Проза

Станислав ВТОРУШИН


Станислав Вторушин вырос на Алтае. Закончил Змеиногорскую среднюю школу № 1, Алтайский политехнический институт и отделение журналистики ВПШ при ЦК КПСС. Работал на Алтайском заводе агрегатов, в газетах "Алтайская правда", "Красное знамя" (Томск), двадцать лет был собственным корреспондентом "Правды" в Тюмени, Новосибирске, Праге.

Автор книг "Девчонки", "Перегрузки", "Дикая вода", "Такое короткое лето", "Там, за туманами…", "Золотые годы", "Средь бела дня", "Избранное".

Станислав ВТОРУШИН Литерный на Голгофу

Памяти о. Михаила Капранова

Роман

1

Государь услышал, как скрипнула дверь в прихожей, затем раздались осторожные, не похожие ни на чьи другие шаги по деревянному полу. Так ходил только Яковлев. Он обратил внимание на эту его странную походку еще при первой встрече. Яковлев всегда появлялся внезапно, и это приводило прислугу в растерянность. Но Государь уже научился отличать его шаги от всех остальных. Он повернулся к двери и стал ждать. Он знал, о чем ему сейчас скажет комиссар советского правительства. Яковлев постучал.

— Да, — сказал Государь и сделал шаг навстречу.

В дверном проеме показался Яковлев в черном элегантном пальто и белом шелковом шарфе, обмотанном вокруг шеи. В его левой руке была широкополая черная шляпа. В этом одеянии он скорее походил на петербургского повесу, чем на чрезвычайного комиссара революционной власти. Остановившись на пороге и слегка наклонив голову, Яковлев негромко произнес:

— Уже пора, Ваше Величество.

Он хотел добавить, что экипажи поданы и стоят во дворе, но, увидев, что Государь уже готов к отъезду, промолчал. На Николае была его неизменная военная форма без погон. Он выглядел спокойным, его красивое лицо с аккуратно подстриженной бородой, в которой явственно виднелась седина, не выражало ни малейших признаков нервозности. Не было ее и во взгляде до сих пор молодых синих глаз. Правда, сам взгляд казался задумчивым. Слишком уж неожиданным получился этот отъезд.

Еще два дня назад о нем не говорилось ни слова. А вчера после обеда, когда дети и прислуга вышли из столовой, и за столом остались только Государь с Александрой Федоровной, Яковлев сказал, что надо ехать в Москву. Эта фраза оказалась похожей на внезапный удар молнии. Она могла означать только одно: большевики хотят встретиться с Государем, чтобы, используя его авторитет, решить важнейшие международные проблемы. Они отчаянно нуждаются в поддержке и не могут ни у кого найти ее. Но Государь не был готов к разговору с ними, он не знал истинных целей революции. Умевший всегда скрывать свои чувства, он внимательно посмотрел на Яковлева, а Императрица, вспыхнув, спросила:

— Кому ехать? Его Величеству или всем нам?

— Речь идет только о Его Величестве, — сдержанно ответил Яковлев. — Но если вы решитесь ехать с ним, возражений не будет.

— Но почему ехать? Зачем? — взволнованно спросила Александра Федоровна, сделав несколько нервных шагов по комнате. Всякая перемена обстановки пугала ее. За год заточения она уяснила, что от любой перемены их положение становится только хуже. Она остановилась напротив Яковлева, ожидая разъяснений.

— Я не могу ответить на этот вопрос, — стараясь выглядеть как можно вежливее, сказал Яковлев. — Я выполняю только распоряжение доставить Его Величество в Москву.

— Чье распоряжение? — глаза Александры Федоровны потемнели, словно их накрыла внезапная тень.

— Председателя Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Свердлова.

— Он русский? — Императрица в упор посмотрела на Яковлева.

— Нет, — не отводя взгляда и немного помедлив, ответил он.

— Как его настоящая фамилия? — в глазах Императрицы проскользнула нескрываемая тревога.

Это не ускользнуло от Яковлева. До сих пор ему казалось, что Императрицу интересует только ее семья. Все, что происходило за воротами дома, находилось как бы вне ее сознания. Теперь он увидел, что ошибался. Александра Федоровна тоже умела хорошо скрывать свои чувства.

— Я не имею официальных сведений о его настоящей фамилии, — глядя в глаза Императрице, сказал Яковлев. — А то, о чем говорят неофициально, не имеет смысла повторять.

— И почему они все время придумывают себе псевдонимы? — спросила Императрица таким тоном, будто именно это больше всего огорчало ее.

— Не могу знать, Ваше Величество, — ответил Яковлев. — Наверное, потому, что революционерам удобнее жить под чужой фамилией.

— Вы тоже революционер? — не скрывая досады, спросила Александра Федоровна.

— Я представитель новой власти, — произнес Яковлев, словно сожалея об этом, и отвел взгляд в сторону. — Революция уже произошла.

Императрица опустила голову и, подойдя к стулу, села, положив полные, ухоженные руки на стол. Глядя на них, Яковлев не посмел поднять глаз. Ему было жаль эту красивую и гордую женщину, еще год назад вместе со своим мужем управлявшую шестой частью земного шара. Если бы тогда кто-то сказал ему, что всего через год жизнь императорской семьи будет отдана в его руки, он бы расценил это как нелепую шутку. Но всего за один год в величайшей империи все перевернулось невероятным образом. «Да, кто бы мог предположить, что все так будет?» — думал Яковлев, глядя на совершенно расстроенную Александру Федоровну. И у него самого становилось нехорошо на душе.

Всего несколько минут назад Александра Федоровна говорила с Николаем о Брестском мире, который только что заключили большевики. И когда Яковлев сказал им об отъезде, подумала, что Свердлов мог оказаться тоже немцем. Она никак не хотела связывать себя и Государя с этим договором, который означал безоговорочную капитуляцию России перед Германией. Ведь весь последний год войны либеральная пресса только и делала, что обвиняла ее в тайных связях с кайзером. И если бы Свердлов был немцем, это могло оказаться еще одним поводом для обвинения ее в пособничестве Германии. Но Яковлев не мог читать ее мысли, он видел только то, что Александра Федоровна очень расстроилась.

Она повернулась, скользя взглядом по просторной, светлой комнате с большими, высокими шкафами вдоль стен, к которой уже привыкла за долгих восемь месяцев ссылки, и тихо сказала:

— Мы сообщим вам, кто поедет с Его Величеством. Как скоро это надо?

— Сейчас, — ответил Яковлев.

— Мы не задержимся с ответом. — Александра Федоровна сдержанно кивнула и пошла в свою комнату.

Государь достал папиросу, размял ее и снова положил в коробку. Затем повернулся к Яковлеву и сказал:

— Мне надо выйти на свежий воздух. — Теперь он уже не скрывал того, что нервничал.

Надев шинель и фуражку и застегнувшись на все пуговицы, Николай спустился во двор. Солдаты охраны, лузгавшие семечки на завалинке, увидев его, встали и отошли к воротам. Они уже давно не относились к нему как к царю, а за долгие месяцы несения службы забыли о том, что такое настоящая воинская дисциплина. На охрану губернаторского дома, куда поселили императорскую семью, они ходили как на работу. Государь привык к этому и не обратил на них внимания.

Солнце уже по-весеннему пригревало землю, снег с крыш почти стаял, в ограде дома у самого забора стояла большая лужа. Иртыш взбух от прибывающей воды, еще день-два и на реке начнется ледоход и тогда заречье станет отрезанным от города. По всей видимости, это обстоятельство и торопило Яковлева. Он хотел проскочить на другую сторону Иртыша по опасному, но еще державшему повозки льду. А Государь не мог понять, почему возник этот неожиданный отъезд из Тобольска. В душе появилась странная, не проходящая тревога. Из головы не выходил один вопрос: «Зачем большевики вдруг так внезапно вспомнили о нем? Что они задумали? Уж не будут ли они настаивать, чтобы он скрепил своей подписью позорный Брестский договор, в результате которого отдали немцам все западные области, Украину вместе с Киевом, пустили их войска в Ростов и Батуми. Но он лучше даст отрубить свою руку, чем сделает это».

И другая мысль не давала покоя. Алексей после очередного приступа болезни еще не встал на ноги. Мальчика уже две недели мучили нечеловеческие боли. Лежа в постели, он постоянно звал к себе мать. Александра Федоровна не могла видеть страданий сына, считая виновной в них только себя. Ведь это она передала ему страшную наследственную болезнь несворачиваемости крови, от которой умерли ее дед, дядя и два племянника. Все, кто знал ее, удивлялись мужеству, с которым она переносила длившуюся более десяти лет трагедию. Она уже давно выплакала все слезы, но плакать приходилось каждый день снова и снова.

Аликс, как звал жену Государь, была сейчас, конечно же, в комнате Алексея. Он представил ее, изнервничавшуюся, уставшую от непрекращающихся бед у кровати сына, и у него защемило сердце. Словно кто-то невидимым обручем сдавил его и застучал молоточками по поседевшим вискам. Сколько же могут продолжаться эти мучения? Государь поднял голову к небу, по которому неторопливо плыло пушистое белое облачко. Как бы хотелось ему превратиться в него и вот так же спокойно плыть над просторами России. Но Господь определил ему иную участь. И все будет так, как решит только он. Государь повертел в руках коробку с папиросами, сунул ее назад в карман и вернулся в дом. Сняв шинель, он направился в комнату сына, но остановился у двери, услышав громкий, торопливый голос Императрицы.

— Комиссар уверяет, что с Государем не случится ничего дурного, — срывающимся голосом говорила она. — И что если кто-нибудь пожелает его сопровождать, этому не будут противиться. Я не могу отпустить Государя одного. Его хотят, как тогда, разлучить с семьей. Хотят постараться склонить на что-нибудь дурное, внушая беспокойство за жизнь его близких… Это так низко… Я должна быть рядом с ним в этом испытании…

Государыня, стиснув ладони, нервно заходила по комнате, из-за двери послышался стук каблуков ее туфель. Она до сих пор не пришла в себя после отречения от престола. Ей казалось, что если бы в ту роковую февральскую ночь она была вместе с Императором, он бы никогда не подписал отречение. А это значит, что их судьба и судьба всей России была бы сейчас другой. Государь уже хотел пройти мимо двери, но Аликс, остановившись, заговорила снова:

— Боже мой, какая ужасная пытка! Мальчик еще так болен. Вдруг произойдет осложнение? Первый раз в жизни я не знаю, что мне делать. Каждый раз, как я должна была принять решение, я всегда чувствовала, что оно внушалось мне свыше. А теперь я ничего не чувствую…

Она нервничала и для того, чтобы сбить душивший накал, ей надо было выговориться. Наступила пауза, затем раздался голос дочери Татьяны.

— Но, мама, — она делала ударение на последнем слоге, — если папа все-таки придется уехать, нужно, однако, что-нибудь решить!

Снова раздались нервные шаги, потом Императрица сказала:

— Да, так лучше. Я уеду с Государем. Я вверяю вам Алексея.

Дальше слушать терзания жены было невозможно, Государь открыл дверь и оказался на пороге комнаты. Александра Федоровна бросилась к нему и сказала, взяв за руку:

— Это решено. Я поеду с тобой. С нами поедет Мария.

— Хорошо, — сказал Государь, дотронувшись кончиками пальцев другой руки до ее ладони. — Если ты этого хочешь…

Его прикосновение не успокоило жену. Она заплакала, достала из рукава платочек, но не стала промокать бежавшие по щекам слезы, а только махнула рукой и с болью произнесла:

— Господи, когда же это кончится? — Она повернулась к Государю и сказала, захлебываясь слезами: — У меня нет сил, Ники. Я так устала.

У Николая разрывалось сердце при виде плачущей жены. Но что он мог сказать ей в утешение? Что у него тоже нет сил и он, как и она, не знает, когда все это кончится? Нет, он не мог сказать такое ни ей, никому другому. Потому что это означало бы конец жизни для всей семьи. Он сам еще не терял надежды на лучшее. Не может же Господь навсегда оставить их своим покровительством? Ведь весь род Романовых, да и сам Николай столько сделали для возвеличивания России, укрепления народа в православной вере, улучшения его благосостояния. Если бы не революция, договор с Германией подписали бы не в русском Бресте, а в поверженном Берлине. И Россия снова двинулась в путь по дороге процветания, по которой шла все годы его царствования до самого начала этой несчастной войны. Государь поднес руку Императрицы к лицу, осторожно прикоснулся к ней губами и сказал:

— Господь не оставит нас своей милостью, Аликс.

Затем подошел к кровати Алексея и, протянув руку, погладил его по голове. Цесаревич был бледен, черты лица его заострились, в глазах застыли печаль и детская беззащитность. За две недели болезни он сильно похудел, когда Государь брал его на руки, чтобы пересадить в кресло, сын казался ему легче пушинки. Тяжелее всего было переносить его взгляд, в котором отражались боль и нечеловеческие страдания, хотя Алексей и старался скрывать их от кого бы то ни было. Но глаза выдавали. Они были взрослыми, в них можно было прочитать все, что творилось на душе. Тонкая бледная рука Цесаревича лежала поверх одеяла. Николай осторожно присел на краешек кровати, накрыл своей рукой холодную ладонь сына и сказал:

— Сегодня ночью большевики увозят меня в Москву. Мама решила ехать со мной. Ты остаешься с девочками за старшего.

Алексей закрыл глаза, и Государь увидел, как из-под его ресниц покатились слезы. Он любил своего отца и любая разлука с ним, даже тогда, когда он уезжал на фронт, казалась ему мукой.

— Все будет хорошо, — Государь осторожно сжал пальцами ладонь сына. — Как только ты поправишься, приедешь к нам вместе с девочками. Ты уже слышал, что с нами едет только Мария. Кроме того, с тобой остаются Жильяр и Гиббс.

— Я знаю, — сказал Алексей. — Я плачу только потому, что не могу проводить тебя. Иди, папа. — Он тоже делал ударение в этом слове на последнем слоге. — Мне уже лучше, а тебе надо собраться.

Цесаревич уже давно усвоил правила поведения людей своего круга и даже в эту минуту старался казаться мужественным. Государь хорошо понимал это. Он поднялся, несколько мгновений молча постоял у кровати и, не сказав ни слова, вышел.

Через час в губернаторском доме снова появился Яковлев. Государь принял его в кабинете.

— Вы уже решили, кто едет? — спросил Яковлев, остановившись у порога.

— Да, — сказал Государь. — Со мной поедут Александра Федоровна и Мария. Скажите, Василий Васильевич, — Государь впервые обратился к Яковлеву по имени и отчеству, — для чего большевикам потребовалось увозить меня из Тобольска?

Яковлев опустил голову, долго молчал, потом сказал, не поднимая глаз:

— В стране произошли очень большие перемены. Всего, что окружало вас, больше нет. Империя рухнула в прошлое. Вы ее главный символ…

В голове Николая, как и всякого человека, всю жизнь занимающегося политикой, сразу промелькнуло: «Значит, не Брестский договор. Значит, что-то другое. Но что?» Этот вопрос болью отдавался в висках. Надо было попытаться вытянуть из этого, скупого на слова, но умного и осторожного комиссара, как можно больше.

— Я же добровольно отказался от власти, — Николай сделал вид, что не понял или, занятый мыслями о семье, не обратил внимания на последнюю фразу Яковлева, которую тот произносил, понизив голос. — Я сделал это во благо России. Иначе бы пролилась невинная кровь людей. Какой интерес представляю я сейчас для большевиков?

— Вы действительно думаете, что спасли страну от крови? — спросил Яковлев.

— А вы думаете, что она может пролиться? — спросил Николай, на лице которого мелькнуло искреннее недоумение.

Яковлев уже успел убедиться в том, как хорошо умел Николай скрывать свои чувства, но сейчас это давалось ему с большим трудом. Он ждал ответа. Если в стране прольется кровь, значит и отречение, и все жертвы, на которые добровольно пошел он сам и обрек на них семью, оказались напрасными. Но что мог сказать ему Яковлев? Люди, которым Император отдал свою власть, не смогли удержать ее. Сейчас она находится совсем в других руках. И пока не ясно, как сумеют распорядиться ею. Одно бесспорно: того, чего хотел добиться Император своим отречением, не произошло. Успокоения страны как не было, так и нет. Но стоит ли говорить ему об этом? Он уже и так прекрасно понял весь трагизм своего положения. Одно не переставало удивлять Яковлева — выдержка Николая. Он ни разу не пожаловался на судьбу, был предельно вежлив со всеми, даже с солдатами, потерявшими всякую совесть и делавшими постоянные пакости. Вспомнить хотя бы, как охрана совсем недавно штыками разворотила снежную горку, с которой катались дети.

Место для горки выбирал Алексей. Он же приспособил для перевозки снега стоявшие во дворе старые сани. Княжны накладывали в них снег, а Государь с Алексеем отвозили его на горку. Сколько радости доставило это детям, сколько смеха было в тот день во дворе. Словно к ним снова вернулась их прежняя счастливая и беззаботная жизнь.

Глядя на то, как увлеченно работают царские дети, подобрела даже охрана. Молодой солдат Дмитрий Лагутин подошел к княжне Марии и, смущенно опустив глаза, сказал:

— Разрешите, я помогу вам.

Он взял из ее рук большую деревянную лопату и начал очищать двор от снега, сгребая его в кучу, откуда его удобнее было нагружать в сани. Мария еще раньше несколько раз заговаривала с этим солдатом, иногда их беседы были довольно долгими, и ей было приятно внимание к себе простого русского человека. В заточении невольно стираются сословные грани и меняется отношение к людям. Но сегодня ей самой хотелось хотя бы немного позаниматься физическим трудом, застоявшаяся энергия требовала выхода. Она с неохотой отдала лопату и теперь стояла около солдата, наблюдая за его работой. Он быстро понял ее состояние и сказал:

— Вы тоже держитесь за черенок, а то мне одному не справиться.

Великая княжна взялась за черенок лопаты, рядом с ее ладонью в мягкой варежке черенок обхватил своей сильной ладонью Лагутин и они, прижимаясь плечами друг к другу, начали толкать снег к куче. Ольга и Татьяна многозначительно переглянулись, а Государь, увидев эту сценку, притаенно улыбнулся в густые усы.

Горка получилась отменной. Дети были просто счастливы, оттого что почти целый день удалось провести на свежем морозном воздухе. У княжон разрумянились щеки. Ольга с Татьяной и Алексеем начали играть в снежки, Анастасия стала обсуждать с отцом, как полить горку, чтобы с нее можно было кататься, Мария же осталась в стороне. Она стояла посреди белоснежного, прибранного двора в короткой дошке и маленькой меховой шапочке, худенькая, с красивыми, голубыми, как у отца, глазами и счастливым взглядом смотрела на только что выполненную работу. Все, кто знал царских дочерей, в один голос говорили, что они походили на ангелов. Но, соглашаясь с этим, Лагутин все же считал, что самым красивым из всех ангелов была Мария.

— Скажите, Мария Николаевна, — задыхаясь от распиравших чувств, спросил он, — а у себя в Царском Селе вы когда-нибудь строили такие горки?

В глазах Марии блеснули маленькие голубые звездочки, она рассмеялась звонким серебряным голоском и сказала:

— Конечно, строили. И на санках катались. — Но мимолетная радость тут же слетела с ее лица и она добавила: — Но это было до войны. Когда началась война, папа не помогал нам. Он почти все время проводил в Ставке.

— А мы у себя в деревне горок не строили, — вздохнув, сказал Лагутин. — Мы на санях с яра катались. У нас деревня на берегу реки, берег такой крутой, что когда летишь вниз, дух захватывает и ветер слезу вышибает.

— Соскучились по дому? — спросила Мария.

— Очень, — откровенно признался Лагутин.

— Ну, вот закончите нас караулить и поедете домой, — сказала Мария, взгляд которой потемнел, а с лица окончательно сошла короткая радость.

— Здесь ведь солдату заняться нечем, — ковырнув снег носком сапога, произнес Лагутин. — В карты играть надоело, от семечек уже язык болит. Одна отрада — на вас посмотреть, когда вы во двор гулять выходите.

— Что же такого вы в нас видите? — спросила Мария. — Мы ведь такие же, как все.

— Ну что вы? — откровенно засмущался Лагутин. — У вас и игры совсем другие, и разговоры ведете не такие, как у нас. Вы и слова произносите, каких мы не знаем. Вроде и русские слова, а мы ими не пользуемся.

— Это потому, что вы в школу не ходили.

— Да когда же нам ходить? — удивился Лагутин. — Я сызмальства летом на пашне работал, зимой со скотиной вместе с отцом управлялся.

— И все равно в школе надо было учиться, — сказала Мария.

— Надо, — согласился Лагутин. — Вернусь домой, обязательно грамоту выучу.

Разговор мог продолжаться еще долго, но в это время Мария почувствовала, как кто-то шлепнул ее по спине. Это Анастасия, скатав снежок, бросила его в сестру. Мария от неожиданности вздрогнула, что вызвало смех Ольги и Татьяны. Девушки начали играть в снежки. Лагутин собрал лопаты и аккуратно прислонил их к стене дома. Стоявший рядом солдат охраны неодобрительно посмотрел на него и процедил сквозь зубы:

— Выслужиться хотел?

— Не твое дело, — сказал Лагутин и отошел в сторону.

После обеда в комнате княжон сестры начали обсуждать «роман» Марии. Никогда не упускавшая случая подшутить над кем угодно Анастасия, скорчив физиономию и толкая плечом Татьяну, сказала, нарочно коверкая слова:

— Разрешите, милая барышня, помочь вам. Вы так устали.

Татьяна не устояла от толчка, покачнулась и задела Ольгу. Девушки рассмеялись.

— Вечно ты всех дразнишь, — обиделась Мария. — Он очень даже хороший, этот солдат. Мне кажется, он способен по-настоящему полюбить благородную девушку.

— Ага, — воскликнула Анастасия. — Ты уже влюбилась. Признайся, душка, это ведь так?

— Ты лучше Ольгу спроси, почему она за румынского принца не вышла, — сказала Мария.

— А, правда, почему? — Анастасия, сразу сделавшись серьезной, вопросительно посмотрела на Ольгу. — Если бы вышла, мы могли бы сейчас быть у тебя.

— Ах, девочки, — сказала Ольга, зардевшись, — разве может кто-нибудь из нас знать, где найдет свое счастье? Да и суждено ли нам его увидеть?

Взгляд Ольги затуманился, она повернулась и уставилась в окно, сквозь которое виднелся забор и кусочек заснеженной улицы.

Перед самой войной, когда вся семья отдыхала в Крыму, по приглашению румынского короля они совершили путешествие в Констанцу. Из Ялты в Румынию плыли на императорской яхте «Штандарт». Девушкам путешествие запомнилось тем, что была замечательная погода, на всем Черном море стоял полный штиль.

Из Ялты вышли вечером. Город еще не успел скрыться из виду, как на море опустилась теплая южная ночь. Княжны находились на палубе и любовались таявшими у горизонта огнями Ялты и необыкновенно яркими звездами, рассыпавшимися по всему небу. Казалось, что они были совсем не такими, как в Ливадии. Их отражения скользили по воде, оставляя на покатых волнах светящиеся дорожки.

В семье пронесся слух, что едут они в Румынию не для того, чтобы отдать визит вежливости королю, а на обручение Ольги с принцем Карлом. Но Ольга ни разу не говорила об этом с сестрами и сейчас они сгорали от нетерпения узнать, наконец-то, правду. Девушки сидели в плетеных креслах, расставленных на палубе полукругом. Ольга задумчиво смотрела на море и отражающиеся в нем звезды, Татьяна и Мария молчали, не решаясь задать не дающий покоя вопрос. Не находила себе места только маленькая и юркая, как юла, Анастасия. Взобравшись в кресло, она поболтала ногами, потом спросила, повернувшись к Ольге:

— Скажи, душка, ты останешься с принцем в Румынии или вернешься с нами домой?

Ольга вспыхнула, хотела ответить резкостью, но смягчилась и произнесла уже совсем спокойно:

— Папа мне обещал, что если я этого не захочу, он не будет принуждать меня выходить замуж.

— Но ты же будешь иметь возможность возвращаться к нам, когда тебе будет угодно, — сказала Татьяна.

— Ах, Таня! Разве ты не знаешь, что, несмотря ни на что, я буду чужой в Румынии. Я русская и хочу остаться в России.

— А я бы вышла за принца, — сказала Анастасия. — И через несколько лет стала королевой.

— Тебе еще рано об этом думать, — ответила Ольга. — Вот подрастешь, и папа решит за кого тебе выходить.

— Ничего не рано, я уже сейчас об этом думаю, — с ноткой обиды сказала Анастасия.

Сестры рассмеялись.

На причале в Констанце царскую семью встречал весь королевский двор. Стоявшие на рейде суда были расцвечены флагами. Рота почетного караула со знаменем и музыкой отдавала воинские почести, гремел артиллерийский салют. Сопровождению Российского Императора представили короля и королеву, принцев и принцесс. По королю и королеве Великие княжны скользнули лишь мимолетным взглядом. Но зато просто впились глазами в принца Карла, откровенно и без всякого стеснения рассматривая его. Особенно вызывающе это делала Анастасия. Карл был высоким, стройным и очень красивым в расшитом золотом мундире. Это отметила про себя даже Ольга.

После церемониала представления обе царствующие семьи вместе с сопровождением отправились в православный собор, где был отслужен благодарственный молебен. Его служил епископ Нижне-Дунайский, но Великие княжны слушали не то, что говорил епископ, а наслаждались пением великолепного церковного хора. Православное пение всегда трогает душу, слушая его, сам поднимаешься в поднебесье.

А потом был обед в летней резиденции румынского короля. Она была построена в самом конце мола. Обедали на террасе, которая, казалось, парила между небом и морем. Во время обеда, проходившего строго официально, со стороны моря все время доносился крик чаек. Говорили, что королева Елизавета любила в одиночестве сидеть здесь целыми часами и молча слушать море.

Великая княжна Ольга, ради которой было задумано путешествие, скользнув несколько раз взглядом по принцу Карлу, больше не смотрела на него. Он был мил и делал все, чтобы понравиться ей, но не трогал ее сердца. Николай первым понял это и не заводил разговора об обручении. А королевская чета не посмела начать его первой.

Во время прощального ужина, состоявшегося поздно вечером в этот же день, Император Николай II сидел рядом с королевой Елизаветой, король Карл — с Императрицей Александрой Федоровной, а Великая княжна Ольга — рядом с принцем Карлом. Принц, не пытавшийся скрыть своих симпатий, все время старался завязать разговор, Ольга вежливо отвечала на все его вопросы, а остальные Великие княжны смеющимися глазами поглядывали друг на друга. Сразу после ужина яхта «Штандарт» взяла курс на Одессу. Помолвки не состоялось. Уже на палубе яхты Ольга подошла к отцу, взяла его за руку и сказала:

— Папа, я благодарна тебе, что ты оставил решение за мной. В Румынии я не была бы счастлива.

Государь посмотрел на нее ласковыми глазами и улыбнулся. Эту улыбку она помнила и сейчас. Путешествие в Констанцу было последним, в котором побывали Великие княжны. Через полтора месяца после возвращения из Румынии началась мировая война. А потом — отречение Государя, арест всей семьи и заключение позорного Брестского мира, по которому Германии отошла половина европейской территории России и треть населявшего страну народа.

Сейчас и поездка в Констанцу, и вся довоенная жизнь казались сестрам волшебной сказкой. Словно бы все, что происходило раньше, было не с ними. Остался вот этот небольшой двухэтажный дом с высокой оградой, полной вооруженных солдат, следящих за каждым их шагом. И снежная горка, которую они построили с отцом и маленьким братом.

В начале марта горку разрушила охрана. Это были уже не те солдаты, которые приехали из Петрограда в Тобольск вместе с царской семьей. Многие из тех, кого набирал в отряд особого назначения полковник Кобылинский, демобилизовались и разъехались по своим домам. Многие стали заодно с большевиками. Особенно старался досадить председатель солдатского комитета Матвеев.

Лопаты ледяную горку не брали, ее ломали примкнутыми к винтовкам штыками. Солдаты работали с ожесточением, пыхтя и утирая рукавами суконных шинелей пот с раскрасневшихся лиц. Лагутин угрюмо и молча наблюдал за всем этим, прислонившись плечом к углу дома. Когда горка была разворочена, он ожесточенно плюнул и пошел к Кобылинскому.

— Евгений Степанович, зачем же вы допустили это? — с горечью спросил он. — Ведь горка — их единственная отрада.

— К сожалению, голубчик, я здесь распоряжаюсь уже далеко не всем, — опустив голову, глухо произнес Кобылинский. — Моя задача не допустить большего.

Кобылинский замолчал и отвернулся, но Лагутин понял, что имел в виду полковник. Несколько дней назад из Екатеринбурга в Тобольск прибыл комиссар уральских чекистов Заславский. И тут же потребовал от Кобылинского перевести царскую семью в тюрьму.

Сначала полковник не воспринял его. Заславский был в помятом пиджаке, не причесан, его широкие черные усы делали лицо неинтеллигентным. Но потом до Кобылинского дошло, что так он воспринимает всех гражданских людей, пытавшихся в последнее время оказать хоть какое-то влияние на его отряд. Кобылинский внимательно посмотрел на Заславского и вдруг неожиданно для самого себя спросил:

— Вы, по всей видимости, не спали?

— Какое там спать, — пожав плечами, откровенно сказал Заславский. — Вы даже не представляете, сколько у нас сейчас дел. Старой власти нет, новая утвердилась еще не везде. Нужно разъяснять людям нашу политику. Агитаторов не хватает. И везде враги, враги… Не пошлешь же вас агитировать за нас? — Заславский вопросительно посмотрел на полковника, словно ожидая согласия. Тот промолчал. — Кстати, — продолжил Заславский, — вам тоже нужно определяться со своими политическими взглядами. И чем быстрее, тем лучше. Ведь можно и опоздать… — Последние слова Заславский произнес с особой многозначительностью.

— Я выполняю распоряжение правительства, — глухо сказал Кобылинский.

— Которого уже нет? — спросил Заславский.

— О другом я пока не знаю, — ответил Кобылинский. — И потом, почему вас так заботит судьба бывшего Императора? Он всего лишь частное лицо и, насколько я знаю, не имеет никаких намерений претендовать на власть.

— И вы говорите это серьезно? — не скрывая иронии, спросил Заславский. — Николай II — и частное лицо? Он — символ императорской России. А империи, как вы знаете, больше нет.

— Ну и что? — Кобылинский даже напрягся, задавая этот вопрос. Он вдруг понял, каким страшным может прозвучать ответ.

— Это я должен спросить у вас: «Ну, и что?» — ответил Заславский.

— Я не политик, — сказал Кобылинский. — Политика — не моя область.

— Тогда почему вы построили горку, посредством которой царская семья общается с гражданскими лицами?

— Каким образом общается? — не понял Кобылинекий.

— Как это, каким? — удивился Заславский. — Поднявшись на горку, они видят всех, кто проходит по улице. И с помощью знаков общаются с теми, кто им нужен. Мне говорили об этом солдаты вашей охраны.

Кобылинский обладал очень большой выдержкой, но сейчас ему стоило немалого труда сдержаться. Он только сузил глаза и напряг желваки на скулах. Заславский заметил это и, поднявшись, сказал:

— Горку уничтожьте немедленно. Я скажу Хохрякову, чтобы Тобольский совет сегодня же принял решение об этом.

Заславский вышел, а полковник еще долго смотрел на дверь, за которой он скрылся. Он был для Кобылинского первым официальным представителем новой власти, прибывшим в Тобольск из центра. До этого о ней приходилось лишь слышать, а сегодня встретиться с глазу на глаз. Заславский говорил откровенно, без дипломатии, не скрывая своих намерений. Вне всякого сомнения, он был убежденным человеком. А убеждения, как известно, чаще всего бывают выше морали.

Горку пришлось снести, но вместо Заславского в Тобольск с новым отрядом прибыл Яковлев. Он сразу явился к Кобылинскому, коротко поздоровался и протянул мандат, подписанный председателем ВЦИК Свердловым и председателем Совнаркома Лениным. В мандате говорилось, что все полномочия по охране семьи передаются Яковлеву. Лица, отказавшиеся выполнять его распоряжения, должны быть подвергнуты самому суровому наказанию.

— Что я должен делать? — спросил Кобьлинский, прочитав документ. В его глазах промелькнула нескрываемая растерянность.

— Пока то же самое, чем занимались до этого, — спокойно сказал Яковлев. — Я буду знакомиться, не торопясь. Вечером вы представите меня своей команде.

Во внешнем виде Яковлева было что-то такое, что невольно заставляло его уважать. В отличие от неопрятного Заславского он был в безукоризненном черном костюме, белой рубашке и модном галстуке. Его лицо, обрамленное короткой бородкой клинышком и небольшими острыми усами, выглядело интеллигентным. У него были безупречные манеры. Единственное, что насторожило Кобылинского — взгляд Яковлева. Холодный и твердый. Таким взглядом мог обладать только человек очень сильной воли. Вопрос заключался в том, на что она будет направлена.

На следующий день в одиннадцать часов утра Яковлев появился в губернаторском доме. Он неторопливо обошел все помещения нижнего этажа, затем поднялся к Государю, протянул ему руку и сказал, вежливо поклонившись:

— Я — комиссар Яковлев.

Государь уже знал о его прибытии. Охрана разнесла эту весть по дому еще вчера. Прибытие комиссара из Москвы было главной новостью за вечерним чаем. Больше всех ей была обеспокоена Императрица.

— У меня такое чувство, что мы всеми забыты, — говорила Александра Федоровна и ее губы дрожали. — Неужели возможно, чтобы никто не сделал попытки спасти нас? Где же, наконец, те, которые остались верными Государю? Зачем они медлят? — Она достала платок, промокнула глаза и спросила, всхлипнув: — Как же могло случиться, что мы оказались во власти одного этого человека?

— Но, мама, — попыталась успокоить ее Татьяна, — пока ничего страшного не случилось. Бог не оставит нас своим покровительством.

— Одна надежда на Бога, — сказала Александра Федоровна, поднялась из-за стола и ушла в свою комнату.

И вот Яковлев появился в доме. Произнеся всего одну фразу, он замолчал, рассматривая Николая. Государь тоже внимательно смотрел на него, ожидая продолжения разговора. Первое впечатление от комиссара оказалось положительным. Он выглядел человеком из воспитанного общества.

— Мы не могли бы повидаться с Алексеем Николаевичем? — спросил Яковлев.

— Но он болен, — возразил Государь.

— Мне говорили об этом, — сказал Яковлев.

— Хорошо, пройдемте. — Государь указал рукой на дверь комнаты, в которой находился сын, открыл ее.

Алексей лежал в постели, вытянув обе руки поверх одеяла. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять: мальчик серьезно болен. Увидев незнакомого человека, он попытался подняться на подушке и непроизвольно застонал.

— Давно это у вас? — спросил Яковлев.

— Две недели, — ответил Алексей. — Но мне уже лучше.

Его глаза заблестели, а на бледном, измученном лице появилось подобие улыбки. У Яковлева невольно сжалось сердце. Вид больного ребенка, пытавшегося храбриться перед незнакомым человеком, был невыносим. Яковлев знал, что Алексей мучается гемофилией с раннего детства, интересовался этой болезнью перед тем, как отправиться из Москвы. Гемофилия неизлечима, ее приступы вызывают невыносимую боль. Как же он живет с этим столько лет, подумал Яковлев и спросил:

— Вам нужна какая-нибудь медицинская помощь?

— Спасибо, — ответил Алексей. — Доктор хорошо заботится обо мне.

Николай II все это время молча стоял около Яковлева. Его сердце уже давно было исполосовано рубцами из-за болезни сына. Каждый новый приступ оставлял на нем свой незаживающий шрам. Когда впервые проявилась болезнь, и был установлен ее диагноз, Государь обратился к лучшим докторам России и Европы. Все они пытались лечить мальчика, но болезнь возвращалась снова и снова. Единственным, кто облегчал его страдания в эти минуты, был Григорий Распутин. Государь никогда не любил этого мужика, понимая, что каждый его приход во дворец вызывает лютую зависть и двора, и министров, и всего высшего российского общества. Посещения Распутина порождали много нелепых вымыслов и сплетен и ему постоянно докладывали об этом. Но кто мог заменить его во время болезни сына?

Распутин, по всей видимости, обладал сильным гипнозом. От его молитв Алексей быстро засыпал, и это восстанавливало силы. Если бы этим качеством обладали медицинские светила, он бы никогда не допустил Распутина до ограды своего дворца. Странно, но, увидев больного Алексея, именно об этом подумал и Яковлев. Выйдя из комнаты Наследника, Яковлев спросил:

— Могу я увидеть Александру Федоровну?

— Она еще не готова, — ответил Государь.

— Хорошо, тогда я зайду позже, — сказал Яковлев, откланявшись.

Государь проводил его взглядом, все время думая о том, какие перемены привез с собой новый комиссар. В том, что они должны случиться, и очень скоро, он не сомневался. Без поручения в такую даль из Москвы человек приехать не может.

Во второй половине дня Яковлев появился в губернаторском доме вместе с председателем солдатского комитета Павлом Матвеевым. Комитет в отряде особого назначения был создан в конце января, сразу после того, как Матвеев съездил из Тобольска в Петроград, чтобы выяснить всю правду о состоявшейся пролетарской революции и разгоне Учредительного собрания, которое должно было выработать конституцию и решить участь царя. Он хотел встретиться в Смольном с Лениным или Свердловым, но ввиду их крайней занятости сделать этого не удалось. Встреча состоялась с Урицким и Радеком, которые сказали, что Свердлов недавно говорил с ними о царской семье. Пока пусть все остается так, как есть. Единственное, что надо сделать — перевести питание семьи на солдатский рацион. А то они, поди, и там живут по-царски. В Тобольск обязательно приедет комиссар советского правительства с особыми полномочиями. В его бумагах будет сказано, как дальше обращаться с бывшим царем и его семьей…

Яковлев вместе с Матвеевым снова прошли в комнату Наследника. Алексей все так же лежал в постели. Его лицо показалось Яковлеву еще более бледным и осунувшимся. Алексей снова попытался приподняться на подушке, но Яковлев жестом остановил его.

— Лежите, Алексей Николаевич, — мягко сказал он. — Я пришел узнать, не требуется ли вам чего-нибудь.

— Спасибо, — ответил Алексей, опустив ресницы. — Сейчас придет мама, больше мне ничего не надо.

В гостиной Яковлева с Матвеевым ждала встревоженная царская чета. Яковлев представился Государыне, спросил, есть ли у нее какие-нибудь просьбы к нему, как представителю центральной власти.

Государыня внимательно посмотрела на него, потом, поблагодарив, вежливо ответила, что они ни в чем не нуждаются. Яковлев откланялся, но когда он направился к двери, Государыня остановила его:

— Вы ничего не хотите нам сказать? — спросила она. В ее голосе слышалась нескрываемая тревога.

— Нет, — пожал плечами Яковлев и вышел из гостиной.

— Мне он не нравится, — сказала Государыня Николаю, как только Яковлев скрылся за дверью. — Они что-то затевают, я это чувствую.

— Когда-то все должно разрешиться, — ответил Николай. — Неопределенность не может быть бесконечна.

Он устал от губернаторского дома, от вездесущей охраны, от отсутствия какого-либо общения с внешним миром и людьми своего круга. Он устал от заключения и уже сам желал развязки. Она не казалась ему страшной потому, что Государь не чувствовал за собой никакой вины. Его совесть перед страной и народом была чиста. Он был убежден, что если бы не случилось революции, Россия бы уже торжествовала победу над Германией. Дети же вообще не имели никакого отношения к событиям в стране. Они не занимались политикой и государственными делами, они росли и радовались жизни. Исключение составлял Алексей, которого болезнь сделала несчастным.

А на следующий день Яковлев заявил Государю, что должен увезти его в Москву. Государь резко бросил: «Я никуда не поеду», — и ушел в свою комнату. Яковлев впервые увидел раздражение на лице Николая, но он был хорошим психологом. Выждав еще один день, он снова пришел к Государю и сказал:

— Вы ставите меня в очень неудобное положение. Если вы отказываетесь ехать, то я должен или воспользоваться силой, или отказаться от возложенного на меня поручения. Тогда вместо меня могут прислать другого, менее гуманного человека. Мне бы не хотелось, чтобы вы столкнулись с этим. — Яковлев сделал паузу и добавил: — Выезд назначен на завтра, на четыре утра.

Поклонившись Государю, Яковлев вышел.

И вот теперь он снова поднялся в эту комнату, но уже затем, чтобы навсегда увезти отсюда царскую чету и их дочь Марию. Подводы, на которых предстояло ехать, стояли во дворе. В эту ночь в доме никто не спал, и все сразу встревожились, услышав скрип отворяемых ворот и стук копыт лошадей по мерзлой земле. Татьяна выглянула в окно, обернулась к родителям и, всхлипнув, сказала:

— Приехали.

Все встали. В прихожей уже собралась прислуга. С появлением Яковлева началось прощание. Государь поцеловал всех мужчин, Государыня — женщин. Татьяна подошла к отцу и, прижавшись лицом к его груди, разрыдалась. Он поцеловал ее в голову и сказал:

— С нами Бог.

Затем поцеловал остальных дочерей и сидевшего в коляске Алексея. Увидев, что царь надевает на себя шинель, Яковлев спросил:

— Вы собираетесь ехать только в ней?

— Я всегда езжу в шинели, — ответил Николай.

— Я думаю, этого мало, — сказал Яковлев и попросил царского камердинера Чемодурова принести что-нибудь еще.

Чемодуров вышел из комнаты и вскоре вернулся с плащом в руках.

— Спасибо, Терентий Иванович, — сказал Николай, направляясь вслед за Яковлевым к выходу.

Кавалькада, отправлявшаяся в Тюмень, состояла из двадцати повозок. И только на одной из них стояла кибитка. Дочери вышли провожать Государя и Императрицу на крыльцо. Алексея вынесли вместе с коляской. Небо начало сереть, звезды блекнуть и таять. На улице было свежо, но отъезжавшие не замечали этого. Когда пришла минута последнего прощания, дочери заплакали навзрыд. Императрица тоже разрыдалась. Государь сдерживал себя, но на его глаза навернулись слезы. Он перекрестил детей, потом по очереди обнял и поцеловал их.

Государыню с Марией усадили в кибитку, Николай, поправив шинель, сел в открытую повозку. Яковлев сунул ему под сиденье плащ, который передал Чемодуров, и сел рядом. Через повозку от них сели доктор Боткин, одетый в черное пальто и черный котелок, и слуга Трупп. Еще дальше — горничная Демидова и повар Харитонов. Процессия тронулась, повозки заскрипели, колеса застучали по мерзлой земле. Государь повернулся к стоявшим на крыльце детям, стиснул зубы так, что на похудевшем лице выступили желваки. У него возникло чувство, что он прощается с ними навсегда. Яковлев, заметив это, отвернулся, чтобы не видеть, как по лицу царя катятся слезы.

