Часть третья. Надрыв.

Так окрестим мы следующую главу, любезно воспользовавшись формулой гвардейского полковника и убежденного моралиста Франца Феликсовича Кублицкого. «Франц думает, что это надрыв» - по-армейски коротко и аккуратно записала в своем дневнике добрая тетушка Марья Андреевна в январе 1907-го. Добавлять ли, что и тот, и другая имели в виду происходящее в семье Саши?..

Сашин дрейф.

Вернувшись в августе из Шахматова, Блоки, наконец, съехали из квартиры Кублицких в Гренадерских казармах. А проще говоря - отделились от мамы. Чтобы начать жить самостоятельно. Тем более, к этому даже в принципе все и шло. Даже безо всякой оглядки на Белого. Блок уже не студент. Опять же, появились какие-то деньги от изданий. Но главной причиной внезапного переезда стали, разумеется, довольно непростые отношения свекрови с невесткой, не заладившиеся по сути дела еще до свадьбы. Искать правых и виноватых в подобных случаях всегда очень сложно. Правых не бывает, а виноваты, как правило, все. По крайней мере, доподлинно известно, что Александра Андреевна на правах хозяйки дома вела себя в отношении снохи не слишком деликатно. Она, например, имела бесцеремонную привычку врываться в спальню к Любе и ни с того ни с сего восторгаться в том смысле, что вот-де наконец Люба и беременна. Причем поводом для такого вывода могло служить что угодно - и легкое Любино недомогание, и якобы улучшившийся аппетит невестки. Да чего уж там аппетит с недомоганием! - даже из чистоты Любиного белья вытекала розовая надежда не внуков. При чем тут белье? А при том, что Александра Андреевна с удовольствием исполняла в семье сына роль добровольной прислуги и, разумеется, лично сдавала в стирку все, включая интимные предметы невесткиного туалета. То есть, копалась в их грязном белье самым непосредственным образом.

Одним словом, молодые Блоки съехали. Решительно. По инициативе Александра, вовремя почувствовавшего, что -пора. Дороже этих двух женщин у него ничего в жизни никогда не было, и ради спасения их дальнейших отношений пришлось срочно развести соперниц по разным углам. Люба с обжитого уже комфортного места снялась без особого энтузиазма. Но, так или иначе, 2 сентября они с мужем обосновались в скромной («по средствам») трехкомнатной квартирке на Лахтинской улице. Ну, той самой, куда вскоре будет зван для окончательного изгнания Белый. Пятый этаж, сырые стены, темный коридор, глубокий узкий колодец двора.

У мамы, естественно, была истерика. Даже Франц Феликсович жалел, что «детки уходят». Блок утешал, как мог. Пару дней погодя им было написано стихотворение «Сын и мать», заканчивавшееся трагическим пассажем:

Сын не забыл родную мать:

Сын воротился умирать.

Любовь Дмитриевна со свойственным ей вкусом и изобретательностью обустраивала новое жилище. Но не селило это в душе поэта должного мажора. Достаточно сказать, что стихи Блока, относящиеся к данному периоду, были объединены им в цикл под недвусмысленным заглавием «Мещанское житье». В сентябре же появляется в печати его лирическая статья «Безвременье», где поэт аллегорически, но открытым, в общем-то, текстом плачется об утрате чувства домашнего очага, о гибели быта, о бродяжничестве даже.


Минору Блоку добавляют и участившиеся перепалки жены с матерью. Почувствовав себя хозяйкой, Люба всячески дает понять, что не желает видеть Александру Андреевну у себя дома. Во всяком случае, чаще, чем того требуют приличия. Глухая до намеков Александра Андреевна продолжает взывать к «любви и доверию». Приходится искать дежурные темы. Одной из них становится уже скрывшийся за горизонтом Боря. Оказывается, Любочка послала ему гневное (за нападки на Сашу) письмо, а ей, маме, не доложилась! - А вы бы мне поверили? А зачем вы меня в копья?.. В общем, Люба все более груба, маме все хуже и хуже, Марья Андреевна молча крапает в дневник штрихи к портретам. Причем, Сашура у нее «великодушен и крупен необычайно». Любу же она видит «довольно обычной тщеславной и самолюбивой женщиной, но исключительно здоровой, страстной и обаятельной, а также способной, не интеллигентной, а именно способной». И вдогонку: «недобрая она, и жестокая - ух какая!». Стало быть, и тетушка где-то под горячую руку попадала. Насчет тщеславия - тут ветер вот откуда дует. С некоторых пор Люба всерьез помышляет о сценической карьере. Берет даже уроки у актрисы Александринского театра Мусиной-Озоровской. Та ставит Любе голос. Потому как голос у нашей Любочки «гибкий и неровный». (В свое время безапелляционная Ахматова определит этот «гибкий и неровный» голос как просто «бас»).

Блоку тошно смотреть на все это. Блок старается огородиться от дамских дрязг. По средам он на «Башне» у Вячеслава Иванова, воскресенья пролетают на чинных собраниях поэтов у Соллогуба. Вино, случайные встречи. Плюс очередное страшное недовольство собой, вопреки всероссийскому успеху. «ТА молодость прошла», - жалуется Блок своему рыжему Жене. И продолжает яростно искать себя нового. После «Балаганчика» поэт начинает все больше тяготеть к драматургии. Пишет пьесу «Король на площади» (сестрам Бекетовым она совершенно не нравится). И пишет ее Блок не просто так, а с прицелом.

Дело в том, что Комиссаржевская открыла свой театр, зазвав туда главным режиссером многообещающего Мейерхольда. К тому же предприимчивая и страстно мечтающая о «театре души» Вера Федоровна организует собственные «субботы» -регулярные встречи ее актеров с петербуржской художественной интеллигенцией. И на первой же - первый из питерских художественных интеллигентов - Блок. Он читает собравшимся своего «Короля на площади». Драма вызывает безумный, безусловный восторг. Три дня спустя ее включают в репертуар театра, но до постановки дело не доходит -цензура запрещает «Короля» насовсем.


Эта «суббота», случившаяся 14 октября, становится новым рубежом в личной жизни поэта - он выглядывает среди собравшихся актрису Наталью Волохову. Ах, нет, погодите-ка, речь не идет ни о какой любви с первого взгляда. Трепет и нежность к Наталье Николаевне Блок явит позже - разумеется, в стихах и лишь перед самым уже Новым годом. Кстати.

Наталья Николаевна. Роковое для второго уже великого русского стихотворца имя, не так ли? А Блок к концу 1906-го как-никак общепризнанный преемник Пушкина. И не стало ли одно только звучание имени своеобразным манком для поэта? Как знать.

Впрочем, зовись г-жа Волохова хоть распоследней Паранькой, у нее имелись все шансы привлечь внимание молодого драматурга. Высокая, с изящным станом и невообразимо аристократическим лицом, черноволосая красавица.

Блок определенно был в ударе, читая своего «Короля». А вездесущая тетушка вспоминает еще и глаза Натальи Николаевны - «глаза, именно «крылатые», черные, широко открытые «маки злых ночей». И еще поразительна была улыбка... какая-то торжествующая, победоносная улыбка». Насчет «крылатых» глаз (как и маков ночей-очей) - это Марьандревна непосредственно из племянниковых стихов позаимствует. На крылатость волоховских глаз поэту еще возьмутся пребольно пенять, но согласимся: чего попало даже Блоку было не окрылатить!...

Одним словом, стынущий блоков глаз высмотрел в толпе актерской братии главное для себя. И теперь поэт пропадает в театре почти безвылазно. А к 10 декабря подоспели и репетиции «Балаганчика». Блок не пропустил почти ни одной. Что было слишком даже для начинающего драматурга.

Но смуглой красавице и в голову пока не приходит, что поэта влечет сюда именно она, а не чудо рождения сценического действа. Они все чаще сталкиваются за кулисами. И как-то раз, провожая Александра Александровича с лестницы, ведущей в вестибюль, она слышит от него несколько ну очень лестных слов. В частности о ее голосе - его музыкальности и благородстве дикции: «Когда вы говорите, словно речка журчит».

И уже назавтра в дневнике Блока появится черновик записки «Сегодня я предан Вам. Прошу Вас. подойти ко мне. Мне необходимо сказать несколько слов Вам одной. Прошу Вас принять это так же просто, как я пишу. Я глубоко уважаю Вас». Под ней дата - 28 декабря. Записка эта интересна еще и тем, что других артефактов переписки поэта с Н. Н. не сохранилось. Письма Блока к Волоховой утрачены. Её письма Блок перед смертью - конечно же - сжег. 30-го состоялась премьера «Балаганчика». Страшно скандальная, и до жути успешная. А после спектакля имела место великолепная вечеринка, окрещенная позже «бумажным балом». Бумажным - потому что каждой участнице его полагался забавный наряд из цветной бумаги поверх платья. Мужчины получали в прихожей полумаски. У Мейерхольда даже попойка превращалась в представление. Блок был на этом балу с женой. И Люба тоже щеголяла в чем-то пестром. Но веселилась в одиночку. В смысле - без Блока. Партию Любови Дмитриевне составлял на этом балу один из ближайших причиндалов Блока - Георгий Чулков.


В ту ночь Блок был галантен, как никогда, и, как никогда, приветлив. «Вы любезней, чем я знала, господин поэт» - весело изумилась тогда Н. Н. И уже нате вам - лыко в строке...

- Вы любезней, чем я знала,

Господин поэт!

- Вы не знаете по-русски,

Госпожа моя.

В начале вечера, когда дамы наводили на себя красоту, расшалившийся вдруг Блок вдруг попросил, чтобы и его немного подцветили.

Подвела мне брови красным,

Поглядела и сказала:

«Я не знала:

Тоже можешь быть прекрасным,

Темный рыцарь, ты!»

Вообще, много впечатлений этой ночи перекочует в «Снежную маску» почти дословно.

Сутки спустя - первым утром 1907 года - Н. Н. получила из рук рассыльного коробку с роскошными красными розами и стихотворением, написанным от руки парадным почерком. Это был редчайший случай, когда Блок писал от женского лица:

Я в дольний мир вошла, как в ложу.

Театр взволнованный погас.

И я одна лишь мрак тревожу

Живым огнем крылатых глаз.

Тех самых - «крылатых».

Розы были чудо как хороши, но восхитили и смутили актрису прежде стихи. Написанные исключительно по ее же просьбе. И которые, кстати, она так ни разу и не прочла со сцены, несмотря на многочисленные уговоры Блока. Одним словом, первое утро 1907-го стало поворотным моментом для дальнейших отношений героев этой книги. «Я - во вьюге», - сказал Блок 3 января Евгению Иванову. И это в равной степени относилось и к внезапно охватившему поэта чувству, и к нахлынувшему на влюбившегося Блока вдохновению. В общем, роман стартовал.


Волохова не без удовольствия вспоминала частые прогулки после спектаклей. Минуя Марсово поле, они поднимались на Троицкий мост, вглядывались, восхищенные, в цепь фонарей, шли дальше по набережным, вдоль каналов. Блок показывал ей места, связанные с «Незнакомкой»: мост, на котором стоял Звездочет, и где произошла его встреча с Поэтом, место, где появилась Незнакомка, и аллею из фонарей, в которой она скрывалась. Они заходили в кабачок, где развертывалось начало пьесы.

Воспоминания Блока об этой поре - вся его «Снежная маска»,

выполненная практически в дневниковом формате. Если уж на то пошло, всякий из романов Блока рано или поздно перекочевывал в его стихи, и читатели обожали увязывать его свежие опусы с реальными современницами. И даже обижались, если что-то с чем-то почему-то не состыковывалось. За что даже домашние прозвали Сашуру «северным Дон-Жуаном».

Но откровенность «Снежной маски» буквально зашкаливала. Иногда, разве, сверх прочего он отчитывается в письмах к матери: «Н. Н. занимается ролью, а по вечерам мы видимся -у нее, в ресторанах, на островах и прочее». Это было писано в поздний час, дома, куда он вернулся «по редкости случая трезвый», поскольку Н.Н. не пустила его в театральный клуб играть в лото и пить.

21 января он снова пишет матери: «Пью много, живу скверно. Тоскливо, тревожно, не по-людски». Странная, согласитесь, любовь - беспробудно пить, жить скверно и тоскливо, - «не по-людски» в общем. С чего бы это? Ответ находим у тетушки (31 января): «... они «проводят время очень нравственно» (странно слышать такие слова от него).»

В каком это, Марья Андреевна, извините, смысле Вам странно слышать от племянника такие слова? - в смысле НРАВСТВЕННО или в смысле ПОКА? Хотя, не след, не след перебивать даму на полуслове!

«... кроме того, он говорит «влюбленность не есть любовь, я очень люблю Любу». но Любе говорится, например, на ее предложение поехать за границу: «С тобой неинтересно»...». 4 февраля Блок ставит домашних перед нежданным фактом: он хочет жить отдельно от Любы. Неплохо, да? Чего же тогда не отпустил он Любу каких-то полгода назад, когда Любе было и с кем, и куда? 15 февраля в дневнике тетушки: «Волохова не любит Сашу, а он готов за нею всюду следовать». Проще говоря: сегодня ­еще нет.


