошь и рядом наталкиваюсь на спесь и самомнение… о чем уж еще говорить?… За пять недель я побывал на обедах и ужинах в 50–60 разных домах, и везде мне приходилось нудно рассказывать одно и то же, терпеливо отвечать на одни и те же дежурные вопросы, короче говоря, помогать праздным людям убивать время…»
Тон в прусской столице в те времена задавали чиновничье и офицерское сословия — последнее состояло в основной массе из малообразованных дворян. Духовенство было очень неоднородным: в этой среде встречались и люди просвещенные, прогрессивно настроенные, выступавшие за распространение знаний, и воинствующие мракобесы, и тихие невежды. Что касается образования как такового, то в Берлине оно было не в чести. Лишь считанные единицы, чаще всего из купеческого сословия, обычно те, что недавно выбились из бедных, всерьез и упорно тянулись к учению, а когда не удавалось пробиться к культуре самим, любой ценой стремились дать образование детям.
Важное место в культурной жизни столицы, да и всей страны играл в то время берлинский кружок просветителей. В него входили: близкий Лессингу популярный философ-моралист Мозес Мендельсон; поэт и преподаватель философии Карл Вильгельм Рамлер; профессор йоахимстальской гимназии писатель Иоганн Якоб Энгель; математик и эстетик Йоганн Георг Зульцер, швейцарец по происхождению, в книготорговец, издатель и писатель Фридрих Николаи. Одна из заслуг берлинского кружка состояла в том, что он энергично противодействовал поощрявшейся двором политике «офранцуживания» культурной и научной жизни прусской столицы, усилению влияния приглашенных сюда французских придворных ученых, художников и писателей. Своего университета Берлин в те годы еще не имел, а основанная Лейбницем Академия наук в годы царствования невежественного «короля солдат» Фридриха Вильгельма I пришла в упадок. При Фридрихе II новым президентом академии был назначен французский математик Мопертюи, чья ограниченность стала мишенью язвительных насмешек Вольтера и чье присутствие при дворе в течение целого полутора десятка лет обходилось казне в 2 тысячи фунтов серебром ежегодно. Тот самый Мопертюи, который собирался доказать существование бога математически. Насмешки по адресу академии сыпались со всех сторон. Не удержался от соблазна и Лессинг, написавший вместе с Мозесом Мендельсоном сатирический памфлет на нее. Да и что удивляться — Прусская академия наук являла собой, по существу, жалкое зрелище, и тот, кто хоть чего-нибудь стоил, уходил из нее. С чувством глубокого разочарования покинул ее, например, талантливый швейцарский математик Эйлер (это после двадцати пяти лет работы в ней), чтобы вернуться в Петербург. Некоторое представление о состоянии прусской академической науки могут дать два таких примера. К тому времени, когда Гумбольдт поступил в университет во Франкфурте-на-Одере (1787 г.), Прусская академия со всей серьезностью изучала изобретение, автор которого предлагал надежный способ добычи золота из «некой влажной соли». А вот фармацевт и химик Андреас Сигизмунд Маргграф, член академии с 1738 года, с 1754 года возглавлявший ее химическую лабораторию, открывший «сладкую соль» в обычной свекле, был публично осмеян, когда вознамерился извлечь этот продукт из местной свеклы. Лишь его ученику Францу Карлу Ашару удалось продемонстрироватьв 1799 году первую сахарную голову, полученную из немецкой свеклы, и тем самым открыть путь развитию важной отрасли сельскохозяйственного производства.
Для людей действительно талантливых Берлин уже перестал быть благодатной почвой. Колыбелью естественных наук в Германии стал Геттинген, гуманитарная мысль процветала в Йене, где кафедру философии возглавляли Фихте, Гегель и Шеллинг, где Рейнгольд пропагандировал философию Канта. Йена и Веймар славились именами Гёте, Шиллера, Гердера и считались центрами немецкой классической литературы. Престиж немецкого естествознания по сравнению с достижениями немецкой гуманитарной мысли был скромным; ведущие центры естественных наук мира находились вообще за пределами Германии. Если взять для примера химию, то право первого города этой науки оспаривали друг у друга в то время Париж и Стокгольм; несколько десятилетий спустя этот спор разрешил немецкий ученый Юстус Либих — о нем еще будет речь впереди — в пользу небольшого провинциального гессенского городка Гиссен. Вступление же Берлина в число столиц мировой науки связывается обычно с именами братьев Гумбольдт — Вильгельма, основателя университета, и Александра, внесшего огромный вклад в развитие естествознания.