Иртыш уже вздулся, между берегом и льдом появились разводья стремительно катившейся воды. Солдаты охраны перебросили с берега на лед толстые плахи, повозки одна за другой осторожно перебрались по ним через промоины. Кавалькада растянулась более чем на четверть версты. Николай II и Александра Федоровна ехали в середине процессии, на передней и последней телегах стояли пулеметы, а между ними и царскими повозками находилась вооруженная винтовками охрана. Солдат, в общей сложности, было около сотни.

Переехав Иртыш, Государь оглянулся. С дороги видна была только крыша губернаторского дома, в котором остались дети. Над домом возвышался крутой берег Иртыша, который, словно корона, венчал тобольский кремль с куполами многочисленных храмов. Утренняя заря освещала их, и купола отливали кровавым блеском. Глядя на храмы, Государь перекрестился и молча уставился на дорогу.

Яковлев тоже посмотрел на кремль и тоже перекрестился, только не открыто, как царь, а мысленно, боясь, чтобы это не увидела его охрана. Операция, которую он задумал, начиналась благополучно.

2

Василий Васильевич Яковлев даже в самом волшебном сне не мог представить, что судьба когда-нибудь сведет его с судьбой последнего Российского Императора. Родившийся в глухой оренбургской деревушке, он с одиннадцати лет пошел на работу. Сначала был рассыльным мальчиком в магазине, затем учеником сапожника и, наконец, слесарем железнодорожных мастерских в Уфе. В 1905 году в возрасте девятнадцати лет примкнул к революционерам. Марксистских книг не читал, из тех, что попадали в руки, самой революционной считал повесть Пушкина «Дубровский». Больше всего ему в ней нравилось то, что молодой, красивый и отчаянно храбрый бывший помещик Дубровский возглавил шайку разбойников.

Вместе с небольшой группой таких же, как он, молодых людей революционеры поручили Яковлеву охранять от нападений жандармов тайные собрания и нелегальные квартиры подпольщиков. Во время одного из таких собраний, проходившего в железнодорожных мастерских, туда внезапно нагрянули жандармы. Собрание было в самом разгаре, на нем выступал приехавший из Екатеринбурга большевик Шая Голощекин. По всей видимости, кто-то из железнодорожников, узнав о собрании, предупредил охранку. Надо было спасать Голощекина от неминуемой каторги, но бежать ему было некуда. Яковлев, стоявший за углом мастерских и первым увидевший приближающихся жандармов, послал товарища предупредить Шаю, а сам достал из-за пазухи бомбу. Когда жандармы подошли ближе, Яковлев из-за угла метнул ее в них. Бомба, ударившись о землю, взорвалась, он увидел, как одного жандарма оторвало от дорожки, он перевернулся и, раскинув руки, упал на сразу почерневший от взрыва снег. Остальные жандармы сначала тоже попадали на землю, потом вскочили и побежали назад, к воротам мастерских. Но вскоре остановились, вернулись за тем, что остался во дворе, быстро нашли где-то извозчика и, погрузив раненого, повезли его в больницу. Голощекину тем временем удалось скрыться.

На следующий день Яковлев прочитал в местных газетах, что жандарм умер. У него осталось шестеро малолетних детей, которых управление жандармерии решило взять на содержание. Жандарма хоронил весь город, пришел на похороны и Яковлев. Ему было интересно послушать, что говорят люди. Уфимцы осуждали убийцу, но он не чувствовал угрызений совести. Он выполнил революционное задание, спас агитатора. Подпольщики похвалили его за решительность, а Шая Голощекин предложил включить Яковлева в группу по экспроприации ценностей буржуазии.

Первой экспроприацией, в которой участвовал Яковлев, было ограбление почтового поезда на станции Воронки. Боевики, спрятавшись за вагонами состава, стоявшего на соседнем пути, ждали, когда поезд тронется. Едва он начал набирать скорость, они бросились к подножкам почтового вагона, открыли ключом дверь и, оказавшись внутри, сразу открыли огонь из револьверов по ничего не подозревавшей охране. Застрелить пришлось четырех человек, зато было взято двадцать пять тысяч рублей. Из вагона боевики выскочили за семафором. На всю операцию ушло всего несколько минут. Ограбление обнаружили на соседней станции, но боевики в это время были уже далеко от железной дороги.

Первая операция стала для Яковлева большим эмоциональным потрясением. У него бешено стучало сердце, порой ему казалось, что еще немного, и оно выскочит из горла. Он тоже стрелял в одного из охранников, причем, как его учили, целился прямо в голову. Охранник после выстрела упал грудью на стол, безвольно опустив руки. Кровь потекла по столешнице и закапала на пол. Охранник уткнулся в нее лицом, и Яковлев увидел, как стали намокать и темнеть его длинные седые волосы.

Остальных пристрелили товарищи. Деньги были в ящике под замком. Ключ от ящика нашли в кармане у одного из охранников. Пачки купюр сбросали в мешок и тут же кинулись к выходу. Прежде, чем с подножки спрыгнул последний боевик, дверь вагона снова закрыли на ключ. Все действия были настолько молниеносными, что Яковлев не успел испытать страха. Страх пришел уже после того, когда они заскочили в телеги, поджидавшие их недалеко от железнодорожного полотна. Думали, что жандармерия тут же, по горячим следам, организует погоню. Но пока жандармы разобрались с тем, что произошло в вагоне, составили протокол осмотра, допросили паровозную бригаду, наступила ночь и розыск грабителей отложили до утра следующего дня. Тем временем боевики добрались до Уфы и разошлись по домам.

Яковлеву страшно хотелось поделиться с кем-то из близких знакомых подробностями нападения, но рядом не было никого, кому он бы мог доверить такую тайну. Он снова и снова мысленно воспроизводил всю картину ограбления, испытывая почти те же безумно острые чувства, какие охватили его в вагоне. Перед глазами вставали охранники, звучали выстрелы, кровь на столе и полу вагона и деньги в почтовом сундуке. Столько купюр он не видел ни разу в жизни. Одному человеку на них можно было прожить много лет, но деньги пошли на подготовку революции. Главным образом на закупку оружия, содержание тех, кто перешел на нелегальное положение, помощь оказавшимся в тюрьме и эмиграции. Потом было много куда более дерзких ограблений, в результате которых иногда захватывались совершенно фантастические суммы, но это первое осталось в памяти на всю жизнь.

Хотя были в памяти и другие. В 1907 году у самарских артельщиков было экспроприировано двести тысяч рублей, перестрелка с охраной и жандармами длилась несколько часов, двое боевиков были убиты, но Яковлев ушел и унес с собой деньги. Со стороны жандармов и артельщиков потери убитыми составили восемнадцать человек.

Особенно дерзким было нападение на почтовое отделение станции Миасс два года спустя. К этому времени Яковлев стал уже руководителем группы боевиков и операцию по ограблению разрабатывал сам.

Сначала в почтовое отделение бросили бомбу, от взрыва которой были ранены и не смогли оказать никакого сопротивления почтовый служащий, почтальон и полицейский стрелочник. Пока одна группа забирала деньги из сундука, другая напала на станционную кассу. Для этого пришлось убить четырех охранников. После этого боевики, выгнав из кабины на железнодорожное полотно паровозную бригаду, отцепили от поезда паровоз с одним вагоном и помчались по железной дороге в сторону Златоуста. А чтобы между станциями не было никакой связи, перед уходом разбили телеграфные аппараты. На средине пути остановили паровоз, и сошли с него. Паровоз же вместе с вагоном обратным ходом направили в Миасс. На разъезде Тургояк дежурный стрелочник во избежание аварии направил его в тупик и паровоз вместе с вагоном слетели под откос. Всего было захвачено девяносто пять тысяч рублей. Эти деньги были направлены Максиму Горькому на остров Капри для финансирования работавшей там партийной школы.

Охранка установила состав группы и ее руководителя. Во избежание ареста Яковлев направился к Горькому. Италия, да и маленький остров Капри ему понравились. Здесь был другой мир со спокойной и размеренной жизнью, совсем не похожей на то, что происходило в России. Жизнь на острове походила на сказку. Прежде всего потому, что ни днем, ни ночью не возникало чувства опасности. В Уфе каждый шорох за окнами заставлял вскакивать с постели в холодном поту и машинально нашаривать рукой револьвер, предусмотрительно положенный под подушку. А здесь даже в сильную грозу, когда потоки воды, обрушивающиеся сверху, грохотали по крыше, а небо с треском разрывали слепящие молнии, он спал как убитый.

Просыпался поздно, когда возвращавшиеся с моря рыбаки причаливали к набережной. В окно было видно, как они, громко разговаривая, несли на плечах корзины, полные сардин, а иногда и огромных тунцов. После завтрака — небольшая прогулка к морю или, как говорили боевики, зарядка озоном перед занятиями. Школа была небольшой. В то время, когда на Капри приехал Яковлев, в ней, кроме него, находилось семь человек. Все они были опытными экспроприаторами. Один, почти земляк, с Урала, двое из Москвы, двое из Одессы, один из Киева. Занятия проводил Максим Горький и профессиональные революционеры, жившие за границей и приезжавшие к нему на Капри. Горький обычно расспрашивал боевиков о деталях их нападений, о том, сколько и каким образом было убито людей, сколько захвачено денег. Иногда он сам рассказывал какие-нибудь истории или читал свои повести и рассказы. Из всего прочитанного в память Яковлева больше всего врезалась повесть «Трое».

Эмигранты-революционеры разъясняли теорию классового общества и классовой борьбы. Объясняли, что такое марксизм и прибавочная стоимость, каким образом буржуазия наживает свое богатство. Из всех эмигрантов, выступавших в партийной школе на Капри, Яковлеву больше всего запомнились двое. Первым был Леонид Борисович Красин. Молодой, ухоженный, с черными вьющимися волосами и короткой бородкой клинышком. Он представился как инженер, но боевики сразу же окрестили его профессором. У Красина были смеющиеся глаза, с его полных губ никогда не сходила улыбка. Он рассказывал о том, как нужно изготавливать бомбы. И уже с первых минут боевики определили, что перед ними выступает профессионал высочайшего класса.

Красин не только просто и доходчиво объяснил как снаряжается бомба, но и рассказал, почему она иногда срабатывает с запозданием или не срабатывает вообще. Там, на Капри, Яковлев и узнал, что бомбу для террориста Каляева, которой был убит генерал-губернатор Москвы Великий князь Сергей Александрович, изготовил Красин. Именно он разработал технологию и организовал производство бомб для проведения экспроприации и террористических актов.

Вторым революционером, запомнившимся на Капри, был Ленин, приезжавший в гости к Горькому, а заодно и для того, чтобы выступить в партийной школе. Ленин был небольшого роста, широкоплечий, с короткой толстой шеей, круглым красным лицом, высоким лбом и слегка вздернутым носом. Венчик его коротких волос вокруг лысой головы и борода, которую он носил тоже клинышком, казались рыжеватыми, но когда на него падало солнце, они начинали отливать медным блеском. Движения его были резкими, неожиданно повернув голову в чью-то сторону, он замирал и несколько мгновений смотрел на человека, словно пытался разгадать, что у того было спрятано на душе. На Капри Ленина больше всего интересовало не то, что расскажет он сам, а то, что услышит от других. Его очень огорчало, что Россия слишком медленно созревала для революции. Он был непримиримым и беспощадным врагом царизма.

Яковлев спросил его, почему же в таком случае большевики заседают в Царской думе, участвуют в обсуждении правительственных проектов и разработке законов?

— А для того и участвуем, чтобы разоблачать буржуазную сущность и правительства и его законов, — сказал Ленин. — Тем самым мы разъясняем трудящимся наши цели и политику большевиков. Легальная работа нам нужна и отказываться от нее мы не намерены ни в коем случае.

Тогда же зашел разговор о церкви, о том, можно ли построить светлое будущее социализма без Бога в душе. Ведь Достоевский еще совсем недавно говорил, что отними у русского человека Бога, и он превратится в зверя.

— Большевикам не нужен Достоевский, — резко и убежденно произнес Ленин. — Вы лучше читайте Алексея Максимовича. Русский человек темен. Мы просветим его, освободим от гнета эксплуататоров, и тогда он сам откажется от Бога. Ведь не зря же Маркс говорил, что религия — это вопль угнетенной твари.

Ленин произвел на Яковлева впечатление фанатически убежденного в своей правоте человека. Его нельзя было сбить с мысли, навязать чье-то мнение, переубедить. Дискуссия ему нужна была лишь для того, чтобы обосновать свою точку зрения, как единственно верную. И Яковлеву подумалось, что таким и должен быть, по всей вероятности, настоящий революционер.

С Капри Яковлев вернулся в Россию и, собрав боевую группу, начал готовить захват казначейства в Киеве. Об этой операции они подробно говорили с Красиным. Именно он предложил казначейство как главную цель экспроприации года. Добыча обещала быть огромной, но операция сорвалась. Столыпин, будучи министром внутренних дел, а потом председателем Совета министров, хорошо наладил работу охранки. Боевики начали нести чувствительные потери. О захвате казначейства охранка была вовремя предупреждена, четверо боевиков из группы погибли, сам Яковлев еле спасся и транзитом через Петербург, Хельсинки и Стокгольм снова оказался в Италии. На этот раз в болонской партийной школе.

Именно в Болонье он познакомился с теми, кто подготовил и возглавил Октябрьскую революцию в России. В школе выступали Троцкий, Менжинский, Луначарский, Покровский, Коллонтай, Богданов и многие другие. Но между лидерами партии и слушателями школы возникли серьезные разногласия. Они снова касались отношения к религии.

Лев Давидович Троцкий убеждал слушателей школы в том, что религия — это продукт темноты русского народа. А Яковлев был крещен в православной церкви, и помнил, как по праздникам ходил с матерью и бабушкой слушать торжественные богослужения. Церковь казалась ему светлым храмом, в ней хорошо пахло ладаном, иконы сверкали позолотой, а с клироса доносилось такое мелодичное и чистое пение, от которого замирала душа. После богослужения священник угощал прихожан сладкими, как пряники, просфорками, и когда маленькому Васе однажды не досталось угощения, он заплакал. Бабушка долго утешала его, но потом они вместе зашли в лавку, и она купила ему большой медовый пряник.

За границей, в отрыве от родины, все это вспоминалось с особой остротой. Поэтому Яковлев спросил Троцкого:

— А как с песнями? Их тоже надо забыть?

— А что они прославляют? — спросил Лев Давидович и убежденно сказал: — Ту же темноту и забитость народа. Мы сочиним новые, революционные песни. И сказки придумаем новые.

— Но ведь если отобрать у народа его песни и сказки, он и народом быть перестанет, — заметил Яковлев.

— Мы воспитаем из русских другой народ, — сказал Троцкий. — Когда будут уничтожены церковь, дворянство, буржуазия, тогда и народ станет думать по-другому. Бытие определяет сознание, товарищ Яковлев.

Троцкий, блеснув пенсне, засмеялся коротким заливистым смешком, засмеялись и остальные. Яковлев смущенно замолчал, почувствовав, что в такой атмосфере дискуссию продолжать бесполезно. Но песни и сказки, услышанные в раннем детстве и вошедшие в душу вместе с молоком матери, выбросить из сердца было не так-то просто. В минуты печали или безысходного одиночества они вспоминались сами собой, их мелодии и слова начинали звучать независимо от желания. Они снимали боль с сердца, облегчали душу. Нет, не зря люди сочиняют песни и не зря у каждого народа они свои.

В болонской школе у Яковлева начались первые расхождения с той частью социал-демократии, которая считала Россию никчемной страной и действовала в ней только для того, чтобы приготовить из нее запал для всемирной революции. Иногда он вспоминал убитого им у железнодорожных мастерских жандарма и шестерых его детей, оставленных сиротами. «Захотят ли они поддержать революцию? — думал Яковлев. — Сделает ли она их жизнь без отца более счастливой?» Чувство совершенного греха начинало вызывать в его душе если и не раскаивание, то дискомфорт.

Из Болоньи Яковлев уехал в Бельгию, где устроился на работу на одном из электромеханических заводов. С российской социал-демократией поддерживал постоянную связь, но дружил и с местными социал-демократами. Много читал, постоянно занимаясь самообразованием, и жадно впитывал европейскую культуру. В совершенстве выучил французский язык, мог свободно объясняться по-английски. Но никогда не отделял себя от России, постоянно подчеркивая, что ей более всего нужны образованные люди.

Мировую войну встретил со смешанными чувствами. Она предвещала слом всего европейского мироустройства, но в то же время доставляла много неудобств. Прежде всего потому, что резко сократила возможность общения между российскими эмигрантами. Они оказались в разных странах и для того, чтобы встретиться друг с другом, надо было совершать длительные и дорогостоящие кружные поездки. Легче всего было Ленину и его группе. Они находились в Швейцарии, сохранявшей нейтралитет, выезд и въезд в нее не создавали проблем. Но за всю войну Яковлеву ни разу не удалось встретиться с Лениным.

Они встретились в октябре семнадцатого в Петрограде на втором съезде Советов, с трибуны которого Ленин объявил о том, что вся власть в стране переходит в руки рабочих, солдат и крестьян. Ленин вышел из зала, в котором уже почти сутки, сменяя другу друга, выступали с разными заявлениями делегаты, и направился в комнату, где для него был приготовлен чай. В последние дни он почти не спал и выглядел уставшим. Он постоянно потирал покрасневшие глаза, и часто моргал короткими рыжими ресницами. Яковлев оказался в этой комнате случайно, он зашел туда, чтобы поздороваться с Луначарским. Они не виделись с ним семь лет, с тех самых пор, как Яковлев уехал из Болоньи. Луначарский обрадовался ему, но еще больше обрадовался Ленин.

— А-а-а, вот кого я вижу, — сказал он, переступая порог. — Вы прямо из-за границы? — и протянул Яковлеву руку, словно они расстались с ним только вчера.

— Из-за границы я уже почти два месяца, — ответил Яковлев, удивившись тому, что Ленин так хорошо запомнил его по Капри. — На съезд прибыл полномочным делегатом от уфимской организации.

— Нам очень не хватает таких людей, как вы, — сказал Ленин. — Немедленно включайтесь в работу. — И тут же повернулся к стоявшему рядом с Урицким Подвойскому: — Телеграф на Мойке в наших руках?

— Готовим группу для захвата, — ответил Подвойский.

— Направьте туда товарища Яковлева. Он лучший специалист по захватам. Я это говорю самым серьезным образом.

Так Яковлев сразу оказался в самой гуще революционных событий. Он не только захватил с приданной ему группой телеграф, но и прогнал юнкеров, попытавшихся отбить его у большевиков.

В декабре 1917 года Ленин подписал постановление Совнаркома о создании ВЧК. В группу по ее организации наряду с Дзержинским, Ксенофонтовым, Ильиным и Петерсом он включил и Яковлева. А в январе 1918 года Яковлев вопреки своей воле должен был выступить против того, ради чего пошел в революцию. Пятого января открылось заседание Учредительного собрания, которого он ждал с особым нетерпением. Именно оно было главной целью революции. Об этом говорили и большевики сразу после октябрьского переворота. Учредительное собрание должно было разработать и принять конституцию России, определить ее государственное устройство и общественный строй. Двадцать пятого ноября состоялись выборы, победу в которых одержали эсеры. Пятого января лидер эсеров Виктор Михайлович Чернов был избран председателем Учредительного собрания.

С юридической точки зрения сразу же после открытия Учредительного собрания все полномочия от ВЦИКа должны были перейти к нему. Большевики воспротивились этому. А когда Учредительное собрание не утвердило их декреты, Ленин распорядился разогнать его. Электрический свет в Таврическом дворце он поручил отключить Яковлеву. У Ленина была великолепная память, он хорошо помнил о том, что в Бельгии Яковлев работал электриком. Яковлев выполнил поручение, но все, к чему он стремился в революции, для него рухнуло.

Он не покидал Петрограда, наблюдая за развитием событий. Как вести себя дальше, к какому берегу примкнуть, Яковлев еще не решил. Но то, что делали большевики, начало вызывать страх. Все оппозиционные газеты были закрыты на второй день после октябрьского переворота. Отпечатанные тиражи сжигались во дворах типографий. Были запрещены митинги и собрания несогласных. После создания ВЧК начались аресты и первые, пока еще тайные, расстрелы. Разгон Учредительного собрания означал окончательный захват власти в стране одной партией. Ни о какой демократии и, тем более, о правах человека в России, уже не могло быть речи. Он думал, что после революции жизнь народа будет определять избранное народом Учредительное собрание, а его делегатов выгнали из Таврического дворца, как надоевших бродяг.

В конце марта, вскоре после переезда советского правительства из Петрограда в Москву, Яковлева вызвали в Кремль на совещание, которое проводил Троцкий. Кроме Троцкого на нем присутствовали Луначарский, Менжинский, Познер, Лашевич, Урицкий, Каменев, Зиновьев, Бонч-Бруевич, Крыленко и еще несколько человек. Яковлев удивился, потому что не ожидал увидеть себя в такой компании. Здесь были все руководители большевиков за исключением Ленина и Свердлова. Яковлев сел за стол, раздираемый любопытством. Ему хотелось знать, для чего он потребовался этим людям. Его уже давно никуда не вызывали и временами Яковлеву даже казалось, что о нем забыли. Те, у кого он спрашивал, уклончиво отвечали:

— Об этом узнаешь там. Доклад, по всей видимости, будет делать Лев Давидович.

Такие ответы только подогревали интригу.

Когда Яковлев вошел в комнату, Троцкий о чем-то спорил с Урицким. Сути спора он не разобрал, сосредоточив все внимание на их лицах. И Троцкий, и Урицкий были удивительно похожи друг на друга. Оба черноволосые со взлохмаченными кучерявыми шевелюрами, у обоих борода клинышком и поблескивающие пенсне. Их можно было принять за двойников. Увидев Яковлева, оба замолкли и повернулись к нему. Яковлев обвел глазами стол и направился к свободному месту.

На совещании шла речь о дальнейшей судьбе бывшего Российского Императора Николая II. Троцкий сказал, что Николай — это символ царской России. Ее уже нет, но символ остался. И до тех пор, пока он существует, будет существовать угроза объединения вокруг него всей реакции. Лев Давидович обвел всех своими маленькими, искрящимися, словно раскаленные угли, глазами и спросил:

— Что будем делать?

— Я не понимаю твоего вопроса, — налегая грудью на край стола, тут же сказал Урицкий. — Решение может быть только одно — расстрелять. И, чем быстрее, тем лучше.

— Моисей Соломонович прав, — поддержал его Познер. — Расстрел Николая явится последней точкой во всей истории царской России.

— Где его расстрелять? — спросил Троцкий.

— Там, где он находится, — в Тобольске, — сказал Урицкий. — И, повторяю, это надо сделать как можно быстрее. Контрреволюция собирает силы.

На Яковлева обрушился шквал эмоций. Еще совсем недавно царь считался наместником Бога на земле. Каждое его слово имело силу закона. А сейчас о нем говорят, как об обыкновенном преступнике. Умом он понимал, что вся власть находится в руках людей, сидящих за этим столом. Но имеют ли они право вот так легко распоряжаться жизнью царя? Помазанника Божьего, как называли Государя в России? Да и кто они по сравнению с Государем, хотя и бывшим? Ведь всего несколько месяцев назад в России никто не слышал ни об Урицком, ни о Познере, ни о многих других. Яковлев с напряжением ждал, что скажет Троцкий, сейчас все зависело от него.

Троцкий сделал большую паузу, затем спросил:

— А что думают остальные?

Яковлев заметил, как опустил глаза Луначарский. Но сидевший рядом с ним Менжинский порывисто соскочил со стула и сказал:

— Моисей Соломонович прав. С царем надо кончать.

Зиновьев и Каменев согласно кивнули. Они тоже походили на двойников, но не внешностью, а поведением. У них никогда не было разногласий, всегда и во всем они действовали заодно. Яковлев понял, что участь царя решена именно этими кивками. Осталось поставить последнюю точку. Но, к его удивлению, Троцкий отказался сделать это.

— Над царем надо устроить открытый всенародный суд, — переводя взгляд с одного несогласного на другого, твердо заявил он. — Я готов выступить на нем обвинителем. Обычный расстрел ничего не даст. Наоборот, он сделает царя святым. В России любят мучеников. Массам необходимо рассказать о преступлениях не только нынешнего царя, но и всего русского самодержавия. Этот процесс укрепит наши позиции в стране и докажет всему миру лигитимность советской власти.

Над столом повисла напряженная тишина. Ее нарушил Бонч-Бруевич.

— А что думает Ильич? — глядя на Троцкого, спросил он.

— Ильич склоняется к суду, — тихо ответил Троцкий. — Демократическому суду в демократическом государстве.

И Яковлев понял, какой великолепный спектакль разыграл Троцкий. Все было заранее решено им и Лениным. Но если царя все же расстреляют, все будут знать, что ни он, ни Ленин к этому не причастны. Одного не мог понять Яковлев — зачем понадобилось на совещании его присутствие? Быть свидетелем обсуждения? Но это слишком банально. В свидетели можно было пригласить и других, более известных людей. Тогда зачем? Он начал молча переводить взгляд с одного лица на другое.

— Если царя надо судить, то этот суд должен состояться в Москве, — сказал не проронивший до этого ни одного слова Луначарский. Яковлев обратил внимание на то, что он был очень бледен. Но сейчас белизна начала сходить с его лица, он ожил, словно получив подпитку невидимой энергией. Поправил покосившееся на переносице золотое пенсне и, бросив взгляд на Урицкого, добавил: — Беда в том, что царь находится в Тобольске. Не много ли риска мы возьмем на себя, переправляя его в Москву?

— Риск, конечно, есть, — тут же согласился Троцкий. — По дороге Николая могут попытаться отбить сторонники монархии. Думаю, никто не сомневается, что в России их просто не счесть. Но дело не только в этом. Царя охраняет отряд особого назначения, сформированный еще Керенским. У нас, конечно, имеются контакты с его солдатами. Но при попытке увезти Николая из Тобольска может возникнуть все, что угодно. Нам нужен очень надежный и очень опытный человек, который мог бы организовать это. — Троцкий сделал паузу, посмотрел на Луначарского и сказал: — Мне кажется, операцию можно поручить товарищу Яковлеву. Он хорошо зарекомендовал себя в подобных делах.

Яковлева словно прошибло током. Первым желанием было вскочить и отказаться от подобного поручения самым бескомпромиссным образом. Он не мог взять на себя такую громадную ответственность. Везти царя несколько тысяч километров по неуправляемой, раздираемой чудовищными противоречиями стране было выше его сил. Во всех губерниях организованные бандиты останавливают поезда в полях и лесах и грабят средь бела дня. Кто даст гарантию, что какая- нибудь банда не нападет на его поезд? Что делать тогда с царем? Расстреливать? Но он не может взять на себя роль палача. Пусть это делают другие. Яковлев уже взялся рукой за край стола и приготовился встать, чтобы отказаться от предложения Троцкого. Но в это время заговорил Урицкий, хорошо помнивший, как дерзко захватил Яковлев телеграф на Мойке.

— Я думаю, что товарищ Яковлев справится с поручением, — сказал он, глядя на Троцкого.

И Яковлев понял значение этого взгляда. Больше всего Урицкий боялся, что привезти царя поручат ему. И еще одно понял Яковлев. Урицкий ни за что не довезет его до Москвы. Не довезли бы его ни Менжинский, ни Познер, ни другие, сидящие за этим столом. Он поднялся и, глядя теперь уже только на Троцкого, сказал:

— Для того, чтобы привезти царя в Москву, нужно иметь надежную команду. В ней могут быть только те, кому доверяешь, как самому себе. И, кроме того, необходимы самые высокие полномочия. Я возьмусь за доставку, если буду иметь то и другое.

Яковлеву показалось, что Троцкий вздохнул от облегчения. Горящие раскаленными углями глаза погасли, он достал из кармана безукоризненно чистый носовой платок, снял песне, прищурившись, неторопливо протер маленькие, блестящие стекла, снова надел пенсне на переносицу и сказал:

— Нам нужно ваше принципиальное согласие. По всем конкретным вопросам договоритесь со Свердловым.

И Яковлев увидел, как вдруг потускнело сразу ставшее усталым лицо Троцкого.

Свердлов встретил Яковлева как давнего друга, хотя их личное знакомство состоялось всего пять месяцев назад, во время второго съезда Советов. Но в дни революции и этого уже много. Ситуации, в которые она ставит людей, раскрывают человека на протяжении одного поступка. Свердлов верил Яковлеву, прежде всего потому, что знал о нем, как об удачливом боевике. К тому же слышал от своих екатеринбургских земляков о том, что Яковлев всегда умеет привлечь на свою сторону других. Это было важно при разговоре с начальником отряда особого назначения Кобылинским и его командой.

Свердлов почему-то очень спешил.

— Царскую семью из Тобольска нужно вытащить до наступления ледохода, — сказал он после того, как они обменялись рукопожатиями и Яковлев сел за стол напротив него. — Ледоход отрезает город от остального мира на несколько дней. А нам нельзя терять времени.

Яковлев насторожился. На совещании у Троцкого речь шла только о царе, о семье не было произнесено ни одного слова, поэтому он спросил:

— Привезти одного царя или всю семью?

— А зачем оставлять там семью? — пожал плечами Свердлов. — Что ей там делать?

В этом был свой резон, и Яковлев немного успокоился. Но все же спросил:

— Судить предполагается только царя или семью тоже?

— Я не вижу необходимости в суде, — сказал Свердлов. — Вина царя общеизвестна, и царицы тоже. Но Лев Давидович настаивает на суде, и даже склонил на свою сторону Ильича. Суд так суд, — Свердлов сделал безразличное лицо. — Главное — вывезти семью из Тобольска. Мы боимся, что там может созреть заговор.

— Что представляет из себя отряд Кобылинского? — спросил Яковлев. — Что это за люди?

— Все до одного из гвардии, охранявшей Александровский дворец в Царском Селе, — сказал Свердлов, снял пенсне, положил его на стол и близоруко прищурился. — Многие из них давно знают царя и преданы ему. Правда, по нашим сведениям, в последнее время дисциплина в отряде стала падать. Но ни на какие компромиссы с нашими людьми они не идут. В Тобольске находится представитель Уралсовета Семен Заславский. Он пытался говорить с солдатами отряда, они его просто выставили.

— На что они живут? — спросил Яковлев. — Кто выделяет им средства на содержание?

— Откровенно говоря, не знаю, на что живут, — признался Свердлов и помассировал пальцами покрасневшую переносицу. — Мы никаких денег туда не переводим.

— Надо выяснить, — сказал Яковлев. — Наверняка они получали жалование, и также наверняка после октябрьских событий никто им ничего не платил. Если я привезу в Тобольск это жалование, мне будет гораздо легче разговаривать с ними.

— Я распоряжусь, чтобы это выяснили завтра же, — ответил Свердлов. Рассудительность и деловая хватка Яковлева понравились ему.

— Очень большая проблема с людьми, которые должны сопровождать меня, — сказал Яковлев. — В Москве я мало кого знаю, а в отряде должны быть особо надежные люди. Что, если я возьму кое-кого из уфимцев? Они проверены, на них можно полагаться.

— Берите, кого хотите, — Свердлов надел на тонкую переносицу пенсне и внимательно посмотрел на Яковлева, который все больше начинал нравиться ему. — Главное — вывезти из Тобольска семью.

— Когда может состояться отъезд? — спросил Яковлев.

— Как только вы будете готовы, — ответил Свердлов. — Я со своей стороны сделаю все в ближайшие два-три дня. Но, повторяю, выезжать нужно как можно скорее. Семья должна быть вывезена из Тобольска до ледохода.

Отряд Яковлев набрал быстро. Из Москвы пришлось взять с собой около ста человек и еще почти пятьдесят должны были прибыть в Тюмень из Уфы. Там отряду предстояло слиться воедино и в полном составе выступить в Тобольск. Свердлов решил все финансовые вопросы. Жалование солдатам Кобылинского и расходы на операцию, а это составляло больше пяти миллионов рублей, он вручил Яковлеву в чемодане в своем кабинете. И когда уже прощались, вдруг неожиданно сказал:

— Вам надо будет остановиться в Екатеринбурге. Там вас встретит товарищ Голощекин и подробно проинформирует о ситуации. Он будет все время находиться на связи со мной.

Яковлева это удивило. Он считал, что о его задании никто кроме Свердлова, Троцкого и некоторых других руководителей советской власти не знал. Для того, чтобы иметь свою собственную связь со Свердловым, Яковлев брал с собой специального телеграфиста, который должен был общаться с Москвой с помощью особого шифра. Все было обговорено, согласовано и вдруг совершенно неожиданно выплывает фамилия Шаи Голощекина, сделавшегося в Екатеринбургском совдепе военным комиссаром. Яковлев ничего не слышал о нем с того памятного эпизода в Уфе, случившегося более двенадцати лет назад. Удивление на его лице отразилось настолько, что это заметил Свердлов.

— Вас что-то смущает? — спросил он.

— Нет, нет, — торопливо ответил Яковлев. — Я знаю Голощекина еще с 1905 года. Однажды даже спасал его от жандармов.

— Вот как? — удивился Свердлов и тут же мимоходом заметил: — Очень надежный товарищ. Ему вы можете доверять во всем не менее чем мне.

Свердлов протянул руку, Яковлев попрощался, и с чемоданом денег и удостоверением, подписанном Лениным и Свердловым, в котором сообщалось, что он является комиссаром советского правительства по особым поручениям, вышел из кабинета председателя Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета. Фамилия Голощекина не выходила из головы. «Зачем мне нужно встречаться с ним? — мучительно думал Яковлев. — И при чем здесь Екатеринбург, если я имею полномочия от первых руководителей государства? Не затевается ли здесь игра, в которой мне отведена роль главной фигуры?» Яковлев не любил недоговоренностей, которые всегда вели к провалу операции, и знал, что теперь не успокоится до тех пор, пока не выяснит все до последней подробности. Обронив одну фразу по поводу Голощекина, Свердлов оборвал разговор, и продолжать его дальше не захотел. Надо было попытаться что-то узнать в Екатеринбурге. Там люди попроще, могут проговориться.

Все двое суток, пока поезд шел до Екатеринбурга, Яковлев думал о Свердлове. До революции он никогда не слышал о нем ни в России, ни за границей. Откуда он выплыл на такую высоту и так неожиданно занял второе место в государстве сразу после Ленина? Еще в Петрограде он навел о нем справки и выяснил, что до революции Свердлов работал в Нижнем Новгороде учеником аптекаря. Имел несколько арестов и ссылку в Нарым. Вот и вся революционная деятельность. Но Ленин очень доверял ему. По наблюдению Яковлева даже больше, чем Троцкому. В чем причина такого доверия?

Сколько ни ломал голову Яковлев, он не мог ответить на этот вопрос. Затем пришла простая мысль: а может быть Ленину предложили Свердлова в качестве правой руки? Такой вывод давал ответ на все вопросы. Но ставил и новый: кто мог предложить? Что за сила, которая могла заставить Ленина сделать это? Немцы отпадали сразу. Свердлов был не их племени, они бы наверняка предложили своего. Англичане и французы не имели на большевиков никакого влияния. Тогда кто? И почему Свердлов заговорил о всей семье? Ведь ни Троцкий, ни Ленин, у которого Яковлев был незадолго перед встречей со Свердловым, о семье не упоминали. Значит, решать судьбу семьи будет один Свердлов?

3

В Екатеринбурге Голощекин встречал Яковлева у подножки вагона. Яковлев узнал его сразу, хотя за те годы, что они не виделись, Голощекин заматерел, на его лице появились уверенность и холеный лоск. Он был в кожаной тужурке и такой же кожаной фуражке с красной звездой на околыше. Только черная бородка клинышком и короткие усы остались неизменными. Рядом с ним находилась большая группа одетых в кожаные тужурки людей. Голощекин крепко пожал руку Яковлеву, отступил на полшага и, оглядев его с ног до головы, сказал не то с восхищением, не то с завистью:

— А я бы тебя не узнал. Ты стал слишком европейским, вид у тебя совершенно буржуазный.

Яковлев был в коротком дорогом пальто и шляпе, белой рубашке с галстуком и действительно походил на буржуа или зажиточного мещанина. Он любил красивую одежду и умел хорошо одеваться. Первую фразу Голощекина он пропустил мимо ушей, ожидая, что тот скажет дальше. Но Голощекин молчал, а Яковлев не знал, о чем с ним говорить. Пауза затягивалась и становилась неловкой. Оба это понимали, и Голощекин первым нарушил молчание.

— Ты когда-нибудь был в Екатеринбурге? — спросил он.

— Не довелось, — ответил Яковлев. — Все было как-то не по пути.

— Я приготовил тебе экскурсию. Мотор стоит у вокзала.

Голощекин показал рукой на вокзальные ворота, около которых виднелся черный легковой автомобиль. Яковлев с минуту раздумывал, стоит ли ему ехать, потом сказал, усмехнувшись:

— Хорошая идея. После унылого однообразия вагона смена впечатлений даже полезна.

Экскурсия по Екатеринбургу оказалась очень короткой. Проехав по нескольким улицам и набережной Исетского пруда, автомобиль остановился у гостиницы, которую в городе почему-то называли американской. Яковлев с нескрываемым удивлением посмотрел на Голощекина, ожидая подготовленный заранее сюрприз.

— Мы тут приготовили для тебя обед, — сказал Шая, распахивая дверцу автомобиля. — Столичных гостей надо принимать с подобающими почестями. Заодно хочу познакомить тебя с нашими товарищами.

Яковлев молча пожал плечами и вслед за Голощекиным вышел из машины. Тот повел его на второй этаж, в комнату номер десять, в которой уже находилось несколько человек. Комната была просторной и светлой, посреди нее стоял большой стол, застеленный бело-голубой клетчатой скатертью. Яковлев оглядел сначала комнату, потом перевел взгляд на екатеринбуржцев. Одного из них — Белобородова он знал. Тот приезжал однажды в Уфу и жаловался на отца, имевшего не то магазин, не то лавку и отказывавшегося ему помогать. Поэтому и запомнил его Яковлев. Оказалось, что Белобородое является председателем Уральского совдепа. Кроме него в комнате находились Юровский, Сафаров, Войков и чем-то похожий на лису остролицый Авдеев. Все — комиссары Уральского совдепа.

Сели за стол. В комнату тут же вошли две официантки, принесли обед. На первое был выглядевший аппетитно уральский борщ. Глядя на него, Яковлев почувствовал легкий голод. Все ожидали, когда он, как представитель Москвы, начнет разговор, но Яковлев молча взял ложку и начал есть. Голощекин, выждав небольшую паузу, тоже принялся за еду, но, отхлебнув ложку борща, сказал:

— Три дня назад со мной по телеграфу связывался Свердлов, предупредил о твоей миссии и распорядился встретить тебя.

— Спасибо, — сказал Яковлев, продолжая есть. — Яков Михайлович очень заботливый человек.

— Я вижу, что ты недооцениваешь ситуацию, — задетый внешним безразличием Яковлева, заметил Голощекин. — В Тобольске она очень сложная. Там находятся наши люди, но, как я узнал, из Омска в Тобольск собираются послать свой отряд. Они хотят перевезти царскую семью к себе. Кроме того, совершенно непонятную политику ведет Кобылинский. Он по-прежнему считает себя ответственным за судьбу семьи, но ответственным перед кем? Временного правительства, которое послало его туда, давно нет, нам он не подчиняется. Не исключено, что он попытается со своим отрядом вывезти семью из Тобольска и переправить за границу.

— А почему, собственно, вас так интересует семья? — Яковлев оторвал глаза от тарелки и в упор посмотрел на Голощекина. — Это дело Москвы, она им и занимается.

— Как почему? — удивился Голощекин. — Семья находится на территории Уральского совета. Мы несем ответственность за все, что происходит в его границах. Кроме того, Свердлов поручил нам быть с тобой в постоянном контакте и оказывать повседневную оперативную помощь.

— Когда поручил? — как можно спокойнее спросил Яковлев и отодвинул тарелку.

— В день твоего отъезда из Москвы. Вчера он снова подтвердил свое поручение.

Яковлев понял, что о миссии, которую он считал строго секретной, знает весь Урал. «Зачем это Свердлову? — недоумевал он. — Для чего он подключает Уральский совет и всю уральскую ЧК? И почему не ставит в известность меня? Не говоря уже о том, почему не предупредил об этом меня еще в Москве?» Ответа на эти вопросы он не находил.

— Мы решили послать вместе с тобой в Тобольск Авдеева, — сказал Голощекин и кивнул в сторону сидевшего с края стола остролицего чекиста. — Он будет нашим представителем.

— Мне достаточно своих людей, — заметил Яковлев. — Тем более, что в Тобольске уже находятся ваши представители.

Ему не хотелось иметь рядом с собой соглядатаев, но он уже понял, что с момента прибытия в Екатеринбург вся операция будет развиваться не так, как он ее задумал.

— Авдеев едет по нашему поручению и по согласованию со Свердловым, — сухо заметил Голощекин. Поведение Яковлева все больше начинало раздражать его. Это не ускользнуло от внимания наблюдательного Яковлева.

— Скажи, Шая, — спросил Яковлев, намеренно переводя разговор на другую тему: — Много раз тебе приходилось бывать в таких переплетах, как тогда в Уфе?

— Много, — ответил Голощекин. — И в ссылке довелось побывать, и за границей тоже.

— Про заграницу я знаю, — сказал Яковлев. — А вот про то, как приходилось здесь, слухов доходило мало. За границу сообщали только о самом важном.

— После февраля мы со Свердловым организовывали в Екатеринбурге Совет рабочих и солдатских депутатов, — сказал Шая. — Потом он уехал в Петроград, а я остался здесь. — Голощекин на несколько мгновений замолчал и добавил: — В нашем Совете все люди надежные. У меня нет никаких сомнений в том, что в Екатеринбурге мы раздавим любую контрреволюцию. Она не сможет здесь поднять голову.

— Спасибо за обед, — Яковлев поднялся из-за стола. — Было приятно повидать старых друзей и познакомиться с теми, кого не знал.

Остальные тоже встали. Авдеев подошел к Яковлеву и остановился около него. Яковлев понял, что с этой минуты он будет следовать за ним как тень. Свердлов об этом распорядился или Голощекин, теперь уже не имело значения. Это приходилось принимать как неизбежность.

Уральские чекисты проводили Яковлева до вагона и еще долго стояли на перроне, глядя вслед удаляющемуся поезду. Они так и не поняли, что из себя представляет чрезвычайный комиссар. Слишком уж скрытным и недоступным показался он им. И Голощекин подумал, что у него с Яковлевым могут еще возникнуть непредвиденные проблемы.

