На покойников Марагар наложил сдерживающие разложение чары: телега, по его замыслу, должна была послужить беглецам какой-никакой защитой.
«Солдаты суеверны», — передал Петер его слова. — «Они привычны к смерти, и все же редкий негодяй будет сердить Горбатую и грабить труповозку».
Деян, когда это услышал, подумал, что хавбаг переоценивает власть предрассудков. Так и оказалось; или же им с Петером просто не повезло: в конце концов, они нарвались не на дезертиров или разбойников, а на обычных, разумных и практичных вояк.
Начало пути прошли спокойно, однако на рассвете следующего дня с дальнего берега ударили пушки — всего единожды, но как будто все разом: грохот стоял такой, будто содрогнулась сама земля. А вечером второго дня малый конный дозор из трех всадников — одного офицера и двоих солдат — окружил телегу. Петер отдал офицеру выданный Марагаром документ с двумя печатями; тот прочитал, поморщился — и порвал бумагу на клочки.
— Лопата есть? — спросил он у Петера.
Тотт промычал что-то невразумительное; он выглядел совершенно сбитым с толку.
— Значит, руками груз свой закапывать будешь, — равнодушно сказал офицер и повернулся к подчиненным. — Дохляков — с возу! Им все одно где лежать. А нам возок и кобыла пригодятся.
— Не вышло бы чего худого, — проворчал один из солдат, спешиваясь.
— Да не боись! — отмахнулся второй. — Ежели б какую важную персону хоронить везли, не поставили бы в охранение двух доходяг… Куда это он девался?
Солдат закрутил головой, шаря взглядом вокруг.
— Чего это твой дружок убег? — спросил он Петера, тоже украдкой оглядывавшегося. — Мы ж не лиходеи какие…
Петер, не скрывая недоумения, пожал плечами:
— Не видал. Небось с испуга брюхо подвело: вернется вскорь.
Деян сдержал рвущиеся наружу ругательства. Он перенес вес на костыль и сделал еще шаг в сторону: чародейская наука пригодилась — неуклюже ковыляя на одной ноге, он все равно оставался невидим. Солдаты даже не успели разглядеть, что он калека.
Но других поводов для радости не было.
Единственное их ружье — одно на двоих — висело на плече у Петера, но тот был растерян и напуган. Даже неприязнь к бергичевцам отступала перед привычкой подчиняться, появившейся у него в плену или еще раньше.
Не он один изменился: прежнего Петера Догжона больше нет, с изумлением и отвращением подумал Деян и снова едва сдержался, чтобы не выругаться вслух. Вместо старого знакомца и старшего товарища, чья самоуверенность и непогрешимость так порой раздражали, рядом стоял побитый и поломанный жизнью человек. И этот человек не смел даже на словах перечить холеному офицеру в чистеньком сидем мундире.
— Разрешится безобразие с рекой — и снова вперед пойдем: никто о твоих покойниках и не вспомнит, — решил ободрить Петера разговорчивый солдат. — Слыхал поутру пальбу?
— Как не слыхать, — буркнул Петер.
— А то ж! Я ажно на месте подскочил, думал — началось. Но то почетный залп был: командир разъяснил. — Солдат украдкой глянул на своего офицера. — То бишь, значит, померла у дарвенцев важная персона; знающие люди говорят — тот самый пришлец, из-за которого весь сыр-бор.
Деян медленно вдохнул и выдохнул: эту догадку он отгонял от себя с самого утра — но и теперь было совсем не время для сожалений об очевидном и давно предрешенном.
— А коли так, то скоро сызнова начнется, — продолжал тем временем солдат. — И лошади рабочие нужны нам позарез… Ну-ка, подсоби! — он по-свойски толкнул Петера в бок.
И Петер, беззлобно пробормотав забористое ругательство, принялся помогать бергичевцам перетаскивать на землю мертвецов.
Офицер, вполне удовлетворенный такой покорностью и не ожидающий неприятностей, тоже спешился, пожелав размять ноги. Не оставив себе времени на раздумья, Деян за три шага подошел к нему со спины и потянул офицерскую саблю из ножен; она была тяжелее топора Киана, но лучше легла в руку.
Офицер еще успел обернуться — не испуганный, но изумленный — и увидеть его; в следующее мгновение Деян рубанул его по шее.
Кровь ударила фонтаном; сабля вошла в тело под углом и застряла.
— Петер!!! — С криком Деян выпустил саблю и, развернувшись, со всей силы ударил бросившегося на выручку к командиру солдата концом костыля под подбородок. Солдат упал, но и Деян, не удержав равновесия, рухнул рядом.
— Петер, давай! — снова выкрикнул он, но в этом больше не было нужды: последняя схватка уже началась — и завершилась в пользу бывшего сержанта Догжона.
Петер, отделавшийся глубоким порезом на щеке, выдернул штык из груди разговорчивого солдата.
— Помоги встать, — сказал Деян. Петер подошел, поставил его на ноги и подал костыль с той же молчаливой покорностью, с которой несколько мгновений до того выполнял приказы бергичевцев.
Офицер, страшно хрипя и заливая землю кровью из разрубленного горла, умирал, заколотый Петером солдат был мертв, но его напарник еще дышал и даже начал приходить в себя. У него было простое некрасивое лицо в рытвинах, слишком большие уши и маленький нос; человек с таким лицом мог бы родиться в Орыжи или Волковке и прожить жизнь, ни разу не надев мундира; пахать землю, хлебать щи да поругивать королей с баронами.
— Закончи сам или дай мне, — сказал Деян. — Очнись уже, Петер!
Но тот продолжал стоять, как истукан, поэтому Деян просто вырвал ружье с примкнутым штыком у него из рук. Последний раз посмотрел в лицо распростертого на земле солдата, приставил острие штыка к ямке под горлом и навалился на приклад всем весом.
— Что теперь? — глухо спросил Петер, когда все было кончено.
Документ, служивший им какой-никакой защитой, валялся порванный в грязи: оставалась только адресованная коменданту записка. Но привычные ко всему лошади дозорных не разбежались. Деян взял офицерского жеребца под уздцы: тот и не шелохнулся. Это можно было считать большой удачей, как и то, что дорога все еще оставалась безлюдной.
— Будем гнать что есть мочи и надеяться, что доберемся до коменданта раньше, чем кто-нибудь спросит, кто мы и что здесь делаем, — сказал Деян. Он с трудом мог стоять и не чувствовал уверенности в том, что сумеет хоть час продержаться в седле — но выбора не было: раньше или позже, с телегой их наверняка остановили бы еще раз. А верхом они уже к вечеру следующего дня могли оказаться на месте. — Ты ведь умеешь ездить верхом, Петер? — спросил он.
— Справлюсь как-нибудь, — буркнул тот. — Как тебе удалось… Что ты теперь такое, Деян, сожри тебя волки?
Петер смотрел настороженно, с неприязнью и страхом большими, чем читались в его глазах, когда он разговаривал с Марагаром или бергичевцами; в других обстоятельствах Деян нашел бы это забавным, но, взглянув на тела на земле, только вздохнул:
— Это очень простое колдовство. Меня научил один человек.
— Тот самый чародей, который помер утром? — бесцеремонно спросил Петер. — Марагар что-то говорил о…
— Мы с тобой тоже станем мертвыми, если нас здесь увидят, — перебил Деян. — Поехали!
