Глава II ЧЕЛОВЕК

Что такое человек? Не есть ли это сумма его поступков, «свершений», карма, как говорил Калана, индус-мудрец, друг Александра? Или это его «привычки», то есть сумма воли и поведения? «У мира две истории, — говорит Ж. Дюамель, — история его деяний, которую отливают в бронзе, и история его мыслей, о которой, кажется, никто не печется. Но какое значение имеют мои поступки, если все мои мысли — сплошное их отрицание и осмеяние?» («Полночная исповедь», XXII). Мы вновь затеваем старый спор, известный еще древним: в какой мере завоеватель был игрушкой событий, то есть удачи или случайности, как говорили они?

Постановка вопроса естественно предполагает наличие скрытой стороны поступков. Исполнил актер свою роль или же нет, сделал он это хорошо или дурно, — в любом случае он сообщил ей стиль, наполнил своей личностью, вдохнул в нее душу. В данном случае мы не беремся ни выносить нравственное суждение, ни отказываться от всякой определенности. Дело биографа, как и дело историка, заключается не в том, чтобы выстроить или же нагромоздить даты и имена, факты и числа. Биограф призван их понять, то есть сгруппировать, связать, обнаружить их смысл. А что придает событиям смысл (вне всякой ангажированности и несмотря на пробелы в фактах) — это в конечном счете решимость человека, дух предприимчивости, сила личности героя. В отношении Александра такое знание, по крайней мере отчасти, возможно. Говорящими оказываются не только его поступки: мы знаем его предшественников, его воспитание, людей и животных, с которыми он сталкивался, страдания, которые он вынес, портреты, которые после себя оставил, знаем его последние проекты, его романы, его смерть. Смерть — это конец и одновременно начало, потому что именно она определяет бессмертие.

Наследие

Тайна Александра начинается прежде его появления на свет. Чтобы попытаться объяснить его взвинченный и страстный, даже мистический характер, а также наблюдаемые в его политике и стратегии расчетливость, реализм, практицизм, исследователи часто обращаются к тому, что принято называть наследственностью. Они пространно рассуждают о необузданной и жестокой Олимпиаде, этой полуварварке, которая была его матерью, и о гибком уме и дипломатической сноровке Филиппа II, подлинного грека, который был его отцом. От первой, мол, Александр унаследовал благочестие, пыл и бешеный темперамент, а от второго — амбиции и расчетливую щедрость.

Это явно недалекий взгляд, а возможно, и желание произвольно упростить ситуацию. Ибо не говоря уж о том, что братья и сестры Александра ни в чем не повторили его судьбы, следует отметить, что нам неизвестно, в чем Филипп и Олимпиада отличались друг от друга. Ведь Филипп повстречал юную принцессу, на которой ему было суждено жениться, в 357 году, во время своего посвящения в самофракийские мистерии, — с соответствующими испытаниями, постами и исповеданием грехов. И всю свою жизнь он проявлял строгое благочестие как в отношении богов, так и покойных членов семьи. Будучи гарантом культов македонского народа, он совершал жертвоприношения Гераклу, Зевсу, Афине Алкидеме, участвовал в процессиях, устраивал игры в честь Зевса Олимпийского, своего предка, ставил пьесы в честь Диониса, своим попустительством и дарами оказывал покровительство мистическим культам, столь близким его супругам, содержал прорицателей и предсказателей, а к концу жизни дошел даже до того, что заказал свою статую, по качеству «достойную самого бога», посреди кортежа из двенадцати Олимпийцев. Его называли набожным из долга. Однако атеизм в его время и в его стране был попросту невозможен, а религия македонцев, в отличие от нашей, основана не на нравственности или метафизике, но на ритуалах. Если Александр здесь кому-то и подражал, то скорее отцу, чем матери. Олимпиада, как рассказывали, запросто брала в руки змей и предавалась исступленным пляскам, в которых участвовали исключительно женщины. Александр испытывал ужас перед змеями, а к женщинам относился с недоверием.

В характере Александра, в смысле генетическом, для нас много неясного. Несомненно, в семьях обоих его родителей были пороки и родимые пятна. Их обвиняют во множестве преступлений и убийств; как враждебные, так и дружественные историки повествуют о сценах пьяного исступления и дебошей, о неравных браках между едва достигшими зрелости девушками и царями на шестом десятке, о близкородственных связях; наконец, репутация алкоголика, которую вполне заслужил Филипп, — все это, вместе взятое, делает вполне понятным, почему Арридей, один из его детей, был умственно отсталым и страдал эпилепсией. И это никоим образом не объясняет ясности ума и крепости духа Александра. Все, что мы можем сказать о его наследственности, сводится к одному несомненному факту: Аргеады, его предки, были обязаны своей властью закону о том, что верх берет сильнейший, то есть закону джунглей. Теоретически это означает, что вооруженный македонский народ избрал их на царство возгласами одобрения. Но мы уже видели, на какое кровопускание, на какие интриги пришлось пойти младшему сыну Филиппа, чтобы взять верх над предводителями нескольких родов, собственными братьями и соперниками.

В такой практике нет ничего нового: Филипп II, едва уцелевший в резне, которую враги учинили его братьям, в 359 году сам оттеснил в сторону Аминта, молодого наследника престола и своего племянника. Стоит также послушать, что говорил в ту же эпоху Платон об одном из самых известных в династии царей Архелае I (413–399): «У него не было никаких прав на нынешнюю власть, поскольку его родила рабыня Алкета, брата царя Пердикки… Он совершил величайшие преступления. Сначала он послал за этим своим господином и дядей, — якобы с тем, чтобы передать ему власть, которую отобрал у него Пердикка. Но приняв его у себя и напоив допьяна обоих — его самого и его сына Александра, своего двоюродного брата, почти ровесника себе, он взвалил их на повозку и, вывезя посреди ночи, зарезал, а тела скрыл… Немного позже он занялся своим братом, законным сыном Пердикки, мальчиком лет семи, которому и должна была по праву принадлежать власть… так вот его он сбросил в колодец и утопил, а матери его Клеопатре сказал, что ее сын свалился в колодец, погнавшись за гусем. Так что теперь он, как наибольший злодей среди македонян, является и самым несчастным среди них!» («Горгий», 471а-с).

Скажем также, что Александр, родившийся в семье убийц, имел все основания опасаться за нервы своих соперников, а также страшиться собственной нервозности. Можно сомневаться в том, что преступность передается по наследству. Но невозможно подвергать сомнению то, что сама атмосфера дворов Македонии и Эпира была напитана духом убийства. Всю жизнь Александра преследовал вопрос легитимности. Младший сын царя-многоженца и единственный сын царицы, ни перед чем не отступавшей для обеспечения будущего своему потомству, едва родившись, он страдал тем, что я назвал бы «комплексом второго». Второго, постоянно выталкиваемого матерью на роль первого.


Следует признать, что нам почти ничего не известно о действительном влиянии, оказанном Олимпиадой на характер и восприимчивость своего сына. Об этом судят лишь по поступкам. Биографическое сочинение, посвященное Филиппу II и его женам Сатиром из Каллатии столетие спустя после их смерти, не сохранилось. Из тех немногочисленных фрагментов, которые мы читаем у Плутарха и Афинея (248d-f; 557b-с), мы узнаем, что, оставшись без матери и отца, Олимпиада жила до замужества в Эпире под опекой своего дяди и зятя Ариббы, царя Молоссии. Она также была младшей в семье, которой угрожали враждебные кланы Эпира и Македонии. Устроенный дядюшкой брачный союз исключительно по политическим мотивам превратил Олимпиаду в залог и заложницу семьи. «Этот союз, — пишет Юстин (VII, 6, 10), — повлек за собой все неудачи, а затем и падение Ариббы. Заключив союз с Филиппом, он надеялся умножить свою власть. Однако тот лишил его собственного царства и заставил стариться в изгнании». Став в 19 лет царицей самого могущественного государства Балканского полуострова и, что еще важнее, первой по праву супругой Филиппа II, она была вполне способна осуществить свои права как в Эпире, так и в Македонии.

Чтобы обеспечить престолонаследие и в одном, и в другом царстве, в октябре 356 года Олимпиада родила Александра III, а в 353 году — Клеопатру. И вплоть до самой смерти Филиппа нам не приходится слышать ни о сводных братьях Александра — Каране, сыне Филы, и Арридее, сыне Филинны, ни о его двоюродном брате Аминте, сыне покойного царя Пердикки III. Напротив, мы видим, что Олимпиада играет огромную роль, поддерживая двух своих детей и собственного брата. Последнему, которого также звали Александром, в момент свадьбы Олимпиады было шесть лет, а через пять лет его вызвали в Пеллу ко двору и воспитали в македонском пажеском корпусе. Весной 342 года ему был обещан трон Молоссии, а пока, в ожидании того, когда это совершится, в 337 году он женился на своей племяннице, дочери Олимпиады и Филиппа. Он был одновременно союзником Александра, его должником, дядей и зятем. Молоссия49 тогда еще не могла сравниться с Македонией по централизованности и отлаженности государственного аппарата. Это было то, что называют κοινόν («содружество») пастушеских племен и народов, которыми управлял совет представителей, δαμιοργοί или συνάρχοντες, назначавший председателя (προστάτης) и при нем секретаря. Царь, или его представитель, располагал лишь религиозными и военными полномочиями. Проходившие в высоком массиве Пидна границы, которые разделяли Молоссию и соседние страны, были столь же подвижны, как кочующие и вечно пытавшиеся вторгнуться на чужое пастбище стада. Дважды, в 337 и 331 годах, Олимпиаде пришлось, дыша злобой, возвращаться на родину. Вообще право Александра править Македонией принято брать под сомнение: Олимпиада была здесь чужой.

На деле она действительно могла передать Александру свои честолюбие, гордость, внезапные приступы гнева, страх предательства и одиночества, жажду мщения. Повествующие о ней античные авторы — биографы, историки, мемуаристы и беллетристы — чуть ли не в один голос говорят о редкостной гордыне этой женщины, которая кончила тем, что уничтожила всех своих соперниц и убедила свое окружение и даже собственного сына, что в свое время забеременела не от кого-нибудь, а от самого бога-олимпийца Зевса-Отца. Женщина бурных страстей, властная и проникнутая сознанием своего благородного происхождения, мистически настроенная и вне всякого сомнения истеричная, кажется, она передала сыну не только свои пылкость и порывистость, но и неизменную убежденность в том, что нет на свете ничего невозможного для потомка Эака, Ахилла и царя богов.

Как ни парадоксально, Александру была свойственна некоторая женственность. Прежде всего она сказалась в его изяществе, очаровании, нежном овале вечно безбородого лица, утрированной страсти к уходу за телом, любви к благовониям, но также и в предпочтении мужчин женщинам, мягкости в обращении и благовоспитанности (столь резко контрастирующих с грубостью и даже хамоватостью Филиппа II), попечении о мелких деталях, перепадах настроения, постоянной потребности ощущать себя любимым и какой-то невнятной тяге быть всегда искренним… Я не пошел бы так далеко, чтобы, подобно психологам, утверждать, что как мать Олимпиада была склонна к ревнивой и даже чрезмерной опеке. Однако имеются факты (их сохранили нам вместе с выдержками из царской переписки почты Эвмен, великий канцлер, и Плутарх с Афинеем): Олимпиада на протяжении по крайней мере десяти лет лично занималась вопросом о том, на чем Александр спит, во что его одевают, что он ест, как молит богов. Олимпиада избрала для него в собственной семье весьма нравственного наставника, обратив на сына всю свою нежность, когда Филипп бросил ее; она стала на сторону юноши против его отца и именно с ним бежала из Македонии, в сорок лет лицезрея, как занимает ее место юная македонянка, а после, блюдя интересы сына, в спешке вернулась, чтобы организовать умерщвление всех его соперников. Наконец, именно ему она доверила в мае 336 года тайну его рождения. Впрочем, секрет этот уже давно предан огласке (Арриан, IV, 10, 2), к тому же он больше мучил молодого человека, чем ободрял: «Доказательство того, что ты имеешь полное право царствовать над всей Европой и даже над Азией, — то, могу я тебе признаться, что ты не сын своего отца». Даже Аттал дал это понять Александру, во всеуслышание пожелав Филиппу на пиру по случаю его последней свадьбы, чтобы он наконец-то обзавелся законным наследником. Александр не знал покоя ни в Ликии, ни во Фригии, ни в Египте, пока не вопросил богов относительно своего происхождения и своего будущего. Одни заботы от этой Олимпиады!

На протяжении двенадцати лет своего великого похода Маленький принц, который стал царем и даже Царем царей, получил немало писем от матери, которая с годами становилась все более неуживчивой (Арриан, VII, 12, 6). Она делала вид, что регент Антипатр действует по ее указке, подобно тому, как ранее делала вид, что муж и сын слушают ее советов. Повсюду она видела заговоры против Александра и против нее самой. Олимпиада целиком отдалась интригам, и дело кончилось тем, что в 331 году македонская знать принудила ее вернуться в Эпир. Александр полагался на Антипатра и не лишил его доверия. Правда, в письме он обращался к Олимпиаде как к «самой нежной из матерей», а своему другу Гефестиону велел хранить в тайне упреки Антипатра и ревность Олимпиады, саму же ее осыпал подарками. Правда и то, что он делал вид, что «одна-единственная слеза матери способна уничтожить тысячу писем» (Плутарх «Александр», 39, 7–13 и т. д.). И все же он не смог удержаться и не написать ей, что она утратила меру, пожелав, чтобы она больше не вмешивалась в политику, в его политику. Поражает откровенный и даже грубый тон, в котором Александр ответил однажды Олимпиаде, обвинявшей его в слабости или неосмотрительности: «Прекрати свои происки против меня, не гневайся и не грози. А если не послушаешься, меня все это не слишком заботит, ведь ты знаешь, что Александр лучше всех» (Диодор, XVII, 114, 3). Όξύς και θυμοειής, «резкий и надменный», пишет Плутарх об Александре в своих «Застольных беседах» (I, 6): возможно, этим и ограничивается все, что слишком страстно любимый сын унаследовал от материнского темперамента.

Нетерпеливый и покорный

Ведь Александр не замедлил освободиться от ее влияния. Впечатлительный и послушный ребенок, уже очень скоро он отдал отцу и предкам отца все свои привязанность и покорность, стремление им подражать и даже любовь, которая намного превосходила его нежность к матери. Когда Александр, находясь при дворе в Пелле или в школе своих наставников, достаточно подрос, чтобы по достоинству оценить могущество Филиппа, который менее чем за десятилетие увеличил Македонскую империю вдвое и вдоволь посмеялся над всей Грецией; когда Александр вообще оказался в состоянии оценить, что значит могущество как таковое, он ощутил себя, как умственно, так и нравственно, в гораздо большей мере на стороне отца, чем матери. Жадный, как и тот, но не до богатств и удовольствий, а до подвигов и славы, маленький Александр говорил мальчикам, которые воспитывались вместе с ним: «Отец мне ничего не оставит (то есть совершить)!» И когда они отвечали: «Но ведь отец все это приобретает для тебя», Александр сказал: «Что пользы иметь много, а ничего не сделать?» Вот в каком конфликте он жил — между «быть» и «иметь». Я решил предпочесть этот диалог из «Изречений царей и полководцев» Плутарха (1, 179d) занятной странице из «Жизни» Александра, где собраны многочисленные поучительные байки: в нем лучше видны досада на роль вечно второго, а также восхищение, которые согревали ребенка в обстановке триумфальных реляций около 346 года. Фактически никем, кроме как сыном Филиппа, Александр себя никогда не мыслил.