Остановка в Екатеринбурге произвела неприятное впечатление и на Яковлева. Он вдруг понял, что за его спиной началась серьезная игра. Не приходилось сомневаться в том, что ее затеял Свердлов. Но какую цель преследовала эта игра, он не знал. Это настораживало и заставляло продумывать каждый шаг. Яковлев даже повеселел, предчувствуя неминуемые острые ощущения. Словно ему предстояло опять брать банк или почтовый поезд.

Едва поезд тронулся от екатеринбургского вокзала, в купе к Яковлеву явился Авдеев. Остановившись у двери, он начал глазами обшаривать полки, пытаясь найти место, где мог бы устроиться. Яковлев вызвал к себе своего помощника Глушкова, отвечавшего за размещение команды в поезде, и сказал, глядя на Авдеева:

— Николай Михайлович, найдите, пожалуйста, место для этого товарища. Он едет с нами до Тобольска.

Авдеев с недоумением посмотрел на Яковлева, но Глушков взял его за локоть и повел с собой. Яковлев закрыл дверь купе и до самой Тюмени не выходил из него. В Тюмени его встречал старый друг по многим нападениям на почтовые поезда и банки Петр Гузаков. С ним было около полусотни таких же, как он, проверенных боевиков, а, проще говоря, отчаянных головорезов. Они молча обнялись и Яковлев понял, что он выполнил все поручения, отданные ему еще из Москвы. Недалеко от вокзала стояло несколько тарантасов, запряженных лошадьми. Гузаков провел Яковлева к одному из них, они сели и вся кавалькада направилась в Тобольск. Куда сел Авдеев, Яковлев не посмотрел. Он отдал его на попечение Глушкова.

— Деревни все проверил? — спросил Яковлев, когда, миновав городские дома, тарантас выехал на гулкий деревянный мост через Туру. Лед на реке стоял еще прочный, и это успокоило его.

— До самого Тобольска, — ответил Гузаков. — Особенно Покровку и Иевлево. В каждой деревне оставил своих людей. Насчет лошадей и повозок договорено.

— Ночевать будем в Иевлево? — Яковлев поежился и плотнее натянул на колени полу своего короткого пальто. После теплого вагона ехать в открытом тарантасе показалось холодно.

Гузаков скосил на него глаза, попросил приподняться, сунул руку под сиденье и достал новенький парусиновый дождевик.

— Надень, — сказал он, протягивая дождевик Яковлеву. — Пока доедем до Иевлево, будешь грязный как черт. Да и теплее в нем, продувать не будет. У тебя пальто барское, в таком только в городе щеголять.

Гузаков говорил это с нескрываемым восхищением. Ему нравилось, что из простого уфимского парня, каким до сих пор является сам Гузаков, Яковлев превратился в заграничного щеголя. Он гордился доверием Яковлева и к предстоящему заданию относился весьма серьезно.

Яковлев натянул дождевик на пальто и сразу стал похож не на щеголя, а на деревенского писаря. Если бы еще поменял шляпу на крестьянскую шапку, мог сойти и за возницу: Гузаков всегда отмечал про себя невероятную способность Яковлева мгновенно перевоплощаться. Эта способность не раз выручала его во время облав и ухода от жандармов.

— Ночевать будем в Иевлево, — сказал Гузаков, одобрительно посмотрев на закутавшегося в дождевик Яковлева. — У крестьянина Мезенцева. У него самая подходящая изба. Я поселил к нему наших людей.

Яковлев еще в Москве детально продумал весь путь, который придется проделать из Тобольска до железной дороги вместе с царской семьей. Рассчитал количество повозок, необходимых для перевозки семьи и охраны, наметил посты для каждой деревни, через которую будет пролегать путь, организовал предварительную разведку на всей трассе. Надо было учесть все. И возможность похищения царя монархистами, которых, вне всякого сомнения, осталось в России немало, и предотвращение каких-либо митингов и стихийных выступлений, и просто встреч царя с жителями деревень. Главным условием этого была тайна операции. Но Уральский совдеп сделал ее всеобщим достоянием и не только послал в Тобольск свой отряд во главе с комиссаром Заславским, но и определил соглядатая. Яковлев обернулся. Авдеев сидел в повозке, ехавшей сзади. Яковлев почему-то подумал, что именно там он и должен находиться. Обязанность соглядатая все время держать в поле зрения наблюдаемого.

— Дорога до Тобольска проезжая? — спросил Яковлев.

— Днем уже сильно развозит, но проехать можно, — ответил Гузаков. — На Иртыше лед стоит еще крепкий.

— Ты и на Иртыше был? — удивился Яковлев. Он категорически запретил Гузакову появляться в Тобольске до своего приезда. Его могли узнать, и это сразу вызвало бы ненужные подозрения.

— Был, — усмехнулся Гузаков. — Но реку не переезжал. На Тобольск смотрел с левого берега. Кремль там красивый. Белокаменный. И церкви хорошие.

Петра Гузакова Яковлев знал по Уфе еще с юности. Шаю Голощекина на митинге в железнодорожных мастерских они охраняли вместе. В первых экспроприациях железнодорожных касс и почтовых вагонов участвовали тоже вместе. Но потом Петр привел в группу боевиков своего младшего брата Михаила — веселого, улыбчивого и безрассудно отчаянного парня. Во время нападения на самарских артельщиков Петра ранило, его удалось спрятать и спасти. А Михаила схватили жандармы. Суд приговорил его к смертной казни. Яковлев подготовил побег Михаила, передал ему в тюрьму три браунинга. Но после долгих раздумий Михаил бежать отказался, сказал, что больше не хочет марать руки в невинной крови. Михаила казнили. Яковлев посчитал тогда это признаком малодушия и предательством интересов революции. Но в эмиграции уже не осуждал Михаила с такой категоричностью. Ведь жандармы и почтовые служащие, которых убивали боевики, честно выполняли свой долг перед государством и обществом. Яковлев никогда не забывал о первом убитом им жандарме, у которого осталось шестеро малолетних детей. За границей он часто думал о том, что повзрослев, они начнут мстить революционерам. С их стороны это будет всего лишь справедливый суд.

— Ты знаешь, — повернувшись к Гузакову, сказал Яковлев, — в последнее время я несколько раз видел во сне твоего брата Мишку. Жаль парня. Иногда даже думаю — зря мы втянули его в это дело. Ему бы жить да жить.

— Никто не знает, сколько нам с тобой жить осталось, — ответил Гузаков.

— Чего это ты так? — Яковлев с улыбкой посмотрел на своего боевого товарища.

— А ты посмотри, кто прибирает дело революции к своим рукам. Или не видишь?

Яковлев опустил голову, на несколько мгновений молчаливо задумался, потом сказал:

— Пока еще видно далеко не все. Учредительное собрание, на которое мы с тобой надеялись, разогнали. Но в революции есть ближайшие цели и главная перспектива. Скоро, очень скоро все прояснится. Знаешь, как раньше говорили: «Судите его по делам его».

— По делам и будут судить, — хмуро ответил Гузаков.

Колонна двигалась быстро. К обеду она была в Ялуторовске, где сменили лошадей, а поздно ночью в Иевлево. Яковлева с Гузаковым ждали в доме крестьянина Мезенцева. Яковлев с трудом слез с повозки, еле разогнул затекшие ноги. В своем модном городском пальто он замерз, дождевик предохранил его от грязи, но не от холода. Всю дорогу от Ялуторовска до Иевлево с неба сыпалась то снежная крупа, то моросил мелкий дождь.

Поздоровавшись за руку с каждым из встречавших его головорезов Гузакова, Яковлев сделал несколько шагов по двору, разминая мышцы. Возницы стали распрягать взмыленных, выбившихся из сил лошадей, а Яковлев с Гузаковым прошли в дом. Хозяин избы — молодой, широкоплечий мужик с широкой, аккуратно подстриженной русой бородой, стоя у порога, поклонился им в пояс. Его жена — тонкая женщина в темной кофточке с высокими плечиками и длинной, черной, как у монашки, юбке, зачерпнув из кадушки ковшик воды, помогла гостям умыться, потом их усадили за стол. Еда была скудной: квас с редькой, мелкие жареные карасики и несколько ломтей черного хлеба. Показывая рукой на стол, хозяин сказал:

— Извините, Ваше Превосходительство, что большего не поставили. Но сейчас великий пост, а мы люди крещеные.

— Чего извиняетесь, — ответил Яковлев, усаживаясь на табуретку. — Мы такие же крещеные русские люди, как и вы. — Он поднял глаза на хозяина и, посмотрев ему в глаза, спросил: — Почему ты называешь нас превосходительствами?

— А сейчас не знаешь, кого как называть, — ответил хозяин. — Бога вроде отменили, господ тоже. Одни превосходительства и остались.

В глазах хозяина вспыхнули плутоватые искорки. «Ушлый мужик, — подумал Яковлев. — Впрочем, каждый русский мужик себе на уме. Это давно известно. Вечером накормит, в постель уложит, а ночью в этой же постели зарезать может».

Похлебав квасу и обглодав несколько карасиков, Яковлев лег спать. Встал он рано, когда небо над селом едва начало светлеть. Но весь отряд уже был на ногах. Во дворе слышались мужские голоса, гремели укладываемые в повозки винтовки. Яковлев вышел на крыльцо, картинно потянулся, затем не спеша обошел двор, осмотрел усадьбу, вышел на улицу. Через день-два в этом доме должен будет ночевать царь. Надо было еще раз внимательно прикинуть, куда поставить охрану, чтобы оградить бывшего монарха от тех, кто захочет с ним пообщаться или хотя бы на него посмотреть.

А полчаса спустя кавалькада уже неслась по тобольскому тракту. К городу подъехали вечером. Солнце уже село, оставив на холодном небе широкую полосу кровавой зари. На высоком правом берегу Иртыша красовался белокаменный кремль с куполами церквей. Заря подсвечивала его, выкрашивая стены розовым светом. Картина завораживала, и Яковлев замер, любуясь кремлем и раскинувшимся у его подножья городом. Потом дал команду переправляться через Иртыш. С Российским Императором он должен будет встретиться завтра. Яковлев много раз мысленно представлял эту встречу, старался предусмотреть все мелочи, в том числе и то, как будет разговаривать с Государем и его семьей и, казалось, уже давно подготовился к ней. Но сейчас почему-то разволновался. Он хорошо понимал, что даже отстраненный от власти Император в душе оставался властелином. И эта никому не видимая граница между царем и ним, несмотря на дарованное революцией равенство, была непреодолимой.

4

В Тобольске Яковлев велел остановиться у губернаторского дома, в котором с августа прошлого года жила семья свергнутого Императора. Дом стоял за высоким забором, но окна второго этажа возвышались над ним, открывая тем, кто за ними находился, всю улицу, скверик на другой стороне ее и церковь за ним. Яковлев бросил быстрый взгляд на дом и окна, надеясь увидеть хотя бы чей- нибудь мимолетный силуэт. Но окна были завешены плотными шторами, по всей вероятности, это было предписано охраной.

Наискосок от губернаторского дома стояло большое, тоже двухэтажное здание, в котором разместился солдатский комитет отряда особого назначения. Об этом комитете и его председателе Матвееве Яковлеву еще в Москве рассказывал Свердлов. У Матвеева были постоянные трения с начальником отряда Кобылинским. Яковлев понимал, что с Кобылинским, привыкшим к власти, но и к дисциплине, договориться будет легче, чем с солдатской вольницей, почувствовавшей свою силу. Поэтому решил начинать свои знакомства с комитета. Ведь с того момента, как Яковлев оказался в городе, он стал в нем самым высоким представителем советской власти. Все революционно настроенные солдаты теперь должны подчиняться только ему. Сняв заляпанный грязью дождевик и положив его в повозку, он направился к комитетчикам.

В большой комнате на нижнем этаже сидело около десятка людей в форме солдат царской армии, но без погон. Увидев на пороге Яковлева, все они, как по команде, повернулись к нему. Яковлев переступил порог, закрыл за собой дверь и громко произнес:

— Я — чрезвычайный комиссар советского правительства Яковлев. Прибыл в Тобольск по поручению Ленина и Свердлова. Могу я видеть председателя солдатского комитета?

Из-за стола тут же поднялся высокий сухопарый молодой солдат с узким лицом и настороженным взглядом. Несколько мгновений он молча рассматривал гостя, потом потребовал предъявить документы. Яковлев, помедлив, достал из внутреннего кармана пиджака большой кожаный портмоне, вытащил из него аккуратно сложенный вчетверо лист белой бумаги и протянул сухопарому. На бумаге под словом «Мандат» было написано, что предъявитель документа является чрезвычайным комиссаром советского правительства и направляется в Тобольск с особым поручением. Все отряды, сформированные советами рабочих и солдатских депутатов в Тобольске, Омске, Екатеринбурге, а также отряд особого назначения, возглавляемый Е.С. Кобылинским, должны беспрекословно выполнять распоряжения Яковлева. О целях своего прибытия он проинформирует комиссаров и командиров отрядов лично. Под текстом стояли подписи Ленина и Свердлова и печати Совнаркома и ВЦИК.

Сухопарый, прочитав бумагу, еще некоторое время смотрел на нее, перевернул на обратную сторону, покрутил в руке, потом протянул Яковлеву и сказал:

— Я — председатель солдатского комитета отряда особого назначения Матвеев. И мне очень хотелось бы знать о цели вашего приезда.

— Вот о ней я и хочу рассказать, — произнес Яковлев, пряча мандат в карман. — Но не вам одному, а всему комитету отряда. Когда мы можем собраться?

— Через час, — сказал Матвеев. — Многие члены комитета на дежурстве, некоторые в городе.

— Хорошо, я подожду. А пока, если не возражаете, я бы хотел осмотреть весь этот дом. Кстати, было бы неплохо, если бы на встречу пришел Евгений Степанович Кобылинский.

Возражений не было. Матвеев отправился собирать комитет, а Яковлев, тем временем, не спеша осмотрел оба этажа дома. Он хотел узнать, нельзя ли ему самому поселиться здесь. В этом были как минусы, так и плюсы. Главным достоинством являлось то, что здание находилось напротив дома, в котором жила царская семья. Под рукой оказывался и солдатский комитет, с которым так или иначе надо было устанавливать контакт. Постоянно находясь среди членов солдатского комитета, легче было завоевать их доверие. Одно было неприятным — каждый твой шаг находился под наблюдением комитетчиков. Но Яковлев привык быть осторожным.

На втором этаже было шесть комнат, и Яковлев решил, что одну из них они с Гузаковым могут занять без всякого ущерба для солдатского комитета. Когда он спустился вниз, комитет в полном составе уже ждал его в гостиной. За столом сидел офицер в полковничьей форме, но без императорских вензелей на погонах. Он был примерно одних лет с Яковлевым, гладко выбрит, его узкие ладони с тонкими длинными пальцами походили на руки музыканта. Полковник выглядел очень интеллигентным, он смотрел на Яковлева спокойным взглядом выразительных серых глаз. Увидев комиссара, полковник встал.

Яковлев подошел к нему, протянул руку и произнес:

— Чрезвычайный комиссар советского правительства Василий Васильевич Яковлев.

Кобылинский, щелкнув каблуками, вытянулся в струнку и отрапортовал:

— Начальник отряда особого назначения полковник Кобылинский.

Яковлев пожал его ладонь, которая оказалась не по-интеллигентски сухой и сильной, и чуть заметно улыбнулся. Ему хотелось с первого же момента произвести приятное впечатление на полковника. Кобылинский сделал жест рукой, приглашая садиться. Яковлев, осторожно отодвинув стул, сел за стол. Остальные члены комитета тоже сели, но места всем не хватило, пришлось приносить из соседних комнат стулья и ставить их у стены. Все с молчаливым, настороженным любопытством уставились на Яковлева. Он сделал паузу, поочередно рассматривая лица сидевших перед ним людей, и, почувствовав, что ожидание начала разговора начало переходить в напряжение, сказал, откинувшись на спинку стула:

— Вы здесь находитесь уже восемь месяцев, за это время в стране сменилась государственная власть. Россия вышла из войны, солдаты возвращаются домой и вы, по всей видимости, тоже устали. — Он снова обвел взглядом сидевших за столом, ожидая реакции на свои слова, но ни на одном лице не увидел никаких эмоций. Члены комитета все так же настороженно вглядывались в него. — Временного правительства, которое платило вам жалованье, давно нет. Но вы честно и с высоким достоинством несете свою службу, и советское правительство хотело бы рассчитаться с вами.

После этих слов со многих лиц сразу спали каменные маски. Матвеев, дернувшись, спросил:

— Как рассчитаться?

— Наличными, — ответил Яковлев. — Деньги у меня с собой. Но для этого, вы, как и положено, должны составить ведомость с указанием фамилии и оклада каждого члена отряда и предоставить мне последнюю квитанцию в получении денег. С этого дня и будет вестись начисление. Власть у нас с царской и временной сменилась на советскую, но бухгалтерия осталась прежней. — Яковлев иронично улыбнулся. — За каждую копейку народных денег спрос очень строгий.

Представители комитета зашумели, говоря, что ведомость они составят тут же, а квитанции надо спрашивать с Кобылинского. Деньги на отряд получал он. Кобылинский сидел молча, ни во что не вмешиваясь. Казалось, что все происходящее совершенно не касается его. Яковлев понял, что полковник не до конца верит ему. Да и почему он должен верить человеку, которого впервые в своей жизни увидел всего несколько минут назад? Яковлев тоже бы не поверил. Повернувшись к Кобылинскому, он сказал:

— Как вы понимаете, Евгений Степанович, я только что с дороги. Об усталости говорить не хочу, но вот о комнате, в которой мог бы поселиться, сказать надо. В этом доме для меня не найдется какого-нибудь помещения?

Все сразу замолчали. Кобылинский мог бы предложить комнату Яковлеву в другом доме, но коль он пожелал остановиться в этом, вопросительно посмотрел на Матвеева. Тот неопределенно пожал плечами и нехотя произнес:

— Если потесниться, на втором этаже можно освободить одно помещение.

— Вы уж постарайтесь, голубчик, — мягко, но с нескрываемой иронией сказал Кобылинский.

Яковлев понял, что отношения между начальником отряда и председателем солдатского комитета сложились непростые. Вмешиваться в них у него не было никакого желания, поэтому он сказал, обратившись сразу ко всем:

— Ведомость можете составить и сегодня, но рассматривать ее будем завтра. А сейчас хочу немного осмотреть город и потом отдохнуть. Вы не покажете мне хотя бы нижнюю часть Тобольска, Евгений Степанович? — обратился он к Кобылинскому.

— Отчего же? — ответил Кобылинский и тут же спросил: — А вы что же, прибыли сюда без всякого багажа?

— О моем багаже заботятся мои люди, — сказал Яковлев.

На улице уже совсем стемнело. Над Иртышом и его высоким берегом, увенчанным кремлем, рассыпались переливающиеся ледяным блеском звезды. На фоне ночного неба четко вырисовывались величественные очертания церквей. К ночи подморозило, тонкий ледок, покрывший лужицы, хрустел под ногами. Воздух был удивительно чистым и свежим, уже напитанным особыми, ни с чем не сравнимыми запахами весны. Яковлев вдохнул его расширенными ноздрями и, повернувшись к Кобылинскому, спросил:

— Не надоело вам здесь, Евгений Степанович? Все-таки городок маленький. Скучно. Да и служба однообразная.

— Я воспитан солдатом. И хотя в России уже нет армии, до сих пор чувствую себя им. А для солдата служба везде одинакова. А вы разве не служили? — Кобылинский остановился и посмотрел на Яковлева.

— К сожалению, не довелось, — ответил Яковлев. — Был занят другими делами.

— Как вам это удалось во время войны? — удивился Кобылинский. — Сидели в тюрьме или были в ссылке?

— Разве я похож на человека, который сидел в тюрьме? — спросил Яковлев.

— Многие революционеры побывали в тюрьмах, — Кобылинский шагнул в сторону, обходя лужу. — Такова участь всех, кто выступает против власти. Большевики ведь тоже будут сажать в тюрьмы. Без этого не обойтись.

— Вы правы, — ответил Яковлев. — Как же иначе удержать власть? Достоевский говорил: отними у русского человека Бога, и он превратится в зверя. Я скажу другое. Русский человек превратится в зверя и в том случае, если перестанет бояться власти.

— Власти или закона? — уточнил Кобылинский.

— В принципе — это должно быть одно и то же, — сказал Яковлев. — Ведь всякая власть должна быть гарантом закона. Но беда в том, что в России никто никогда не соблюдал закон.

— Почему же тогда большевики разогнали Учредительное собрание? — спросил Кобылинский. — Ведь его избрал народ. Сейчас именно оно должно быть олицетворением законности.

— Учредительное собрание больше чем на треть состояло из большевиков, — заметил Яковлев.

— И этого, по-вашему, оказалось мало? — Кобылинский повернулся к Яковлеву, стараясь заглянуть ему в глаза, но тот опустил голову.

Они остановились у темного, островерхого костела, один скат крыши которого накрыл черной тенью высокий берег Иртыша. Это сооружение по своей архитектуре резко отличалось от всех зданий Тобольска. Яковлев сначала не обратил на него внимания, затем, удивившись, спросил:

— Откуда здесь католический храм?

— Его поставили пленные шведы, — сказал Кобылинский. — После Полтавской битвы Петр I сослал в Тобольск много шведов. Тобольский губернатор разрешил им построить здесь свою церковь.

Яковлев замолчал, задумавшись о чем-то, потом сказал:

— Удивительный город. Куда ни ступишь, везде история. Мы с вами тоже можем войти в историю.

— Я не хочу играть в ней роль Пилата, — резко сказал Кобылинский, — Это не для меня. Я вообще не хочу входить ни в какую историю.

— Почему вы заговорили о Пилате? — спросил Яковлев.

Они снова вышли на улицу, на которой стоял губернаторский дом. Окна его второго этажа тускло светились, из-за плотных штор наружу не проникало ни одной тени. Глядя на них, Яковлев пытался представить, чем занимается сейчас царская семья, но, сколько ни силился, ничего не мог вообразить. Он вдруг понял, что ничего не знает об этой семье. Он видел на портретах и в кинохронике только царя. Но что представляет из себя царица, которую вся левая пресса пыталась выдать за немецкую шпионку, как выглядят четыре молодые царевны и царевич Алексей, он не знал. Его мысли прервал Кобылинский.

— Почему я заговорил о Пилате? — переспросил он. — Потому что нельзя отдавать на суд толпе того, кого ей посылает Господь. Все, что лишено нравственного начала, рано или поздно получает возмездие.

— Вы имеете в виду бывшего Императора? — Яковлев повернулся к Кобылинскому, пытаясь понять, куда клонит полковник. — Николая послал Господь русскому народу?

— Завтра вы познакомитесь с ним, — сказал Кобылинский. — Вы же прибыли сюда именно за этим?

— Вы долгое время находитесь рядом с ними. — Яковлев остановился, глядя на тусклые окна губернаторского дома. — Скажите честно, у вас ни разу не было с ними никаких эксцессов? Никаких истерик или требований с их стороны, никаких протестов?

— Ни одного, — ответил Кобылинский. — За все это время я не видел со стороны Государя ни одного хмурого взгляда.

— Удивительное самообладание, — заметил Яковлев.

— Да, — согласился Кобылинский. — Это привито им всем с молоком матери.

— В какое время к ним лучше всего прийти? — спросил Яковлев.

— После обеда. — Кобылинский поднял голову, посмотрел на губернаторский дом и спросил: — Что вы намерены здесь делать? Какова настоящая цель вашего приезда?

— Буду с вами откровенным, — сказал Яковлев. — Советское правительство решило, что миссия вашего отряда должна быть закончена. Вы с честью выполнили возложенное на вас задание. Теперь настала пора сменить вас.

— Я уже давно думал об этом, — глухо произнес Кобылинский. — Если сменилась власть, должен смениться и отряд. Ведь нас сюда посылал Керенский.

— Именно так, — подтвердил Яковлев.

— Скажите, а что будет с Государем? — спросил Кобылинский. — Его жизни ничто не угрожает?

— У меня есть распоряжение доставить семью в Москву. — Яковлев снова посмотрел на окна губернаторского дома, затем перевел взгляд на Кобылинского. Ему хотелось проверить его на откровенность. — Но я очень прошу вас пока никому не говорить об этом. Не надо преждевременно возбуждать людей.

— Чье распоряжение? — сразу насторожился Кобылинский.

— Ленина.

— Вы знакомы с Лениным? — с некоторым удивлением спросил Кобылинский.

— Да, — сказал Яковлев. — Мы познакомились еще девять лет назад в Италии, на Капри.

— Что он за человек и чего он хочет? — спросил Кобылинский. В его голосе звучал неподдельный интерес.

— Что он за человек? — переспросил Яковлев и на несколько мгновений задумался. Потом сказал с расстановкой: — Умный. Очень крепкий физически. Обладает чудовищной работоспособностью. Фанатично предан идее социализма. Хочет перестроить мир на принципах справедливости.

— Справедливости не бывает, — сухо заметил Кобылинский. — Возьмите любой пример из мировой истории. Прав всегда тот, у кого больше денег или на чьей стороне сила. До тех пор, пока Россия будет сильной и богатой, она будет всегда права. Не сумеет добиться этого — будет виновата во всех всемирных бедах. Поверьте мне, сударь. В этом правиле нет исключений.

— Почему же тогда дворянство и буржуазия отдали власть? — спросил Яковлев. — Ведь на их стороне были и деньги, и сила.

— Значит, у кого-то этих денег оказалось больше, — сказал Кобылинский. И, резко повернув разговор на другую тему, спросил: — Вы действительно привезли деньги для нашего отряда?

— Вы в этом сомневаетесь? — удивился Яковлев.

— Это хорошо, что привезли, — сказал Кобылинский, и Яковлеву показалось, что он произнес это с облегчением. — В последнее время управлять отрядом становится все труднее. Выдача жалованья подтянет дисциплину.

— Я надеюсь на это, — заметил Яковлев.

Кобылинскому хотелось спросить о многом. В первую очередь о том, что происходит в обеих российских столицах, чего хотят большевики в самое ближайшее время, как будет организована их власть? Какая судьба ожидает Николая II и что будет с его детьми? Зачем их хотят увезти в Москву? В его сердце появилась неосознанная тревога.

За восемь месяцев тобольской ссылки Евгений Степанович Кобылинский помимо своей воли привязался к императорской семье. Кротость царских дочерей его просто поражала. В них не было ни высокомерия, ни заносчивости, ни малейшей попытки показать свое превосходство над кем бы то ни было. Они были постоянно чем-то заняты. Рукодельничали, читали, сами стирали себе белье и гладили одежду, во время прогулок по ограде иногда озорничали, смеялись над остроумными шутками и вовсе не походили на надменных девиц, какими представляли их те, кто не знал. И в то же время в их поведении, взглядах, самых простых жестах было что-то такое, что даже грубым людям не позволяло относиться к ним без уважения. Кобылинский долго размышлял над этим и, наконец, пришел к выводу: внутреннее достоинство. Они сохраняли его во всех ситуациях, но, что было еще важнее, уважали это же достоинство в остальных.

Царевич Алексей тоже был таким же ребенком, как и все. Любил играть, особенно кататься с горки, иногда пилил с отцом дрова, расчищал от снега дорожки в ограде. В такие дни он весь сиял, с его лица не сходила радостная улыбка. Он бросал снежки в сестер, они отвечали ему тем же, и за оградой губернаторского дома начинал звенеть веселый смех. В такие минуты Государь отходил в сторону, становился у стены дома, закуривал и молча смотрел на детей. Он любил их до самозабвения и когда они затевали веселые игры, радовался вместе с ними. У него было совсем другое детство. Его с малых лет готовили к управлению великой страной, и поэтому вся жизнь с первых шагов была подчинена неумолимому и жесткому дворцовому протоколу. В нем не было места для веселья и детских игр.

Но радость на лице Алексея была редкой. Смертельная болезнь, унаследованная по линии матери, уже начала отражаться на его характере. Он все больше становился замкнутым, иногда часами молча сидел один в комнате, и в такие минуты ему не хотелось видеть никого, даже горячо любимого отца. Он брал в руки книгу, но, прочитав одну-две страницы, клал ее на колени, откидывался на спинку стула и молча смотрел в занавешенное окно или на стену. Никто не знал, о чем он думал в такие минуты. Может быть, спрашивал Господа, за что тот послал ему такие испытания, может, думал о России, в которой после охватившей народ смуты он уже вряд ли когда-нибудь станет царем, но близкие старались не нарушать его уединения. Болезнь Алексея уже давно стала болезнью всей семьи. Это заметил и Кобылинский.

Он много раз говорил о болезни Наследника с лейб-медиком царской семьи Евгением Сергеевичем Боткиным, постоянно находившимся при Алексее. Но в ответ слышал только одно: «Я лишь облегчаю боль. Устранить ее причину ни я, никто другой не в силах. Все зависит только от Господа»…

Кобылинский тяжело вздохнул и повернулся к Яковлеву. Чрезвычайный комиссар смотрел на окна губернаторского дома. Он так внимательно вглядывался в них, что можно было подумать, будто комиссар надеется увидеть там какие-то тайные знаки. Но Яковлев, словно очнувшись, вдруг спросил:

— Наследник Алексей действительно очень болен?

— Да, — ответил Кобылинский, удивившись тому, что в эту минуту они с Яковлевым думали об одном и том же. — Вот уже две недели он совсем не поднимается с постели. Завтра вы убедитесь в этом.

— Как возникает эта болезнь? — спросил Яковлев.

— Обычно от ушиба. Но иногда может возникнуть и от неловкого движения. Под кожей образуется сильнейший кровоподтек, вызывающий очень сильную боль. Мне кажется, иногда даже нечеловеческую. Я удивляюсь мужеству, с которым мальчик переносит это. Не всякому взрослому мужчине такое под силу.

— Однако, уже пора спать, — сказал Яковлев. — Поздно, да и устал я сегодня после такой дороги. Спокойной ночи, Евгений Степанович.

— Спокойной ночи, — ответил Кобылинский и направился к дому, в котором он жил.

Яковлев действительно устал, иначе бы осмотрел и кремль, и нагорную часть Тобольска. Ему хотелось увидеть старинный сибирский город во всей его красе. Проводив Кобылинского, он несколько минут постоял около здания солдатского комитета, во всех окнах которого горел свет. Наружной охраны у здания не было и это говорило о том, что Кобылинский не вмешивался в дела комитета. А у Матвеева голова, по всей видимости, была занята не службой, а политикой.

Яковлев вошел в дом. Комитетчики играли за столом в карты. Увидев комиссара, несколько человек вскочили, но Яковлев жестом руки усадил их. Молча прошел на второй этаж в свою комнату. Ее уже прибрали, две кровати были застелены чистым постельным бельем, на столе стоял кувшин с водой и два стакана. Гузаков стоял у двери с револьвером в руках.

— Услышал шаги и на всякий случай приготовился, — сказал он, пряча револьвер под пиджак. — Изнервничался весь, пока ждал тебя. Больше в одиночку по Тобольску ходить не будешь.

— Я был с Кобылинским, — ответил Яковлев. — А ты чего всполошился? Есть повод?

— Обычная осторожность, — сказал Гузаков. — Мы здесь никого не знаем, а о нас говорят уже черт-те что. А главное, что мы хотим увезти царя.

— Кто говорит? — насторожился Яковлев.

— Комитетчики услышали это от екатеринбургских чекистов.

— Не исключено, что готовят провокацию, — сказал Яковлев. — Много их?

— Точно не знаю, но человек двадцать будет наверняка.

— Завтра уточним. Деньги принес?

— Да, вот они. — Гузаков кивнул на кровать, из-под которой торчал угол чемодана. — Может, позвать кого-нибудь из наших людей? Лишняя охрана не помешает.

— Думаю, что не стоит, — сказал Яковлев. — Пусть комитетчики считают, что мы надеемся только на них.

— А что за человек Кобылинский? — спросил Гузаков.

— Пока не знаю, — сказал Яковлев. — Завтра познакомлюсь с ним поближе.

— А мне, Василий Васильевич, — Гузаков смущенно опустил голову, — очень хочется увидеть царских дочерей. Узнать, действительно ли они такие красивые, как молву о них распускают.

— Спроси завтра у Кобылинского, он тебе расскажет.

5

Утром они встретились с Кобылинским в комнате заседаний солдатского комитета отряда особого назначения. Матвеев подготовил ведомости на выдачу зарплаты и, когда Яковлев спустился на первый этаж, тут же попытался вручить их ему. Но Яковлев, поздоровавшись со всеми, спросил Кобылинского:

— Вы ознакомились с этими ведомостями, Евгений Степанович?

— Пока еще нет, — ответил Кобылинский.

— Проверьте их, пожалуйста, — попросил Яковлев. — Никто не знает всех людей вашего отряда лучше, чем вы. Я не хочу, чтобы в финансовый документ вкралась какая-нибудь ошибка.

— Чего здесь проверять? — нервно спросил Матвеев.

— Мне доверили очень большие деньги, — спокойно произнес Яковлев. — И я несу перед советским правительством самую строгую ответственность за каждую истраченную копейку. Без подписи начальника отряда ни одна ведомость не может считаться действительной.

Яковлев специально сказал об этом, давая понять Матвееву и членам его комитета, что с этой минуты все они находятся в полном подчинении у него. Деньги — главная власть над людьми. Они — награда не только за добросовестный труд, но и за верную службу. И это должен понимать каждый.

Кобылинский молча подошел к Матвееву, взял листки ведомостей и, сев за стол, начал неторопливо просматривать их. Матвеев остановился за его спиной и, перегнувшись через плечо Кобылинского, смотрел, как тот подписывает составленные им листки.

— Пожалуйста, не дышите мне в ухо, — сказал Кобылинский, поворачивая голову к Матвееву. — И не облокачивайтесь на мое плечо.

Матвеев, сгорая от нетерпения, отошел в сторону, сделал несколько нервных шагов по комнате и остановился около Яковлева. Ему, по всей видимости, до сих пор не верилось, что сейчас он и остальные солдаты отряда получат деньги. В последнее время Матвеев, как и все остальные, очень нуждался. Жалованье не выдавали почти пять месяцев, не на что было купить даже табак. А теперь появлялась возможность обзавестись не только табаком, но и подарками для жен и детишек. Многие солдаты уже давно готовы были бросить службу и уехать домой.

Кобылинский, подписав последнюю ведомость, аккуратно сложил их в стопку и протянул Яковлеву.

— Все абсолютно верно? — спросил Яковлев.

— Все, — кивнул головой Кобылинский.

В эту же минуту в комнату вошел Гузаков. В руках у него был среднего размера чемоданчик из хорошей кожи золотисто-шоколадного цвета. Все, как по команде, уставились сначала на Гузакова, затем на его чемодан. Яковлев взял чемодан, поставил его на стол, расстегнул ремни и замки, открыл крышку. Чемодан был набит пачками новеньких керенок. Матвеев и остальные члены солдатского комитета расширенными глазами смотрели на них. Не удержался от соблазна взглянуть на деньги и Кобылинский. Наконец, Матвеев, сглотнув слюну, спросил:

— Выдавать будете керенками?

— А вы как же хотели, господа? — подчеркивая последнее слово и не скрывая иронии, сказал Яковлев. — Царя вы свергли и привезли сюда, в Тобольск. А теперь хотите, чтобы жалованье вам выдавали золотыми царскими червонцами? Все, что связано с императорской Россией, рухнуло. И червонцы тоже. Советская власть своих денег еще не выпустила. Так что рассчитываться будем керенками. Кстати, и Керенского вы тоже свергли.

— Не мы, а вы, — произнес один солдат, просверлив Яковлева недобрым, тяжелым взглядом.

— И мы приняли в этом самое горячее участие, — согласился Яковлев. Внимательно посмотрев на солдата, он закрыл чемодан, защелкнул замки и, обратившись к Кобылинскому, сказал: — Чтобы не было толчеи и беспорядка, я прошу вас, Евгений Степанович, поставить у входа в дом охрану. Сюда пропускать группами по пять человек.

Первыми получили деньги члены солдатского комитета. Каждый из них, не отходя от стола, слюнил пальцы и пересчитывал хрустящие новенькие купюры. Потом бросал короткое: «Благодарю», засовывал деньги в карман и отходил в сторонку. Яковлев обратил внимание на то, что все солдаты были грамотными. Расписывались быстро, четким почерком, иногда с красивыми вензелями. И он невольно отметил, что команда у Кобылинского подобралась неплохая.

Все то время, пока Яковлев выдавал деньги, за его спиной стоял Петр Гузаков. Подходя к столу, солдаты отряда сначала смотрели на него и только потом опускали глаза на денежную ведомость.

Через два часа чемодан Яковлева почти полностью опустел. Последним получал жалованье начальник отряда Кобылинский. Он сел напротив Яковлева на краешек стула, пододвинул ведомость и, не торопясь, поставил напротив своей фамилии длинную, аккуратную подпись. Деньги пересчитывать не стал, сразу положив их в карман.

Последние месяцы Кобылинский, как и все солдаты, жил в нужде, хотя и не признавался в этом. У него не было денег даже на то, чтобы купить свежие носки и рубашку. Жалованье не выдавали с октября прошлого года до апреля нынешнего, а никаких доходов ни у него, ни у отряда в Тобольске не было. А деньги ему были необходимы. Евгений Степанович Кобылинский влюбился. Не закрутил роман, на который так горазды офицеры стоящей в глухом провинциальном городке воинской части, а, как ему представлялось, нашел свою единственную, настоящую любовь. Ей оказалась учительница гимназии Клавдия Михайловна Биттнер.

Стройная красавица с тонкими черными бровями и роскошными локонами пшеничных волос носила фамилию своего скандинавского пращура — пленного шведа, отправленного после Полтавской битвы в Сибирь Петром I. Швед женился на русской крестьянке и навсегда остался в Тобольске, подарив наследникам свою скандинавскую фамилию. Кобылинский познакомился с Биттнер, когда царевичу Алексею потребовался преподаватель русского языка. Царские дети не прекращали образования даже в ссылке. Французским языком с ними занимался швейцарский подданный Жильяр, английским — подданный Великобритании Гиббс, историю государства Российского преподавал сам Николай II. Преподавать русский язык и литературу было некому. Государь попросил Кобылинского найти детям хорошего учителя.

Кобылинский пришел в гимназию. Когда ему представили Клавдию Михайловну, он онемел. Ему показалось, что и она была поражена не меньше его. Она смотрела на него своими большими темными глазами, обрамленными удивительно изящными длинными ресницами, и все пыталась произнести какую-то фразу. А он, глядя на нее, забыл, зачем пришел в гимназию. Выручила директриса.

— Клавдия Михайловна, — мягко сказала она. — Господину полковнику нужен преподаватель. Я порекомендовала ему вас.

Клавдия Михайловна протянула тонкую, узкую, немного дрожащую руку, Кобылинский осторожно, словно боясь выронить, взял ее за пальцы, склонил голову и поцеловал. А когда снова увидел глаза Клавдии Михайловны, понял, что она взволнована не меньше его.

— У меня к вам предложение очень деликатного свойства, — не отводя взгляда от ее прекрасных глаз, сказал он. — Не могли бы вы давать уроки одному мальчику.

— А в чем заключается деликатность? — постепенно приходя в себя, спросила Клавдия Михайловна.

— Мальчик болен. Он много времени проводит в постели.

— Где он находится? — спросила Клавдия Михайловна.

— Я сам буду каждый раз провожать вас к нему, — сказал Кобылинский.

— Но я могу это делать только после окончания занятий в гимназии, — она снова посмотрела на него своими большими глазами.

— Для мальчика это будет даже лучше, — сказал Кобылинский.

Однако, узнав, кому придется давать уроки, сразу сникла. Глядя на Кобылинского, совсем по-детски пролепетала:

— Извините, Евгений Степанович, но я с этим не справлюсь. Как же я могу преподавать Цесаревичу? Кто я такая?

— Успокойтесь, голубушка, — начал утешать ее Кобылинский. — Они такие же люди, как и мы. Очень добрые и очень воспитанные. Вы их полюбите сразу же, как увидите. Даю вам слово. Кроме того, на первом занятии я побуду с вами, пока не замечу, что вы успокоились.

Спокойствие пришло на первом же уроке. Цесаревич обрадовался новому человеку, тем более, что им оказалась изящная и обаятельная учительница. Он жадно ловил каждое ее слово, постоянно улыбался еле заметной болезненной улыбкой и в конце занятия даже попросил разрешения подержать ее за руку. Алексей лежал в постели после очередного приступа, лицо его было бледным и заострившимся, большие темно-серые глаза расширены. Клавдия Михайловна видела, что, разговаривая с ней, он превозмогает боль, и в то же время чувствовала, что Цесаревич рад ей. Она протянула ему руку, он накрыл ее своей худенькой, горячей и влажной ладонью, закрыл глаза и на несколько мгновений замолчал. Он словно передавал часть своей боли ей и она, видя страдания ребенка, готова была с радостью принять ее.

Потом пришла сестра Алексея, красивая и строгая Татьяна, и он попросил ее тоже посидеть с ним. Татьяна присела на кровать, нагнувшись, протянула руку и потрогала лоб брата. И, повернувшись к Клавдии Михайловне, сказала:

— Маленькому сегодня заметно лучше. Ему было плохо вчера.

Алексей опять слегка улыбнулся, но при этом посмотрел на сестру таким детским беспомощным взглядом, что у Клавдии Михайловны невольно кольнуло сердце. Она готова была сделать что угодно, только бы Алексей поправился, но понимала, что это выше ее сил. «Господи, как же ему тяжело!» — подумала она. И глядя, как бережно Татьяна ухаживает за братом, подумала еще о том, что царские дети относятся друг к другу с необычайной любовью.

Клавдия Михайловна иногда задерживалась у Алексея до позднего вечера. Причем делала это с удовольствием. Она готова была часами беседовать с умным и любознательным мальчиком, зная при этом, что как бы не задержалась, до калитки дома ее обязательно проводит Евгений Степанович. Ей было приятно идти рядом с ним по вечерней улице, было приятно ощущать его поцелуй на своей руке, когда они расставались. Она, замирая, ждала этого поцелуя, ради него Клавдия Михайловна готова была прощаться по нескольку раз в день. Сердца двух одиноких молодых людей тянулись друг к другу.

И сейчас, получив жалованье, Кобылинский прикидывал в уме, какой подарок он может сделать Клавдии Михайловне. Подарок должен быть дорогим и изящным, потому что он уже решил сделать ей предложение. Правда, женитьбе мешало одно обстоятельство. Он все еще оставался начальником отряда особого назначения и жил по строгим законам воинского распорядка. И если бы царскую семью решили перевезти в другое место, он, не задумываясь, поехал бы вместе с ней. Кобылинский боялся, что после смены отряда семье будет хуже. И он не знал, готова ли разделить с ним тяготы воинской службы Клавдия Михайловна. Но теперь вроде бы вопрос о службе решается сам собой.

В губернаторский дом они направились в три пополудни. Яковлев нарядился как франт. На нем был безукоризненный черный костюм, белая рубашка со стоячим воротничком и широкий, короткий галстук. В его лакированные башмаки можно было глядеться, как в зеркало. Кобылинский был в своем офицерском мундире, в котором он тоже выглядел элегантным.