Петер взглянул в его сторону еще с большим подозрением, чем прежде, но прекратил бесполезные расспросы и помог забраться в седло.
Они ехали много часов подряд, пока луна не скрылась за тучами и темнота не вынудила остановиться и дать до рассвета передышку себе и лошадям. Времени на отдых оставалось всего ничего, но Деян никак не мог забыться хотя бы полудремой; от чудовищного телесного перенапряжения ему сделалось совсем худо — но и только: сна не было ни в одном глазу. Его бил озноб, во рту с раннего утра не было ни крошки, но при одной мысли о еде желудок поднимался к горлу… Петер спал беспокойно, но крепко, как пьяный, и тихо всхрапывал во сне; от его присутствия только острее чувствовалось одиночество. Против воли Деян злился на бывшего товарища. За все время они ни словом ни перемолвились об Орыжи: Деян не знал, что сказать, а Петер и не хотел говорить; это нежелание окружало его, почти что видимое, будто облако. Он имел больше и потерял больше: жену и двух дочерей, сестру, бабку, друзей, дом и крепкое хозяйство; конечно, ему не было все равно — боль наверняка терзала и жгла его изнутри: однако он безропотно принимал ее. Как принимал приказы Марагара, бергичевцев и все остальное.
Но Деян не хотел ничего принимать: ни сожженной Орыжи, ни молчаливой покорности сержанта Петера Догжона, ни творящейся вокруг дикости, частью которой стал теперь и он сам.
Его захлестнуло тупое, безнадежное отчаяние.
Хотелось поговорить, хоть с кем-нибудь, — но Петер спал; и Петер бы ничего не понял — даже не стал бы слушать. Голем — тот понял бы и выслушал; он и сам был почти такой же — человек, разрушивший свою жизнь своими же руками, потерявший все и бесконечно одинокий, измученный сомнениями и чувством вины, преследующий химеру в попытке сохранить рассудок…
Но Голема больше не было.
С тупым удивлением и горечью Деян понял, что ему недостает чародея. Будь тот жив, он никогда не назвал бы его другом — и все же вопреки всему, что разделяло и отличало их, вопреки здравому смыслу это было так: теперь он чувствовал связь — оборванную связь — как никогда ясно. После гибели Орыжи Голем, в сущности, оставался единственным, с кем его действительно что-то связывало; что-то важное.
— Я перенял от него все худшее, — прошептал Деян. — Смогу ли взять хоть толику хорошего?
Лес безмолвствовал; и пушки на обоих берегах молчали — перемирие все еще продолжалось. Чародей потратил остаток своей долгой и странной жизни не напрасно: он сумел устоять вопреки всему, безо всякой опоры; его воля сбылась — но Деян сомневался, что сам способен на подобное.
Он потерял родных и друзей, потерял дом. Потерял Эльму. Потерял все — даже самого себя.
Терпеть больше не было сил; он укрылся с головой и сжался на земле в комок, содрогаясь от беззвучных рыданий.
Сон ненадолго сморил его, когда в уголке неба уже забрезжил рассвет. Пора было ехать дальше.
— Худо выглядишь, — мрачно сказал Петер после того, как снова помог ему забраться в седло; получилось только со второго раза. — Мож, веревкой примотаешься для верности? У нас есть. А лекарства вышли…
Деян нашарил в кармане фляжку с колдовской гравировкой. Марагар содержимого не тронул, и в ней оставалось еще немного того пойла, которое покойный капитан Альбут раздобыл в свою последнюю ночь; не «вдовьи слезы» — но хоть что-то.
— На шею себе веревку свою примотай! — Деян в два глотка опустошил фляжку, вдарил пяткой по лошадиному боку и поехал к Охорской крепости.
И, как ни удивительно, доехал.
Охорская крепость оказалась каменным домом с толстенными стенами, стоящим на возвышенности у дороги и отчасти разрушенным: от дарвенцев к людям барона она перешла с боем. Деян впоследствии с трудом мог припомнить ее вид, потому как к часу, когда крепость показалась впереди, едва не терял сознание и уже не мог мыслить внятно.
Впустили внутрь и провели к коменданту их на удивление легко. Но седоусый полковник в начищенных до блеска сапогах — такой же расфуфыренный и надутый, как покойный дарвенский генерал Алнарон, — появлением «гостей» был озадачен и совсем не обрадован.
— Вам нужно укрытие. Но я не могу вас надолго здесь оставить, — сказал он без обиняков; его единственный глаз смотрел сердито. — Накануне пришла депеша: Миротворец мертв — сам перебрал «вдовьих слез» или — или! — был убит сторонниками продолжения войны из дарвенского лагеря. Со дня на день все может прийти в движение; а если мы и задержимся здесь на зиму — будут постоянные проверки. Нет, определенно здесь вам оставаться невозможно… Не хочу даже знать, кто вы и что натворили! Раз Ивэр того хочет — я помогу; но о многом не просите.
— Окажите то содействие, которое посчитаете возможным, — степенно сказал Петер, волей-неволей вынужденный взять на себя роль переговорщика.
— Ну, прямо сейчас вы никуда ехать все равно не можете: выгнать твоего друга обратно на дорогу было бы равносильно убийству, — сердито хмурясь, признал полковник. — Пока отлежитесь в лазарете. А третьего дня отправлю вас с увечными в Ханрум; у лейтенанта Броджеба там родня — он сумеет организовать вам дальнейшее сопровождение.
— Премного благодарны. — Петер низко склонил голову. Полковник недобро осклабился:
— Будет лучше, если Броджеб и остальные посчитают тебя важной птицей, так что мой тебе совет: не кланяйся как лакей. Не благодари и вообще пореже открывай рот. Я перед Ивэром в большом долгу, но произойди наша с вами встреча при других обстоятельствах — я бы вас повесил. Слишком вы подозрительны. И королевской армией от тебя несет за версту.
— Ваши слова оскорбительны! — Петер изобразил сердитый взгляд; получилось не очень-то, но полковник удовлетворенно кивнул:
— Так-то лучше. Броджеб уважает дисциплину и по крови сам наполовину дарвенец: если я прикажу ему молчать, он вас не выдаст. Так что не выдайте себя сами; и не возвращайтесь, если не хотите навлечь на всех беду! Скверное же Ивэр выбрал времечко спросить с меня долг… Господь Всемогущий, да будь я проклят, если еще раз окажусь у хавбага в должниках!
Некрасивое лицо полковника исказила гримаса плохо сдерживаемой ярости; он выпроводил их из приемной, отдал стражникам приказ проводить их с Петером в лазарет — и больше Деян его не видел.
Лейтенант Алек Броджеб — молодой человек с лихо закрученными усами, отправленный в отпуск по ранению, — смотрел на вещи проще; сломанная в двух местах рука его беспокоила много больше, чем неожиданное поручение, к которому он отнесся даже с некоторой охотой. Другие раненые и увечные из обоза поглядывали косо, но Броджеб успокоил их подозрения, сославшись то ли на дальнее родство, то ли на старое знакомство, то ли на все вместе.
Путь до Ханрума занял шесть дней, в которые Деян, лежа на полу фургона, отсыпался; ото всей дороги ему запомнился только запах перевязок и тряска. Петер развлекался тем же самым. Бергичевские солдаты много реже поминали Господа, в ходу у них был десяток незнакомых Деяну бранных словечек, и осыпали они ими не барона, но ен’Гарбдада и короля Вимила, с той же ненавистью, но куда меньшим страхом, и на том очевидные различия между дарвенцами и бергичевцами заканчивались. Были наверняка и неочевидные — но уловить их, едва зная что тех, что других и меряя все меркой Медвежьего Спокоища, оказалось невозможно.