Ах, какая трогательная осведомленность! Ах, какая нежная любовь к её милому мальчику: сегодня - все еще ни-ни. Не для нас же, в конце концов, это писано! Просто они с сестрою жили в те дни одним этим «когда ж»? Хотя - стоп: на сей раз свекровь полностью на стороне невестки. Она боится развода, считает, что Люба - ангел-хранитель. Но Аля - против, а вот Маня - за: «...жить им вместе теперь не имеет смысла, и если она и прежде больше занималась собой, чем им, то что же дальше? Ее женственность внешняя, неглубокая. где уж ей тягаться с Н. Н. Люба прелестна, но кокетство ее неприятно и резко. Н. Н. гораздо интеллигентнее ее и тоньше и литературнее». И тут же снова сетует на чрезмерную неприступность Волоховой: Саша, видите ли, безумствует, а она всё недоступна, «хотя и видятся они беспрестанно». Разумеется, и Блок психует от того, что интеллигентная и литературная продолжает держать его на длинном поводке. Он даже жалуется г-же Веригиной (еще одной актрисе - их общей знакомой - единственной, пожалуй, женщине из ближнего круга Блока, к которой у него никогда не было ничего мужского): «Так со мной еще никто не обращался!». Он потрясен. Он - Александр Блок - и отвергаем. О чем же стихи-то писать, а? И он пишет о своем «втором крещении» -крещении, полученном от Снежной теперь уже Дамы:

И гордость нового крещенья

Мне сердце обратила в лед.

Живой любви не получается - начинается (чем не выход?) любовь снежная:

И нет моей завидней доли:

В снегах забвенья догореть

И на прибрежном снежном поле

Под звонкой вьюгой умереть.

Но Блок-непоэт неумолим (и неутомим). Он требует, чтобы Волохова «приняла и уважала свою миссию, как он -свою». По Веригиной выходит, что Волохова так и не уступила. У Бекетовых же зафиксирован другой расклад - 12 марта в дневнике Марьи Андреевны долгожданное: «Волохова полюбила Сашу».


Вообще роман Блока с Волоховой - едва ли не самое «запротоколированное», но вместе с тем и самое, пожалуй, загадочное из всех его любовных приключений. Что означает это «полюбила»? То, что мы все и подумали? А как же тогда быть с известным конфузом, когда Н.Н. гневалась на Блока за строчки о «поцелуях на запрокинутом лице»? Они якобы слишком недвусмысленно свидетельствовали о том, что ее роман с поэтом был реализован, в то время как строки эти «не соответствовали реальному плану» (ее формулировка). И больше того -хорошо известно, что Блок в ответ виновато объяснял, что «в поэзии дозволено некоторое преувеличение». «Sub specie aeternitatis» («под соусом вечности», как растолковывал он разъяренной актрисе).

Позвольте-ка: но если уж поцелуй - «дозволенное преувеличение», о чем еще толковать? Может быть, о строчке «Ты ласк моих не отвергала.», появившейся много позже? Кто, извините, врет? Волохова - подруге или Блок - маме? Мы ставим на лукавство Блока. Мы вынуждены констатировать, что этот его роман, как, видимо, и многие другие, можно смело опустить в копилку любовных фиаско поэта. Мы уверены, что сам Блок никогда не согласился бы с такой точкой зрения. Мы понимаем и разделяем его позицию, но упрямо полагаем, что сей роман очень показателен, и помогает в поиске ответов на многие из мучающих нас вопросов.

И мы обязательно сделаем это, но... Но мы же совсем забыли о Любе! Отмотаем-ка киноленту чуть-чуть вспять.

Любин дрейф.

Узнав о новом увлечении Сашуры, тетушка отметила в дневнике, что Люба ведет себя выше всяких похвал: бодра, не упрекает и не жалуется, присмирела даже, ласкова и доверчива с «мамой». А, взглянув на себя в зеркало, даже хмыкнула: «Ведь какая я рожа, до чего подурнела!». Внезапные смирение и ласковость Любы вскоре найдут элементарное объяснение, но продолжение тетушкиных воспоминаний мы просто обязаны выделить. В каждом слове здесь - неподдельное страдание. В каждой реплике -безупречно точная оценка произошедшего и происходящего -оценка на уровне разгадки. И в каждой попытке заглянуть в завтра - жуткое, но удивительно верное пророчество. Читаем: «Сказка их, значит, уже кончена. Если он и вернется к ней, то уж будет не то, та любовь, значит, уже исчезла. Это, конечно, брак виноват и, кроме того, полное отсутствие буржуазных и семейных наклонностей у него. Она из верных женщин и при том его пленительность сильнее ее. Она всегда шокировала его своей вульгарностью, а он ведь как есть поэт, так всегда им и бывает со всем своим обликом. Пострадать ей, конечно, надо, но - боюсь я за нее. Ведь согнуться она не может, как бы не сломалась и не погибла. Ведь годы самые страстные - всего труднее мириться. А поклонников нет. Боря потерял свой последний престиж, а других-то нет.». И - о племяннике: «Еще прошлой весной была «Незнакомка», а теперь вот она и воплотилась окончательно. Разве поэт, создающий такие женственные образы в 25 лет, может быть верен одной жене?»


Да, Марья Андреевна бесконечно влюблена в своего «детку», но она влюблена в него не безумно. И как, быть может, никто другой, до безжалостного строга к нему. Она, конечно же, деликатна, но деликатность ее - не вместо правды. И мы не можем остановить тетушкиных откровений. Запись от 31 января заканчивается так: «Люба все-таки не красавица и красавицы ей опасны, а Волохова красавица. Не даром думала я об искушении маскарада после «Балаганчика». Да, я боюсь за Любу». И наконец - спустя пять дней: «В Любу влюблен Чулков, который с женой разъехался. Люба с ним кокетничала и провела чуть ли не целую ночь в отдельном кабинете и катаясь. Последнее мне уже совершенно непонятно. Франц думает, что это надрыв.»

Надрыв надрывом, но разъезжаться Блоки пока не хотят. При этом Саша яростно влюблен в Волохову (и это не секрет ни для кого, включая Любу), Люба - «кутит с Чулковым». Уверяет сестер Бекетовых, что не страдает. Те, разумеется, не верят и жалеют ее. И через неделю в тетушкином дневнике: «Люба совсем полюбила Чулкова и с ним сошлась. Люба взяла любовника. Как она презирала измену одной любви. И все мы так этому верили. Еще на днях Аля говорила мне: у нее верное сердце, она всегда будет любить Сашу». И вдруг у Любы будет ребенок»

Господь с вами, Марья Андреевна, пифия вы наша! Ни слова больше! Не накаркайте, голубушка! Больно уж гладко у вас это в последнее время получается. Однако сказка-то и самом деле кончена. Ждала-ждала наша Люба, ждала-ждала, да и - совершенно прав полковник - надорвалась ждать.

Ей двадцать шесть. У нее за спиной три с половиной года «белого брака». Брака без брачной ночи. Брака, на втором месяце которого муж усадил ее перед собой и проинформировал: ждать, собственно, дальше уже и нечего... У нее за спиной порванные отношения с человеком, готовым бросить к ее ногам весь мир (полгода назад она сама предложила Белому выбирать: исчезни из нашей жизни или убей себя). И теперь, после этого бессмысленнейшего смирения, после всех этих непростых жертв, Блок не удосуживается разглядеть в ней той верности и той любви, о каких можно только мечтать. После всего этого Блок перестает мыкаться по публичным домам и приводит к ней на кухню писаную красавицу. И говорит, что им незачем больше быть вместе?

Александр Александрович! Что значит «вместе»? Это она была с вами, но с кем были все это время Вы? Какая такая к чертям собачьим любовь, если после всех ваших чудесных жениховских писем Вы четвертый год день за днем наносите этой женщине самое непростительное из оскорблений -откровенно и последовательно пренебрегаете ею. Её молодостью, ее красотой, ее здоровьем, ее чувствами к Вам. И ее чувствами к себе, если желаете! В какие еще великолепные слова Вы станете рядить оправдания этой своей брезгливости?


И Прекрасная Дама пала.

И сыграла она это падение в точности по Вашей безумной науке: в исполнители ее растления выбрано, по сути дела, ничтожество - типичнейший «астарт» - Жора Чулков. Горе-поэт, ходульнейшая из пародий на Блока. Тут одного четверостишия хватит:

Потом уходил он за мост

Искать незнакомки вечерней:

И был он безумен и прост

за красным стаканом в таверне.

Гумилева на него не было - тот непременно заверещал бы, что красен не стакан, а вино в нем. Очень внимательный к чужим стихам поэт был Николай Степанович, очень!.. А по отзыву Горького Чулков был просто «комический бесталанник». Впрочем, у Алексей Максимыча и Блок одно время числился «слишком жадным к славе мальчиком с душою без штанов и без сердца»...

Но главное - Чулков тот самый человек, грех с которым ни при каких обстоятельствах не скроется от вашего надменного взора. Он мнит себя ближним при вас. Он пьет с вами каждый вечер. Хихикает, треплется, перемывает кости вашим недругам. Через день вы водите его домой обедать. Через полгода вы именно ему посвятите цикл своих лучших в этом году стихов. Ох, сколько времени пройдет, прежде чем вы сумеете отступиться и отречься от него, не боясь уже обвинения в сведении счетов «за жену». Вы не знаете еще, что после Вашей смерти он будет бегать к Ахматовой и перемывать уже ваши с Любой косточки, все так же подхихикивая и путаясь в подробностях нынешнего января. Этого вы хотели, Александр Александрович?


Нет же, конечно, не с такими мыслями отправлялась Любовь Дмитриевна с Чулковым в тот злосчастный ресторанный кабинет. «Пришедшая зима 1906 года нашла меня совершенно подготовленной к ее очарованиям - ее «маскам», «снежным кострам» - к легкой игре, окутавшей и закружившей нас всех. Мы не ломались, нет, упаси господь. Мы просто и искренне все в эту зиму жили не глубокими, основными слоями души, а ее каким-то легким хмелем», -напишет она в «Былях-небылицах».

Быть может, тридцать лет спустя и легко говорить об этом легком хмеле молодого безрассудства. На самом же деле её путь к адюльтеру с Чулковым был не так уж ровен и прост.

Отношения с Белым оборвались обидно для ее самолюбия, но поведение Блока, никак не оценившего это, задевало еще сильнее. И тогда Люба решает отказаться наконец от амплуа «функции» при муже и принимается искать пути ухода в собственное «человеческое существование».

По-настоящему сильная женщина никогда не плачет у окна. Свою растерянность и досаду пытается скрыть под наигранным весельем и несколько нервозной аффектацией (вообще говоря, совершенно несвойственной нашей героине). О том же, чего это стоило на деле, говорят стихи, которые Люба стала писать в это время. Часть их сохранилась среди ее бумаг. Они обращены к Блоку и полны воспоминаний о якобы обретенном и вскоре потерянном счастье.

Зачем ты вызвал меня

Из тьмы безвестности -

И бросил?

Зачем вознес меня

К вершинам вечности -

И бросил?

Зачем венчал меня

Короной звездной -

И бросил?

Зачем сковал судьбу

Кольцом железным -

И бросил?

Пусть так. Люблю тебя.

Люблю навек, хоть ты

И бросил.

В ее стихах появится и Н.Н.В.: «Зачем в наш стройный круг ты ворвалась, комета?..» И эту строчку Блок оценил довольно высоко. Он даже - и это уже верх цинизма! - поставил ее (наряду с «Кометой» Аполлона Григорьева) эпиграфом к своему насквозь волоховскому сборнику «Земля в снегу». Но это потом. А тогда рядом с Любой как-то очень уж кстати появился «разженившийся» Чулков.


Этот писатель, сильно помельче рангом, чем Блок с Белым, разительно отличался от них и своей психической организацией. Не рефлектирующий, не истеричный, куда более рассудочный и холодный, он идеально подходил на роль партнера для вкушения собственной порции декадентской вседозволенности, и был обласкан Л.Д. исключительно в ответ на сумасшествие Блока по Волоховой. Точной даты начала этого романа мы не назовем, но заметим, что уже 12 января Е.Иванов запишет в дневнике: «Чулков в роли Арлекина».

А это и впрямь была самая настоящая арлекинада. Любовь Дмитриевна, как это теперь называется, отрывалась по полной программе. Не таившаяся и в пору романа с Белым, Люба на сей раз вела себя вовсе уж демонстративно. Она афишировала свои отношения, в которых Чулков был средством, а не целью.

Она даже заявлялась к его жене, устраивая «сцены a la Dostoevsky». И победно констатировала, что та в их игру не входила и лишь «с удивлением пережидала, когда мы проснемся, когда ее верный по существу муж сбросит маскарадную маску».

Сколько-нибудь глубоких чувств к извечному спутнику и собутыльнику мужа Люба не предполагала, и их не случилось. Да и Чулков тоже среагировал на дуновение флирта, скорее всего, просто инстинктивно. Любви не было -был лишь ее набросок, «эскизы» жизни». Легенькая акварель.

Есть у него повесть - «Слепые». Главный герой - художник Лунин встречается с женой своего знакомого - Любовью (а как же!) Николаевной (на всякий случай) Бешметьевой. « - Я не хочу домой, капризно сказала она, прижимаясь к плечу Лунина, - Я хочу на острова.

На Каменноостровском она торопила извозчика:

- Скорей! Скорей!

Неожиданно она запрокинула голову:

- Милый! Милый! Целуй!

Лунин покорно прижал свои холодные губы к ее тоже холодным губам.

- Мы мертвые, - прошептала в ужасе Любовь Николаевна». Сама Л.Д. об этом дрейфе вспоминала позже: «.. .мы безудержно летели в общем хороводе: «бег саней», «медвежья полость», «догоравшие хрустали», какой-то излюбленный всеми нами ресторанчик на островах, с его немыслимыми вульгарными «отдельными кабинетами» (это-то и было заманчиво!), и легкость, легкость, легкость.»


По злой иронии судьбы «легкость» вульгарно же и разрешилась в знаменательный со всех сторон день - 20 января 1907 года.

В этот день Блок получил из Москвы авторские экземпляры нового своего сборника «Нечаянная радость» - ну того, что намеревался да так и не посвятил Белому. У Комиссаржевской в этот день шел «Балаганчик». И главное -в 5 утра от паралича сердца скончался Д.И.Менделеев. Через три дня состоялись его грандиозные похороны. Всю дорогу до Волкова кладбища студенты несли металлический гроб на руках. Вдоль всего маршрута траурной процессии средь бела дня горели факелы. На Технологическом институте были вывешены черные флаги, а впереди процессии плыла высоко поднятая Периодическая таблица элементов.