В Берлин Александра не тянуло: он не видел там условий для хорошего образования и развития способностей. Но не только поэтому. Общественный климат в стране явно ухудшался, он ухудшался повсеместно, это чувствовали все, но в столице это ощущалось сильнее всего. Падение нравов было очевидным. После смерти Фридриха II (1796 г.) атмосфера в метрополии прусского королевства стала прямо-таки невыносимой. Если ранее управление государством и командование армией находилось в руках недоверчивого короля-самодержца, то теперь слабый и болезненный Фридрих Вильгельм II отдал все дела на откуп своим влиятельным любовницам и фаворитам. О степени распущенности, царившей в резиденции этого Гогенцоллерна (который, ничуть не смущаясь, сочетался дважды «равным браком», дважды — «неравным» и, кроме того, содержал постоянную высокооплачиваемую любовницу), хорошо сказано у Иоганна Готтфрида Шадова, известного берлинского скульптора, выходца из семьи портного, в письме к литературному критику и писателю Варнхагену фон Энзе: «Во времена Фридриха Вильгельма II распущенность превзошла все мыслимые пределы. Люди буквально утопали в шампанском, поглощали лакомств более, чем когда-либо, и вообще торопились удовлетворить любую блажь. Весь Потсдам стал похож на один огромный бордель; богатые семьи стремились поближе ко двору и королю, своих жен и дочерей предлагали прямо-таки наперебой, и чем выше титул — тем с большим энтузиазмом. Итог получился плачевный: кто вел развратный образ жизни, очень рано отправился на тот свет, многие — самым жалким образом, в их числе и король».
Дух разложения, поразивший придворные круги, проникал также в государственный аппарат и в офицерскую среду. Крестьяне же и ремесленный люд все больше погружались в нищету. Все дела в стране вершил фактически один человек: статс-министр, он же — министр юстиции и начальник духовного департамента — Иоганн Кристоф Вёлльнер, державший безвольного короля в крепкой узде до самой его смерти (в 1797 г.); бывший проповедник, выскочка и интриган, он заработал себе недобрую славу двумя эдиктами — «Эдиктом о религии» и «Эдиктом о цензуре» (1788 г.), ликвидировавшими в стране даже остатки мизерных свобод. Ханжество и лицемерие насквозь прогнившей верхушки в союзе с лютеранской ортодоксией ожесточенно боролись с проявлениями любого инакомыслия, и в первую очередь с просветительством, видя в нем главного врага.
Александр Георг фон Гумбольдт, отец знаменитых братьев, был одним из приближенных тогдашнего наследника прусской короны: он служил камергером первой супруги Фридриха Вильгельма, принцессы Елизаветы Брауншвейгской (пока та состояла в браке), а затем устранился от дел и целиком посвятил себя поместью, владельцем коего стал после женитьбы на вдове барона фон Холльведе.
Майора и камергера фон Гумбольдта современники ценили за добропорядочность, ум, положительность в делах, развитое чувство собственного достоинства и не сомневались, что после смерти Фридриха II он как доверенное лицо нового короля сумеет сослужить отечеству добрую службу на политическом поприще. Юнкером в исконном смысле слова, то есть наследным владетелем больших земель и закоренелым консерватором, он не был. Древностью рода он не смог бы похвастать, даже если бы захотел, а в брак вступил, по мнению многих, весьма странный: в чванливых аристократических семействах его детей крестили «ублюдками» из-за бюргерского происхождения их матери. С другой стороны, Георг фон Гумбольдт не стал и одним из тех, кого относили к обуржуазившейся знати. В 1736 году шестнадцатилетним юношей он вступил на службу в армию; прослужив 26 лет, вышел в отставку в чине майора. Через два года, в 1764 году, ему удалось выдвинуться в камергеры при дворе прусского принца. Достаток пришел к нему лишь после свадьбы, которую он отпраздновал в 1766 году. Первый муж баронессы Холльведе, матери братьев Гумбольдт, Фридрих Эрнст фон Холльведе тоже был офицером, как, между прочим, и ее сводный брат. Неудивительно, что в автобиографических заметках самого Александра фон Гумбольдта есть такие слова: «В юные годы я всегда мечтал о военной карьере», — запись сделана 4 августа 1801 года. Относительно того, как бы сложилась судьба обоих братьев, проживи их отец еще десяток лет, можно строить разные предположения, но вполне вероятно, что именно его ранняя кончина (в 1779 г.) оградила их от соприкосновения с испорченным придворным обществом.