Доказательством того, что между отцом и сыном не существовало никакого эдипова комплекса, служит их глубокое взаимопонимание, которое вдохновляло их на совместные действия, несмотря на произошедшую в 337 году размолвку. Как мы уже видели, Филипп представил своего сына афинским дипломатам, когда он был еще совсем юным. Он прервал теоретические занятия Александра, чтобы посвятить его в дела, приобщить к государственным заботам и доверить ему регентство империи уже в 16 лет, командовать флангом собственной кавалерии — в 18, а стать главой важнейшей миссии в Афинах — в 19. Но вот нечто более живописное: «Как-то раз между македонскими солдатами и греческими наемниками вспыхнула ссора. Получивший в возникшей свалке ранение Филипп оказался выбит из строя и остался лежать на месте, почтя самым безопасным притвориться мертвым. И тогда Александр прикрыл его своим щитом, а тех, кто на него бросился, сразил своей рукой» (Курций Руф, VIII, 1, 24).

Известна необычная похвала Филиппу, которую Арриан вкладывает в уста Александра, обратившегося к своим солдатам во время бунта в Описе (или Сузах) летом 324 года: «Ведь Филипп принял вас бесприютными и бедными. Одетые в шкуры, вы пасли в горах жалкие отары, из-за которых были вынуждены отчаянно сражаться с иллирийцами, трибаллами и соседними фракийцами. Вместо шкур Филипп нарядил вас в плащи, спустил вас с гор на равнины… А что до этих самых варваров, то он превратил вас из их рабов, на которых они прежде нападали, захватывая и уводя вас самих и все, что вам принадлежит, — в господ и повелителей. Он присоединил к Македонии большую часть Фракии и, овладев наиболее удобными приморскими областями, раскрыл страну для торговли, а также устранил помехи для разработки рудников. Филипп сделал вас правителями фессалийцев, которые прежде заставляли вас умирать со страху, и, усмирив племя фокидян, открыл вам широкую и гладкую дорогу в Грецию… Придя в Пелопоннес, он устроил тамошние дела и, назначенный самодержавным предводителем всей Греции в походе против Персии, снискал славу не столько себе, сколько всему македонскому союзу» (VII, 9, 2–5). Даже с поправкой на риторику следует признать справедливость этих похвал.

Полагаю, неправы те, кто истолковал отъезд Александра вместе с матерью в 337 году как изгнание или ссылку. Филипп был бы в высшей степени неразумен, если бы отправил к своим врагам победителя при Херонее, в котором души не чаяла вся армия, а также единственного своего сына, который по возрасту мог принять у него корону. С другой стороны, как мог Александр возбуждать беспорядки в Иллирии, враждебной стране, которой он не знал и где он едва не лишился армии двумя годами позже? На деле все было иначе: сопроводив с военным эскортом Олимпиаду с оказанием почестей, которые ей полагались, и перепоручив ее семье у озера Янина, в Пассароне или Додоне (Эпир), юный Александр должен был весной 336 года, прежде чем возвратиться к отцу, совершить набег на иллирийцев. Посулив прощение и награду за покорность, Александр прошел долиной Аоя и по западным склонам Смолики и Грамма преодолел перевал Бара, а затем спустился вдоль Галиакмона. Вот о чем свидетельствует рассуждение, которое мы теперь процитируем: «После похода, который Александр один, без отца совершил против иллирийцев, он, одержав победу, написал Филиппу, что враг рассеян и бежал. Филипп же никакого участия в боях не принимал» (Курций Руф, VIII, 1, 25). Не имеет значения, исходит ли эта информация от Феопомпа и Сатира, биографов Филиппа, или от Птолемея, биографа Александра: главное здесь послушание и сыновняя покорность. Какой разительный контраст с поведением его матери, в тех же самых обстоятельствах! Незадолго до смерти Александр как-то сказал, что мать взимает с него за 10 месяцев чрезмерную квартирную плату[17] (Арриан, VII, 12, 6).

Учитывая сказанное, все, что мог унаследовать Александр от своего отца, оказывается еще более сомнительным, чем те черты, которые традиция возводит к его наследственности по материнской линии. Можно ли счесть наследственным здравый смысл? Реализм? Проницательность? Упорство? Все эти черты никак нельзя отнести на счет одного Филиппа, совместив их в то же время с горячностью, самоволием, ревнивым страхом, которые приписывают Олимпиаде. Возможно, Филиппу все же принадлежит одна неизменная составляющая характера Александра: открытость духа, любопытство или, применяя выражение Р. Ле Сенна[18], «широкое поле сознания». Мы не найдем в поступках завоевателя ни мелочности, ни крохоборства. Все в нем дышит величием и предприимчивой отвагой. В природных задатках Александра явно проглядывает еще одна черта, однако ее, как мне представляется, можно приписать не столько воле или примеру Филиппа, сколько генетике: он выказал себя послушным ребенком. Он принужден был обуздывать себя. Нам известно лишь одно наказание, которое существовало в пажеском корпусе: розги. Это юное создание, этот живой и пылкий ребенок покорился силе своего отца. В конце концов живость духа и тела никак не противоречит умению владеть собой, и многим воспитателям удалось смягчить натуры, считавшиеся неукротимыми. В определенном смысле Александр напоминал Буцефала, своего любимого коня: он был нетерпелив и покорен.

Что значит быть первым

Что несомненно воспринял Александр от своих учителей и товарищей по учебе, так это принципы кастового воспитания, восходящие к отдаленным векам формирования индоевропейской идеологии. По меньшей мере десять тысяч лет культурных традиций, оставивших по себе след в языке, мифах и социальной практике, убедили правящие классы Македонии в том, что македоняне, или «люди с гор», представляют собой структурированную общину, имеющую три функции (религиозную, военную, экономическую) и четыре уровня социальной принадлежности (семья, род, племя, нация) с вождем или царем, выходцем из военной аристократии, во главе. Этот-то вождь или царь и был для своего народа гарантом отправления религиозного культа, военных побед и материального благосостояния. Славившееся породистыми лошадьми племя эмафиев, или «людей песка», на юго-востоке (близ современной Верии, в античности Беройя), известное уже в VIII веке до н. э. Гомеру, в первой половине VII века выдвинуло из своих рядов княжескую династию Аргеадов, которые и основали первое объединенное царство — Македонию. По одной легенде, дошедшей до нас благодаря Геродоту (VIII, 137), первые здешние вельможи, братья Гаван, Аэроп и Пердикка, были здесь когда-то пастухами: один пас коней, второй — быков, а третий — овец.

Это означает, что македоняне все еще жили при родовом строе, с сохранением пережитков тотемизма, экзогамии и полукочевого образа жизни. Три талисмана самовластия — золотой кубок солнца, длинный нож или кинжал и священный хлеб — находились в руках рода Пердикки и хранились в Эгах, крепости вблизи Вергины, в нижнем течении Галиакмона. В легенде об основании Македонии мы также находим не более трех цветов, характерных для трех каст: белый цвет Аргоса, красный (цвет роз) — Бермия и черный — цвет глинистых почв Пиерии. На долю Архелая I в конце V века до н. э., но прежде всего Филиппа II, отца Александра, выпала задача добавить к этим трем кастам свободных людей, чистокровных арийцев, отряд ремесленников (происходивших, как правило, из греков с Балканского полуострова) — инженеров, механиков, литейщиков, кораблестроителей, художников, врачей, которые напоминают неарийцев, шудр в Индии, кузнецов Мамурия Ветурия в Риме[19], Дактилий, или потомков Дедала на Крите, «демиургов», или ремесленников в микенском мире.

Рассказывая юному Александру, что он происходит непосредственно от величайшего воителя Геракла и от царя мирмидонян Ахилла, запечатлевая в памяти мальчика их подвиги в песнях и эпических стихах, его воспитатели, родственники и наставники напитывали дух царевича неизгладимыми образами, политическими и нравственными идеалами, к которым он вновь и вновь возвращался на протяжении своей краткой жизни. Прежде всего Александр оказался проникнут убеждением в собственной принадлежности к аристократии, то есть к группе лучших людей, для которых слава, κλέoς является высшей целью существования, а личное мужество, μένος, делает их повелителями. Если Ахилл предпочел короткую и славную жизнь жизни долгой и ничем не примечательной, так это потому, что он сделал выбор в пользу единственной достойной формы жизни после смерти — неувядаемой славы, и лишь лучшие могут надеяться ее достигнуть. К этим лучшим принадлежал и царь. Сосредоточив в руках сразу три функции, царь обретает их в основном в силу своих исключительных добродетелей: он должен быть правдив, честно биться на войне и всегда и во всем проявлять великодушие. С подобными формулами, описаниями такого рода мы сталкиваемся и в древнейших эпосах, от Ирландии до Индии, и в том, как в эпосе Александра повествуется о его жизни и деяниях.

Прежде всего следует подчеркнуть поразительную искренность молодого человека, а впоследствии царя, который не терпел лжи не меньше, чем заговоров. Филипп, который при всех попенял Александру за то, что он действовал исподтишка, желая расстроить брак сводного брата с дочерью сатрапа Пиксодара в 337 году, навсегда исцелил его от интриг. Урок не пропал даром. Филота, сына Пармениона, погубило в октябре 330 года то, что он не был откровенен, скрыв от царя нити опутывавшего его заговора. Александр был способен простить погрязших в долгах продажных солдат, если они честно сознавались в своих проступках. Александр, любивший беседовать с философами, даже с дерзкими киниками, не переносил «софистов», то есть тех умников, которые, подобно греку Каллисфену из Олинфа, стремились из любви к искусству доказывать истинность любого утверждения. Возмутительность подобного рода риторики продемонстрировал штабу Александра Каллисфен, когда в 328 году этот болтливый племянник Аристотеля, ничуть не смущаясь, произнес сначала похвальное слово македонянам, а потом выступил с сатирой на них (Плутарх «Александр», 53, 3–54, 2).

Верить в существование истины — значит, верить в существование справедливости. Споры, выносившиеся на рассмотрение царя, выслушивались и разрешались им, во всяком случае вплоть до времени, о котором идет речь, с непредвзятостью, поражавшей античных авторов. Бытовавшая в армии откровенность, нередко доходившая до цинизма, весьма грубая правда-матка, которую привыкли резать служивые своему начальнику, — все это поддерживалось практикой принесения клятв и попойками: «преданные из преданных» (ибо именно это означает слово «гетайры»-έταροι, то есть товарищи, или подлинные друзья царя), поднимая полные чаши и обмениваясь поцелуями, полагали себя связанными друг с другом навсегда, как супруги или братья, которым нечего скрывать друг от друга.

Однако этот культ правды, эта искренность были у Александра несколько болезненными. Вне всякого сомнения, ему было невдомек, что мы не более искренни в отношении самих себя, чем в отношении других, как показал Пиранделло в «Трех мыслях маленькой горбуньи». «Некоторые полагали (до битвы при Гранике), что следует поостеречься и посчитаться с общепринятым мнением насчет этого месяца: обычно македонские цари в десии (мае) в поход не выступали. Но Александр исправил это тем, что приказал считать его вторым артемисием» (Плутарх «Александр», 16, 2). «Царь, который всегда ревниво сопереживал успехам гадателей, повелел считать этот день не 30-м числом, а 28-м» (там же, 25, 2). В сентябре 329 года Александр, который был болен, однако желал любой ценой форсировать Яксарт (Сыр-Дарью), потребовал от своего предсказателя Аристандра, чтобы тот сфабриковал ему благоприятные знамения (Курций Руф, VII, 7, 22–29). У всякого своя правда «Chacun sa vérité», принятый во Франции перевод названия написанной в 1917 г. пьесы Пиранделло «Cosi è (se vi pare)», по-русски переводят «Каждый по-своему». Ср. русскую пословицу «У всякого Павла своя правда». — Прим. пер., и особенно это относится к суеверной душе. Позднее, окруженный льстецами и восточными придворными, царь превращал истину во все более и более субъективную идею, будучи все менее склонен мириться с сомнениями в ней. И хотя в Персии и Индии он добился, чтобы ему разъяснили, что такое Артха и Р(и)та, высшие ценности арийского мира, эта божественная истина, которая наряду с миропорядком обосновывает клятву и договор (митра), он не мог, вместе со своим отцом и многими греками, не думать, что как в том, чтобы выслушивать, так и в том, чтобы высказывать любую правду, нет ничего хорошего.

Царь должен быть первым среди лучших, способным уложить противника на месте в любом единоборстве — будь то на поле битвы, в отъезжем поле или на ипподроме. Все эти места стали для Александра полями чести. Примечательно, что этот юнец желал быть первым любой ценой — и тогда, когда бросался на врага во главе эскадрона, и в царских парках, «парадисах» Сидона, Сузианы, Парфии или Согдианы, где вступал в единоборство с наиболее опасными зверями, например львом, символом монархии. На полях четырех основных битв во время азиатского похода — при Гранике, на равнине Исса, на всхолмленном поле Гавгамел и при Джалалпуре Александр бросался на главнокомандующего противной стороны, сатрапа или царя, желая поставить общую победу в зависимость от победы личной. Он одобрительно относился к тому, что полководцы, такие, как Эригий и Аристон, вызывали противника на поединок, совершая тем самым подвиг, характерный для эпического героя (Курций Руф, VII, 4, 32–39; Плутарх «Александр», 39, 2). Однако он не позволял, чтобы кто-то сразил дичь или врага, когда он усматривал в них свою законную добычу. В октябре 328 года армия отдыхала и развлекалась в одном из царских парков. «Александр, войдя сюда со всем своим войском, начал гнать диких зверей во всех направлениях. Один из них, лев редкой величины, набежал на самого царя, желая на него напасть, и тогда Лисимах (он стал впоследствии царем), который находился к Александру ближе других, готовился уже отразить зверя рогатиной. Однако царь оттолкнул Лисимаха и велел ему уйти, сказав при этом, что не хуже него способен в одиночку убить льва… Хотя для Александра все кончилось тогда хорошо, однако в соответствии с обычаем македонского народа было принято решение, чтобы царь больше не охотился пешим, а также без сопровождения самых отборных полководцев и друзей» (Курций Руф, VIII, 1, 13–18).