Наконец въехали в Ханрум.
Следуя нехитрой легенде и приказу коменданта, в городе лейтенант Броджеб привел «друзей» к своей родне — в справный двухэтажный дом, принадлежавший его дяде, известному в Ханруме и даже за его пределами аптекарю. Тот принял их радушно, не задавая вопросов; только обмолвился мимоходом, чтоб не совались без нужды на улицу: «Неспокойно у нас — не те привяжутся, так эти». Предупреждение, как они узнали позже, было разумным.
Первые дней десять Деян провел, не выходя из дома. Жилище аптекаря и комната, которую отвели им с Петером, мало напоминала домишко Сумасшедшей Вильмы, но приторный запах лекарств в воздухе пробуждал воспоминания, которые он считал давно похороненными. Охотнее всего он немедленно отправился бы дальше, однако лейтенант Броджеб ехать наотрез отказался, напирая на то, что дорога дальняя и нелегкая, а он обещал довезти в Спокоище живых людей, а не покойников; в его словах, как ни досадно, был смысл… Но безвылазно сидеть в четырех стенах вскоре сделалось невыносимо, потому однажды вечером Деян уговорил лейтенанта провести его хотя бы по соседним проулкам. Петер, ворча, присоединился: ему тоже надоело жить взаперти. Эта первая короткая прогулка, как и несколько последующих, была не слишком познавательна, но все же позволила получить какое-никакое понятие о месте, где они оказались.
Харнум намного больше, чем Нелов, напоминал настоящий город, каким Деян его представлял: в нем были большие дома и широкие мощенные камнем улицы, по которым лошади тянули хрупкие двухколесные повозки; от сточных канав не так разило нечистотами и тухлой рыбой. От войны город почти не пострадал — быть может, потому, что едва ли не с самого развала Нарьяжской империи он постоянно переходил из рук в руки и в недалеком прошлом, полвека назад, уже принадлежал Бергичам: у многих — поговаривали, и у самого барона — в Ханруме жили знакомцы или родня. Броджеб упоминал, что при наступлении только в самом центре сожгли несколько лавок. Невнимательному и неискушенному наблюдателю могло показаться, что все в городе хорошо, но лица и вид прохожих быстро развеивали иллюзию благополучия.
Город заполнили беженцы из разоренных и разрушенных сел, ищущие пропитание и хоть какой заработок. Но работы для них не было — и потому они промышляли разбоем и грабежами. Гарнизон бергичевцев в Харнуме был невелик, потому по приказу коменданта города порядок поддерживали наспех сформированные отряды из числа добровольцев и бывших дарвенских солдат и офицеров, согласившихся перейти под синие знамена барона. Но, как неохотно признавал лейтенант Броджеб, были отряды эти ненамного лучше бандитов, а то и хуже, потому как творили все, что им вздумается. В серьезные стычки они не ввязывались — зато охотно обирали лавочников, кабатчиков и просто всех, кто казался подходящей добычей или попадался под руку: комендант города в добровольных помощниках нуждался и на такие происшествия смотрел сквозь пальцы. Дядя Броджеба, пожилой аптекарь — его звали Михалом Робичем, — в городе был человеком уважаемым; знали и про то, кто его племянник, потому аптекарский дом и лавку не трогали; но другим доставалось сполна. Кому от «защитников», кому от наводнившей город голытьбы, а кому и от людей барона, которые, когда принимались все-таки сами наводить порядок, не разбирались — кто прав, кто виноват. Среди бела дня на людной улице человека могли зарезать за хорошую одежду, могли принять за грабителя и забить до смерти, могли без суда отправить на виселицу как шпиона; горожанами владели подозрительность и страх, беженцами — гнев и отчаяние, и всех без разбору мучила неопределенность будущего. От недоедания и постоянного напряжения в ожидании беды в человеческих лицах проступало что-то звериное.
Такова после прихода бергичевцев стала повседневная жизнь Ханрума, и многие уже свыклись с ней. Для тех, кто имел верный кусок хлеба, не так уж она казалась и страшна: пусть могло произойти все, что угодно, — но чаще всего ничего не происходило. Броджеба все это больше расстраивало, чем страшило.
— Зряшная война, — сказал он вечером за ужином. — Одни беды от нее.
В аптекарской гостиной было тепло и уютно. Трещал камин, отмеряли время напольные часы с начищенными медными гирями и спрятанной внутри механической куклой: каждый час дверцы открывались и показывался человек, кивавший головой в красном колпаке с крохотными бубенцами. Хрупкая, покрытая цветной глазурью посуда с непривычки тоже казалась Деяну игрушечной.
Аптекарь, худосочный мужчина с густой сединой в рыжеватой бородке, был радушным хозяином: наверняка незваные гости — лишние рты, к тому же нуждавшиеся в лечении, — тяготили его, однако он ни разу не дал им этого понять. За столом рядом с хозяином сидела Арина, его дочь — немногословная девушка лет восемнадцати, исключительно приятной наружности, но с неженской суровостью и холодом в небесно-голубых глазах.
— Так почему же воюешь, брат? — Недобрый взгляд ее обратился к Броджебу, и тот потемнел лицом.
— Не мы это начали, — буркнул он, не глядя на двоюродную сестру. — Но мы закончим.
Девушка собиралась что-то ответить, но тут аптекарь ударил кулаком по столу так, что зазвенели тарелки:
— Замолчите! Оба! Сколько раз повторять: я запрещаю вести такие разговоры под моей крышей, — добавил он уже спокойнее. — Хотите ссориться — идите за порог.
Арина недовольно поджала губы; Броджеб пробормотал извинения. Аптекарь, чтобы переменить тему, заговорил о цене на соль; капли выступившего пота блестели на его лысине. Он не злился, но боялся — боялся последствий нечаянной ссоры, боялся разрушить правдами и неправдами сбереженный игрушечный уют; быть может, даже побаивался любимого племянника — тот, облаченный в синий лейтенантский мундир, был в любом доме Ханрума полновластным хозяином и сам мог, если бы только пожелал, выгнать дядю за порог. По счастью, Броджеб был далек подобных мыслей: напротив, двусмысленное положение явно смущало его.
Ужин за пустым разговором тянулся долго; в конце концов Деян, измотанный прогулкой на костылях, задремал над тарелкой, а очнувшись, не сразу понял, где находится; такое после пробуждения в госпитальной палатке случалось с ним нередко. Но мгновением позже память, конечно, вернулась; хоть он о том и не просил, она всегда возвращалась. Кукла из часов кивала головой и звенела бубенцами: время шло вперед…
Иногда вечерами к аптекарю приходили гости: у него было немало друзей, самых разных — от бывшего секретаря мэра, теперь служащего в бергичевской комендатуре, до простого работяги-каменщика, восстанавливавшего разрушенные дома в центре Харнума; в такие дни разговоры в гостиной тянулись часами. Сперва Деян при посторонних избегал показываться на виду, но вскоре по настоянию хозяина стал брать костыли и выходить вместе со всеми к столу.