К моменту рождения Вильгельма (22 июня 1767 г.) чета фон Гумбольдт еще жила в Потсдаме, в непосредственной близости от прусского двора; Александр появился на свет два года спустя — 14 сентября 1769 года — уже в Берлине, на Егерштрассе, 22, в доме, который г-жа Мария Элизабет фон Гумбольдт унаследовала от матери[4]. Крестным отцом младенца стал наследник прусского трона: к тому времени между принцем и бывшим камергером двора еще, очевидно, сохранялись близкие отношения.
В Берлине с тех пор Гумбольдты жили только зимой; летние месяцы они иной раз проводили в поместье Ринтенвальде под Зольдином в Ноймарке, но обычно жили в небольшом замке Тегель на живописном берегу Хафеля, в том месте, где река, разливаясь, образует заводь. Замок этот достался г-же фон Гумбольд! от первого мужа, и она распоряжалась им на правах наследственной аренды. Вильгельм фон Гумбольдт сделает его потом фамильной собственностью, но это произойдет уже много позднее, когда матери давно не будет в живых. Немало сил придется положить Вильгельму на перестройку замка; благодаря тому что руководство реставрационными работами будет отдано в надежные руки известного архитектора фон Шинкеля, это заурядное строение со временем превратится чуть ли не в шедевр архитектуры. Живописный парк был разбит еще по настоянию майора Гумбольдта. Обязательства арендаторов ухаживать за тутовыми деревьями и заниматься шелководством, обусловленные низкой арендной платой, после рождения Александра были отменены ввиду нерентабельности этого занятия. Оставив шелководство, последний владелец Тегеля занялся выращиванием заморских растений, глядя на расположенные в соседнем лесничестве обширные древесные питомники, поставлявшие в королевские парки и сады экзотические породы.
Эти делянки с диковинной флорой, устроенные прямо в сосновом лесу, видимо, и стали для юного Александра первой встречей с миром таинственных чужестранных растений. Окружной лекарь из Шпандау Эрнст Людаиг Хайн, пользовавший семейство Гумбольдт, записал однажды в своем дневнике (30 июля 1781 г.): «Сегодня подробно растолковал молодому Гумбольдту все 24 класса линнеевской системы растений». Был ли этот первый урок решающим толчком, определившим интерес Александра к ботанике, сказать трудно. Наверное, нет. Ибо, вспоминая потом этот эпизод, Гумбольдт так оценил успех педагогических усилий старика Хайна: «Через несколько дней увлечение ботаникой улетучилось начисто у нас обоих». (Дневниковая запись, сделанная 4 августа 1801 года в Санта Фе на Кубе.)
Более весомую роль в обращении Гумбольдта к природе сыграло, возможно, совсем другое. В июне 1792 года, вернувшись в Тегель после долгого отсутствия, он писал Фрайеслебену, однокашнику по Фрейбергской горной академии: «Покрытые виноградниками холмы (здесь их любят называть горами), обширные посадки экзотических деревьев, луга вокруг замка, на редкость живописные берега озера делают это место красивейшим в округе. Добавьте к этому уют и приятную атмосферу в доме, и вы вдвойне удивитесь, если я скажу, что всякий раз, как я сюда приезжаю, именно это место пробуждает во мне невыносимо тоскливые чувства. Вы, наверное, помните наши беседы в тот день, когда мы возвращались из Милишауэра в Теплиц. Вы еще с таким участием слушали историю моих юных лет. Здесь, в Тегеле, я провел большую часть этой печальной жизни, среди людей, любивших меня и желавших мне добра, но с которыми, увы, меня не связывали никакие духовные узы. Вечно мучимый одиночеством, я ежеминутно принуждал себя к ответной любезности, постоянно притворялся, чем-то жертвовал и т. д. И даже теперь, когда я могу жить здесь совершенно свободно, не боясь ничьей назойливости в момент, когда я хочу безоглядно предаться наслаждению чудесной, чарующей природой, в памяти моей всплывают тягостные воспоминания детства, которые будит во мне здесь каждый предмет. Но как ни тоскливы эти воспоминания, они дороги мне тем, что именно жизнь в Тегеле так повлияла на мой характер и способствовала устремлению моего духа на изучение природы».
