Голос пробивался сквозь уютную бархатную мглу:
— Деян! Очнись!
Отзываться не хотелось. Было хорошо, тепло и спокойно, а там, куда звал голос, раз за разом повторяя его имя, — там ждала тревожная неизвестность.
«Где это — там?» — отрешенно подумал Деян и наконец проснулся.
— Ты меня слышишь? Деян!
— Слышу. — Деян открыл глаза и уставился на нависшее над ним светлое пятно, через мгновение превратившееся в лицо чародея. — Что такое?
— Хвала Хранителям!.. Я уже начал думать, что ты можешь и не проснуться. — Голем выпрямился, шумно выдохнув. — Как ты?
«Да в чем дело?» — Деян уставился в потолок, вспоминая. Вспомнил пургу, сухой пол хижины под щекой: эти воспоминания оказались последними. А перед тем был медвежий рев, желтая нитка слюны из гнилой пасти…
— Мрак небесный! — Деян попытался сесть, но чародей удержал:
— Приди в себя сначала.
На его лбу багровела ссадина от удара.
«И это не приснилось, значит. Все случилось взаправду…»
Деян перевел дыхание, скосил глаза, осматриваясь. За дымовым оконцем под потолком чернело ночное небо, но в хижине было светло: на столе горела лучина, в очаге тлели угли. Сам он лежал на лавке, укрытый одеялами, разорванным полушубком и еще какой-то ветошью сверху, и чувствовал себя, по первому впечатлению, весьма неплохо — куда лучше, чем должен был бы, учитывая обстоятельства; намного лучше, чем все последние дни, которые он помнил. Ничего не болело. Мысли, еще неповоротливые со сна, текли спокойно.
— Ты извини. Зря, наверное, я не дал тебе еще отдохнуть. — Голем поскреб заросший подбородок. — Но я беспокоился, что… Извини. Спи дальше, если хочешь.
«„Извини“?»
Деян присмотрелся к нему. Чародей с виду будто постарел лет на десять; в выражении лица не чувствовалось прежнего напряжения и появилась странная, несвойственная ему раньше мягкость. То ли серо-седая, словно запачканная побелкой, короткая бородка так изменила его черты, то ли усталость, то ли еще что-то…
Деян ощутил укор совести.
— Ничего… Не надо, Рибен, я в порядке. — Деян сел, оттолкнув его руку. С наслаждением зевнул. Голова слегка кружилась. — Здоровее, чем был. Сколько я так провалялся?
— Почти три дня.
— Так долго?!
— Да.
— Что за это время случилось? — спросил Деян. — Та жуть… та сила, которая устроила это все, — что насчет нее?
— Караулит добычу себе на погибель, скудоумная твар. — Голем недобро ухмыльнулся. — Я чую ее, но не могу пока убить. В одном ты был прав, Деян: три дня прошло, а толку от меня по-прежнему чуть.
— Но тогда, в лесу…
— Тогда, в лесу, я чудом на спусковой крючок нажать сумел. — Ухмылка чародея стала шире, и Деян растерянно моргнул, пытаясь сообразить, что бы это могло значить. — Давай, Джеб, хватит прятаться! Не скромничай! Выходи и скажи ему.
Что-то громыхнуло, скрипнуло. Деян вздрогнул: Джибанд возник в углу — будто из воздуха появился. Хижина великану была тесна: он даже не мог выпрямиться в ней в полный рост и стоял теперь, согнувшись; но до того сидел так тихо и недвижно, что его оказалось невозможно заметить. Левая половина его лица была изуродована совершенно. Ее, можно сказать, вовсе не было, только уцелевший глаз среди черно-серых рубцов смотрел виновато.
— Я обманул тебя и мастера, — пробасил великан, в один шаг оказавшись рядом с лавкой. — Я не спал.
— Что? — Деян непонимающе уставился на него.
— Я не спал, — повторил великан. — То есть сначала спал. А потом мне надоело спать, и я проснулся. Притворялся, что сплю, но не спал. Слушал, смотрел.
— Наш герой закрыл от меня свой разум, — со смешком пояснил Голем. — Закупорил нашу с ним связь так ловко, что я ничего не заметил. Потому что я, дурак, забыл сказать ему, что так нельзя и это непременно его убьет.
Деян встретился с чародеем взглядом: в глазах у Голема совсем не было того недоброго веселья, что звучало в голосе.
— Как видишь, правильно не сказал: не убило, — продолжил Голем. — Небыль изменила все еще разительней, чем я думал. Теперь он способен самостоятельно поддерживать ток хинры в своем искусственном теле, жить сам… Не завися от меня. Это замечательно. Однако несколько… — он запнулся. — Несколько неожиданно.
— Да, пожалуй, хорошо, — быстро согласился Деян. Голем, похоже, испытывал по отношению к новоприобретенной независимости великана смешанные чувства и искал одобрения. — Но, Джибанд, зачем тебе это было нужно? Притворяться то бишь.
— Я не хотел обманывать. — Великан потупился сильнее прежнего. — Но мастер ничего мне не рассказывал. Не хотел со мной говорить, когда я спрашивал. И ты тоже. Мастер постоянно приказывал мне спать, когда вы останавливались и говорили друг с другом. А я тоже хотел знать. Куда мы идем, зачем идем. Про себя, про мастера, про тебя. Поэтому решил, что больше не буду спать, а буду смотреть и слушать.
— Понимаю, — сказал Деян. — Да, наверное, понимаю.
— Я виноват, что не помог тебе кормить огонь и ловить дичь. — Джибанд переступил с ноги на ногу: вид у него стал совсем несчастный. — Что сразу с тобой тогда не пошел. Но я боялся — мастер, если узнает, не разрешит мне больше не спать; я думал — ничего дурного не будет, если я его и тебя немножко обману. Я виноват… Надо было тебе помочь.
— Да Господь с этим: я ж не переломился. — Деян прокашлялся, скрывая замешательство. Что его дорогому мастеру этот обман мог запросто стоить жизни — великан, похоже, не понимал; и к лучшему. — Ладно, Джибанд… Всякое случается. Все живы остались, и ладно. Только больше не делай такого, хорошо? Я тоже виноват, что тебя не слушал. Но впредь обещаю слушать. Если что будет не так — говори сразу.
Великан закивал:
— Да. Конечно. Да.
Дышаться в хижене стало свободнее.
Деян принюхался — пахло пригоревшим мясом — и поискал взглядом котелок. Тот стоял чуть в стороне от очага: есть ли еще что внутри, было не разглядеть.
— Ты голоден, наверное? — Чародей заметил его взгляд и, не дожидаясь ответа, повернулся к великану. — Джеб, пожалуйста, раздуй угли и поставь котелок греться.
Джибанд засуетился, нависнув над очагом.
— Да… наверное. Поесть не помешает, — смутившись, пробормотал Деян. Голоден он был зверски, но чувствовал себя неуютно: припасов наверняка почти не осталось.
«Сходил, называется, за добычей… Ничего не достал, да еще провалялся бревном три дня… Ну, почти ничего. — Деян рассмотрел у стены кучку серых перьев: должно быть, Джибанд или чародей нашли мешок с замерзшей птицей и принесли в дом. — Хорош охотник! Курам на смех».
— Не думай, я не впервые в жизни держу в руках поварешку. — Чародей расценил его смущение по-своему. — Я же как-никак колдун: не все можно поручить подготовить слугам. Так что это съедобно: я пробовал. Хотя повар из меня никудышный, что поделать.
Судя по запаху гари, в последнем чародей не ошибался.
— Нельзя уметь все на свете… Но я ни на что такое и не намекал, ты что. — Деян зевнул, с трудом поборов искушение лечь обратно на застеленую тряпьем лавку. Картина этой неумелой заботы удивляла и смущала: сам-то он, хотя занимался лекарствами и прочим, о чародейском удобстве не думал ни мгновения. — Та сила в лесу — что это было? Она вела меня против воли и будто… высушила меня. Как кровь выпустила.
— Примерно так и есть, — кивнул Голем.
— Но что она такое?
— Убьем — узнаем наверняка. Но…
Голем, не договорив, встал, прошел нетвердой походкой к столу и вернулся обратно с ниткой костяных бус.
— Волчья пясть, барсучья, рысья, а эта, кажется, из медвежьего ребра выточена… Обычные ведьмы такие игрушки не делают. Опасные игрушки. — Голем раскрутил бусы на ладони, подбросил в воздух и поймал другой рукой. — Думаю, повертуха здесь жила. Жила, померла, но не до конца: это у них часто, тяга к жизни у них звериная…
— Стала немертвой, значит? — припомнив, спросил Деян.
Голем покачал головой:
— Не совсем. От мертвого тела она освободилась — для повертухи это невелика сложность — и шатается теперь по миру неприкаянным духом. А косолапый, которого я застрелил, супружник ее был или сынок. Повертуха опасна, но в дом ей, мертвой, без приглашения не войти; она и приближаться боится — верно, не сама померла, убили ее тут. Дух ее дурной развеять — дело несложное. Но придется пока с этим погодить. Если ошибусь, нехорошо может выйти.
— Повертуха? Супружник? — тупо переспросил Деян. Что-то внутри отторгало следовавший из слов чародея смысл.