В соответствии с македонским обычаем было также принято, чтобы человек, принадлежащий к знати, ел сидя на стуле, а не вытянувшись на ложе, до тех пор, пока не убьет кабана. В случае, если секач одновременно выбегал на двоих, юноша должен был уступить честь нанести смертельный удар старшему или более титулованному господину, но в первую очередь — царю или главе рода. Гермолай, принадлежавший к пажескому корпусу молодой аристократ, который еще не был посвящен, был публично выпорот за то, что первым ударил кабана, которого намеревался сразить царь. Отсюда возникли обида, а затем и заговор, которые привели к роковым последствиям в Самарканде той же осенью 328 года.

Слава царя как победителя или великого ратоборца не могла быть запятнана каким-либо изъяном. Этим объясняется позиция, которую занял Александр по меньшей мере в четырех случаях за свой краткий жизненный путь. Плутарх («Александр», 4, 9–10; «Об удаче или доблести…», I, 9, 331b; «Изречения…», 2, 179d) рассказывает, что Филипп, кичившийся тем, что лошади из его конюшни победили на скачках в Олимпии, побуждал сына принять участие в состязаниях в беге, на что Александр ответил: «Согласен, если я буду состязаться с одними царями». В 328 году Александр убил Клита Черного за то, что тот покусился на его репутацию, заявив при всех, что царь отвернулся от македонян, между тем как самопожертвованию друзей он обязан своим спасением. В сентябре 329 и 326 годов Александр пришел к заключению, что все его предыдущие победы ничтожны, если он не достигнет крайних пределов мира на севере и востоке, то есть Реки Океана, упрекая своих солдат за то, что они не дали ему добиться славы. Его донимала мысль, что он не проплыл по Индийскому океану от впадения Инда, и впоследствии он задумал проплыть кругом Аравийского полуострова (и Африки?), чтобы вновь попасть в Атлантический океан. Он чувствовал себя призванным совершить то, чего до него не пробовал исполнить ни один человек, никто из детей Зевса, будь то Геракл или Дионис! Например, пересечь 700 километров пустынь Гедросии и Макрана по кромке Индийского океана там, где погубили свои армии Семирамида и Кир.

Александру, преемнику и наследнику египетских фараонов, следовало превзойти также и их, по крайней мере дважды, во времена Моисея (Исх. 14: 15–31) и Камбиза (Геродот, III, 26; Плутарх «Александр», 26, 12), лишавшихся своих армий посреди песчаного прилива[20]. Девизом всех античных сыновей богов войны и славы мог бы стать тот, который приписывают Цезарю: «Nihil actum reputans, si quid restaret agendum» («Он полагал, что не сделано ничего, если что-то еще оставалось сделать»). Плутарх («Александр», 4, 8) говорит об Александре-ребенке еще проще: «Честолюбие (φιλοτιμία) делало его не по годам серьезным и великодушным».

Царские обязанности

У индоевропейского воина, полководца или поборника народного дела, есть добродетель, которая, быть может, превосходит и мужество, и командирский дар: это прямодушие. Александр никогда не понимал предательства, вероломства, коварных приемов ведения борьбы и не допускал их для себя. Возмущенный до глубины души и выведенный из себя неверностью афинян и фиванцев в 335 году, как и его отец в 338-м, он устремился на них со всей своей армией. И он готов был простить, если бы ему были выданы всего лишь двое виновных в нарушении клятвы. Александр явно ничего не смыслил в уловках, в ведении тайных переговоров с противниками-персами, в дипломатическом торге и тайной дипломатии, в пересмотре прежних позиций. И до, и после Исса он не отказывался от своих убеждений. Если ты грек, ты не вправе становиться наемником или рабом Ксеркса, Артаксеркса или Дария. Однако ты также не вправе пытаться избавиться от них посредством заговора или отравив царя. В ночь с 30 сентября на 1 октября 331 года при Гавгамелах самые пожилые из окружения царя, и в первую очередь Парменион, посоветовали ему вступить в бой с грозными полчищами Дария ночью, «дабы под покровом тьмы укрыть то, что более всего способно внушить страх в предстоящей битве. Тогда-то Александр и произнес свои знаменитые слова: «Я побед не краду» (Плутарх «Александр», 31, 11–12; ср. Арриан, III, 10, 2). Ответ, который вкладывает в уста полководца Курций Руф, более развернут: «То, что вы мне предлагаете, — уловки лихих людишек и воров… Я же предпочту раскаиваться в своем везении, чем стыдиться своей победы» (IV, 13, 8–9). Этим объясняется охватившая царя-победителя ярость как против Бесса, который убил своего царя, так и против Спитамена, который предал Бесса, собственных союзников и греков.

Для Александра война — это та же охота, и между тем и другим существует разница лишь в качестве, а не по сути: человек, также дикий зверь, вступает в поединок, вооружась теми средствами, которые имеются в его распоряжении, и купленная или проданная добыча может заинтересовать настоящего охотника. Хороша она только для мифологического «черного» охотника Меланиона[21]. Александру часто ставили в вину то, что, в нарушение условий сдачи, он повелел перебить наемников ассакенов из долины Свата в Индии в 327 году: «Это легло пятном на все ведение войны Александром, которое во всех прочих случаях соответствовало принятым правилам и было в полном смысле царским» (Плутарх «Александр», 59, 7). Арриан (IV, 27, 3–4), который следует рассказу Птолемея (царь не станет говорить неправду), оправдывает Александра, ссылаясь на вероломство его противников.

В Македонии невозможно быть знатным, то есть достойным командовать и вести людей в бой, лишь потому, что в твоих жилах течет голубая кровь, потому, что ты знатен «по рождению» (таково первоначальное значение греческого слова έλευθέριοι, имеющего тот же корень, что и слово «свободный», и таково же значение слова ευγενής, «благородный»). Человек делается знатным не потому, что известен (обозначается латинским nobilis, «заметный», «знаменитый»), не потому, что богат или удачлив или просто везуч, не потому даже, что выделился своим мужеством или подвигами. Нет, в соответствии с древней индоевропейской схемой знатность проявляется добродетелью, которая более всего зависит от индивидуальных качеств человека: это щедрость, то есть способность давать, отдаваться и, сверх того, прощать. Благодаря врожденной и в то же время тщательно культивируемой способности к подражанию Александр становился все более и более щедрым, μεγαλοδωρότατος, как и его отец Филипп, который почитал своим долгом делиться плодами своих завоеваний и приобретений вплоть до того, чтобы расточать их. Античные биографии кишат анекдотами — более или менее достоверными или приглаженными, — которые изображают Александра разбрасывающим благовония или множащим жертвоприношения богам, раздающим права владения и должности товарищам, таланты золота — солдатам, благодеяния — всем без разбора, включая женщин и детей. Это и есть то, что называют еще его φιλανθρωπία, буквально любовью к человеческим существам, его гуманизмом. Повторим, что речь здесь идет не о врожденной черте его характера, своего рода любезности, φιλοφροσύνη, как пишет подчас Плутарх, но об обязанности человека, призванного править все бóльшим и бóльшим числом людей, о долге, известном по персидским и индусским священным текстам, который находит воплощение в личности Бхаги. В конце концов это имя начало означать как в иранских, так и в славянских языках божество как таковое, Бога. Юный царь должен быть щедрым, чтобы завоевать признание тех, кто привел его к власти, чтобы заручиться их преданностью во время войны, чтобы иметь кредит доверия в душах подданных. Дар связывает и служит залогом. С этой точки зрения дар, в сущности, есть лишь обмен добрыми поступками, похожий на потлач у североамериканских индейцев. Явное безразличие Александра к финансовым проблемам, даже к случаям хищений со стороны солдат, вплоть до дела Гарпала, прекрасно уживается с его презрением к расчетам людей науки, политиков и заговорщиков. Щедро давать и распределять. Вот благоприобретенные воззрения, обязанности государства, которые ставят «величие искусственных учреждений», как говорит Паскаль, выше «природного величия». А помимо того у такой щедрости есть еще одна положительная черта: благодаря ей царь становится благодетелем всего народа, не выделяя при этом его духовных и военных вождей.

Стоит отметить, что после того как Александр стал царем, его никогда не обвиняли в небрежении своими обязанностями, а также в том, что он притворялся, был вероломным или жадным, что он нарушил клятву, не выполнил договор или он не оплатил, причем с лихвой, оказанную услугу. Однако все это не имеет отношения к его таинственной наследственности, к его страстному, нежному и необузданному характеру, которым он был обязан своей матери, а также к честолюбию и властности, которые он унаследовал от отца. Своим темпераментом Александр обязан главным образом культурной среде, в которой рос, своему образованию, тем трудностям, которые ему довелось преодолеть, наконец, его собственной манере откликаться вначале на успех, а затем — на неудачу. Кажется, он не строил особых иллюзий относительно своих возможностей. Человек, который знал, что из его ран течет обычная человеческая кровь (Плутарх «Александр», 28, 3), царь, которого никогда не оставляло беспокойство, сказал однажды, что «удел царя, благотворя, дурно слыть» (там же, 41, 1–2; «Изречения…», 32 и т. д.). Это очень напоминает передаваемые Вольтером слова Людовика XIV: «Когда я даю кому-то должность, я порождаю сотню недовольных и одного неблагодарного».

Личность Александра, его «самость», с ее несовершенствами, страстями и творческой энергией, зависит также и от других факторов, помимо влияния родителей и первых воспитателей. Царь, этот безукоризненный, порядочный и славный властитель, для Александра — лишь образец, или архетип, выражаясь словами К. Юнга или Мирчи Элиаде. В главе, посвященной фактам, мы уже видели, какое строгое воспитание получил Александр в Миезе и к какой культуре, в одно и то же время общей и поверхностной, приобщили его уроки Аристотеля и других учителей. Неизгладимый след в душе Александра остался даже не столько от содержания уроков, сколько от самого метода преподавания. На протяжении этих трех лет обучения Александр обнаружил примерное внимание и сильную волю. Он привык первенствовать во всем — быть первым среди сверстников, первым среди братьев и соперников, первым среди предводителей восьми македонских племен. Превзойти всех остальных — вот лозунг чемпиона[22]. Посвящая Александра в вопросы, выходившие за круг интересов соответствующего возраста, его воспитатели не ограничивались тем, чтобы пробудить в нем естественное любопытство или выпестовать скороспелую разумность. Они поощряли его к тому, чтобы идти к самому трудному, поддерживая в нем способность прилагать усилия, оказывать физическое сопротивление, превосходить самого себя. Они поощряли и ободряли его.

Кроме того, именно в этой обстановке труда, учения и игр Александр получил навыки солидарности, товарищества, мужской дружбы. Он сохранил неизменное уважение к своим духовным учителям, не переставая писать им из глубин Азии, посылая подарки, даже вызывая ко двору. Нам известно, что сверстников он сделал своими товарищами и друзьями, доверенными лицами, полководцами и администраторами. Доходило до того, что Александр вызывал к себе друзей и давал им более высокие посты, в то время как сами они от тех постов уклонялись, как Гарпал в 332 году. Практика культовых попоек, обмен поцелуями лишь укрепляли эти связи. Наделенный нежной душой и ощущавший потребность в нежности, с 13 до 15 лет юный Александр оказался вдали от родителей, от тех, кому можно было излить душу, с кем можно было расслабиться.

Филиппу не терпелось увидеть сына зрелым мужчиной, тем более что он нуждался в таком сыне, который был бы способен ему помогать и заменить его, а также сохранить и, если можно, приумножить с трудом приобретенные владения. Неоднократно раненный в бою, кривой на один глаз и колченогий, старый царь (40 лет считались тогда преклонным возрастом) ощущал угрозу со стороны всех соседей, и это именно тогда, когда он пытался объединить их против общего врага, Персии, которая господствовала над Азией и частью Африки. Филипп должен был внушить Александру желание как можно скорее сделаться царем, то есть взяться за управление страной с населением в полмиллиона человек, защищать ее силой и самому нападать на своих противников. Короче говоря, привить ему вкус к войне. Я убежден, что как Филипп, так и Александр испытывали глубокую симпатию к миру, согласию, взаимопониманию между нациями, — хотя бы даже потому, что так проще было править тем, что уже завоевано. Коринфский союз, краеугольный камень такой политики, должен был установить в Греции мир, подобно тому, как подписанные в Сузах указы и заключенные здесь смешанные браки призваны были четырнадцатью годами спустя укрепить мир в Европе и Азии.

Но что поделать, коли крошечные народцы Греции, цеплявшиеся за свою независимость и собственные территориальные приобретения, имевшие самые разнообразные формы правления, на протяжении веков мечтали лишь о том, чтобы друг с другом сражаться? Что поделать, коли даже те народы, которых македоняне «опекали», — эпироты, иллирийцы, пеоны, фракийцы, разные колонисты с Халкидики и проливов помышляли лишь о том, чтобы вновь обрести независимость? Что поделать, коли греки в Азии, спартанцы и множество афинян и фиванцев предпочитали «миру по-македонски» «мир Великого царя», то есть экономическую зависимость от азиатского владыки? Никогда не было столь актуальным латинское изречение «Si vis pacem, para bellum», «Хочешь мира — готовься к войне». Посвящая сына в дипломатию и стратегию, Филипп предоставлял своему нежному и мятущемуся Александру возможность удовлетворить свою природную, идущую от глубины души «филантропию». «И если, — говорил обыкновенно он, — они меня не полюбят или предадут, они будут безжалостно сокрушены!»

Не думаю, чтобы Филипп мог научить Александра мужеству (отвагу развивали в нем и охота, и атлетические занятия, и соревновательный дух школы в Миезе), но он убедил его, что с тем оружием, которое отец дал ему в руки — сариссы, метательные и осадные машины, тяжелая кавалерия, разборный флот, — ему нечего бояться, и он может быть уверен в том, что сметет с пути все трудности. Филипп дал Александру нечто лучшее, чем советы: вместе с даром дисциплины и командирским чутьем он наделил его изумительным организаторским талантом. После смерти Филиппа Александр сохранил его административную систему и во всех кампаниях, которые ему довелось вести на трех континентах, черпал вдохновение из выработанной отцом организации маршевых колонн, из его стратегии, из его диспозиций и его тактики окружения. Даже политика слияния народов вдохновлялась примером Филиппа.

О воле

До сих пор мы рассуждали об Александре исключительно в детерминистских понятиях, будто ему следовало лишь все унаследовать от окружавшей его среды. Однако Монтень пишет: «Наш ребенок обязан педагогике лишь первыми 15-ю или 16-ю годами своей жизни. Все прочее восходит к действию» («Опыты», 1, 26). Однако само это действие — было ли оно произвольным? Вот, наконец, прозвучало великое слово: «воля». «Главной причиной вторжения Александра в Персию, вне всякого сомнения, явилось то, что ему никогда не приходило в голову этого не делать» (William W. Tarn. Alexander the Great. 1950. V. I. P. 8).