Разумеется, Любовь Дмитриевна была сильно подавлена этим, и ее роман плавно сошел на нет. Пара-тройка рецидивов - не в счет. В конце весны она - одна - уезжает в Шахматово, откуда будет слать Блоку нежные - словно ничего и не произошло - письма. Впрочем, один раз она позволит себе объясниться: мол, не помнит своего отношения к полюбовнику, мол, будто ничего и не было, никакого следа в душе, мол, больно уж ей хотелось забыться, испробовать такой образ жизни - вот Чулков и подвернулся. И Блок простит ей Чулкова.

И упрекнет лишь однажды, выждав несколько месяцев. В конце мая он пошлет жене в Шахматово свое знаменитое стихотворение «Ты отошла и я в пустыне.», заключительные четыре строки которого столь же прозрачны, сколь и хрестоматийны:

И пусть другой тебя ласкает,

Пусть множит дикую молву:

Сын Человеческий не знает,

Где преклонить ему главу.

С невинной припиской «Напиши мне о нем, родная» Она со всей простоватостью ответит, что стихотворение ей ужасно приятно и очень нравится, «только в последней строфе мысль выражена нехорошо, непонятно с первого раза. Надо бы переделать первые две строки.»

К теме Чулкова они больше не вернутся.


Чулкова ей, узнав об этом, не простит Белый. В его воспаленном самолюбии эта оскорбительная для него выходка Л.Д. не отыщет никакого оправдания. «Кукла!» -рявкнет он осенью в лицо своей недавней богине. Так же бессильно, как год назад Блок окрестил ее за Белого «картонной невестой».


Но о какой бы легкости отношений с Чулковым ни рассказывала бы нам теперь Любовь Дмитриевна, Сашин «дрейф» в сторону Волоховой не мог оставить ее равнодушной.

Вот, казалось бы: ну что она - никак не привыкнет к демонстрации Блока его права на лево? Это что - первый бунт ее тихого муженька? Да в том-то и дело, что бунт -первый. Волохова - не дешевая кабацкая шлюшка, не смазливая девочка из кордебалета. Это соперница. И соперница эта торчит у них целыми вечерами (как когда-то торчал Белый).

И теперь уже она, Люба, вовлечена в «хоровод» их с Блоком отношений. И вынуждена смиренно играть роль подруги Волоховой, пока ее Сашура мучительно выбирает: отважиться ли ему теперь на новый брак или сохранить семью.

И однажды, преисполнясь ли отчаяния, охваченная ли напротив мудрой догадкой, Люба сама приходит на помощь Блоку - отправляется к Н.Н. и неожиданно предлагает той взять на себя все заботы о муже и его дальнейшей судьбе. О разговорах тет-а-тет женщины не говорят правды даже в мемуарах. Хорошо известно одно: Волохова отказалась от подарка. И подтвердила тем самым свое временное нахождение при Блоке.

Удивительные люди эти мужчины и женщины столетней давности! Ну, что, спрашивает одна, берешь себе моего, с его высокой миссией? - Нет, сестренка, отвечает вторая, никак не готова, но и отказаться от него сейчас, вот так вот с бухты-барахты не могу. - То есть, он тебе что, ненадолго, что ли? -Да конечно ненадолго, на пока. - А! Ну, если на пока, продолжай в том же духе, извини, что потревожила. - Ничего, заходи. - Да нет, лучше уж вы к нам!...

Отметая же в сторону ернический тон, заметим, что это был честный, по-своему благородный и, главное, очень сильный ход Любови Дмитриевны. В короткие полчаса она расставила все по своим местам.

Нет, она, конечно, ничего не прекратила, ничего не ускорила. По большому счету, она даже не вмешалась в проистечение романа. Она лишь застолбила его результат.


И тут мы не можем отказать себе в удовольствии снова предоставить слово теткиному дневнику. Потому как лучше не скажешь: «Вечной любви и вечной страсти, как у Тристана и Изольды и пр. больше нет. Саша и Люба вообще не Тристан и Изольда. Они новые, потому что все себе разрешили, а судьба помогла им тем, что у них нет детей, которые бы усложнили вопрос. Люба существо бесконечно жизненное и вполне эгоистическое, жаждущее прежде всего поклонения и наслаждений; он - поэт с исключительно страстным темпераментом и громадным воображением. Ну, любили друг друга несколько лет до своего брака и 3 года в браке, ну была сказка и юность, первые ее цветы. Теперь наступило иное. Ему нужна «смена эмоций», да, не более, и поэтому он полюбил именно Нат. Ник., которая до того противоположна Любе. Люба, немедленно ему изменив и бросившись в объятья первого встречного мужчины, все еще не может перестать сердиться на разлучницу и время от времени «ищет себя», и желает быть добродетельной, ждет, что та провалится, а он к ней вернется. Едва ли так будет. Разлюбит он и ту, конечно, а потом полюбит другую и к Любе временно вернется, но это будет не то, совсем не то, о чем она мечтает в своем наивном воображении». Ванга! - другого слова просто не находим.

События меж тем идут своим чередом. На смену бурной зиме приходят застойные весна и лето. Н. Н. убывает на гастроли. Люба, как мы помним, уединяется в Шахматово. Блок освобождает квартиру на Лахтинской (вещи свозит на склад, а сам перебирается к матери в Гренадерские казармы, -«сын воротился умирать»?). От одиночества и гордыни засаживается за пьесу с претенциозным названием «Песня судьбы». Песня эта в результате окажется не более чем очередным художественным отчетом об очередном треугольнике: он - Волохова - Люба. Хотя пафосные Мережковские углядят за образом главной героини ни много ни мало - саму Россию. Блока станут трепать: ну, скажи, скажи: Россия ведь? -- Ну, в общем, да, - помнется тот, -Россия и есть. А вскоре и сам в эту выдумку поверит. И даже Станиславскому начнет нервы трепать: вы, мол, мою пьесу про РОССИЮ-то зря прокатываете. Типичный эффект эха Стихов о Прекрасной Даме: пишет о чем-то, что каждый вправе истолковывать как хочет. Не-е-ет: имеется еще порох в блоковых пороховницах!

По случаю уж и о Мережковских. О Гиппиусах, то есть. Те упрямо продолжают шпионить на Белого. 1 мая Тата докладывает Белому, что Л. Д. собирается в Шахматово в одиночку, потому как жизнь у них «расколотая», уточняя, правда: «По-моему, она Сашу любит, конечно, но не может вся в нем поместиться. Он всю зиму влюблен в актрису. Она уехала. Он пьет.». Но тут же и успокаивает: «Я вижу случайно - она курит - часто, часто. Говорю - Люба, вы в честь Бори? - Да, да, вы угадали».

Уж не ведаем, чем там Люба еще занималась в Борину честь, но мужу из Подмосковья она шлет нежные-пренежные письма. Восторгается тем, как славно тихим вечером поет в кустах зорянка, вспоминает их «живые поцелуи» в такие же вот вечера. Блок отвечает (блоковы строки вообще невозможно пересказать, так что уж дословно): «Ты важна мне и необходима необычайно; точно так же Н.Н. - конечно, совершенно по-другому. В вас обеих - роковое для меня. Если тебе это больно - ничего, так надо. Свою руководимость и незапятнанность, несмотря ни на что, я знаю, знаю свою ответственность и веселый долг. Хорошо, что вы обе так относитесь друг к другу теперь, как относитесь... и не преуменьшай этого ни для себя, ни для меня. Помни, что ты для меня необходима, я это твердо знаю». Ничего не скажешь - милое письмецо любящего мужа. До того фирменное блоковское, что впору снова звать газетчика, что обещал сто рублей за перевод.

Какая такая «руководимость»? Какая «незапятнанность»? Что, наконец, за «веселый долг»? Разве что Блок полагает, будто запятнавшая себя Чулковым Люба сейчас и не такое стерпит. Впрочем, если отбросить все заморочки и заменить «Н.Н.» на, скажем, «аспирин», очень даже понятное получается письмо. Ты, дескать, не думай плохого. Просто помимо тебя мне необходим сейчас и аспирин - понятное дело, совсем по-другому, чем ты, но без аспирина мне теперь никак нельзя, аллес, родная! В остальном же их майская переписка смахивает на голубиное воркование. Ему, видите ли, тревожно, что она там одна и не с ним. - «Ничего, что ты, маленькая Люба, лентяй и глупый - у тебя щечки потолстеют и порозовеют. Ты самый, самый настоящий маленький заяц Бу». Три дня спустя: «Я пишу тебе с Сестрорецкого вокзала. Сижу и пью. Пьеса продвигается. Большая часть первого акта - о тебе».

Сидит и пьет - с тем самым Чулковым. Которому посвятит цикл «Вольные мысли» и именно его («лучшее»), а не «Снежную маску» отдаст в андреевско-горьковское «Знание».

А пьесу пишет - о ней. И об «аспирине». А Мережковские - Россия, Россия!...

В июне Блок ненадолго приезжает в Шахматово. Просто оттого, что не знает, куда деться. Вернувшись в Петербург, принимается за те самые «Вольные мысли» (цикл действительно очень сильных стихов). Мотается по кабакам, глушит тоску. Тоскует он, скорее всего по Н.Н. - не по Любе же, от нее сам уехал.

А тут снова напоминает о себе раздразненный сестрами Гиппиус Белый. Во-первых, он опять задирает Блока в печати, во-вторых - нарушает уговор, и снова принимается писать Любе. Та жалуется мужу, пересылает злобное письмо Бори. Блок возмущается в ответ: «Можно ли быть таким беспомощным человеком!». Люба в свою очередь квалифицирует письмо Белого как «отвратительное!»: «Сожгла сейчас же и пепел выбросила....» И дальше: «Какой же ты надежный, неизменно прямой, самый достоверный из всех, а мне - спаситель, я даже думала просто - Христос, все лучшее, что я знаю или узнаю - в твоем духе, окрашено тобой. А «Боря» мне теперь и не представляется иначе, как антихрист, противоположный тебе и главный мой соблазн; теперь он побежден тобой и мое дело - знать и не поддаваться соблазну».

Вы как желаете, мы же напрочь отказываемся верить в искренность этих строк. Это уже какое-то дежа-вю: что ни август - Люба проникается сусальным обожанием к мужу. Тот ждет, не дождется своей второй «роковой», а из нее прут восторги? Ну, не глупа же она, в конце концов! До новой (второй несостоявшейся) дуэли Саши с Борей остается чуть больше месяца. Но в суете вокруг нее Люба уже не участвует. И нужным не считает, и своих дел у нее по горло: она с головой уходит в зубрежку ролей, чтение новых пьес и прочую актерскую работу над собой. В отличие от Блока она уже знает как жить дальше.

Три удара 1907-го.

Пока притихшая Люба в Шахматове готовится в актрисы, Александра Андреевна потихонечку собирается в Ревель, где Францик. извините, полковник Кублицкий-Пиоттух получил полк. И это был первый в то лето удар для Блока. Предельно предательский.

Длительная разлука с матерью никогда не входила ни в его, ни в ее планы. Они ведь, обратите внимание, все эти двадцать семь лет вместе. В Петербурге, в Шахматове, за границей даже - везде. И теперь маме надлежит ехать вживаться в противную ей роль генеральши.

Прощание будет напоминать самые настоящие похороны. Да, собственно-то говоря, похороны Александра Андреевна способна сотворить из любого недостаточно ласково сказанного слова, а уж тут.

Она берет с «деток» слово писать ей часто-часто. Блока не нужно уговаривать, но слово держит и Люба. Она аккуратно поддерживает переписку со свекровью. И едва ли не в каждом ее письме фигурирует Волохова. Люба восторженно рассказывает свекрови об их вдруг упрочившейся дружбе, долгих разговорах о театре: «Нет ни одной точки, в которой бы я с ней не сходилась. Я определяю теперь так, что она, Н. Н., чистая идеалистка, а я матерьялистка». Удивительней всего, что «матерьялистка» не кривляется -теперь они впрямь необыкновенно дружны с Н. Н. Она понимает, что Волохова - ее самый надежный проводник к сцене. К тому же, мы-то уже в курсе: Люба раньше других выяснила, что ее новая подруга готовит Блоку окончательную отставку. И отставка эта - лишь дело времени. Впрочем, отдает себе в этом отчет и сам Блок. Октябрем помечены его строки

И провел я безумный год

У шлейфа черного.

В. Пяст об этом «безумном годе» выскажется пожестче: «Черный шлейф», у которого провел Блок целый год, не принес ему ни жизненного, ни творческого счастья». Насчет счастья творческого можно еще как-то и посопротивляться, но в плане счастья сердечного - увы, тут мы не просто соглашаемся, тут мы вынуждены соболезновать поэту. Потому что осень-зима 1907-го - первая из самых черных полос в жизни Блока.

Только что осиротевший (а вынужденную разлуку с матерью мы способны расценивать именно как сиротство), Александр Александрович вынужден признать, что и дрейф в сторону Волоховой был его ошибкой.

«Закулисная жизнь прекратилась» - пожалуется он Александре Андреевне. Предельно лаконично. Уже без лихих подробностей, как это было в радужную пору начала романа. И это второй хук подряд. Но наш герой не знает еще, что главный сюрприз впереди. И мы не можем отказать себе в подлом удовольствии потомить и вас еще с полстранички.


Ноябрь. Дневник М. А. Бекетовой: «А Люба что? Мусина больна, уроки не бывают, много планов, ничего не клеится, но она «начинает влюбляться в Ауслендера. она не победила Н. Н., и сама как будто опять готова мимолетно увлечься ...».