Подобные высказывания молодого Гумбольдта не редкость. Мы, очевидно, не ошибемся, если в их чувствительно меланхоличном тоне заподозрим дань литературной моде времени — сентиментализму и предромантизму, культивировавшим обостренную чувствительность, мотивы безотчетной грусти, одиночества, отшельничества, роковых тайн. Бесспорно, однако, и то, что детство Александра не было безоблачным и беспечальным.
Первые воспитатели, обучавшие его вместе с братом, предъявляли к робкому и застенчивому мальчику, не умевшему схватывать все на лету и не отличавшемуся крепким здоровьем, те же требования, что и к двумя годами старшему Вильгельму, выделявшемуся сметливостью, открытостью и живостью характера. Г-жа фон Гумбольдт целенаправленно и методично готовила их к государственной службе; она и после смерти супруга поддерживала связи со двором, и ей хотелось ввести в «большой свет» своих сыновей от второго брака, тем более что сын от первого брака, Генрих Фридрих Людвиг Фердинанд фон Холльведе (родившийся в 1763 году), ее честолюбивых надежд не оправдал. Мать Гумбольдтов была женщиной холодной и суровой; любовь к сыновьям, если такое чувство ей и было ведомо, она ничем не выказывала и в обращении с ними прежде всего требовала дисциплины и строгого соблюдения этикета. Правда, несмотря на все ее усилия, воспитать в младшем сыне чувство сословной гордости ей так и не удалось.
Однажды — согласно семейному преданию — заносчивая тетушка-аристократка, супруга камергера его величества, спросила Александра с издевкой, не собирается ли тот случаем пойти в аптекари, на что одиннадцатилетний мальчик, коллекционер камешков и растений, ответствовал не без дерзости: «Уж лучше в аптекари, чем в камергеры».
Мать Александра и Вильгельма Мария Элизабет фон Гумбольдт происходила из семьи французских иммигрантов по фамилии Коломб и — как знать — возможно еще и поэтому в вопросах воспитания была сторонницей руссоизма, имевшего, впрочем, к тому времени своих поборников и среди немецких педагогов. Не случайно первым домашним учителем, приглашенным в Тегель к шестилетнему сводному брату маленьких Гумбольдтов (еще при жизни майора, в 1769 году, когда Александр еще только появился на свет), был Иоахим Генрих Кампе — тот самый Кампе, известный писатель и педагог, что создал и возглавил потом в Гамбурге педагогический институт. В семействе Гумбольдт Кампе пробыл недолго; в августе 1772 года он нашел место проповедника в Потсдаме; в 1775 году он на несколько недель возвращался в Тегель. Непосредственного влияния на формирование личности Александра, однако, он, судя по всему, не оказал, хотя и говорят, что его вышедшая в 1779 году книга (вольная переработка романа Даниэля Дефо «Жизнь и приключения Робинзона Крузо» с продолжением [5]) приводила Александра в восторг. Сам младший Гумбольдт не называет Кампе в числе своих учителей. Искусство владения гусиным пером он осваивал уже под присмотром Генриха Сигизмунда Кобланка, позднее ставшего проповедником в берлинской церкви св. Луизы.
С одним учителем семейству повезло особенно: за два года до своей смерти Георг фон Гумбольдт обратил внимание на одного молодого человека, показавшегося ему весьма даровитым. Это был двадцатилетний Кристиан Кунт, сын протестантского священника, хорошо «разбиравшийся» в изящных искусствах, в древних и новых языках, но бросивший учение из-за недостатка средств. Отец Гумбольдтов предложил ему исполнять обязанности гофмейстера при сыновьях и пасынке и роль секретаря при нем самом. Когда майор умер, оставив вдову с двумя сыновьями (одному было десять, другому — Двенадцать лет), и ей ко всем неурядицам прибавилась еще необходимость присматривать за большим имением, заботы о хозяйстве Кунт взял на себя; он оказался на редкость толковым и добросовестным управляющим, мудрым советчиком г-жи фон Гумбольдт во всех ее затруднениях и способным воспитателем ее детей. Вскоре она настолько привыкла к его помощи, что в повседневных делах и заботах просто обойтись не могла без этого умного и скромного человека; мальчики же получили в его лице на всю жизнь надежного доверенного, осмотрительно распоряжавшегося их имуществом, и не менее надежного и чуткого друга.