Поборники такого утверждения, настаивая на том, что Александр не мог поступить иначе, чем его отец Филипп, отказывают ему во всякой спонтанности, во всякой способности принимать решения. Если принять их точку зрения, то следует думать, что завоевание Азии зависело лишь от строгой необходимости или же от неведомой «самодвижной силы». То есть от последовательности действий, не поддающихся контролю со стороны воли. В таком случае Александра должны были бессознательно подталкивать вперед все его предшественники, а также ненасытная жажда чужого (pothos). Говоря словами его учителя Аристотеля, всякий его успех остался бы в потенции, и ни один из них никогда бы не перешел в реальность. Настоящим победителем был бы тогда обычный солдат или кем-то построенная военная машина. Но ведь машину эту следовало запустить, привести в движение, а затем это движение ускорить или замедлить. Даже если, подобно Спинозе, мы будем полагать, что «воля и разум — одно и то же», хотя бы в одно из этих понятий следует верить. Наша жизнь ценна лишь тем, во что она обошлась нам в смысле личных усилий. Пренебречь этим законом Александр не мог. И хотя он подчас играл своей жизнью, подвергая ее случайному риску, этот хороший игрок в кости, этот неизменный сорвиголова совершил нечто положительное и волевое: на протяжении тринадцати лет над ним висел дамоклов меч командирства — после девятнадцати лет вынужденного подчинения строжайшей дисциплине.

К тому, чего Александр не желал (то есть к Случаю, или Доброй Удаче, Άγαθή Τύχη, если выражаться словами Плутарха и античной теории красноречия), следует отнести: наличие у него превосходных полководцев, вроде Пармениона, Калланта и Антипатра, которые направляли первые шаги Александра; обстрелянную и дисциплинированную армию; гибкую и эффективную администрацию; изобретательных инженеров и механиков; возможность на протяжении трех лет сохранять в Малой Азии надежный плацдарм — так что сатрапы, занятые каждый своей епархией, не могли объединить свои усилия; внезапную смерть Мемнона, самого опасного среди противников Александра, последовавшую весной 333 года, когда экспедиционный корпус македонян двигался к Гордию; победу Антипатра над восставшими греками при Мегалополе, покуда Александр преследовал Дария; убийство Дария по приказу Бесса; внезапное и судьбоносное вмешательство товарищей-гетайров Александра на поле битвы при Гранике (май 334 г.) или в крепости малавов (лето 326 г.) в момент, когда Александру грозила гибель; неожиданную смерть Гефестиона; и, наконец, смерть самого Александра, в самом зените славы.

Ни об одном из этих событий невозможно сказать, что завоеватель его предвидел, принимал в связи с ним решение, желал его. Большинство из них сослужили ему отличную службу — при том, что он так никогда и не узнал, за что удостоился такой поблажки, подобно тому, как и нам не ведомы причины или причинно-следственные связи. Этот клубок неведения и сомнения есть то, что принято стыдливо называть случайностью, счастливой или несчастной судьбой, удачным стечением обстоятельств. Если то, что нам неизвестно о жизни и смерти Александра, намного превосходит все, о чем мы можем догадываться, у нас есть повод отчаиваться из-за невозможности узнать этого человека и его характер. Однако поскольку относительно его приключений и в особенности пятнадцати кампаний, в которых он участвовал, известно, что в их ходе он сознательно проявлял всяческую инициативу, нам необходимо попытаться различить ту волю, тот характер, ту личность, ту «добродетель» (άρετή), как ее ни назови, которая определяет человека.

Что за «властное желание» («потос») отправиться за Дунай овладело им в июне 335 года, когда он с 1500 всадников и 4 тысячами пехотинцев переправился ночью на плотах и челноках на другой берег самой длинной и полноводной реки Европы (Арриан, I, 3, 5)? Это слово, обозначающее более или менее сильное желание, не предполагает ни определенного состояния души, ни тех качеств, которыми обладал именно Александр. Оно восходит к историкам эпохи Римской империи. Арриан обозначает им одновременно претензию на славу и волю к преодолению. Совершая героический поступок без какой-либо политической или стратегической необходимости, Александр пошел дальше своего отца, и даже дальше того, куда намеревался дойти, вторгшись во Фракию к северу от Гема. Кроме того, овладев крепостью гетов и рассеяв скифскую кавалерию, он преуспел там, где, как передавали, потерпел неудачу Дарий Великий. Однако Александр отважился продвинуться еще дальше, он достиг на севере пределов обитаемого мира, он предвосхитил покорение других оконечностей мира. И если, по случайности или по зрелом размышлении, к мысли о славе добавлялось стремление к материальной выгоде или политический интерес, главным в глазах нашего завоевателя оставалась все же слава. Прежние его походы и сражения зависели от воли Филиппа, который ревниво претендовал на связанную с ними славу В 328 году Александр «принялся умалять деяния Филиппа и утверждал, что заслуга славной победы при Херонее (десятью годами ранее) принадлежит именно ему, однако отец лишил его славы этого дела по злобе и зависти» (Курций Руф, VIII, 1, 23). Итак, в 335 году воля Александра была направлена прежде всего на то, чтобы стать наконец самим собой, действовать от своего собственного имени. Следует отметить, что сопутствовали ему в этом исключительно молодые военачальники одного с ним возраста.

На страницах своей работы, замечательной по ясности, здравому смыслу, а также топографической осведомленности, Н. Хэммонд изложил, какова была тактика Александра в Иллирии после его балканской кампании (Alexander the Great, King, Commander and Statesman. 1981. P. 48–57). Рассказ Птолемея, свидетеля тех событий, на который ссылается Хэммонд, подчеркивает стремительность, решительность, маневренность, отвагу юного полководца, который попал в трудное положение. Он выделяет лишь военные качества Александра, несомненно блестящие, однако уже известные, и не уделяет никакого внимания его характеру. Впрочем, проявление стойкости, цепкость в удержании позиций, обманные манёвры, нанесение неожиданных ударов — все это в равной мере выявляет как энергию человека, так и его сообразительность, то есть персональную волю в действии. А кроме того, манёвры вокруг Пелиона и овладение Волчьим перевалом близ реки, вытекающей из озера Преспа, многим представляются чуть ли не спортивной игрой, построенной на импровизации.

Во время разграбления Фив (октябрь 335 г.) и их разрушения по постановлению совета Коринфского союза Александр обратил на себя внимание в ходе уличных боев — своей кровожадностью, а в ходе окончательного разрешения вопроса о городе — своим великодушием. В самом деле, единственными проявленными по отношению к городу Геракла и Диониса актами милосердия и благочестия мы обязаны именно Александру. Выказанная им воля пощадить сторонников македонян, потомков поэта Пиндара, жрецов и жриц свидетельствует как о политическом чутье Александра, так и о его религиозных опасениях. Перерезав восставших, разрушив их дома, устранив из Союза самое могущественное государство Греции, Александр преподал всем урок. Сохранив то, что могло быть сохранено из прошлого, он пытался воздействовать на будущее с той мерой разумности, какая только была возможна. После безумного побоища — акт обдуманной щедрости. Здесь больше, чем где-либо еще, сливаются его чувствительность и практичная рассудочность. Да и вообще, если государь и должен брать инициативу на себя, то не для того, чтобы разваливать свою империю, а для того, чтобы ее сохранить и, если возможно, расширить. Как бы то ни было, он нуждается в других.

Быть может, лучше всего Александр обнаружил свой характер в ходе битвы при Гранике в мае 334 года. Он принял все необходимые меры предосторожности — материальные, моральные и духовные. Переправив без каких-либо помех со стороны вражеского флота через Дарданеллы 32 тысячи своих пехотинцев, 5100 кавалеристов и все их сопровождение, Александр соединился с оперативным корпусом, отправленным сюда Филиппом тремя годами ранее. Первым делом он вступил в законное владение азиатскими землями, вонзив в землю копье в момент высадки, а еще умножил богослужебные обряды в честь богов — своих предков, распорядился нести перед собой служивший ему талисманом щит богини Афины (вплоть до самой Индии он будет таким образом под ее «эгидой»), он переименовал зловещее название месяца Десий в Артемисий и обстоятельно советовался с прорицателями — быть может, для того, чтобы подбодрить войско, страх которого рос день ото дня.

В последнюю неделю мая 334 года небольшое войско преодолело 84 километра, отделявшие Арисбу от равнины Диметока, по которой протекает небольшой прибрежный поток, именовавшийся в античности Граником (ныне Коджабаш). Он подпитывается сточными водами с горы Ида в Троаде (ныне Коджакатран) и впадает в Мраморное море между греческими городами Приап (Карабига) и Кизик (Эрдек). В самом широком месте Граник разливается не больше чем на 25–30 метров, в 4 километрах от устья течение реки перерезают многочисленные песчаные острова. У подножия трех холмов высотой в 60 метров войско перешло реку вброд с запада на восток. Сбоку от этих холмов его поджидала неприятельская пехота, 20 тысяч греческих наемников, состоявших на службе у сатрапов. Между холмами и рекой, нынешнее русло которой пролегает приблизительно в 800 метрах к северу от древнего, на расстоянии около 2 километров персы расположили свою кавалерию.

И здесь приходят в столкновение две версии событий. Согласно первой, нелепой и романтической, но предназначенной для того, чтобы пощадить чувства греческих союзников Македонии, Александр разбил лагерь на западном берегу Граника, а на рассвете переправился через него, выстроил армию в боевой порядок и сначала завязал кавалерийское сражение, в котором себя прекрасно показали фессалийцы, а затем в дело вступила пехота, и опять-таки отличились отряды союзников. И разумеется, Александр первым бросился на персов, и, как в «Илиаде», боги дали ему возможность вступить в поединок (Диодор, XVII, 19–21: он следует здесь Клитарху и, вероятно, официальному письму, направленному совету Коринфского союза). Со второй версией знакомит нас Арриан (I, 13–16), который явно вторит Птолемею, и такова же в основном версия Плутарха («Александр», 16), излагающего события, сколько можно судить, по Аристобулу. Итак, Александр с наиболее боеспособной частью своего войска, и в первую очередь без ненадежных греческих пехотинцев, в боевом построении выдвинулся от Арисбы. К концу дня он вышел на равнину Диметока, выстроил фалангу и щитоносцев в центре, а кавалерию на правом и левом флангах под прикрытием лучников и егерей на крайнем правом фланге. Несмотря на мнение, высказанное Парменионом, Александр отдал приказ кавалеристам и пехотинцам правого крыла, взаимно поддерживая друг друга, еще до наступления ночи наискось форсировать русло, а сам бросился в атаку во главе царской илы гетайров. Под Александром убили коня, удары сыпались на него градом, и наконец, когда положение его стало критическим, на помощь пришел Клит. В итоге Александр против всех ожиданий рассеял или уничтожил армию, численностью превосходившую его собственную в два раза. «С македонской стороны в начале атаки были убиты приблизительно 25 гетайров… Прочая кавалерия потеряла более 60 убитых, пехота около 30» (Арриан, I, 16, 4).

Таковы те скупые факты, на которых мы должны основывать нашу оценку поведения Александра. Мы далеки от того, чтобы, подобно древним, усматривать в нем героическое безумие, обнаруживая в нем своего рода осознанный риск, а также решимость молодого человека, делающего ставку на своих молодых товарищей и их длинные копья, — короче, деяние, основанное на личном авторитете. Решение о вступлении в бой исходит из пяти принципов, наличествующих почти во всех других великих сражениях, которые довелось дать Александру: разбить войско на много колонн при личной опоре на македонские, пеонийские и фракийские части; скорее атаковать, чем пребывать в оборонительной позиции (причем дается рекомендация: целить в лицо!); ошеломить противника внезапностью либо направлением атаки; согласовывать действия кавалерии с пехотой; постараться напасть на противника сбоку и охватить его флангами. Я не вижу здесь ничего напоминающего безумие, но вижу лишь то, что на военном языке принято называть лихостью, а на языке спортивном — мастерством. Прибавьте к этому редчайшее качество — упорство или стойкость перед лицом испытаний, и вы получите представление о безоговорочном авторитете молодого полководца, а также о его волевых качествах. «Людьми управляют головой. Ведь сердцем в шахматы не играют» (Шамфор «Максимы и размышления», VII).

Мы уже видели причины, главным образом политические, которые привели Александра от Граника к греческим портам сначала на западе, а затем на юге Малой Азии, а далее, после 500 километров марша — к Гордию в ее центре и, наконец, от излучины Галиса — к равнине Исса. Но мы не перечислили поступки, вызванные гневом, с которым Александр был не в состоянии справиться, как на поле битвы при Гранике, когда он повелел перебить вражеских наемников-греков и отправить в рудники всех пленников как предателей эллинского дела, так и у Фаселиды, где он приказал взять под стражу своего соперника, Александра Линкестидского, командира фессалийской конницы, а также в Аспенде в Памфилии, правители которого нарушили присягу на верность.

Этот гнев, столь внезапный и дикий по своим последствиям, частенько прорывался наружу во время похода, причем происходило это по все более внутренним мотивам, что только усиливало такие вспышки. Штурм Тира, казнь Батиса, которого за пятки проволочили вокруг Газы, суд и казнь Филота и Пармениона, убийство Клита, арест Каллисфена в Бактрии-Зариаспе, предание смерти индийских наемников из Массаги, казни сатрапов и военных комендантов после перехода через пустыню Гедросии… Арриан замечает (IV, 9, 6), что Александр, далекий оттого, чтобы тщеславиться от собственных преступлений и оправдывать свои промахи, «признавал, что ошибался, как это и свойственно всякому человеку», плакал и каялся.

Этот неженка, как и всякий неженка, был не в состоянии владеть собой, когда его добрая воля, воля, направленная на благо, оказывалась проигнорированной, непризнанной и поруганной. Тогда сама собой она превращалась в злую волю и верх брала естественная вспыльчивость ребенка или молодого царя. Смертоносные инстинкты, которые постоянно стимулировали охота и военная подготовка, а также пример великих предков от Ахилла до Филиппа II, брали тогда верх, заглушая голос самоконтроля и самообладания, которые проповедовали Аристотель или Лисимах: «О добродетель, для рода смертных ты достижима лишь ценою величайших трудов!» (Аристотель «Гимн», фрг. 675 Rose).