Вот так-то! Насчет «не победила » - нам думается, что как раз и наоборот. И этот откуда ни возьмись свалившийся Ауслендер (племянник Кузмина, как бы даже прозаик, красавчик, любимец дам своего круга, человек, о котором и сказать-то больше нечего) - лучшее тому подтверждение. Чулков был пробой пера. Предупредительным в воздух. Ауслендер - победный салют и официальное заявление Л. Д. Блок о праве на собственную личную жизнь. И это не от жестокости. Это просто по праву победительницы. «... Не велика она в любви, - продолжает М.А., - Так ли любят истинные женщины?...».

Теть Мань! Давайте-ка попытаемся сохранить лицо. Мы понимаем вашу досаду, но на сей раз не разделяем упрека. Быть может, вам и видней, как именно любят истинные женщины, но Сашура напоролся ровно на то, за что боролся. Его жена ведет себя так, как всякая нормальная женщина, которой отвратительно долго отказывают в любви. В последний день этого злосчастного года Марья Андреевна делает еще одну запись: «Люба молодец, ведет себя с достоинством и силой, ее и жалеть не надо. Правду говорила Аля, но ведь как она здорова и как самоуверенна и влюблена в себя. Мне Н.Н. гораздо ближе, хоть, м.б., Люба и крупнее». И тут мы можем позволить себе лишь скептическую ухмылку.

А вот строка из письма Александры Андреевны Жене Иванову: у Блоков идет теперь «нечто очень властное, очень важное, во многом истинно хорошее».

Бедные, бедные сестренки Бекетовы! Вы и понятия не имеете, ЧТО «идет теперь» у Блоков. Хотите, расскажем? Пожалуйте.


9 ноября на общем собрании труппы Комиссаржевская зачитала написанное Мейерхольду письмо. Там, в частности, значилось: «Путь, ведущий к театру кукол, к которому вы шли все время,.. не мой... И на вашу фразу, сказанную в последнем заседании нашего художественного совета: «Может быть, мне уйти из театра?» - я говорю теперь - да, уйти вам необходимо».

Поначалу Всеволод Эмильевич потерял дар речи. Потом опомнился и потянул Веру Федоровну на третейский суд. Суд признал его обвинения в нарушении Комиссаржевской профессиональной этики несостоятельными, и новатор элементарно оказался на улице.

Что оставалось гению? Оставался шанс доказать, что бросаться Мейерхольдами не дозволено даже Комиссаржевским. Маэстро принялся наспех сколачивать собственную труппу. За неимением же собственной сцены он решил провезти свою антрепризу по России. Вояж планировался куда как серьезный - «на пост и на все лето». Предвосхищая события, сообщим, что гастроли те оказались малоудачными. Практически провальными. Как творчески, так и финансово. Но это нас с вами, понятное дело, волнует меньше всего.

Нас с вами и Блоком должно волновать то, что одной из первых ушла от Комиссаржевской под крыло к обиженному Мейерхольду Н. Н. Волохова. Но и это бы еще полбеды. Беда -что в труппу принята актрисой и Л. Д.Блок! Для нее все совпало самым удачным образом: у режиссера-изгоя и цейтнот, и кадровый дефицит, а тут на тебе - доброволица с приличной протекцией и вполне кассовой фамилией. Мейерхольд взял ее, не моргнув глазом. Иные исследователи склонны полагать, что Любовь Дмитриевна рекрутировалась в труппу не столько даже ради пробы себя, сколько из желания насолить Блоку (тот как раз переживал очередной период неприятия обессмертившего его «Балаганчик» режиссера). Так это или нет - какая разница? Для нас принципиален факт: Блока оставляли одного. В одночасье.

Неудивительно, что первым его порывом было желание ехать с труппой. Но Наталья Николаевна воспротивилась. А проще сказать - запретила. Мотив: негоже поэту мотаться с актерами. И лихо отбыла на окраины империи с первой гастрольной партией.

Люба присоединилась к театру чуть позже - в середине февраля. Началась практически полуторагодовая разлука Блоков. Два дня спустя начнется и полутора же годовая их переписка.


Естественно, поэт в ауте. Он пишет матери: «Чем холоднее и злее эта неудающаяся «личная» жизнь (но ведь она никому не удается теперь), тем глубже и шире мои идейные планы и намеренья. У меня их столько, что руки иногда опускаются - сколько нужно сделать.». Первое время он действительно пытается держаться молодцом. Его переписка с женой спокойна. Он интересуется ее успехами, делится соображениями, советует даже. Рассказывает о своих делах. Малюсенькая деталь: по тому же самому адресу Блок регулярно отправляет и письма в синих конвертах - Волоховой. «Закулисная жизнь закончена», «личная жизнь неудающаяся», но как же обидно отступаться!...

Первые Любины письма этой поры - сплошные восторги. Наконец-то она окунулась в настоящее, желанное. Она много играет. Не всегда довольна собой: «играю не так, как надо», «то, что делаю - не искусство». Но тут же, мимоходом: «меня наши все принимают очень всерьез как актрису». Вот что-что, а скромность никогда не была добродетелью Любови Дмитриевны. И в письмах издалека места ей не находится вообще. «У меня есть фантазия, есть темперамент, но нет материала, из которого рождается художественный образ актера. Скульптор без мрамора». Согласитесь, для актрисы с месячным стажем звучит неплохо. При том что Комиссаржевская на Любин взгляд - вот та «без фантазии»! А?! Знай, в общем, наших.

Но Блок в ответ еще любезней: «В вашей труппе я считаю очень важными для дела народного театра - Наталью Николаевну, тебя (по всей вероятности) и (очень возможно) -Мейерхольда». Как вам такая иерархия? Принято же считать, что он не видел в Любе таланта?

Меж тем театр колесит по западу России. Из Могилева Люба сообщает, что затеяла легкий флирт с неким Давидовским. Без этого, дескать, никак невозможно. Иначе поди-ка, вынеси «всю эту безумную работу целого дня».

Далее Константин Давидовский будет фигурировать в нашей истории под изобретенным Любой наименованием «паж Дагоберт». Он на год моложе ее. Тоже начинающий актер (с инженерным, между прочим, образованием). Блок видел его пару раз в театре. Этакий симпатичный рыжий южанин с мягким украинским акцентом и «движениями молодого хищника».

Уже через несколько дней Люба похвастается мужу: «Есть в возможности и влюбленность».

Они проводят с Дагобертом все больше времени. Она учит его «голосу» и французскому языку. И куда как на наш взгляд тревожное: «Не хочется писать мои похождения - может быть, сейчас уже все кончено, может быть, и еще хуже будет - не знаю. Много хорошего в этой безалаберности все-таки». Фактов при этом не докладывает, пригрозив мужу, что он узнает их от Н. Н.

Увы: после тягостной передряги с Белым, после финта с Чулковым и разминки с Ауслендером, Люба вовсю осваивает удобную философию декадентского пошиба: если соблазн подстерегает - смело иди навстречу и принимай его как должное. Ну просто затем, чтобы потом его же и одолеть -только так ведь и можно «освободиться от лжи»!


В конце февраля Наталья Николаевна действительно приехала на несколько дней в Петербург. И уж наверное поделилась с Блоком какими-то обещанными Любой «фактами».

И что? - А ничего. В очередном письме не то флиртующей, не то влюбившейся жене Блок отчитывается об их с Н. Н. походах на выставки, обещает передать с ней конверты. И всё! У него никаких претензий. Почему? Да потому, что этого приезда Волоховой он ждал куда сильнее, чем возвращения жены. Уязвленное самолюбие жаждало реванша, и супругины выкрутасы автоматически отошли на задний план. Но на что «петербургский Дон-Жуан» рассчитывал меньше всего - так это на то, что уже 1 марта Снежная Маска сядет в поезд и уедет в Москву.

Прощание с Волоховой

И тогда брошенный Блок начинает напоминать двухлетней давности Белого. Но если Белый в роли беснующегося отвергнутого влюбленного все-таки органичен, то Блоку такое поведение никак не личит. Назавтра после уезда Н. Н. он «пьян до бесчувствия». Еще назавтра - мчится в Москву. Находит Наталью Николаевну, зазывает ее запиской в гостиничный номер и всю ночь мучает своими нервными и напрасными объяснениями.


Роман со Снежной Дамой иссяк.

Судьба являет свое искаженное гримасой мести лицо: исключивший страсть из отношений с женой, в случае с Волоховой Блок поскальзывается на той же самой арбузной корке. Он не хотел Любы - Волохова не желает его! Вернувшись домой, Блок пытается хорохориться. «Я как-то радуюсь своему одинокому и свободному житью», - пишет он матери 5 марта, - «Получаю часто какие-то влюбленные письма от неизвестных лиц, и на улицах меня рассматривают». Да что вы говорите! На улицах? Рассматривают? Прелесть какая!...

18 апреля - ей же: «... я действительно всю ночь не спал, отчего и почерк такой. Я провел необычайную ночь с очень красивой женщиной. После многих перипетий очутился часа в четыре ночи в какой-то гостинице с этой женщиной, а домой вернулся в девятом. Так и не лягу. Весело».

Да куда уж веселей! Гусар просто. Но его теперь уже одинокое веселье затягивается. В письме от 28 апреля читаем: «Отчего же не напиться иногда, когда жизнь так сложилась. я работаю, брожу, думаю. Надоело жить одному». Так «весело» все-таки, или уже «надоело»?

Картина не меняется как минимум до середины лета:: «Напиваюсь ежевечерне, чувствую потребность уехать и прервать на некоторое время городской образ жизни». Что же произошло в то злосчастное для поэта 1 марта?


Давайте полистаем блоковскую «Песню судьбы» - его пьесу-исповедь. «Неприятная вещь, холодная и безвкусная. - скажет о ней через треть века Ахматова, - Гнутые стулья, стиль модерн, модерн северян. Душевное содержание его квартиры, еще раз рассказанная история его отношений с Любовью Дмитриевной и Волоховой».

А нам это как раз и ценно. В «Песне судьбы» Фаина (за образом которой более чем угадывается Н.Н.) внятнейше объясняет Герману причину своего отъезда: «Он зовет! Старый зовет! Властный кличет!.. Мой старый, мой властный, мой печальный пришел за мной». В. Веригина (воспоминания которой об этих событиях Любовь Дмитриевна позже расценит не больше не меньше как «чудесные») утверждала, что со стороны Н. Н. настоящей любви никогда и не было. Что чувства ее к Блоку были в высшей степени интеллектуальными. По той простой причине, что незадолго до того она «рассталась со своей большой живой любовью, сердце ее истекало кровью.». Стоп, стоп, стоп! А как же все эти прогулки, катания, посиделки? - А очень просто! - объясняет информированная Веригина: Наталья Николаевна и сама была влюблена в

Петербург не меньше блоковского - во все эти огни, мглу и тому подобное. Так что гулять ей как раз было не в тягость. Вот, значит, оно как? Выходит, наша несравненная Наталья Николаевна раны зализывает, а поэт - так, для компании, эскортер.

Да нет же, продолжает Веригина, Наталья Николаевна бесконечно ценила Блока как поэта и личность, любила в нем мудрого друга и исключительно обаятельного человека, но и только. Не было, в общем, любви. То есть, была, конечно, но не к Блоку, а к совсем другому человеку, которого она изо всех сил старалась забыть. Так что извините все, кто принял желаемое за действительное.


А Блок... Так ведь Н.Н. даже жалела, что не может влюбиться в Блока: «Зачем вы не такой, какого я могла бы полюбить!» - вырвалось у нее однажды. Сопоставляем с репликами Фаины: «Все - слова! Красивые слова. Да разве знаешь ты что-нибудь кроме слов?» А что - Герман (Блок)? А Герману «не о чем больше говорить, потому что душа, как земля - в снегу». И даже больше того: он и не знает, что делать: «. только у ног твоих вздыхать о славе. Ты смотришь на меня незнакомым горящим взором; а я ничтожный, я чужой, я слабый, - и ничего не могу».

И мы снова вынуждены подловить нашего героя на повторе. На сей раз он едва не дословно тащит в пьеску одно из своих писем к еще невесте: «Ты бесконечно высока надо мной. Ты - властная, а я подвластный. Для тебя - мое сердце, все мое и моя последняя молитвенная коленопреклоненность». Помните, мы рассказывали, как еще в 1902-м, собираясь порвать с ухажером, Люба заготовила да так и не отдала ему письма?

Уже там было обо всем - и об этой его то и дело коленопреклоненности, и о его упрямом нежелании видеть живых людей, заменяя их придуманными фантомами. «Вы меня, живого человека с живой душой не заметили, проглядели. Вы от жизни тянули меня на какие-то высоты, где мне холодно, страшно и . скучно» - писала она еще тогда, каким-то шестым, или сто шестым чувством раскусив суть этого «подвластного» человека, только и жаждущего, что «вздыхать о славе» у чьих-нибудь ног. Возлюбленная для него - и она, и каждая следующая - всего лишь выдумка и идея. И с этим действительно холодно, страшно и скучно сосуществовать.


Еще старик Дант отмечал: «Для женщины сила то же, что для мужчины красота». А завидно крепкий физически, Блок - мужчина не сильный. Не «властный» как, к слову, тот же волоховский «старый». И, в конечном счете - Блок скучный. Его легко любить всей думающей женской Россией - откуда-то издалека. Его с его велеречивыми закидонами и подходцами получается любить первые полчаса («Вы милее, чем я знала, господин поэт!»). Но чем дальше начинают заходить отношения, тем очевиднее блоковское напускное очарование рассыпается. Ему не на чем строить их. Ему нечего дать любимой, кроме своих душевных тревог и метаний.

По сути, весь его так называемый роман с Н. Н. - сплошные пьяные вождения ее по «своему» Питеру с бесконечными экскурсиями в географию «Незнакомки»: из этой аллейки она появилась, в ту - пропала. Да и не ее он за собой по городу таскает, а идею. А проще говоря - себя самого.