— Вроде как человеческого племени они, повертухи, а вроде как и не совсем, — расплывчато объяснил Голем. — Среди людей рождаются, но в любую шкуру влезть могут. Хоть в медвежью, хоть в волчью, хоть в какую. Обороту ни обучиться никак нельзя, ни излечиться от него: это у них от природы. И страсть от природы огромная к плотским утехам: с человеком ли, со зверем. Но больше со зверем — редкий человек их напор долго выдержать сможет. Да и зверь, говорят, не всякий…
— Достаточно! Я понял. — Деян почувствовал, что покраснел, как помидор. — А дети их… детеныши… они тоже такие?
— Нет. — Голем покачал головой. — Чтоб повертуха человеческого младенца родила — я о таком не слышал. А звереныши обычные рождаются. И власти у нее, мертвой, над зверьем больше нет. Тут вся ее власть осталась. — Он тряхнул бусами. — Спасибо ей на том: против нее же и сгодятся.
Деян вспомнил видения, донимавшие его в полусне.
— Могло быть такое, чтоб кто-то… чтоб любовник из людей жил тут с ней, пытался от колдовства излечить, но отчаялся и сперва ее, а затем и себя порешил, застрелился?
— Могло — почему бы и нет. — Голем пожал плечами. — Как на самом деле, теперь уже не узнает никто. А с чего ты так подумал?
— Да так… То ли примерещилось, то ли приснилось — не поймешь. Давно еще.
— Надо было сразу об этом мне рассказать, — с укоризной заметил чародей.
— Надо, — согласился Деян. — Но я и сам забыл. Все кошмары запоминать — голова разломится. Наружу-то из дому можно выйти, или эта повертуха нас сторожит?
— Можно. Только далеко не отходи и голосов не слушай.
— Ага.
Деян осторожно встал. Сначала по привычке на одну ногу, затем, опомнившись, и на вторую: тело слушалось нормально. Краем глаза он заметил, как чародей, сам еще нетвердо стоящий на ногах, дернулся с намерением его поддержать и лишь в последнее мгновение остался на месте с полупротянутой рукой.
— Сейчас вернусь. — Деян протиснулся мимо Джибанда и прошел к двери, спиной чувствуя взгляд чародея, боровшегося с желанием все-таки предложить совершенно не нужную помощь.
«Чудны дела твои, Господи… Да что на него нашло? — Деян вышел в светлую, заснеженную ночь, на ходу разминая мышцы, с наслаждением втянул чистый холодный воздух. — Чем дальше, тем меньше я понимаю».
Голем настолько очевидно беспокоился за него, что это было почти смешно. Что-то изменилось в чародее за последние три дня; будто слезла шкура или треснул внутри какой-то стержень. Деян который раз уже после пробуждения почувствовал укор совести:
«Он ведь первый раз спас меня еще в Орыжи. Я думал его убить, собирался бросить — а он снова пришел на помощь. Какие бы у него на то ни были резоны — выручил ведь! А я…»
— Послушай, Голем! — Вернувшись в хижину, сразу заговорил Деян, торопясь высказать все, пока решимость не растаяла вместе с налипшим на сапоги снегом. — Я не думаю, чтобы я вскоре смог… чтоб мне перестать тебя… ну, чтоб… тьфу!
Нужные слова никак не шли на язык, и он с досады ударил по косяку.
«Простить», «перестать ненавидеть» — все это было неточно, даже неверно.
Голем настороженно взглянул снизу вверх:
— Чтобы ты смог смириться с моим существованием в этой и без меня неприятной жизни?
— Нет! Ну, то есть… Не знаю, наверное, можно и так сказать, — сдался Деян. — Но так или не так, а все-таки я рад, что все обошлось… И спасибо тебе за то, что спас… Дважды спас. Я благодарен, правда. Хотя я иногда говорю разное, цепляюсь к тебе без повода… За это прости. Характер дурной — не умею я с людьми. Не привык. Дома старшие часто мне пеняли, что с людьми не лажу. Язык мой — враг мой.
— Не нужно извиняться. Ты в своем праве, Деян. — Голем покачал головой. — Это я виноват перед тобой. Напрасно тебя во все это втравил. Только как там в истории твоей знахарки было? Сделанного не воротишь. Так что прощения не прошу — не заслужил. Но ты свободен. Как только покончу с повертухой, ты волен идти куда хочешь: я не буду мешать.
— Если бы хотел, то уже бы ушел, не дожидаясь снегопадов и встречи с повертухой. — Деян сел у очага рядом с притихшим великаном и придвинул к себе котелок. — Пока мне идти некуда. А потом — видно будет… Сейчас ты меня отпустить готов, а то — на час выйти не давал. Не понимаю я тебя, Рибен. Все вы, чародеи, такие чудные?
Голем тяжело опустился на лавку напротив.
— Моя бабка, — начал он, — мир ее праху, любила повторять: «пока лоб не расшибешь, ума не прибавится…»
— «Пока лоб не расшибешь, ума не прибавится, а ежели ума нет, сколько ни бейся — только стену попортишь», — эта мудрость казалась ей непреложной; пожалуй, оглядывась на прожитую жизнь, вынужден согласиться. — Голем улыбнулся. — Бабка умерла, когда мне стукнуло только восемь лет, но это я запомнил; бабкой она мне приходилось по отцу. Родни по матери я никогда в глаза не видел: мать была из мелких бадэйских дворян, бежала на Алракьер от войны… И саму ее помню едва-едва: красивая женщина, высокая, с холодными руками, от которых всегда пахло можжевеловым мылом…
Чародей говорил со странной поспешностью, будто боялся, что его перебьют. Деян подумал мельком, что тот, должно быть, давно искал повод, ждал вопроса, чтобы рассказать о себе, о том, что он — не чудовище, не призрак из старой сказки; чтобы вернуть в настоящий момент память о прошлом, кроме которого у него ничего не осталось.
— Род Ригичей восходит к первым владыкам срединных земель Алракьера. В числе моих дальних предков — два министра и без счету наместных императорских чародеев, не снискавших большой славы, но привнесших в родовую козну много золота, — сказал Голем. — Отец в своем поколении был единственным законным наследником. Дед — старый князь Микел Ригич — никогда не допустил бы его брака с бадэйкой, небогатой и не наделенной особыми талантами, но деда не стало еще за три года до того. В юности дед тайно объездил полсвета с тайными императорскими поручениями. Он слыл мастером по части разной коварной волшбы и большим охотником до женщин, притом в этом его способности к скрытности давали сбой: слишком уж он был ненасытен и неразборчив в связях. Знатные замужние дамы и невинные девчонки, дворовые девки, крестьянки — дед не пропускал ни одной юбки. Он прожил на свете два века и протянул бы еще столько же, но, как поговаривали, бабке надоели его интрижки, и однажды она помогла ему не проснуться. А отец имел тому доказательства, и потому вертел бабкой как хотел. Так или иначе, не дотянув трех лет до двухвекового юбилея, князь Микел Ригич скончался в своей постели: я видел только его портрет в фамильной галерее. И рассказываю тебе о нем лишь потому, что лицом и сложением ты весьма похож на Микела в молодые годы; когда впервые тебя увидел — признаться, подумал, что ты мне мерещишься.
— Но дед твой Господь знает когда землю топтал… Как такое может быть? — недоуменно спросил Деян.
— Да как угодно. — Голем пожал плечами. — Могло случайно так выйти: я даже на Дарбанте встречал людей, схожих с моими знакомцами, никогда не покидавшими Алракьера. Но больше верится в то, что дед — известнвый любитель после охоты или дальней прогулки заночевать вне замковых стен — имел плотскую связь с какой-нибудь твоей пра-пращуркой. И способности свои, какие-никакие, ты от него по крови унаследовал. А мы с тобой, получается, — дальняя родня.
— Что-то сомнительно. — Деян наклонился вперед, пристально вглядываясь в лицо чародея и не находя в нем никакого, даже самого незначительного сходства с собой или с братьями. — Путаешь ты меня, «родственник».
— Характер у деда, я слышал, тоже был не из легких; это у нас семейное, — усмехнулся Голем. — Может, и совпадение простое — не знаю. Столько лет прошло, столько поколений в твоей семье сменилось, что не выяснишь ничего. Да и не важно, наверное.
— Не важно. — Деян согласно кивнул. — Я в семье младший, о прадедах и прабабках мало что слышал: как-то не было повода расспрашивать.
— Зато я о своем наслышан: что бы я, малолетний несмышленыш, ни делал, мне всегда ставили деда в пример — или попрекали его «дурной кровью»… Отец с матерью сыграли свадьбу в столице и жили сперва там. Вернулись ненадолго в родовое гнездо перед тем, как родился я, а после снова укатили и бывали в Старом Роге только наездами раз в год: до восьми лет меня воспитывала бабка.
— Старый Рог?