Кунт был человеком свободомыслящим, в котором патриотизм сочетался с широтой и демократизмом воззрений. Многие годы спустя, уже при содействии Вильгельма, он станет одним из ближайших сподвижников барона фон Штейна, а будучи облечен властью видного государственного чиновника, будет упорно бороться за свободу ремесел и за устранение внутренних таможенных барьеров в тогдашней Германии.
Войдя в роль домашнего учителя, Кунт очень скоро уловил разницу в характере и способностях обоих мальчиков и в своих учебных и воспитательных программах умело ее учитывал. Благоприятно сказывались на детях и его личные качества — у Кунта было чему поучиться. Особенно настойчиво учитель развивал и укреплял в юных питомцах тягу к знаниям, к труду, к общественно полезной деятельности, ставя им в пример людей, чье высокое положение определялось исключительно их талантами, трудолюбием, творческой энергией, личными заслугами и пользой, которую они приносят обществу. И все же, несмотря на все добрые намерения, привить к себе любовь своих подопечных Кунту так и не удалось. Хотя их уважение к нему и переросло потом в крепкую дружбу, но его всегдашняя готовность идти во всем на поводу у г-жи фон Гумбольдт и услужливо подталкивать ее сыновей к будущей чиновничьей карьере постоянно вызывала у них неудовольствие и противодействие.
Пришло время, и г-жа фон Гумбольдт согласилась с Кунтом, что рамки Тегеля стали узковаты для ее детей и что им нужны новые, более сведущие учителя. И вот в 1783 году гофмейстер с учениками едет в столицу и поселяется с ними в доме на Егерштрассе. Там он подыскивает братьям наставников из числа лучших берлинских преподавателей, а на себя берет, так сказать, общее руководство и организационную часть.
Если бы читатель увидел один только перечень дисциплин, коим обучали молодых Гумбольдтов с 1783 по 1787 год, он весьма удивился бы как его длине и пестроте, так и уровню требований, предъявлявшихся к ученикам. Благо что семья не знала материальных забот и г-же фон Гумбольдт не приходилось ломать голову над тем, как расплачиваться с маститыми педагогами. А чего стоило такое обучение, можно себе представить.
Насколько разнообразной была учебная программа братьев, настолько же пестрым был и состав их берлинских наставников. Среди них были люди прогрессивно мыслящие, известные деятели «берлинского просвещения», как, например, писатель и философ Иоганн Якоб Энгель, и люди умеренных взглядов — как проповедник, а позднее профессор Франкфуртского-на-Одере университета Иозиас Лёффлер, выступавший против церковной ортодоксии, или математик Эрнст Готтфрид Фишер, и реакционеры вроде преподавателя общественных наук, бывшего пажеского гофмейстера при брате Фридриха II, тайного архивариуса и военного советника в департаменте иностранных дел — Кристиана Вильгельма Дома.
Александр был очень старателен в учебе, но, как ни старался, ожидания своего гофмейстера и учителей оправдывал не вполне — схватывать все на лету он по-прежнему не умел. К тому же часто хворал и физически был не очень крепок. Развивался он медленно — настолько, что даже заронил в Кунте сомнения в целесообразности поступления его в университет. Сам Гумбольдт признавался потом в одном из писем к другу юности Фрайеслебену, что в ранние годы детства воспитатели приходили от него в отчаяние и не верили, что в нем могут развиться хотя бы заурядные способности, и что лишь в годы позднего детства в его голове забрезжил свет.