Ах, как нелегко не признаться в очевидном: женщины боготворили Блока, восхищались им, преклонялись. Но они не любили его. А он упрямо не желал сдаваться («и вечный бой, покой нам только снится») и искал.

Когда-то давным-давно другой, не менее известный писатель Джакомо Казанова угрохал жизнь в поисках той, кто затмила бы в его сердце память о прекрасной Генриетте. Таким же примерно образом и Блок судорожно ищет женщину лучше -понятливей, по крайней мере - его Любы. И не находит. Хотя, неправда. Пройдет несколько лет, и Блоку повстречается женщина, которая не откажется и не отступится от него до последних - его - дней. Это будет женщина, согласная принимать его таким, какой он и есть - с его «словами» и необъяснимыми заоблачными «высотами», с его даже бессовестными постоянными попытками избавиться, спрятаться от нее.

Это будет женщина, в назначение которой для себя Блок поверит всем сердцем. И будут новые восторженные стихи. И будут долгие дни и ночи вдвоем, и надежды на счастье, которого у него прежде не было. Но поэт похерит эту любовь сам. Обнаружив однажды, что рядом всего лишь приложение к нему. Придаток. Существо, согласное на «высоты», но неспособное к ним. И он низведет ее в своем сознании (и в своем дневнике) до уровня рядовой «любовницы». Безымянной «любовницы» - с маленькой буквы. И мы, конечно, расскажем позже и эту историю. Но это будет история уже другого Блока. Пока же - бездарно и безвозвратно он теряет свою «темную» Н. Н.


Финал этого романа предельно закономерен. Мы считываем его из финала его же пьесы: «Родной мой, любимый, желанный! Прощай! Прощай!» И - ремарка: Фаина убегает в метель. А «Герман остается один». Занавес. Да пощадит нас за дерзость тень поэта, но по поводу «родного» и «желанного» с «любимым» - это уж извечные блоковские вензеля. Это откровенно от авторского самомнения, от авторского самолюбия. В лучшем случае, от ее вежливости, не более. С любимыми, как известно, не только не расстаются, но еще и «всей кровью» прорастают в них. Анну Каренину с Джульеттой Капулетти, извините, еще никто не отменял.


Очень показательна в этом смысле история встречи Блока с Волоховой спустя двенадцать лет (мистические блоковы «двенадцать лет»). За эти годы Наталья Николаевна успела пропасть с горизонта театральной России, уехала в провинцию, вышла замуж, родила и потеряла ребенка, долго не играла, потом долго жила в Москве и никогда о Блоке не вспоминала. Стихов его, если верить ей, не читала. И вот в мае 1920-го судьба сводит их в московском театре Незлобина. Она - изрядно поблекшая - снова на сцене, он - уставший и тоже до времени постаревший - в зале. В антракте Волохова подходит, Блок молча склоняется к ее руке. Уговариваются встретиться по окончании спектакля. Но когда дали свет, Надежда Николаевна не спустилась в зал. Да и Блока там уже не было - он ушел посреди действия. Сбежал. Им не о чем было говорить.

В марте же 1908-го брошенный поэт почти возненавидел Наталью Николаевну. И упрятав это чувство по-блоковски глубоко, пронес через весь остаток своей жизни.


Последние слова Фаины: «Ищи меня». Она исчезает во мраке. Герман один среди беспредельных снегов. Издали доносится: «Ой, полна, полна коробушка.» («великая» по мнению Блока песня). Из метели возникает Коробейник. Он выводит Германа «до ближайшего места»: «. а потом - сам пойдешь, куда знаешь». Угадали, куда пошел Блок?

Правильно. Отчаяние отчаянием, а семья семьей. Во всяком случае, ничто не помешало ему уже через пару дней после объяснения в Москве отправить жене завиральное, на наш взгляд:

«Моя милая! Хочу получить от тебя письмо. Немного беспокоюсь. Я живу очень тихо - дал зарок не пьянствовать. Ложусь и встаю рано. Вспоминаешь ли ты обо мне?» А начинать беспокоиться, уважаемый Александр Александрович, вы начали поздновато. Ваша милая Люба уже во власти своей «сжигающей весны».

1908-й. Гастроль Любы

Удивительный он все-таки мужчина, этот Александр Александрович Блок! Хотя и обыкновенный. Обыкновенный тем, что пару недель пытается залить горечь сердечной утраты любимым красным вином. Удивительный - потому как всё еще верит в гипнотическую силу своего текстуального воздействия на жену. 11 марта он получает ответ на свое коротенькое письмецо. Люба сообщает, что с ней творится странное. Самостоятельность опьяняет ее, и она буквально захлебывается. При этом мы с вами уже знаем, какому французскому языку она обучает своего «пажа», Блок - еще нет. Из Николаева она пишет как хочется ей окружить его нежностью, и тут же: «Безумная я, измученная душа, но люблю тебя, бог знает, что делала, но люблю, люблю, люблю и рвусь к тебе».

Тут даже Блок начинает запутываться и аккурат после «необыкновенной ночи», проведенной им в гостинице «с очень красивой женщиной» заревновавшего вдруг супруга пробивает на допрос: «В твоих письмах ты точно что-то скрываешь. Но мне можно писать все, что хочешь. И даже -должно».

А Любови Дмитриевне уже не нужно разрешать дважды. И еще через неделю - уже из Херсона - она сообщает, что не считает себя больше вправе быть связанной с ним «во внешнем», что очень компрометирует его и при первой возможности поменяет в афишах фамилию Блок на Менделеева, что жить вместе им («кажется») невозможно -такая как она теперь не совместима с уравновешенной жизнью, а «сломаться опять» и подчиниться было бы для нее падением. И дальше всякий вздор - о деньгах («я не могу больше брать у тебя, мне кажется»), сожаление, что ей-де будут «удобно и просто», а его ждут одни неприятности, о том, останется ли он один или к нему приедет мать.


На конверте своего следующего письма Блок делает от руки пометку «Очень нужное»: «Милая, ты знаешь сама, как ты свободна. Но о том, о чем ты пишешь, нельзя переписываться... Ты пишешь мне как чужая...». И недовольный собственным тоном, в тот же день отправляет вдогонку телеграмму и еще одно письмо: «Мне нужно знать -полюбила ли ты другого, или только влюбилась в него? Если полюбила - кто он? По твоему письму я могу думать, что не полюбила, потому что человеку с настоящими чувствами не могут приходить в голову такие нелепости и такой вздор.» (это о тех самых деньгах и приезде матери) «Помни о том, что, во-первых, я считаю пошлостью разговоры о правах и обязанностях и считаю тебя свободной. Во-вторых, ненавижу того человека, с которым ты теперь. Этим летом будет 10 лет нашего знакомства. Напиши мне все главное откровенно и определенно. Всего хуже - не знать. Что бы я ни узнал - мне будет вдвое легче. Благословляю тебя».

В который раз призываем вас озадачиться вослед только что прочитанному: чего добивается этот загадочный Блок? Чего вообще он хочет??

С одной стороны - ты свободна, и сомневаться в этом пошло. С другой - он ненавидит «того человека». И что это за нелепый в данных обстоятельствах аргумент - десять лет знакомства? И, наконец: на что именно он благословляет? Кстати уж: к Волоховой в Москву месяц назад помчался без раздумий, а тут письменными распоряжениями хочет отделаться.

Очевидно, Любовь Дмитриевна из прочитанного тоже ничего не поняла. Кроме того, что муж жутко взволнован. И через несколько дней примчалась в Петербург. Они объяснились. Что говорилось и на чем сошлись - не ведаем. Известно лишь, что в страстную субботу она вновь уехала в Киев. Встречать светлое Христово Воскресенье со своим Дагобертом. От Блока - телеграмма: как добралась? От нее - телефонный звонок: все замечательно. И письмо, в котором: «Думаю о тебе очень нежно и, как клад, прячу твою любовь ко мне в сердце». И - наконец, не без оглядки на Белого и на Волохову: «Может быть, тебе будет больно. Но и мне было больно, ох, как больно, пока ты искал. Дай мне быть уверенной в тебе, в твоем ожидании, как ты был уверен во мне».

Проще говоря: Господь терпел, я терпела, теперь терпи и ты.


И поставленный на место Блок терпит.

В таком непривычном и неуютном одиночестве.

Волохова оттолкнула. Люба окончательно оперилась и самоутверждается. Мама - в Ревеле, помогает Францу командовать Онежским полком.

«Такое холодное одиночество - шляешься по кабакам и пьешь», - пишет он ей. Очевидцы вспоминали, что в этот период Блок действительно пил совершенно беспробудно. А писем от Любы нет.

Их нет аж до самого ее возвращения - до 7 мая. Вояж завершен, и Мейерхольд распустил свою антрепризу. Но Менделеева с группой товарищей приняли решение продолжать гастроли. Теперь - на Кавказе. На повидаться у них с Блоком снова всего десять дней.

И мы опять вынуждены выуживать информацию из непрямых источников. И снова обращаемся к «Песне судьбы», в которой Л. Д. фигурирует под именем Елены. Так вот -оттуда, в эти самые дни писанное: «Ты не узнаешь ничего и не получишь воздаяния. Усталая Елена проходит в избу, где сидит опустевший Герман (жизнь смрадная). Она бросается к нему. Герман сурово отстраняет ее, твердя эти слова. Она остается вблизи его - памятуя слова монаха: «А на конце пути - душа Германа».

И скажите, что это не отчет о том их майском объяснении.


То есть, никакого твердого решения не получилось. Условились лишь, что осень проведут в Шахматове, а зимой будут жить вместе в Петербурге. Для родных и чужих она осталась «хозяйкой дома», пребывающей в отлучке. А дальше уж сама жизнь подскажет.

Однако симпатично выкрашенный фасад скрывает от нас весьма пикантную подоплеку. Положение Любови Дмитриевны было на самом деле незавидным. Белый - тот звал её хотя бы во что-то реальное. Уходить же теперь ей было решительно некуда. С Дагобертом она уже порвала -«глупо, истерично, беспричинно». А безнадежно глухой к чужим страданиям Блок полагал, что от него требовалось лишь одно - как всегда уже простить. Он и простил. И великодушно отпустил (внешне это выглядит скорее как «выставил») на Кавказ...


И для того только, чтобы не врать (а умолчание в нашем случае - одна из самых гадких форм вранья) мы перелистаем вместе с вами воспоминания еще одной знакомой поэта - из тех, приятельство с которыми он свел во времена «бумажного бала» - актриски же Валентины Щеголевой.

Совсем некрасивая лицом, в компенсацию за что предельно женственная и грациозная, эта дама оказывается вдруг на самом переднем крае борьбы Блока с одиночеством. Жена Чулкова вспоминала что Блок часто уходил бродить за город, любил кататься на лодке - один или с кем-нибудь. И в одну из таких прогулок утащил ее Георгия и пару актрис, одной из которых была как раз Щеголева. «Это было в начале мая 1908 года. Уехав с утра на взморье, они вернулись только на другой день к обеду...» - уточняет она.


Естественно, вспоминала об этом пикничке и сама Валентина Андреевна. О том, как совершенно случайно попала с Блоком на острова и - очень подробно - о том, как настойчиво Блок тащил ее туда. Далее - дословно: «Зачем я ему? Он так жадно и страстно меня целовал, точно голодный. Я боролась, я сердилась, возмущалась и смеялась, в конце концов. Что спросить с этого умного очаровательного человека. Только бы мне не влюбиться в него, вот была бы штука». Конечно, главное - не влюбиться! Но не влюбиться не получилось. Уже через пару недель (как раз после отъезда Л.Д. на кавказские гастроли) она писала поэту: «Моя любовь сильна и прекрасна, моя любовь не требует жертв. Она сама вся жертва, вся восторг, вся приношение. Но именно потому-то я и не отдала тебе мое тело, мое земное прекрасное тело, что люблю тебя высшей, не знающей конца, не видящей начала вечной любовью. Смотреть на тебя, знать, что ты существуешь, видеть тебя. умереть за тебя. И вечно гореть думой о тебе, и благословлять дом, в котором ты живешь, и землю, по которой ты ходишь (ступаешь). Знать, что ты любишь другую.»

И тут вовсе не Л. Д. - Волохову она имеет в виду. Вам этот текст ничего не напоминает? Все эти «прильнуть - и уйти», «умереть за тебя», все эти «разрывы сердца» - нет? А у нас опять дурацкое чувство, будто и это мы уже читали.

И не где-то, а непосредственно в письмах 22-летнего жениха-Блока. Вот она - чисто Блоковская прелесть межполовых отношений: стремиться, добиваться, желать, вожделеть, но не обретать.

Сохранились и восемь писем Блока к Щеголевой. В том числе и текст майского, весьма странного, где помимо прочего: «Простите меня, ради бога, многоуважаемая Валентина Андреевна. Если бы вы знали, как я НЕ МОГУ сейчас, главное - внутренне - не могу: так сложно и важно на душе. Сегодня получил Ваше письмо и думал; но - не могу, право, поверьте».

Чего, Александра Александрович, вы на этот-то раз не можете? Вам же ясно грозят «вечно гореть думой» да благословлять дом с землей, по которой ступаете. А не тут-то. «Вечно гореть» - это же тоже своего рода определенность, а определенности мы не переносим. Стихи (а стихи Щеголевой уже пишутся; доподлинно известны, как минимум, три ей посвящения) у Блока получаются лишь из НЕопределенности.

Кульминация их отношений - а мы считаем себя вправе говорить все-таки именно об отношениях - эпизодических, но отношениях - приходится на 1910-11 годы. Он традиционно топчется ночами около дома Щеголевой, думает: пойти, не пойти? - и: «сегодня - всё, что осталось от моей молодости -Ваше. И НЕ ИДУ. Но услышьте, услышьте меня - сейчас». Ах, этот фирменный блоковский стиль - кружить под окнами, не идти и хвастать этим!