Поднявшись на второй этаж, они прошли в гостиную, где их уже ждал Николай II, предупрежденный по просьбе Кобылинского Боткиным. Он встал с дивана, сделал несколько шагов навстречу и протянул руку сначала Кобылинскому, затем Яковлеву. Николай II был в сапогах и офицерской форме без погон, и Яковлев подумал, что и форма, и отсутствие погон на ней имеют для бывшего Императора определенный смысл. Государь до сих пор числил себя военным, а отсутствие погон означало, что он принадлежит к армии, которой уже не существовало. Для коронованных особ имело смысл все, в том числе и форма одежды, в которой они принимали посетителей. И еще Яковлев отметил крепкое рукопожатие Государя, выдававшее в нем недюжинную силу. Он тут же вспомнил рассказы о том, что любивший охоту и бывший бесстрашным отец Николая Александр III ходил на медведя с рогатиной.

Яковлев впился глазами в лицо Государя, стараясь запечатлеть каждую его черточку. Николай II был среднего роста, с мускулистой фигурой, его лицо обрамляла аккуратно подстриженная темно-русая борода, в которой серебрилась бросающаяся в глаза проседь. На его высоком лбу пролегли две неглубокие, но уже хорошо заметные продольные морщины. От глаз к вискам тоже разбегались лучики морщин. Но что особенно бросилось в глаза — удивительно добрый, сразу располагающий к себе взгляд Государя. Поздоровавшись за руку, он улыбнулся совершенно искренней улыбкой, посмотрел Яковлеву в глаза и задал обычный в таких случаях вопрос:

— Как доехали?

И эта простая фраза вовсе не показалась протокольной. В словах Государя звучала искренняя забота о человеке, совершившем тяжелое и длительное путешествие. Слова Государя сразу избавили Яковлева от невероятного внутреннего напряжения, с которым он шел в губернаторский дом. Он ожидал увидеть Николая II замкнутым и обозленным, измученным положением узника, привыкшего к неограниченной свободе человека, а тот встретил его добрым взглядом и задал вопрос о том, о чем, очевидно, спрашивал только близких или, по крайней мере, хорошо знакомых людей. И Яковлев, отпустив руку Государя, ответил совершенно искренне:

— Дорогу уже развезло, но от Тюмени мы доехали сюда менее чем за два дня. А это двести шестьдесят верст.

— А что в Москве? — спросил Государь и снова посмотрел в глаза Яковлеву.

— В Москве все, как на вокзале, — сказал Яковлев. — Пассажиры прибыли, но еще не успели распаковать чемоданы. Правительство разместилось пока в гостиницах, в основном в «Метрополе» и «Национале». Все службы только налаживают работу. Война, как вы знаете, прекращена. Но из всех государств советскую власть признала только Германия.

— Что, они уже и посла своего прислали? — не скрывая удивления, спросил Николай.

— Да, прислали, — кивнул головой Яковлев.

— И кто же он? — по лицу Николая пробежала легкая тень.

— Вильгельм фон Мирбах.

Николай II отвернулся, посмотрел в окно, выходившее во двор и потому не занавешенное и, снова повернувшись к Яковлеву, спросил:

— Ну, так с чем вы приехали?

И Яковлев заметил, что впервые за время разговора доброта в глазах Государя сменилась на отчуждение. Да и вопрос прозвучал сухо и казенно. Но что именно расстроило Государя — быстрое признание советской России Германией или назначение послом Мирбаха, Яковлев не знал. Он не принял казенный тон Государя и старался продолжать разговор так же доброжелательно, как он начался.

— Вы уже восемь месяцев, как в Тобольске, Ваше Величество, — мягко сказал Яковлев. — Советское правительство не имеет никакой информации о вашем пребывании здесь. Ему нужны достоверные сведения об этом. Оно хотело бы также знать, нет ли у вас и вашей семьи каких-нибудь просьб и пожеланий.

В глазах Государя растаяли льдинки, и он произнес с грустной задумчивостью:

— Я хотел бы только одного — определенности.

Яковлев некоторое время помолчал, потом спросил:

— Как чувствует себя ваша семья?

— Все, слава Богу, здоровы, — сказал Государь. — За исключением Алексея.

— Что с ним?

— Обычный приступ.

— Я могу его увидеть? — спросил Яковлев.

— Он только что уснул, — сказал Государь. — Ему было очень плохо. Боткин провел около его постели всю ночь. Мы тоже почти не спали.

— А как чувствуют себя дочери и Александра Федоровна? — спросил Яковлев.

— Александра Федоровна мучается головной болью. Это из-за тяжелой ночи, — сказал Николай. — А дочери у себя.

— Я могу их видеть? — Яковлев вопросительно посмотрел на Государя.

Николай II опустил глаза. Он понимал, что посланцем правительства комиссаров движет не праздное любопытство. Он должен убедиться в том, что вся семья находится в Тобольске и доложить об этом в Москву. И пока он не выполнит поручения, не уйдет из этого дома.

— Надо спросить у дочерей, — сказал Николай, повернувшись к высокой двустворчатой двери. Затем сделал несколько нерешительных шагов к ней и постучал.

За дверью раздался девичий смех, она открылась, и в проеме показалось очаровательное личико.

— Господа желают поговорить с вами, — сказал Государь.

Безмолвно стоявший все это время за спиной Яковлева Кобылинский выступил вперед. Но девушка смотрела не на него, а на Яковлева. Она, по всей видимости, не могла понять — ради чего желает их видеть элегантный молодой человек. Над ее плечом тут же показалось второе очаровательное личико. Дверь распахнулась и выглянувшая первой девушка спросила, глядя на Яковлева:

— Это вы хотите с нами поговорить?

— Да, я, — ответил Яковлев, отметив про себя, что обе царские дочери выглядели очень привлекательно. На их лицах одновременно отражалось любопытство и нескрываемое озорство. — Не могли бы вы пройти в эту комнату? — Он показал рукой на место около Государя.

Девушки вышли. Обе были среднего роста, стройные, обе одеты в белые кофточки из тонкой, нежной ткани и длинные черные юбки. Яковлев знал, что у царя четыре дочери и пытался отгадать, кто из них стоит сейчас перед ним. Но в это время из комнаты вышли еще две девушки, одна постарше, другая явно моложе всех остальных и теперь он мог безошибочно сказать, что это были старшая дочь царя Ольга и младшая Анастасия. Значит, первыми вышли Татьяна и Мария. Все девушки были одеты одинаково.

Яковлев впервые в жизни видел Великих княжон, слышал их дыхание, ему даже казалось, что он ощущал, как бьются их сердца. Они с любопытством смотрели на него, пытаясь понять, зачем понадобились незнакомому человеку. А у Яковлева вдруг закружилась голова от невиданной красоты и обаяния, сразу заполнившего все пространство большой и просторной комнаты. Ему захотелось поздороваться с каждой из Великих княжон, поцеловать их тонкие, изящные руки, издающие еле уловимый аромат невероятно приятных духов. Он несколько мгновений удивленно переводил взгляд с одной девушки на другую, затем невольно сделал маленький, осторожный шаг навстречу, но тут же остановился и тихо произнес:

— Я — комиссар советского правительства Яковлев. Прибыл сюда из Москвы. Советское правительство хочет знать, нет ли у вас каких-либо жалоб на пребывание в Тобольске? Может быть, есть какие-нибудь пожелания?

Девушки переглянулись, Анастасия, посмотрев на одну из сестер, повернулась к Яковлеву с лукавой улыбкой в глазах и спросила:

— Как к вам следует обращаться? Просто Яковлев? Или господин Яковлев? А, может быть, товарищ? Сейчас все в охране называют друг друга товарищами.

Вопрос был явно с подковыркой, но Яковлев не смутился. Он улыбнулся Анастасии самой невинной улыбкой и сказал:

— Можете меня звать просто Василий Васильевич. А если вам нравится слово комиссар, зовите комиссаром. И коль уж я вам представился, не могли бы вы назвать себя и представить сестер.

Анастасия сделала маленький реверанс и сказала:

— Анастасия Николаевна.

Затем представила сестер. Сестры реверанса не делали, но когда она называла их, слегка наклоняли красивые головки. Яковлев внимательно смотрел на царских дочерей, пытаясь понять, как отразилось на них тобольское заточение. Но ни на одном лице не было сколько-нибудь заметных следов печали. Они или хорошо скрывали свои чувства, или свыклись с новыми условиями существования. Человек быстро привыкает ко всему и считавшееся совершенно неприемлемым вчера, сегодня принимает как неизбежное. Но в его сердце тут же шевельнулась и нежность, и жалость к этим красивым девушкам. «Почему они оказались здесь? — искренне недоумевая, задал себе вопрос Яковлев. — Они-то в чем виноваты? Ленин хочет устроить открытый судебный процесс над царем, где обвинителем будет выступать Троцкий. Это право новой революционной власти. Но при чем здесь дети? Если Николай II, будучи двадцать два года во главе государства, мог совершить какие-то подлежащие осуждению деяния, то дети не только не имели никакого отношения к управлению страной, но, наоборот, как могли, помогали армии во время тяжелейшей войны с немцами. Все дочери во главе с Императрицей работали медицинскими сестрами в Царскосельском госпитале. А Татьяна была даже операционной сестрой».

— Значит, у вас нет ни жалоб, ни просьб? — спросил Яковлев, обращаясь сразу ко всем девушкам.

— Нет, — сказала Мария. — Спасибо Евгению Степановичу. Здесь к нам относятся лучше, чем в Царском Селе.

Яковлев не знал, что она имела в виду, говоря о Царском Селе.

Мария не могла забыть унижений, которым подвергался отец в первые дни после ареста семьи Керенским. Когда им впервые разрешили прогулку, и семья спустилась в нижний зал Александровского дворца, ее там ждала выстроившаяся в шеренгу охрана. Николай II подошел к охранникам и начал здороваться с каждым за руку. Все, прищелкивая каблуками, пожимали его ладонь. Но стоявший предпоследним прапорщик вдруг убрал руку за спину и сказал:

— Когда вы были царем, а я рядовым солдатом, вы мне руки не подавали. А теперь я не хочу вам ее подавать.

— Где вы служили рядовым? — спросил Государь, на лице которого не дрогнул ни один мускул.

— Здесь, в Царскосельском полку.

Государь повернулся и пошел к выходу на веранду, которая вела в парк. Охрана, расступившись, последовала за ним. Выходка прапорщика не оскорбила Николая II. Не мог же он объяснять новоиспеченному прапорщику, что даже командир полка не пожимает руки каждому своему солдату. У него на это просто нет времени. Пожатие же руки Императором означает для солдата самую высокую честь. Ее надо заслужить или особой храбростью, или выполнением важного поручения. За что же он должен пожимать руку ничем не отличившемуся солдату Царскосельского полка? Одно, словно нож, полоснуло по сердцу Государя: откуда у людей возникает такая злоба? Он любил свою армию, любил каждого солдата и, как ему казалось, до вчерашнего дня они отвечали ему тем же. Откуда же взялся этот, не протянувший руки? Кто же так исковеркал его душу и сердце, которые должны быть преданы Отечеству и Государю? Ведь он же принимал присягу.

Николай II никогда не говорил на эту тему с детьми, но Мария знала, что история с прапорщиком оставила в сердце отца глубокий шрам. Сколько таких шрамов появилось на сердце с того дня? Спасибо Кобылинскому, он, как может, охраняет и отца, и всех остальных от недоброжелательства некоторых солдат.

— Скажите, Василий Васильевич, — глядя на Яковлева озорными глазами, спросила Анастасия, — а нельзя нам устроить прогулку по Тобольску? Сколько здесь живем, а города так и не видели. Даже в тех храмах, что расположены в кремле, не были.

— К сожалению, Анастасия Николаевна, пока это сделать невозможно, — совершенно искренне ответил Яковлев. — К вашей семье особое внимание не только жителей, но и многих темных лиц, появившихся в последнее время в Тобольске. Я не могу ручаться за вашу безопасность. Говорю это вам с чистым сердцем.

Яковлев раскланялся и вышел, раскланялся и Кобылинский. Оказавшись на улице, Яковлев спросил:

— Они действительно ни разу не были в городе?

— Нет, — сказал Кобылинский. — Вы правильно ответили — в нынешнее смутное время за их безопасность нельзя ручаться. Наряду с очистительными источниками революция выбросила на поверхность общества все его нечистоты. Я никогда не думал, что в нашем народе столько злобы, ненависти, мстительной зависти. Иной готов дать отрубить себе руку, если после этого отрубят обе руки соседу. Вы верите, что революция может устранить всю нечисть, проникшую в души людей?

— Человечество борется со своими грехами со времен рождения Иисуса Христа, — заметил Яковлев. — И даже раньше. И, по-моему, еще ни в чем не преуспело.

— И вы считаете, что революция, как очистительная гроза, одним махом избавит нас от всех грехов? — Кобылинский даже остановился, желая услышать подтверждение тому, во что никогда не верил.

— Вы знаете хоть одного человека, не совершившего в жизни даже малейшего греха? — спросил Яковлев, глядя в глаза Кобылинскому.

— Знаю. И не одного, — не задумываясь, ответил Кобылинский.

— И вы можете мне их назвать? — Яковлев с удивлением посмотрел на Кобылинского, удивившись детской наивности полковника.

— Конечно, — ответил Кобылинский. — Вы только что разговаривали с ними. Я имею в виду Великих княжон, а также Цесаревича Алексея. Вы в этом сомневаетесь?

— У меня сегодня голова идет кругом, Евгений Степанович, — честно признался Яковлев.

— И у меня тоже, — сказал Кобылинский. — Подумайте о Пилате. Я не зря вспоминал о нем.

Яковлев опустил голову и ничего не ответил. На его руках было много невинной крови. Он проливал ее, добывая деньги для революции. И вот она совершилась. Неужели и теперь будет литься кровь? Пора бы остановиться, иначе можно дойти до озверения. Разве ради этого делалась революция?

Из раздумий его вывел соглядатай Голощекина Авдеев. Яковлев не видел его со вчерашнего дня, не знал, чем он занимался в Тобольске. Авдеев так спешил, что, остановившись перед Яковлевым, несколько мгновений от волнения не мог произнести ни слова. И только успокоив дыхание, тяжело выдавил из себя:

— Из Омска прибыл отряд во главе с комиссаром Дуцманом.

— Ну и что? — не понял Яковлев. — Какое нам дело до какого-то Дуцмана и его отряда?

— Они хотят увезти в Омск царя и его семью.

— Так уж и хотят? — Яковлев саркастически усмехнулся, повернулся к Кобылинскому и произнес: — Чудны дела твои, Господи. Не так ли, Евгений Степанович?

— Здесь ведь уже почти две недели находится и екатеринбургский отряд во главе с Семеном Заславским, — заметил Кобылинский. — Он несколько раз был у меня и требовал того же, что и Дуцман.

— Мои люди уже сообщили мне об этом, — нахмурившись, произнес Яковлев, помедлил немного и, подняв глаза на Авдеева, приказал: — Скажи Матвееву, чтобы сейчас же собрал солдатский комитет. Пора кончать со всей здешней самодеятельностью.

— Революция — это стихия, — заметил Кобылинский. — Она вся состоит из самодеятельности.

— Стихия — это бунт, — сказал Яковлев. — А революция — хорошо организованное движение масс.

В большой комнате солдатского комитета отряда особого назначения, куда Яковлев вошел вместе с Кобылинским, его уже ждали. За большим длинным столом с одной стороны сидели Матвеев и его комитетчики, с другой — двое незнакомых и примостившийся около них Авдеев. Как только в комнате появился Яковлев, со второго этажа, громко стуча сапогами по лестнице, спустился Гузаков. Подойдя к Яковлеву, остановился чуть сзади него с левой стороны. Такую позицию занимают телохранители для отражения нападения. Яковлев неторопливо расстегнул пальто, снял его и передал Гузакову. Тот перекинул пальто через руку, но остался стоять рядом. Все молча наблюдали за этой сценой. Первым не выдержал Матвеев.

— Товарищ Яковлев, — громко сказал он. — В городе объявился еще один самозваный отряд, который требует передачи ему царя и его семьи.

— Что за отряд и кто его послал сюда? — неторопливо, умышленно придавая барскую уверенность голосу, спросил Яковлев.

— Вот перед вами сидит товарищ Дуцман. У него полномочия Омского городского совета рабочих и солдатских депутатов.

— В Тобольске полномочия имеет только один человек, — негромко сказал Яковлев и увидел, как Дуцман, вытянув шею, насторожил ухо. — Это я. Мои полномочия даны мне Лениным и Свердловым и вы все об этом знаете. — И, повернувшись к Дуцману, спросил: — Где находится ваш отряд?

Узколицый Дуцман, с маленькой черной бородкой клинышком еще недавно вальяжно сидевший в расстегнутой шинели за столом, встал и настороженно забегал глазами, переводя взгляд с Яковлева на Кобылинского и Матвеева. Затем нервно застегнул шинель на все пуговицы и сказал:

— Отряд приводит себя в порядок. Я дал команду разместить его на частных квартирах. Сам хочу устроиться в этом доме.

— Относительно дома не могу сказать вам ничего конкретного, — равнодушно произнес Яковлев. — Здесь всем распоряжается товарищ Матвеев. А вот о вашем отряде скажу со всей определенностью. Чтобы через два часа на этом столе лежал список всех его членов с адресами расквартирования. Согласно моему мандату все отряды, находящиеся в Тобольске, подчиняются только мне. Вам все понятно, товарищ Дуцман?

— Мне надо посоветоваться со своим отрядом, — сказал Дуцман, опустив глаза.

— Советоваться не о чем, — отрезал Яковлев. — Но поставить своих бойцов в известность о том, кто кому подчиняется в Тобольске, необходимо. И на счет списка не забудьте. Я вам говорю это со всей серьезностью. У нас каждый человек на счету и сегодня более чем когда-либо необходимо единое руководство всеми нашими силами.

— Я могу идти? — спросил Дуцман.

— Можете, — ответил Яковлев. Повернулся к Гузакову и сказал, словно укоряя: — Чего держишь до сих пор пальто в руках? Повесь на вешалку у двери.

Затем взял левой рукой стул, на котором сидел Дуцман, поставил его в торец стола и сел, показывая, кто здесь хозяин. Кобылинский стоял, не зная как себя вести. Яковлев попросил его сесть справа от себя. После этого сказал:

— С сегодняшнего дня вся ответственность за судьбу царя и его семьи переходит ко мне и моим людям. От имени советского правительства я должен выразить благодарность отряду особого назначения и его начальнику Евгению Степановичу Кобылинскому за отлично выполненную службу. Одновременно с этим прошу всех и в дальнейшем выполнять свои обязанности по охране царской семьи. Я буду информировать вас о своих дальнейших шагах. Но, чтобы вы знали, каждый мой шаг согласовывается с Москвой.

Яковлев говорил правду. Поняв, что Цесаревич Алексей болен и триста верст в открытой повозке по разбитой дороге ему не перенести, он решил связаться со Свердловым и объяснить ситуацию. Надо было или увозить одного царя, или ждать пока поправится Алексей. Еще в Москве Яковлев договорился со Свердловым о том, что для связи они будут использовать специальный шифр. С этой целью он взял с собой одного из бывших уфимских боевиков Степана Галкина, считавшегося лучшим телеграфистом губернии. С ним он и отправился на тобольский телеграф.

Пока Яковлев связывался с Москвой, Гузаков удалил из здания телеграфа всех сотрудников и посетителей и выставил вокруг него охрану. Галкин вызвал столицу, но кремлевский телеграфист ответил, что Свердлова нет на месте. Яковлев попросил срочно пригласить его и за председателем ВЦИК отправили посыльного. Примерно через полчаса из Москвы сообщили, что Свердлов находится у аппарата. В телеграфную он пришел с большого совещания, которое проводил Ленин.

Из этого факта Яковлев сделал вывод, что будущая судьба царя чрезвычайно беспокоит Свердлова. Если уж он ушел с совещания, которое проводил Ленин, значит, ничего важнее для него в эту минуту не было.

Яковлев, как и договаривались, передал условным шифром, что в связи с возникшими серьезными осложнениями одновременно доставить весь «груз» не представляется возможным. И поэтому спросил, есть ли необходимость переправлять его по частям? На что Свердлов тут же в категорической форме ответил: необходимо немедленно, еще до ледохода, отправить главную часть «груза», а затем ту, что на некоторое время придется оставить в Тобольске. И потребовал подтвердить распоряжение. Яковлев подтвердил.

Собрав телеграфные ленты, он сжег их в стоявшей на столе большой пепельнице, ссыпал пепел в урну, где тщательно перемешал его, и только после этого велел снять охрану и пустить служащих телеграфа в здание. Затем направился в губернаторский дом. Николай II сидел за столом и читал книгу. Увидев Яковлева, он с удивлением поднял на него глаза, вложил в книгу закладку и отодвинул от себя. Это был роман Мельникова-Печерского «В лесах».

— Ваше Величество, — сказал Яковлев без всякого предисловия. — У меня есть приказ советского правительства перевезти вас в Москву.

Ему показалось, что Государь вздрогнул. Упершись ладонью в стол, он резко встал, бросил на Яковлева быстрый взгляд и сказал:

— Я никуда не поеду.

Затем повернулся и, не говоря больше ни слова, направился в комнату, где находилась Александра Федоровна. Яковлев увидел, как за Николаем II закрылась дверь. На некоторое время он оторопел. В первое мгновение хотел кинуться вслед за Государем, но тут же спохватился. Что он мог сказать ему, да и стоило ли вести разговор, если царь находится в таком возбужденном состоянии? Постояв с минуту в гостиной и поняв, что разговор об отъезде продолжить сегодня не удастся, он направился к себе. А Николай II говорил в это время жене:

— Они хотят увезти меня в Москву. Я нужен им для того, чтобы скрепил своей подписью позорный Брестский договор, по которому Россию отдали на растерзание Германии. Я лучше дам отрубить свою правую руку, чем сделаю это. Столько жизней русских солдат положили на войне, и теперь выходит, что все это было сделано напрасно? Как же могут они поступать так со своей Родиной?

Государь нервно ходил по комнате, Императрица молчала, не мешая ему говорить. Она по себе знала, что слова, как и молитва, облегчают душу. Он добровольно отказался от данной Богом власти для того, чтобы сохранить спокойствие государства и не проливать безвинную кровь народа. В благодарность за это Его и всю семью арестовали и сослали в Тобольск. А теперь Его подписью хотят скрепить величайшее предательство — сдачу России немцам. Если это так, то выходит, что Российскому Императору немцы доверяют больше, чем Ленину и Троцкому. Иначе зачем везти Государя в Москву?

Но Российский Император не может идти на поклон к немцам. Россия никогда не склоняла перед ними головы и не склонит даже сейчас, когда она отдана во власть поднявшегося на бунт народа. «Однако что-то надо делать», — думала Императрица и не находила ответа ни на один из своих вопросов.

6

После того как Государь наотрез отказался уезжать из Тобольска, Яковлев пришел в свою комнату, сел на кровать и обхватил голову руками. Направляясь сюда, он не думал, что придется столкнуться с такими трудностями. Телеграфный разговор со Свердловым вызвал много вопросов. Под главной частью «груза», которую требовалось немедленно доставить в Москву, конечно же, подразумевался царь. Но почему же тогда Свердлов не пошлет телеграммы в Екатеринбург и Омск и не потребует от местных совдепов всемерной помощи ему, Яковлеву? Ведь их представителей, прибывших в Тобольск, приходится принуждать к подчинению фактически с помощью угрозы применить силу. Такая ситуация в любой момент может привести к конфликту и Свердлов, конечно же, понимает это. Неужели он хочет, чтобы возник конфликт? Для чего? Для того, чтобы расправиться с семьей и всю вину за это возложить на Яковлева?

От этой догадки ему стало нехорошо. Он знал, что всякая власть цинична, но никогда не думал, что она может быть циничной до такой степени. Ему вдруг вспомнилось, как переглядывались между собой Урицкий и Троцкий, и теперь это тоже вызывало подозрения. Неужели они заранее сговорились и так блестяще разыграли перед ним спектакль? Что же делать теперь ему? Отказаться от выполнения задания и возвращаться в Москву? Но там его сразу же обвинят в измене революции. А что станет с царской семьей? Он только теперь понял, что ее ждет неминуемая смерть. И Николай, очевидно, интуитивно почувствовал это. Поэтому так категорично отказался уезжать из Тобольска.

Яковлев вспомнил бледного, страдающего от невыносимых болей Наследника, издерганную непрекращающейся болезнью сына и унижениями заточения Александру Федоровну, прекрасные, но печальные лица Великих княжон и ему стало не по себе. «За что страдают они, — подумал он. — Только за то, что в их жилах течет царская кровь? Но ведь еще Господь говорил: судите его по делам его. Какие грехи совершили царские дети?»

Гузаков, лежавший в одежде на соседней кровати, повернул взлохмаченную голову и спросил:

— Что, Василий Васильевич, душа страдает?

— Страдает, Петя, — искренне признался Яковлев.

— А ты о ней забудь, — посоветовал Гузаков. — Сразу легче станет.

— О душе забыть нельзя, Петя. Душа — самое ценное, что есть у человека. Без нее он превращается в зверя. Нет ничего страшнее, чем стать бездуховным существом. Тогда становится дозволенным все. В том числе и власть над другими душами.

— А мне казалось, что мы с тобой уже давно души дьяволу отдали, — сказал, рассмеявшись, Гузаков.

— Мне тоже иногда это казалось, — вполне серьезно ответил Яковлев. — А выходит, что Господь просто так к дьяволу никого не отпускает.

— Я думал, что Заславский с Дуцманом передерутся, — сказал Гузаков. — А они, оказывается, одни и те же инструкции имеют.

— Чьи инструкции? О чем ты? — Яковлев вскинул голову и резко повернулся к Гузакову.

— Не знаю чьи, — ответил Гузаков. — Но мы с тобой им поперек горла. Недавно они тут сидели и говорили, что надо звать подкрепление. Иначе царскую семью перевести в тюрьму не удастся. Заславский тут же побежал на телеграф связываться с Екатеринбургом.

— А Дуцман? — спросил Яковлев.

— И Дуцман с ним.

Яковлева словно обожгло. То, что он предполагал только в своих размышлениях, оказалось правдой. И телеграммы, по всей видимости, уже давно ушли и в Омск, и в Екатеринбург. Только говорилось в них не о помощи комиссару советского правительства, а совсем о другом. Яковлев вдруг понял, что с самого начала было задумано две операции. Одна, отвлекающая, поручалась ему. Другая, главная, — уральским и омским чекистам. Одновременно с этим намечались и две жертвы — Яковлев и царь. Никакого суда над бывшим царем не будет, он никогда не доберется до Москвы. Точно так же, как не доберется и его семья. Никого из них не пропустят дальше Екатеринбурга. Иначе бы не суетились так екатеринбургские чекисты. Надо искать решение. Но какое? Яковлев встал и нервно заходил по комнате.

— Да не принимай ты все так близко к сердцу, — сочувственно сказал Гузаков. — С Дуцманом и Заславским справимся без проблем.

— Если бы дело было только в них, — тяжело вздохнув, сказал Яковлев. — Все намного серьезнее. Настолько серьезнее, что и представить нельзя. Ты на всякий случай предупреди наших людей. А я пойду в губернаторский дом. Мне надо еще раз поговорить с царем.

— Он что, отказывается ехать?

— Дело не в этом.

— А в чем?

— Ты знаешь, куда его везти?

— В Москву, куда же еще?

— Ты уверен, что мы его довезем? — спросил Яковлев.

— Вчера верил, а сейчас не знаю, — пожал плечами Гузаков. — Думаешь, отобьют?

— Нам с тобой, Петя, ни в какие сражения вступать нельзя. У нас с тобой сил для этого нет. Но думать о победе надо. Без этого жизнь не интересна.

Яковлев улыбнулся и обнял Гузакова за плечо. И тот увидел в его глазах дерзкие огоньки, так хорошо знакомые ему по многим нападениям на банки и почтовые поезда во имя революции. «Неужели он опять что-то задумал? — с восхищением подумал Гузаков. — Если задумал, то эта задумка должна быть грандиозной».

— Проверь наших людей, — сказал Яковлев. — А я пока нанесу визит помазаннику Божьему.

На этот раз Яковлев явился в губернаторский дом без предупреждения. Государь был в гостиной вместе с Императрицей. Он стоял у окна и задумчиво смотрел во двор, окруженный забором, за которым виднелись крыши домов и простирающаяся за Иртышом пойма. Снег уже сошел с нее, обнажив смятую, рыжую прошлогоднюю траву с синими зеркалами лужиц в низинках. Александра Федоровна сидела в кресле и что-то вязала. Увидев на пороге Яковлева, она настороженно подняла голову, а Государь повернулся от окна и остановился взглядом на комиссаре.

— Мне надо поговорить один на один с Его Величеством, — сказал Яковлев, глядя на Императрицу.

— Что это значит? — вспыхнула Александра Федоровна. — Почему я не могу присутствовать?

Яковлев растерялся и несколько мгновений молча смотрел на Государя. Тот шагнул от окна и произнес:

— Говорите.

— Ваше Величество, — сказал Яковлев. — Я еще раз заявляю, что мне поручено доставить вас в Москву.

— Я же сказал, что никуда не поеду, — сухо ответил Николай.

— Прошу вас этого не делать, — спокойно произнес Яковлев. — В противном случае я должен буду или воспользоваться силой, или отказаться от возложенного на меня поручения. Тогда вместо меня-могут прислать другого, менее гуманного человека. За вашу жизнь я отвечаю своей головой. Если вы не хотите ехать один, можете взять с собой кого угодно! Но мы должны выехать завтра, в четыре утра. У нас совершенно нет времени.

— Я тоже поеду, — встав с кресла, неожиданно сказала Государыня. — Я не оставлю его одного.

— Хорошо, — сказал Яковлев. — Но я очень прошу вас брать с собой как можно меньше сопровождающих и багажа. Мы весьма ограничены транспортом.

Он сдержанно поклонился и вышел. В большой комнате солдатского комитета отряда особого назначения, куда он пришел, Матвеев, Дуцман и Заславский играли в карты. Увидев Яковлева, Они отложили их в стороны и, не сговариваясь, повернулись к нему. Он понял, что его ждали.

— Снова ходили к бывшему царю? — сверля острыми черными глазами Яковлева, спросил Заславский.

— Да, — ответил Яковлев. — Ходил.

— Нам надо со всем этим делом кончать, товарищ Яковлев, — вальяжно откинувшись на спинку стула и закинув ногу на ногу, сказал Заславский.

— С каким делом? — не понял Яковлев.

— С Романовыми, с каким же еще!

— У меня, товарищ Заславский, в отличие от вас, в отношении Романовых имеются строгие инструкции товарищей Ленина и Свердлова, — напрягая скулы, сказал Яковлев. — И я обязан в точности выполнить их. Чего бы это ни стоило. Иначе грош цена всей нашей революционной власти и революционной дисциплине.

— Вы хотите увезти их?

— Не только хочу, но и увезу.

— Когда? — спросил Заславский, вскочив со стула.

— Завтра утром. И вас, товарищ Заславский, а также всех остальных прошу беспрекословно подчиняться мне. Вы уже получили инструкции из Екатеринбурга?

— Да, я должен вам подчиниться, — опустив голову, сказал Заславский. — Я дам своим людям соответствующее распоряжение.

Дуцман встал и, не говоря ни слова, вышел из комнаты. Матвеев некоторое время растерянно смотрел то на Яковлева, то на Заславского, потом сказал:

— Вы не имеете права забрать царскую семью без нашей охраны.

— Именно об этом я и хотел поговорить с вами, — сказал Яковлев. — Для сопровождения мне нужно двадцать человек из вашего отряда. Я уже предупредил об этом Кобылинского. Подготовьте их и чтобы завтра в четыре утра они были у губернаторского дома.

— Почему только двадцать? — спросил Матвеев.

— Я увожу лишь царя и царицу. Остальные остаются с больным Алексеем. Через две недели я вернусь за ними. Вашему отряду надлежит охранять их с той же тщательностью, с какой вы делали это до сих пор. Больше нет вопросов?

Матвеев пожал плечами. Яковлев уже намеревался подняться к себе на второй этаж, как в комнату влетел запыхавшийся Авдеев. Не заметив Яковлева, он, почти крича, обратился к Заславскому:

— Вы знаете, что Яковлев завтра увозит царя?

Заславский сверкнул глазами, а Яковлев громко рассмеялся.

— Однако конспирация у вас в Тобольске налажена самым отменным образом, — сказал он, не скрывая ехидства. — Не успели в этом доме чихнуть, а уже всему городу известно кто это сделал.

Авдеев испуганно заморгал, а Яковлев, не торопясь, поднялся в свою комнату собирать вещи. Перед тем, как лечь спать, еще раз перебрал в памяти все свои распоряжения и ту информацию, которая касалась завтрашней поездки. Повозки были наняты, с каждым кучером переговорил он сам, охранять кавалькаду будут Гузаков со своими двадцатью кавалеристами и солдаты отряда особого назначения, которых определили Кобылинский с Матвеевым.

Кобылинский целый день не отходил от Яковлева, пытаясь узнать, зачем везут в Москву Николая II. Яковлев и сам точно не знал этого. В вероятность суда он уже не верил. Да и в чем обвинять бывшего царя? В том, что отказался от власти? Или в том, что принял ее на себя после смерти отца? Но, видя, как переживает Кобылинский, сказал ему, стараясь придать голосу как можно больше искренности:

— Я думаю, Евгений Степанович, что и для Государя, и для его семьи это наилучший вариант из всех возможных. Вы же видите, что происходит в Тобольске. Сюда постоянно прибывают какие-то отряды для того, чтобы взять под свою охрану царскую семью. Вы понимаете, что это означает? Кроме того, город наводнен дезертирами и многими другими подозрительными личностями. Охранять семью становится все труднее. Тем более, что ваш отряд тоже начал разлагаться.

— Вы заметили это? — перебив его, спросил Кобылинский.

— Кто же этого не заметит, — сказал Яковлев. — Роль Матвеева очевидна всем, и я не думаю, что вы слишком полагаетесь на него. Чем дольше будет оставаться семья в Тобольске, тем меньше гарантий ее безопасности. В Москве таких гарантий значительно больше. Правда, я слышал, что Ленин хочет устроить общественный суд над Николаем II. Обвинителем на нем собирается выступить Троцкий. О других членах семьи ни Ленин, ни Свердлов не говорили ни слова. Судить их не за что. Уверен, что им ничто не угрожает.

— Вы можете дать честное слово, что все обстоит так, как вы говорите? — спросил слегка побледневший Кобылинский.

— Даю, если вас это устроит, — произнес Яковлев.

— Спасибо, — сказал Кобылинский. — Других гарантий я все равно не получу. Господи, как все изменилось! — Он нервно вздохнул и посмотрел вдоль улицы, в конце которой показалась повозка с пьяными дезертирами. Один из них играл на гармошке, остальные пели революционные песни. — Теперь это видишь каждый день. — Кобылинский отвернулся и опустил голову. — Но так хочется надеяться на лучшее.

— Мне тоже, — сказал Яковлев.

Проснулся он рано. В темные окна комнаты, переливаясь, смотрели крупные весенние звезды. За стенами дома слышалось громыхание повозок, раздавались громкие мужские голоса. Яковлев вскочил с постели, быстро оделся и только после этого посмотрел на часы. Было всего лишь три. До отъезда оставался целый час. Этого времени было вполне достаточно для того, чтобы привести себя в порядок и выпить стакан чаю. Яковлев отодвинул штору и посмотрел через дорогу. Все окна губернаторского дома были освещены. Там, по-видимому, давно не спали, а, может быть, не ложились в эту ночь вообще. У него защемило сердце. Он впервые подумал о том, что вся жизнь императорской семьи висит на волоске. От Заславского с Дуцманом можно ожидать любой провокации. Еще большую провокацию может устроить Голощекин, ставший полновластным хозяином Екатеринбурга. Надеяться можно только на своих людей. На Гузакова и его команду и на тех, кого оставил в селах по дороге из Тюмени в Тобольск. Без них и царская семья, и сам Яковлев полностью находились бы в руках Заславского и Дуцмана.

Гузакова в комнате не было. Он ушел к своим боевикам и сейчас, по всей видимости, уже инструктировал их. Нужно было, чтобы они следили не только за царской четой, но и за людьми Матвеева. Ни на одного из них нельзя было положиться, тем более, что никого из них, ни Яковлев, ни Гузаков не знали.

Ночью подморозило, тонкий ледок хрустел под ногами. Но воздух уже был наполнен весенними ароматами. Вчера вечером Яковлев видел как над Иртышом, сердито гогоча, пролетели на север несколько табунов гусей. Весна наступала неотвратимо и, может быть, сегодня утром была последняя возможность перебраться на лошадях через реку. Ледоход мог начаться в любую минуту, и это более всего тревожило Яковлева.

У ворот губернаторского дома стоял Кобылинский с несколькими офицерами своего отряда. Яковлев за руку поздоровался с ним и негромко спросил:

— Дорога оцеплена?

— Да, — кивнул головой Кобылинский. — На всех прилегающих улицах выставлены посты.

Еще с вечера они обсудили с ним все детали передвижения царя от губернаторского дома до берега Иртыша. Кобылинский, как и Яковлев, не исключал возможной провокации. Ее могли устроить как те, кто прибыл с Заславским, так и люди Дуцмана. На пути к реке засаду можно было сделать в любом из дворов безо всякого труда. С одной стороны улицы могли начать стрельбу по охране для того, чтобы отвлечь ее внимание, с другой — по царю. Вот почему всю ночь и главную лицу, и прилегающие переулки патрулировали специальные наряды отряда особого назначения. Руководил ими Евгений Степанович Кобылинский.

— В начале ночи задержали двух молодых парней, — сказал Кобылинский. — Оказались местные, возвращались со свидания. Около половины первого в одном из переулков мелькнули трое подозрительных. Увидев патруль, тут же скрылись.

— Куда скрылись? — спросил Яковлев.

— В один из дворов. Но когда к дому подошел патруль, во дворе никого не было. Обыскали и дом, и огород и все безрезультатно.

Яковлев нахмурился. Бросил взгляд на грязную, неширокую улицу, полого спускавшуюся к реке, потом повернулся к Кобылинекому и сказал:

— Надо будет выставить людей у каждого дома и, как только мы усядемся, открыть на всей улице калитки и осмотреть каждую ограду.

— Я сейчас же дам распоряжение об этом, — сказал Кобылинский.

— Будьте добры, Евгений Степанович. — Яковлев поклонился и направился к крыльцу губернаторского дома.

Около него стоял Авдеев и о чем-то разговаривал с солдатами охраны. Увидев Яковлева, подобрался и отступил в сторону. Но когда Яковлев бросил на него взгляд, тут же сделал шаг вперед и сказал:

— Я должен ехать в одной повозке с царем.

— Кто вам сказал об этом? — сделав удивленное лицо, спросил Яковлев.

— Товарищ Голощекин, — сказал, как отрапортовал, Авдеев.

— Когда он об этом распорядился?

— Вчера вечером, — ответил Авдеев, и его острое лисье лицо подалось вперед, словно он хотел обнюхать стоявшего перед ним человека.

— А больше он ничего не передавал? — Яковлев впился глазами в Авдеева.

— Ничего, — пожал плечами Авдеев. — Разве только то, что в Тюмени нас будет ждать екатеринбургский отряд.

Яковлев побледнел, опустив глаза, но сказал совершенно спокойно:

— С бывшим царем поеду я. Но для вас место тоже найдется. Вы поедете в повозке с Матвеевым. Идите к нему и скажите об этом.

Внутри у Яковлева все кипело. Операция по перевозке царя уже с первой минуты выходила из-под контроля. В голове сидел один и тот же вопрос, на который он не находил ответа: почему екатеринбургское ЧК так бесцеремонно вмешивается в операцию? Почему Голощекин не предупредил его, что высылает в Тюмень свой отряд? Такие распоряжения не отдаются по своему усмотрению, их надо согласовывать с первыми лицами государства. С кем Голощекин мог согласовать это? Только со Свердловым. Ленин об этом, скорее всего, ничего не знает. «Может связаться с Лениным? — подумал Яковлев и тут же ответил сам себе: — Сейчас это невозможно. В Москве глубокая ночь, а откладывать отъезд нельзя. На Иртыше с минуты на минуту начнется ледоход. И тогда в Тобольске придется застрять на целую неделю. Да и что значит связаться? Посеять у Ленина недоверие к Свердлову? Неужели он поверит мне больше, чем человеку, которого сделал вторым после себя в государстве? Игра в политику на таком уровне слишком опасна».

Заставив себя успокоиться, Яковлев скользнул отсутствующим взглядом по все еще стоявшему около него Авдееву и шагнул на крыльцо. Около него рядом с солдатами охраны стоял Гузаков и несколько его боевиков. Обменявшись с ним мимолетным взглядом, Яковлев открыл дверь и поднялся на второй этаж.

Царская семья была в сборе. Рядом с Николаем и Александрой Федоровной стояли дочери, бледный Алексей сидел посреди комнаты в коляске. На всех лицах застыло тревожное ожидание. Яковлев понял, что его уже давно ждут здесь. Он бросил быстрый взгляд на Марию, одетую в длинную черную юбку и теплый жакетик со стоячим воротником, отороченным мехом, и спросил, обращаясь к Государю:

— Кто еще поедет с вами?

— Доктор Боткин, горничная, повар и камердинер.

— Чемодуров? — спросил Яковлев и снизу вверх посмотрел на главного царского камердинера, похожего на гиганта в узком, едва обтягивающем плечи сюртуке.

— Нет, — сказал Николай, — поедет Трупп.

— Я жду вас внизу, — произнес Яковлев. — Отъезд назначен через пять минут.

Он был рад тому, что царь решил оставить Чемодурова в Тобольске. Повозок и так не хватало, а для габаритного камердинера потребовалась бы отдельная телега.

Яковлев не переносил прощаний, но перед тем, как сесть в повозку, пришлось выдержать еще одно. Спустившись на крыльцо, царские дочери, обнимая родителей и уезжавшую с ними сестру, плакали навзрыд. Плакал и Алексей, которого вынесли на крыльцо на руках. Но больше всего Яковлева поразили слезы Николая. Крупные и светлые, они катились по щекам, и он не утирал их, а только по-мальчишечьи шмыгал носом. Было странно видеть плачущим человека, в руках которого еще совсем недавно находилась жизнь ста пятидесяти миллионов его подданных.

Яковлев оглянулся, ища глазами Кобылинского, но его не было. Зато появилась острая мордочка Авдеева. «Наверное, уже сбегал на телеграф, — подумал Яковлев, — сообщил о нашем отъезде Голощекину».

— Пора, Ваше Величество, — сказал Яковлев, склонив перед Государем голову.