«Приказывать великое»

После победы при Иссе (ноябрь 333 г.), захвата лагеря Дария и конфискации его казны в Дамаске перед Александром стоял выбор: преследовать побежденного зимой по Месопотамии или упрочить македонскую империю в Малой Азии — от залива Искендерун на юге до Синопа или Амиса на Черном море на севере. Логика, правильная оценка наличных сил и, быть может, в первую очередь самолюбие побудили Александра избрать третье решение, которое было столь же непредвиденным, как и его молниеносные атаки: несмотря на отговоры Пармениона, он двинулся на юг. «Дарий прислал Александру письмо и своих друзей, которые попросили его принять 10 тысяч талантов в качестве выкупа за пленников (в частности, за царицу и детей), а также предложили ему владеть всей землей по сю сторону Евфрата и, женившись на одной из дочерей Дария, быть ему другом и союзником. Когда Александр рассказал об этом товарищам, Парменион сказал: „Будь я Александром, я бы на это пошел“, на что Александр ответил: „И я, клянусь Зевсом, будь я Парменионом“» (Плутарх «Александр», 29, 7–8; «Изречения…», 11). Великодушный ответ, подтвержденный всеми античными историками, и прежде всего Аррианом, который добавляет (II, 25, 3): «Александр ответил Дарию, что не нуждается в его деньгах и не примет части его земель вместо их всех, поскольку ему, Александру, принадлежат и деньги Дария, и вся его земля. А на Дариевой дочке он, мол, женится, если того захочет, причем женится, даже если Дарий не согласится. И еще Александр предложил Дарию, если он рассчитывает встретить радушный прием, к нему явиться».


Схема битвы при Иссе.


Можно подумать, мы читаем тот эпизод IX песни «Илиады» (посольство к Ахиллу), в котором Агамемнон, Царь царей, велит предложить раздраженному герою, будоражащему половину его империи, свою дочь и состояние с тем условием, что он откажется от своего решения, и где Ахилл, с неудовольствием выслушав эти предложения, презрительно излагает послам свое бесповоротное решение. В подобных обстоятельствах Александр, который великодушно и даже галантно обошелся с женой и детьми своего врага, пошел дальше Ахилла, своего предка и образцового героя, поскольку, несмотря на препятствия, обеспечил защиту греков. Более твердый в принятом решении по сравнению с Ахиллом, Александр потратил целый год, громя финикийцев, этих соперников греков, и четыре месяца — на то, чтобы основать Александрию, первый греческий город в Египте. Его отвага и стойкость привели к тому, что он одним из первых соскочил с перекидного мостика на стены Тира и с несколькими бедуинами преодолел 250 километров по Сахаре, чтобы приветствовать бога Амона, отца всех фараонов и своего собственного.

Невозможно определить, что здесь следует отнести на счет силы воображения и не был ли весь этот «отживший сон», как выразился бы Бенуа-Мешен[23], подсказан и даже навязан Александру Олимпиадой, его матерью, либо состоявшими у него на службе прорицателями. Примечательно, что местоположение будущей Александрии явилось ему во сне, под музыкальные звуки нескольких стихов «Одиссеи» (IV, 354–355):

На море многошумливом находится остров, лежащий

Прямо напротив Египта; зовут его жители Фарос.

Такова версия самих александрийцев, сообщаемая историком Гераклидом Лембом, комментатором Гомера[24] (Плутарх «Александр», 26, 3–5). Арриан (III, 2, 2), чей рассказ в этой связи оставляет впечатление высочайшего трезвомыслия, говорит о вмешательстве прорицателей, «и прежде всего Аристандра Тельмесского, про которого говорили, что он много раз давал Александру верные предсказания». Не следует удивляться тому, что впечатлительный молодой человек верил в сны, пророчества, гадание, предсказания по случайно услышанному слову или по полету птиц. Все его современники, столь же легковерные, как и он, ничего не предпринимали, не заручившись поддержкой судьбы и загробного мира.

Но что всего примечательнее в основании Александрии в Египте, так это мощь воображения, которое взяло под свою опеку основание будущей столицы в период с 20 января по 7 апреля 331 года. «Александрия по соседству с рекой Египет» (таково настоящее название города) остается вызовом географии и экономике. Незавидным представлялся выбор ее местоположения на пустынном берегу, в окружении опасных рифов. Хорошего гарнизона, помещенного в Пелусии, Канопе, Саисе или Мемфисе, было бы, возможно, достаточно, чтобы держать под контролем страну. На что было избирать самый западный рукав нильской дельты в краю дикарей и потерпевших кораблекрушение, с тянущимися на восток и на запад песками и болотом позади? После того как были сокрушены финикийские города Тир и Газа, у греческой торговли, которая вот уже более двух столетий располагала крупными факториями в Саисе и Навкратисе, не осталось в Дельте конкурентов. С экономической точки зрения размещение громадного города на образованном дюнами и белым мелом языке суши, между морем и Мареотийским озером, было сплошным разорением. Необходимо было связать двурогую скалу Фароса с материком дамбой длиной в 7 стадий (почти 1300 м), выстроить три порта (два на море и один на озере), отвоевать пригодную к обитанию землю у змей, у многочисленных колоний птиц, у комаров, распределить пять разных народов по пяти секторам, разбитым в шахматном порядке, убедить их — если нужно, силой — жить в мире и согласии. Самолично на протяжении более 15 километров указывая архитекторам, где пройдут стены будущей твердыни, и назначив грека Клеомена заведовать финансами и завершить работы, Александр выказал больше веры в творческий разум и энергию людей, нежели в видения прошлого. Но в то же время, бросив этот вызов природе и истории, он желал оставить

след ограниченности и мощи человека.

И воссоздать горы, земли и равнины

В соответствии с иною волей.

«Исполнять великое трудно, но еще труднее великое приказывать» (Ф. Ницше. «Так говорил Заратустра», глава «В тишайший час»).

Чего искал Александр, оставив новый город и отправившись в начале февраля 331 года в оазис Сива, так это средства успокоить свою взволнованную мечтательность, чего-то утешительного. Это — не жажда приключений, не фантазия, не простое любопытство путешественника, но острое и бурное желание обрести подтверждение своего порыва, своей миссии, своих мнений. «Зависела ли его причастность божественной природе от измышлений Олимпиады?» — как писал историограф Александра Каллисфен, которого цитирует Арриан (IV, 10, 2). После стольких трудностей, с которыми пришлось ему столкнуться в Малой Азии, у Тира и Газы, после неокончательной победы над Дарием Александр не знал, на самом ли деле он непобедим, следовало ли ему побеждать дальше или отступить. Даже Ахилл, даже Геракл, его великие предки были в конце концов побеждены. А Филиппа убили в результате нераскрытого заговора.

По выражению Арриана, Александр желал «более точно осведомиться о том, что касается его лично, или по крайней мере утверждать впредь, что что-то узнал на этот счет» (III, 3, 2). Первосвященник обратился к нему, преемнику фараонов, со словами «Сын Амона», что звучит по-гречески как «Сын Зевса», и его допустили войти в святилище, в самую срединную часть второй ограды. Разумеется, никто не ведал того, что было там сказано. Согласно Каллисфену, в ходе тайного ритуала вопрошания прорицатель знаками отвечал на поставленные вопросы. Мог ли вопрошающий тешить себя надеждой, что уверенно толкует двусмысленные знаки, которые подавал ему старик, к тому же говорящий не на том языке, на каком говорил он сам? Как бы то ни было, несомненным остается то, что Александр выступил из оазиса Сива успокоенным, окруженным сиянием сверхъестественной ауры и дав понять своему историографу и своим товарищам, что он действительно считает себя сыном Амона, оставшись при этом столь же неуверенным, столь же неведающим своей судьбы, как и прежде. Доказательством тому служит его позднее признание, что кровь, которая текла из его раны, не была «ихором»[25], божественной влагой, но лишь человеческой жидкостью, потеря которой должна была лишить его жизни. Этому набожному человеку, который упрекал Пармениона за то, что он не повинуется третьему дельфийскому изречению («Поручись за другого — и поплатишься»), несомненно были ведомы и два других: «Ничего слишком» (то есть «Не строй из себя бога») и «Познай самого себя» (то есть «Знай, что ты всего лишь человек»). Некоторые в его окружении до самой смерти Александра потешались над его легковерием и претензиями. Ему пришлось дождаться победы при Гавгамелах, чтобы официально заявить и заставить заявлять других, что он не просто «потомок Зевса» (Διόθεν γεγονώ? Плутарх «Александр», 33, 1), но подлинный Сын Зевса. В Египте его всецело человеческая воля еще не смешивалась с волей бога. Она была способна благоразумно прислушаться к советам товарищей, прорицателей, инженеров. Беспокойный от природы, Александр искал в благочестии средство подкрепить свою решимость.

О соблазнительности и благодати

Чем же объяснить поразительное влияние Александра на товарищей и солдат, и даже на чужеземцев, являвшихся его приветствовать? Вызывал ли он восхищение как юный атлет, способный часами напролет, не обнаруживая усталости, скакать на коне, бежать, шагать, охотиться и сражаться? Вот картина, наблюдаемая в горах Гиндукуша в апреле 329 года, когда войска Александра медленно пробирались по обледенелым снегам: «Царь пешком обходил маршевую колонну, поднимая упавших солдат и подставляя плечо другим, которые едва двигались следом. Увеличивая себе тяготы пути, он оказывался то в голове колонны, то в ее середине, то в хвосте» (Курций Руф, VII, 3, 17). А вот он же в знойной пустыне Белуджистана: «Все, что ему удалось, проходя по этому краю, собрать из провианта для двигавшихся вдоль берега морских сил, было им отправлено…» (Арриан, VI, 24, 5). «Александр был охвачен необычайными печалью и заботой» (Диодор, XVII, 105, 6).

Однако личный пример должен подавать любой полководец, особенно если он молод и полон сил. И в том, что Александр, кавалерийский офицер, бросался в атаку во главе царского эскадрона (άγημα), окруженный, впрочем, друзьями и в сопровождении гипасписта с эгидой Афины, богини битв, нет ничего необычного. Впрочем, несмотря на занятия атлетической подготовкой и суровые военные упражнения, Александр никогда не выказывал характера настоящего атлета. Он отказался соревноваться в Олимпийских играх, никогда не принимал участия в играх, которые сам же организовал, не умел плавать, а лишь купался в бане и обильно умащивал себя благовониями. Так что про него можно сказать, что он был скорее выносливым и стойким, чем подлинным атлетом. Его физическая сопротивляемость не была беспредельной. Он медленно поправлялся после водного удара вблизи Тарса в 333 году, после дизентерии — рядом с Городом Кира в 329 году, после ранения, полученного у малавов в 326 году, и, похоже, еще тяжелее приходил в себя после смерти Гефестиона в ноябре 324 года.

Несомненно, у солдат был острый глаз на более аффективные или чувственные, чем рациональные проявления характера: на неуемную горячность и отвагу молодого полководца, на султан его шлема, образованный двумя султанами из белых перьев и пучком конских волос. Обращали они внимание и на его авторитет, присущий человеку, который умеет повелевать, потому что долгое время повиновался, и который способен с лихвой воздать за службу — сурово наказать, но при случае и простить. В пустыне Белуджистана Александр приказал отряду доставить провиант к берегу, однако охрана так изголодалась, что сама стала есть из неприкосновенного запаса. Царь обнаружил способность к пониманию и простил своих солдат.

Вот еще один знаменитый анекдот из множества других, в легендарном варианте место действия в нем помещается в загробный мир. Серьезные же повествователи в качестве места действия определяют пустыни, которые окружают Персиду. «Преследование оказалось долгим и изнурительным, поскольку за одиннадцать дней они проехали верхом 3300 стадиев (650 км), и большинство людей в отряде изнемогли, главным образом из-за отсутствия воды. И здесь им повстречались какие-то македоняне, которые везли на ослах от реки воду в бурдюках. Они увидели, как страдает Александр от жажды (а был уже полдень), и, быстро наполнив шлем водой, поднесли ему. Когда он спросил у них, кому они везут воду, они ответили: „Своим сыновьям, но если ты останешься жив, мы заведем себе новых, даже если лишимся нынешних“. Услышав такой ответ, Александр взял шлем в руки. Но когда он оглянулся, то увидел, что все стоявшие вокруг него всадники повернули головы к нему и напряженно ждут, что будет дальше. Тогда он отдал шлем обратно, не отпив ни капли, а лишь похвалил тех людей и сказал: „Если я напьюсь один, все эти падут духом“. Видя такое самообладание Александра и его великодушие, всадники вскричали, чтобы он отважно вел их вперед, и принялись нахлестывать коней. Теперь, пока у них будет такой царь, говорили всадники, они не будут ни уставать, ни томиться жаждой, и вообще не будут почитать себя смертными» (Плутарх «Александр», 42, 6–10).

Царь любил своих солдат. Он прекрасно знал, что кровь, жизнь, души этих людей бесценны и что двадцать четыре бронзовые статуи, заказанные скульптору Лисиппу, никогда не смогут заменить полных живости товарищей-гетайров, которые были убиты при Гранике. «Также и о раненых Александр проявил большую заботу, сам лично подошел к каждому, осмотрел раны и расспросил, как кого ранило. Тем самым он каждому дал возможность рассказать о своих деяниях и вволю похвастать» (Арриан, I, 16, 5). Вместо награждения или упоминания в приказе по армии он раздавал премии, прощал долги, предоставлял отпуска, как в том случае, когда в течение зимы 334/33 года он отослал в Македонию всех молодоженов, отличившихся в боях, начиная с Граника и до Галикарнаса. Что до родителей и детей тех, кто погиб в первом его большом сражении, то Александр освободил их от земельной и подушной подати, а также от налогов на наследство.

Требования религии обязывали Александра с почестями хоронить павших. К своему благочестию Александр прибавил еще и утонченность, распорядившись хоронить также и убитых греков, находившихся на службе врагу, и даже персидских военачальников. Свое благородство Александр довел до того, что не тронул женщин из окружения Дария и отдал распоряжение, чтобы они сохранили все те привилегии, которыми пользовались при Дарии. «И все же, говорят, — добавляет Плутарх («Александр», 21, 6), — жена Дария превосходила красою всех прочих цариц…» «Увидев прочих пленниц, выдающихся своей красотой и статью, Александр шутливо сказал, что персиянки — настоящая мука для глаз» (там же, 21, 10). Тот же Плутарх, который превозносит редкостные сдержанность и умеренность Александра, цитирует одно из его писем Пармениону: «Меня не уличили бы даже в том, что я взглянул на жену Дария или желал ее увидеть. Более того, я не допускал даже того, чтобы ее красоту превозносили на словах» («Александр», 22, 5). Вполне уместно полагать, что вояка, с десяти лет знавший только воинское товарищество, не был особенно увлечен Барсиной, сожительницей Ментора, которую старый Парменион предложил ему в любовницы в конце 333 года. Пятью годами позже она родила Александру сына, названного Гераклом, но никто и слышать не хотел о том, чтобы он стал царем. Кассандр распорядился убить мальчика, когда ему было 14 лет, и никто не пожелал этому препятствовать.