— Да знаю я, что вы никакие Алеку не сослуживцы! — сердито заявил ему аптекарь на следующий день после того, как они с Петером снова до ночи отсиживались в комнате. — Не слепой! Но пускай вы двое дарвенские солдаты, нет нужды скрываться: никто под моей крышей против вас ничего не имеет.
— Я не солдат, — возразил ему Деян; не из намерения переубедить — скорее по привычке.
Но аптекарь оставил его слова без внимания.
— Алек обмолвился, за вас просил сам хавбагский Мясник. Это правда? — спросил он.
— Он не мясник, а лекарь. — Деян почувствовал, что начинает злиться.
— Ладно, ладно! — отмахнулся аптекарь. — Пусть он не мясник, а ты не солдат. Мне не нужны ваши тайны. Но и проблемы из-за вас не нужны. У нас здесь есть поговорка, — добавил он, заметив, что Деян смотрит на него с удивлением. — «Хочешь сберечь сундук — поставь его на виду». Если не будете прятаться — никто и не подумает, что у вас на то есть причины, а скрытность уже вызывает нежелательные вопросы… У тебя же ноги нет, а не языка! А Петер так и вовсе здоров. Пока вы здесь — вы друзья Алека, так что ведите себя соответственно!
Деяну его настойчивость казалась глупой, но в аптекарском доме и вообще в Харнуме были иные, чем в Медвежьем Спокоище, нравы, о которых они с Петером ничего не знали. Хочешь не хочешь, а указаниям хозяина приходилось подчиняться.
Петер куда больше времени провел среди людей в «большом мире», но за столом помалкивал, а когда к нему обращались — отвечал односложно или бурчал что-нибудь неразборчиво. В обществе он казался сам себе неотесанным и неуклюжим и от того себя стеснялся — тогда как Деян, к собственному удивлению, легко переборол неловкость. Он взял за правило всегда прямо смотреть собеседнику в глаза, как делал Альбут, и обнаружил, что люди не выдерживают его взгляда. На расспросы он обычно отвечал уклончиво, предоставляя любопытным возможность самим додумывать, что пожелают.
— А расскажи по секрету, друг: в каком полку лямку тянул на самом деле? — спросил однажды вечером крепко выпивший Милош Собрен, когда Деян вышел проводить его на крыльцо. — Понимаю, тайна… А все-таки страсть как интересно!
Милош — круглолицый и тучный мужчина в летах, страдающий одышкой, — был отставным военным лекарем-хирургом, осматривал прежде его культю и знал больше, чем кто бы то ни было другой, за исключением аптекаря и Броджеба.
— Не состоял на службе и двух дней, — сказал Деян, что было чистой правдой.
— Да будет тебе брехать-то! — пьяно прикрикнул на него Милош. — Так в каком?
— В Горьевском, — ответил Деян, беспокоясь, как бы обиженный лекарь не расшумелся; но теперь тот рассмеялся, будто услышал хорошую шутку.
— Ох-хо, ну ты, друг, дал маху! — Милош утер раскрасневшееся лицо. — Горьевцы, они как один, бешеные… каждому известно. Ври, да не завирайся: не умно это. Скрытник ты. Ну и Владыка с тобой, не хочешь — не говори… — Он махнул рукой и, пошатываясь, побрел по улице.
— Так, может, я тоже бешеный, — мрачно сказал Деян, глядя ему вслед. — Думаешь, нет?
Не первый раз его принимали за кого-то другого, но сейчас он задумался о том, что и сам не знает, кем теперь себя считать. Больше он не был тем, кем был раньше. Возможно, Милош и остальные в своих подозрениях подходили ближе к истине, чем ему казалось…
Милош Сорбен играл в жизни аптекарского дома и, как следствие, в жизни Деяна немалую роль. Отставной лекарь служил ему частым собеседником, сделал эскиз для плотника, чтобы тот изготовил подходящий протез. А в час, когда будущее уже казалось ясным, именно Милошу, по злой шутке Небес, суждено было стать глашатаем новой беды.
Лейтенант Броджеб, у которого закончился отпуск по ранению, накануне уехал, но спустя несколько дней должен был вернуться — и, получив дозволение, отправиться, наконец, в Медвежье Спокоище. Деян уже мысленно попрощался с Ханрумом и его жителями, когда поздним вечером в гостиную, не сняв мокрого пальто, ввалился раскрасневшийся и задыхающийся Милош и объявил:
— Господа, худо дело… Я только от Румнера, — по-свойски назвал он городского коменданта. — Он сам меня вызвал… на нас идет мор! Косит людей тысячами.
— Ты уверен? — с неестественным спокойствием уточнил аптекарь.
— В Радее уже карантин, дороги на запад перекрыты. — Милош плюхнулся в кресло. — Ставлю месячное жалованье — у нас начнется со дня на день. А все Бергич, будь он проклят! Завезли его дикари заморскую заразу…
На всю жизнь Деян ясно запомнил это чувство: еще ничего не случилось, до ночи люди все так же мирно сидели, пили кисловатый эль, продолжали обычные разговоры — но все уже было предрешено, и каждый за столом в тот вечер сознавал это со всей ясностью.
Проклятий в последующие дни звучало множество, и на кого они только не были направлены: на барона и его солдат, на коменданта, на беженцев, на лекарей, на немногочисленных иноземцев, живших в Ханруме, — ходили слухи, будто бы те травят колодцы. Пока одни стремились бежать, другие пытались не допустить за городские стены заразу, но и те, и другие претерпели неудачу; несмотря на закрытые ворота, на третий день после сообщения Милоша мор пришел в город. Болезнь, не имевшую известного названия, ханрумцы между собой называли «крученой» или «трясучкой». Она начиналась несильной лихорадкой, нараставшей со временем, в поздних стадиях сопровождавшейся помутнением сознания и сильными судорогами и чаще всего оканчивавшейся смертью; выздоравливали немногие.
Сам Милош Сорбен, со свойственной ему добросовестностью искавший способ помочь больным, но не отличавшийся сильным здоровьем, вскоре слег и, недолго промучившись, скончался. Отставного лекаря похоронили со всеми положенными обрядами и почестями, но еще через десять дней тела умерших можно было увидеть прямо на улицах — погребальные команды поредели и не справлялись больше.
Всего «крученая» опустошала Ханрум сорок семь дней, окончательно отступив лишь с приходом суровых холодов и забрав жизни почти половины жителей города.
Броджеб так и не вернулся; почта больше не ходила, потому никто не знал, что с ним. Аптекарь, верный своим убеждениям, не прекратил работы и каждый день видел множество больных, но мор до поры до времени щадил его. Первыми в доме заболели пожилая кухарка и ее муж, помогавший по хозяйству; вскоре они скончались. Следующим заболевшим стал Петер — однако у него болезнь протекала легче, чем у слуг; стараниями аптекаря и Арины он, пролежав в беспамятстве два дня, пошел на поправку. Но на том удача хозяина дома закончилась.
Заразившись, аптекарь долго скрывал лихорадку: первый судорожный приступ свалил его на улице. Деян и Арина — единственная, кого, в конечном счете, болезнь обошла стороной — вместе отыскали его и довели до дома. Но большего они сделать не могли. Арина пробовала давать отцу лекарства, которыми тот лечил Петера, однако толку от них было чуть. Аптекарь умирал долго и тяжело; он был еще жив, когда Деян, проснувшись среди ночи, понял — настал его черед. Утром без страха, с каким-то брезгливым отвращением к самому себе он взял костыли и в последний раз вышел на полные смерти улицы, чтобы раздобыть каких-нибудь продуктов: запасы в аптекарском погребе, он знал, подходили к концу, а Петер был еще слаб и с трудом вставал.