Николай II прижал к груди Алексея, поцеловал его в щеку, резко повернулся и, не оглядываясь, направился к повозке. Вслед за ним пошли Государыня и Мария. Яковлев на мгновение задержался взглядом на остающихся в Тобольске детях и подумал о том, что такое разделение семьи происходит у них впервые. Раньше они расставались, твердо зная, что встретятся, а сейчас этой уверенности у них нет. Не зря даже по лицу царя катились слезы.

И тут его взгляд столкнулся с глазами стоявших на крыльце Великих княжон. У Яковлева возникло ощущение, что у него внутри что-то разорвалось. Какими прекрасными и печальными были их лица! Яковлеву казалось, что никогда и нигде ему не доводилось видеть таких красивых девушек. В них была не выставленная напоказ красота, а то главное, что есть в человеке и хранится в самых глубинах его души. То, что дано увидеть лишь немногим. В каждом лице жила, светилась, терзалась глубочайшими переживаниями великая одухотворенность. Именно она делала лица девушек такими прекрасными. «Господи, как же счастлив должен быть тот, кого полюбят они», — промелькнуло в его подсознании и он еще раз остановился взглядом на лицах царских дочерей. Яковлев невольно замер, пытаясь запомнить каждую их черточку, движение ресниц, бледность бархатистой кожи, нервное подрагивание выпуклых, словно вычерченных, сочных алых губ. Надо было уезжать, а он будто остолбенел. Затем зажмурился, резко повернулся и, подгоняя себя, шагнул к повозке.

Николай II, Александра Федоровна и Мария стояли посреди двора и поджидали его. Нанимая транспорт, Яковлев хотел найти хотя бы одну карету и один тарантас для женщин и Государя, но таковых в Тобольске не оказалось. Пришлось нанимать обычные крестьянские подводы, на которые поставили плетеные короба, набитые сеном. Правда, одну кибитку раздобыть все же удалось. Зная, что других кибиток по трассе не будет, Яковлев купил ее у тобольского небогатого купца. Тот, узнав, что в ней хотят везти Государыню, вздул цену настолько, что за эти деньги можно было купить не только кибитку, но и пару хороших лошадей. Гузаков с угрюмым молчанием долго слушал купца, потом, нахмурив свои густые, взъерошенные брови, расстегнул короткое пальто, под которым на широком ремне в старой потертой кобуре висел наган, и сказал, не повышая голоса:

— Или ты продашь нам сейчас свою будку, или мы ее реквизируем именем революции.

Купец сразу сбросил цену в пять раз. Кибитку установили на телегу, постелили в ней ковер и положили два одеяла. Яковлев показал на нее Государыне и Марии, они прошли к кибитке, подскочивший Гузаков открыл дверку. Александра Федоровна остановилась у подножки и оглянулась, ища того, кто должен был помочь ей сесть. Гузаков застыл как изваяние, не зная, что делать. Он никогда не учился дворцовому этикету. Ситуацию разрядил Яковлев. Он шагнул к Государыне, подал ей руку, она оперлась на нее и поднялась в кибитку. Затем протянул руку Марии. Великая княжна бросила на него быстрый взгляд и зарделась. Но все же взяла его руку и начала усаживаться вслед за матерью. Но то ли она не посмотрела перед собой, то ли неловко оперлась о подножку, но ее нога соскользнула и, если бы рядом не было Яковлева, она бы упала. Яковлев, подхватив ее одной рукой за талию, удержал на ногах.

— Какая я все же неловкая, — сказала Мария, зардевшись еще больше.

— Вы очень даже ловкая, Ваше Высочество, — искренне засмеявшись, ответил Яковлев. — Мне было приятно оказаться рядом с вами.

Не отпуская ее ладонь, Яковлев взял ее другой рукой под локоть и помог сесть в кибитку. На него пахнуло тонким, еле уловимым запахом приятных духов. Когда Мария начала устраиваться на сиденье, Государыня ворчливо произнесла по-английски:

— Никогда не думала, что комиссары могут быть такими галантными.

— По всей видимости, это хороший комиссар, мама, — ответила Мария.

Яковлев посмотрел на нее таким взглядом, что Мария поняла — комиссар знает английский. И зарделась от этого еще больше.

Поклонившись легким кивком головы Государыне и Великой княжне, Яковлев захлопнул дверцу кибитки и подошел к Николаю.

— К сожалению, даже такой второй кареты у нас не нашлось, — извиняясь, сказал Яковлев. — Нам с вами придется ехать в открытой повозке.

— Зато будет много свежего воздуха. — Государь повернулся к крыльцу дома и грустным взглядом посмотрел на остающихся в Тобольске детей.

Слез на его глазах уже не было, под ними обозначились лишь синие круги да от уголков глаз к седеющим вискам пролегли тонкие, резкие морщинки. Он улыбнулся дочерям и Алексею виноватой, почти детской улыбкой, тяжело вздохнул и легко заскочил в повозку. Яковлев сел рядом с ним и дал команду трогаться.

Когда выехали со двора на улицу, Яковлев привстал с сиденья и осмотрел всю колонну. Впереди нее скакали десять всадников с винтовками за плечами, на передней и задней подводах стояли пулеметы, замыкали колонну тоже десять всадников. Гузаков ехал верхом сразу за последней подводой, ему хорошо была видна вся колонна и то, что могло произойти справа и слева от нее. Винтовки у Гузакова не было, скакать триста верст с ней тяжело и неловко, он больше надеялся на свой, не раз проверенный в деле револьвер.

Яковлеву не давали покоя те трое, которых не удалось поймать ночью Кобылинскому. Может это были местные жители, возвращавшиеся с гулянки или девичьих посиделок, а может и те, кто хотел устроить покушение на царя или хотя бы провокацию. Яковлев хорошо помнил, что деда нынешнего Государя, Александра II, отменившего крепостное право в России, убил на петербургской улице бомбой террорист. Улица, по которой продвигалась сейчас колонна, была узкой, в любую подводу легко можно было бросить гранату из-за ограды дома. И хотя около каждой калитки стоял солдат отряда особого назначения, Яковлев сидел рядом с царем, как на иголках. Он не мог дождаться, когда они спустятся на лед Иртыша. Там убийце спрятаться негде.

Не пытаясь скрыть нервное напряжение, Яковлев привстал и еще раз оглянулся на Гузакова. Тот ехал, приподнявшись на стременах и вытянув шею. Он зорко осматривал со своей высоты все ограды. Людям было запрещено выходить в них, но почти из каждого окна на проезжающие по улице повозки смотрели настороженные взгляды. Тоболяки привыкли к тому, что в их городе уже почти год живет бывший Российский Император, но они так и не видели его, скрываемого охраной за высоким забором губернаторского дома. Теперь им представилась такая возможность. И люди прилипали лицами к стеклам, пытаясь рассмотреть ехавшего в крестьянской подводе и одетого в шинель и офицерскую фуражку Государя. Яковлев внимательно смотрел на окна, но ни в одном из них не увидел прощального взмаха руки. За стеклами виднелись только окаменевшие лица. «Что это? Нелюбовь к Самодержцу или, наоборот, страх открыто показать ее?» — думал Яковлев.

Николай II словно не замечал этих взглядов. Он весь ушел в себя, не видя ни улицы, ни людей за окнами домов. Было видно, что он до сих пор потрясен неожиданным отъездом. Да и разлука с детьми была не меньшим потрясением. Никакой гарантии, что все они увидятся снова не было. И от этого на сердце становилось еще тяжелее.

Сидевший на облучке возница резко натянул поводья и, сказав: «Тпру-у!» — остановил повозку. Яковлев встал во весь рост и посмотрел в конец улицы. Колонна подошла к Иртышу. Верховые уже спустились на лед, по бревнам и настеленным на них доскам туда же перебиралась первая повозка. Возница вел лошадей в поводу, боясь, что они могут испугаться переправы. На берегу стоял Кобылинский. Подождав, пока первая повозка переберется на лед, он быстрым шагом направился к Яковлеву. Подойдя, по-офицерски вскинул руку к козырьку и сказал, глядя на Государя:

— Разрешите попрощаться, Ваше Величество.

Николай II вышел из повозки, выпрямился почти по стойке «Смирно!», крепко пожал руку Кобылинскому, обнял его и тихо произнес:

— Храни вас Бог, Евгений Степанович.

— О детях не беспокойтесь, Ваше Величество, — сказал Кобылинский. — Пока я в Тобольске, они ни в чем не будут нуждаться.

— Благодарю, — все так же тихо произнес Николай и сел в повозку.

Кобылинский обогнул повозку и подошел к Яковлеву. Тот тоже крепко пожал его руку и сказал:

— Спасибо за все.

— Я надеюсь, что путешествие будет благополучным, — не отпуская руки Яковлева, сказал Кобылинский.

Яковлев понял, что начальник отряда особого назначения имеет в виду вовсе не путь от Тобольска до Тюмени. Ему хотелось удостовериться в том, что жизни царя и тех, кто едет вместе с ним, ничто не угрожает. Но какие гарантии он мог дать ему? После того, как царь будет доставлен в Москву, его судьбой займутся другие.

— Я не Понтий Пилат, — тихо, так, чтобы не слышал Государь, сказал Яковлев. — И не первосвященник тоже. Но все, что зависит от меня, сделаю так, как велит совесть. — И уже громче добавил: — Я уверен в том, что путешествие будет благополучным.

Кобылинский стиснул ладонью его плечо и отвернулся. Возница взял лошадь под уздцы и повел на переправу.

7

На Иртыше между берегом и льдом уже были широкие промоины. Шалая вода неслась по ним, весело звеня и закручиваясь у самого льда в воронки. Яковлев понимал, что переправляться в такое время по реке — полное сумасшествие, но у него не было выбора. Еще с вечера он приказал перебросить с берега на лед бревна и настелить на них плахи. Затем провести туда и обратно груженую подводу. Переправа выдержала. Ее испытанием руководил Кобылинский.

Сейчас он стоял на берегу и с грустью смотрел, как через заберег на лед одна за другой перебираются повозки. Кобылинский чувствовал себя осиротевшим. Девять долгих месяцев он был рядом с Государем, каждый день встречаясь и разговаривая с ним и его детьми, а сегодня словно кто-то отщипнул кусочек его сердца. Он видел, как покачнулась повозка, как застучала подковами лошадь, ступив на настил переправы, а Государь поправил на голове фуражку. Кобылинский ждал, что Государь обернется и еще раз, хотя бы взглядом, попрощается с ним. Но Государь не оборачивался. Лошадь миновала настил, осторожно ступила на лед, вслед за ней на лед съехала повозка. Сейчас на настил въедет Гузаков со своими всадниками, и они окончательно закроют Государя. В душе Кобылинского возникла досада из-за того, что он может не увидеть самый главный, последний миг прощания, но именно в это мгновение Николай II, придерживая рукой фуражку, обернулся и Кобылинский увидел на его лице грустную улыбку. Он улыбался ему, и это было окончательным расставанием. Кобылинский приложил руку к козырьку и продолжал стоять с поднятой рукой до тех пор, пока все повозки не оказались на другом берегу Иртыша.

Там Государь снова остановился. С берега хорошо был виден его силуэт в шинели и солдатской фуражке. На этот раз Государь смотрел не на провожавших солдат отряда особого назначения, а на Тобольск, стараясь разглядеть среди его строений губернаторский дом, в котором остались дети. Но дома не было видно. Государь опустился на сиденье, и кавалькада тронулась.

Яковлев старался не смотреть на царя, но мысли о нем и его семье ни на мгновение не выходили из головы. У Яковлева не проходило чувство, что его цинично подставили. Сыграли на том, что он, как бывший боевик, любит операции, от которых захватывает дух. Дух, действительно, захватывало, но быть пешкой в чужой игре он не привык.

Первый вопрос, который Яковлев задавал сам себе, был о том, почему вдруг возникла такая возня вокруг доставки царя в Москву? Может быть, чекисты получили сведения о попытке захватить его по дороге? Но в этом случае было бы благоразумнее оставить семью Романовых в Тобольске. Для этого надо было просто усилить охрану города.

А может быть, он был предметом торга Ленина с немцами и теперь, когда немецкая армия терпит поражение на Западном фронте, советское правительство решило не торговаться? Но тогда возникает другой вопрос: что делать в этом случае с семьей Романовых? По всей видимости, именно это и решают сейчас в Москве. Не зря Свердлов так настойчиво советовал ему по пути в Тобольск сделать остановку в Екатеринбурге. Он хотел, чтобы екатеринбургские чекисты познакомились с ним и его людьми и подготовились к встрече поезда с бывшим Императором. Яковлев вспомнил Голощекина и всех, кто был вместе с ним, и ни один из них не вызывал у него доверия. Они явно что-то готовили, и не надо было ломать голову над тем, что им было нужно. Об этом с простодушным откровением сказал Семен Заславский. Из раздумий его вывел Государь.

— Вы до сих пор не знаете, почему меня увозят в Москву? — неожиданно спросил он, глядя на Яковлева. Оказывается, этот вопрос не давал покоя и ему.

Государь смотрел на комиссара своими удивительными синими глазами, в которых светилось столько искренности, что ему нельзя было не ответить таким же откровением. Яковлеву вдруг захотелось рассказать ему все без утайки. И о совещании у Троцкого, на котором Урицкий, Познер и остальные требовали его расстрела, и о распоряжении Свердлова доставить Государя в Москву живым и невредимым, и о своих подозрениях, возникших в Екатеринбурге и получающих все большее подтверждение. Но он понимал, что не может сделать этого.

— Откровенно говоря, — сказал Яковлев, стараясь выглядеть как можно более искренним, — я и сам не до конца знаю это. По всей видимости, все дело в том, что к вам и вашей семье в последнее время проявляют все больше внимания различные темные силы. Уже после моего приезда в Тобольск туда прибыл еще один отряд, требовавший передачи ему охраны над вами и вашей семьей. В Москве вы будете в большей безопасности.

— Вы сказали еще один. Значит, другой отряд там уже был?

— Да, Ваше Величество, — Яковлев тяжело вздохнул, не сводя глаз с царя. — И тоже совершенно не заинтересованный в безопасности вашей семьи. Тех темных сил, о которых можете подумать вы, — тут Яковлев сделал большую паузу и после этого продолжил, словно сделал выдох, — по нашим сведениям не существует.

Государь опустил глаза и отвернулся, глядя на дорогу. Очевидно, он хотел услышать другое. Он до конца верил в то, что в Тобольске были люди, хотевшие его спасти. Но, выходит, что его обманывали. Некоторое время ехали молча, потом Государь спросил, не скрывая тревоги:

— А что же будет с детьми? Ведь они остались в Тобольске. И потом, Алексей так болен.

— Я уверен, что им ничто не угрожает. В Тобольске остался Евгений Степанович Кобылинский, которому, надеюсь, вы верите. Он сумеет защитить княжон и Алексея от кого бы то ни было. С ним находятся верные ему люди.

— Да, это так, — согласился Николай. — Но может ли это быть гарантией?

— Какие гарантии вы хотите? — спросил Яковлев. — Советского правительства? Оно может выдать охранную грамоту или мандат, как это сейчас называется. Но будет ли являться такая бумажка гарантией? Ведь и советская власть пока еще не имеет для себя в России никаких гарантий.

Яковлев сказал то, чего не должен был говорить хотя бы в эту минуту. Глаза Николая потухли, он опустил голову и весь ушел в себя. Яковлев слышал только стук колес да лошадиных копыт по мерзлой дороге. Молчание было долгим и неловким. Наконец, Николай поднял голову, снова посмотрел в глаза Яковлеву и спросил:

— Кто такие большевики?

— Революционеры, поставившие своей целью построить в России общество социальной справедливости, — не задумываясь, ответил Яковлев.

— Что значит справедливости? Что вы подразумеваете под этим словом? — спросил Николай.

— Главный лозунг большевиков — свобода, равенство и братство всех народов. А под справедливостью подразумевается принадлежность всех богатств государства тем, кто их создает. То есть трудовому народу. И разделение этих богатств между всеми, а не среди кучки приближенных.

Он хотел сказать это мягче, чтобы не обидеть царя, но подходящее слово не пришло сразу в голову. Яковлев сам задавал подобные вопросы и Ленину на Капри, и Троцкому в Болонье. И сейчас отвечал на них теми словами, которыми отвечали ему они. Но если бы его спросили, верит ли он тому, что говорит, Яковлев постарался бы уйти от прямого ответа. На Капри и в Болонье верил, а сейчас и в голове, и в душе появилась раздвоенность. Понятие справедливости, во имя которой делалась революция, уже на второй день заменила революционная необходимость. Но справедливость и необходимость вещи совершенно разные. Не поменялись ли цели революции после того, как власть в России перешла в руки большевиков? Но Яковлев тут же ответил сам себе — большевики не только Троцкий и Урицкий. Это и Ленин, и балтийский матрос Дыбенко, и бывший генерал царской армии Бонч Бруевич, и многие другие. У каждого из них свои понятия о справедливости. И пока еще не ясно, кто возьмет верх.

Николай молчал, очевидно, обдумывая ответ Яковлева, потом спросил:

— А разве в России не было свободы, равенства и братства всех народов? Грузинский князь и в Петрограде считался князем, легально действовали все партии, в том числе, и большевики, выходили оппозиционные газеты. Дума вообще действовала против правительства. Она вела агитацию даже во время войны. Какая свобода еще нужна?

Николай никак не мог понять, чего не хватило народу, и кому в России потребовалась революция? Ведь, по его мнению, все шло так хорошо. Военные неудачи пятнадцатого года закончились, производство снарядов налажено в необходимом количестве. Весеннее наступление семнадцатого года, подготовка к которому практически была завершена, должно было привести к коренному перелому на Восточном фронте в пользу России. Германия, вне всякого сомнения, была бы разбита. А дальше началось бы могучее течение мирной жизни. Ведь до войны Россия развивалась самыми высокими темпами в Европе. Продолжилось бы это и после войны.

Но именно в тот момент, когда до решающей победы осталось сделать всего один шаг, все рухнуло. Какое затмение нашло на генералов, на Государственную думу, на всех тех, кто, имея в руках огромную власть, мазохистски разрушил ее? Где сейчас эти люди? Где Родзянко, Гучков, генерал Алексеев, которому он доверял, почти как самому себе?

Государь вдруг вспомнил пустынный ночной перрон Пскова, когда к нему явились из Петрограда посланцы думы Гучков и Шульгин. Это был самый горький день его царствования. Накануне пришли сведения о беспорядках в Петрограде. Министр внутренних дел Протопопов слал в Ставку одну паническую телеграмму за другой, из которых следовало, что столицу охватил хаос. Императрица Александра Федоровна сообщала о революционных митингах в Царском Селе. Государь решил выехать в столицу, чтобы навести порядок. Но на станции Малая Вишера ему сказали, что дальше ехать нельзя, железная дорога захвачена взбунтовавшимися рабочими и солдатами петроградского гарнизона. Он поехал в Псков, в штаб Северо-Западного фронта, где была связь и с Петроградом, и со Ставкой. Но главное, там была армия — солдаты, офицеры и генералы, присягавшие ему на верность. Он любил свою армию, заботился о ней и рассчитывал на ее поддержку.

Командующий Северо-Западным фронтом генерал от инфантерии Николай Владимирович Рузский был обязан ему всей своей карьерой. Худой, болезненный, старый, лишенный каких-либо способностей полководца, он уже давно должен был находиться на покое, но Государь ценил его исполнительность и преданность и только поэтому держал в должности командующего фронтом. Но именно Рузский заявил ему, что единственным спасением России от всеобщего хаоса и поражения может быть отречение от престола.

Государь настолько растерялся, что в первое мгновение не знал, что ответить. Он не мог понять, как человек, которого он сделал генералом и командующим фронтом, мог предложить такое ему, Императору России. Тем более, что на подавление беспорядков в столицу уже были посланы войска с фронта. Но, придя в себя, попросил соединить его с начальником штаба Верховного Главнокомандования Алексеевым. Тот ответил, что ситуация в Петрограде стала неуправляемой и «подавление беспощадной силой при нынешних условиях опасно и приведет Россию и армию к гибели. Необходимо поставить во главе правительства лицо, которому бы верила Россия». И далее добавил уже в виде размышления слова о том, что спасти страну от всеобщего хаоса теперь, по всей вероятности, могут только кардинальные перемены. Николай почувствовал, что у него из-под ног уходит почва. В голове мелькнуло одно — кругом измена, трусость и обман.

Государственная дума, в которой уже давно верховодили антирусские силы, только и знает, что говорит об ответственном правительстве и его председателе, которому бы верила вся Россия. На должность председателя метит такое ничтожество, как Родзянко. Теперь об этом открыто заговорил начальник Генерального штаба. Значит, они уже давно заодно. Выходит, что и Алексеев изменник. «Куда же делись преданные люди? — думал Государь. — Или их не было вообще?» Где генералы, присягавшие на верность царю и отечеству?

— Я понял, что вы имеете в виду, — не выдавая охватившего волнения, продиктовал он Алексееву. — Запросите мнение командующих фронтов.

Государь был уверен, что командующие не могут разделять точку зрения Алексеева и Рузского. Кардинальные перемены в стране в то время, когда до победы уже можно дотянуться рукой, могут обернуться катастрофой. В минуты напряжения государству, как никогда, нужны спокойствие и стабильность. Командующие фронтами не могут не понимать этого.

Через два часа в вагон Государя вошел Рузский, держа в руках длинный моток телеграфной ленты. Николай взял ленту и, чуть прищурившись, начал читать. Алексеев телеграфировал:

«Ежеминутная растущая опасность распространения анархии по всей стране, дальнейшего разложения армии и невозможности продолжения войны при создавшейся обстановке настоятельно требуют издания Высочайшего акта, могущего еще успокоить умы, что возможно только путем признания ответственного правительства и поручение составления его председателю Государственной думы».

Государь не понимал самого сочетания слов «ответственное правительство». Разве имеет право правительство быть безответственным? Что это за правительство, которое не отвечает ни за что? И разве те правительства, которые назначал он, были безответственными? Но он понимал, что его поставили в безвыходное положение, сделав заложником хорошо подготовленной ситуации. Нужны были немедленные меры, способные успокоить столицу. Времени на их поиск не было, и Государь согласился с требованием Алексеева. Ему нужно было спасать Россию. Он подписал манифест, которым поручил Родзянке составить список нового правительства. Однако было уже поздно.

Вскоре Рузский принес ему новый ворох телеграмм. На этот раз они пришли не только от Алексеева, но и командующих фронтов. Первой он взял телеграмму дяди, Великого князя Николая Николаевича, командовавшего Кавказским фронтом. Уже после первых строк у него все поплыло перед глазами. Николай Николаевич телеграфировал:

«Генерал-адъютант Алексеев сообщает мне создавшуюся небывало роковую обстановку и просит меня поддержать его мнение, что победоносный конец войны, столь необходимый для блага и будущности России, и спасение Династии, вызывает принятие сверхмеры.

Я как верноподданный считаю по долгу присяги и по духу присяги необходимым коленопреклоненно молить Ваше Императорское Величество спасти Россию и Вашего Наследника, зная чувство любви Вашей к России и к нему.

Осенив себя крестным знамением, передайте Ему — Ваше наследие. Другого выхода нет. Как никогда в жизни, с особо горячей молитвою молю Бога подкрепить и направить Вас. Генерал-адъютант Николай».

Государь прочитал эту телеграмму до конца и положил на стол рядом с остальными, еще не читанными. За годы царствования он выработал умение в любых обстоятельствах скрывать от кого бы то ни было свои чувства. Но сердце пронзила такая острая боль, что он побледнел и, боясь потерять равновесие, оперся рукой о стол. Сидевший рядом Рузский уставился в лицо Государя. Он знал содержание телеграмм и был уверен, что именно они вызвали у Николая такие чувства. Но Государь был потрясен не текстом, а тем, с какой легкостью его предавали самые близкие ему люди. Подняв глаза на Рузского, в которых тот вместо ожидаемой ненависти увидел бесконечно горькую печаль, Государь спросил:

— А вы что думаете, Николай Владимирович?

Он даже в это невыносимо тяжкое мгновение обратился к нему со своей необычно мягкой вежливостью.

Рузский опустил глаза и глухо произнес:

— Я не вижу для вас, Ваше Величество, возможности принять какое-либо иное решение, кроме того, которое подсказывается советами запрошенных лиц.

Теперь уже не вызывало сомнений, что это был хорошо организованный заговор. Государь встал, посмотрел в плотно завешенное окно вагона, повернулся к Рузскому и сказал, отчеканивая каждое слово:

— Благодарю вас за доблестную и верную службу.

Рузский вздрогнул, а Государь повернулся и вышел в соседний вагон, служивший ему жилым помещением. Сидевший у стены и не проронивший за все время разговора ни одного слова министр императорского двора граф Фредерике опустил голову. Это был старый, совершенно высохший седой человек с густыми белыми бакенбардами. Рузский увидел, что по его морщинистым щекам текут слезы. И генерал понял, что в императорском поезде остался всего один, все еще считающий себя обязанным служить короне подданный. Но он уже не мог спасти ее.

А поздно вечером в Псков явились депутаты Государственной думы Гучков и Шульгин. Государь хорошо знал обоих. С Шульгиным он познакомился еще в 1907 году, когда принимал депутатов второй Государственной думы, требовавших у него ее роспуска. Большинство в ней заняли люди, называвшие себя представителями «народного гнева». Шульгин был депутатом от Волыни. Волынский архиепископ Антоний вручил во время этой встречи Николаю миллион подписей в поддержку государственного курса Российской империи. Волынцы просили считать их не украинцами, а русскими. И Государю тогда казалось, что чувства здорового национализма, поднявшиеся на западе, перекинутся и на центральную часть России. Но этого не случилось. Россию уже начал разъедать рак революции.

Гучков с самого начала войны участвовал в антигосударственном заговоре. Об этом Государю неоднократно доносил министр внутренних дел Протопопов, предлагавший немедленно арестовать Гучкова. Но он посчитал, что арест может дать оппозиции повод для открытого выступления, что неминуемо спровоцирует население на беспорядки. Оппозиция, действовавшая по принципу «чем хуже, тем лучше», всеми силами добивалась именно этого. Узнав, что вместе с Шульгиным в Псков приезжает и Гучков, Государь пожалел о том, что в свое время не послушался совета министра.

Он принял депутатов думы в салон-вагоне своего литерного поезда. Салон был обит зеленым шелком и днем, когда светило солнце, обивка создавала праздничное настроение. Сейчас вагон освещался только тусклым светом электрических лампочек, и все в нем казалось угрюмым. А граф Фредерике, больше походивший на мебель, чем на министра императорского двора, казался высеченной из белого мрамора древней статуей. Он, не шевелясь, сидел в углу у маленького столика. Государь пригласил Гучкова и Шульгина сесть за квадратный стол, стоявший у зеленого дивана.

Когда они сели и Гучков положил руки на колени, Государь заметил, что они у него трясутся. Главный заговорщик империи и в эту минуту боялся того, кого он намеревался свергать. Государь знал, зачем приехали депутаты, и думал о том, перестанут ли дрожать руки у Гучкова, когда он объявит им о своем решении.

Гучков начал говорить первым. Он говорил о том, что беспорядки в Петрограде приобрели характер народной революции. Правительства нет, министры покинули свои кабинеты и попрятались. Радикальные революционеры создали Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов, который вчера издал приказ № 1. Этим приказом вся власть в армии передается солдатским комитетам, которые будут назначать командиров. Столичный гарнизон полностью перешел на сторону Совета. В городе идет охота на офицеров. Гучков сделал паузу, потрогав ладонью лоб и нервно глотнув воздух.

В это время в вагон вошел генерал Рузский. Задержавшись на мгновение у порога и поклонившись Государю, он шагнул к столу и сел рядом с Шульгиным.

Шульгин, блестя бритой, похожей на страусиное яйцо головой, повернул лицо к Рузскому и сказал:

— Вчера утром на улице застрелили князя Вяземского только потому, что он был в офицерской форме.

Генерал испуганно отшатнулся, посмотрел на Шульгина вытаращенными глазами, потом перевел взгляд на Гучкова. Тот достал носовой платок и промокнул им неожиданно вспотевшее лицо. Государь молча наблюдал эту сцену. В вагоне возникла такая напряженная пауза, что все услышали, как в своем углу вздохнул похожий на статую Фредерике. Рузский, давно забывший о его существовании, нервно повернулся, но, увидев Фредерикса, перевел дыхание и молча посмотрел на Государя.

— А что происходит в России? — спросил Государь, глядя на Гучкова. — Ни Николай Владимирович, — он кивнул в сторону Рузского, — ни Алексеев в Ставке ничего не знают об этом.

Гучков снова вытер лицо, положил платок в карман и, опустив голову, несколько мгновений молчал. Затем поднял глаза на Государя и сказал с такой искренностью, которой в эту минуту никто от него не ожидал:

— У Государственной думы об этом нет никаких сведений, Ваше Величество.

— Значит ли это, что революцией охвачен только Петроград? — спросил Государь, теперь уже глядя на Рузского.

— По шоссе из Петрограда на Псков движутся вооруженные грузовики, — сказал Рузский и, повернувшись к Шульгину, спросил: — Это ваши, из Государственной думы?

— Как это могло вам прийти в голову? — возмутился Шульгин.

— Ну, слава Богу, — с облегчением вздохнул Рузский. — Я приказал их задержать.

Государь понимал, что в литерном поезде на перроне псковского вокзала он уже давно находится на положении пленника. Его не выпустят отсюда до тех пор, пока он не подпишет отречения. И чем дольше он будет сопротивляться, тем больший хаос охватит страну. Из столицы он перекинется в Москву, затем на Волгу — в Нижний Новгород, Самару, Царицын. Потом придет очередь солдат, сидящих в окопах. «Может быть, действительно отдать власть тем, кто так жаждет ее?» — подумал Николай. Он сам уже давно устал от власти. За годы царствования он видел столько подлости и интриг, столько предательства и низости, в том числе среди самого ближайшего своего окружения, что на некоторых вельмож уже не мог смотреть без омерзения. Если уж член царской семьи Великий князь Николай Николаевич требует отречения от престола, значит, в головах людей наступило полное помутнение. Неужели Николай Николаевич не понимает, что как только в России не станет монархии, не станет и его? По всей видимости, не понимает…

А Гучков в это время все говорил и говорил об охвативших Петроград беспорядках. О том, что если их не остановить, ничто не сможет спасти империю. Николай не вникал в смысл его слов, который и без того был ясен, но от звука неприятного монотонного голоса у него возникло чувство, что ему в голову вбивают раскаленные гвозди. Еще мгновение — и голова расколется. И когда Гучков сказал, что единственным выходом из положения является отречение от престола и передача власти в руки Наследника, Государь поднялся и произнес:

— Я уже принял решение отречься от престола. Еще сегодня я думал, что могу отречься в пользу сына, Алексея. Но я переменил решение в пользу брата Михаила.

Гучков побледнел, но тут же взял себя в руки. Шелестя бумагами, достал лист с текстом отречения, составленный в Государственной думе, и протянул Николаю. Тот, не глядя, взял его, отметив про себя, что руки у Гучкова до сих пор не перестали трястись, и вышел в соседний вагон. Там Государь бегло прочитал предложенный ему текст. С первых слов чувствовалось, что его писал не русский царь, а другие люди. Кроме того, речь в нем шла об отречении в пользу сына.

Николай прекрасно понимал, что согласно закону о престолонаследии он не имеет права передавать власть брату. Но передать престол сыну он не мог ни при каких обстоятельствах. Во-первых, потому, что согласно закону о престолонаследии будет вынужден тут же разлучиться с ним и покинуть страну. Если бы сын был здоров, он мог бы пойти на это, сделав регентом брата Михаила. Но Алексей болел, и оставить его одного он не имел права. Да и завещание в пользу сына могло быть написано лишь в том случае, если бы этого хотел сам царь. Сейчас его принуждали к этому заговорщики. Нельзя было исключить того, что, расправившись с царем, они затем расправятся и с сыном.

Государь бросил взгляд на стол, где стояла пишущая машинка. На нем лежали только телеграфные бланки. Несколько мгновений он молча смотрел на них, потом взял один бланк, вставил его в машинку и неторопливо, с большими остановками начал печатать двумя пальцами:

«В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу родину, господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия наша совместно со славными нашими союзниками сможет окончательно сломить врага.

В эти решительные дни в жизни России почли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы, и в согласии с Государственной думой признали мы за благо отречься от престола государства Российского и сложить с себя верховную власть. Не желая расстаться с любимым сыном нашим, мы передаем наследие наше нашему брату Великому князю Михаилу Александровичу и благословляем его на вступление на престол государства Российского. Заповедуем брату нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены.

Во имя горячо любимой родины призываем всех верных сыном отечества к исполнению своего святого долга перед ним, повиновением царю в тяжелую минуту всенародных испытаний, помочь ему, вместе с представителями народа, вывести государство Российское на путь победы, благоденствия и славы. Да поможет господь Бог России. Николай».

Государь сложил на столе один к одному все три бланка, на которых был отпечатан текст отречения, внимательно перечитал его, взял ручку и поставил свою подпись под словом «Николай». И сразу ощутил, как опустела душа.

Два чувства одновременно овладели им. Первое было — облегчение. С его плеч словно сняли огромную каменную гору, которая каждый день придавливала к земле. Особенно трудно было в последнее время, когда в думе началась открытая клевета на Императрицу, а подлая кучка негодяев, в которую был вовлечен князь Феликс Юсупов, убила Григория Распутина. Это была месть черни, когда, стремясь отомстить хозяину, убивают его верного пса. Как тонко все было рассчитано, как хорошо была организована кампания клеветы. Она целила в самое сердце, пытаясь пронзить его насквозь. Глядя на Родзянку, Милюкова, Гучкова и многих других, Государь часто задавал себе вопрос: кем я повелеваю? Разве это счастье иметь власть над такими людьми? И вот теперь, когда он передавал эту власть другим, он чувствовал облегчение.

Но было и второе, горькое чувство. Что будет теперь с Россией? Брат Михаил не готов к управлению государством, власть никогда не интересовала его. Неужели на трон метит дядя Николай Николаевич? Но это так низко… Впрочем, он уже доказал свою низость, первым потребовав отречения.

Государь вышел в салон-вагон, где его нетерпеливо ожидали Гучков и Шульгин, положил телеграфные бланки с отречением на стол. Гучков протянул к ним руки, которые теперь дрожали еще сильнее, чем раньше, торопливо начал читать, передавая прочитанный бланк Шульгину. И когда он закончил, Государь увидел на его лице умиротворение человека, получившего все, о чем мечтал целую жизнь. Гучков сиял. А по лицу Шульгина, который тоже выглядел довольным, пробежала легкая тень. Он поднял глаза на Государя и тот увидел в его взгляде мучительный вопрос.

— Что-то еще? — спросил Государь.

— Да, Ваше Величество, — глотнув воздух, сказал Шульгин. — Не могли бы вы подписать распоряжение о председателе правительства. А то там знаете… — Шульгин многозначительно поднял глаза к потолку.

Государь понял. Шульгин боится, что в Петрограде могут назначить председателем правительства не того, кого определила дума. Николаю было все равно. Он был абсолютно уверен в том, что ни председатель думы Родзянко, ни Гучков не сумеют распорядиться властью, которую они так вожделенно желали, во благо народа. Она раздавит их своей тяжестью. Но он не будет злорадствовать над этим. Впрочем, и сочувствовать тоже.

— Кого бы вы хотели? — спросил Государь, повернувшись к Шульгину и выражая на лице полное безразличие.

— Князя Львова, — торопливо произнес Шульгин.

— Львов так Львов, — пожал плечами Государь и, сев за стол, написал распоряжение о назначении князя Львова председателем правительства.

Львов тоже участвовал в заговоре против монархии, и Государь хорошо знал это. Но если раньше он не мог осознать этот заговор во всей его полноте, то теперь понял, что заговор проник во все общество. Гнездом революционной заразы была не только дума, но и Генеральный штаб во главе с его начальником Алексеевым, и Всероссийский земский собор, которым руководил князь Львов, и даже некоторые члены императорской семьи. Тот же великий князь Николай Николаевич… Господи, что же произошло с Россией?

Отдав бумагу Шульгину, Государь прошел в спальный вагон. В узкий просвет завешенного шторами окна виднелся хорошо освещенный перрон, на котором собралась большая толпа людей. По всей вероятности, они уже знали о том, что происходит в поезде, и ждали известий из него. Государь увидел, как на перроне появились сначала сутулый и как бы прижимающийся к земле Гучков, а затем худой, высокий, словно пожарная каланча, Шульгин. Толпа загудев, двинулась к ним. Они остановили ее и начали говорить. «Объявляют о том, что я отрекся», — подумал Государь и замер в напряженном ожидании. Ему казалось, что толпа, обрадовавшись, закричит: «Ура!» Ведь еще днем Фредерике говорил ему, что с депутатами думы из Петрограда едет большая группа агитаторов. Но вместо радостных криков люди на перроне стали молча снимать шапки и, глядя на императорский поезд, креститься. Государь смотрел на этих молчаливых, крестящихся людей с поникшими головами и чувствовал, как спазмы начинают душить горло. Он расстегнул ставший тесным ворот кителя, отвернулся от окна и сел на диван. И впервые подумал: не лучше ли было вместо отречения пойти на плаху?..

После отречения мысль о плахе не раз приходила ему в голову. Плаху он представлял не в виде костра или лобного места, на которое предстояло взойти, чтобы спасти Россию. Плахой было решение любой ценой подавить вспыхнувшие в Петрограде беспорядки. Один генерал горячо говорил ему:

— Отдайте немедленный приказ, Ваше Величество. Пусть погибнут пятьдесят тысяч бунтовщиков, зато будет спасена Россия.

Но какой царь решится отдать приказ о расстреле пятидесяти тысяч своих подданных? С каким чувством он будет жить после этого? Не бунт начал губить власть, а погрязшая в интригах верхушка. Расколовшись на группы, она начала раскалывать на такие же группы и народ. И это в минуту, когда государству, как никогда, необходимо было единение народа и власти.

— Скажите, Василий Васильевич, — оторвавшись от тяжких дум и повернувшись к Яковлеву, спросил Государь, — где сейчас генерал Алексеев?

— Говорят, скрывается где-то на юге России, — задумчиво помолчав, ответил Яковлев.

— А почему он должен скрываться? — искренне удивился Николай. Он действительно не понимал, зачем скрываться человеку, сыгравшему главную роль в свержении монархии.

— Вы разве не знаете, как кончил его наследник генерал Духонин? — спросил Яковлев.

— Нет, а что?

— Толпа революционных солдат раскачала его за руки и ноги, подбросила вверх и поймала на штыки.

— Но это же бессмысленная жестокость, — весь передернувшись, произнес Николай.

— Помните у Пушкина: «Не дай вам Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Никто не знает, что такое свобода и до каких границ она может простираться.

— Никто не может получить свободу убивать людей, — сказал Николай. — Любая свобода может существовать только в рамках закона.

— А если нет никаких законов, — сказал Яковлев. — Старые отменили, новых не приняли.

— Есть один закон, который не имеет права нарушать никто, — Государь откинул голову и посмотрел в глаза Яковлеву. — Это человеческая мораль. Ни один закон не может противоречить ей.

— У революции свои правила, — сказал Яковлев. — Она заменила человеческую мораль на революционную.

— Но революционеры тоже люди. — Николай в недоумении смотрел на комиссара.

— С точки зрения революции морально все, что помогает ее победе.

— И убийство генерала Духонина тоже?

— Я не знаю, — пожал плечами Яковлев. — Может, это издержки. Но кто и когда определит, что такое необходимость, а что такое издержки революции?

Николая до сих пор не покидало ощущение, что революции можно было избежать. Но кто организовал ее? Ведь каждому ясно, что беспорядки такого масштаба сами по себе не возникают.

Государь посмотрел на Яковлева, на скачущих по обе стороны повозки вооруженных всадников, пытаясь увидеть в их лицах что-то особенное, присущее только революционерам, но ничего необычного в них не было. Яковлев вообще казался человеком из достойного общества. Прекрасно одет, гладко выбрит, пахнет хорошим одеколоном. Чего не хватало ему в прежней жизни? Ради чего он стал революционером?

Из-за спины, со стороны Иртыша выкатился огромный красный диск солнца, окрашивая крупы лошадей в багровые тона. Шинель солдата, сидевшего на облучке вместо кучера, тоже потемнела, словно напитавшаяся вишневым соком. Государь опустил глаза и уткнулся взглядом в начищенные до блеска щегольские туфли Яковлева. Комиссар советского правительства выглядел в этой кавалькаде совершенно случайным человеком. Как оказался он здесь, что связывает его с революционерами? Этот вопрос возникал сам собой, но ответа на него не было. Государь натянул на колени свою шинель и отвернулся.

Солнце поднялось еще на вершок, изменяя цвета окружающего пространства. Висевшая на сухой прошлогодней траве изморозь вспыхнула, переливаясь серебряным светом, от земли потянуло весенним запахом. Дорога вышла к берегу Тобола, блестевшего широкими заберегами, в некоторых местах вода бежала уже поверх льда. Из-за поворота реки неожиданно вылетел, тянувший над самым льдом табунок уток, но, увидев кавалькаду, испуганно взмыл вверх и тут же растаял в утреннем небе.

Всадники, скакавшие по обе стороны повозки, вдруг начали оглядываться, приподнимаясь на стременах. Один из них, держа поводья в левой руке, правой взялся за шейку приклада винтовки. Николай слегка наклонился, чтобы увидеть обочину дороги. Там остановились две телеги. Около одной стояли мужик с бабой, у другой — мужик и два мальчишки. Когда повозка поравнялась с телегами, мужики и мальчишки сорвали с голов шапки и низко поклонились, с любопытством глядя исподлобья на Государя. Баба, поклонившись, несколько раз перекрестилась. Из повозки, в которой ехал Матвеев, раздался грубый мат. Матвеев, перевесившись через короб и размахивая кулаками, материл крестьян за то, что кланялись Государю. Слушая его, Николай впервые почувствовал себя арестантом.

8

После отречения от престола, когда начальник Генерального штаба Алексеев отдал приказ арестовать ею, такого чувства не было. Возникли недоумение и обида, но арестантом Николай себя не ощущал. Он находился в своем вагоне литерного поезда, его охраняли офицеры, в душе все еще относившиеся к нему, как к Императору России. С солдатским хамством он столкнулся в Царском Селе после того, как судьба всей семьи оказалась в руках Керенского. Но и тогда не возникало чувства, что ты являешься арестантом. Тот арест больше походил на домашний. Да и тобольскую ссылку по большому счету нельзя было назвать арестантской. Евгений Степанович Кобылинский делал все, чтобы облегчить жизнь своих подопечных. Даже в церковь на праздничную литургию разрешил ходить всей семьей. А сейчас такое чувство возникло. Николай понял, что его жизнь, а также Аликс и Марии, едущих в кибитке впереди него, зависит теперь только от Яковлева. Куда он везет их, и что задумали большевики? Этот щеголь, вне всякого сомнения, знает гораздо больше, чем говорит. Хотя и кажется иногда очень искренним.