А еще - предлагать каждой первой «всё, что осталось». Записями о Блоке полон и дневник Щеголевой. В 1915-м уже году: «Как мучает меня этот великий человек сам не зная того». Вы абсолютно правы, Валентина Андреевна: мучить -главный талант этого великого человека. Мучить и мучиться.

К чему мы это? Да только к тому, что тогда, в мае 1908-го у Блока не было ни морального права, ни сиюминутного резона не прощать Любовь Дмитриевну. Царственным жестом он отпустил ей грех прелюбодеяния и только что не сам собрал в дорогу.

И тут очень хочется выдержать академическую мхатовскую паузу. Нам вновь грех не вспомнить анонимного автора всей этой драмы. В точном соответствии со сценическим законом обострения предлагаемых обстоятельств он обостряет их на всю катушку - Люба беременна. Но она не раскрыла Блоку этой тайны и 18 мая уехала на Кавказ. И в «предельном, беспомощном отчаянии», «зажмурившись», три долгих месяца нелепо «прожигала жизнь» в Грозном, в Тифлисе, в Боржоме...


Лето 1908-го - жесточайший кризис семейных отношений Блоков. Невозможность встретиться лишь усугубляет его. Физическая разлука стала для поэта естественным выражением общего неблагополучия отношений с женой. 24 июня: «Знаешь ли, мы не виделись пять месяцев (нельзя же считать твои приезды) и до этого - 1 У года». Однажды поставив жирный крест на возможности совместного счастья, они научились по возможности безболезненно обретать свои счастья поодиночке. Автономно друг от друга. Так было и на этот раз.


В мае, буквально избавившись от присутствия супруги и отослав Щеголевой свое трогательное «НЕ МОГУ», Блок уезжает в Шахматово. Одиноко селится в стареньком флигельке, утопающем в сирени. Спускается к тихой Лутосне и там подолгу лежит в траве. Быть вскоре этой ручьеподобной речушке и Непрядвой, и Доном! Тут у него опять пошли стихи. Они знакомы нам теперь под названием «На Поле Куликовом».

Всё смешалось в них - Россия, Люба, Н.Н....

Закат в крови! Из сердца кровь струится!

Плачь, сердце, плачь...

Покоя нет! Степная кобылица

Несется вскачь!

В черновых набросках сохранилась строфа, не вошедшая в окончательную редакцию:

И вечно - бой! И вечно будет сниться

Наш мирный дом.

Но - где же он? Подруга! Чаровница!

Мы не дойдем?

Интересно, что проходили бы мы в школе, не умолчи Люба в ту их майскую встречу о главном.


Переписка лета 1908-го необыкновенно интенсивна, тревожна и нежна одновременно. Несмотря ни на что и вопреки всему они намерены остаться вместе. Эта перспектива, правда, пугает обоих. Но альтернативы ей Блоки не видят. Что руководило Любовью Дмитриевной нам теперь более или менее понятно. Что правило Блоком - угадывайте сами.

Мы умолкаем. Мы предлагаем вам самим услышать за строками переписки того лета голоса всё едино родных дружка дружке Александра Александровича и Любови Дмитриевны.

Она (из Грозного): «Милый мой, мне сейчас показалось, что ты думаешь обо мне, и мне стало очень грустно и за тебя, и за себя, за все. знаю, что дорого заплачу болью и страданием за каждое свободное движение, за дерзость». Чуть позже из Боржома: «Как же? Как же? что же все это такое? Хорошо, что я буду одна долго, бесконечно, все уляжется. ты единственная моя надежда, и на краю света мне не уйти от тебя».

Он (из Шахматова): «Я думаю каждый день. Странно жить здесь без тебя в пустом доме. Очень часто я хочу писать тебе. Но ты так далеко и я многого не могу понять в твоем письме».

Из Боржома: «Люблю тебя одного в целом мире. Часто падаю на кровать и горько плачу: что я с собой сделала!.. Одно знаю: быть с тобой, около тебя, и ничего, ничего другого не надо, и сцены не надо душе моей . Пишу ночью, пишу любя тебя до слез, моя радость».

Он - в ту же самую ночь: «Может быть, нам нужно временами жить вместе. Теперь мне часто кажется, что мы можем жить вместе всегда, но - не знаю. Может быть, ты заметила, что я давно уже не умею писать тебе. Мое отношение к тебе уже не требует никаких слов.» Из Боржома: «Начинает бродить мысль, что вдруг теперь ты не захочешь меня принять, ты презираешь или полюбил кого-нибудь. Боже мой, боже мой!»

Из Шахматова: «Я никого не люблю, кроме тебя... Всё -безумие, глупости, обман, наваждение. Мы должны жить вместе и будем. Вернусь скоро в Петербург и буду ломать стену и устраивать тебе комнаты».

Она: «Может быть, приеду в Петербург, когда ты будешь там, это мне будет легче, а то мучительно стыдно Шахматова, нашего дома и сада, пока я не очистила свою душу совсем от всего, чего так мучительно стыдно. Я теперь хочу быть с тобой всегда, не расставаться. И сама я в горьком, горьком опыте становлюсь лучше, я знаю - не буду тебя шокировать, так бережно буду нести нашу жизнь.». Он: «Почему ты пишешь, что приготовила себе мучение? Меня очень тревожит это; и мне не нравится то, как ты сомневаешься в том, как я тебя встречу. Мне во многих делах очень надо твоего участия. Стихи в тетради давно не переписывались твоей рукой. Давно я не прочел тебе ничего. Давно чужие люди зашаркали нашу квартиру...»


Нам-то с вами хорошо, мы в курсе, о каком стыде и о каких своих мучениях твердит она из письма в письмо. Плохо Блоку - он не понимает из всего этого ни слова. И вдруг допускает непростительную ошибку: «Из твоих писем я понял, что ты способна бросить сцену. Я уверен, что если нет настоящего большого таланта, это необходимо сделать. Хуже актерского «быта» мало на свете ям».

Люба молчала целых две недели. Затем - уже 11 июля - после череды тревожных его телеграмм она пишет, что ею снова овладела волна актерского сумасшествия, и она снова не понимает, как совместить мечты о жизни с ним с верой в себя как в актрису. А актерское сумасшествие - и к этому мы, кажется, начинаем привыкать - неизменно влечет за собой и ее сумасшествие дамское: «Есть у меня «флирт» с милым мальчиком. это легко и не важно, может оборваться когда угодно. Но я целуюсь с ним.»

Блок в отчаянии. Он только что всерьез настроился ломать стены. Все стены - и в их квартире, и в их забредших в тупик отношениях. Кажется, он готов начать все сначала. Но сначала уже не получается: Люба снова целуется с каким-то «мальчиком».

Уже из Петербурга летят его беспробудно пьяные письма. В них вновь о ведомой ему одному тайне, о нестерпимом далее одиночестве, о неспособности жить без ее присутствия: «Помоги мне, если можешь»

В ответ она просит простить ей ее «опущенность», обещает вернуться «тогда все будет по-другому». Точка апогея - его письмо от 26 июля.

«С каждым днем все тяжелее. Не знаю, как дождаться тебя. Ради бога, Люба, не утяжеляй камня на сердце, ведь я не кукла. Пока у тебя «апатия», у меня - пытка. Реши что-нибудь. Ты старишь меня своими письмами. Если я тебе чужой, признайся себе в этом. я не могу ни работать, ни жить, не думать. Такое « условное» одиночество - хуже каторги... Прости, что мешаю тебе жить, прости. кажется, дойду скоро до равнодушия полного, отправлю к черту весь этот проклятый мир».

Последний раз послать этот мир к черту он грозился в ноябре 1902-го. Тогда угроза возымела действие. Но пугать Любу самоубийством уже ни к чему.


28 июля и от нее самой приходит письмо-стон: «Саша, поддержи меня, надо ужасно много силы, Что-то не так, мучительно не так... Я на опасном перепутье, Саша, помоги... Я приеду к тебе, я отдам тебе всю свою душу и закрою лицо твоими руками и выплачу весь ужас, которым я себя опутываю. Я заблудилась, заблудилась». Это финиш. Женщина на четвертом месяце, если вы понимаете, что это такое. Она действительно окончательно заблудилась и все, что ей сейчас нужно - выплакать весь ужас, зарывшись в его руки.

Казалось бы: любите? страдаете? - ну хватит тогда чернила переводить! - соединитесь уже! - Нет. Переписка продолжается.

Он терзается неведением, торопит ее с возвращением. В ответ - прежний лепет о призвании, о «сумасшествии» или «апатии», о спектаклях, ролях, актерах. Все те же темные намеки и те же невнятные взывания: «Саша, поддержи меня. Я на опасном перепутье. Саша, помоги.» У него - перепады упадка и подъема. 2 августа он пишет (кричит? орет?) ей: «Нам необходимо жить вместе и говорить много, помогать друг другу. Никто кроме тебя не поможет мне ни в жизни, ни в творчестве».

И в этом тяжелейшем июле у Блока вдруг снова идут стихи.

И какие: «За гробом», «Мэри», «Друзья», «Поэты», «Она как прежде захотела», «О доблестях, о подвигах, о славе», которое было доработано позже, в декабре.

В окончательной его редакции - строки:

Ты отдала свою судьбу другому,

И я забыл прекрасное лицо.

Всё. Прекрасное лицо забыто. Навсегда. Богочеловеческое и сверхчеловеческое отошло, осталось обычное людское. Последнее его письмо уже не застало Любу в Боржоме. 4-го она выехала оттуда, 9-го была в Петербурге. Блок, наконец, узнал то, что должен бы был понять еще весной.

И целую неделю после этого - неслыханное дело! - он не писал матери.


Казалось бы: чего еще не хватало для испытания этого союза на прочность? Не хватало самой малости - байстрюка. Он появляется в списке действующих лиц очень своевременно.

Наши герои только-только приготовились становиться предсказуемыми. И даже мы вроде бы начали привыкать к тому, что Блок - обычный самовлюбленный (теперь уже просто отовсюду слышится его очередное «себастьяновское» «Что ж»), самонадеянный (их последняя встреча, конечно же, лишь укрепила Александра Александровича в уверенности, что Люба - его Дианка) лентяй (по-прежнему не хочет сам и пальцем шевельнуть, судьба обязана нести семейные блага на блюдечке с известного цвета каемочкой). Едва оформился в нашем сознании и образ новой Любы - Любы, обретшей благодаря папиному наследству определенную личностную самостоятельность. Едва нам стало мерещиться, что все последующие перипетии в этой семейной драме уже прогнозируются, как вдруг Всевышний выкатил из кустов проверенный-перепроверенный рояль.

Дитя, притаившееся в Любиной утробе, снова перепутало все карты. Нежданный чужой ребенок - вот увеличительное стекло, через которое хитроумный заоблачный драматург предлагает нам рассмотреть неровности стыка этих двух судеб. Эти неровности казались уже утратившими свое значение. Эти поверхности казались уже идеально отшлифовавшимися, и вдруг - такой заусенец! Склеится ли теперь?..

История подсказывает: склеилось. Но какой ценой?

Митька

Блок был поставлен перед фактом. 20-го они уехали в Шахматово. Как сложились для них эти одиннадцать дней? Кое-что находим у Веригиной: «Любовь Дмитриевна. возвратилась в Петербург в состоянии предельного отчаяния. Она решила избавиться от верной катастрофы, которую предчувствовала, но мать и сестра все еще не вернулись из-за границы, и опять никого не было, кто бы помог, посоветовал.»

В набросках воспоминаний Л. Д. есть признания в том, что ничего она так не боялась, как деторождения и материнства: затяжелев-де, испугалась, решила избавиться от ребенка, но поверила вздорному совету и, когда вернулась домой, предпринимать что-то было уже поздно. Пришлось признаваться до конца.

«И я горько плакала, знала - это будет верная смерть». Реакция Блока - дословно: «Пусть будет ребенок. Раз у нас нет, он будет наш общий».

«И Люба смирилась», - констатирует Веригина. В связи с чем мы вынуждены полагать, что ее любимая Л. Д. всего-то -согласилась идти навстречу испытанию токмо из уважения к решению мужа. Что ж, пусть так.

Александре Андреевне об этом решении Блока написала Люба. Из письма следует, что он запретил ей «говорить о всем горьком» даже Анне Ивановне. И, стало быть, «пусть знают, кто знает».

Формально круг посвященных в тайну происхождения ребенка был невелик: они сами, Бекетовы, Веригина, да еще Е. Иванов. Этот ласковый теленок необыкновенно близок не только Блоку и Любе (с Любой-то у него, между прочим, даже что-то вроде романчика успело состояться), но и матери поэта.

В ноябре Александра Андреевна пишет ему - уже из Ревеля: «Я все-таки рада, что Люба сама с Вами говорила. Ведь она теперь очевидна. Это будет их ребенок, Саши и Любы. Саша так решил. . Разве это не хорошо?» Да отчего же не хорошо? Хорошо, конечно. И по-мужски это. И вообще. Даже в личных отношениях у Блоков на этой почве начинает что-то меняться. В чем и пытается заверить Люба свекровь, пересказывая впечатления от вечера у неких Коппельманов «. все вдвоем, а не втроем, и не в одиночку, как бывало прежде. Даже странно.».

И - 24 декабря: «Милая, пишу Вам в сочельник. Елка стоит, большая, мы не зажигаем ее в этом году: так - деревом. И гиацинты Саша принес мне и пошел погулять. Сижу и шью. Все хорошо, слава богу».


Сам же Блок оценивает происходящее в не столь радужных тонах. Вот его дневниковая запись первого дня 1909-го: «Новый год встретили вдвоем - тихо, ясно и печально. За несколько часов - прекрасные и несчастные люди в пивной». Пьет Блок. Пьет.

Все эти месяцы ему неуютно дома.