Женщины так мало влекли к себе Завоевателя, что пришлось дожидаться зимы 328/27 года, чтобы он заинтересовался Роксаной («Раокшна» значит по-персидски «свет»), дочерью благородного перса Оксиарта, которую 300 гвардейцев захватили в плен с другими знатными женщинами, взяв штурмом Аварану, «Согдийскую Скалу» близ Байсунтау в 20 километрах к востоку от Дербента в Узбекистане (Арриан, IV, 18, 4–19, 4; Курций Руф, VII, 11; Страбон, XI, 11, 4; Полиэн, IV, 3, 29). Александр торжественно женился на ней в Бактрах, прежде чем отправиться в Индию. Этим он желал привлечь на свою сторону местную знать и поощрить брачные союзы между западными военачальниками и восточными женщинами. Однако Роксане пришлось дожидаться смерти Гефестиона, сердечного дружка Александра, прежде чем в декабре 324 года она понесла и уже после смерти Александра родила сына. Бездетными остались браки Александра с Парисатидой, дочерью Артаксеркса III, и с еще одной Барсиной, которую называли также Статирой, старшей дочерью Дария III, заключенные в марте 324 года в Сузах, в ходе большого пира, устроенного с целью установить мир и согласие между народами.

Что до знаменитого эпизода встречи Александра с царицей амазонок Талестридой, то серьезные историки, которых цитирует Плутарх («Александр», 46), считают его от начала до конца вымышленным. Вероятно, он основывается на предложении, которое сделало Александру скифское посольство, явившееся в Самарканд от берегов Каспийского моря в 328 году: вождь кочевого племени был готов отдать свою дочь в жены Царю царей. Одновременно Фарасман, вождь хорасмиев с берегов Аральского моря, предложил Александру совершить вместе с ним поход на скифов и амазонок (Арриан, IV, 15, 1–6; Курций Руф, VIII, 1, 7–9). Четырьмя годами позже, в ноябре 324 года сатрап Мидии Атропат подарит Александру 100 женщин, про которых говорили, что они входили в соединения амазонок (Арриан, VII, 13, 2). «Защитник страны» («кшатрапаван»), он должен был бороться со скифами, жившими по берегам Каспийского моря, с «племенами» и «народцами», этими «ха машьяй», которых греки и называли амазонками50. Все эти предложения Александр отверг. Он настрадался от властолюбия своей матери и не желал попасть под каблук женщины-воительницы, подобно Ахиллу, потеряв голову от какой-нибудь Пентесилеи. Если Александр и соблазнял, то делал это ни как Дон Жуан, ни как Фауст.

То, что Александр был бисексуален, как его отец Филипп и все товарищи и штабные офицеры Филиппа, как значительное число греческих философов и художников в IV веке до н. э., — в силу своего вкуса, моды или же склонности, — так же трудно оспаривать, как и утверждать. Тот же самый мужчина, который с отвращением отверг предложения одного сводника, бравшегося продать ему самых красивых мальчиков в мире (Плутарх «Александр», 22, 1–2), предпочитал, как было принято считать, евнухов из гарема Дария его 365 женам (Курций Руф, VI, 6, 8 и X, 1, 42), а вечером на пиру целовал при всех в губы евнуха Багоя, старинного любимца Дария (Плутарх «Александр»; Афиней, 603а-b, оба на основании Дикеарха). Разумеется, всему этому не следует придавать большого значения: все это россказни македонян, раздраженных восточной политикой своего монарха; вне всякого сомнения россказни эти были еще умножены греческими и римскими моралистами во времена Нерона.

Однако случай с Гефестионом, сыном Аминта из Пеллы, заставляет задуматься. Курций Руф пишет: «Выросший вместе с царем, он был любезен ему гораздо больше всех прочих друзей и поверен во все его тайны. Он располагал также гораздо большей вольностью в замечаниях царю, однако пользовался ею так, что она выглядела в большей степени дозволенной самим царем, чем присвоенной Гефестионом. И хотя он был одного возраста с царем, но превосходил его статью» (III, 12, 15–16). Это подтверждает не только Плутарх («Александр», 47, 9–12), но и скульптурные изображения Александра и Гефестиона из музеев Афин и Салоник. Гефестион настолько походил на царя платьем и даже обликом, что мать Дария приняла его за Александра. Нисколько этим не уязвленный, тот воскликнул: «Он — тоже Александр!» Гефестион был одним из тех, кто подверг пыткам, а затем казнил Филота, которого царь подозревал и опасался так же, как и сам Гефестион. По возвращении в Сузы, где Александр попросил его для видимости жениться на Дрипетиде, одной из дочерей Дария, Гефестион получил все мыслимые титулы: гиппарха, то есть главнокомандующего кавалерией гетайров, хилиарха или тысяцкого при персидском дворе, то есть Великого Везиря, первого после царя должностного лица «с распространением полномочий на всю империю», и, наконец, доверенного лица, свояка и заместителя царя. Кончилось дело тем, что Гефестион вообразил себя сотрапезником неизвестно уж какого из богов — Геракла, брата Диониса (или наоборот?). Скульптурные изображения дают основания думать, что в этой паре он играл роль мужчины. 10 ноября 324 года, после семи дней почти непрекращающихся вакхических празднеств в Экбатанах Гефестион, весь в жару, принялся есть за четверых и попытался залпом опустошить чашу Геракла (более двух литров несмешанного вина), после чего упал, словно громом пораженный. Свидетели всех этих событий едины: рыдающего и пытающегося покончить с собой Александра едва удалось оторвать от трупа. «Он всегда полагал и говорил вслух, что если Кратер любил своего царя, то Гефестион любил Александра» (Плутарх «Александр», 47, 10).

Преданность солдат Александру отчасти объяснялась его успехами. Даже если в первые годы своего правления он и извлекал для себя пользу из планов, разработанных штабом Филиппа, а затем, вплоть до взятия Газы в ноябре 332 года, использовал сокрушительную военную машину, образованную кавалерией гетайров, фалангой и македонским инженерным корпусом, как полководец Александр был непогрешим и долгое время таковым оставался. Даже если приписывать его победы, пускай неокончательные и бесполезные, непредсказуемости решений, удачному подбору вспомогательных средств, личной доблести и покровительству богов, нельзя не сказать, что собственная уверенность Александра передавалась его воинам. Один успех следовал за другим, и вот мы видим, как за несколько месяцев благоприятного времени года Александр привел свои хорошо вооруженные войска в соприкосновение с гетами и кельтами современной Румынии, выбрался из иллирийского осиного гнезда, с помощью своих метательных машин взял семивратную фиванскую твердыню и навязал македонский мир городам континентальной Греции.

После битвы при Иссе в ноябре 333 года Александр полагал, да что там — был совершенно уверен — в собственной непобедимости. Тон его ответов, направленных Дарию из Марафа и Тира, ожесточение, с которым он принялся штурмовать этот последний считавшийся неприступным город, отовсюду окруженный морем, самопроизвольный переход на сторону Александра всего семитского мира и египетского жречества — все это свидетельствует о непоколебимой вере в его звезду. Да и само очарование или, если угодно, соблазн, окружавший Александра, был соткан из довольно банальных, если брать их сами по себе, качеств — юности, красоты, ума, горячности, стойкости, — короче, темперамента, а также из того сияния славы, которое сопровождало его, усиливаясь год от года. Для солдат же это было соединение личных качеств с божественной благодатью.

От опьянения физического к опьянению нравственному

Египетская экспедиция, закладка Александрии, превратившая Александра в «героя-основателя», и визит в святилище в Сиве, сделавший его сыном бога Амона, утроили его силы, придав ему уверенности. Теперь он был не только гарантом и распорядителем ритуалов в Македонии и в своей армии, перед которой он каждое утро совершал жертвоприношения, он был не только защитником религиозных культов эллинистического мира. Ныне Александр спрашивал себя о том, какие труды, какие испытания, какие подвиги и завоевания приберегло для него божественное родство, или, иначе говоря, станет ли он новым Ахиллом или новым Персеем, новым Гераклом или новым Дионисом, чтобы заслужить (и интересно, в каком возрасте?) апофеоз. Предания навевают желания.

Александру особенно не давал покоя последний бог. Он тоже был «сыном Зевса», Di-wo-nu-so(s), как указывает его дошедшее от микенской эпохи имя. Однако в Македонии в IV веке у Диониса было два культа: один — военный, который сопровождался официальными играми (как устроенные в Тире в мае 331 г.), другой имел оргиастический характер и практиковался, судя по всему, в узких кругах аристократии и вне государственной религии, в частности Олимпиадой, царицей-матерью, и ее окружением вакханок. В одном из ее писем, которое цитирует Афиней (XIV, 659–660), Олимпиада предлагает сыну сведущего в священнодействиях раба Пелигна, чтобы тот помог ему в отправлении религиозных обязанностей, поскольку этот μάγειρος (повар) был знаком как со священнодействиями, практиковавшимися предками Александра по мужской линии (обрядами Аргеадов и вакхическими ритуалами — пиры и пляски), так и со священнодействиями, которые практиковала Олимпиада (обряды Эакидов и оргиастические ритуалы Диониса). Преувеличенный, экстравагантный, экстатический и буйный характер этих восторгов подтверждается вазописью, сочиненной в Македонии трагедией Еврипида «Вакханки» и особенно тем отрывком из принадлежащего Плутарху жизнеописания Александра, где дается характеристика царицы-матери («Александр», 2, 7–8).

Было ли то отторжение всего исходящего от матери, или же традиционные для солдат культы не имели ничего общего с исступлением этих дам, однако Александру, прежде чем он повстречался с мифом о Дионисе в индийской Нисе в 327 году, довелось трижды болезненно столкнуться с этим требовательным богом. Первый раз это произошло в 335 году, когда он повелел разрушить Фивы, где зародился культ Диониса в Греции. Второй раз — 25 апреля 330 года, когда, сопровождаемый куртизанкой, Александр бросил богу вызов во главе пьяной процессии, которая подожгла дворец в Персеполе. Наконец, в третий раз это случилось в ноябре 328 года, в Самарканде, когда Александр пренебрег традиционным жертвоприношением Дионису, чтобы совершить богослужение Диоскурам (Арриан, IV, 8, 1–2). Во всех трех случаях Александру было в чем горько раскаиваться, и он во всеуслышание выразил сожаление в связи с тем, что произошло. Так, мы знаем, что за жертвоприношением Диоскурам последовала попойка, в ходе которой разъяренный Александр пронзил ударом копья друга своего детства и кормилицына брата Клита Черного. «Предсказатели же в один голос внушали ему, что это устроил Дионис, разгневанный тем, что Александр упустил совершить ему приношение» (Арриан, IV, 9, 5). В каждом из перечисленных помрачений этот обычно столь проницательный и даже логичный в своих решениях государь внезапно осознавал иррациональный элемент, который в него вторгался, им овладевал и побуждал к действию. И в то же время Александр ощущал себя — и говорил об этом открыто — виновным в ошибке, пятнавшей его личную славу, которую он ценил выше всего на свете.

Александр не будет знать покоя, пока не сделает больше, не пойдет дальше, чем герой, от которого он происходит, — больше и дальше, чем сын Зевса, чьи подвиги наполняют весь восточный мир. Начиная с конца V в. до н. э. эпическому поэту Антимаху Колофонскому автору «Фиваиды» в 24 песнях, было известно, что Дионис, покарав нечестивцев, напавших на него вблизи Нисы, возвратился из Индии в Фивы, сидя на слоне51. Итак, после вступления в Индию македоняне полагали, что откроют — как в топографических названиях, так и в религиозной практике индусов — следы древнего пребывания здесь Диониса. Мы уже видели, как, под влиянием своего окружения, Александр устроил дионисийский пир под открытым небом в 327 году близ крепости Ниса в Кафиристане, где бог должен был появиться на свет. Позднейшая традиция назовет это вакханалией в Нисе, как назовет вакханалией в Кармании отправившуюся из Сальмунта в феврале 324 года праздничную процессию, в которой мы видим пьяного Александра на повозке, которую тащат ослы, между тем как его военачальники чествуют бога вина.

Возведя самолично на берегу Бианта двенадцать громадных алтарей богам, которые привели его к восточным границам мира, Александр желал поддержать то утверждение, что зашел дальше Геракла, но также выказать подражание Дионису (Страбон, III, 5, 5). Этот бог, как передавали, возвел за Яксартом (Сырдарьей) колонну, или столбы, аналогичные знаменитым Геракловым столбам на Гибралтаре (Плиний Старший «Естествознание», VI, 16–49; Курций Руф, VII, 9, 15; «Эпитома деяний Александра», 12). И тем не менее беспокойство и чувство вины в отношении фиванского бога не переставали преследовать завоевателя: «Трусость, проявленную в отношении него македонянами (которые не пожелали следовать за ним дальше в Индию), которая сделала как бы незавершенным его поход и лишила его славы, Александр приписывал гневу и мщению Диониса» (Плутарх «Александр», 13, 4). То же касается и катастрофического отступления по Гедросии. За несколько дней до смерти Александра некий человек по имени Дионис уселся на царский трон: то было зловещее предзнаменование, которое усилило беспокойство Александра (там же, 73–74).

На мой взгляд, если даже Александр сознательно подражал Дионису, то не для того, чтобы прикидываться богом или сделаться вторым Дионисом, как о том заявляли александрийцы, а чтобы примириться с этим богом вина. Следует вспомнить, что подобно тому, как Гефестион скончался в ноябре 324 года из-за того, что пожелал единым духом осушить чашу Геракла, также и Александр несомненно приблизил свой конец беспрестанными попойками, и что на последней из них, устроенной в честь Диониса у Медия из Лариссы, у Александра «начался сильный жар, вызвавший жажду, и тогда он выпил вина, после чего впал в беспамятство» (Аристобул, цитируемый Плутархом «Александр», 75, 6).

Все античные историки сообщают, что начиная с января 324 года Александр все больше предавался пьянству. Опьянение нравственное, хмель, навеянный успехами, наступил еще раньше. Можно допустить, вместе с античными свидетельствами, что победа при Гавгамелах (1 октября 331 г.) в значительной мере изменила отношения, существовавшие между войском и молодым царем: став повелителем Азии, а вскоре — и дворца Дария, Александр перенял, хотя бы для того, чтобы править, нравы и пышность своей новой империи. В декабре 331 года, после 34 дней «расслабляющих игрищ» в Вавилоне, а проще говоря, оргий с непременным раздеванием хозяек дома (Курций Руф, V, 1, 38), среди греко-македонских военачальников началось разложение. Военная дисциплина ослабла. Ощутив опасность, царь вывел свои войска в открытое поле в направлении Суз, заставил их стать временным лагерем, упражняться, делать перестроения. Однако штаб царя, возглавляемый им самим, радостно справлял свои победы в трех дворцах, куда за золото можно было доставить все, что душе угодно. Именно после одной такой достопамятной попойки, где персидское вино (не из Шираза ли?) усугубило действие, которое уже произвели вина из Египта, Македонии и с островов, как факел, вспыхнул дворец в Персеполе.