— Так называлось место, которое ваш староста теперь почитает за хлев. Кроме укрепленого замка, там были еще постройки. Но от них ничего не осталось. Бабка была со мной не слишком-то ласкова: я считал тогда, что мне живется несладко. Как же я ошибался! Я тогда и представить бы не смог — как. — Голем заговорил сухо и отрывисто, голос его будто выцвел. — Однажды вернулся отец и сказал: мать убили. В действительности, как я узнал намного позже, она погибла, упав с лошади: та понесла и сбросила ее прямо на камни. Так и неизвестным осталось, обезумело ли животное из-за чьей-то волшбы или же то был несчастный случай. Я склоняюсь к последнему, тем паче мать плохо ездила верхом; однако отец считал иначе. Не имея никаких доказательств, он пытался добиться ареста двух своих давних соперников в борьбе за благосклонность Его Императорского Величества, а когда не преуспел — в гневе подал в отставку и отправился домой. На следующий день после своего возвращения отец с бабкой заперся в кабинете при библиотеке. Бабка всегда недолюбливала мать — за недостаточно знатное происхождение, за «надутый вид» и непочтительность, — потому случившимся опечалена не была нисколько и, могу предположить, что-то высказала отцу. Они ссорились — сильно ссорились, брань разносилась по всему этажу. Потом все стихло; а спустя четверть часа бабку вынесли вперед ногами. Замковый лекарь написал бумагу, что бабку со злости хватил удар, она упала и, уже мертвая, расшиблась; но никто в это, конечно, не верил… Думаю, отец убил ее не намеренно, без расчета: в ярости он совершенно терял себя… Через день лекарь, знавший слишком много, насмерть подавился куриной косточкой: тут уж отец действовал хладнокровно.
Деян с особым тщанием прожевал кусок птичьего крыла — недосоленный, подгоревший, со множеством мелких размякших костей — и отложил остаток в миску. Совсем не таким представлялось детство княжеских отпрысков: беззаботным, веселым, счастливым… Голем же говорил о несчастьях и смертях, как у всех. И, кроме того, о вещах невообразимых, жутких. Не все благополучно складывалось в семьях Орыжи: и ссорились, и расходились ночевать по чужим дворам, и поколачивали жен мужья. Но чтоб родители надолго бросили дите без пригляда, чтоб сын убил мать — дико даже слышать было о таком.
— Я для своих восьми лет был не глуп, но и не сказать, чтоб смышлен. — Губы чародея тронула кривая улыбка. — Обрушившиеся в считанные дни несчастия ввергли мои чувства в полный беспорядок. Я не мог спать: боялся каждого шороха в замке, боялся отца, боялся, что моя мертвая бабка встанет с погребального ложа и явится за мной… На помин бабки отец, терзаемый совестью или спеша притупить людскую память, приказал открыть погреба и выставил челяди двадцать бочонков крепкого эля. Почти все перепились до беспамятства, а кто не пил, тот все равно осоловел от хмельных паров и неумолчного галдежа … Когда няньки, приставленные ко мне отцом, уснули, я спрыгнул из окна на кучу сена и сбежал. Стояло необыкновенно жаркое лето. Три дня я прятался в лесу, пил сырую воду, жевал папоротниковые корневища, от которых постоянно крутило живот. Особой цели у моего побега не было: я просто не хотел, не мог оставаться дома; но быстро понял, что бродяжничество мне не по зубам. Обессилев совсем, вышел к людям в одной из деревень, сошелся с ребятней, заночевал с ними в старом коровнике… Там-то меня отцовы люди и нашли. Отвезли назад в замок, где меня отмыли, накормили досыта. И выпороли, конечно, как дурную скотину, но я понимал, что легко отделался: отец за время, что меня искали, успел подостыть. После всего я спал как убитый и мертвой бабки бояться перестал. Еще дней десять все в моей жизни шло хорошо. А на одиннадцатый со мной приключилась тяжелая лихорадка… Она продолжалась ночь и полдня: к вечеру жар спал, но начались сильные боли в спине и стали отниматься ноги. К утру меня парализовало. Я мог лишь говорить кое-как да немного шевелить правой рукой. Можешь себе представить, каково это — вот так, почти в одночасье, оказаться прикованным к постели.
Деян кивнул.
— Но вряд ли ты когда-нибудь слышал о недуге, что меня поразил: он редок в этих холодных краях, а когда все же случается — обыкновенно сразу приводит к смерти, — сказал Голем. — Но кровь Ригичей сильна: я остался жив. На хавбагских Островах болезнь эту — а случается она от питья испорченной гниением и нечистотами воды — называют «хромой хворью»: там умеют помогать таким больным, но хромота у многих остается, а часто — и более серьезные увечья. Помог хавбагский лекарь и мне — много лет спустя, когда я уже сам худо-бедно научился ковылять по коридорам и держаться в седле. А тогда я оказался совершенно беспомощен… — Голем вздохнул. — Иногда я думаю: отец повредился умом еще раньше, еще когда погибла моя мать; когда же меня разбил паралич — помешательство просто стало всем очевидным. В моей болезни он видел результат покушения, какого-то яда, а рядом больше не было лекаря, чтобы его разубедить. Шпионы и убийцы теперь мерещились отцу повсюду, за каждой занавеской. Он казнил всякого, кто казался ему подозрительным; не просто казнил — пытал, и бедняги, чтобы избавиться от мучений, наговаривали друг на друга. Крики доносились до моих ушей через окно. Я молил провидение, чтобы мне пореже приходилось их слышать, и оно жестоко подшутило надо мной: вскоре отец запер меня внизу, в казематах. Отравителя он так и не нашел и переменил мнение: теперь он винил во всем насланное врагами мудреное проклятье и вбил себе в голову, что толща земли способна ослабить действие волшбы; в оправдание ему могу сказать только, что, хотя в моем случае он заблуждался, такое действительно возможно. Под замком находились обширные подземелья: усыпальница, погреба, тренировочные залы и пустовавшая тюрьма — так как за любую провинность отец теперь отправлял на дыбу сразу. Мне устроили комнату в одной из бывших камер: там, после починки стен, стало тепло и почти сухо, и там не было крыс. Но тюрьма оставалась тюрьмой: темной, тесной, провонявшей страданием. У входа всегда дежурили двое стражников, но ключ от двери поначалу был только у отца. Он, можешь себе представить, по-своему любил меня. И, подозревая во злодействе всех и каждого, пытался сам за мной ухаживать. — Голема передернуло. — Небеса мне в свидетели, Деян, — страшнее его заботы были только его загулы. Временами он, напуганный до смерти какой-нибудь безделицей, которую считал дурным предзнаменованием, напивался до беспамятства и не приходил; случалось, он отсутствовал подолгу. Я считал плиты на потолке, мучаясь голодом и жаждой, и гадал — явится он когда-нибудь снова или я так и помру, лежа в собственных испражнениях… Поначалу в подземелье я потерял счет времени; рассудок мой тоже, должно быть, помутился, или же то сказывались последствия болезни. Я только плакал и скулил, как щенок; да я и был тогда еще щенком, наивным и беззубым. Но кошмар длился и длился, и постепенно я свыкся с ним: со своим бессилием, с тесной камерой, со смертью бабки и матери, с тем, что мой добрый отец превратился в озлобленного незнакомца с почерневшим от горя лицом и стал моим тюремщиком… Другой жизни у меня не было — и я принял эту. А со временем задумался: не могу ли я как-то улучшить свое положение? Иногда чувствительность ненадолго возвращалась в мои парализованные конечности: я ощущал какие-то покалывания, чесотку, слабые боли. Часами я твердил себе, что на самом деле могу двигаться; представлял, как я шевелю одним пальцем, другим, всей кистью… Огромным напряжением воли я сумел вновь подчинить себе обе руки и после долгих тренировок овладеть ими ненамного хуже, чем прежде. Отец, вне себя от счастья, заказал для меня у кузнеца специальное кресло-каталку — как будто в моей тюрьме от нее было много толку! Выпускать он меня не собирался: наоброт, мои успехи убедили его в том, что стены камеры ослабляют действие проклятья. Двумя руками я мог с горем пополам обслуживать сам себя, но все остальное шло по-прежнему: ноги отказывались служить мне, и я был заперт: в своем больном теле, комнатушке-камере, в замке — и не имел надежды получить свободу: моя первая победа лишь усугубила мое положение. — Голем прокашлялся. — Но больше всего меня в те дни тяготило одиночество. Отец в своем безумии был отвратительным собеседником, а стражникам не позволялось даже заговаривать со мной. Старый сержант, служивший еще деду, как-то раз пожалел меня и отдал свой ужин через решетку. Кружку эля и лепешка с сыром: в жизни не пробовал ничего вкуснее. Кто-то прослышал о том и донес. Сержанта разорвали лошадьми за намерение в будущем меня «отравить»: отец возбужденно, сверкая глазами, рассказывал, как он раскрыл заговор… Другой раз, когда отец особенно долго не приходил, один из стражников, после смены караула, рискнул попытаться позвать его: отец, только завидев бедолагу на пороге своего кабинета, заподозрил, что тот замышляет недоброе, и обратил в горстку пепла. Зато я получил свою кружку воды и миску супа. — У Голема вырвался горький смешок. — Смерть часто находила тех, кто пытался помочь мне; и тогда, и потом… Зряшная, дурная смерть. Небеса мне в свидетели: мне очень не хотелось бы, чтоб ты пополнил список.