В оправдание «маленького аптекаря», как, говорят, называли Александра в детские годы, следует добавить, что в выборе учебного материала и темпа занятий решающий голос принадлежал старшему, более способному брату. Например, Вильгельм очень увлекался логикой и философией, в то время как Александра отвлеченные умствования не занимали, он любил бездумную созерцательность или же, наоборот, предавался деятельным занятиям, искал новых впечатлений, любил что-то узнавать на практическом опыте. Георг Форстер, считавший берлинских интеллектуалов людьми поверхностными, писал еще в 1790 году своему тестю Кристиану Готтлобу Гейне: «Я убежден, что у него (Александра. — Г. Ш.) слишком деятелен дух и из-за этого страдает тело и что господа берлинцы своим логическим воспитанием просто заморочили ему голову».
Жажда знаний у Александра Гумбольдта была не такого рода, чтобы ее могли утолить ученые филологи или камералисты, как называли в те времена специалистов по финансам, экономике и управлению. Его любопытство было устремлено скорее на живую природу, раскрывавшуюся ему в местных и чужеземных растениях и манившую в неизведанные края. «Наивный интерес к причудливой форме материков и морей на карте мира, — читаем мы в „Космосе“ (в автобиографическом экскурсе), — красочные изображения пальм и ливанских кедров в иллюстрированной Библии, желание увидеть южные созвездия, которых нет на нашей карте неба, — все это способно заронить в душу ребенка ростки страсти к дальним странствиям. Если бы меня попросили вспомнить, что именно послужило первым толчком, породившим непобедимое влечение к тропикам, мне пришлось бы назвать описания экваториальных островов у Георга Форстера[6], картину Ходжа с изображением берегов Ганга, висевшую в доме сэра Уоррена Гастингса в Лондоне [7], и огромное драконовое дерево в Берлинском ботаническом саду».
Заметный след в душе молодого Гумбольдта оставили те люди из немногочисленной образованной берлинской публики, которые не только отдавали дань философским идеям эпохи, но и живо интересовались прогрессом естественных наук. Одним из них был очередной наставник братьев — врач еврейского происхождения Маркус Герц, ученик Канта, читавший в доме знаменитого философа что-то вроде лекции по физике и устраивавший для развлечения гостей разные эксперименты. Александр называл его впоследствии «дорогим учителем, другом и наставником». Любопытно, что в семействе Герц братья Гумбольдт интересовались не одним и тем же: в то время как Александру дороже всего был сам учитель, его уроки, увлеченность предметом, знания, Вильгельм искал общества его жены — Генриетты Герц, знаменитой красавицы, португалки по происхождению. Впрочем, Александр тоже не без удовольствия кокетничал с ней и в часы развлечений помогал ей, например, осваивать трудные па менуэта.
Генриетта Герц и Доротея Фейт (дочь Мозеса Мендельсона, впоследствии вышедшая замуж за Фридриха Шлегеля) устраивали у себя салоны, где собирались молодые писатели и ученые, молодые люди незнатного происхождения, тянувшиеся к знаниям, порвавшие со своим сословием дворяне, чувствительные юноши и женщины-интеллектуалки.
Вскоре оба молодых Гумбольдта вошли в узкий круг друзей Генриетты Герц и Рахили Левин-Варнхаген, с которой они познакомились в доме Маркуса Герца. Надо думать, что среди знакомых Гумбольдтов находились и такие, в которых силен был прусский националистический дух и которые с неодобрением наблюдали за легкомысленными «шашнями» братьев с этой «сомнительной компанией».
В интеллектуальной атмосфере берлинских литературных салонов обнаружилась и развилась еще одна характерная черта Александра — подчеркнуто ироничный склад ума, благодаря которому позднее он снискал себе славу язвительного насмешника, а к старости — мастера устных сатирических рассказов и забавных историй. Именно эта черта плюс обостренное чувство реальности, укрепившееся в нем от общения с берлинцами, коим, говорят, оно очень свойственно, объясняет нам холодок в его отношении ко всякому мечтательному идеализму, восторженности и самонадеянности. Оно позволяло Гумбольдту-ученому интуитивно и безошибочно нащупывать верные пути и в изучении сложных явлений природы, и в анализе противоречий современного ему общества (оно же дает себя знать в насмешливых замечаниях социально-критического характера, рассыпанных в дневниках Гумбольдта последних десятилетий его жизни).
Осенью 1787 года, когда Вильгельму исполнилось двадцать, а Александру — восемнадцать лет, г-жа фон Гумбольдт решила, что настало время послать сыновей в университет. Поскольку ни один из прусских королей еще не удосужился украсить столицу подобным учебным заведением, то молодым людям неизбежно предстояла разлука с отчим домом.