Государь снова посмотрел на Яковлева. Тот выглядел безучастным ко всему, но это было обманчивое впечатление. Яковлева возмутила выходка Матвеева не меньше, чем Государя. На первой же остановке он решил серьезно поговорить с ним. Не для того, чтобы перевоспитать, ни в какое воспитание он не верил. Матвееву нельзя было давать зарываться. Почувствовав волю, он может стать неуправляемым. А это приведет к неминуемому конфликту. Когда каждый имеет при себе оружие, стрельба неизбежна.

Солнце, между тем, начало пригревать землю, подмерзшая за ночь дорога стала превращаться в жидкую грязь, летевшую из-под копыт лошадей прямо в повозку.

— Не укрыться ли нам плащами, Ваше Величество? — спросил Яковлев, показав глазами на черную ошметку грязи, прилипшую к шинели царя.

Яковлев привстал, достал из-под сиденья плащ, принесенный Чемодуровым, и протянул его Николаю. Затем достал свой, накинул его на плечи, плотно прикрыл колени и ноги. Государь не стал надевать плащ, он сел на него и прикрыл им только полы шинели.

— Вам не холодно? — спросил Яковлев.

— Нет, — ответил Государь. — Спасибо, что нашли кибитку для Александры Федоровны и Марии. Им в открытой повозке было бы холодно.

У Яковлева заскребли на сердце кошки. Император всегда казался ему небожителем. Он был человеком из другого мира, таинственного и недоступного, куда простому смертному невозможно заглянуть даже одним глазком. Он был словно Бог, живущий на Олимпе и общающийся только с себе подобными. Он привык, что все, вне зависимости от ума и сословия, должны заботиться о нем, потому что только он может сделать других счастливыми. Всего одно его слово могло вознести человека на небеса или опустить в бездну. И вдруг это спасибо за убогую кибитку… Какое усилие он должен был сделать над собой, чтобы произнести это слово. А, может быть, ему и не требовалось делать никакого усилия? Может быть, он такой же, как я, как Гузаков, как все остальные, подумал Яковлев. И ему тоже не чужды простые человеческие чувства, в том числе обычная благодарность? Он повернулся к Государю и сказал:

— К сожалению, ничего лучшего в Тобольске найти не удалось.

— Я так и не рассмотрел этого города, — произнес Государь тоном, в котором звучало сожаление.

— Это трудно было сделать, — заметил Яковлев. — Кобылинский не хотел рисковать вашей безопасностью.

— Вы снова имеете в виду революционеров? — спросил Государь с оттенком иронии.

— Не только. Очень многие считают виновником всех своих несчастий русскую монархию.

— Ни один государь не в состоянии сделать всех своих подданных счастливыми, — заметил Николай грустным голосом. — Он может лишь создать условия, в которых каждый человек мог бы проявить свои лучшие способности. И эти условия должны быть равными для всех. В этом заключается главная справедливость власти.

— О каком равенстве можно говорить в стране, где существуют сословия? — Яковлев произнес это спокойным тоном, но в его голосе слышалось твердое убеждение. — Разве может сын крестьянина получить то же образование, что и сын промышленника или банкира? Я уже не говорю о детях дворян.

— Вы же знаете, что дворянство дается за особые заслуги перед отечеством, — сказал Государь, и Яковлев неожиданно увидел, как в его глазах промелькнули так не соответствующие разговору веселые искорки. — А деды или даже отцы нынешних промышленников и банкиров наверняка были крестьянами. В России все сословия идут от простого мужика. Кто способнее, тот и выбивается наверх. Вы думаете, у вас будет по-другому? Никогда ни одна власть не сделает всех своих подданных одинаково счастливыми. Утверждать противоположное, значит быть наивным или идти на сознательный обман.

— Но разве справедливо, когда одни работают, не покладая рук, а другие, не пошевелив пальцем, живут в роскоши и несметном богатстве? — Яковлев заговорил страстно и искренне, его задели за живое слова царя.

— Что такое, по-вашему, работа? — спросил Государь, и его лицо сразу стало серьезным. — Управлять государством — это работа? А быть министром или промышленником, командовать армией, писать стихи, наконец? Да, некоторые имеют богатство и не работают. Но ведь они его не украли, его заработали их отцы и деды. Разве не справедливо пользоваться тем, что досталось в наследство от родителей? У вас есть дети?

Яковлев никогда не связывал свою жизнь с семьей. До того, как стать боевиком, у него была девушка Катя, на которой он собирался жениться. Но полная тревоги жизнь экспроприатора не позволила сделать это. А когда, скрываясь от полиции, пришлось уехать за границу, он потерял свою Катю навсегда. Семью заменила опасная работа революционера. Борьба во имя счастья и справедливой жизни своего народа. Это было сознательное решение зрелого человека, и ни о какой наивности здесь не могло быть и речи.

Перед глазами вдруг всплыли лица всех, кто сидел за длинным столом на совещании у Троцкого. Он помнил их взгляды, жесты, реплики, их горящие глаза.

Ни одного из них тоже нельзя было назвать наивным. Это были люди, одержимые идеей. Проще говоря, фанатики. Они или погибнут, или добьются своего. Если погибнут, тогда конец революции, тогда все останется по-старому или почти по-старому. Это понятно. А если победят? Неужели после этого опять начнут возникать новые сословия? Неужели снова произойдет разделение на богатых и бедных? Для чего тогда делается революция?

Вопросы были неудобными, и Яковлев мучительно искал ответы на них. Должен ли профессор получать больше крестьянина? Если нет, тогда зачем становиться профессором? Зачем долгие годы или даже десятилетия, изнуряя себя, постигать знания, открывать законы развития природы и человека, создавать достойные удивления машины и никогда невиданные дотоле материалы и учить этому юное поколение? Но если не будет профессоров, художников, писателей, артистов жизнь общества вернется в первобытные времена… Яковлеву показалось, что он бредит.

Высоко в небе, тревожно гогоча, тянул на север большой косяк гусей. Государь поднял голову, провожая их взглядом. Только теперь он по-настоящему ощутил, что пришла весна. С каким нетерпением он ждал ее в прошлом году. Но вместо ожидаемых перемен к лучшему она принесла крах. Что за чудовищная сила тянет Россию на дно, мучительно думал Государь, глядя на стремительно удаляющихся гусей. Кому невыгодно, чтобы она развивалась, как и другие передовые государства, а ее народ благоденствовал? За что нам такая кара? Он снова повернулся к Яковлеву и начал всматриваться в его лицо. Ему хотелось как можно больше узнать об этом человеке, ведь это был первый большевик высокого ранга, с которым свела судьба. Но он не находил в нем ничего особенного. Яковлева можно было принять за человека высшего света, каких немало видел на своем веку Государь. Почему же он рушит то, что кровью и потом создавали его предки? Какие силы руководят им?

— Скажите, Василий Васильевич, откуда прибыли в Россию нынешние революционеры? — спросил Николай, которому захотелось лучше понять тех, кто совершил переворот.

Яковлев резко обернулся, подумав, что Государь имеет в виду его. Но тут же понял, что он спрашивал не о нем, а о руководителях революции. Государь снова смотрел на него своим добрым, располагающим к откровенности взглядом.

— Из разных стран, — немного помолчав и опустив голову, ответил Яковлев. — Ленин со своей группой из Швейцарии, Троцкий — из американских Соединенных Штатов.

— А кто их послал в Россию?

— Как кто? — не понял Яковлев и сделал удивленное лицо.

— Должен же ведь быть какой-то центр, который руководил отправкой революционеров в Россию, — сказал Государь.

— Центральный комитет партии, — не задумываясь, ответил Яковлев.

— Они все принадлежат к одной партии? — спросил Государь, в голосе которого прозвучало явное недоверие.

— Нет, конечно, — ответил Яковлев. — Ленин — большевик. Троцкий еще в прошлом году был трудовиком, Спиридонова — эсерка, Мартов — меньшевик.

— Ну, вот видите, — сказал Государь, — одной партии это было не по силам. А кто оплачивал переезд, давал деньги на подготовку переворота? Нет, здесь действовали очень мощные мировые силы. Ни одной партии совершить переворот в такой стране, как Россия, невозможно. Эти силы были гораздо более могущественными, чем сама Россия. Вам этого не кажется?

Государь поднял голову к небу, где у самого горизонта еще виднелась тоненькая ниточка удаляющегося табуна гусей. Он не хотел смущать своим взглядом Яковлева. Если раньше он думал, что революция в России была выгодна только Германии, то теперь его мнение изменилось. Сильная Россия не нужна не только Германии, но и всему остальному миру. Германия все равно проиграет войну, но среди победителей не должно быть того, кто более всего содействовал ее разгрому. Вот главная цель тех могущественных сил, которые готовили переворот.

Слова Николая задели Яковлева за живое. Он придерживался совершенно другой точки зрения.

— Не думаете же вы, что революция совершена на иностранные деньги? — спросил он.

— Об этом не надо думать, — спокойно ответил Государь. — Это так и есть.

— Вы глубоко заблуждаетесь, — совершенно искренне возразил Яковлев. — Революционеры сами добывали деньги в России. Кроме того, поступали немалые пожертвования от русских промышленников и некоторой части интеллигенции.

Яковлев, рискуя жизнью, сам добывал эти деньги и не мог смириться с тем, что финансирование революции Николай II приписывал каким-то могущественным и непонятным ему иностранным силам.

— Революции совершают не те, кто выходит с револьверами на улицы и убивает ни в чем не повинных почтовых служащих, городовых и офицеров армии, — убежденно произнес Государь. — Их организовывают люди, финансирующие газеты, подкупающие депутатов Государственной думы, раздающие рабочим револьверы и бомбы, убеждающие их, что только путем насилия они могут завоевать свое счастье. При этом они отлично знают, что насилием никто никогда не завоюет своего счастья. Все результаты переворота достанутся тем, кто его финансировал. Так было всегда, так будет и сейчас. Мне очень жаль наш народ, который поддался обману.

Логика Государя была простой, но на его аргументы Яковлеву не удавалось найти такие же убедительные опровержения. Он лучше других знал, что все революционеры, вернувшиеся после отречения Государя в Россию, жили за границей на иностранные деньги. Это подразумевалось как бы само собой. Но это же ставило теперь под сомнение искренность тех, кто делал революцию.

— Теперь уже поздно говорить об этом, — не то с сожалением, не то просто констатируя свершившееся, сказал Яковлев. — Надо думать о том, что делать дальше.

— Пока не наступит единения народа и власти избавиться от хаоса в государстве невозможно, — твердо заявил Государь.

— Вы это знаете лучше, чем я, — сказал Яковлев.

Государь отвернулся и с безучастным видом начал смотреть на покрытый редкими кустами тальника берег Тобола. Рыжая прошлогодняя трава на обочинах дороги уже обсохла, но в кустах кое-где еще лежал серый, ноздреватый снег. Яковлев пожалел о своей последней фразе, он понимал, что она задела Государя. Ему хотелось смягчить впечатление от внезапно вылетевших слов, однако он не знал, как это сделать. Но Государь, повернувшись к нему, заговорил сам.

— У меня в голове не укладывается то, что немцы сейчас в Новочеркасске и Ростове, — сказал он. — Что им отдали всю Украину. При мне за три года войны они не сумели занять ни пяди русской земли.

— У меня тоже не укладывается, — искренне признался Яковлев.

— Тогда на что надеются большевики?

— На то, что в Германии тоже произойдет революция, — ответил Яковлев.

— Вы думаете, она произойдет и в Германии? — с усмешкой спросил Государь.

— А почему бы и нет? — сказал Яковлев. — Немцы устали от войны не меньше нас, я в этом не сомневаюсь.

— Да, но наших войск нет ни в Кенигсберге, ни во Франкфурте, Германия не платит нам контрибуций.

— Вы хотите сказать, что Россия платит контрибуции Германии? — спросил Яковлев.

— Вне всякого сомнения, — спокойно произнес Государь. — Ни один мирный договор не подписывается без пункта о контрибуциях, которые должна выплатить побежденная сторона.

— В Брестском договоре этого нет, — убежденно заявил Яковлев.

— Значит, этот пункт включили в дополнительный протокол к нему, — сказал Государь. — Поверьте мне, я это знаю лучше вас.

Яковлев замолчал. Затевая разговор, он думал сказать Государю правду о России, которую тот, по его мнению, не знал. Но оказалось, что Государь знает гораздо больше его. Яковлев чувствовал, что помимо своей воли начинает симпатизировать этому человеку в военной форме без погон, сидящему рядом в простой крестьянской повозке и вот уже несколько часов разговаривающему с ним, как с равным. «За что же его хотят судить? — подумал он. И тут же ответил сам себе: — За то, что амбиции других политиков так и остались амбициями, за неудачи генералов и министров, за хаос революции, после которого людям придется приходить в себя многие годы. Только на одного царя можно свалить ответственность за дела всех, кто вел страну к катастрофе. С других не возьмешь и горсти волос, даже если эти волосы придется брать вместе с головой. Какая же ноша лежала на нем все эти долгие годы?..»

Яковлеву захотелось сделать для Государя что-то доброе, такое, что хотя бы немного утешило его кровоточащую душу, но он ничего не мог предложить ему. И вдруг он вспомнил, что за весь сегодняшний день Государь еще ни разу не закурил.

— Ваше Величество, — повернувшись к Государю, сказал Яковлев: — хочу задать вам нескромный вопрос. Вы не курите потому, что не хотите причинить неудобство мне или для этого есть другая причина?

— Я сделаю это на остановке. Ведь не будем же мы скакать, не останавливаясь, до самой Тюмени?

Яковлев поднял руку и Гузаков тут же подъехал к нему.

— Как только увидишь хорошую полянку, распорядись остановиться, — приказал Яковлев. — Пора сделать привал.

Гузаков выпрямился в седле и поскакал в голову колонны. Через несколько минут лошади, свернув на чистую, сухую поляну, остановились. Яковлев, поведя плечами, скинул на сиденье заляпанный грязью дождевик и вылез из повозки. За ним последовал Государь.

— Надо узнать, как себя чувствует Александра Федоровна, — сказал Яковлев, и они направились к карете Государыни.

Александра Федоровна уже открыла дверку и высунула ногу в аккуратном коричневом сапожке. Николай подал ей руку, и она спустилась на землю.

— Это ужасно, Ники, — сказала она по-английски. — У меня болит каждая частичка тела. Мне кажется, по такой дороге мы можем не доехать живыми.

— С божьей помощью выдержим, — спокойно ответил Государь.

— Мама, как всегда, немного преувеличивает, — высунувшись из кареты и улыбаясь, сказала Мария. — Мне эта дорога даже нравится. Это гораздо лучше, чем с утра до вечера сидеть в одной и той же комнате.

— И сколько нам еще ехать? — спросила Александра Федоровна, оглядываясь по сторонам. — Ведь рано или поздно нам все равно потребуется дамская комната.

— Петр! — громко скомандовал Яковлев, обращаясь к Гузакову. — Проводи дам вон до того ложка, — он показал глазами на ложбинку за кустами у края поляны. — Оставь их там и возвращайся сюда.

Государь с удивлением посмотрел на Яковлева, но ничего не сказал. Он понял, что комиссар советского правительства хорошо понимает английский. Гузаков отправился провожать дам, а Яковлев краем глаза увидел, как сбоку приближается Авдеев. Яковлев повернулся к нему. Авдеев остановился и стал молча рассматривать царя. Так близко он его еще не видел. Государь достал из кармана шинели коробку с папиросами, открыл ее и протянул стоявшему рядом кучеру. Тот взял папиросу, понюхал и, сдвинув на затылок тяжелую мохнатую шапку, положил ее за ухо. Государь закурил.

— Где мы будем ночевать? — по-английски спросил Государь Яковлева.

— В Иевлево.

— Это очень далеко?

— Думаю, что мы сможем туда добраться только к ночи, — ответил Яковлев.

В Иевлево приехали уже в сумерках. На краю села кавалькаду встречали вооруженные верховые. Это были боевики Яковлева. Остановившись у края дороги, они пропустили повозки, потом развернулись и поскакали в голову колонны. Государь с интересом рассматривал село, в котором было немало добротных деревянных домов с железными крышами. Около одного из них они остановились. Высокие тесовые ворота отворились, в них проехала сначала карета Государыни, затем повозка Государя.

Яковлев первым спрыгнул на землю и, потягиваясь, развел руки в сторону.

— Устали? — спросил он, глядя на Государя. — Я, честно говоря, устал зверски.

Николай молча скинул плащ и неторопливо вылез из повозки. Оглянулся, с любопытством рассматривая огромный крестьянский двор, в дальнем конце которого стояла повозка с задранными вверх оглоблями. У его ног неожиданно возникла крупная серая собака с острыми ушами и свернутым в кольцо хвостом. Ткнувшись носом в ноги Государя, она обнюхала его и молча отошла в сторону. Николай поднял голову и увидел стоявших у дверей дома высокого молодого мужика, бабу в цветастой кофте и черной длинной юбке и трех ребятишек. Перехватив взгляд Государя, они поклонились ему. Он тоже сделал легкий кивок и направился к карете Государыни.

Яковлев уже открыл ее дверку. Побледневшая Александра Федоровна смотрела на него страдальческим взглядом. Яковлеву показалось, что у нее нет сил не го что пошевелиться, но даже произнести слово. Николай протянул руку, молча взял пухлую белую ладонь Александры Федоровны и сказал снова по-английски:

— Ну, вот и все, Аликс. На сегодня наша дорога закончилась.

Александра Федоровна медленно, напрягаясь всем телом, приподнялась с сиденья, спустила из кареты ногу. Николай подал ей другую руку и помог выйти. Яковлев протянул руку Марии. Она оперлась о нее и легко спрыгнула на землю.

— Устали? — с искренним сочувствием в голосе спросил Яковлев.

— Немного, — сказала Мария. — Но это так интересно. Мне еще не приходилось так далеко ездить в карете.

Она улыбнулась и отпустила его ладонь. Их взгляды встретились, и Яковлев, в который уже раз, удивился красоте и невероятной скромности этой девушки. Дорога была адской, он видел, что она, как и ее мать, едва стоит на ногах, а вот надо же, еще находит силы улыбаться и говорить, что дорога была интересной.

Царскую семью провели в дом, предложили умыться с дороги. Хозяйка из ковша поливала им на руки, мальчики стояли рядом и держали в руках чистые, расшитые цветными узорами полотенца. Александра Федоровна не удержалась и, возвращая полотенце, поцеловала младшего из них в голову. Ее глаза наполнились слезами, глядя на мальчиков, она подумала об Алексее.

В большой комнате с иконой Божьей Матери в углу, под которой светилась маленькая лампадка, царскую семью и Яковлева усадили за стол. Прежде чем сесть, Николай, глядя на икону, перекрестился. За ним перекрестились Александра Федоровна и Мария. Хозяин дома вместе с сыновьями встал у порога, на стол подавала хозяйка. Ужинали неторопливо и молча. Александра Федоровна, впервые оказавшаяся в крестьянском доме, украдкой рассматривала обстановку. Стол был застелен хорошо разглаженной льняной скатертью, на полу лежали чистые самотканые дорожки. На большой стене висело несколько фотографий в самодельных деревянных рамках. Чувствовалось, что хозяйка с любовью следит за своей квартирой.

Хозяйка была очень милой. У нее были большие темные глаза, аккуратный носик и сочные губы, с которых не сходила еле заметная улыбка. Она вся светилась, не скрывая выпавшего ей счастья. Ведь не каждый может похвастаться тем, что кормил в своем доме ужином императорскую семью. Хозяин, рядом с которым молчаливо стояли притихшие сыновья, по сравнению с ней казался огромным, словно высеченным из мрамора атлантом. Государыне показалось, что все в этом доме дышит любовью, добротой, заботой друг о друге.

Ужин состоял из трех блюд. На первое подали ароматный сибирский борщ со сметаной, на второе — отварное мясо с гречкой, а затем — чай с ватрушками. Александра Федоровна съела небольшой кусочек мяса и немного гречки, Государь и Мария — все, что подали на ужин. Яковлев был голоден и тоже съел все. Закончив ужинать, Государыня достала платочек, вытерла губы и отодвинула тарелку.

Хозяйка дома, переводя взгляд с Государя на Александру Федоровну, сказала:

— Если хотите отдыхать, можете пройти в ту комнату, — она кивнула головой на дверь. — Постели приготовлены.

Николай встал и поблагодарил хозяев за хороший ужин. Потом помог подняться Александре Федоровне. Поклонившись хозяевам, она вместе с Марией прошла в спальню. Государь нерешительно остановился, посмотрев на Яковлева. Тот понял, что ему хочется выкурить перед сном папиросу, и сказал:

— Я составлю вам компанию, Ваше Величество.

Во дворе дома у самых дверей стояли двое вооруженных винтовками боевиков. Еще двое дежурили у ворот. Гузаков нес к хозяйской подводе огромную охапку сена. Положив сено в подводу, он разровнял его и только после этого подошел к Яковлеву.

— Люблю спать на свежем воздухе, — сказал он. — Тем более, что разжился у хозяина овчинным тулупом.

— Чудесная ночь, — произнес Государь, подняв голову к небу.

Небо было черным, усыпанным огромными мерцающими звездами. Воздух казался необычайно свежим, с примесью полевой влаги и аромата сена, распространявшимся из телеги по всему двору. Деревня словно затаилась, не издавая ни одного звука. Лишь изредка тишину нарушало тявканье собак. Яковлев тоже поднял голову кверху и сказал, посмотрев на звезды:

— Завтра будет хорошая погода. — Потом повернулся к Государю и добавил: — Нам опять придется вставать очень рано. Выезд я назначил на четыре утра. Очень боюсь, как бы на Тоболе не начался ледоход.

Государь не ответил. Яковлев уже привык к этому. Молчание тоже было ответом. Государь понимал, что в нынешнем положении все решения, связанные с ним, принимают другие. Докурив папиросу, он пошел в дом, где Александра Федоровна уже ложилась спать. Когда Яковлев, направляясь за ним, взялся за ручку двери, Гузаков дал ему знак задержаться.

Яковлев остановился. Гузаков вплотную подошел к нему и, нагнувшись к самому уху, сказал:

— Нехорошие вести пришли из Тюмени. Туда еще вчера прибыл отряд из Екатеринбурга. Ждут нас.

— Кто тебе сказал об этом? — сразу насторожившись, спросил Яковлев.

— Сашка Семенов. Скакал навстречу нам целый день, чтобы вовремя предупредить.

— Большой отряд?

— Человек пятьдесят, не меньше. Все вооружены, вокзал под их контролем.

— Тюмени нам не миновать, — сказал Яковлев задумчиво. — Сколько там наших?

— Двадцать человек, — ответил Гузаков. — К нашему приезду они подгонят на вокзал поезд.

— В общем-то, не так и страшно, — сказал Яковлев. — Мы же сворачиваем охрану по всей трассе. Когда подъедем к Тюмени, нас будет больше сотни.

— Сашка говорит, что из Екатеринбурга прибыли отчаянные фанатики.

— Других оттуда не пришлют. Это мы с тобой и без него знаем, — сказал Яковлев. — Пошли спать, Петруха. Утро вечера мудренее. А завтра, когда переправимся на другой берег, пришли ко мне Семенова, надо с ним поговорить.

Яковлев специально отложил этот разговор на утро. Знал — если поговорить с ним сейчас, уснуть не придется. Ничего хорошего Семенов сообщить ему не мог.

9

Устроившийся на ночлег в прихожей, Яковлев проснулся оттого, что услышал чьи-то шаги. Открыв глаза, он увидел перед собой хозяйку дома.

— Их Величества уже встали, — шепотом сказала она, кивнув на дверь комнаты, в которой ночевал Государь. — Я слышала, как они разговаривали.

Яковлев соскочил с постели, быстро оделся, ополоснул лицо. За окнами дома было уже светло. Он вышел во двор. К нему тут же подскочил возмущенный Гузаков.

— Матвеев с Авдеевым уже целый час домогаются удостовериться, что царь не сбежал, — сказал он. — Требовали, чтобы я пропустил их в дом.

— Ну и что ты ответил? — спросил Яковлев, нахмурившись.

— Велел вытолкать их за ворота.

— Правильно сделал, — сказал Яковлев и тут же спросил: — На реке не был?

— Был, — ответил Гузаков. — Лед уже никудышный. На лошадях не проехать, реку придется переходить пешком.

— Готовь команду, сейчас выходим, — сказал он и направился в дом.

Царская семья сидела за столом, пила чай с ватрушками. Увидев Яковлева, все повернулись в его сторону.

— Доброе утро, — сказал он. — Как спалось, Ваше Величество?

Яковлев посмотрел на Александру Федоровну. Ее лицо показалось ему хмурым, и Яковлев с испугом подумал, уж не заболела ли она. Если Государыня не сможет перейти по льду реку, на себе ее на другой берег не перенесешь. Но, подняв на него печальные глаза и, отодвинув чашку с чаем, Александра Федоровна тихо произнесла:

— Спасибо, все было хорошо.

— Через десять минут нам надо выходить, — сказал Яковлев. — На другой берег реки придется идти пешком. Лед еще держит человека, но уже не держит коня.

— Как пешком? — растерянно спросила Александра Федоровна. — Что, не будет даже повозки?

— К сожалению, не будет, — сказал Яковлев. — Я приношу свои извинения, но это все, что я могу сделать.

Лицо Государыни потемнело, она опустила голову. Яковлеву до боли в сердце стало жаль эту красивую, ухоженную женщину, совершенно не понимающую для чего нужна эта сумасшедшая скачка по раскисшей дороге из Тобольска в Тюмень в окружении вооруженных всадников, да еще с двумя пулеметами на телегах. Она привыкла к совершенно другой жизни и до сих пор не верит, что теперь это навсегда осталось в прошлом. Она и не подозревает, какая участь может быть уготована ей и ее семье всего через несколько дней. Яковлев поклонился и вышел.

Государыня не спала почти всю ночь. Сначала она думала об оставшемся в Тобольске Алексее. С самого рождения она почти никогда не расставалась с сыном и потребность видеть его каждый день стала неотъемлемой частью ее жизни. Когда Алексей был здоров, она светилась счастьем. Но когда у него начинались приступы гемофилии, и она видела его страдающий взгляд, ее сердце разрывалось на части. Она до сих пор без содрогания не могла вспоминать поездку в Беловежскую пущу летом 1912 года.

Детям захотелось покататься на лодке. Государь столкнул ее на воду, помог дочерям устроиться на сиденье, а маленький Алексей решил оттолкнуть лодку от берега и запрыгнуть на ее корму. Но не рассчитал прыжок и с размаху ударился коленом о борт. Государь кинулся к нему, подхватил на руки, но было поздно. Колено начало синеть и распухать на глазах. Алексея отнесли в дом, уложили в постель. Доктор Боткин, неотлучно сопровождавший царевича во всех поездках, начал делать ему холодные компрессы. Но боль не проходила, колено распухало все сильнее.

К вечеру у Алексея поднялась температура, он начал бредить. Александра Федоровна сидела у его изголовья и держала за руку, моля Бога о том, чтобы все муки мальчика он передал ей. Она боялась заглянуть сыну в глаза. От беспомощного, наполненного страданиями взгляда ребенка останавливалось сердце. Самое страшное было в том, что она ничем не могла помочь. Еще раньше, во время первых приступов, Государь приглашал в Петербург всех светил мировой медицины. Осматривая мальчика, они говорили одно и то же: «Медицина еще не придумала лекарств, которые могли бы ускорить сворачиваемость крови. Единственный способ избежать этого — предохранить ребенка от падений и ушибов».

Сказать «предохранить от ушибов» легко, но как это сделать — никто не знал. Ребенку надо играть, его не заставишь все время сидеть в кресле или лежать в постели. Оступиться, неловко зацепиться за мебель или игрушку он может в любое мгновение и никто не уследит за этим. Государыня поняла, что спасти сына ей может только Бог и с замиранием сердца начала молиться. Она молилась день и ночь, она готова была молиться сколько угодно, лишь бы только Господь оставил ей сына. Четыре дня и четыре ночи она, не отходя, сидела у постели Алексея. На пятые сутки он, осунувшийся, с мокрыми от высокой температуры слипшимися волосами, открыл глаза и еле слышно произнес запекшимися губами:

— Мама, я хочу пить.

Она соскочила с постели, трясущимися руками налила в чашку воды и подала Алексею. Он приподнялся на локте, отпил несколько глотков и сказал:

— Не плачь, мама. Я скоро поправлюсь.

Только в это мгновение Государыня заметила, что плачет. Слезы текли по ее щекам, падали на грудь, оставляя на платье мокрые пятна. Она поняла, что Господь возвращает ей сына.

Вчера на рассвете она оставила больного Алексея в Тобольске, чтобы отправиться вместе с мужем в совершенно непонятное ей путешествие. Она не могла отпустить Государя одного, боясь, что, как и год назад, против него опять задумывается что-то подлое. С тех пор, как началась война, она не знала ни одного радостного дня. Ей казалось, что весь мир обрушился на нее, и она мучительно искала причину своих несчастий.

Неужели все дело было только в том, что она по рождению являлась немецкой принцессой? Ведь она любила Россию больше многих русских. Больше тех же Милюкова, Керенского, Великого князя Кирилла Владимировича, явившегося в Государственную думу на следующий день после отречения Николая с красным бантом на груди. Где все они сейчас, кому на пользу послужило их предательство?

И еще одна дума не выходила из головы, не давая заснуть. Что затеяли большевики, зачем им понадобился Государь? Неужели они хотят заставить его скрепить своей подписью позорный Брестский договор, отдавший немцам половину России? И таким образом навсегда оставить эти земли за Германией? Вопросов было много, но за всю дорогу от Тобольска до Иевлево ей не удалось обмолвиться с Ники ни единым словом. Они ехали отдельно, комиссар Яковлев специально сделал так, чтобы они не могли разговаривать между собой…

Медленно подняв голову, она обвела взглядом комнату, понимая, что уже никогда больше не увидит этого дома. Хозяйка, вскинув брови, тут же спросила:

— Что-нибудь еще, Ваше Величество?

— Как зовут вашего младшего сына? — спросила Александра Федоровна?

— Сашкой.

— Значит, Александр?

— Да, Александр, — кивнула головой хозяйка.

Александра Федоровна поднялась, ушла в спальню, где находились ее личные вещи, и вынесла оттуда маленькую иконку Владимирской Божьей Матери. Держа ее в левой руке, перекрестилась правой, поднесла к губам, поцеловала и протянула хозяйке:

— Возьмите, она будет охранять вашего сына.

У хозяйки затряслись губы, на глазах показались слезы. Она кинулась к Государыне, упав на колени, схватила ее за руку и начала целовать. Потом подняла заплаканные глаза и спросила:

— Что же теперь будет-то? Порядка никакого нет, людей ни за что убивают. На прошлой неделе в соседней деревне екатеринбургским лошадь не дали, дак они хозяина на глазах у детей застрелили прямо в ограде.

И тут же осеклась, увидев полные слез глаза Государыни. Простая крестьянка никогда не думала, что царицы тоже могут плакать. Она перевела взгляд на сына, сначала прижимавшего к груди, а потом счастливыми глазами смотревшего на иконку, подаренную ему Императрицей, и женским сердцем сразу поняла причину слез Государыни. Поднявшись с колен и отпустив руку Александры Федоровны, она спросила еле слышным, приглушенным голосом:

— А почему с вами нет царевича? Все так хотели посмотреть на него. И мы, и, в особенности, дети.

Александра Федоровна прикрыла веки, из-под которых тут же сорвались тяжелые капли, по-детски всхлипнула и сказала:

— Мы не могли его взять с собой, потому что он болен.

— Дай Бог ему здоровья, — произнесла хозяйка и, нагнувшись, снова поцеловала руку Государыни.

И то, как она произносила слова, и как целовала руку, говорило о том, что делала она все это не из вежливости и казенною сострадания, а по велению сердца. Она видела в стоящей перед ней женщине не самую вельможную даму России, а обыкновенную мать, страдающую из-за того, что ее ребенок болен. И это уравнивало обеих женщин. Александра Федоровна тоже почувствовала это и подумала о том, что именно таких женщин ей, по всей видимости, и не хватало в окружении все эти годы.

— Коней будут перепрягать в Покровском, — сказала хозяйка. — Богатое село. Я знаю, что вы там не были.

Александра Федоровна поняла, что она хотела сказать этим. Покровское было родиной Распутина. И если она решила обратить на это внимание, значит, сочувственно относилась и к Григорию. «Господи, сколько же на Руси хороших людей, о которых я никогда не знала», — подумала Государыня.

Она вспомнила Распутина, лежавшего в простом деревянном гробу в маленькой полутемной церкви Чесменского приюта, куда его привезли сразу после того, как достали из Невской проруби. Александра Федоровна приехала проститься с ним вместе с Анной Вырубовой, своей фрейлиной, единственным человеком, кому она еще верила из своего окружения. Вырубова, так и не оправившаяся после случившейся под Петроградом год назад железнодорожной катастрофы, ходила на костылях, едва передвигая переломанные ноги.

Сообщение о катастрофе Императрице прислал по телеграфу товарищ министра внутренних дел генерал Владимир Федорович Джунковский. Он телеграфировал, что среди тяжелораненых оказалась фрейлина Анна Вырубова, направлявшаяся из Петрограда в Царское Село. У нее переломаны обе ноги, она находится при смерти и страшно кричит, не в силах переносить нечеловеческие боли. Графиню Вырубову вынесли из вагона и уложили в ближайшей будке стрелочника, где она находится до сих пор. Джунковский не берет на себя ответственность отдать распоряжение тотчас же перевезти ее в больницу, потому что она может умереть по дороге.

Получив телеграмму, Александра Федоровна немедленно выслала к ней главного врача Царскосельского лазарета княгиню Гедройц. Осмотрев Вырубову, главный врач лазарета сделала вывод, что той осталось жить всего несколько часов. Императрица не поверила в это и послала за фрейлиной свой поезд, распорядившись, чтобы ее перевезли в госпиталь Царского Села. Вырубова была без сознания. Она бредила, не узнавая никого, в том числе пришедшую в госпиталь Императрицу. Вечером у ее постели появился Распутин.

Когда он взял ее за руку, Вырубова неожиданно вздрогнула, открыла глаза и посмотрела на него осмысленным взглядом.

— Ты будешь жить, Аня, — наклонившись над постелью, тихо произнес Распутин и потрогал ладонью ее горячий лоб.

Вырубова улыбнулась и слабыми пальцами сжала его руку. С этой минуты она пошла на поправку. У нее были не только многочисленные переломы ног, но и тазобедренных костей, тяжелое сотрясение мозга. Вырубова поправилась, но до конца своей жизни осталась хромой.

Стоя в полутемной Чесменской церкви, они молчаливо смотрели на пожелтевшее, словно восковое лицо старца. Каждая думала о нем по-своему, но мысли той и другой сводились к одному — это был последний человек, который верно служил им.

Для опознания тела Распутина полицейские привезли монашку Акулину, которая служила у него в доме. Она же обмыла его и одела в чистые одежды перед тем, как положить в гроб. Императрица и Вырубова стояли около гроба, едва сдерживая себя, чтобы не упасть друг другу на плечи и не разрыдаться. Потом прочли молитву и, закрыв лица черными вуальками, вышли. И только здесь по- настоящему разрыдались.

Сейчас Александра Федоровна отчетливо вспомнила это прощание с Распутиным. Он неоднократно говорил ей: «Покуда буду жив я, до тех пор будете живы и вы. А как я помру, беда вскоре случится и с вами». Эти слова постоянно не выходили у нее из головы, и сейчас услужливая память снова напомнила их.

Императрица уже многие годы считала Григория Распутина своим единственным спасителем. С тех пор, как выяснилось, что сын Алексей, появление на свет которого с такой надеждой ждала вся Россия, болен несворачиваемостью крови, ее собственная жизнь перестала для нее существовать. Случаев, когда он находился на волосок от смерти, было немало. Один из них произошел два года назад, когда Государь, направляясь из Петрограда в Ставку, взял с собой Алексея. В поезде он начал чихать и у него неожиданно пошла кровь из носа.

Постоянно находившийся в литерном поезде доктор использовал все свое искусство, но кровь не останавливалась. Мальчик умирал на глазах. Государь распорядился повернуть поезд на Петроград, о чем немедленно телеграфировал Александре Федоровне. Алексея привезли в Царское Село. Государь сам на руках занес его в комнату Александровского дворца. Александра Федоровна упала на колени у изголовья сына и зашлась в рыданиях. Врачи не успевали смачивать тампоны в соленой воде и закладывать их в ноздри Алексею. От потери крови Цесаревич потерял сознание, у него, как всегда в таких случаях, поднялась температура. Неожиданно в дверях появился Григорий Распутин, которого о беде предупредила Анна Вырубова.

— Не плачь, матушка, — проходя мимо Государыни, обронил Распутин.

Затем положил руку на маленькую, бледную ладонь Алексея. Тот поднял на него затуманенные глаза.

— Успокойся, Алешенька, — мягко сказал Распутин. Кровь у тебя уже не бежит. Скоро тебе станет лучше. Поспи.

Алексей закрыл глаза и успокоился, чувствуя на своей ладони тепло Распутина. Вскоре он уснул. Превозмогая изнеможение, Императрица поднялась с колен, одарила Распутина благодарным взглядом. Кровь уже не бежала из носа Алексея, он дышал спокойно и ровно. Распутин повернулся к Государю и сказал:

— Езжай в Ставку, с Алексеем все будет хорошо.

Затем поклонился и молча вышел. Кое-как добрался до своей квартиры в Петрограде и сутки не вставал с кровати. Акулина говорила, что такого изможденного и уставшего она его никогда не видела. Даже попить не мог самостоятельно, просил, чтобы она принесла ему воды. Императрица поняла, что, спасая Алексея, Распутин отдал ему все свои душевные силы.

Первый раз Александра Федоровна увидела Распутина в 1907 году. О нем ей много и восторженно рассказывала Великая княгиня Милица Николаевна, жена Великого князя Петра Николаевича.

Милица Николаевна была родом из Черногории. Еще до приезда в Россию она много слышала о русских старцах, почти святых, умеющих толковать Священное Писание и предсказывающих людям их будущее. Будучи мистической натурой, она охотно верила во все мистическое. И когда ей представили Григория, сразу приняла его за такого старца.

Распутин незадолго перед этим совершил паломничество в Святую землю и еще не отошел от впечатлений своего путешествия. Он много и восторженно рассказывал об Иерусалиме, Голгофе, о гробе Господнем. Но Милица Николаевна слушала не столько его рассказ, сколько необычную, сочную, наполненную каким-то особым таинственным смыслом народную речь сибирского богомольца. За каждой его фразой слышалась загадочная недосказанность, будившая тоскующую от роскоши вельможных дворцов фантазию. Она сразу распознала в нем и старца, и русского народного героя одновременно. И, вызывая жгучий интерес, стала рассказывать о нем людям своего круга. При этом нередко дорисовывала портрет Распутина чертами характера, которые придумывала сама.

Милица Николаевна была в то время близкой подругой Императрицы. Она и уговорила ее хотя бы одним глазком взглянуть на богомольного старца. Александра Федоровна согласилась. Но увидела в нем совсем не то, чем восторгалась Милица Николаевна. Ее поразили не простонародная речь Распутина, а его взгляд. Когда он смотрел на нее, его серые глаза начинали темнеть до такой степени, что против воли замирало сердце и возникало желание раствориться в них. Встречаясь с ним взглядом, Александра Федоровна чувствовала, что ее воля становится скованной, ей хочется расслабленно сидеть в кресле и, закрыв глаза, уходить в сказочный, неведомый мир. Хотелось слушать его и подчиняться его воле. Но Императрица сама обладала очень сильным характером. Она с такой страстью уставилась на Распутина, что его взгляд тут же потух, и он отвел глаза в сторону. Воля Императрицы оказалась намного сильнее воли старца. Однако вскоре Распутин проявил то, что навсегда сблизило его с Александрой Федоровной.

Маленький Алексей неловко повернулся и ударился локтем о ножку стула. Уже через полчаса у него страшно распухла рука и поднялась температура. Он, не переставая плакал, не в силах переносить боль, и ни один врач не мог облегчить его страдания. Пришедшая во дворец Мидица Николаевна посоветовала Императрице позвать Распутина и попросить, чтобы он заговорил мальчика от боли. Александра Федоровна согласна была на все, только бы спасти сына. Распутина вызвали во дворец, он вскоре явился, погладил Алексея по голове, прочитал молитву и мальчик успокоился. А через день пошел на поправку. С этого времени он и стал для Александры Федоровны главным спасителем сына.

Императрица не любила высший свет с его сплетнями, интригами, открытой и потаенной завистью, местью за успех и радостным злорадством по поводу каждой неудачи противника. Оставшаяся в раннем детстве сиротой и выросшая в путиранских[1] условиях английского королевского двора у своей бабушки королевы Елизаветы, она не могла понять выставляемой напоказ безумной роскоши русского высшего общества и особенно откровенного распутства дам из самых знаменитых семей.

Однажды на приеме, которые поначалу часто устраивала Александра Федоровна, она увидела полуобнаженной молоденькую княгиню. Шокированная царица тут же послала к ней фрейлину и попросила передать, что в Гессен Дармштадте, где родилась будущая Императрица России, дамы так не одеваются.

— Вот как, — выслушав фрейлину и еще больше обнажив свое тело, удивилась княгиня. — Передайте Ее Величеству, что в России мы одеваемся именно таким образом.

После этого Александра Федоровна резко сократила количество приемов. Мало того, сама вычеркивала из списка приглашенных тех дам, которые были замечены в любовных интрижках. Хотя некоторых из них ей было искренне жаль.

Ее мучило бросающееся в глаза безделье и бесцельное прожигание жизни молодых и красивых дам из высшего российского света. Пытаясь сделать их существование полезным, молодая Императрица организовала в Санкт-Петербурге общество рукоделия, члены которого должны были связать по три предмета одежды для бедных. Ей казалось, что от желающих участвовать в таком благородном деле не будет отбоя. Но кроме Императрицы и ее фрейлин никто не пришел ни на одно заседание общества. Петербургские дамы передали, что у них для этого нет времени.

После этого между Императрицей и петербургским светом возникла разделительная полоса, которая все больше становилась непреодолимой. У Александры Федоровны пропало всякое желание общаться с дамами из высшего света. Привыкшим же к неограниченной свободе экзальтированным русским княгиням и графиням общество молодой Императрицы казалось не просто скучным, а даже нудным. Их влекли кутежи, шумные вечера с цыганскими хорами, плясками и легкомысленными кавалерами, безумные скачки в санях по заснеженному Петербургу из одного ресторана в другой до тех пор, пока не закончится ночь и не наступит утро. В этом они видели смысл своей жизни.