«Он, наверное, все три дня добудиться пытался, — подумал Деян. — Вконец расклеился, пока сидел один на один со своим… товарищем».
Он скосил глаза на великана: Джибанд вел себя так тихо, будто его здесь вовсе не было. Голем время от времени останавливал на нем взгляд, хмурился — словно раздумывал, не приказать ли тому выйти, — но каждый раз, овладев собой, отворачивался.
— Не выдумывай. — Деян добавил голосу твердости. — Я не собираюсь пока умирать. В грязной развалюхе среди леса, в твоем обществе? Нет уж.
Он смутно надеялся, что чародей рассердится на грубую шутку и скажет какую-нибудь колкость в ответ, однако тот лишь слабо улыбнулся.
— Всякий, кто в ту пору имел делом с отцом, понимал, что тот не в себе, — продолжал Голем. — Но управы на него не было. Господин, колдун; никто на наших землях не смел ему перечить. А в имперскую казну налоги он исправно платил… Кругу чародеев тем паче было мало дела до помешательства Зареченского князя, да я и не знал тогда ничего о Круге. Прошло несколько лет. Чем старше я становился, тем тягостней было сознавать, что половину своих бесчинств отец совершает из одной лишь любви ко мне. Он совсем не хотел меня истязать, нет! Он был чрезвычайно глубоко ко мне привязан: других близких, кроме меня, у него не осталось, и страх за мою жизнь преследовал его неотступно… Ты ошибаешься, если думаешь, что я ни разу не пытался объясниться с ним; меня страшила его ярость, но я пытался, много раз пытался! Но все без толку. Он внимательно слушал меня, а потом говорил, что я мал, глуп и не понимаю настоящей опасности, а когда пойму — непременно отблагодарю его: тем заканчивался всякий разговор. Помощи мне ждать было неоткуда: я должен был умереть или помочь себе сам. На мое счастье, бабка обучила меня грамоте: я ненавидел эти уроки, как и любые другие, но она проявляла настойчивость и за лень порола меня нещадно, так что читать и писать я к семи годам выучился. Отец удивился чрезвычайно, когда я попросил его принести мне какие-нибудь книги, но причин отказать не нашел. В первые годы жизни никаких талантов я не проявлял, в обучении искусству концентрации и простейшим чарам успехов не показывал, потому бабка считала меня бездарем и винила в том «слабую» материнскую кровь. Отец — еще задолго до постигших нашу семью несчастий — сначала чаял доказать обратное и в редкие свои приезды пытался сам заниматься со мной. Но лишь убедился в моей бесталанности и махнул на мое обучение рукой. В его глазах книги для меня были вроде игрушки, потому он без разбору снес в мою камеру два десятка томов из дедовской библиотеки, которыми сам не пользовался и которых ему было не жаль. Я едва мог поверить в свою удачу: среди книг, кроме развлекательных сочинений и почти бесполезных для меня алхимических трактатов, оказались дедовы гриммуары по искусственной жизни и управлению материей. Дед — я уже говорил тебе — был императорским шпионом: вскрыть сложный затвор, пробраться через стены в чей-нибудь кабинет, отправить с гомункулом срочное донесение — для его службы это были наиважнейшие умения. Отец же с малых лет стремился быть на виду, хотел блистать при дворе, снискать славу, потому стал неплохим боевым чародеем и умел развлечь публику красивой иллюзией — а «тихих» наук не признавал. Если б он мог предположить, что я сумею разобраться в дедовых книгах и записях, в которых ни бельмеса не понимал он сам, то никогда не дал бы мне их — хотя бы из опасения, что я наврежу себе. Но такое не могло прийти в голову даже отцу, которому в каждой тени чудилась угроза… Я тоже сомневался в успехе: бабка, браня меня за бездарность, была весьма убедительна, — но выбор у меня был невелик. Я вспоминал бабкины уроки и читал, силясь ухватить ускользающий смысл; читал и вспоминал, вспоминал и пробовал. Не могу судить, только ли прилежания добавила мне болезнь, или же она как-то повлияла на мои способности; но, хотя поначалу дело шло туго, вскоре у меня начало что-то получаться… Чары управления материей сложны и запутанны: никто в здравом уме и твердой памяти не стал бы учить этому ребенка, и никакой ребенок не стал бы ломать голову, пытаясь в них разобраться. Но у меня, если я хотел — а я хотел! — жить и получить свободу, не было иного пути. В дедовых книгах описывалось много других занимательных и полезных вещей, но все они требовали чего-то, для меня недоступного: оборудования или ингредиентов, точного следования лунному календарю, здорового, крепкого тела. Тогда как для многих манипуляций с камнем и деревом достаточно было лишь подойти с правильной стороны и правильно приложить силы: я слышал это от бабки, когда расспрашивал про деда… Поэтому я учился со всем возможным старанием. Мне потребовалось время, но своего я добился. Мне казалось, на то ушла целая вечность; но в действительности, как я потом понял, я учился невероятно быстро, освоив за неполные пять лет то, на что некоторым другим не хватало всей жизни. За морем, на Дарбате, меня называли Хозяином Камня, и — Небеса мне в свидетели — называли по праву; я это заслужил.
Деян который раз изумился — как в чародее, кроме прочего, умещается еще и самодовольство; но, конечно, промолчал.
— Гомункулусами я грезил едва ли не с того часа, как оказался заперт в одиночестве. Бабка рассказывала мне о всяких тварях, которых мог создавать дед: среди них были и подобные человеку. — Голем мельком взглянул на Джибанда. — Когда я был здоров, то умел сам себя развлечь и любил оставаться в одиночестве, но в камере оно сделалось невыносимым. Настоящие узники в настоящих тюрьмах бранятся со стражей и говорят друг с другом; даже бедняги, брошенные в одиночный каменный мешок, — и те обучают крыс, делят с ними скудную еду, лишь бы только не проводить все время наедине с собой. Я был лишен и этого: отец в страхе перед убийцами и болезнями законопатил все щели. Без его дозволения не проползла бы даже ящерица, а дозволения он не давал. Мне неоткуда было ждать чуда, но я мог сотворить чудо сам… Для призыва и воплощения духа требовалось все же не только желание и умение — но алракцит, валадан и все остальное, в отличие от простейшего перегонного куба, у меня была надежда раздобыть. Когда я посчитал, что готов, то первым делом разрушил в камере часть стены и чуть повредил потолок. Огромной радостью после стольких лет взаперти было для меня видеть хотя бы темную соседнюю клетушку… Отцу я сказал, что стена обвалилась сама, однако он, разумеется, заподозрил, что тут не обошлось без происков недоброжелателей и, на всякий случай, казнил обоих бедолаг, стоявших в тот день на страже. Мне было жаль их, но я знал, что никто из них и пальцем не пошевелил бы ради облегчения моей участи, страшась наказания. Между ними и собой я выбрал себя; и меня отец, конечно, ни в чем не заподозрил. — Голем неприятно усмехнулся. — Враги или время — но стены надо было чинить и крепить, пока не случился обвал: это он понимал даже своим больным разумом. Меня он перевел в дальнюю камеру, утроил охрану, а в поврежденную часть подземелья допустил работников. Они натащили вниз камня, песка, деревянных балок, глины для промазки щелей — и, конечно, молотки и зубила… Работы велись только днем — ночевали каменщики где-то в помещениях для слуг. Ночь стала моим временем. Стражников едва не хватил удар, когда я вскрыл замок и выкатился из камеры в своей неповоротливой коляске; по счастью, ни у кого из них не хватило смелости немедля огреть меня алебардой по темечку. Я разъяснил вставший перед ними малоприятный выбор: либо они остаются верны отцу, а тот поутру отдает приказ казнить их за сломанный «врагами» замок и ложь о моем «побеге», либо отныне они подчиняются мне, а уж я постараюсь сохранить им жизнь и буду маскировать следы своих занятий… Признаться, пока я говорил все это, нутро у меня сжималось от страха: отец, тщательно изучив замок, мог обнаружить остаточные следы чар и поверить доносчику — и мог не позволить мне продолжать; наверняка бы не позволил. Но — обошлось: картина казни неудачливых предшественников все еще стояла у моих охранников перед глазами, потому они посчитали, что я — наименьшее зло, и принесли мне клятву.
— Вообще-то ты мог бы и раньше так сделать, — не выдержал Деян. — Пригрозил бы стражникам оговорить их перед отцом, если не будут тебя слушаться — и дело с концом: одни не поверили бы — другие потом стали бы сговорчивей. Была бы тебе и вода, и еды вдоволь, и прочее.
— Верно: мог, — осклабился Голем. — Я много об этом думал. Потом. Когда поумнел, выучился врать направо и налево и стал тем, кем стал. Но бабка, мир ее праху, хотела вырастить меня добрым малым, который берег бы честное имя Ригичей. Образцовым придворным, под взглядом которого блекло бы золото, удрученное своим недостаточным благородством! Представь себе: у меня тогда и мысли не возникало, что можно вот так взять и за здорово живешь оболгать кого-то, чтобы его потом вздернули на дыбе или разорвали лошадьми. Не так я был воспитан, чтобы думать о подобном; дурак был — не то, что свободные люди, сызмальства приученные выживать своим умом.