После того как Дария не стало, Александр все более напоминал азиатского властителя, бредящего мировым господством. Перемена стала очевидной начиная с августа 330 года. Если на поле битвы и в штурмовых колоннах царь продолжал носить македонское платье, то в условиях лагеря, в городе, на парадной колеснице его стало не узнать. Он измыслил себе облачение, которое, как полагал он сам, способно было привлечь к нему сердца восточных подданных, однако вызывало смех и негодование греков и македонян: вокруг красной шляпы с широкими полями, καυσία, он обвязывал синий с белыми полосами тюрбан, который называется по-персидски «кидарис», а по-гречески — διάδημα. Он наряжается в пурпурный хитон, который спереди украшала белая лента: «Великолепие украшенного золотом плаща еще увеличивали изображенные как бы сталкивающимися клювами золотые ястребы, а на подпоясанном по-женски золотом кушаке висел акинак, ножны которого были сделаны из цельного самоцвета» (Курций Руф, III, 3, 17; ср. Диодор, XVII, 77, 5). Плутарх («Александр», 45, 3–4) добавляет: «Вначале он носил этот костюм, встречаясь с варварами и товарищами у себя дома, затем выезжал в таком виде и занимался делами и перед многими людьми. Зрелище это было прискорбно для македонян, которые, однако, восхищались его доблестью (άρετή)».

Все это было рассчитано на внешний эффект: пышность, роскошь, показной шик. Однако, сбросив маску умеренности и зависимости, Александр дал выйти наружу необычайной жажде господства, гордыне или самовлюбленности, о которых заставили было позабыть воспитание и жизненные испытания. Курций Руф отмечает: «Полагая отчие нравы и здравый в своей умеренности образ жизни македонских царей, а также гражданское облачение как бы недостойными своего величия, он устремился к вершине, на которую поднялись персидские цари, сравнявшиеся по могуществу с богами. Александр желал увидеть победителей стольких народов простертыми на земле и боготворящими его, он задумал постепенно оплести их сетью исполнения рабских услуг и сравнять по положению с пленниками» (VI, 6, 1–3). Отсюда и возникло то, что принято называть «делом проскинесы», или «простирания ниц».

Вначале, чтобы установить между македонянами и азиатами равенство, Александр попытался, не афишируя, распространить на своих знатных посетителей некоторого рода всеобщее приветствие, напоминавшее благоговейное обращение к богам: надо было всего лишь слегка наклониться вперед, поднеся правую руку ко рту, а когда бы это вошло в привычку, можно было подумать о том, чтобы наклоняться ниже, уже на восточный манер. Но греки и македоняне имели на этот счет иное мнение. «Простирание», то есть касание земли рукой или лбом, — было для них жестом почитания, которым они удостаивали исключительно богов и их идолов. Люди с Запада считали себя свободными, солдаты приветствовали друг друга на военный манер. По совету двух придворных, литератора с Сицилии Клеона и философа Алаксарха, в конце 328 года главнейшие товарищи царя и варвары-аристократы были созваны на торжественный пир. В отсутствие Александра следовало попытаться убедить всех оказывать царю-победителю те же почести, что Гераклу или Дионису. Племянник Аристотеля Каллисфен, быть может, раззадоренный письмом учителя «Об управлении государством», доказал, что ничто не может удостоить смертного таких почестей, какие уготованы олимпийцам. В ходе другого пира, устроенного в начале 327 года, сотрапезников пригласили «простираться» перед алтарем очага, после чего выпить священного вина и поцеловать царя. И вновь Каллисфен отказался от такого компромиссного решения, между тем как один из товарищей царя Леоннат отпускал насмешки над позой приглашенных персов: подбородок в землю, задница кверху. Той же зимой назначенный сатрапом Согдианы Клит врезал правду-матку пьяному царю — и поплатился за это жизнью. Затеяли заговор пажи из царской гвардии: их предали пыткам и побили камнями. Был взят под стражу и брошен в темницу Каллисфен, и Александр мог написать Антипатру, регенту Македонии, что после казни молодых людей правильно наказать и Каллисфена, их негодного советника, «как и тех, кто его прислал и кто в своих городах привечает злоумышляющих против меня» (Плутарх «Александр», 55, 7). Три пира, на которых вино и кровь лились рекой.

Если чрезвычайно густое персидское вино пить неразбавленным, оно опьяняет куда быстрее, чем разбавленное вино с греческого архипелага. Создавая ощущение вечной юности, оно лишает людей разума, особенно если туда примешаны дурманящие ароматы, привезенные из Индии, Белуджистана и Аравии: кора коричного лавра, бензой, мирра, имбирь… «Хотя в общении Александр был любезнее, чем любой другой царь, и у него не было недостатка в очаровании, он делался тогда (на пирах) невыносимым по причине своего бахвальства и чрезмерного солдафонства. Сам увлекаясь собственной похвальбой, он становился легкой добычей всех льстецов, что немало раздражало более приличных людей» (Плутарх «Александр», 23, 7). В ходе такой затянувшейся попойки нашел свою смерть Клит — за то, что продекламировал отрывок из «Андромахи» Еврипида, завершавшийся словами: «Градские власти важничают, полагая себя выше народа, а сами ничего не стоят» (699–700).

Год спустя в долине Свата Александру рассказали, что индийский Геракл, бог войны Индра, не смог овладеть «авараной», или укрепленной горой Пир Сар, между тем как македонский завоеватель в мгновение ока заставил ее сдаться. После овладения Паталой он вышел в океан, который окружал весь мир, чего никогда не доводилось совершить греческим богам. Он пересек 700 километров пустынь, в которых азиатские владыки погубили свои армии. А последние его враги в Европе прекратили сопротивление.

По мере того как воображение разогревалось пиршественными возлияниями, придворные, философы, поэты понемногу внушали Александру мысль, что он и в самом деле совершил и совершит больше, чем Диоскуры, Геракл и Дионис — все эти четыре сына Зевса. В промежутке с 327 по 324 год «Сын Амона» вопрошал себя, не является ли он и в самом деле богом или вновь воплотившимся героем. Вот почему появился разосланный по греческим городам циркуляр, в котором канцелярия царя потребовала, чтобы Александру были возведены алтари «как непобедимому богу». «Эго» «самодержца» (αυτοκράτωρ) оказалось столь велико, что он сделался «вседержителем» (παντοκράτωρ). Этим объясняются и последние проекты Александра, по крайней мере те, о которых можно судить по его приготовлениям в Вавилоне. Он намеревался ни много ни мало завоевать на обратном пути в Египет Аравию и покорить Западное Средиземноморье. Это и было воплощением его безумной мечты о мировом господстве.

Мера и чрезмерность

Если царь, опьяненный успехом, властью и вином, резко переменил свои нравы и поведение в последние шесть лет жизни, то можно ли сказать, что переменился и его характер? По здравом рассмотрении я так не думаю. Я нахожу одни и те же определяющие черты с начала и до конца его сознательной деятельности: горячность и владение собой, кровожадность и ласковость, честолюбие и щедрость, религиозность и трезвость, но в то же время, если погрузиться на большую душевную глубину, — беспокойство, самовлюбленность, любовь к порядку и миру, потребность в друзьях, в мужском начале. Смерть Гефестиона приблизила конец Александра не менее, чем вино. Александр умер после блужданий по вавилонским болотам, в трех тысячах километров от края, по которому, как и все греки, он испытывал ностальгию. Он умер едва ли не в одиночестве, распростившись со своими самыми дорогими товарищами, а то и разделавшись с ними лично, вдали от матери, с которой больше не находил взаимопонимания, подозревая семью регента Македонии и часть войск в неповиновении, даже в сговоре против него.

Наиболее правдоподобная мысль, которая может быть высказана насчет мнимых перемен в характере Александра, состоит в том, что скрытые на протяжении долгого времени черты его характера обнаруживались по мере того, как неудачи и утомление делали его самим собой. Проявленная им в ранней юности и в момент восшествия на престол склонность к насилию внезапно вновь заявила о себе в предполагаемом заговоре Филота и Пармениона. Поначалу полный снисходительности к тем, кто его критиковал, в конце, «слыша дурные о себе отзывы, он утрачивал разумность, становился жестоким и неумолимым, поскольку любил славу больше жизни и царства» (Плутарх «Александр», 42, 4). Ко всякому принуждению Александр стал относиться так же отрицательно, как к любым помехам и препятствиям, и теперь, особенно после того, как начали умножаться дурные предсказания, он выглядел все более неестественным, недоверчивым, суеверным. Стоит ли приписывать все эти факты ужесточению его характера или просто счесть их проявлением его подлинной самости? Надо ли выносить об этом окончательное решение? Этот царь, этот воин, этот «пастырь народов» соединил в себе то, что не мог привести к согласию ни один из его братьев, хотя все они воспитывались точно так же, как и он: душу варвара и рассудок грека.

Здесь можно выявить оттенки и сделать уточнения. Художественные пристрастия, портреты, то, как умер Александр, — все это, на свой манер, проливает свет на его личность. Если угодно, это три зеркала, которые, при соединении образов, придают новую глубину таинственному лику Завоевателя. Следует признать, что в области искусства вкус Александра не соответствует ни нашему, ни тому, который был присущ афинянам в классическом IV веке до н. э. «От природы он любил словесность и учение, и любил также читать. Считая „Илиаду“ напутствием к военной доблести и отзываясь о ней именно в таком смысле, он взял с собой исправленный Аристотелем экземпляр поэмы, который прозвали „Илиадой из шкатулки“, и она всегда лежала у него под подушкой вместе с кинжалом, как повествует Онесикрит (первый кормчий флота Александра). Поскольку высоко в горах книг было мало, он велел Гарпалу прислать их ему, и тот прислал сочинения Филиста (историк Сицилии) и многие трагедии Еврипида (в частности, „Вакханок“), Софокла и Эсхила, а также дифирамбы Телеста (из Селинунта, конец V в. до н. э.) и Филоксена (с Киферы, начало IV в. до н. э.)» (Плутарх «Александр», 8, 2–3). Можно констатировать: Александр предпочитал военные, драматические и хоровые сочинения, причем выраженные в музыке и созданные задолго до него. И ждал он от них, судя по всему, не эстетического заряда и не трепета при соприкосновении с прекрасным, а советов в области политики, морали и, вероятно, религии.

Александра окружали лишь поэты средней руки, а от людей науки, которых взял с собой в поход — врачей, естествоиспытателей, философов, публицистов, — он требовал, чтобы они в первую очередь служили интересам его политики. Всем известны конец и смерть Каллисфена. Царь любил театр и шел на большие расходы, чтобы лучшие актеры приехали из Афин или Македонии в Тир, Мемфис, Персию и Вавилон. Согласно Афинею (XIII, 595 и cл.), по случаю браков, которые заключили он сам и главные его товарищи, Александр велел поставить в Сузах или скорее в Экбатанах в 324 году небольшую политико-сатирическую драму под названием «Аген», в которой высмеивался любовник афинских гетер Гарпал, предавший своего царя сатрап (ср. там же, XII, 537d и cл.). Пьеса эта была в первую очередь политической, и дошедшие до нас фрагменты не создают благоприятного впечатления о чувстве юмора ее авторов.

Зато художественные пристрастия Александра в полной мере раскрылись в архитектуре: он всегда предпочитал все колоссальное, громадное, чрезмерное. Будь то план его Александрий, одной из которых, той, что «возле реки Египет», довелось стать самым большим городом Средиземноморья вплоть до начала христианской эры; сооружение гробниц членов семьи или друзей; возведение алтарей двенадцати богов на берегу Биаса в Индии, недалеко от ложного лагеря, по которому были разбросаны огромные кормушки и удила, — всюду архитекторы Динократ и Стасикрат делали по его заказу нечто огромное, величественное, дерзкое и исполненное роскоши. Стасикрат предложил превратить гору Афон в статую Александра, «держащую в левой руке город в 10 тысяч жителей, а из правой испускающую реку, которая водопадом стекала бы в море» (Плутарх «Александр», 72, 6; «Об удаче или доблести…», II, 335с-е). Кажется, Александр отверг это предложение, однако в его бумагах нашли еще более фантастические и дорогостоящие проекты.

Гигантский курган высотой в 14 метров и 120 метров в поперечнике, где в месте, называемом Палатица, вблизи от Эг (ныне Вергина в Македонии), посреди роскошной мебели покоился прах Филиппа II и одной из его дочерей, не идет ни в какое сравнение с тем колоссальным катафалком, который Александр возвел для своего дражайшего Гефестиона в Вавилоне в начале 323 года. Здесь придется дать пространную цитату из Диодора (XVII, 115, 1–5), который описывает его, вероятно, на основании использованных Клитархом документов канцелярии. Уже с самого начала чтения он кажется выполненным в стилях барокко и «нувориш»: «Собрав архитекторов и множество мастеров-ремесленников, Александр снес стену на участке длиной 10 стадиев (ок. 1800 м), выбрал обожженный кирпич и приготовил ровное место для погребального костра. Затем был возведен сам этот четырехсторонний памятник, каждая сторона которого имела в длину одну стадию (177,6 м). Весь участок был разделен на 30 отсеков[26], крыша его была покрыта стволами пальм, так что все сооружение стало прямоугольным. После этого с внешней стороны были установлены самые разнообразные украшения. Цоколь заполняли золотые носы пентер числом 240, а на их боковых выступах стояли по две статуи лучников, опирающихся на колено, высотой в 4 локтя (1,80 м), и по статуе воина в полном вооружении в 5 локтей высотой (2,25 м). Промежутки были заполнены пурпурного цвета войлочными коврами. На следующем уровне располагались факелы высотой в 15 локтей (6,75 м). Их рукоятки были украшены золотыми венками, там, где вырывается пламя, помещались орлы с распростертыми крыльями и опущенной головой, а возле оснований — змеи, устремившие взгляд на орлов. По третьему периметру были пущены сцены охоты на разнообразных животных, на четвертом располагались изготовленные из золота сцены кентавромахии, на пятом, чередуясь, — золотые львы и быки. Самый же верх заполняли македонские и варварские доспехи: первые символизировали доблесть, вторые — поражения. Поверх всего перечисленного были установлены полые внутри сирены, в которых могли незаметно спрятаться люди, распевавшие надгробный плач по усопшему. Высота всего этого сооружения составляла более 130 локтей (больше 58 м)… Говорят, всего было израсходовано 12 тысяч талантов». Юстин, Плутарх и Арриан оценивают расходы в 10 тысяч. И тем не менее две вещи — излишество и роскошь — как нельзя лучше характеризуют данный вид искусства, которым, однако, вдохновлялись эллинистические государи и авторы катафалка самого Александра. Мимоходом можно отметить, насколько этот семиэтажный погребальный костер напоминал как передвижные башни армейских инженеров, так и вавилонские зиккураты: синтез экзотики и военной техники.