Александра Федоровна нисколько не сожалела о разрыве с петербургским светом. Будучи внутренне натурой страстной, она всю свою любовь отдала семье. Она преподавала детям музыку, поскольку хорошо знала ее и блестяще играла на фортепиано, ставила с ними спектакли, читала книги, разучивала стихи, ходила на молебны. Она была бы абсолютно счастлива, если бы не болезнь любимого сына и Наследника Алексея. А единственным лекарем и утешителем его в болезни был Распутин.

Каждое его появление во дворце вызывало в Петербурге целый поток сплетен. Ведь петербургские дамы и о царской семье судили по себе. И чем меньше общалась с ними царица, чем более замкнутой становилась ее жизнь, тем грязнее распускались сплетни. Дамы хотели, чтобы царица походила на них. А когда убедились, что она никогда этого не сделает, стали распространять о ней легенды.

Сначала Александра Федоровна бурно возмущалась ложью, плакала, жаловалась мужу. Потом убедилась, что сплетни — это основа существования петербургского общества. Отними их, и ему нечего будет обсуждать. А без этого жизнь станет скучной. Чего только не говорилось об отношениях Распутина и царской семьи. Некоторые дошли до того, что выдавали себя за свидетелей интимной связи Императрицы и Распутина. А уж о его отношениях с Анной Вырубовой и говорить нечего. Та по их рассказам просто не вылезала из его постели. Но когда в прошлом году находившуюся по распоряжению Керенского в тюрьме Анну Вырубову обследовали врачи, то к своему полному удивлению установили, что она девственница. Об этой унизительной процедуре бывшая фрейлина написала своей бывшей Императрице в Тобольск. Плюнуть бы в лицо всем этим сплетникам, но теперь и они почти все арестованы и находятся в большевистских тюрьмах.

Но самым страшным для Александры Федоровны были попытки петербургского общества обвинить ее в измене России. Когда выяснилось, что тяжелая и кровопролитная война с немцами оказалась еще и затяжной, петербургское общество выдумало легенду о темных силах, которые якобы и довели Россию до этого. Олицетворением всех темных сил стали, конечно же, Распутин и Императрица. Руководитель кадетской фракции в думе Павел Милюков обвинил Императрицу даже в связях с немцами. Разве думала когда-нибудь Александра Федоровна, что ей придется пережить такие унижения? Ее дети, свободно говорившие по-английски и по-французски, не знали по-немецки и нескольких слов. Она специально не учила их немецкому. «Господи, за что это мне?» — стоя перед иконой на коленях, постоянно спрашивала Александра Федоровна.

Но, выходит, не все в России относились к ней с такой ненавистью. Народ, до которого не доходили петербургские сплетни, и думал, и говорил по-другому. Жаль только, что открывается это слишком поздно. Надо было раньше чаще встречаться с народом. С такими людьми, как хозяйка этого дома и ее дети. Это бы укрепило волю и помогло не довести Россию до смуты. Но кто же думал, что жизнь обернется таким образом?

Александра Федоровна вздохнула и посмотрела на хозяйку дома. Ей не захотелось уезжать из него. Здесь все было наполнено добром, любовью и уютом, созданным заботливыми женскими руками.

— Прощайте, Ваше Величество, — сказала хозяйка и снова поцеловала ей руку. — Мы всегда будем помнить о вас.

Государь с Марией уже стояли на пороге. Александра Федоровна повернулась и шагнула к двери. Услышав о том, что лошадей будут перепрягать в родном селе Распутина Покровском, она вспомнила и лежавшего в гробу Григория, и так ненавистный ей петербургский свет. Неужели, сидя в тюрьмах, петербургские дамы радуются тому, что и она оказалась под стражей? Ведь если еще кто и может спасти их, так это только монархия. Или они до сих пор не поняли этого?

10

На улице было уже совсем светло. В ограде, полной вооруженных людей, стояла запряженная карета, в которой Государыня ехала вчера из Тобольска. Она облегченно вздохнула, потому что боялась идти пешком через реку. Бессонная ночь вконец вымотала ее. Кроме того, Государыня чувствовала, что у нее снова поднялось давление. Гипертония начала мучить ее с тех пор, как в семье узнали о болезни Алексея. Александра Федоровна подошла к карете, около которой стоял учтивый Яковлев.

— Слава Богу, что не пешком, — не сдержавшись, сказала Александра Федоровна, пытаясь поставить ногу на приставленную к карете лесенку.

— Это только до реки, — ответил Яковлев. — Там придется перебираться своими ногами.

Вслед за Государыней в карету села Мария. Николай вместе с Яковлевым и охраной направился к реке пешком.

От берега к Тоболу шел крутой спуск. Подойдя к нему, Государь увидел на другом берегу множество повозок и большую толпу вооруженных людей. Тобол был покрыт льдом, поверх которого лежали доски. Их еще с вечера по приказу Яковлева положила охрана. Однако лед покрывал реку всего на три четверти. Вдоль всего противоположного берега блестела промоина шириной не менее тридцати саженей. Но Яковлев предусмотрел все. У края льда, там, где заканчивался дощатый настил, стояла большая деревянная лодка.

Карета с Государыней и Великой княжной Марией спустилась по взвозу к самому льду. Яковлев помог им выйти. Александра Федоровна, встав у кареты, нервно взглянула на узкую деревянную дорожку, по которой ей предстояло идти к лодке, и, повернувшись к Государю, раздраженно сказала по-английски:

— За что нам эти унижения, Ники? Чем прогневили мы Господа?

— Это совсем не трудно, мама, — ответила за Государя Мария, и смело ступила на деревянный настил.

Яковлев жестом остановил ее и послал вперед Гузакова. Тот прошел по доскам к самой лодке и повернулся, готовый помочь девушке, если она оступится. Мария двинулась вслед за ним. Гузаков, подав руку, усадил ее в лодку и дал знак двигаться остальным. За Марией лед перешел Государь. Яковлев шел по доскам вслед за Александрой Федоровной, пропустив ее вперед всего на полшага. Он боялся, что с Государыней может случиться обморок или она остановится и откажется идти дальше. Ноздреватый, разъеденный талой водой лед крошился, и переправа была очень опасной. Александра Федоровна хорошо видела это, но у Яковлева не было выбора. Добравшись до лодки и усадив в нее Государыню, Яковлев успокоился. Дальше до самой Тюмени подобных препятствий уже не было.

Когда поднялись от реки к подводам, Государь заметил, что все вновь появившиеся конвоиры рассматривают его с откровенным интересом. Они не являлись солдатами, это было видно и по их одежде, и по тому, как они держали винтовки. И он решил, что все они — большевики, отобравшие власть у временного правительства. Но он ошибался.

Среди этих людей, а это были боевики Яковлева, только двое являлись большевиками. Остальные не состояли ни в каких партиях. Они сочувствовали революции потому, что от ее имени занимались экспроприацией денежных средств буржуазии, часть которых перепадала и им самим. Русского царя, против которого боролись столько лет, все они видели впервые. К их удивлению, он оказался таким же человеком, как и они сами, разница заключалась лишь в том, что вместо гражданского платья на нем была солдатская шинель без погон.

Но с еще большим интересом конвоиры стали рассматривать царицу и ее дочь. В их представлении и царица, и, тем более, молодая царевна должны были быть писаными красавицами, иначе им нечего делать у престола. Дурнушек хватает и в российской глубинке. И теперь каждый из них сравнивал оригиналы с нарисованным воображением портретом. Александре Федоровне делалось неприятно от пристальных, грубо оценивающих ее взглядов. Тем более что в некоторых из них она видела откровенную враждебность. Они царапали ее, словно прикасались к незащищенному телу.

Мария же, наоборот, не находила в этих взглядах ничего предосудительного. С подобными взглядами она встречалась в Царскосельском госпитале, когда навещала раненых. Некоторые из них протягивали ей руки, и она пожимала горячие ладони, говорила слова одобрения. И видела, как сразу менялись глаза солдат, наполняясь искренней благодарностью. Она осеняла их крестом, иногда присаживаясь на краешек кровати около тяжелораненого, расспрашивала о том, где получил ранение, откуда родом, имеет ли награды.

Она до сих пор помнит Степана Григорьева — красивого донского казака с густым смоляным чубом, торопливо, словно боясь, что его не дослушают, рассказывавшего ей о том, как во время атаки под ним убило коня, как он, падая, не успел высвободить ногу из стремени и оказался под умирающей лошадью. Толстый усатый немец, возникший в десяти саженях, словно из-под земли, поднялся во весь рост и, нервно передергивая затвор, начал стрелять в него из винтовки. Он выстрелил четыре или пять раз, и все пули попали не в казака, а в лошадь. И тогда немец подбежал к нему и со всего размаху ударил штыком. Но, видя, что не убил, размахнулся снова, однако повторить удар не успел. Дружок Степана Сеня, призванный на фронт из одной с ним станицы, одним ударом клинка срубил немцу голову. Сеня имел косую сажень в плечах и, спасая друга, вложил в удар всю свою силушку.

— Немец упал, залив меня кровью, — рассказывал казак, держа Марию за руку, — и я видел, что рядом с моим лицом лежит седая голова, из которой тоже течет кровь, а на меня смотрят его открытые страшные глаза и шевелятся синие губы. Сеня спешился, отбросил немца и вытащил меня из-под коня.

У Степана Григорьева была тяжелая штыковая рана, задевшая два ребра и правое легкое.

Вечером Мария рассказала о казаке сестрам, они во всех красках представили то, что пришлось пережить солдату, а утром признались, что всем им ночью приснилась отрубленная голова немца в остроконечной каске. Мария рассказала о сне матери и та посоветовала отнести раненому казаку иконку. Мария отнесла иконку и целую корзину сладостей для всех раненых, лежавших в палате вместе со Степаном Григорьевым. Казак поправился и снова уехал на фронт, откуда потом прислал Марии письмо. В нем рассказал, что уже через два дня после ее посещения встал на ноги, по прибытии на фронт участвовал в двух атаках и из обоих вышел невредимым. И теперь верит, что, осыпанный царской милостью, сделался заговоренным от вражеского штыка и пули. Мария послала ему открытку, в которой написала, что будет молиться за него до самого окончания победоносной войны.

И сейчас, глядя на откровенно разглядывающих ее конвоиров, она улыбнулась им и, шелестя юбкой, прошла мимо, гордо остановившись около повозки. Конвоиры, расступившись, удивленно раскрыли рты, и каждый из них подумал, что именно такой и должна быть русская царевна. Яковлев взглядом показал Гузакову на Александру Федоровну и Марию, тот бочком подошел к телеге и встал между Императрицей и ее дочерью и конвоем.

Сам Яковлев стоял около Государя, почти прикасаясь к нему плечом, и смотрел, как через Тобол перебираются последние конвоиры. Многих из них он хорошо знал не только в лицо, но и был знаком с ними в деле во время экспроприации. Это были не просто смелые, а отчаянно дерзкие люди, он верил им и был убежден, что они также верят ему. Яковлев не знал, что затевают екатеринбургские чекисты. А в том, что они что-то затевают, не было никаких сомнений. Даже Авдеев, все время крутившийся около него, перебравшись на левый берег Тобола, сразу ушел к передним повозкам и пока еще не появлялся на глаза. Значит, уже получил какие-то сведения из Тюмени. Матвеев тоже не мозолил глаза. Потолкавшись около Государя и перебросившись несколькими фразами с конвоирами, он ушел вслед за Авдеевым.

Переправу закончили, когда из-за дальнего, синеющего леса, окрашивая горизонт, показалась кровавая кромка поднимающегося диска солнца. Пора было отправляться в путь, но Яковлев почему-то медлил. Он смотрел то на Иевлево, оставшееся на другом берегу Тобола, то на восходящее солнце, затем переводил взгляд на конвоиров и понурых, запряженных в повозки лошадей. Ему вдруг не захотелось ехать дальше. Он сам не знал, почему возникло это чувство, но оно, как заноза, засело в глубине души, и Яковлев никак не мог избавиться от него. Помимо воли вспомнился оставшийся в Тобольске полковник Кобылинский, так искренне переживавший за дальнейшую судьбу Государя. «Он, по-видимому, до сих пор сомневается в моей миссии, — подумал Яковлев. — Не верит в то, что мне действительно поручено доставить Государя в Москву». Теперь и у самого Яковлева возникли сомнения в этом.

Стоявший рядом Государь был молчалив и казался отрешенным. Наконец, он повернул голову и посмотрел на Яковлева.

— Да, — не совсем уверенно произнес Яковлев, прочитав вопрос в глазах Государя. — Пора отправляться, Ваше Величество.

Он прошел к Александре Федоровне и, слегка наклонившись, сказал:

— Пойдемте к карете.

Его тон показался Государыне необычным, она внимательно посмотрела на Яковлева, потом перевела взгляд на Николая и молча направилась к карете. Сегодня Яковлев был не только учтивым, в его взгляде Государыня увидела сочувствие к себе. Все двадцать с лишним лет жизни в России больше всего ей не хватало именно сочувствия. Чаще всего она сталкивалась с завистью, интригами, отвратительной человеческой подлостью, причем всего этого было в изобилии среди тех, кто ее окружал. Сочувственный взгляд Яковлева она приняла за хороший знак, посланный ей Богом. В эту минуту она думала об Алексее. И когда встретилась взглядом с Яковлевым, поняла, что сын идет на поправку. Яковлев помог Государыне сесть в карету, потом подсадил Марию. Затем проводил к повозке Государя и, подойдя к лошадям, начал нарочито внимательно осматривать сбрую.

К нему тут же подошли Гузаков с Семеновым.

— Что произошло в Тюмени? — негромко спросил Яковлев и оглянулся по сторонам, боясь, что разговор могут подслушать.

— Из Екатеринбурга приехали больше пятидесяти чекистов во главе с Семеном Заславским, — так же негромко ответил Семенов. — Заславский ведет себя вежливо, даже заискивающе. Но есть в этом заискивании какая-то недоговоренность, может быть, даже скрытая подлость. Мне он сказал, что они прибыли для усиления охраны. А его головорезы заявили, что, начиная с Тюмени, всю охрану они возьмут на себя. По их словам, царскую семью приказано оставить в Екатеринбурге. Отряд Заславского расположился на вокзале, и двигаться оттуда не собирается.

— А что наши? — спросил Яковлев.

— Наши в полном порядке. Когда приедем в Тюмень, литерный поезд уже будет ждать нас на первом пути. Его подаст и будет охранять со своими людьми Костя Шамков.

— Как думаешь, не может Заславский устроить какую-нибудь провокацию еще до нашего прибытия Тюмень?

— Думаю, это исключено, — уверенно ответил Семенов. — Вся дорога до Тюмени под нашим контролем. Для провокации самое удобное место Екатеринбург. Но и в Тюмени надо быть готовыми ко всему.

— Будьте внимательны, — сказал Яковлев. — Особенно следите за Авдеевым.

Он отпустил узду лошади и направился к Государю. Николай сидел в повозке, укрывшись поверх шинели плащом. Солнце уже поднялось над лесом и подмерзшая за ночь дорога начала подтаивать. Гузаков, подняв руку, дал знак передней подводе двигаться, и вся колонна тронулась в путь. Государь подождал пока Яковлев поудобнее расположится на своем месте и спросил:

— У вас сегодня озабоченный вид. Что-то случилось?

— Ничего необычного, Ваше Величество, — спокойно ответил Яковлев. — Вчера вечером прискакал мой человек из Тюмени. Я его расспрашивал о дороге. Она, к сожалению, ничуть не лучше той, по которой мы ехали до сих пор.

— Вчера вас это не заботило, — заметил Государь.

— Мне искренне жать Александру Федоровну, — опустив голову, произнес Яковлев. — Такую дорогу нелегко вынести даже сильному мужчине. А для женщины — это настоящее испытание. Я удивляюсь и вам, Ваше Величество.

— Я солдат, — спокойно, безо всякой рисовки ответил Николай. — А солдаты должны уметь переносить тяготы.

— Вы часто бывали на фронте? — спросил Яковлев.

— Я постоянно бывал в Ставке. Но выезжал и на фронт. Иногда с Алексеем. А вы разве не были в армии?

— Нет, Ваше Величество. Я не был вашим солдатом. Во время войны я жил за границей.

— Вот как? — удивился Николай. — Вы тоже прибыли и Россию из Германии в пломбированном вагоне?

— Нет, — ответил Яковлев. — Я жил в Бельгии. Откуда вам известно о пломбированном вагоне?

— Я регулярно читаю петроградские газеты. Прошлым летом они все писали об этом.

— Я приехал в Россию как ее обычный гражданин, — сказал Яковлев. — Сначала купил билет из Амстердама до Стокгольма, а затем из Стокгольма приехал в Петроград.

— Значит, вы были активным участником переворота.

— Какой переворот вы имеете в виду? — спросил Яковлев.

— Октябрь прошлого года.

— По большому счету никакого переворота в октябре не было потому, что в стране не оказалось власти, — сказал Яковлев. — Отсюда и некого было свергать. Я удивляюсь вам, Ваше Величество, как вы могли передать управление страной таким людям?

Яковлев замер от своей неожиданной смелости. Еще никогда он не разговаривал с Государем с такой откровенностью. И теперь с некоторым смущением ждал, как тот отреагирует на это.

Николай не ответил, понуро опустив голову. Вопрос, который задал Яковлев, он неоднократно задавал самому себе. Если подходить ко всему, что произошло формально, то свою власть он передал не каким-то людям, а брату Михаилу. Все, что случилось потом, было уже без него. С другой стороны, имел ли он право вот так легко снимать с себя ответственность за страну и народ? Что подвигло его на это? Предательство окружения, разочарование властью, а, может быть, просто усталость? Постоянно думая в последние месяцы об этом, он возвращался к одному и тому же — ни то, ни другое, ни третье. Главная причина была в том, что он боялся ввергнуть народ в кровопролитную междоусобицу. Когда он думал об этом, перед глазами все время вставала картина детства, врезавшаяся в память на всю жизнь.

Он играл в комнате Зимнего дворца со своим младшим братом Георгием, когда они вдруг услышали в коридорах беготню, шум, женский плач. Николай приоткрыл дверь и увидел испуганную мать, которая смотрела в конец коридора. Четыре казака, громко стуча подкованными сапогами по паркету, опустив головы, несли кого-то на тонкой, серой, обшитой по краям голубым шелком попоне. Рядом с ними торопливо, чтобы не отстать, одетая в пальто и шляпку, семенила княгиня Екатерина Долгорукая — вторая жена деда Николая Александра II. В одной руке ее был платочек, который она постоянно прикладывала к глазам. В шаге от нее, угрюмо, как и солдаты, опустив голову, шел отец, сзади двигались несколько человек челяди. Плакал кто-то из них. Николай с братом бросились к процессии.

На попоне лежал бледный, как простыня, дед, Император России Александр II. Николаю бросились в глаза его разорванные, залитые кровью брюки. Дед молчал, широко раскрыв глаза, в которых застыла непереносимая боль. Николай сначала смотрел в лицо деда. Но когда перевел взгляд на его брюки, увидел, что у деда вместо ног из разорванных штанин торчат окровавленные кости и куски мяса. Николай пошатнулся, теряя равновесие, но тут же почувствовал, как его за куртку схватила могучая рука отца. На несколько мгновений он закрыл глаза, а когда открыл их, понял, что головокружение прошло. Но смотреть на изуродованные ноги деда он не мог.

Александра II внесли в его кабинет и положили на кровать. Доктор начал торопливо бинтовать ноги, а Екатерина Долгорукая, смочив ватку эфиром, стала протирать Императору виски. Он лежал без единой кровинки в лице, закрыв глаза, и походил на мертвого. И только по тому, как поднималась и опускалась его грудь, можно было догадаться, что Император еще жив. В кабинет один за другим входили люди — Великие князья и княгини, уже оповещенные кем-то о случившейся трагедии. Министр внутренних дел князь Лорис-Меликов полушепотом повторял им то, о чем перед этим рассказывал отцу.

В два часа пополудни Император возвращался в Зимний дворец после развода караулов. Миновав Инженерную улицу, карета выехала на Екатерининский канал. Дорога, вдоль которой были расставлены полицейские агенты, была пустынной. И когда на ней показался длинноволосый молодой человек со свертком в руках, на него никто не обратил внимания. Он неторопливо шел навстречу карете Императора, которую сопровождали шесть верховых казаков и двое саней с полицейскими.

Длинноволосый человек ничем не выдавал своего волнения. Но когда карета поравнялась с ним, он бросил сверток под ноги рысаков. Раздался страшный взрыв. Лошади и два казака, сидевшие на облучке, были убиты, передок кареты разворочен, стекла выбиты. Но Император оказался цел и невредим. Он выбрался из развороченной кареты и направился к террористу, которого уже схватили полицейские. Александру II хотелось посмотреть в глаза того, кто пытался убить его. Но оказалось, что он заглянул в глаза смерти.

Полицейский офицер, увидев Императора, кинулся к нему со словами:

— Ваше Величество, вы не ранены?

— Слава Богу, я цел, — ответил Император, поворачиваясь к арестованному.

Никто не заметил другого молодого человека, который, опершись о перила, ограждающие канал, стоял рядом с взорванной каретой.

— Вы рано благодарите Бога, — крикнул он и бросил под ноги Императора второй сверток.

Раздался еще один взрыв, жертвой которого теперь стал уже тот, за кем так долго охотились террористы из «Народной воли».

— Начальник охраны полковник Дворжецкий умолял Государя немедленно сесть в сани и уехать с этого несчастного места, — все еще не придя в себя от потрясения, перехваченным голосом говорил Лорис-Меликов. — Но Государь был непреклонен. Ему хотелось не только увидеть террориста, но и выяснить, почему он решил это сделать.

Тринадцатилетний Николай и его брат Георгий, оцепенев, стояли около умирающего деда. Император открыл глаза и обвел всех взглядом, остановившись на священнике. Тот торопливо поклонился и тут же начал причащать его. Причастившись, Александр II снова закрыл глаза и больше уже не открывал их. Через несколько минут он умер.

Эта сцена и многие годы спустя постоянно всплывала перед глазами Николая. Он никак не мог понять, за что убивают невинных людей. В 1905 году террор охватил всю страну. Убивали министров, губернаторов, городовых и просто случайных прохожих. Счет жертв шел на тысячи. Террорист Каляев убил дядю Николая, младшего сына Александра II, Великого князя Сергея Александровича, уже после того, как тот оставил пост генерал-губернатора Москвы. Столыпин, возглавивший министерство внутренних дел, на время усмирил террористов. Но и его убили в киевском театре на глазах Николая. Убил из револьвера ничтожный негодяй Мордка Богров. И Николай подумал, что если он откажется оставить трон, недовольные окончательно выйдут из-под контроля. Стране, ведущей кровопролитную войну, не выдержать еще одного кровопролития.

Николай поднял голову и с грустью посмотрел на Яковлева. Тот ждал ответа. Но Государь не стал отвечать, он спросил:

— А как бы вы поступили?

Яковлев на некоторое время задумался, потом пожал плечами и сказал:

— Не знаю.

— Один генерал предлагал мне подавить беспорядки в Петрограде военной силой, — медленно, словно раздумывая, стоит ли говорить об этом не посвященному в государственные тайны человеку, произнес Государь. — Он говорил: пусть погибнут пятьдесят тысяч, зато будет спасена Россия.

— Ну и что вы ему ответили? — не скрывая любопытства, спросил Яковлев.

— Вы могли бы отдать приказ об убийстве пятидесяти тысяч своих подданных? — Государь пристально посмотрел в глаза Яковлева.

— Цена зависит от цели, за которую ее придется платить, — философски заметил Яковлев.

— Человек, который олицетворяет собой власть, не может не думать о моральных последствиях своих поступков. Аморальные люди не имеют права находиться у власти.

— Но надо ли отстаивать мораль ценой собственной жизни? — спросил Яковлев.

Государь молча взял рукой отворот плаща, поудобнее накинул его на плечи, потом снова посмотрел в глаза Яковлеву. Тот, не отводя взгляда, ждал ответа.

— Спросите об этом у Иисуса Христа, — ответил Государь и отвернулся.

Яковлеву показалось, что он почувствовал ожог от взгляда Государя. И он укорил себя за необдуманную фразу, случайно соскочившую с языка. Разве можно говорить о смерти с человеком, который и без того наверняка каждый день вынужден думать о ней? Да и самому Яковлеву размышления на эту тему не дают покоя. Что ждет Государя впереди? Почему так настойчивы екатеринбургские чекисты? Почему они нависли над ним, словно черное воронье? Неужели уже почувствовали тлетворный запах добычи?

Яковлев вспомнил Троцкого, его маленькие жгучие глаза, прикрытые дорогим пенсне. Когда он говорил о царе, в них не было ни злобы, ни ненависти, но не было и безразличия. Ненависть была в глазах Урицкого, Познера, Радека. А что же было в прищуренных глазах Троцкого? В них затаилось ледяное торжество. И превосходство. Как у коршуна, вонзившего острые, словно шпаги, когти в тело жертвы. Поэтому Троцкий и говорил о суде над бывшим царем, где обвинителем, торжествующим победу, должен был выступить он сам. Он чувствовал, что вожделенная жертва уже находится в его когтях, и хотел насладиться собственной властью над ней.

Но за что судить Государя? Чем больше общался с ним Яковлев, тем больше симпатий он вызывал у него. В нем не было и намека на превосходство над людьми. Он даже с солдатами охраны обращался на равных, называя каждого по имени и отчеству. Откуда же такое чувство превосходства у Троцкого и почему его нет у Государя, размышлял Яковлев. И вдруг пришел к совершенно неожиданному выводу. Николай думал о каждом человеке, как о подданном Российского государства. А Троцкий видел в населении России лишь товарищей по революции и ее врагов. И так рассуждал не только он. Но таких врагов в России насчитывались миллионы и миллионы. Что делать с ними? Яковлев боялся отвечать на этот вопрос, ему становилось страшно.

Поднявшееся солнце растопило подмерзшую за ночь грязь, и дорога стала непролазной. Подвода скрипела, переваливаясь с боку на бок, ухала в залитую водой колдобину, и снова скрипела, забираясь колесами на очередную кочку. Лошади выбились из сил и уже еле перебирали ногами. Государь молчал, мужественно перенося испытания. Яковлев не переставал удивляться его терпению. За все время их знакомства он еще ни разу ни на что не пожаловался. Можно было подумать, что он никогда не знал другой жизни.

Александра Федоровна вела себя иначе, она не скрывала того, что ей не нравилось. Если бы сейчас пришлось сделать остановку, Яковлев не решился бы посмотреть ей в лицо. Она бы тоже не пожаловалась, но ее испепеляющий взгляд сказал бы больше всяких слов. Она до сих пор чувствовала себя Императрицей, и этого чувства не мог отнять у нее никто. Она не была надменной, с каждым разговаривала предельно вежливо, но в каждом ее жесте, взгляде, слове чувствовалось то, что безо всяких подчеркиваний отделяет властителя от подданного. При этом ее красота, которую она сохранила до сих пор, никому не казалась надменной. Государыня очень хорошо разбиралась в людях, мгновенно отличая лицемерие и лесть от искренности. И когда встречала искренние чувства к себе, то, не задумываясь, отвечала тем же.

Впереди показалась деревня и Яковлев обрадовался этому. На околице колонну встретили человек десять вооруженных верховых. Все они были уфимскими боевиками. Один из них подскакал к повозке, в которой ехал Яковлев, по-военному приложил руку к высокой лохматой папахе. Затем бесцеремонно остановился взглядом на Николае. Тот посмотрел на него своими приветливыми синими глазами, словно перед ним возник не конвоир, а солдат его императорской армии и боевик на некоторое время оторопел, потом, пришпорив лошадь, поскакал в голову колонны. Яковлев понял, что деревня находится под полным контролем, никакой опасности царской семье в ней нет.

Свежие лошади стояли на большой поляне у самого выезда из деревни. Когда кавалькада остановилась, Яковлев сбросил с себя забрызганный грязью плащ, и спросил, повернувшись к Николаю:

— Не хотите прогуляться, Ваше Величество? Второй день скачем, пора бы и передохнуть.

— Я не устал, — ответил Государь. — Меня тревожит здоровье Александры Федоровны.

Яковлев вылез из повозки, подождал, когда то же самое сделает Государь и несколько раз приподнялся на носках, разминая затекшие ноги. От бешеной тряски болели все мышцы, а тело казалось чужим.

— Если признаться честно, — сказал Яковлев, — мне такие переходы делать еще не приходилось.

— Мне тоже, — сказал Государь.

Оба замолчали, но каждый подумал об одном и том же. Страшна не дорога, а то, что ожидает за ней. Для Николая это было такой же загадкой, как и для Яковлева. Но тот не хотел сейчас думать об этом.

— Пойдемте к Александре Федоровне, — сказал он. — После такой дороги она наверняка нуждается в утешении.

Государыня сидела в карете, бледная, но на ее лице не было видно никакого раздражения. Она молча оперлась о руку Яковлева и осторожно спустилась на землю. Привычным движением ладоней поправила шляпку, заправив под нее выбившуюся прядь темно-русых волос, и огляделась. Потом повернулась к Николаю и спросила по-английски:

— Как долго еще будет продолжаться эта езда? Я так устала, Ники, у меня больше нет сил.

На ее лице появилась страдальческая гримаса. Государь молча поднял глаза на Яковлева и тот ответил:

— К вечеру мы должны быть в Тюмени. Прогуляйтесь немного по поляне, Ваше Величество. Дорога действительно утомительная, а это может вас немного освежить.

— Где же здесь гулять? — удивилась Александра Федоровна. — Кругом солдаты и эти… охранники.

— Они вам не помешают.

Государыня хотела что-то сказать, но ее перебила Мария.

— Пойдем, мама. Нам надо немножко размяться.

Яковлев глазами сделал знак Гузакову. Тот не заметил, как к нему вплотную подошел Авдеев, весь вчерашний день державшийся на расстоянии. Гузаков неторопливо повернулся к нему и сказал:

— Если хочешь закурить, у меня только махорка.

Николай молча достал из кармана коробку папирос, раскрыл ее и протянул Авдееву. Тот нерешительно взял одну и отошел к охране.

— Пожалуйста, Ваше Величество, — обратился Яковлев к Государыне. — Погуляйте. Можете сходить за деревню. Петр Иванович со своими людьми проводит вас. Так что ни о чем не беспокойтесь.

— Пойдем, Аликс, — сказал Государь, и они втроем направились вдоль дороги. В небольшом отдалении вслед за ними последовали Гузаков и еще четыре боевика из охраны.

— Я не понимаю, Ники, почему ты так срочно потребовался в Москве, — в который уже раз не сказала, а скорее произнесла свои мысли вслух Александра Федоровна. — Мне казалось, что о нас уже забыли. Алексей не выдержал бы этой дороги. Когда я думаю о нем, у меня разрывается сердце.

— Я мог бы поехать один, — сказал Николай. — А теперь вам с Марией приходится переносить такие тяготы.

— О каких тяготах ты говоришь, папа, — возразила Мария. — Это гораздо интереснее, чем сидеть в доме или гулять по двору. Я вовсе не устала.

— Я не могла оставить тебя одного, — сказала Александра Федоровна. — У нас одна судьба.

— Почему ты так говоришь? — спросил Николай.

— У меня нехорошее предчувствие, Ники.

— Я думаю, Бог нас не оставит, — сказал Николай.

— Я только и делаю, что молюсь об этом, — ответила Александра Федоровна.

Они прошли мимо шеренги охраны, которая, не скрывая откровенного любопытства, не сводила с них глаз, особенно с Александры Федоровны и Марии, и вышли на околицу села. Дорога уходила к березовому лесу и скрывалась в нем. Она создавала иллюзию свободы. Казалось, по ней можно было идти без конца и там, за первыми деревьями уже не было ни охраны, никаких ограничений. Но Государь затылком чувствовал на себе и настороженные взгляды Гузакова, и всей шеренги оставшихся у околицы конвоиров. Он замедлил шаг и сказал:

— Следующая остановка будет в Покровке.

— Да, — вздохнув, ответила Александра Федоровна. — Вроде бы совсем недавно как не стало Григория, а на самом деле прошла целая вечность.

Они внимательно посмотрели друг на друга, словно пытаясь увидеть те изменения, которые произошли с ними за это время. У Александры Федоровны побелели виски, у Николая в бороде отчетливо пробилась седина. Мария же, наоборот, похорошела, вытянулась и стала еще более стройной. Но главные изменения произошли не во внешности. За время, проведенное под арестом, они стали другими людьми. Сама жизнь заставила многое переосмыслить, на многие вещи смотреть совершенно по-другому. Они узнали мир, о котором раньше только догадывались. И теперь видели, что многое можно было сделать по-другому, многих роковых событий не допустить вообще. Русский человек, как всегда, силен задним умом. И Николай, и Александра Федоровна, не сговариваясь, думали сейчас именно об этом. И еще Александра Федоровна думала о том, что она до конца так и не поняла русской жизни. Из раздумий ее вывел подошедший Яковлев.

— Вы слышите? — спросил он, подняв голову к небу.

Александра Федоровна сделала шаг ему навстречу и тоже подняла голову. Высоко в небе, повиснув на одном месте маленькой черной точкой, распевал жаворонок. Звонкие, переливчатые трели птицы возвещали о том, что весна пришла и в Сибирь. Императрица не помнила, когда в последний раз ей приходилось слышать жаворонка. Она остановилась и замерла, словно боясь неосторожным движением спугнуть доносящиеся с неба волшебные звуки. «Неужели это добрый знак?» — с тревожной надеждой снова подумала Александра Федоровна и посмотрела на Яковлева.

— Кони отдохнули, — сказал он. — Нам надо ехать.

Императрица опустила голову и направилась к карете. Процессия тронулась. Скоро она въехала в березовый лес, на который с такой тоской смотрела царица. В поле уже не было снега, но в лесу он еще кое-где белел между деревьями. В небольших низинках стояла вода, на просохших полянах начинали рассветать подснежники. Похожие на маленькие чашечки… белые, желтые и сиреневые их головки тянулись к солнцу. Мария, увидев цветы, показала рукой в окно кареты и восторженно произнесла:

— Смотри, мама. В лесу уже расцветают цветы.

Природа, наливаясь силами, подгоняла весну. На березах уже набухли готовые вот-вот лопнуть почки, поляны на глазах покрывались зеленой травой. Но на душе у Государыни не было радости. Воспоминания о Распутине разбередили незаживающую рану. В Тобольске остался больной Алексей, о котором она уже вторые сутки не имела никаких сведений. Облегчить его страдания было некому. И Александра Федоровна при одной мысли о сыне постоянно спрашивала с болью в душе: «Господи, за что же это мне?»

В Покровское въехали сразу после полудни. Это было большое село с широкой чистой улицей и добротными деревянными домами по обеим ее сторонам. Карета остановилась прямо напротив почерневшего, но крепкого двухэтажного дома. Александра Федоровна вышла из нее и стала рассматривать улицу. Рядом с ней тут же возник Матвеев, который с утра старался не показываться на глаза. К нему подошел остролицый екатеринбургский соглядатай Авдеев. И в это время Александра Федоровна заметила, что из всех окон второго этажа на нее смотрят люди и машут платками. Она поняла, что они остановились напротив дома Распутина. Александра Федоровна подняла руку и перекрестила дом. Матвеев увидел это и рассерженно крикнул Авдееву:

— А ну-ка разгони их всех. И ты иди с ним, — сказал он стоявшему рядом конвоиру из числа солдат отряда особого назначения.

Авдеев с конвоиром кинулись в дом. Вскоре все окна в нем были завешены плотными шторами. Александра Федоровна посмотрела на Матвеева с такой жалостью, словно перед ней был убогий. Матвееву не понравился ее взгляд, и он сказал, отойдя на шаг:

— Ничего, скоро у вас начнется другая жизнь.

И Государыня снова подумала: «Откуда в этих людях столько зла? Что плохого сделали им я и мои дети?»

А Государь в это время разговаривал с кучером, которого угостил папиросой.

— Лошади у меня добрые, батюшка, — говорил кучер, затягиваясь папиросой. — У меня не только ездовые, но и рабочие есть. Скоро пахать начнем. Какая бы власть ни была, а без хлеба не проживешь.

— А семья-то большая? — спросил Государь.

— Семь душ, батюшка. Мы с бабой, да пятеро детей. Сыновья-то уже большие. Без них в хозяйстве не справиться.

— Сколько же у тебя сыновей? — не переставал интересоваться Государь.

— Трое, батюшка. И две девки. Такие красавицы да послушницы, любо-дорого посмотреть. Старшую осенью замуж выдавать буду.

По всему было видно, что человек доволен жизнью и любит своих детей. Государь хотел спросить, как их зовут, но к кучеру неожиданно подскочил Матвеев, лицо которого выглядело особенно озлобленным. Ухватив кучера двумя пальцами за пуговицу кафтана, он отвел его в сторону и зло прошипел в самое ухо:

— Какой он тебе батюшка, дурень нестриженый. Он же бывший царь.

— А кто же царь, как не батюшка? — во весь голос удивился кучер. — Счастье-то мне какое выпало, самого Государя в телеге везти. Теперь всю жизнь буду всем рассказывать.

— Темнота ты необразованная, больше никто, — резко произнес Матвеев и оттолкнул его от себя. — Нашел, чему радоваться.

— Ну, а как же не радоваться? — кучер так и не понял, почему разозлился Матвеев. Повернувшись к Николаю, он сказал:

— А папиросы у вас дюже хорошие, батюшка. Пахнут очень хорошо.

Матвеев, не сдержавшись, плюнул под ноги и пошел к своей подводе. Яковлев уже дал команду рассаживаться и двигаться в путь.

К Тюмени подъезжали в сумерках. Перед самым въездом в город у моста через реку Туру их ожидала большая группа всадников, которую Яковлев заметил еще издали. Он подумал, что навстречу выехали его боевики, но оказалось, что это был отряд уральских чекистов во главе с Ефимом Заславским. Они взяли в плотное кольцо всю кавалькаду, притиснув Гузакова и остальных боевиков к самым повозкам. У Яковлева засосало под ложечкой. Он понял, что оказался в капкане. Гузаков, нахмурившись, посмотрел на него и кивнул головой в сторону чекистов. Яковлев прикрыл глаза. На их условном языке это означало, что они видят для себя предельную опасность.

Теперь любая остановка была подобна смерти. Заславский мог потребовать передать охрану Государя ему и если бы Яковлев отказался, могла начаться перестрелка. Первая пуля попала бы в Государя. В этом не было никаких сомнений. Яковлев хорошо помнил злое лицо Заславского и его фразу о том, что с семьей надо кончать. Это он заявил ему в первый же день приезда в Тобольск. Там он не мог надеяться на силу, потому что она была не на его стороне. Там был отряд особого назначения, который хотя и разложился частично, но с охраной справлялся еще хорошо. Сейчас Заславский получил подмогу из Екатеринбурга и силы практически уравнялись. Единственным спасением было, не останавливаясь, гнать лошадей до вокзала и не предпринимать никаких действий, могущих вызвать подозрение чекистов. На вокзале у Яковлева были свои люди, которые готовили поезд к отправке.

Улицы Тюмени были пустынны и темны, лишь в некоторых домах тускло светились окна. Казалось, что все живое спряталось за высокими деревянными заборами и толстыми стенами бревенчатых сибирских изб. На улице не было ни одного человека, даже собаки не лаяли. Государь, нахмурившись, сидел в телеге, видно было, что неожиданно появившиеся и окружившие их вооруженные всадники вызвали у него не самые радостные предчувствия. Он бросил короткий взгляд на Яковлева, но, увидев, что тот тоже насупился, почувствовал, как нехороший холодок начал проникать в душу. Ему показалось, что сам воздух стал другим, резким и враждебным.

А Яковлев думал о том, как выиграть стычку с Заславским. Он уже нисколько не сомневался в том, что она произойдет. Иначе бы не появился комиссар, которому не терпелось засвидетельствовать свое превосходство еще на подъезде к городу. Напряжение нарастало с каждой минутой, и Яковлев начинал чувствовать стук собственного сердца. Так было во время всех экспроприаций. Этот стук сердца появлялся за несколько мгновений до того, как надо было врываться в банк или почтовый поезд. Яковлев прижал локоть к своему тонкому пальто, в специальном внутреннем кармане которого находился револьвер. И, ощутив его твердую рукоятку, сразу успокоился.

Станция показалась издали сиянием электрических огней. На всех перекрестках стояли вооруженные люди, среди которых Яковлев узнавал своих боевиков. Пристанционная площадь была оцеплена, через нее, обозначая въезд на перрон, в две шеренги стояли вооруженные боевики. Они походили на каменные изваяния и, сколько не теснили их всадники Заславского, не смогли сдвинуть ни на один вершок. Эта шеренга боевиков сразу отрезала половину екатеринбургского отряда, оставив его на привокзальной площади. Сам Заславский с небольшой группой однако проехал на перрон, пристроившись за одной из повозок.

На первом пути стоял поезд, состоящий из паровоза и четырех вагонов. Это был тот самый поезд, на котором Яковлев прибыл сюда из Москвы. Кавалькада растянулась по перрону так, что карета Александры Федоровны и повозка, в которой ехали Государь с Яковлевым, оказались у среднего вагона. Яковлев мгновенно соскочил на землю и протянул руку Государю, давая понять, чтобы он ни на вершок не отдалялся от него. Гузаков уже стоял на подножке у открытой двери вагона. Яковлев указал на него Государю рукой. Николай размашистым шагом подошел к вагону, ухватился за поручень и скрылся в тамбуре.

В это время из кареты вышли сначала Мария, затем Александра Федоровна. Государыня поправила шляпку, оглянулась и, придерживая левой рукой подол длинного черного платья, направилась к Яковлеву. Ее лицо было бледным и усталым. Не глядя ни на кого, она подошла к Яковлеву, тот протянул ей руку, помогая взобраться на первую ступеньку. Из тамбура ей протягивал руку Гузаков. Ухватившись за нее ладонью, Александра Федоровна вошла в вагон. Мария легко и непринужденно заскочила сама. Яковлев облегченно вздохнул. И тут же почувствовал, как кто-то крепко взял его за рукав.

Яковлев оглянулся. Около него стоял Заславский. Его глаза блестели, из-под черной кожаной фуражки с потертым, немного побелевшим козырьком выбивались смоляные вьющиеся волосы.

— Нам надо с вами серьезно поговорить, — сухо, почти приказывая, произнес он. — Мы можем отойти на два шага?

Гузаков одним прыжком выскочил из тамбура и, держа руку на рукоятке револьвера, встал за спиной Яковлева. К нему тут же подошли еще два боевика.

— У меня нет времени для разговоров, — ответил Яковлев. — Я должен сообщить в Москву о своем прибытии в Тюмень.

— Вам ничего не надо сообщать, — сказал Заславский. — Все что надо, в Москву сообщит товарищ Голощекин. Уралсовет принял решение о том, чтобы охрану бывшего царя и его семьи вы передали мне и моему отряду.