— Ну-у… — неопределенно протянул Деян, не уверенный, кому чародей адресует насмешку — ему или самому себе.
— Но даже такому дураку, как я, хватило ума понять, что с дуростью надо заканчивать, если я не хочу сгнить в подземелье, — продолжил Голем. — Открывать и закрывать замок каждый вечер для меня не составляло труда: отец ничего не подозревал. Алракцитовых вкраплений хватало в тех камнях, что принесли для работ, но еще нужно было достать валадан и кости. Мои подневольные помощники пришли в ужас, когда я объявил им, что предстоит вскрывать саркофаги в усыпальнице. Думаю, они заподозрили, что я помешался, как отец, — но, как они не смели ослушаться отца, так не ослушались и меня. На этот раз дед, на которого я весьма рассчитывал, подвел меня — среди его костей не оказалось ничего подходящего. Зато у дедовой матери, моей прабабки, нашлись валадановые бусы. Я позаимствовал еще браслет у ее сестрицы и пару перстней у прославленного предка-дипломата — и на том нужное количество камня было собрано. В большой камере поодаль от моей я велел устроить мастерскую: стражники растерли до порошка алракцит и кости, затем валадан. На это потребовалось время, поскольку валадан чрезвычайно тверд, а стражники были неумелы, но страх за свою жизнь дает людям силы творить невероятное, так что скоро смесь порошков оказалась у меня. Офицер, с которым у меня завязалось что-то похожее на приятельство, принес мне колбу лунной крови своей жены; семя я использовал свое. Оставалось подготовить все для создания тела, но, по правде сказать, я толком не представлял, что необходимо сделать, чтобы искусственная плоть хорошо служила: записи деда на этот предмет были туманны и коротки, потому как он создавал обычно только простых, недолговечных существ. Мои помощники сделали густой раствор в наспех сколоченной деревянной ванне, и я, использовав чары несбывшегося, призвал дух. Затем добавил замешанный на крови и семени порошок в раствор, подождал, пока тот подсохнет, и при помощи своих способностей, молотка и зубила придал ему вид человеческой фигуры… Из-за моего невежества твое тело недостаточно совершенно, Джеб. — Великан широко распахнул глаза, когда Голем вдруг обратился к нему. — Важную роль в ритуалеиграют представления ваятеля о желаемом результате. Я в основном беспокоился о движении; об этом я знал многое. А об органах чувств почти не думал и не имел понятия, как сделать правильно… Поэтому ты не можешь ощутить ни запаха, ни вкуса, ни боли. Когда ты еще был самим собой, Джеб, последнее досаждало тебе особенно: сложно притворяться человеком, когда приходишь на торжественный прием с ножом в боку или хватаешься за раскаленную кочергу… Ты замечал неладное, только если окружающие начинали странно на тебя поглядывать — или если тело начинало рассыпаться.
— Мне неловко, когда ты называешь меня так, мастер, — тихо произнес великан. — Ты говорил, это тоже мое имя. Но я не помню.
— Но все же это твое второе имя. Ничего не поделаешь. — Голем развел руками, будто показывая, какая пропасть теперь отделяла его от прошлого. — Под ним тебя знали в мире, и нельзя исключить, что память о том еще осталась, так что лучше тебе привыкнуть к нему.
— Я знаю, мастер. Ты уже объяснял мне.
Великан, насупившись, уставился куда-то в сторону. Непохоже было, чтобы спор об именах происходил в последний раз.
Деян подумал, что за время пути от Орыжи Джибанд выучился не только молчать, когда следует, но и говорить стал лучше, чем умел вначале, намного ясней и складней.
— И еще раз объясню, если будет нужно. Ладно. Прости, Деян, я, кажется, отвлекся, — внешне Голем выглядел спокойным, но Деян очень сомневался, что так оно и было на самом деле. — Так вот, ритуал. Ритуал прошел, насколько это было возможно в тех условиях, успешно. Нерожденная душа получила жизнь; еще один полуживой шагнул в мир. Проводя призыв, я нарек его Джибандом, и это имя — единственное, что теперь он помнит о себе-прошлом. На варукском наречии, на котором дед составлял заклинания, оно значило «старший брат»… Так я тогда себе это представлял, к этому я стремился. Сперва он, — Голем повел подбородком в сторону великана, избегая смотреть на него, — был примерно таким, каким ты его можешь помнить в твоем селе: всему удивлялся и туго соображал. Но, как и я, он быстро учился… Моя самонадеянность и неопытность, то, что я сам еще был сущим ребенком, сказались не только в худшую, но и в лучшую сторону: опытный, зрелый колдун вряд ли смог бы добиться того, чего добился я: знания о рисках и о том, сколь многое считается недостижимым, помешали бы ему. Наша связь с Джибандом была гибкой, но крепкой. Днем он прятался в камере-«мастерской», а я сидел у себя, но каждый миг я чувствовал его существование — и свое собственное, иначе чем прежде. Это чувство… если сравнить… более всего оно похоже на сон, в котором ты знаешь, что спишь, и можешь наблюдать за всем: то будто со стороны, то изнутри, своими глазами, а можешь и стать кем-нибудь другим, если захочешь… Похоже, но не то же самое. Такое сложно объяснить тому, кто никогда не расщеплял душу.
— Будем считать, что я тебя понял, — сказал Деян.
— «Когда одним оком смотрит ваятель на тебя, другим глядит он в зеркало», — так писал Ирабах Безликий, один из выдающихся мастеров прошлого; лучше него мне не сказать. Странное чувство, но меня, честно признаться, эта странность мало заботила. Я был счастлив, потому как не боялся больше умереть всеми забытым, в одиночестве, и стены не наваливались на меня в темноте: я чувствовал, что не один… Потом, много лет спустя, когда я слабел настолько, что не мог постоянно поддерживать нашу с Джебом связь, рядом всегда кто-то был — лекари, жена, Венжар… С того дня я не оставался по-настоящему один. До недавнего времени.
— Я не знал. — Деян заставил себя взглянуть чародею в глаза. — Извини, я не…
— Я умирал: ты выходил меня, — перебил Голем, улыбаясь той мягкой улыбкой, которую Деян уже возненавидел сильнее всех прочих его гримас. — За что ты извиняешься? Ты и так нянчился со мной намного больше, чем я того заслуживаю, — и это при том, в какое положение я тебя поставил.
— Прежде этого ты поставил меня на ноги.
— Но не очень-то ты этому рад, надо заметить, — сказал Голем. — Ты мог с полным на то правом убить меня, много раз мог — и хотел убить, но не убил… Собирался уйти, но вернулся и спас меня. Зачем, Деян? Почему? Не из благодарности ведь. И не потому, что родитель тебя каждого встречного-поперечного спасать приучил. Все-таки скажи честно: почему? Пожалел?
— По правде, я сам толком не знаю. — Деян поднял взгляд на волоконное оконце. Почему-то казалось, что должно уже рассвести, но небо оставалось черно, как прежде. — Не знаю, Рибен. Я сам запутался. Давно запутался, что делаю, почему, зачем… С тобой пошел — а ты ведь не на веревке меня тащил: с тебя бы, может, сталось — но я сам пошел. Тебя боялся — да, но не только… Незачем мне, по уму если, оставаться было: калека-приживала, без семьи — какой с меня кому дома толк? Ну, допустим, малая, но была бы и с меня польза: все равно кому-то надо пол мести, за детьми, за стариками приглядывать… Но мне много ли с жизни такой? Скучно и тошно так жить, и ни к чему это… Эльма, когда прогоняла меня, о том же сказать пыталась — а я, дурак, обиделся. Зря. — Деян вздохнул. — И ты ей зря голову заморочил. Но и без того все так же было бы. Эльма по уму поступила, а я… Уж за дурость мою никто, кроме меня, не в ответе. И так тошно мне, дураку, с самим собой стало, когда ты… когда я уйти собрался, тебя в лесу бросив. Тоже отвык, видно, один быть: раньше был привычный, но в последний год все время то девчонки рядом вертелись, то еще что… И совесть загрызла: кем бы ты ни был, а с виду живой человек все ж, и нам помогал… Не думал, что сумею помочь, но раз вышло — я рад. Смерти я тебе и прежде, наверное, не желал — ну, так, чтоб всерьез… Не по-людски это — смерти желать кому-то. Иные, может, и заслуживают, а то и десяти смертей заслужили — а все равно.
— Все равно, говоришь, не по-людски… В вашей Орыжи что, совсем не случается убийств? — спросил Голем после долгого молчания.
— Нет. — Деян не мог отделаться от ощущения, что чародей хотел сказать нечто совсем другое, но в последний момент передумал. — Не случается.
— В самом деле? — удивился чародей. — Никто ни с пьяных глаз дружка не зашибет, неверному супругу крысиной отравы ни подсыплет?
— Старики рассказывали, случалось и похлеще. Но на моей памяти до тебя не было такого, чтоб человек человека насмерть, да еще с умыслом. Достаточно людей зверье и хвори забирают, чтоб нам еще друг друга губить. Где-то, слыхал, это дело обычное, чтоб насмерть между собой драться. — Деян вспомнил рассказы преподобного Тероша. — Но не у нас. Хотя на кулаках много кто охоч, в праздник, по уговору или с обиды. Нечаяно ухо отшибить или нос своротить — дело обычное, но чтоб насмерть — упаси Господь.