Удивительно, но, несмотря ни на что, город продолжал жить: работали некоторые лавки, куда-то спешили прохожие, обходя мертвецов и зажимая носы. Почти исчезли с улиц бергичевские солдаты — говорили, в казармах уже перемерли едва ли не все, а в точности никто не знал, да и не хотел знать; еще говорили — мор отступает, но про это судить было невозможно.
У сына пекаря, сменившего за прилавком умершего отца, Деян выторговал за тройную цену мешок муки, который едва сумел дотащить до дома. Без аппетита он проглотил несколько ложек супа, сваренного накануне Ариной, и лег в постель. Его трясло от озноба.
— Теперь ты?.. — спросил Петер, избегая глядеть в его сторону.
Деян не ответил: в словах не было нужды. Выжить он не надеялся и не собирался слишком стараться.
Уже к следующему вечеру заморская «трясучка» — смешавшись, возможно, с обычной легочной простудой — крепко взялась за него и, то отступая, то возвращаясь, держала долгих тридцать дней. Судороги прекратились на десятое утро, но, когда в городе уже хоронили последних мертвецов, он все еще метался ночами в лихорадочном бреду, не помня самого себя и того, где находится. Однако смутное чувство неисполненного долга удерживало его на краю до тех пор, пока отчаянные усилия Петера и Арины сохранить его жизнь и та малая частица колдовской крови, что он, возможно, нес в себе, не изгнали болезнь прочь.
Смерть, дыхнув в лицо, опять прошла мимо.
Когда он сумел подняться с постели и подойти к окну, во дворе уже лежали сугробы по пояс. Снег был ослепительно белым, искрился так, что резало глаза.
Во всем доме они остались втроем: Арина, он и Петер; даже часы с куклой из гостиной исчезли. До мора в пригородах не успели запасти достаточно леса, потому хорошие дрова стоили дорого, и раздобыть их было нелегко. В одну из холодных ночей, когда дом совсем выстыл, Петер порубил короб часов кухонным топориком и сжег обломки в камине; перед тем он так же сжег все большие шкафы и почти всю другую мебель.
Железные части механихма неопрятной кучей лежали в углу, и кукла вместе с ними.
«Интересно, как там Джибанд?» — отрешанно подумал Деян, первый раз увидев ее. Как встретил великан известие о смерти чародея? Нашел ли себя в новой свободной жизни — или же время для него остановилось и он стал таким же, как эта кукла с в колпаке бубенцами, нелепым и ненужным обломком прошлого?
Хотелось верить в лучшее, но не верилось.
Арина часов не жалела: она была равнодушна к вещам. Болезнь и смерть отца сделали ее взгляд еще суровее, чем раньше, но выгонять чужаков-постояльцев в зиму она не собиралась, а с Петером и вовсе поладила. Говорить друг с другом им было не о чем, но они могли часами молча сидеть рядом, иногда переглядываясь; в такие мгновения ее глаза теплели — пусть и самую чуточку.
— Тебе следовало дать мне умереть, — сказал Деян как-то вечером, когда они с Петером остались вдвоем. — Тогда ты был бы свободен ото всех обещаний.
Без тиканья часов и треска камина в гостиной было отвратительно тихо; за стеной Арина беззвучно оплакивала отца.
Петер взглянул с обидой и гневом, на мгновение превратившись из чужого угрюмого мужика в прежнего Петера Догжона; затем покачал головой:
— Ты очень изменился, Деян.
— Ты тоже, — пробормотал Деян, отвернувшись. Ему сделалось стыдно.
Петер отошел к окну и уставился на темную улицу.
— В большом мире все меняются, — с грустью в голосе произнес он. — Такое это место.
— Знаешь, я ведь любил твою сестру, — сказал Деян. Он ожидал — или хотел? — получить в ответ изумление, гнев, даже насмешку. Но Петер только кивнул:
— Знаю. Она тебя тоже. — Он помолчал. — Но я не мог позволить ей такой судьбы. Ты ведь понимаешь.
— Да, — с горечью сказал Деян. — Понимаю.
— Девчонки мои. Как они жили, какими они были, когда ты их последний раз видел? — отрывисто спросил Петер непривычно охриплым голосом. — Я пытаюсь лица припомнить — и отчего-то не могу. Никак не получается.
— У них все было хорошо, только по тебе скучали, — сказал Деян полуправду.
— Наверняка ведь врешь. — Петер глубоко вздохнул. — И ладно. Что теперь вспоминать? Кончено все.
Деян видел, как он украдкой утер тыльной стороной ладони глаза.
— Из наших, кто с тобой служил, еще остался кто живой? — спросил Деян.
— Теперь уж не могу знать. После… — Петер запнулся, очевидно, не желая поминать Кенека, — после истории меня разжаловали и в штрафники записали. Потом восстановили в другом полку, где был недобор. А потом сразу плен. Я долго у Мясника могилы копал. Некоторым из наших тоже вырыть довелось. Но кто-то, может, и служит еще. Хочется верить.
Деян кивнул:
— Хорошо, если так.
После этого разговора пропасть между ними не стала меньше, но настороженность ушла; исчезла тягостная отчужденность. Они вновь сделались товарищами — пусть и только по несчастью.
Арина, очевидно, чувствовала то же самое. Трое непохожих друг на друга, неблизких, потерянных и одиноких людей, чьи жизни были разрушены войной и последовавшим за ней мором, — волею случая и лютой зимы они надолго оказались заперты под одной крышей: им предстояло научиться уживаться друг с другом и каждому — с самим собой.
Существовала еще одна проблема: сбережения покойного аптекаря быстро таяли, и, чтобы протянуть до весны, необходимо было найти какой-никакой заработок. Без надежных бумаг задача казалась непростой. Но тут пришел на помощь один из частых прежде гостей — старый друг семьи, бывший секретарь мэра, служивший теперь в комендатуре и имевший там связи. Рабочих рук не хватало, потому при личном поручительстве бергичевские военные чиновники не слишком присматривались к документам.
Первый день весны Деян встретил в тесной комнатушке во флигеле бывшего здания мэрии, где он под диктовку составлял жалобы и писал письма за неграмотных горожан — каких, к его изумлению, в Ханруме оказалось превеликое множество, — а иногда по поручению коменданта делал списки со старых книг и документов. Пригодилась наконец данная Сумасшедшей Вильмой и Терошем Хадемом наука.
Работа была в прямом смысле пыльная — но несложная и уважаемая; и платили за нее совсем недурно.
На службе нельзя было выглядеть простаком или оборванцем, потому он сменил старую куртку аптекаря на бежевый сюртук военного кроя, натянул на сложный, сделанный по эскизу покойного Милоша протез второй сапог и наловчился ходить, вместо костыля опираясь на тяжелую трость, какими пользовались многие состоятельные горожане; носил, по городской моде, остриженную клином бороду и не выходил из дома, не повязав поверх шрама на запястье платка. Многие принимали его за отставного офицера и объясняли сильную хромоту плохо зажившим ранением в ногу: ни в том, ни в другом Деян никого, конечно, не разубеждал.