От этого неуюта он даже вступил в октябре в обновленное Религиозно-философское общество Мережковских. Выступает там с докладами: «Россия и интеллигенция», «Стихия и культура». Тамошняя молодежь в восторге от Блока. В его окружении появляются какие-то курсистки-бестужевки. Одна из них - «очень глубокая и мрачная» приперлась как-то к Блокам домой и сидела там до поздней ночи - выясняла у поэта стреляться ей или нет.

Тогда же Блок знакомится с некой Зоей Зверевой, с которой они встречались и переписывались потом много лет. «Значительная и живая» (в отличие, надо понимать, от беременной жены), она приглашена на чтение «Песни судьбы». По ее совету Блок читает драму на Бестужевских курсах, выслушивает и выполняет ее советы и пожелания. Участвует с ее подачи в литературных вечерах и концертах на благо каторжан, ссыльных и иных политзаключенных.


В ноябре Блок набросает план новой драмы.

Пробежимся-ка и по нему вкратце. Герой - писатель. Он «ждет жену, которая писала веселые письма и перестала». Далее: «Возвращение жены. Ребенок. Он понимает. Она плачет. Она поклоняется ему, считает его лучшим человеком и умнейшим». Образ героя - сложный, исполненный противоречий. На людях он «гордый и властный», окруженный «таинственной славой женской любви». Наедине с собой - «бесприютный, сгорбленный, усталый, во всем отчаявшийся». Он, «кого слушают и кому верят, - большую часть своей жизни не знает ничего. Только надеется на какую-то Россию, на какие-то вселенские страсти; и сам изменяет каждый день и России и страстям».

Драма угасла на стадии замысла. И слава, может быть, богу. С нас вполне достаточно ярких образов одного ее плана. Последняя строка которого суть всех тревог: «А ребенок растет.».

В январе, вскоре после тихого и печального «нового года вдвоем» Блок устроит непростительно вызывающую сцену на квартире у Сологуба. Посреди ночи - после вечера плясок, чтения стихов и прочая-прочая - примется буквально тащить ту самую Щеголеву в переднюю - «Я поеду провожать Вас» - «Но я остаюсь здесь» - «Нет, вы должны, я прошу вас, ну я прошу вас» - «Нельзя мне, нельзя.». Даже деликатный Федор Кузьмич будет вынужден выговорить гостям: «Александр Александрович, подумайте о Любови Дмитриевне, Валентина Андреевна, подумайте о Павле Елисеевиче!» (муж Щеголевой в это время сидел в Крестах). И каких бы ласковостей ни писала Любовь Дмитриевна своей возлюбленной свекрови, у нее тянулись «томительные месяцы ожидания». Она затаилась, ушла в покорность судьбе. Терзалась дурными предчувствиями, горько оплакивала «гибель своей красоты» (а ей всегда было свойственно гипертрофированное представление о собственной наружности). Ей казалось, что она брошена. Мать и сестра - в Париже, Александра Андреевна - и та бы сейчас за свою сошла, а - в Ревеле. Блок по ее словам «очень пил в эту зиму и совершенно не считался с ее состоянием». Вероятно - мерещилось. Блок думал о ней и ее судьбе непрестанно.

Ночь - как ночь, и улица пустынна.

Так всегда!

Для кого же ты была невинна

И горда?

Пардон, пардон, - не лучшие строки для опровержения. Несвоевременные какие-то. Наверное, вот эти:

С ума сойду, сойду с ума,

Безумствуя, люблю,

Что вся ты - ночь, и вся ты - тьма,

И вся ты - во хмелю.

Н-да. Похоже, тоже не ей. Чего-то не клеится. А может, и не мерещилось Любови Дмитриевне...

Я пригвожден к трактирной стойке.

Я пьян давно. Мне все - равно.

Из дневника поэта: «Пьянство 27 января - надеюсь - последнее.

О нет: 28 января».

* * *

Под шум и звон однообразный,

Под городскую суету

Я ухожу, душою праздный,

В метель, во мрак и в пустоту.

Я обрываю нить сознанья

И забываю, что и как...

Кругом - снега, трамваи, зданья,

А впереди - огни и мрак.

Что, если я, завороженный,

Сознанья оборвавший нить,

Вернусь домой уничтоженный, -

Ты можешь ли меня простить?

Ты, знающая дальней цели

Путеводительный маяк,

Простишь ли мне мои метели,

Мой бред, поэзию и мрак?

Иль можешь лучше: не прощая,

Будить мои колокола,

Чтобы распутица ночная

От родины не увела?

Датировано 2 февраля 1909 года.

Это стихотворение нам невероятно ценно уже тем, что в тот самый день Любовь Дмитриевна рожала.


В конце января ее отвезли в родильный дом. А «душою праздный» двинул «во мрак и в пустоту». И снова: «простишь - не простишь», «любит - не любит» - заводная блоковская ромашка. Мы не ерничаем. Мы предлагаем еще раз перечесть эти строки и раз и навсегда запомнить, ЧТО мучило поэта в эти тяжелые для Любы часы (как, впрочем, и всю его творческую жизнь; нужно только открыть и перечесть).


А роды были и вправду очень тяжелыми: хлороформ, щипцы, горячка, боязнь за жизнь роженицы. И нам самое время звать на помощь главную повитуху нашей повести тетушку Марью Андреевну с ее дневником. 3 февраля: «У Любы родился мальчик... Родился вчера, 2 февраля, утром. Роды были очень трудные и долгие. Очень страдала и не могла. Наконец, ей помогли. Очень слабый, испорчен щипцами и главное долгими родами. Мать очень удручена... Очень боюсь, что мальчик умрет. Очень печально.»

Для этого отрывка весьма характерен факт предельной эмоциональной доминанты: превосходный стилист М. А. Бекетова в пяти строках пять раз произносит слово «очень».

6 февраля: «У Любы родильная горячка, молоко пропало, ребеночек слабый. За Любу страшно. Смотря сегодня на бледное ее личико с золотыми волосами, передумала многое. Саша ухаживает за ней и крошкой...». 8-ое: «Ребеночек умирает. Заражение крови. Люба сильно больна. Будто бы не опасно, но жар свыше 39 и уже третий день. Я ее больше не увижу. Уныло, мрачно и печально». 9-ое: «Все то же. Ребеночек еще жив. Люба лежит в жару и дремоте. «Очень он удручен?» - спросила Софа (Софья Андреевна - еще одна тетка Блока; Прим. авт.). - «Это ему не свойственно, как и мне», - сказала Аля. «Ну, не скажу» -отвечала Софа. Да, в серьезных случаях он не капризничает и не киснет, она тоже не киснет, не склонна падать духом. Оба склонны ненавидеть в такие годины все, что не они». Вот что хотите с нами делайте, но смысл и, главное, тон всей этой тирады лишний раз демонстрирует, как нетепло было все эти годы Любови Дмитриевне рядом с мужем и его матерью. Блоковеды вбивали и продолжают вбивать нам в головы аксиому про страстность, как отличительнейшую из черт Александра Александровича и его родительницы. Что же такое их страстность, спрашиваем мы себя на фоне этой мизансцены? И в какую минуту ей являться, ежели не теперь? Некстати, наверное, вспоминается и свидетельство Чуковского, который удивлялся блоковому спокойствию в день подавления Кронштадтского мятежа. По его словам, услыхав о творящемся там, Блок захотел спать: «Я всегда хочу спать, когда события. Клонит в сон. И вообще становлюсь вялым. Так во всю революцию». Непорицаемо, конечно. Но это свойство, типичное для не слишком далеких полноватых женщин, плохо вяжется с нашими классическими представлениями об авторе тех же «Скифов».


10 февраля мальчик умер. Блоку о смерти малыша сообщила Марья Андреевна. Он полетел в больницу. В дневнике у тетушки: «Он как будто успокоился этой смертью, м.б., хорошо, что умер этот непрошеный крошка. Люба, по-видимому, успокоилась». И на другой день: «Сегодня мне ужасно жаль маленького крошку. Многие говорят, что в смерти его виноваты доктора. Пусть так. М. б., и лучше, что он умер, но в сердце безмерная грусть и слезы. Мне жаль его потому, что ЛЮБЕ ЕГО МАЛО ЖАЛЬ...»

Несмотря на бесконечные «может быть», предельно смелое заявление. Но нам не удавалось пока уличить Марью Андреевну в безосновательности сказанного. Опровержение находим только у Веригиной, которая как раз известна нам в роли беззаветного адвоката Л. Д. Она сообщает, что со смертью ребенка Люба ощутила «жестокий удар в сердце» и ею надолго овладела «темная печаль, которая через некоторое время перестала быть заметной для окружающих».

Поглядите-ка: что же получается? Даже Валентина Петровна, что называется, «сдает» подругу. Разница оценок лишь в том, что у Веригиной Любина скорбь прекращается «через некоторое время», а Бекетова замечает успокоение роженицы в тот же день.

И дочитываем ее запись от того же 11 февраля: «. Неужели она встряхнется как кошка, и пойдет дальше по-старому? Аля боится этого. И я начинаю бояться». Не начать ли бояться и нам?


Мальчик, названный Блоком Митей (в честь великого деда), похоже, действительно отпустил всех своею смертью. Матери оставалось «встряхнуться» и вернуться к ставшей привычной уже «жизни для себя». Блоку. А вот Блок скорбел. Это безо всяких натяжек. Прожившего всего восемь дней Митю он похоронил сам. И каждый год потом навещал могилу. Но -

Когда под заступом холодным

Скрипел песок и яркий снег,

Во мне, печальном и свободном,

Еще смирялся человек.

Пусть эта смерть была понятна -

В душе, под песни панихид,

Уж проступали злые пятна

Незабываемых обид.

Блоковеды единодушно относят эти «незабываемые обиды» на счет создателя. Перечитав стихотворение, мы утверждаем, что они в той же самой мере могут быть адресованы и матери умершего младенца.

Многие из современников сходились на том, что Блок возлагал на этого ребенка какие-то затаенные надежды. Возможно, ему мстилось даже, что теперь-то жизнь и пойдет по-новому, по-другому. Люди запомнили его в эти дни «простым человеком, с небывало светлым лицом». Зинаида Гиппиус вспоминала его улыбку как «озабоченную и нежную» и голос - «точно другой - теплее». Это перед рождением ребенка. И после его рождения: «. Блок молчит, смотрит не по-своему, светло и рассеянно. - О чем вы думаете? - Да вот, как его, Митьку воспитывать?» А после смерти объяснял прилежно, почему он не мог жить. Просто очень рассказывал, но лицо у него было растерянное, потемневшее сразу».

В письмах Блок называл Митю не иначе как «наш сын».


В тот март он написал десяток стихотворений - одно мрачней другого. Стихи превосходны (сам поэт назвал их «недурными»).

Весенний день прошел без дела

У неумытого окна;

Скучала за стеной и пела,

Как птица пленная, жена...

Лаконично и красноречиво сформулирует Блок то свое мартовское состояние в письме к Чулкову: «Пил я мрачно, но не так уж много... скучно пил».

На Пасху Блоки выбрались к маме в Ревель, и там (под перезвон, как любят уточнять в учебниках) написалось одно из его известнейших стихотворений. «Не спят, не помнят, не торгуют» считается чуть ли не манифестом его богоискательства. Может, и так. Блок и бог - глобальная и совершенно отдельная тема, никак не умещающаяся в формат нашего повествования. Мы только заметим, что «трезвонят до потери сил»

... над шубкой меховою,

В которой ты была в ту ночь.

«Та ночь» - ночь 7 ноября 1902-го - ночь, когда, согласившись связать свою жизнь с Блоком, Люба Менделеева уберегла его от самоубийства. Шубка прямиком оттуда. Но ту смерть его Люба сумела отвести, а Митькину смерть - нет. И не слишком религиозный Блок, как кажется нам, не мог в одну минуту переключиться и начать валить всю вину только на того, кто над всем. Быть может, совершенно против воли поэта Любовь Дмитриевна попала в совиновники. Осмелимся даже предположить, что именно с этого момента поэт стал заложником им же и сотворенной двоякости отношения к жене: Люба-спасительница - Люба-неспасительница. Попробуйте встать на место разрываемого таким противоречием человека, и многие из последующих движений его души обретут хоть какую-то почву для объяснений.

Мы вряд ли преувеличиваем. Уход их «нашего сына» колоссально перепахал внутренний мир Блока. Тема смерти, гибельности, хрупкости человеческой жизни уже доминирует в его стихах месячной давности. И еще целых два года он не сможет задвинуть ее в дальний угол. А, может быть, не сделает этого и вообще никогда.

Апрель. Предложенный верховным драматургом тест пройден. За дальнейшей ненадобностью мальчик был забран обратно на небеса. Блоки выходят на следующий круг их общего земного ада. После рождения и смерти ребенка они опустошены, раздавлены. Первая спасительная мысль -поехать весной в Италию, исцелиться ее красотой и искусством. Старинный способ, испытанный на себе множеством русских.


Тут мы позволим себе еще одно принципиальное замечание по поводу конъюнктуры в подавляющей части материалов, предлагаемых советским блоковедением. Не красящие образа поэта факты, как и всё, что не работает на увековечение величия образа, элементарно вымарывались из биографии. Даже в знаменитом очерке М.А.Бекетовой ни малейшего упоминания о мальчике по имени Митя нет. Ее дневниковые записи максимально полно воссоздают нам события той ужасной недели. А в очерке тетушка «отправляет» Блоков за границу по куда более прозаической причине: «. но в конце концов напряженная работа, частые публичные выступления и бесконечные разговоры на важные темы утомили Блока»... Формулировка-то, формулировка какова: «бесконечные разговоры на важные темы»» - ну просто какой-то литр никотина для бедной среднестатистической лошади!!!

И, сами понимаете, «в феврале 1909 года уже чувствуется в его письмах к матери упадок настроения».


Мы не случайно заговорили о нечистоплотности официального блокознания. Мы хотим, чтобы вы представляли себе, из какого рода обтекаемых форм приходится выуживать - да, нелицеприятную подчас - правду о происходившем на самом деле.