— Чудной край, чудные люди. — Голем покачал головой, выражая не то одобрение, не то недоумение. — Ну, хоть что-то хорошее есть в этой вашей чудаковатости… Вина моя перед вами больше, чем кажется: ты сам же, еще там, в доме подруги твоей, это подмечал.
Что он такое «подмечал», Деян не помнил и вспоминать не слишком-то хотел. Лучше всего казалось теперь завалиться спать или хотя бы лечь, закрыв глаза, — до часа, когда солнце очертит тени, и настоящее с прошедшим вновь будут ясно отстоять друг от друга. История чародея завораживала, но слишком тревожила душу в ночном полумраке; слишком многое уже было сказано и услышано.
Джибанд молчал, недвижный, как скала, но, несомненно, внимательно слушал и размышлял о чем-то своей обезображенной головой. Голем хмуро смотрел на угли. Вид у него был неважный.
— Ляг, отдохни. Ночь глубокая ведь. — Деян картинно зевнул. — Потом все дорасскажешь. Снег нас тут запер невесть насколько; окосеем еще от разговоров.
— Не важно. — Голем дернулся, будто очнулся. — Я не лучший рассказчик, но выслушай меня до конца, прошу.
В голосе его звучала искренняя мольба, и Деян поспешил возразить:
— Рассказчик ты хороший, даже слишком. Хочешь — продолжай. Я слушаю.
— Знаешь, в иные часы мне тоже хочется все забыть, вот как он. — Голем кивнул на Джибанда. — Но в остальное время я страшусь этого до судорог… Ничего, кроме памяти, не осталось, но и память уже будто не моя; будто я не имею на нее права. И сама она тает, блекнет…
— Ты думаешь, наверное, что после ритуала я поспешил воспользоваться сотворенным телом и выбраться на свободу. У меня возникало такое желание, не скрою; но я подавил его. По многим причинам. — Голем поскреб бороду. — В мыслях, еще задолго до начала работы, я мечтал не о костылях-самоходах: о друге, о брате… Смейся, если хочешь! Но за годы, что подыскивал и составлял заклятья, я привык относиться к творимому мной существу именно так. Я мысленно разговаривал с ним, когда заходил в тупик, хвастался успехами, жаловался на неудачи. Когда он, наконец, во плоти предстал передо мной — взять все его возможное себе сделалось для меня немыслимо… Я решил забирать контроль над его телом как можно реже. К тому же я здорово трусил. Мир за пределами подземелья, который я успел подзабыть, внушал мне немалые опасения; но еще больше я боялся отца, того, что он сделает, если узнает обо всем. Так что на первых порах я по-прежнему все время проводил в подземелье. Но многое с появлением Джеба переменилось. Теперь такое существование не тяготило меня; можно сказать, я был тогда почти счастлив… Днем я отсыпался и ел, а ночами выбирался из камеры, и начиналась жизнь. Я учил его, — Голем бросил короткий взгляд в сторону великана, — всему тому, что знал сам. Научил и читать: он очень полюбил это занятие, позволявшее коротать дневные часы. Я выпросил у отца еще книг… Днем Джибанд читал, а ночами мы разговаривали или упражнялись в колдовстве в поминальном зале. К моей огромной радости, Джеб быстро учился и меньше чем за пять лет сделался почти неотличим от человека. В чем-то стал мне ровней, а в чем-то даже и превзошел меня: вместе же мы достигли больших успехов. Невероятных, невозможных успехов. Мои предшественники использовали полуживых как оружие, как инструмент для самой опасной и грязной работы: никто не позволял им жить подолгу и тем более не занимался всерьез тренировкой их разума и развитием способностей — потому многое считалось для них попросту невозможным… По счастью, я этого не знал тогда. Подробности наших занятий я опущу — вряд ли они тебе сейчас интересны.
— Пожалуй, — кивнул Деян.
— С некоторыми из стражников я со временем тоже сошелся накоротке. Не без их помощи мы впервые попробовали выйти наружу: они отыскали заложенный осадный тоннель, ведший за стены, а я расчистил проход. Выходил, конечно, Джибанд, а я подглядывал за всем через его глаза. В замок соваться мне казалось опасным — там каждый миг был риск столкнуться с отцом, — так что мы всего лишь побродили немного по окрестностям. До сих пор помню ту, самую первую прогулку в летнюю полночь… Джибанду все внове было, и мне, можно сказать, тоже. Но постепенно я осмелел. Версты наматывать вокруг стен мне стало мало; хотелось большего. Тогда уже стояла осень — когда я, решившись, отправился к тому единственному месту поодаль от замка, которое неплохо помнил. К той деревеньке, которая дала мне приют во время моего неудачного побега… Там я надеялся отыскать и мальчишек, с которыми сдружился за свой короткий побег. Но, своему удивлению, я не нашел ее: пустошь простиралась там, где, как я помнил, она была; дороги теперь обходили ее стороной. Я стал расспрашивать прохожих, и какой-то старик нехотя разъяснил «заезжему», за которого он меня принял, что к чему. После того, как я заболел, рассвирепевший отец приказал сравнять дома с землей, а жителей — подвергнуть допросам и казнить посажением на кол. Но до того велел отделить от матерей младенцев и малолеток, говорить не способных, посадить их всех в чаны и на виду у родни развести под ними огонь. — Голем закрыл на миг глаза. — Я сперва не поверил, Деян. Я понимал, что отец сумасшедший, что он может казнить без суда или убить сгоряча, может убить и по расчету, но никогда прежде он не казался мне чудовищем, и я сам себе прежде чудовищем не казался. Была ли то беспощадная допросная пытка или попросту месть за мою болезнь? Разум безумца постичь невозможно. Я жил в суровое время, но не знаю кроме себя никого, из-за кого сварили бы живьем десяток младенцев на глазах у матерей: подобная жестокость не встречалась даже в диких краях. С таким непросто смириться, когда ты — парализованный юнец, не нанюхавшийся еще крови и гнилых потрохов… Я сперва не поверил; но потом расспросил людей, нашел в земле кости там, куда мне указали, и разыскал кое-кого из тех, кто участвовал в зверствах. Многое отец, прекрасный колдун, проделывал сам, собственноручно, но были у него и помощники, и отнюдь не все из них стеснялись своих деяний… Хотел бы я сказать, что дальше действовал по велению рассудка и совести, но это было бы ложью: я впал в звериную ярость. В этом я весь в отца. И тогда, единожды в жизни, это сослужило мне и всем остальным хорошую службу: когда отец в следующий раз вошел в камеру, я, едва увидев его, в припадке гнева позабыл весь свой страх перед ним, державший меня столько лет, и обрушил на него потолочную балку. Это не убило его, но надолго оглушило. Ирония… Отец носил при себе множество хитроумных защитных амулетов: против такого злодейского колдовства, против сякого — но против удара бревном по голове все они оказались бесполезны. К тому же от меня он не ждал подвоха: я был, можно сказать, единственным человеком, которому он доверял. А зря! — Голем горько улыбнулся. — Вдвоем с Джибандом мы связали его, оглушенного, напоили сонной травой и заперли в мою прежнюю камеру, а после кузнец под моим руководством заковал его в золотые браслеты, чтобы сдержать колдовскую силу. Так кончилось его несчастливое правление Старожьем, продлившееся без малого двадцать лет: совсем недолго по меркам нашего рода. Но дел отец натворил столько, что это пятно с нашей чести я не надеялся смыть… Изучая чары в подземелье, я многого, очень многого не знал: сваренные младенцы оказались еще не худшим его поступком.
Деян собрался было спросить, что же оказалось худшим, но после недолгого раздумья решил, что лучше не надо.