В том, что мать выбрала университет во Франкфурте-на-Одере, сыграла свою роль не только географическая близость этого города к Берлину, но и то обстоятельство, что там преподавал профессор теологии Иозиас Лёффлер, один из их прежних берлинских наставников. Лёффлер без колебаний выразил готовность приютить у себя двух бывших учеников и обеспечить их пропитанием вместе с гофмейстером (не отказываясь, правда, и от платы за свои услуги, но братьев это не интересовало).
Впечатления от первых недель занятий в этом университете не очень, мягко говоря, обнадеживали. «Если у королевы наук (философии. — Г. Ш.) где-нибудь и есть свой храм, — писал Александр домой, — то, уж конечно, не в этом городе».
Пришедший в упадок университет пользовался «хорошей» репутацией только в одном отношении: в нем легко было получить докторскую степень. Студентов насчитывалось в нем от двух до двух с половиной сотен, библиотека находилась в плачевном состоянии, а естественнонаучных кабинетов, лабораторий и коллекций как-то даже не имелось вовсе.
Вильгельм изучал право, Александр — по тогдашней терминологии — камеральные науки, то есть экономику, финансы и управление, однако посещал вместе с братом лекции по философии и языкознанию, а лекции по естественным наукам слушал один. Александр был в учебе «весьма усерден», как сообщал его старший брат Генриетте Герц. «Ему здесь скучно, но он не очень этим огорчается. Он не сидит на месте, везде бывает, повсюду бегает, над всем насмешничает, язвит и издевается». А позднее, в феврале 1789 года, в письме к ней уже из Геттингена Вильгельм писал: «Он очень славный малый, и от него в свое время определенно можно ждать много пользы. Хотя порой он и кажется злым, но сердце у него доброе. Его главный недостаток — тщеславие и страсть чем-нибудь блеснуть».
Итак, обоим братьям на собственном опыте пришлось познать, что само название еще не делает учебное заведение университетом, как не обязательно способствует его славе и весьма почтенный возраст (а у франкфуртского храма науки была почти трехсотлетняя история). Кстати сказать, ни один из профессоров, чьи лекции молодые Гумбольдты слушали во Франкфурте-на-Одере, так и не вошел в историю своей науки. А их старый знакомый Лёффлер в конце концов предпочел-таки сменить здешнюю кафедру на должность советника консистории в Готе (в 1788 году).
Отправившись после первого семестра на каникулы к матери в Тегель, они решили во Франкфурт больше не возвращаться. Вильгельм, отпраздновав пасху в 1788 году, уехал в Геттинген. Александр последует за ним весной 1789 года, проведя год в Берлине. А пока он как будущий камералист собирался посвятить ближайшие несколько месяцев изучению некоторых вопросов практического применения математики, физики и химии в промышленном производстве, ориентируясь прежде всего на берлинскую текстильную промышленность.
Как ни усердствовал Александр в изучении технологии текстильного производства и практической экономики этой отрасли, его по-прежнему интересовало и многое другое. «Весьма серьезно», по его собственным словам, он занимался греческим, как говорится в его автобиографии, написанной специально для энциклопедии Брокгауза — издания 1853 года, — поскольку греческий, по мнению Гумбольдта-студента времен «берлинского семестра», есть «основа основ всякой учености». Таким занятиям, вероятно, отчасти благоприятствовала и общая атмосфера возрождения интереса к античности, пробужденного в Европе Винкельманом и Лессингом.
К «камералистским» и классическим штудиям младшего Гумбольдта незаметно прибавилось изучение местной природы. Он искал разные мхи, лишайники и грибы в Тиргартене, вдоль и поперек исходил ботанический сад, который был тогда одним из самых молодых в Германии. Он учился рисовать с натуры, осваивал граверное искусство — ему многое хотелось запечатлеть на бумаге.
Особое значение для возрастающего интереса Гумбольдта к ботанике имела встреча с ученым-ботаником Карлом Людвигом Вилльденовом. Вилльденов был на четыре года старше Александра; медицину и ботанику он изучал в Галле и очень рано проявил склонность к систематизации и классификации растений. Почувствовав в Гумбольдте заинтересованного ученика и единомышленника, он стал опекать Александра и помогать ему. Забегая немного вперед, скажем, что Вилльденов, вошедший в историю науки как основатель дендрологии и бессменный директор Берлинского ботанического сада, потом стал одним из ближайших друзей и сподвижников Гумбольдта в его научной деятельности.