Петер записался в один из добровольческих отрядов и быстро выбился там в командиры. Он легко ладил с товарищами и с начальством, исполнял приказы без самоуправства и ненужной жестокости, не трепал попусту языком и не грабил бедняков, чем заслужил хорошую славу, хотя доходы его, как и у всех дарвенских добровольцев на баронской службе, не ограничивались одним лишь жалованьем. Арина давала уроки музыки в нескольких богатых семьях: этим она занималась и прежде, до войны. На жизнь хватало; в доме вечерами вновь стало жарко натоплено — и снова появились небольшие напольные часы, без куклы, но с маятником. Петер, которого раздражала тишина в гостиной, с первой же получки по дешевке купил их у старьевщика. Работали они скверно и постоянно то отставали, то убегали вперед, но пустое место занимали и тикали громко, а большего от них никто и не хотел.
Дни становились длиннее, солнечнее, теплее. На улицах таял снег, в город стали доходить новости и почта; важных известий, впрочем, не было, кроме того, что обе армии значительно поредели от мора и война не до сих пор не возобновилась. С тех пор как пепел Старожского князя, принудившего стороны к миру, был развеян над рекой, больше никто о нем не вспоминал — но чародейский Круг по-прежнему держал «бунт» под присмотром. Потому где-то южнее, в междуречье, барон Бергич и король Вимил вели переговоры; а о чем и зачем, комендант Ханрума знал не больше, чем любой городской нищий.
С утра и до шести часов пополудни Деян просиживал за письменным столом в комнатушке в мэрии. В кабинете аптекаря он обнаружил небольшую библиотеку; однако чтение, против ожидания, не приносило ни успокоения, ни удовлетворения. Потому все чаще вечера — а иногда и ночи — он проводил в «Пьяном карасе»: недорогом, но довольно приличном заведении, где на первом этаже в просторной комнате за обеденным залом шла игра на мелкую монету, а на втором пышногрудые девицы привечали всех, кто готов был платить. В игре ему чаще везло, чем нет: как раз хватало оплачивать визиты наверх и крепкое вино, ко вкусу которого он постепенно привык.
Под утро, после ночных загулов, обыкновенно он пешком возвращался в аптекарский дом переменить одежду и привести себя в порядок; в иные дни ходьба причиняла боль — но ему нравилось ходить и тогда: это была настоящая, правильная, его собственная боль; боль телесная — терпимая, излечимая. Надежно защищенный чарами от патрульных и грабителей, медленно он брел по темным улицам. Деревья тянули к небу пока еще голые черные ветви; дома, многие из которых после мора оказались заброшены, равнодушно смотрели мимо него окнами, не закрытыми веками ставен. Ночной Ханрум полнился призраками и тенями, и только глухой стук трости о мостовую отличал его от одной из них. Проходящие мимо патрульные слышали звук, оборачивались, но, не найдя источника, суеверно осеняли себя защитными знамениями и ускоряли шаг.
Каждый день походил на предыдущий, и каждый в отдельности был не так уж и плох. После весеннего равноденствия распутица стала подсыхать; можно было начинать собираться в дорогу — но Деян медлил: спокойная городская жизнь притупляла разум и чувства, затягивала, словно трясина. Петер праздным развлечениям не предавался, но тоже разговора об отъезде не заводил; в свободные от службы дни он занимался хозяйством — подкрашивал в аптекарском доме стены, сам мастерил неуклюжую, но крепкую мебель взамен той, что в разгаре зимы пустил на дрова.
Неизвестно, сколько бы все это еще тянулось, но в одни непогожий день в комнатушку Деяна ввалился подвыпивший молодой мужчина и, стянув грязную шапку, по-хозяйски плюхнулся на табурет.
На посетителе была повязка добровольца-патрульного: Бергичевская комендатура исправно выплачивала ему жалованье, но, как и многие ему подобные типы, родительскими деньгами обеспечившие себе когда-то офицерский чин, он без счету тратил монеты на женщин и выпивку и без зазрения совести слал письма в далекий отчий дом с просьбой выслать денег. На письме веля называть отца «любезным батюшкой», а между строк не брезгуя, по-свойски ухмыляясь незнакомому писарю, обласкать того «зажившимся старым скупердяем».
Деян записывал не вслушиваясь — наглец-патрульный был не первым таким посетителем и не последним; но когда пришла пора записывать адрес, ухо выхватило из потока невнятной речи знакомое имя.
— Трактир на Нижней улице. Хозяину, господину Лэшворту, лично в руки.
— Господину… как вы сказали?! — Деян, разом выйдя из задумчивости, поднял взгляд на патрульного. — Повторите.
— Господину Лэшворту, — раздраженно повторил тот. — Хрену старому! Но этого не пиши.
Теперь, приглядевшись как следует, Деян смог угадать в лице молодого человека знакомые черты: патрульный был так же круглолиц, как трактирщик из Нелова, имел слишком широко посаженные глаза и мясистый нос с горбинкой. Сходство было вполне очевидным.
— Господин Лэшворт и есть ваш отец? — все же уточнил Деян.
— Ну да, ежель мамка покойная не лукавила. — Патрульнуй сально ухмыльнулся.
— Мне доводилось встречать вашего отца: прежде он не получал от вас известий и не был уверен — живы ли вы, здоровы ли. — Деян взглянул в мутные от пьянства глаза патрульного, чувствуя, как кровь начинает закипать.
Трактирщик-осведомитель не нравился ему — но все же Лэшворт был человек. И, как всякий человек, нес в себе и хорошее. А этот… Этот!..
— Он ведь ничего для вас не жалел, — сказал Деян. — Даже своего доброго имени; на виселицу мог отправиться. А вам не иначе как тяжкая служба не позволяла послать весточку?
— Ну так а чего писать было, — патрульный пожал плечами, — только зряшный на почту расход, господин э-э…
— Берам Шантрум. — Деян широко улыбнулся. От гнева стучало в висках. — По прозванию «Хемриз». Слыхали о таком?
Патрульный нахмурился, пытаясь припомнить; пьяная расслабленность проступала во всей его позе. Деян привстал, перегнулся через стол и, ухватив за вихор на затылке, дважды со всей силы впечатал мужчину лицом в столешницу, прямо в исписанный лист бумаги. Затрещали зубы.
— Возвращайся домой, ты, ублюдок! — рявкнул Деян. Ярость, захлестнувшая его с головой, чуть отступила. Он оттолкнул патрульного назад: тот упал на пол, опрокинув заодно табурет. — Отцу и Мариме от меня кланяйся, если живы. Последний раз, когда я видел Неелов, город горел так, что зарево на полнеба в ночи светило.
— Что вы… что… горел?.. — непонимающе переспросил патрульный, сидя на полу и ощупывая окровавленное лицо. Он был оглушен, пьян, слишком растерян и напуган, чтобы возмущаться или оказать сопротивление; хотя начни он драться — дело наверняка решилось бы в его пользу. — Как так горел?
— Сожгли твой Нелов родной; осенью еще. Не до того отцу твому сейчас, чтоб тебя, мразь бессовестную, обеспечивать — если он вообще жив. Вон отсюда! — выкрикнул Деян, замахиваясь тростью. — Еще раз увижу …
Угроза осталась неоконченной: патрульный, двигаясь нетвердо, но резво и позабыв на полу шапку, выскочил за дверь.
Деян отложил трость, взял запачканный кровью лист бумаги и разорвал на мелкие клочки. Руки дрожали.