— Мои охранники были, конечно, напуганы всем случившимся; они не знали, каких перемен ожидать и чего ожидать от тех перемен… Да я и сам не знал. — Голем помолчал. — Мной тогда руководило одно лишь желание — ни в чем не уподобляться отцу, однако начал я, как и он, с казней: перевешал всех, кто особо отличился в доносах или расправах над другими… Об управлении землей я имел представление чрезвычайно слабое, основанное только на давних бабкиных уроках да на тех немногих развлекательных сочинениях, которые в перерывах между колдовскими занятиями зачитал от корки до корки. Из них я сделал вывод — надо заметить, не лишенный смысла — что судьба и подданные обычно неблагосклонны к неопытным и слабым здоровьем юношам, вдруг обретшим власть: слетевшиеся на огонек «заботливые» родственники или «верные» слуги чаще всего убивают таких бедолаг еще до того, как те успеют обжиться в княжеских покоях. Поэтому до поры до времени я решил по-прежнему оставаться внизу и показывался только при необходимости. А наверх, к растерянным людям вышел он. — Голем указал на великана. — Не только как мои глаза, уши и руки. С того дня полуживой Джибанд исчез: его сменил дедов бастард, младший брат отца Джеб Ригич. О том, кто он на самом деле, знала лишь дюжина стражников, но и те, в сущности, мало что понимали. Для большинства в замке наша легенда была правдоподобней истинной правды: они не помнили деда, и полуживые были для них диковинной сказкой, не более. Хотя Джеб хорошо притворялся человеком, он не мог, к примеру, принимать прилюдно пищу — потому как вовсе не мог ее принимать, — но после отца такими странностями слуг было не удивить. Огромный же рост и неуязвимость лишь добавили ему в их глазах уважения. Кроме меня правду осознавал только отец, но, угрожая смертью, я вынудил его при свидетелях отречься от правления в мою пользу и признать Джеба братом, моим регентом и, в случае моей гибели, преемником. От потрясения отец совсем повредился умом, но смерти он боялся сильнее прежнего — и потому сделал все, как я велел, и подписал все нужные бумаги. Он прожил в заточении еще полвека и умер, состарившись, своею смертью: чародеи, лишенные возможности использовать силу, живут не дольше остальных людей. Чем держать скованным взаперти, справедливей и милосердней было бы убить его сразу — но я не решился… Не смог. После всего он все еще оставался мне отцом. Слишком многое связывало нас. Я чувствовал вину перед ним, перед другими… Прежде я сказал тебе, что он повредился умом сразу после смерти матери, до того, как вернулся в замок. Но даже если так — тогда его помешательство еще не было столь глубоким и опасным; он еще мог оправиться. Если бы не случай… Если бы не я. Я всего-то сделал глупость, сбежав из дому в трудную пору; тысячи трусливых мальчишек поступают так же, и все сходит им с рук; но мой злосчастный проступок исковеркал и оборвал множество жизней. Едва ли не каждая моя оплошность оборачивается бедой. Быть может, это судьба, рок… Твой друг-священник, назвавший меня «пропащим» проходимцем, верно, почувствовал это во мне. Вынужден признать — он был прав, твой преподобный Терош.
— Припоминаю, мы были с ним одни. Подслушивать нехорошо, ваша княжеская милость, — сказал Деян, подумав про себя, что Терош Хадем имел в виду совсем другое, чем посчитал чародей.
— Уж прости: привычка. — Голем развел руками. — Я заподозрил, что ему что-то может быть известно; откуда ж мне было знать, что и тебе он ничего не скажет, кроме личного… Дедовские шпионские штучки я изучил во всех подробностях, и не зря: после смещения отца они сослужили мне хорошую службу. Без помощи этих фокусов нас с Джебом рано или поздно все же сбросили бы в колодец. Я подслушивал все разговоры в замке, обнаруживая наши ошибки, корысть доверенных слуг или находя нежданных бескорыстных помощников. Но важнее было другое. Видишь ли… Главная беда любых советников не в подлости, а в глупости. И в невежестве. Честный дурак, который всей душой желает, чтоб все сделалось в лучшем виде, порой такого наговорит — хуже любого жулика. Нажалуются на него: болван, мол, неграмотный. Но жалобщики — того же поля ягоды: и дураков среди них, и подлецов предостаточно. Поэтому сколько доклады и жалобы ни читай — не поймешь ничего. Совсем иное дело, если послушать, как жалобщики промеж собой ругаются, о чем стряпчий с женой за ужином говорят… Мы с Джебом знали об управлении замком, землей и людьми меньше, чем кухаркины сыновья, но должны были в короткие сроки разобраться сами, не выказывая беспомощности. И мы разобрались. Подслушивать нехорошо — твоя правда, Деян, — но полезно. У многих правителей эта привычка в крови.
— Так дурость тоже у многих в крови — и что? — хмыкнул Деян. — Ну да я сам на слух и любопытство не жалуюсь, грешен, так что не мне тебя судить.
— Небеса благоволят молчаливым и внимательным. — Голем усмехнулся. — Даже со всеми ухищрениями наладить управление и укрепить власть после отцовских бесчинств было непросто. Одной слежкой дела не делались: виселица редко пустовала, а кое-кого мне даже пришлось устранить самому, скрытно, чтобы избежать смуты. Но за три года мы добились своего. Джеб стал для людей хорошим правителем; лучшим, чем в будущем я сам, потому как он всегда был добрее меня. — Голем вдруг повернулся к великану. — Многое произошло за следующий век, многое изменилось. Кроме нашей общей, у тебя была собственная жизнь, Джеб, которая нравилась тебе, — точнее сказать, мне нравилось думать, что она тебе нравится… По правде, мне мало что известно об этом: чаще всего я был далеко. Но многие мои и твои друзья знали, кто ты на самом деле, и все же ты был в их глазах человеком, потому как ты и был — человек. Бессмысленно и пытаться перечесть все, чем я тебе обязан. Я страшно виноват перед тобой за случившееся; виноват и в том, что мне невыносимо теперь говорить с тобой, видеть, что с тобой сталось… Ты, тешу себя надеждой, не так уж и несчастлив сейчас, но я — не знаю, смогу ли я свыкнуться со всем этим, чтобы помочь тебе пройти весь путь заново. Я быстро ко всему привыкаю, однако это… это… боюсь, все это слишком для меня одного. Но я постараюсь сделать для тебя все, что нужно; все, что смогу. Обещаю. Только не торопи… Не дави на меня, ладно?
— Спасибо, мастер, — громко сказал Джибанд, повернувшись, и от его неловкого движения затрещало что-то в стене. — Я тоже стараюсь тебя понять, мастер.
Чародей достал тряпицу, заменявшую ему платок, и промокнул лоб.
— Спасибо и тебе… Ты всегда был великодушен. Твой дух и силен, и крепок — под стать этому телу, и насколько смутны твои телесные чувства — настолько же смутно для тебя зло… Особенно когда это зло — я. Ты не должен выполнять мои приказы, Джеб, не должен следовать за мной, когда не хочешь. Ты сам по себе, ты свободен. И ты не должен больше звать меня мастером.
Деян бросил взгляд на оконцеа: наконец-то забрезжил рассвет. Огонь потух, и камни очага начали уже остывать; в хижине стало прохладно.
— Я не знаю, что есть зло. Но ты — мой мастер, — сказал Джибанд.
— Был когда-то; но это не важно. Теперь…
— Простите, что прерываю, господа: утро на дворе, — поспешил вмешаться Деян, пока чародей не ввязался в очередной тяжелый и бесполезный спор. — Я послушал бы еще, но пора заканчивать, Рибен. Ты пока не выглядишь достаточно здоровым, чтобы бередить себе душу сутками напролет.
— Мне…
— Тебе, тебе. — Деян не дал ему договорить. — Не ты ли недавно говорил, что твои самыи малые ошибки неизменно приводят к большим бедам? Зачем тогда торопишься совершить еще одну? Господь свидетель, я охотно выслушал бы тебя до конца, но лучше уж я дослушаю потом, чем если ты опять свалишься… Приводить тебя в чувство — та еще работенка, знаешь ли. Второй раз может и не получиться.
— Но ведь… Да, я понимаю. Ты прав. Наверное. — Чародей вздохнул. Голос его разом как-то выцвел. — Ты прав: хватит на сегодня. Еще будет время.
— Будет, конечно.
Деян, встав сам, подал чародею руку и, только когда тот на миг замешкался, понял, что сделал это, не задумываясь; впервые он предложил помощь, не дожидаясь просьбы, не перебарывая нежелание и внутреннее отвращение.
На лбу чародея блестела испарина, но ладонь оказалась сухой и холодной. Деян чувствовал потребность что-то сказать, однако не мог найти подходящих слов.
— Долгий день был, — подвел черту Джибанд. — Отдохни, мастер. Ты устал. Я вижу.
Чародей не спорил с очевидным, но и не слушал добрых советов. Внутреннее напряжение крепко держало его, вынуждая говорить и двигаться.
— Кстати, Деян. Когда Джеб принес мешок с тушкой, я глазам не поверил. — Едва коснувшись головой лавки, Голем снова сел, указывая на серые перья на полу — все, что осталось от птицы. — Как ты умудрился поймать санху?
— Она замерзла в снегопад, и мне оставалось только стряхнуть ее с ветки, — сказал Деян. — Впервые вижу такую. Даже сомневался, годна ли одна в пищу.
— Странно: прежде их было много, и жили они тут повсюду… И доставляли немало неприятностей. Хотя сами они при правильной готовке вкусны и дорого ценятся, но — присмотрись к их клюву.
— В следующий раз — обязательно, — равнодушно сказал Деян, которого неизвестные птицы интересовали мало: съедобны — и ладно.
— В мое время санху в шутку называли «удачей птицелова». Поймать ее — к прибыли, но в девяти случаях из десяти она рвет сети, и только ее и видели. Упорхнула вместе со всем уловом: вот тебе и «удача»! А тут, значит, замерзла и сама упала в руки… Забавно. — Чародей вновь лег, заложив руки за голову. — Забавно: к чему бы это…
Вскоре он уже спал.
«Что сегодня кажется удачей, то завтра — беда. Или наоборот. Или ни так, ни эдак: не в везении же вся суть… Есть следствие у всякого поступка, но и причина важна. Хотя — кому? Кто мертв, тому все равно», — думал Деян часом позже, объясняя азы ловчего искусства Джибанду и ставя ловушки прямо за хижиной. В голове творился полный беспорядок.
— Ты правда ничего не помнишь, Джибанд? — спросил Деян перед тем, как вернуться в хижину. — О прошлом.