О настроениях и образе мыслей Гумбольдта этой поры может дать представление отрывок из его письма к франкфуртскому однокашнику Вильгельму Габриэлю Вегенеру, теологу, датированного 25 февраля 1789 года. «Я только что вернулся с одинокой прогулки по Тиргартену, — писал он, — где я искал мхи, лишайники и грибки, для которых сейчас наступило лето. Что ни говори, а бродить вот так в одиночку все же немного грустно. Но, с другой стороны, в отрешенном общении с природой есть какое-то невыразимое очарование. Целиком отдаешься чистейшему и невиннейшему из наслаждений, окруженный тысячами существ, радующихся жизни (блаженная мысль лейбницевской философии)… Такие наблюдения, дорогой брат, всегда погружают меня в сладостную меланхолию. Мой друг Вилльденов — наверное, единственный человек, кому мое настроение созвучно. Однако мелкие дела и заботы препятствуют нам рука об руку вступать в храм природы и делать это чаще, чем нам удается. Подумать только — среди остальных 145 тысяч берлинцев вряд ли сыскать четверых, кто интересовался бы наукой о природе хотя бы между прочим или для развлечения. А ведь сколь многим полагалось бы изучать ее уже по профессии, например врачам или жалкому народцу камералистов. Чем больше становится людей на земном шаре, чем дороже продукты питания и чем тяжелее бремя разлаженных финансов, тем энергичнее стоило бы направлять свои мысли на поиски новых источников продовольствия, чтобы как-то покрывать обступающий нас со всех сторон их дефицит. Как много, необозримо много ресурсов остается в природе безо всякого употребления, тогда как разработка их могла бы дать тысячам людей пищу и занятие. Многие продукты, доставляемые к нам из дальних стран, мы имеем у себя дома и топчем их ногами, пока чистая случайность не откроет нам на них глаза, и если не помешает другая, то это открытие, опять же благодаря случаю, становится (что бывает реже) всеобщим достоянием. Большинство людей считают, что ботаника — наука для врачей, а коли ты не врач, то можешь заниматься ею только для собственного удовольствия или в целях расширения кругозора (а уж польза такого рода понятна далеко не каждому). Я вообще считаю ее одним из тех занятий, от которых человечество может ожидать больше выгоды, чем от любых других. Нелепо думать, что те несколько растений, которые растут у нас в огороде (я говорю „несколько“ в сравнении с двадцатью тысячами, покрывающими наш земной шар), содержат все ценные вещества, вложенные доброй нашей природой в растительный мир для удовлетворения наших потребностей. Везде я вижу человеческий разум в путах одних и тех же заблуждений, везде ему мнится, что он нашел истину и что улучшать или открывать ему больше нечего. Он избегает любых научных изысканий, поскольку убежден, что все давно исследовано. Так обстоит дело и в религии, и в политике — повсюду, где последнее слово отдается толпе. То, что я сказал о ботанике, — не априорные умозаключения. Нет, об этом говорит судьба великих открытий, которые, например, я сам обнаруживаю в работах древних знатоков ботаники и которые проверены и подтверждены учеными химиками и технологами в наши дни. Но какой прок от этих открытий, если нет средств и путей сделать их общедоступными и полезными для всех? Я, наверное, должен просить прощения, дорогой брат, что докучаю предметами, тебе, возможно, не так уж интересными. Мне же они важны потому, что я готовлю материал для большой работы, где будут собраны воедино все основные сведения о растениях (за исключением лекарственных). Один я с нею не справлюсь — потребуется собрать по крупицам огромную массу данных, понадобятся обширные ботанические знания (моих тут явно не хватит), поэтому я стремлюсь привлечь к своей работе побольше людей. Пока что тружусь для собственного удовольствия и часто натыкаюсь на такие вещи, что, выражаясь простонародно, разеваю рот от удивления. О своих планах напишу позднее. Можешь не бояться, что я как автор сразу стану знаменитостью. Я думаю, что в ближайшие лет десять меня минует чаша сия, если только мне не удастся открыть что-то уж очень новое и важное…»