Он был сам порядком обескуражен и даже напуган своей вспышкой, однако не сожалел о ней. Стоило вспомнить сальную ухмылку патрульного, как его всего передергивало от омерзения; но было и что-то еще.
«Если так посмотреть, то вот чем я лучше него? — Он достал гравированную чародейскую фляжку, в которой всегда теперь носил немного хлебной водки, сделал глоток и взглянул на отполированную до зеркального блеска заднюю поверхность: та отражала лишь бледное овальное пятно. — Все мы здесь на одно лицо…»
До конца приемного времени оставался час, в коридоре, гадая о причинах подслушанной ими ссоры, стояло еще четверо посетителей, но Деян, комкано извинившись, запер комнату и вышел наружу.
Никогда прежде он еще не заканчивал так рано; пока он хромал по непривычно светлым улицам к «Пьяному карасю», солнце било ему в лицо. Уродливые туши сугробов на обочинах почти истаяли за день; в сточных канавах журчала вода. Мор проредил население Ханрума вдвое, и все же в центре города было многолюдно: одни, пешие или конные, спешили по делам, другие неспешно прогуливались, третьи, согнувшись в три погибели, просили милости у Господа и прохожих, цепляя тех протянутыми руками за полы одежды. Солнце одинаково освещало красоту и увечья, гримасы страдания и мимолетные улыбки. Набалдашник трости проскальзывал по мокрым камням мостовой. Беспризорные мальчишки у стены полуразрушенного дома затеяли игру, по очереди швыряя перочинный нож в начерченный на земле круг; от их вида что-то сжималось внутри.
С облегчением Деян нырнул в пропахший хмельными испарениями полумрак трактира, но и там ему было не по себе; даже два кувшина крепкого вина не исправили положение. Изрядно захмелев, но так и не почувствовав себя лучше, с трудом он поднялся по крутой лестнице на второй этаж.
Полноватая женщина с густо нарумяненными щеками, имени которой он не помнил — хотя пользовался ее услугами не первый раз, — затянула его в одну из спален. Половину крохотной комнаты занимала кровать, другую половину — тумба со старинным зеркалом-трельяжем. Деян вгляделся в пошедшее от времени черными пятнами стекло: с отражения смотрел незнакомый сердитый мужчина с огрубевшим от зимнего ветра и осунувшимся от пьянства и бессонных ночей лицом, полосками ранней седины в бороде и на висках и мутными, по-коровьи сонными глазами. Незнакомец внушал опаску, неприязнь — и вместе с тем какую-то брезгливую жалость; с таким типом не хотелось бы ни столкнуться на узкой улице, ни сидеть за одним столом.
Деян отшатнулся от зеркала; незнакомец отступил в глубину.
Женщина в призывно расстегнутом платье, сбитая с толку тем, что он никак не отвечает на ее ласки, отстранилась. Он, чувствуя слабость в коленях, сел на кровать; женщина осторожно присела рядом. Под румянами и белилами проступали морщины; впервые Деян заметил, что она намного старше него.
— Что, милый, на службе нелады? — произнесла она глубоким грудным голосом с какой-то материнской снисходительностью.
Деян пожал плечами.
— Ты сегодня странный. — Она вдруг улыбнулась. — Да что я говорю! Ты всегда странный. Хотела бы я знать, что ты там прячешь. — Она осторожно коснулась пальцами узла платка на запястье.
— Память, — сказал Деян.
— Память? — Она удивленно взглянула на него.
— Память, — повторил Деян. — Ты прости… за сегодня. И раньше, если что было не так, — прости; и другим скажи. Не поминайте лихом.
Последний раз он взглянул на незнакомца в зеркале, надел сюртук и взял трость. Женщина, имени которой он так и не вспомнил, безмолвно смотрела за его скорыми сборами; в ее взгляде ему чудилось понимание. Он поклонился и, не оглядываясь, вышел, перед тем оставив на тумбе трельяжа полный кошелек.
На площади перед таверной он впервые взял двуколку и через четверть часа уже входил в дверь аптекарского дома. Петер возился в прихожей: прилаживал к стене крюк для одежды.
— Петер, я должен ехать, — сказал Деян. — Ты оставайся, если хочешь. Так будет лучше.
Тот, как будто ничуть не удивленный, покачал головой:
— Я с тобой. А если б и хотел бы — то все одно не волен… — Со слабой усмешкой на губах он бросил взгляд на дверь в гостиную. — Не думаю, чтобы Алек посчитал это хорошей идеей.
— Броджеб в городе? — изумился Деян. — И давно?
— Вернулся сегодня днем; я посылал за тобой — но тебя уже не было на службе. Проходи: он пока дома. — Петер снова занялся крюком.
Лейтенант Алек Броджеб — теперь уже капитан Алек Броджеб — большими шагами расхаживал по гостиной. За зиму он потерял глаз и сбавил в весе. Арина смотрела на двоюродного брата с любовью, он на нее — виновато.
— Какие новости в мире? — спросил у Броджеба Деян. Тот поморщился:
— Вродь как переговоры то отложат, то продолжат… Но наступления до лета не будет: это уж наверняка. Нам бы раны зализать; и у дарвенцев дела не лучше.
Он выглядел нечеловечески усталым. Новость о скором отъезде задержавшихся «друзей» явно обрадовала его, хотя благодарил за помощь сестре и присмотр за домом он их со всей возможной сердечной искренностью.
Вскоре, твердо намереный выполнить некогда данное обещание и помочь добраться до Спокоища, Броджеб, несмотря на поздний час, лично направился в комендатуру справиться насчет попутных обозов и состояния дорог. Петер, закончив в прихожей, тихо прошел к себе в комнату. Арина, сидя в сделанном его руками неказистом кресле у камина, долго смотрела на тлеющие угли.
— Все-таки вы уезжаете, — тихо сказала она.
— Да. Уезжаем. — Деян сел в единственное сохранившееся со времен аптекаря кресло. Он чувствовал, что все еще пьян. — А мне ведь страшно возвращаться, Арина. Пока я здесь, можно думать, что все не по-настоящему. Что это ошибка, что дома все хорошо; или что вовсе не было никогда никакого дома: так, сон рассветный… Зальешь с вечера глаза — с утра забудешь, что видел. Будто не было ничего. Но ведь ложь это, ложь! Все наоборот: это здесь — не по-настоящему. Я не про тебя, конечно. Просто будто бы я сам — ненастоящий… Так не может дальше продолжаться. Надо ехать.
— Раз ты говоришь так — верно, взаправду надо. Не буду отговарить. — Арина поворошила кочергой угли. — Странное дело. Столько прожили под одной крышей — а я даже не знаю, откуда вы, что оставили в прошлом. Не спрашивала. Да Петер бы и не рассказал.
— У него хорошая семья была. Дом справный, жена и дочери, сестра, бабка, — сказал Деян.
— А у тебя?
— У меня — могилы на кладбище, — он невольно усмехнулся. — И с ними-то, надо думать, ничего дурного не сделалось.
Арина взглянула с недоверием и недоумением.
— Я дал себе однажды обещание: выживу — вернусь и наведу там порядок, подправлю, что обветшало, — объяснил он. — Знахарке, что жизнь мне спасла, хоть имя на камне выбью. Мертвых должно хоронить как подобает. Обещания должно выполнять.