— Правда. — Великан опустил взгляд на свои руки. — Тело помнит, как ходить, как бить, как рубить. Но как учился — не помню. Даже мастера не помню. Знаю только, что он — это он. Я старался вспомнить, но не могу… Это нельзя, наверное.
— Я почему-то всегда думал, что память — она в теле, — сказал Деян после неловкого молчания. — А душа, дух — как искра, чтоб фитиль в лампе поджечь. Ошибался, выходит.
Про себя он подумал, что странно и даже невозможно духу жить и оставаться в мире, пребывая при том в разрыве с телом, пусть даже и частичном, — потому что-то тут, быть может, напутано: чародей или сам не все знает, или зачем-то темнит с разъяснениями.
Но, как оказалось, ничего такого не было: возможность воочию наблюдать бестелесных духов представилась Деяну совсем скоро — спустя десять дней, когда Голем заявил, что пришло время избавиться от повертухи.
Еще накануне намерения разбираться с мертвой ведьмой у чародея не было, но к вечеру поднялся ветер и спал мороз, а в ночь грянула оттепель; к полудню следующего дня под ярким солнцем половина снега стаяла, напитав водой ручей, землю, старые бревна хижины и все подряд. «Это очень кстати, — сказал Голем. — Пора покончить с тварью».
— Ты уверен, что нужно так торопиться? — осторожно поинтересовался Деян, больше беспокоившийся о том, не подтопит ли хижину, чем о повертухе. Джибанд, которому та не могла навредить, выучился охотиться и исправно приносил дичь, потому голод не грозил, а чародей достаточно здоровым еще не выглядел. — Лучше бы еще подождать. По-моему.
— Я уверен, что смогу сделать все, что нужно, и не уверен, что у меня будет лучшая возможность. — Голем прошелся по хижине. — Вернутся ли ко мне силы или время возьмет свое и я рассыплюсь прахом — одним Небесам известно; а вода в нашем деле — хорошее подспорье. Мне до смерти надоело, что эта тварь таращится на нас и держит взаперти! Пора ей не покой. Не бойся. Повертуха, мертвая к тому же — не того полета птица, чтоб ее бояться.
— Да я не боюсь, — сказал Деян, малость покривив душой. — Но что мне делать, если…
— Никаких «если»: все будет в порядке, — перебил Голем. — Она и вполовину не столь опасна, как тебе кажется, поверь на слово.
— Мастера сложно переубедить, когда он что-то решил, — заметил Джибанд.
— Да уж, — буркнул Деян. Чародею явно не терпелось попробовать свои силы; оставалось надеяться, он знает, что делает.
Вышло и впрямь не страшно; скорее, красиво. И быстро.
Голем, разрисовывавая кровью факел и хозяйские костяные бусы, начал было разъяснять смысл тех символов, что изображал, однако Деян отказался слушать:
— Не пытайся учить меня своим колдовским штучкам: сколько раз повторять — не знаю и знать не желаю! — Он вышел из хижины, хлопнув дверью, и стал ждать снаружи.
В журчании ручейков талой воды можно было разобрать бормотание потревоженной приготовлениями повертухи, то манящее, то угрожающее, то подобное родным голосам. Не прислушиваться к нему было не так уж и просто.
Не то чтоб Деяну в самом деле не хотелось знать, что и зачем собирается делать чародей, — но суеверный страх не позволял дать волю любопытству. Казалось почему-то, что если он начнет вникать в чародейское мастерство — или, тем паче, выучится у Голема чему-нибудь эдакому, — тогда «большой мир» непременно затянет его, возьмет в оборот, не даст вернуться домой. Жизнь в Орыжи и чародейство были, казалось, несовместимы настолько, насколько может быть несовместимо одно с другим. Потому он старался ничего о чарах не спрашивать и не слушать. Получалось не всегда, поскольку чародей это его нежелание понимать и брать в расчет отказывался — но чаще получалось, чем нет.
Вскоре Голем вышел с разожженным факелом в одной руке и расписанными бусами — в другой. Джибанд следовал за ним с выражением беспечного любопытства на изуродованном лице. Он по-прежнему не допускал мысли, что с «мастером» может случиться что-то плохое — или умело притворялся.
— Мне уйти или остаться? — спросил Деян.
— Как хочешь. — Голем лукаво улыбнулся и, не дав времени на раздумья, поднес бусы к пламени.
От костей тотчас повалил исииня-черный едкий дым. Голем быстро произнес заклятье и швырнул их в ручеек талой воды, бегущий промеж не стаявших до конца сугробов. Нить лопнула в воздухе, кости с хлюпаньем, точно горох, упали в воду, а в брызгах вспыхнула вдруг яркая радуга. Дым, густой и черный, клубился вокруг.
— Иди! Сюда! — негромко, но властно приказал Голем. — Слуги твои ждут тебя. Иди!
Движение началось со всех сторон. В клубах дыма и пара вырисовывались полупрозрачные силуэты животных. Призрачный медведь стоял, глядя в землю, где змея вилась у его лап; радужные волчьи глаза следили за темной фигурой, мечущейся в отдалении между деревьев. В той смутно угадывалась женщина средних лет; она приближалась странными широкими полукругами, оттягивая конец, не замечая того, как лес позади нее наполняется радужными бликами.
Волки набросились на нее все разом.
Нечеловеческий крик разрезал воздух и сразу же оборвался….
Удивительные твари замерли на миг, оборотив взоры к хижине. Один вышел на полкорпуса вперед: Голем швырнул ему факел. Волк, подскочив, ухватил его по-собачьи за древко, развернулся — и вся стая помчались прочь, рассеиваясь клочьями дыма и мелкими брызгами.
— Легче всего убить духа другим духам.
Деян не сразу понял, что Голем обращается к нему. Больше на поляне, кроме них двоих и Джибанда, никого и не осталось. Все исчезло, только кости лежали в воде, и еще пахло дымом.
— Многие из них жаждали мести, — продолжил чародей. — Не всякий зверь добровольно пойдет в услужение повертухе: не в волчьей природе служить.
— Так это были духи… всамделишные духи? — выдохнул Деян. — И это все… все закончилось уже?
Голем, усмехнувшись, стал собирать бусины-кости в черную тряпицу.
— В союзе воды и огня любой дух способен обрести на краткое время плоть. Повертуха — иное дело, тут ее чары важны … А нам оттепель пришлась очень кстати. Иначе пришлось бы повозиться. Хотя конец был бы тем же самым.
— Мастер сильный, — с гордостью сказал Джибанд. — Зря ты сомневался, Деян.
— Но эта женщина, повертуха… — Деян растерянно огляделся по сторонам, все еще ошеломленный увиденным и не в силах сразу принять, что то, чего он с тревогой ожидал, завершилось вот так вдруг, за несколько мгновений. — Почему так легко? Она что же, не могла сопротивляться? Или убежать.
— Сопротивляться она пыталась, но не вышло. С той поры, как я занялся ее игрушками, — чародей тряхнул узелком с костями, — ей было никуда не деться. А прежде она могла бы скрыться. Но страх и гнев — плохие советчики. Куда ей было податься? Деревни нет больше, а других мест в мире она, небось, и не знала.
— Страх и гнев… — задумчиво повторил Деян за чародеем, глядя туда, где исчез дух повертухи. Она, несомненно, желала отомстить за убитого медведя — «сынка или супружника», мрак Небесный, ну и мерзость! — а мир вдали от ее родного леса был для нее чужим. Люди от века боялись духов и призраков, но и те, оказывается, страшились людей… Тут было над чем поразмыслить.
— Всего три причины у тридцати трех неприятностей: страх, гнев да любовь, — сказал Голем. — Если б не тот больной косолапый — может, она бы и вовсе нас трогать не стала: к чему мы ей? Затихарилась бы… А пожелала подкормить любимца — и все. Закончилась история.
За показной веселостью чародея слышалась горечь.
— Тебе что, жаль ее? — удивился Деян.
— Ничуть. Но пример показателен. — Голем, запрокинув голову, уставился на торопливо бегущие облака.
К вечером Деян, повинуясь неясному порыву, призвал в помощники Джибанда и похоронил за хижиной человеческие и волчьи — или все-таки собачьи? — кости. Закат над лесом разливался розовым и красным. Если взглянуть беспристрастно, было чему порадоваться: погода наконец стала выправляться, и дела шли лучше, чем прежде; но почему-то все это оставляло гнетущее впечатление. Фальшивая, наступившая за фальшивой зимой, весна-обманка, багряные разводы в небе, желто-белые кости в черных ямах, мертвая — теперь уже по-настоящему, полностью — повертуха…
Джибанд больше обычного молчал, думая о чем-то своем… Мрачная задумчивость овладела и Големом. Ночами он, как обычно, мучился бессонницей, но не пытался завязать разговор, а молча ворочался с боку на бок; иногда вставал и расхаживал взад-вперед по крохотной хижине.
«Страх, гнев, любовь — три причины у тридцати трех несчастий», — Деян, лежа без сна и слушая в темноте тяжелые шаги, поневоле вспомнил оброненные днем слова и мучительно-долгий рассказ, занявший две ночи. К нему слова эти подходили как нельзя лучше.