Портреты Александра

Греки начали заниматься физиогномикой по крайней мере с того времени, когда Гомер в конце VIII века до н. э. сочинял свои «Илиаду» и «Одиссею»: внешний вид героев, их поведение и даже имя служили объяснением характера. Достаточно перечитать портрет Одиссея, который набрасывают Елена с Антенором, разглядывая его с троянских стен: приземистый, ворчун с опущенным взглядом, скрывающий под деревенским видом непомерные сообразительность, расчетливость и красноречие («Илиада», III, 200–224). Мы делаем то же самое, когда говорим об упрямом лбе, волевом подбородке, чувственных губах, красноречивых жестах.

Искусство узнавать людей по физиономии было теоретически обосновано Аристотелем и его школой. В конце «Первой аналитики» объясняется, что внешность есть знак, σημείον, внутреннего, подобно тому, как форма есть знак материи, а видимость — сущности. Греки, охотники до театральных зрелищ, не преминули поразмышлять о значении и роли маски, той маски, которую мы надеваем с самого рождения и которая нас то защищает, то выдает. Физиогномике были посвящены многие трактаты Антония Полемона (88–145), врача Адамантия (первая половина IV в. н. э.) и его латинского переводчика (вторая половина IV в.) и многие другие анонимные сочинения на греческом, латинском и арабском языках, которые в 1880 году издал Рихард Фёрстер в лейпцигском издательстве Тойбнера (вышли также во Франции в серии Belles Lettres, изд. J. André). «Scripta Physiognomonica» («Физиогномические сочинения») занимают много томов, ими вдохновлялись и такой ритор, как Квинтилиан (посвященный жестикуляции, мимике и особенно выражению глаз раздел «Воспитание оратора», XI, 3, 65–136), и такие биографы, как Плутарх и Светоний. Не будем преувеличивать их значения, тем более когда речь идет о персоне (то есть буквально маске) Александра52. Это особенно верно потому, что Полемон (изд. Фёрстера, I, р. 144, 14) и Адамантий (v. II, p. 328; ср. латинского анонима, перевод André, 8, 33, р. 78) заявляют, что блестящие и находившиеся в вечном движении глаза Александра свидетельствуют о его плохом характере, гневливости и гордыне. Кроме того, влажность взгляда (глаза с поволокой)53, согласно Адамантию, свидетельствует о безмерном честолюбии.

А вот еще у Плутарха («Александр», 4, 2–5): «И чему более всего подражали впоследствии многие диадохи и друзья — это легкий наклон шеи в левую сторону и глаза с поволокой, что с большой точностью воспроизвел мастер. Когда же Апеллес изображал Александра в виде громовержца, он не передал цвет его кожи, а изобразил его более темным и закопченным. На деле, как говорят, он был очень белым, причем эта белизна более всего распространяла сияние от груди и лица. От его кожи приятно пахло… Причиной этого была его комплекция, горячая и склонная легко вспыхивать». В двух других трактатах («Как отличить льстеца от друга», 53d; «Пирр», 8, 2) тот же автор упоминает грубость и жесткость голоса Александра.

И нигде ни слова о голубых глазах и светлых волосах: и лишь в латинской версии «Романа об Александре» (IV в. н. э.) он превратился в пошлого блондина Менелая, у которого один глаз — чисто голубой, а другой — почти черный. Удовлетворимся теми указаниями, которые Плутарх позаимствовал из записок Аристоксена Тарентского, ученика Аристотеля, и, быть может, еще из «Истории» Харета Митиленского, управлявшего царским двором: лицо Александра дышало живостью, готовностью парировать реплику и воспламениться в ответ, а подчас — и жестокостью. На копии с картины Филоксена Эритрейского, которую мы видим в музее Неаполя, у него темные волосы и бакенбарды, а также глубокий и печальный взгляд. Я склонен полагать, что александрийская эпоха, которая наблюдала Александра и восхищалась им в его прозрачном саркофаге, усматривала в нем подлинный образец греческой красоты, и что именно эту идеальную форму имел перед глазами Полемон в эпоху Адриана, когда писал: «Те, кому удалось сохранить эллинскую и ионийскую расу во всей чистоте, — люди довольно высокого роста, скорее широкие в кости, стройные, хорошо скроенные, довольно светлокожие. Волосы у них вовсе не светлые (то есть они чистые брюнеты или шатены), довольно мягкие и слегка волнистые. Лица их вписываются в квадрат, губы тонкие, нос прямой, глаза блестящие и полные огня. В самом деле, глаза греков красивее всех в мире». Всему миру известно, что в своем подавляющем большинстве глаза у греков карие. Таким представляется нам Александр, по крайней мере отчасти, по статуям, камеям и монетам, на которых он изображен в более или менее идеализированном виде.

Изображениям Александра посвящены целые тома54, и после исследования Маргарет Бибер (1964) года не проходит, чтобы из тьмы времен не был извлечен какой-либо забытый или неопознанный памятник. Наиболее древней и подлинной, хотя и достаточно заурядной, является маленькая (высота 2 см) головка из слоновой кости, которую в 1977 году нашел Манолис Андроникос возле погребального одра Филиппа II в его гробнице в Палатице. Здесь мы видим огорченное или обеспокоенное лицо молодого (пожалуй, около 20 лет) царя, с изборожденным морщинами лбом, поднятыми вверх бровями и обращенным к небу взглядом, удлиненным носом, круглым и довольно сильным подбородком. Многие из этих черт вновь встречаются в акцентированном виде на повторениях статуй, которые приписываются Лисиппу, штатному портретисту Александра. Наиболее знаменитой из этих работ была, судя по всему, статуя «Александр с копьем».

Вообще-то мы располагаем двумя рядами изображений этого типа: один представляет Александра обнаженным, между тем как на другом его плечи покрыты военным плащом: бронзовая скульптура из Лувра, герма или столбовидный бюст Азары и голова из Женевы позволяют составить слабую идею об оригинале, атлете в минуту отдыха, который устремил взгляд в небо и держит в правой руке короткое копье. Оригинал статуи находился в Александрии, и многие склонны датировать ее зимой 332/31 года. Статуя послужила поводом к написанию немалого числа эпиграмм. Вот одна, принадлежащая Посидиппу из Пеллы, который, судя по всему, видел статую во дворце Птолемея Филадельфа («Греческая антология», XVI, 119):

Руки отважны твои, Лисипп, сикионский ваятель,

Мастер весьма искушенный: огонь излучает та медь,

Что в Александра влита! Не будем же строгими к персам:

Бык, побежавший от льва, может быть нами прощен.

Что впечатлило здесь поэта — это сверкание глаз, возникшее из соединения стекла, известняка и бронзы; но также и мощь мускулатуры, контрастирующая с небольшого размера головой: таковы Геракл Эпитрапедзий, предок Александра, и бог войны Apec, оба созданные тем же литейщиком, который после битвы при Гранике получил заказ на создание 24 героев, товарищей Александра.

Считается, что с этих пор лицо царя, прежде затуманенное и женственное, приняло мужественный и полный живости вид, который напоминает профиль Геракла, покрытого шкурой льва, этого символа монархии. Полубога Геракла мы и видим на монетах, которые чеканились в Амфиполе после 335 года. О каком бы изображении мы ни говорили, о голове ли Дресселя, Шварценберга, голове из музея Баррако в Риме или же об Александре Ктисте из музея в Кабуле, характерные черты этого вечно безбородого и слегка наклоненного лица таковы: разделенная надвое прядь волнистых волос, спадающих подобно гриве с середины лба (это то, что принято называть αναστολή, «отбрасывание назад»), глубокие глазницы, поднятые вверх глаза, нос с горбинкой, раздувающиеся ноздри, небольшой рот, четких очертаний подбородок. Монеты с профилем Александра, которые чеканили его преемники Птолемей и Лисимах начиная с 322–321 годов, подчеркивают, кроме того, большие мешки под глазами и горбинку довольно крупного носа на полноватом лице. Несомненно, здесь перед нами маска государя в последние месяцы его правления или то, какой выглядела его мумия в Александрии. На всех официальных портретах Александра нашим глазам открывается вовсе не умиротворенность, благость или сила. Даже в идеализированных, в них есть нечто глубоко двусмысленное: «львиность» и женственность в одно и то же время. Они выражают непостижимый вопрос, сдержанный порыв, а также некую горечь. Страдающая, романтическая, и как бы то ни было — душа со своей внутренней жизнью.

Сгорающий от жажды и любви

Сильная личность, которая отступает на полпути к победе, забияка, угасший в своей постели, атлет с железным здоровьем, закончивший жизнь посреди оргии в тридцать два года — можно ли поверить, что он умер естественной смертью?

Официальные документы указывают один-единственный симптом: жар, который вызвал наряду с ознобом неутолимую жажду. И, факт еще более странный, если попытаться объяснить его смерть микробом или неизвестным вирусом, лейшманиозом или калаазаром, подхваченным в Индии от собак Самбхути (Курций Руф, IX, 1, 31–34; и т. д.), острым алкоголизмом, раком, СПИДом, — ни один из 24 прочих сотрапезников, присутствовавших на последнем пире, не пострадал от того же недуга, не умер, к примеру, от малярии, желтой лихорадки, лейшманиоза (черной лихорадки) или пищевого отравления. Здесь и речи нет об эпидемии, а ведь все они жили в одних и тех же условиях влажной жары и нерегулярного питания. Добавим, что, как утверждает медицина, алкоголическая кома не длится восемь дней, и у нас нет никаких данных о том, что хотя бы один из патологических факторов, которыми объясняют случившееся, существовал в это время в тех местах. В то время как у нас на глазах внезапно развиваются и мутируют вирусы гриппа, Вавилон не стал бы гигантской столицей, какой он фактически являлся на протяжении тысячелетий, если бы болотная лихорадка была в те времена столь опасна, как в VII веке н. э.

Разумеется, многие подчеркивали ставшее общим местом пристрастие Александра к вину, пристрастие, последствия которого нашли отражение даже в официальных записях «Царского ежедневника», «в котором постоянно встречаются слова „проспал день после застолья“, а иногда даже „и следующий день“» (Плутарх «Застольные беседы», I, 6, 623е; ср. Элиан «Пестрые истории», III, 23 и Афиней, 434b). И еще следует отметить, что такой свидетель, как Аристобул, категорически отрицает эти обвинения: «Он так затягивал свои пиры не ради вина как такового (потому что Александр много не пил), но из расположения к товарищам» (Арриан, VII, 29, 4; ср. Плутарх «Александр», 23, 1). И кроме того, пиры и оргии участились лишь в самом конце царствования, с января 324-го по май 323 года. Могло ли шестнадцати месяцев хватить на то, чтобы превратить умеренного выпивоху в пьяницу? Как бы то ни было, смерть Александра для нас — настоящий стыд и срам!

В медицине существует много неразрешимых проблем, назовем для примера лишь некоторые: астма, мигрени, энурез, ожирение, язва двенадцатиперстной кишки. Все это истинные недуги, а по своим последствиям — социальные язвы. Некоторые ученые возводят их к органическим причинам, но большинство считают психогенными. Возможно, их этиология как раз смешанная, и без определенного попустительства как со стороны тела, так и души они бы не возникали. Ибо мы говорим о недугах психосоматического характера. Так и смерть Александра, будучи рассмотрена изнутри, возможно, была связана с болезнью такого же рода55. Жар, этот простой симптом, ничего не объясняет. Злоупотребление красным вином, даже усугубленное возможным употреблением галлюциногенов вроде персидской хаомы, ничего не оправдывает. Опьянение, которое погубило офицеров в ходе празднеств в Сузах, не имеет ничего общего с предсмертной жаждой Александра, потому что в первом случае речь шла о состязании кто больше выпьет, а во втором — о «сильном приступе жара» (Аристобул, цитируемый Плутархом «Александр», 75, 6).

В главе, посвященной фактам, мы, как и все античные свидетели, подчеркнули беспокойство, неуверенность, нервозность и раздражение, преследовавшие Александра начиная с декабря 324 года, за шесть месяцев до смерти. Из рассказа Афинея (XII, 53), который основывается на надежном источнике, создается впечатление, что Александра донимали мрачные и недобрые предчувствия, что для него, прежде столь нежно любившего своих воинов и товарищей, человеческая жизнь утратила всякую ценность. В припадке неистового гнева он умертвил 10 тысяч касситов из Луристана без различия пола и возраста и лично принял участие в этой бойне.

Отчаяние овладело им со смертью друга, мужественного и горячо любимого Гефестиона, который умер от переедания и перепоя во время лихорадки 10 ноября 324 года. «Относительно траура, в который погрузился Александр, имеются разные мнения. Все, однако, сходятся в том, что скорбь его была велика… И некоторые из подчеркивающих неразумие, кажется, полагают, что слова и поступки Александра, продиктованные чрезмерным страданием из-за смерти самого дорогого ему человека, служат к его чести…» (Арриан, VII, 14, 2). Это тот же самый тип травмы, аффективного шока, который, присоединив свое действие к действию материального фактора, к соучастию со стороны тела, способен вызвать наступление смерти. О каком элементарном присутствии духа можно вести речь, когда человек, ощутив себя покинутым, предался разврату, резне, попойкам, самым безумным прожектам покорения мира, всем мыслимым суевериям, астрологии, который самым жалким образом заблудился посреди каналов, окружавших Вавилон?! Охваченный страхом, он, смельчак из смельчаков, пугался снов, предзнаменований, несносных многочисленных предсказаний весны 323 года. Александр распорядился, чтобы в Александрии его культ был соединен с культом Гефестиона. Он так хотел присоединиться к другу, что тело в конце концов уступило. Хотя можно умереть и от скорби, на мой взгляд, Александр скончался от крайнего изнеможения, физического и морального одновременно. Диагноз можно поставить какой угодно: депрессия, стресс, неврастения или меланхолия (кое-кто, начиная еще с античности, усматривал в этом своего рода самоубийство). С обретенным под конец умиротворением смотрел он на товарищей, проходивших перед ним один за другим, и без каких-либо «исторических» слов передал свой перстень Пердикке.

Много раз в ходе завоеваний друзья Александра сравнивали его труды и подвиги с подвигами и трудами Геракла, и сам Александр назвал своего первого сына Гераклом, по имени своего мифического предка. Он умирал, подобно этому фиванскому герою на Эте, сжигаемый жаждой и любовью. В самом деле, странное сходство, которое должно было дать толчок многочисленным истолкованиям в будущем. Столь двусмысленный конец Александра неизбежно оживлял сомнения относительно его происхождения. И не нужно было ни греческих, ни индийских философов, чтобы установить, что при соединении многих причин всякая смерть в некотором смысле напоминает новое рождение.

Окружение и родичи, воспитатели и педагоги, инженеры и товарищи Александра оказали ему величайшие услуги, и он смог привлечь их к себе своими мужеством и щедростью. В конце своего земного пути царь производит впечатление мятущейся и нежной натуры, стремящейся не столько к славе, сколько к избавлению от своего состояния.

Загрузка...