— Петер как-то обмолвился, что помнит тебя совсем ребенком, — задумчиво сказала Арина. — Но из вас двоих ты почему-то кажешься старше. Не из-за седины: тут другое что-то…
Деян пожал плечами; затем нерешительно спросил:
— У тебя с братом ведь будет все хорошо? Вечность назад мне казалось, вы с ним не очень ладите.
— Наша с ним вражда крепче любой дружбы. — Она едва заметно улыбнулась. — Это началось с тех самых пор, как он впервые взял меня на руки, а я как раз тогда испачкала пеленки.
Деян против воли рассмеялся.
— Побеспокойся лучше о себе и о Петере, — добавила Арина. — Надумаете вернуться — двери моего дома всегда открыты: и для него, и для тебя, Деян. Пусть мы с тобой и ладили… не всегда хорошо. Но я помню, как ты отыскал на улице моего бедного отца, как сидел с ним и со мной; и все остальное… У тебя в последнее время нехороший вид. Береги себя, ладно?
— Спасибо тебе за все; и твоему брату; и отцу. — Деян напряженно уставился в камин; ему хотелось думать, что глаза сейчас слезятся только от жара и красно-рыжих переливов разгоревшихся углей. — Я тоже помню. И буду помнить.
— Пусть дорога будет доброй, — прошептала Арина, протягивая ему платок.
«Пусть дорога будет доброй», — сказал комендант города полковник Румнер Барвев, подписывая им увольнительные.
«Пусть дорога будет доброй», — сказал на прощание капитан Алек Броджеб.
А потом они уехали.
Броджеб правдами и неправдами нашел им место в большом торговом караване, шедшем через множество маленьких городков; за дополнительную плату и охрану караванщики охотно брались перевозить военные грузы и пассажиров. Совместный путь с двумя десятками тяжелых фургонов, то вязнувших в грязи, то ломавшихся, был долог, труден и скучен, — но, насколько возможно, безопасен. Самым существенным происшествием за все тридцать дней пути оказались дважды подбиравшиеся к костру волки, которых солдаты из охраны оба раза легко отогнали выстрелами.
Около городка Кайрак караван направился дальше на юг, к переправе, а Деян и Петер, выкупив пару лошадей, свернули на дорогу поменьше: от Кайрака до поворота на Спокоище оставалось всего-то без малого пятьдесят верст пути.
Когда поворот показался впереди — оба они узнали прогалину старой дороги сразу, хоть и видели ее нечасто, — уже начинало смеркаться, но еще возможно было разглядеть на земле комья лошадиного навоза и отпечатки сапог и колес, уходящие в лес по расчищенной тропе.
Петер спешился, тронул землю ладонью: следы в сумерках казались призрачными — но были, без сомнения, самыми настоящими. Они вели по большей части только в одном направлении и оставлены были много дней назад: сильных дождей давно не шло — глинозем схватился крепко.
— Что это значит? — резко спросил Петер, выпрямившись. — Ты можешь объяснить? Деян?
Не в силах выдавить из себя ни звука, Деян мотнул головой. Он вспомнил, как уходил из дома в «большой мир» по похожей цепочке следов, — и от подступившей к горлу дурноты едва не свалился с седла; пришлось обеими руками вцепиться в лошадиную гриву.
— Поехали дальше, и все увидим сами, — сказал он, когда самообладание вновь вернулось к нему. — Чем раньше узнаем — тем лучше.
Они углубились в лес; расчищенная дорога тянулась через него, как уродливый шрам, но путь все равно оставался непрост. Поблизости выли волки.
— Если твой конь поломает на корнях ноги или издохнет от усталости, мы окажемся в незавидном положении, — заметил Петер.
— Мы и так в незавидном положении, — мрачно сказал Деян. Наездником он за время жизни в Ханруме и пути к Кайраку сделался сносным, но, даже снова сменив трость на удобный костыль, ходоком мог считаться хорошим разве что среди одноногих. Осторожность требовала остановиться и развести огонь. Когда совсем стемнело, так и пришлось сделать.
Они расседлали лошадей; разбили лагерь.
— А помнишь, как мы… — немного обогревшись у костра, начал Петер — и замолчал с выражением беспомощности и отчаяния на лице.
— Я тоже помню, — мягко сказал Деян. — Не начинай.
Быть может, когда-то они — и Эльма, и Петерова Малуха с ними — жгли костер на этом самом месте. Но то пламя навсегда погасло: сколько ни вороши уголь воспоминаний — тепла и света было не вернуть.
Деян отхлебнул из купленного в Кайраке бурдюка крепкого яблочного сидра и привалился спиной к ели.
Он не заметил, как его сморил сон, и очнулся только от предостерегающего окрика Петера. Не разлепив толком глаз, схватился за ружье — но было уже поздно: костер окружили солдаты в потрепанной дарвенской форме.
К костру вышло пятеро, и еще кто-то наверняка скрывался в лесу. Верховодил отрядом молоденький сержант с обритой головой и круглым лицом, приземистый и широкоплечий, с огромными ручищами: ружье в них казалось тростинкой.
Петер выругался и выставил пустые руки на свет. Деян, тоже выпустив оружие, замер на месте: солдаты безотрывно смотрели на него, что не позволяло использовать чары — но возможность могла представиться позже.
— Вы кто такие? Что здесь делаете? Куда идете? По договору это нейтральная земля! — слова сыпались изо рта сержанта, как горох из дырявого мешка; силы у него явно было больше, чем ума.
— Мы… — Петер замялся, опустив взгляд на свою синюю бергичевскую униформу; от нелепости ситуации на него, человека не робкого десятка, вновь напала растерянность. — Мы местные. Были в плену. Но нас отпустили…
— У толстозадого барона столько денег, что он переводит сукно на всякий сброд? — с насмешкой перебил сержант.
— Погодите-ка! — вмешался Деян, наконец, разглядев в свете затухающего костра на рукавах дарвенцев черные повязки. — Вы сами-то кто и зачем здесь? Кому служите: гроссмейстеру ен’Гарбдаду?
Сержант взглянул на него презрительно, но все же удостоил ответом:
— Мы служим Кругу и делу мира! — выпалил он с нескрываемым бахвальством. — И Его Превосходительству Венжару ен’Гарбдаду, конечно. По его высочайшему распоряжению мы взяли эти земли под свою защиту.
— Тогда мы вам не враги, — сказал Деян. — И мы не бандиты. Нет нужды применять силу.
— Так я тебе и поверил на слово, шавка баронская, — сержант красноречиво сплюнул и ткнул в его сторону ружьем. Вряд ли оно было заряжено; но с его силищей стрелять и не требовалось. — Вяжите их!
— Мы пойдем сами, — заверил его Деян; но сержант был слишком взвинчен, чтобы с ним можно было договориться.
— Вяжите! — прикрикнул он на своих людей. — А будут ерепениться если — кинем концы через сук: нам же меньше мороки.
Неизвестно, чем кончилось бы дело, но в следующее мгновение кусты раздвинулись, и к костровищу выскочил мальчишка в распахнутом овечьем полушубке не по росту и съехавшей на лоб шапке.
— Не надо, дядь Жолыч! — выкрикнул он. — Свои! Убери ружо.
Сержант, нахмурясь, уставился на него.
— Вот те слово: нашенские это. — Мальчишка ударил себя кулаком в быстро вздымавшуюся грудь. — Здравствуй, дядь Деян! Дядь Петер…
Мальчишка стащил шапку, и потрясенный Деян узнал в нем одного из близнецов Солши Свирки.