И это наше хотение необыкновенно корыстно.

Подпав под безумное обаяние всей этой неоднозначной истории отношений поэта и его любимой, мы очень хотим докопаться до логики их поступков. Хотя бы там, где объяснять те или иные повороты судьбы уже ничем кроме логики нельзя. И когда нас заносит в аккуратно выжженные предшественниками пространства, нам не остается ничего, кроме как обращать внимание на всякий черт те как спасшийся от зачистки случайный предмет под ногой. Будь то ненароком оброненное в дневнике слово, стихотворная строчка или несоответствия в воспоминаниях очевидцев.

И если наше рвение кажется вам излишне пристрастным - что ж: сделаем вид, что никакого Мити не было. Что один утомился, а другая. ну, заскучала, что ли.

И вот Блоки погружаются в сборы. И вскоре получены заграничные паспорта, проданы музею этюды Александра Иванова из наследства Менделеева, и выручены деньги на поездку. Люба за границу рвется. Александр Александрович просто не возражает.

Настроение у него какое-то вынужденно чемоданное. И поздним вечером 14 апреля супруги отбыли в международном экспрессе по маршруту «Петербург - Вена -Венеция»...

Галопом по Европам

«Галопом по Европам» - срифмует совсем по иному поводу уже в середине века другой советский поэт, автор заклинания «мы пионеры - дети рабочих» и провозвестник близящейся, да все никак не наступающей эры светлых годов. А каламбур-то и впрямь хорош. И как нельзя более точно характеризует оздоровительную прогулку Саши с Любой по Италии с Германией.


Эту двухмесячную вылазку Блоков за границу смело можно назвать настоящим турне. Судите сами: Венеция, Равенна, Флоренция, Сеттиньяно, Перуджа, Ассизи, Фолиньо, Сполетто, Орвьетто, Сиена, Пиза, Марина ди Пиза, Милан, Франкфурт-на-Майне, Бад Наугейм (!), Рейн, Кельн, Берлин. Впечатляет уже один только перечень мест пребывания. Возможно, решение развеять печаль именно в Италии было лучшим из доступных им в ту пору лекарств. Именно в Италию собирались они еще три с половиной года назад. Туда же звал тогда Любу и неугомонный Белый. Да и на Сашуру там могло повеять чем-то далеким и теплым - из самого детства. То есть, если вы спрашиваете нас - мы такой выбор Блоков очень даже одобряем.


Покинув отнявший у них Митю город, они уже через пару дней обосновались в уютной венецианской гостинице неподалеку от Сан-Марко - любимой площади многих русских поэтов. Собственно говоря, одной только Венеции им могло бы хватить на оба месяца.

С первого же дня начались хождения по ста восемнадцати островам, разделенным сто шестнадцатью каналами. Бродили вместе, бродили поодиночке. Веригина утверждала, что «великое искусство эпохи Возрождения исцелило - возродило Любу, что «Блок свидетельствует об этом. Обоим было хорошо в Италии. Там они снова - Жених и Невеста». Действительно, в записной книжке Блока значится: «Люба опять помолодела и похорошела. Бегает. Ее называют синьориной (барышней), говорят - какая красивая, за обедом мы говорим как-то тихо («шепчутся как влюбленные»)».

Она - в парижском фраке, он - в венском белом костюме и венецианской панаме. Но боимся, Валентина Петровна снова слишком уж поспешно выдает желаемое за действительное. Иначе чем объяснить, что влюбленные голубки всё чаще расходятся по утрам в разные стороны?


Первое время Блок исправно осматривает картинные галереи, археологические музеи, бесчисленные церкви. Сотни полотен, фресок, скульптур, строений.

Из занятного: «Очень многие мои мысли об искусстве здесь разъяснились и подтвердились, - сообщает он в том же письме, - Я очень много понял в живописи и полюбил ее не меньше поэзии за Беллини и Боккачио Боккачино, окончательно отвергнув Тициана, Тинторетто, Веронеза и им подобных (за исключением некоторых деталей)». Имеющим какое-то представление о произведших на него впечатление мастерах, становится ясно, что перед нами откровенный поклонник прозрачной прямолинейности и незатейливой красочности. Спорить о вкусах - дело, конечно, неблагодарное. Но, живи Блок сегодня, это был бы большой поклонник сентиментальных телесериалов, начисто отвергающий Бергмана, Феллини, Тарковского «и им подобных». Конечно, это не принципиально. Это всего лишь один из ракурсов Блока, оставленных нам им самим. Но понемногу изобилие шедевров начинает утомлять поэта. И вскоре он уже пишет матери: «Рассматриваю людей и дома, играю с крабами и собираю раковины.».

Счастливый «жених» не станет уединяться в Венеции на побережье. Блоку хочется жизни, живого, и он находит их ... в крабах на солнечном взморье, а не в тенях великих венецианцев.

Блок самым откровенным образом коротает время.


Следом была Равенна - захолустный городок, ставший некогда волею судеб столицей Западной Римской империи. Здесь они мимоходом. Так - прогулка по Дантевским местам по пути во Флоренцию. И, между прочим, впечатления от этого сонного городишки у Блока весьма лестные. У саркофагов и гробниц мало общего с так возлюбленной им жизнью (крабами, скажем), но Равенну он хвалит. И в этом весь Блок: ему необходим определенный ритм смены очарований. Долгое пребывание перед глазами одного и того же, будь это даже Венеция, поэта утомляет, разохочивает. Чего уже говорить о женщинах.


Флоренция.

Ну, что Флоренция! - «трамваи, толпа народу, свет, бичи щелкают. нестерпимо жарко и москиты кусают беспощадно...».

Но не из-за москитов с жарой проклинает Блок Флоренцию (да-да, именно так: «проклинаю»), а за то, что «сама себя продала европейской гнили».

И о жене: «Я покупаю картинки, а Люба - древности». Невольная ассоциация: Флоренция «сама себя продала», а Люба ее «покупает».

Его, конечно, тянет пройтись по местам, где жил с мамой и бабушкой в раннем детстве, но это не спасает:

Флоренция, изменница

В венке спаленных роз!..

И даже более того:

Ты, словно девка площадная,

Вся обнажилась без стыда!

(а отель - чуть ниже - «публичный дом»). Извините, конечно. Но вся тутошняя риторика Блока почему-то пестрит исключительно девками да публичными домами. Не говоря уже о лобовом:

Умри, Флоренция, Иуда,

Исчезни в сумрак вековой!

Я в час любви тебя забуду,

В час смерти буду не с тобой!

Просто обратим внимание: некий «час любви» где-то в далеком будущем; сейчас у поэта какой-то совсем другой «час» жизни. И это - о городе, признанном мировой сокровищницей искусств. О Флоренции, которую испокон веков не звали иначе, чем просто Bella!.. Тошно Блоку.

Молчи, душа. Не мучь, не трогай,

Не понуждай и не зови:

когда-нибудь придет он, строгий,

Кристально-ясный час любви.

Вы слышите? - снова час любви, затерявшийся в далеком грядущем. Как будто это строки солдата срочной службы, запертого в казарме на долгие два года, а не благополучного дворянина, разъезжающего по эксклюзивной Европе с любимой женой. Откуда в Блоке, отправившемся за покоем и умиротворением, эти выстраданность и остервенение?


Предполагавшийся планом поездки Рим отменен: из-за жары и утомления. Сиена - одиннадцатый город маршрута, но Блок уже неумолим: «Воображение устало».

Так ли уж вправду плоха эта страна, чтобы, стоя перед «Тайной вечерей» да Винчи, вцарапывать в блокнот: «Завтра утром покидаем Италию. Слава Богу!»? «В Италии нельзя жить. Это самая нелирическая страна - жизни нет, есть только искусство и древность», - заключает Блок, как бы напрямую опровергая знаменитое гоголевское «вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия для того, чтобы жить».

И вовсе уж приговорное: «Италии обязан я, по крайней мере, тем, что разучился смеяться».


И мы задаем себе самый дурацкий из вопросов: так же ли бесновался бы поэт, сопровождай его в этой поездке, скажем, Н. Н.? И «да» у нас не выговаривается ни тотчас же, ни даже после некоторого раздумья. Известно же и многократно проверено: главное - не что, главное - с кем.

Рядом с ним дорогой, но дорогой каким-то очень уж особым образом человек. Не женщина, а вот именно человек. Люба. Италия не стала для Блока фоном для нее - Люба стала фоном для Италии.

Они продолжают свое недекларированно партнерское сосуществование. Измени Европа хоть что-то в их отношениях к лучшему - Блок не преминул бы написать об этом маме. Да еще и самыми крупными буквами, на которые был способен. Вместо же он злоключает: «Утешает меня (и Любу) только несколько то, что всем (кого мы ценим) отвратительно - всё хуже и хуже».


И снова делайте с нами что хотите, а именно здесь, в Европе - в стихах и письмах (а по чему еще мы его можем знать?) нам является новый Блок. Это уже не флегматичный меланхолик с вечной лирой подмышкой, но вполне готовый мрачный мизантроп. Ему немного легче лишь от осознания того, что всем вокруг невмоготу.

И этого Блока мы еще не знали. По крайней мере, упрямо не хотели замечать: «Люди мне отвратительны, вся жизнь -ужасна. Европейская жизнь также мерзка, как и русская, вообще - вся жизнь людей во всем мире есть, по-моему, какая-то чудовищно грязная лужа».

Всё верно. Жизнь целого мира столь неприглядна только потому, что омерзительна его, Блокова жизнь.


Далее - Германия. И здесь Блоку уже «необыкновенно хорошо, тихо и отдохновительно». Его поражают «красота и родственность Германии». А чего вы хотите - кровь! Великий русский поэт Блок был все-таки немец.

К тому же на подъезде Наугейм. Воспоминания разом растворят в себе остервенелость последних недель. Парк, озеро, музыка Вагнера, окрестные леса и бродящий по ним призрак милой Оксаны вытеснят все - и Венецию с некстати нагрянувшей тещей, и флорентийскую продажность, и Любу в ее парижском фраке.

Блок пройдет мимо тех же прудов, увидит таких же лебедей, и ностальгия надиктует ему первые стихи цикла, который он назовет предельно незамысловато - «Через двенадцать лет». И поставит под этим названием посвящение - К.М.С.


Это будут едва ли не самые пронзительные строки из лирического наследия поэта.

Литературоведы, не сговариваясь, окрестят цикл «жемчужиной». При этом все они будут толковать об этой вспышке чувств Блока именно как о вспышке. Мы же в свою очередь смиренно заметим, что те одиннадцать коротеньких стихотворений писались поэтом не наспех. Взглянем на даты под ними. «Дорогая Оксана» не идет из головы Блока всё лето. Она полнит его разум и в сентябре. Три же самых ярких стихотворения родятся лишь в марте следующего года. Память о первой любви к той, кому теперь далеко за пятьдесят, неотступно владеет поэтом на протяжении десяти долгих месяцев. Эта память перманентно преследует его всю жизнь.

Здесь же, в посвященном К.М.С. одиннадцатистишии, Блок делает предельно смелое заявление, позволяющее подвергнуть сомнению все бытующие ныне аксиомы об исключительных претензиях Любови Дмитриевны на роль музы поэта:

Эта юность, эта нежность, -

Что для нас она была?

Всех стихов моих мятежность

не она ли создала?

Поглядите: не ЭТИХ - ВСЕХ стихов.

С языка сорвалось? Как и весь цикл?

А что тогда вообще не сорвалось у него с языка за два десятилетия первенства в русской поэзии? Последнее же стихотворение цикла начинается вообще немыслимым для Блока посылом:

Всё на земле умрет - и мать, и младость,

Жена изменит, и покинет друг...

Вдумаемся-ка: мать - самое святое и нерушимое в его жизни - умрет лишь затем,

чтоб было здесь ей ничего не надо,

Когда оттуда ринутся лучи

- это ведь о душе своей первой возлюбленной.

Жене таких реверансов он не делал и не сделает никогда. Давным-давно, весной 1898-го оп писал Садовской: «Знай, что мне прежде всего нужна жизнь. потому я и стремлюсь к Тебе и беру от Тебя все источники жизни, света и тепла». За этими источниками он и приехал теперь - к ней - в Бад-Наугем. И - оспорьте-ка - обрел их!

И этого света с теплом ему хватит еще минимум на полгода.


21 июня Блоки вернулись в Петербург. 30-го уехали в Шахматово, которым он грезил чуть не с первых дней заграницы. Они пробудут там целый месяц. В Шахматово Блоку хорошо, там - мама. В саду у них громадный куст белых роз, весь обсыпан цветами. Цветут георгины и желтые лилии. Саша ходит в белых шитых рубашках - кудрявый, загорелый. Люба - в синем сарафане и узорчатой рубашке. Вдвоем работают в саду. Несколько дней спустя у Любы обнаруживается не то свинка, не то жаба. Температура под 39. Невозможность открыть рот, есть. Только - молоко, и то идет обратно через нос. Блок везет жену в Москву, к врачу. Надрыв прорезали («К счастью - извнутри», - запишет Блок). Жизнь вернулась на круги своя. Пестрая рубаха, топор, лопата, хозяйственные дела - иначе говоря, излюбленное блоковское безделье. Разумеющиеся постоянные ссоры. В то лето они проистекали меж трех сестер Бекетовых. Усадьба принадлежала всем троим, и вот встал ребром давний «шахматовский вопрос». Блок совершенно в своей тарелке. Ему хорошо. Ему же хорошо, когда тем, кто рядом, «отвратительно» ? А - Любе?


А она просто притихла, пытается воссоздать семейную жизнь. Разумеется, тщетно. До такой степени тщетно, что дальнейшие два года, проведенные рядом с мужем, она уместит в своих «Былях-небылицах» в два коротеньких слова - «Без жизни».

Загрузка...