— Я не знаю никакого Уралсовета, — жестко ответил Яковлев. — Я подчиняюсь только Ленину и Свердлову. Пожалуйста, не мешайте мне выполнять их задание.

Он повернулся и направился к зданию вокзала. Гузаков остался у вагона, вдоль которого сразу же выстроились несколько десятков боевиков. Глядя на них, Заславский с потаенной злобой подумал о том, что Яковлев умеет подбирать вымуштрованную команду. Он не знал, что эта команда уже давно была сплоченной стаей, побывавшей во многих кровавых переделках и знавшей как нужно выходить из самых трудных положений.

У дверей вокзала Яковлева встречал помощник Гузакова Касьян и телеграфист Галкин. Яковлев быстрым шагом прошел в здание вокзала, но когда вслед за ним туда же попытался пройти Заславский, его не пустили. Он закричал, ища глазами чекистов своего отряда, но ни один из них не подошел к нему. На перроне их было всего несколько человек. Все остальные остались на привокзальной площади. Заславский громко выругался, но остался стоять на месте, решив во что бы то ни стало дождаться Яковлева. Он считал, что разговор с ним еще не закончен. Ждать пришлось почти полтора часа.

Когда Яковлев показался в дверях вокзала, Заславский кинулся к нему, крича на ходу:

— Товарищ Яковлев! Я вам сказал еще не все.

Яковлев на мгновение остановился, повернул голову к Заславскому и громко произнес:

— Я только что доложил товарищу Свердлову о том, что поезд сию же минуту отправляется в Москву.

И, отвернувшись, торопливым шагом направился к вагону, в котором находился Государь. Гузаков стоял у его подножки.

— Все в порядке? — негромко спросил Яковлев.

— Кажется, да, — ответил Гузаков. — Вот только в вагоны охраны пролезло не меньше десятка екатеринбургских.

— Нам сейчас не до них, — сказал Яковлев. — Надо быстрее отправляться. Давай команду паровозной бригаде.

Он ухватился рукой за поручень и одним прыжком заскочил в тамбур. Там стояла охрана — его боевики с винтовками в руках. Они посторонились, пропуская его в вагон, но Яковлев остался на месте до тех пор, пока состав не тронулся и в тамбур не заскочил Гузаков. В приоткрытую дверь тамбура Яковлев увидел мелькнувшего на перроне растерянного Заславского. Ему не удалось попасть в поезд. На всех подножках стояли вооруженные боевики, они ногами отталкивали тех, кто пытался уцепиться за поручни. Заславский пробежал несколько шагов вслед за уходившим поездом и остановился. В его голову вдруг пришла неожиданная мысль: зачем суетиться, если поезд все равно не минует Екатеринбурга. Там его встретит Голощекин и вся екатеринбургская ЧЕКа. И, подумав об этом, он сразу успокоился.

11

Заславский не обратил внимания на то, что вместе с Яковлевым из вокзала вышел только телеграфист Галкин. Помощник Гузакова Касьян, личности которого никто из уральских чекистов не придавал никакого значения, остался в здании. Из помещения телеграфа он вместе с начальником станции и еще одним боевиком прошел в комнату дежурного и запер ее на ключ изнутри. Положив ключ на стол, Касьян усадил напротив себя начальника станции и произнес, кивнув на телефон:

— Командуй, как приказали. Если плохо скомандуешь, расстрелять тебя поручено мне.

Дрожащей рукой начальник станции взял телефонную трубку. Когда на другом конце телефонного провода ответили, сначала прокашлялся, потом попросил соединить с каким-то Уткиным и начал объяснять тому, что надо немедленно освободить последний путь. Через два часа по нему на Омск должен проследовать специальный поезд. Уткин стал что-то рассказывать про товарняк, но начальник станции, уже пришедший в себя от страха, твердым голосом приказал:

— Поставь этот товарняк на третий путь и пусть стоит там, пока не пройдет литерный.

Затем положил трубку и настороженным взглядом посмотрел на Касьяна.

— Что за товарняк? — спросил Касьян, подумав, что из Екатеринбурга на помощь Заславскому послали подкрепление.

— Не знаю, — сердитым голосом ответил начальник. — Идет из Омска на Москву. По-видимому, с хлебом.

А Яковлев в это время торопливо шел по вагону, заглядывая в каждое купе. На нижней полке первого из них сидел проводник в аккуратной, чистенькой униформе, стесненный тремя солдатами охраны, одним из которых был председатель солдатского комитета отряда особого назначения Петр Матвеев. Солдаты прижали его к стене вагона так, что проводник, подняв плечи и положив руки на колени, походил на древнеегипетскую статую. Его длинный крючковатый нос казался клювом.

Увидев Яковлева, проводник вскочил, стукнувшись головой о верхнюю полку и, сморщившись от боли, спросил:

— Чайку не угодно ли будет?

— Обязательно попьем, — сказал Яковлев, — но не сейчас. — И, обратившись к Матвееву, добавил: — Не теснитесь, пусть один из вас перейдет в соседнее купе. Иначе проводнику будет трудно выполнять свои обязанности.

В соседнем купе на нижних полках сидели шесть конвоиров. На верхних лежали их винтовки и шинели.

— Откуда вы, ребята? — спросил Яковлев.

— Из Уфы, — ответил один из них, расстегивая тесный ворот гимнастерки. — Вы разве меня не помните?

— Как же не помню, конечно, помню, — ответил Яковлев, хотя, как ему показалось, он впервые видел этого человека. — Я не вас, я других спрашиваю.

— Другие тоже из Уфы.

Яковлев пошел дальше. Царская семья находилась в купе, расположенном в середине вагона. Когда он приоткрыл дверь, все трое повернулись к нему. Яковлев внимательно посмотрел на их лица, стараясь угадать эмоции, которые сейчас переживали эти люди. Государь, как всегда, выглядел спокойным и безразличным ко всему. Лицо Александры Федоровны выражало нескрываемую усталость. Веки набрякли и казались тяжелыми, уголки губ опустились вниз. Но взгляд, как и всегда, был строгим и властным. И только у Марии лицо было оживленным. Казалось, и сумасшедшая гонка от Тобольска до Тюмени, и посадка в вагон, в которой было столько таинственного, доставили ей настоящее удовольствие. Приподняв тонкие брови и чуть улыбнувшись, она спросила:

— Когда мы будем в Москве, Василий Васильевич?

— Вам так хочется побыстрее попасть в Москву? — вместо ответа спросил он.

— Мне кажется, я уже целую вечность не была в настоящем городе, — сказала Мария. — Я уже забыла, как выглядят его площади, как одеты дамы, как цокают копыта лошадей по мощеной улице.

— Тобольск тоже город, — ответил Яковлев.

— К сожалению, мы его не видели, — сказала Мария. — Мы знали только дом, в котором жили, и двор, окруженный высоким забором.

Александра Федоровна подняла голову и внимательно посмотрела на Яковлева. Она не могла скрыть напряжения, и он понял, что они ждут от него ответа. Им хочется знать не конкретную дату прибытия в Москву, а то, что их ожидает в большевистской столице России. Яковлев не знал ответа на этот вопрос. Он перевел взгляд с Александры Федоровны на Марию и сказал:

— Железная дорога сейчас расстроена. На многих станциях нет угля, не работают водокачки. Но, думаю, с Божьей помощью мы пробьемся.

— Как же могло дойти до этого? — удивилась Александра Федоровна. — В прошлом году из Петрограда до Тюмени мы доехали за три дня.

— С тех пор в России произошла еще одна революция, — сказал Яковлев, поклонившись. — Я к вам скоро зайду, а пока мне надо обойти поезд.

Он закрыл дверь и пошел к следующему купе. Оно было открыто, у порога стоял Гузаков. Он тоже выглядел усталым. Две верхние пуговицы его гимнастерки были расстегнуты, нечесаные волосы топорщились копной, лицо обросло двухдневной колючей щетиной. Последний раз Гузаков брился еще в Тобольске.

— Умывальник работает? — спросил Яковлев.

— В этом поезде все работает, — ответил Гузаков.

— Сходи, побрейся. Потом нам надо поговорить.

Яковлев проводил его до тамбура, в котором стояли двое конвойных. Только сейчас он вспомнил, что до сих пор не видел Авдеева. «Может, отстал?» — с мстительной надеждой подумал Яковлев, не хотевший больше встречаться с шлощекинским соглядатаем. Но тут же подумал: «Авдеев не может отстать. Наверняка сидит в соседнем вагоне». Он прильнул лбом к холодному стеклу двери вагона. За ним виднелись только звезды, да рассыпающиеся по небу красные искры, летящие из паровозной трубы. Ночь была настолько темной, что сквозь нее нельзя было рассмотреть даже силуэты деревьев, торопливо бежавших за поездом вдоль железной дороги.

Из туалета вышел гладко выбритый, аккуратно расчесанный, со щегольским пробором на голове Гузаков. Яковлев молча посмотрел на него и направился в купе. Гузаков прошел вслед за ним и закрыл за собой дверь. Он понял, что предстоит серьезное дело, иначе бы Яковлев не попросил его побриться. Он заставлял боевиков приводить себя в порядок перед каждым налетом на кассу. Очевидно, считал, что это дисциплинирует людей и так они вызывают меньше подозрений. И если сейчас он снова обратил на это внимание, значит, предстоит что-то опасное. Внутреннее чутье и без того подсказывало Гузакову, что после того, как они сели в поезд, обстановка кардинально изменилась.

Яковлев сел к окну, положил руки на маленький столик и оглядел купе, словно боялся, что в нем может оказаться посторонний. Потом спросил, глядя на Гузакова:

— У нас есть люди, знакомые со сцепкой вагонов?

Гузаков помолчал несколько мгновений, затем сказал:

— Есть один. Зачем он тебе?

— Кто он такой? — спросил Яковлев.

— Чернышов. Работал в уфимском депо.

— Нельзя нам ехать через Екатеринбург, Петя, — тяжело вздохнув, сказал Яковлев. — Не пропустит нас Голощекин. Они уже все решили. Я это понял по Заславскому.

— Веришь, нет, но я тоже об этом подумал, — ответил Гузаков. — Еще на подъезде к Тюмени. Как только увидел у моста Заславского и его чекистов, сразу подумал — они нас переиграют. Или здесь, в Тюмени, или в Екатеринбурге. А почему ты спросил про сцепщика?

— А потому, дорогой Петя, что ехать мы можем только до Тугулыма. — Яковлев достал из кармана часы в немного потемневшем серебряном футляре, щелкнул ими, открывая крышку, и, посмотрев на циферблат, сказал: — И времени у нас на все про все тридцать минут. Посылай Чернышова в первый вагон, пусть выходит на площадку и, как только поезд остановится, сразу же отцепляет паровоз. А затем бежит к заднему вагону. Нас в Тугулыме ждет другой локомотив, который повезет до Омска. Ты к паровозной бригаде посади наших ребят. Надеяться здесь ни на кого нельзя.

— Мы когда-нибудь перестанем играть со смертью? — смеясь, спросил Гузаков.

— Только тогда, когда попадем в ее объятья.

— А куда мы поедем после Омска? — спросил Гузаков.

— Ты хочешь знать об этом прямо сейчас? — Яковлев, прищурившись, посмотрел в глаза Гузакова.

— Сейчас не хочу, — ответил Гузаков. — Вот когда проедем Омск, тогда скажешь.

— Я могу сказать и сейчас, — таинственным голосом произнес Яковлев.

— Не надо, — засмеялся Гузаков. — Чем больше человек знает, тем страшнее для него жизнь.

— Смотри, и ты становишься философом, — заметил Яковлев.

— Это не философия, — ответил Гузаков. — Это опыт.

Яковлев поднялся, снял пальто, повесил его на крючок у двери и посмотрелся в зеркало. Пригладил ладонями волосы и направился в соседнее купе. Гузаков пошел в голову поезда искать сцепщика Чернышова.

В соседнем купе Государь о чем-то тихо разговаривал с дочерью. Они сидели рядом на нижней полке. На другой полке лежала Александра Федоровна. Ее ноги были прикрыты черной шалью. Увидев в дверях Яковлева, она подняла на него глаза.

— Устали? — участливо спросил Яковлев.

— Нет, — сказала Александра Федоровна и, откинув шаль, села.

Николай и Мария перестали говорить и повернулись к Яковлеву.

— Если у вас есть желание, Ваше Величество, — сказал он, повернувшись к Государю, — я могу сказать, чтобы принесли чай.

— Скажите, пожалуйста, — попросила Мария.

Яковлев выглянул в коридор вагона и жестом подозвал стоявшего у дверей тамбура конвоира. Когда тот подошел, он приказал:

— Скажи проводнику, чтобы пришел сюда.

У проводника оказался готовым не только кипяток, но и чайная заварка. Через несколько минут он принес четыре стакана в хороших подстаканниках и поставил их на столик у окна. Мария достала из сумки небольшую картонную коробочку с печеньем. Открыв коробку, она предложила Яковлеву:

— Угощайтесь, пожалуйста.

— Спасибо, — ответил Яковлев и как-то очень стеснительно сказал Государю: — Через полчаса предстоит остановка поезда. Будет лучше, если к тому времени мы с вами перейдем в соседнее купе. А пока я бы попросил задернуть на окне шторы.

Государь отодвинул стакан с чаем и вопросительно посмотрел на Яковлева.

— Не торопитесь, — сказал Яковлев. — Время на чай у нас еще есть.

Теперь он уже окончательно понял, что Екатеринбург станет для него капканом. Понятным стало и то, почему так независимо ведет себя Голощекин. Казалось бы, какое право он имеет вмешиваться в миссию Чрезвычайного комиссара советского правительства? Ведь он всего лишь председатель областной ЧК и все распоряжения Москвы должны иметь для него силу закона. Но, оказывается, Голощекин и Яков Свердлов не просто товарищи по партии. Они больше, чем друзья. Вместе отбывали нарымскую ссылку, вместе жили там не только в одном доме, но и в одной комнате. Вместе заготавливали на зиму кедровые орехи и ловили рыбу, а долгими зимними вечерами обсуждали политические проблемы России. Голощекин — единственный друг Свердлова, он ему ближе, чем Ленин.

Знакомая кремлевская пишбарышня однажды при Яковлеве возмущалась тем, что Свердлов на каждой странице делает по нескольку грамматических ошибок. Ей все время приходилось исправлять его тексты. Сейчас он вспомнил рассказ одного из чекистов о нарымской ссылке председателя ВЦИК. Чекист говорил, что Свердлова натаскивал по грамматике Шая Голощекин. Под его диктовку Яков Михайлович два раза в неделю писал диктанты. Потом они вместе работали над ошибками. Не случайно поэтому, приезжая сначала в Питер, а теперь в Москву, Голощекин никогда не останавливается в гостинице, а прямо с вокзала отправляется на квартиру Свердлова. Вот почему ни один губернский начальник не имеет у себя на месте такой власти, как Голощекин. Любое его решение тут же утверждает председатель ВЦИК. Они очень близки друг другу по духу и уже решили между собой, что будут делать с бывшим Государем России и его семьей.

Решил это для себя и Яковлев. У него был мандат, подписанный Лениным и Свердловым, который мог игнорировать Голощекин, но который был документом чрезвычайной важности для любого другого. Поэтому во что бы то ни стало требовалось в полной мере использовать этот мандат, чтобы избежать встречи с Голощекиным.

И второе, самое главное. Царская семья может добраться до Москвы только в том случае, если минует Екатеринбург. Сейчас все зависело от Касьяна. За то время, пока литерный шел до станции Тугулым, там должен быть подготовлен резервный паровоз. Минуя все станции, кроме тех, на которых требуется набрать воды или запастись углем, он повезет поезд на Омск. А оттуда южной дорогой через Оренбург и Самару — на Москву. Яковлев понимал, что, принимая такое решение, кладет на плаху собственную голову, но он уже привык рисковать ей. Он был в своей стихии, потому что с ним были его друзья. Никогда не подводивший Гузаков и предельно смелый Касьян.

С Дмитрием Касьяном Яковлев грабил почтовое отделение на станции Миасс. Это был тот самый случай, когда боевики, заметая следы, после ограбления уходили от погони на паровозе, к которому прицепили один вагон. Потом этот паровоз вместе с вагоном пустили в обратном направлении. Он мчался по рельсам, словно призрак, потому что в его кабине не было команды. Когда жандармы убедились в этом, паровоз пустили под откос. Иначе бы он наделал немало бед. Касьян больше всех восхищался выдумкой Яковлева.

— Жандармы наверняка думали, что мы в вагоне, — громко хохоча, говорил он, узнав о том, что паровоз пущен под откос. — А мы им показали кукиш с маслом.

Об этом ограблении уже на следующий день наверняка докладывали Николаю II. И если бы Яковлев сейчас рассказал Государю эту историю, он бы наверняка вспомнил ее. Но Яковлев не только ни за что не рассказал бы о ней, но теперь и не пошел бы ни на какое ограбление. Разве принесли деньги, добытые кровью невинных, кому-нибудь счастье? Разве счастлив он, Яковлев? Разве обрела после этого спокойствие Россия?

В коридоре вагона показался Гузаков. Он торопливо прошел в свое купе, даже не посмотрев на царскую семью и стоявшего в дверях Яковлева. Выждав паузу, Яковлев закрыл дверь купе и направился к нему.

— Нашел я Чернышова, — сказал Гузаков. — Он оказался в первом вагоне. На всякий случай дал ему пару человек в подмогу.

— Охрана в поезде вся наша? — спросил Яковлев.

— Человек десять екатеринбургских заскочить все-таки успели. Кстати, знаешь, кого я встретил вместе с Чернышевым?

— Кого? — насторожился Яковлев. Никаких радостных встреч на своем пути он уже не ждал.

— Авдеева, — сказал Гузаков. — Хотел идти со мной в наш вагон. Еле от него отбился. Сказал, что ни одного свободного места у нас нет.

— Правильно сделал, — сказал Яковлев. — Я думал, что он отстал в Тюмени.

— Он как репей на собачьем хвосте, — засмеялся Гузаков и тут же, согнав с лица улыбку, сказал: — надо поставить кого-нибудь, чтобы следил за екатеринбургскими. Случайностей у нас быть не должно.

Яковлев замер, прислушиваясь к стуку вагонных колес. Ему показалось, что поезд сбавляет ход.

— Пора, — не произнес, а выдохнул Гузаков и, поправив кобуру так, чтобы при первой необходимости из нее было удобнее выхватить револьвер, направился в тамбур.

Яковлев прошел в купе к царской семье. Александра Федоровна, положив под спину подушку и прикрыв ноги шалью, полулежа расположилась на нижней полке. Государь с Марией сидели напротив нее. Они снова о чем-то говорили, но, увидев, комиссара, сразу замолчали.

— Пора, Ваше Величество, — сказал Яковлев. — Через несколько минут поезд прибудет на станцию.

— Скажите, — Александра Федоровна посмотрела на Яковлева и свесила ноги в красивых туфельках на пол, — почему мы должны все время разлучаться? Иногда мне кажется, что мы участвуем в каком-то непонятном спектакле.

— Вся наша жизнь спектакль, Ваше Величество, — сказал Яковлев, изобразив на лице горькую иронию. — Мне поручено оберегать вашу безопасность. Все, что я делаю, делаю ради нее.

Государь поднялся. Яковлев вышел из купе, подождал, пока Николай выйдет в коридор, и закрыл дверь. Затем жестом подозвал стоявшего недалеко конвоира и пальцем указал ему на место около двери. А сам вместе с Государем прошел в соседнее купе.

Поезд остановился. В вагоне наступила такая тишина, что слышно было, как за окнами, шурша галькой и на ходу отдавая распоряжения, бегают люди. Затем вагон вздрогнул от легкого толчка, раздалось шипенье тормозов и снова послышались беготня и голоса команды. Поезд тут же тронулся, вагоны заскрипели, набирая ход, и голоса замолкли. Сквозь шторы на окнах мелькнули огни нескольких станционных фонарей, колеса торопливо застучали, отбивая дробь и ускоряя поезд, и Государь увидел, как Яковлев облегченно вздохнул и расслабленно навалился спиной на стенку вагона.

Закинув ногу на ногу и сцепив на колене пальцы, Государь несколько минут молча смотрел в одну точку. Затем повернулся к Яковлеву и сказал:

— Мне кажется, мы едем в обратную сторону.

— Да, Ваше Величество, — ответил Яковлев. — Я решил изменить маршрут и направиться в Москву южной дорогой, минуя Екатеринбург. Мне не очень нравится этот город. Скажу вам больше, я не люблю его.

— Чем дольше мы едем, тем больше вопросов возникает по поводу этого путешествия, — сказал Государь. — Здесь все покрыто то ли тайной, то ли мистикой. Не могу понять, чего больше.

— И того, и другого в нашей жизни всегда хватает с избытком, — ответил Яковлев. — А что касается вопросов, они есть и у меня. Я думаю, у нас еще будет время поговорить о них.

В коридоре вагона раздались шаги. Яковлев быстро встал и выглянул из двери. Навстречу шел Гузаков. Остановившись около Яковлева, он сказал:

— В Тюмени будем через час. В кабину к паровозной бригаде я посадил трех наших. — Посмотрел через плечо Яковлева на сидевшего у окна Государя и добавил: — Тюмень будем проезжать с выключенными огнями.

— Выставь посты в тамбурах всех вагонов, — распорядился Яковлев. — Проследи, чтобы ни один человек не имел никаких контактов на тех станциях, где будем останавливаться. Теперь любая информация о нашем движении будет использована против нас.

Гузаков ушел, а Яковлев, закрыв дверь купе, сел напротив Государя. Николай внимательно посмотрел на него, ожидая разъяснений. Но Яковлев молчал, плотно сжав губы. Его глаза блестели, несколько раз он нервно проводил ладонью по волосам, пытаясь пригладить непослушную прическу, и тут же опускал руку. За все время знакомства Государю ни разу не приходилось видеть комиссара в таком возбужденном состоянии. До этого казалось, что он весь состоит из непроницаемой материи.

Яковлев прекрасно осознавал и всю ответственность, взятую на себя, и те последствия, которые может иметь для царской семьи неожиданное изменение маршрута. В Москве есть надежда сохранить царю жизнь, гам за него могут заступиться германское и английское посольства. Большевики не посмеют не прислушаться к их требованиям. А в Екатеринбурге у Государя не будет никакой защиты. Яковлеву до боли в сердце стало жаль Государя и его семью, оказавшуюся в таком несчастье. Он сам не знал, почему вдруг проникся симпатией к бывшему Императору. Да и не только он. Ведь Гузаков тоже сочувствует Николаю.

Но возникал и другой вариант, о котором Яковлев боялся даже думать. На восток от Омска советской власти не было вообще. Там еще царила патриархальная Россия, где Николая II до сих пор почитали за Государя всея Руси. Правда, окажись там Николай, сам Яковлев и его люди стали бы в этом случае для Свердлова и Голощекина самыми подлыми предателями революции. Но что такое революция? Азартная игра, в которой побеждает тот, кто стреляет первым. А, значит, надо все время держать руку на спусковом крючке.

Яковлев почувствовал, как при мысли об этом у него застучало сердце. Словно уже через мгновение предстояло ворваться в кассовый зал банка. Он посмотрел на Государя, который сидел, наклонив голову и положив руки на маленький столик, втиснутый у окна между двумя нижними полками. В тусклом свете электрической лампочки матово белели его виски, в аккуратно подстриженной бороде переливалась похожая на искрящийся снег седина. О чем сейчас думал этот человек? О себе и своей семье или о России, оказавшейся в бездне сумасшедшего водоворота? Ведь в том, что она угодила в этот водоворот, есть и его немалая вина. Точно так же, как и вина самого Яковлева. И это в какой-то степени роднило бывшего Императора и бывшего боевика.

Государь поднял голову, и Яковлев увидел поразившие еще при первой встрече его необыкновенные глаза, в которых даже в эту тревожную минуту отражалось удивительное спокойствие. Неужели он не понимает того, что сейчас решается его судьба? Или снова так умело, с нечеловеческой выдержкой скрывает свои чувства за маской безразличия? Яковлев так долго и с таким удивлением смотрел в лицо Государя, что тот невольно спросил:

— Вас что-то мучает, Василий Васильевич?

— Мне не дают покоя некоторые очень важные для меня вопросы, — сказал Яковлев, приподнявшись и пересев так, чтобы оказаться напротив Николая.

— Каждого человека мучают какие-то вопросы, — заметил Государь, давая понять Яковлеву, что готов выслушать все его откровения.

— Я понимаю, что вы не можете быть со мной совершенно искренним, — произнес Яковлев, — но скажите, если это возможно: вы до сих пор считаете, что поступили правильно, отказавшись от власти?

Яковлеву было важно знать ответ на этот вопрос, потому что от него зависели все его дальнейшие действия. Но он не мог предположить, что, задавая его, попал в самое больное место души Николая. Государь опустил голову и надолго замолчал, уйдя в себя. Очевидно, перебирал в памяти прошедшие за последний год события. Потом отвернулся к окну и сказал не Яковлеву и даже не самому себе, а кому-то очень далекому, не видному из ночного окна бешено убегающего подальше от Екатеринбурга поезда:

— На этот вопрос может ответить только история. Говорю вам это совершенно искренне. Правда состоит лишь в том, что каждому, кто разбрасывает камни, рано или поздно придется собирать их.

— Что вы имеете в виду под этим? — спросил Яковлев.

— Господь справедлив, — тихо произнес Николай. — И каждый получит то, что заслужил.

— А если человек не верит ни в какого Господа?

— Это же не означает, что его нет, — спокойно ответил Николай.

В это время в вагоне погас свет. Колеса поезда застучали, сбиваясь с ритма, за плотно занавешенной шторкой окна возникла сначала полоска света, затем промелькнуло яркое пятно фонаря. Яковлев понял, что поезд проезжает станцию Тюмень, и сразу подумал о Заславском, оставшимся здесь. Увидит он литерный или нет? Если увидит, тут же пошлет телеграмму в Екатеринбург. А оттуда организуют погоню. У Яковлева снова бешено застучало сердце. Вольно или невольно выходило, что вся жизнь — не что иное, как сплошной риск. Но он знал, что в Тюмени остался с большой группой боевиков верный товарищ Дмитрий Касьян. Он не позволит Заславскому шнырять по станционным путям до тех пор, пока литерный с погашенными огнями на предельной скорости не минует Тюмень.

Огни фонарей растаяли позади поезда, колеса вагона, миновав стрелки, снова застучали в такт и на пороге купе, со скрипом отодвинув дверь, показалась фигура Петра Гузакова.

— Проехали, — с явным облегчением произнес он и в этот момент в вагоне вспыхнули электрические лампочки.

Яковлев достал часы, открыл циферблат и, посмотрев на него, сказал:

— Уже полночь, Ваше Величество. Не пора ли нам укладываться спать?

— Я бы хотел выкурить папиросу, — ответил Николай.

— Курите здесь, — сказал Яковлев. — В обоих тамбурах полно охраны. Перед сном можем открыть окно и проветрить купе.

Он вышел, оставив Государя одного, закрыл за собой дверь и прошел в соседнее купе, которое освободил для себя Гузаков.

— Куда мы теперь, Василий? — возбужденно спросил Гузаков. Он еще не отошел от нервного напряжения, которое пришлось пережить, на полной скорости проскакивая станцию Тюмень.

— А куда бы хотел ты? — Яковлев, прищурившись, посмотрел ему прямо в глаза.

— Туда, где спокойнее всего, — сказал Гузаков. — Где нет революций. Где поют жаворонки над вспаханным полем. Где на каждой улице встречаются красивые бабы и звенят веселые голоса ребятишек.

— Что-то ты становишься сентиментальным, Петя, — сказал Яковлев. — Неужели стареешь?

— Сколько можно бегать от глупой смерти? Когда-нибудь она все равно настигнет. Не так ли?

— Никто не избежит ее, — Яковлев навалился спиной на дверной косяк и скрестил на груди руки. — Все решится, когда прибудем в Омск.

— Я тебе вот что скажу, — понизив голос, произнес Гузаков. — Остановимся в Иркутске или Чите и попросим Николая снова объявить Россию империей. Пусть хотя бы от Владивостока до Омска. Нам и здесь земли хватит. И будем жить мирно, без революций и экспроприаций. Не отдавать же нам Государя Голощекину.

— Рискованный ты человек, Петя.

— А ты нет?

— Пройди по всему поезду, проверь охрану, — сказал Яковлев. — А я пойду устраиваться на ночлег. Двое суток почти не спим. Завтра у нас будет самый тяжелый день. Представить его боюсь.

Яковлев посторонился, пропуская в коридор Гузакова, задвинул дверь и направился в свое купе. Ему хотелось заглянуть к Александре Федоровне, проверить, как она устроилась, но он посчитал неудобным тревожить ее в такое позднее время. Если бы Государыне что-нибудь потребовалось, охрана известила бы об этом.

В купе, где находился Государь, пахло табачным дымом. Когда в него вошел Яковлев, Николай виновато, почти по-детски, посмотрел на него.

— Не беспокойтесь, Ваше Величество, — мягко сказал Яковлев. — Сейчас я открою окно, купе перед сном все равно надо было проветрить.

Он на вершок опустил окно и сразу почувствовал, как в лицо ударил холодный, свежий воздух. Шторка затрепетала, поднимаясь вверх и открывая черное небо, по которому летели красные искры, вырывающиеся из паровозной трубы. Яковлев достал тюфяки, лежавшие на верхней полке, один положил около Государя, второй расстелил для себя. На той же полке находились простыни и тонкие одеяла. Уфимский боевик Фадеев, отвечавший за подготовку поезда, позаботился о том, чтобы пассажиры ехали в нем с наибольшим комфортом.

Государь сам приготовил себе постель. За те двое суток, что Яковлев находился рядом с ним, он не переставал удивляться нетребовательности монарха. Казалось, Государь, как самый обыкновенный мужик, укрывшись тулупом, мог спать и на деревенском сеновале. Яковлев приписывал это солдатскому воспитанию монарха. По всей видимости, так оно и было. Но в отличие от Яковлева Николай, укладываясь спать, снял с себя верхнюю одежду. Яковлев раздеваться не стал, справедливо полагая, что его среди ночи в любой момент могут поднять с постели.

Когда потушили свет и улеглись каждый на свою полку, Государь спросил:

— Скажите, Василий Васильевич, Омск тоже в руках большевиков?

— Да, — ответил Яковлев.

— А Новониколаевск, Иркутск?

— Там советской власти еще нет.

— Спокойной ночи, — произнес Государь.

— Спокойной ночи, — ответил Яковлев, почувствовав холодок под сердцем.

Оказывается, Государь думал о том же, о чем минуту назад они говорили с Гузаковым. За Омском до самого Тихого океана простиралась территория свободной России. Проскочив туда, можно было открывать новую страницу в истории государства. Но Яковлев до сих пор не хотел думать об этом. И не потому, что был суеверным. Все решит ситуация в Омске. Там они будут только после полудня. Это казалось таким далеким, словно предстояло прожить еще целую жизнь.

Проснулся Яковлев оттого, что остановился поезд. В купе было светло, за окном вагона, о чем-то говоря, бегали люди. Яковлев рывком вскочил с постели, сел, сунул ноги в стоявшие на полу туфли. Государь лежал, закрыв глаза и натянув до подбородка одеяло. Но было видно, что он не спал.

Осторожно открыв дверь, Яковлев вышел в коридор и быстрым шагом направился в тамбур. В нем не было ни одного человека. Охрана стояла на земле у подножки вагона.

— Почему стоим? — спросил Яковлев, неожиданно появившись в дверях.

— Паровоз набирает воду, — ответил охранник, одетый в солдатскую шинель и тяжелую мохнатую папаху. — Сейчас снова поедем.

У вагона показался Гузаков с двумя охранниками. Один из них нес несколько буханок хлеба, как поленья, положив их на руки, другой — полное ведро дымящейся картошки.

— На вокзале купил у бабок, — сказал Гузаков, увидев Яковлева. — Сейчас завтракать будем.

— Кто из поезда был еще на вокзале? — спросил Яковлев.

— Только наши. Тот, кого ты имеешь в виду, сидит, как мышь, в соседнем вагоне.

Паровоз засвистел, и поезд, скрипя и вздрагивая, начал набирать ход. Охранники подсадили на подножку сначала тех, кто бегал на вокзал за провизией, затем заскочили сами. Последним запрыгнул Гузаков.

— Ты посмотри, нет ли у нас отставших, — сказал он Яковлеву, — а я сбегаю в соседний вагон, проверю все ли там на месте.

Яковлев встал на верхнюю ступеньку и, держась за поручень, осмотрел поезд с первого вагона до последнего. Двери всех вагонов были заперты, на соседних путях не было ни одного человека. Он поднялся в тамбур и закрыл дверь. Из соседнего вагона вернулся Гузаков.

— Сидит со своими дружками, играет в карты, — сказал он, проходя мимо Яковлева.

— Никаких вопросов не задавал? — спросил Яковлев.

— Ни одного, — мотнув головой, ответил Гузаков. — Пошли завтракать, пока не остыла картошка.

Они специально не называли вслух имени того, кого имели в виду. Авдеев не должен был знать, что за ним установлена специальная слежка.

Яковлев вернулся в свое купе. Государь, одевшись, сидел за столиком, постель была убрана и лежала на верхней полке. Яковлев свернул свою постель и тоже положил ее на верхнюю полку. В дверях показался Гузаков. В одной руке он держал эмалированную миску с горячей картошкой, в другой — полбуханки хлеба.

— Чай сейчас принесет проводник, — сказал он, ставя миску на столик.

— Приятного аппетита, Ваше Величество, — произнес Яковлев, протягивая руку к картошке. — Александра Федоровна с Марией еще спят. Они позавтракают позже.

Государь взял в руки горячую картофелину, обмакнул ее в соль, отщипнул от ломтя кусочек хлеба. Яковлев раздвинул шторки, чтобы наблюдать проплывающий за окном вагона пейзаж. Он создавал ощущение свободы. Вдоль железной дороги тянулись бесконечные, начинающие уже кое-где зеленеть луга, и голубоватые, просвечивающие насквозь, еще не одетые в листву леса. Государь скользнул взглядом по бегущим за окном деревьям, потом резко повернулся и спросил:

— Вы можете честно объяснить мне все наши манипуляции с маршрутом?

Яковлев посмотрел на него невинными глазами. Он ничего не мог объяснить в эту минуту. В его голове еще не было четкого плана. Одно он понял ясно — в верхушке большевиков нет единства. Каждый вождь имеет свою группу сторонников, которая выполняет только его распоряжения. Ленин не знает того, что делают люди Свердлова на местах, но он, по всей видимости, и не хочет вникать в это. Ему хватает своих забот. Надо хотя бы мало-мальски обеспечить жизнь в Москве и Питере, попытаться выстроить отношения с европейскими странами, в первую очередь с Германией.

Троцкий, став наркомом иностранных дел, завоевывает славу, публикуя тайные документы российской дипломатии. Ему нет никакого дела до того, какой ущерб это наносит России. Ведь каждый документ, словно бомба, взрывается то в Лондоне, то в Париже или какой-то другой европейской столице. Троцкий с садистской настойчивостью пытается разнести вдребезги все то, чего российская дипломатия ценой невероятных усилий добивалась в течение многих десятилетий.

Одним из первых документов было опубликовано соглашение о Константинополе. В нем говорилось о том, что по взаимной договоренности стран Антанты после окончания мировой войны Константинополь вместе с проливом Босфор отойдет под юрисдикцию России. Троцкий назвал это аннексией и заявил, что Россия отказывается от каких-либо территориальных притязаний к другим странам. Но ведь мировая война началась именно из-за этих притязаний. Австрия претендовала на Балканы и часть Италии, Германия — на часть Франции и некоторые французские и английские колонии, Англия — на Иран, Афганистан и господство в мировой политике. Цель этих публикаций была одна — перессорить между собой всех, кого только можно. Создать у европейских государств и народов недоверие друг к другу.

О демократии и справедливости, именем которых совершалась революция, теперь не говорилось ни слова. Разгон законно избранного Учредительного собрания лучше всего показывал, какая именно демократия нужна большевикам.

И только одно объединяло вождей — стремление любой ценой покорить Россию, которая пока не очень-то и сопротивлялась этому. И одной из разменных карт в борьбе за власть у вождей революции была царская семья.

Когда Яковлев начинал думать о конечных целях революции, он не находил себе места. Он уже давно изжил в себе наивный революционный идеализм, поняв, что всякая новая власть может удержаться только на крови старой. Не пролив этой крови, нельзя утвердить себя в глазах народа. Но именно он, проливавший кровь ради революции, теперь не хотел ее. Счастье одних никогда не может быть построено на страданиях других. Когда Государь говорил, что придет время собирать камни, он имел в виду именно это. Сейчас он смотрел на Яковлева, ожидая ответа.

Но разве мог Яковлев быть откровенен с ним? Разве мог он посвятить его в тайну, которую боялся открыть самому себе? Ведь если они минуют Омск, тогда можно будет собирать под свои знамена всех, кто хочет служить России и демократии. Необходимо новое Учредительное собрание, которое разработает и примет новую конституцию. И руководить страной до принятия новой конституции должен Государь. Но пока об этом боязно даже думать. Яковлев опустил глаза и, стараясь выглядеть как можно спокойнее, сказал:

— Я только стремлюсь миновать Екатеринбург. Мне не хочется оказаться в этом городе. Я уже говорил, что не люблю его. — Яковлев вдруг вскинул голову, посмотрел в глаза Государю и спросил: — Скажите, Ваше Величество, а что вы думаете о новой жизни?

Николай поджал губы, немного помолчал, потом произнес глуховатым голосом:

— Народ доверчив. Ему хочется как можно быстрее превратить свои мечты в действительность, и он готов идти за тем, кто пообещает завтра же сделать это. В революционных газетах много наивности и несостоятельных обещаний. Но ведь в конце концов все возвращается на круги своя. Что будет тогда, когда придет это время?

— Вы знаете, о чем мечтает народ? — спросил Яковлев.

— Народ всегда мечтает о лучшей доле. Но очень часто он не хочет понять, что путь к этому долог и труден.

Дверь купе приоткрылась, в образовавшейся щели показалась взлохмаченная голова Гузакова. Он посмотрел на Яковлева странным взглядом, отступил на полшага и прикрыл дверь. Яковлев поднялся и вышел в коридор.

— Сбежал ведь, сволочь, — зло сказал Гузаков, наклонившись к самому уху Яковлева.

— Авдеев?

— Да. И не один, а с верным своим дружком. Надо останавливать поезд и давать задний ход. Мы должны поймать его и расстрелять на месте.

— Как же он ушел? — сокрушенно спросил Яковлев.

— Сказал охраннику, что надо сбегать в туалет и попросил на время отлучки поиграть за него в карты. Тот оказался лопухом и согласился. А когда понял, что обманули, было поздно. Авдеев сбежал, когда поезд еще только набирал ход на станции. Может, вернемся?

— Поздно уже, — сказал Яковлев. — Авдеев наверняка успел передать телеграмму в Екатеринбург. Но я думаю, что они поняли все и без него. Ведь по времени мы уже давно должны быть в Екатеринбурге. Голощекин наверняка разыскивает нас по всей Транссибирской магистрали.

У Яковлева защемило сердце. Если Голощекин телеграфировал об этом Свердлову, тот может отдать приказ расстрелять на первой же остановке и Николая с Александрой Федоровной и дочерью, и Яковлева вместе с ними. Достаточно объявить все это контрреволюционным заговором и попыткой спасти царя от революционного суда. Сотня верных людей, едущих в поезде вместе с Яковлевым, не спасет от расправы. Омск полностью в руках большевиков, а миновать его никак нельзя. От него путь и на восток, и на Южный Урал, куда пока не достают руки Голощекина.

— Что же нам делать? — не скрывая растерянности, спросил Гузаков. Он не хуже Яковлева понимал сложившуюся ситуацию.

— Надеяться на Бога, Петя, — сказал Яковлев. — Ты в него веришь?

— Раньше верил, потом перестал, — ответил Гузаков. — А теперь вижу, что надо не только верить, но и молиться.

— Вот и молись, — сказал Яковлев. — На Бога и на мандат, который у меня в кармане.

Он потрогал рукой борт пиджака, где во внутреннем кармане лежали документы. От них сейчас зависела не только судьба операции, но и жизнь. Впереди показались строения станции Куломзино. Поезд начал замедлять ход и Яковлев сразу увидел на станционных путях множество вооруженных людей. Как только состав поравнялся с ними, они, рассыпавшись цепочкой, побежали вслед за вагонами. Яковлев понял, что эти люди ждали именно его. Надо было немедленно принимать решение. Положив руку на плечо побледневшего Гузакова, он сказал:

— В случае чего командование охраной возьмешь на себя. А я пойду разбираться с ними.

Продолжение следует.


Анатолий БАЙБОРОДИН Медвежья любовь

Рассказ

Над крутым таежным хребтом выстоялась холодная, бледная ночь; инистым ликом сиял сквозь черные кедровые вершины спелый месяц и сонно помигивали голубоватые звезды. Посреди заболоченной голубичной пади раскорячился сухостойный листвень, скорбно взметнувший к небу голые сучья; от лиственя вдруг качнулась мрачная тень… Медведь!.. Парашютисты-пожарники азартно притихли, затаили дыхание, а бывалый таежник Медведев прилег у заросшей брусничником, трухлявой сосны, приладил к валежине карабин и, вмяв ложе в линялую бороду, стал ловить медведя на мушку. Тень снова качнулась к лиственю, приникла… Зловеще сверкнул карабинный ствол… Вот сейчас… сейчас таежную темень и тишь порвет заполошный выстрел…

* * *

Тихая электричка плавно скользила из таежных полустанков, волочилась в хребтовые тягуны, вольно кружила в синем поднебесье, ныряла в тоннели, словно в студеные могильные склепы; электричка уносила Ивана с Павлом в байкальские кедрачи; и мужики, матерые тае'ги[2], как им чудится, заядлые орешники-шишкобои, довременно и страстно подрагивая от фартовых помыслов, поминая былое, сквозь отпахнутые окошки жадно вдыхали воображенный таежный дух, густо настоянный на забродивших запахах муравьиного спирта и древесной смолы, можжевельника и грибной прели, мужичьего пота и махры, — дух таежной надсады и услады.

— А помнишь, Паша, медведя… ухмыляясь и по-кошачьи лукаво жмурясь, напомнил Иван, и Павел, хоть и слыл в деревенском малолетстве варнаком[3], по коему бич рыдал денно и нощно, по-девичьи смущался, жарко краснел, и на рыхлых, по-армейски гладко выбритых щеках рдел отроческий румянец.

Одолев смущение, приятель посылал Ивана в гиблое болото, где Макар телят не пас, и мужики наперебой, то с опечаленным вздохом, то с покаяньем, а то и сквозь распирающий душу смех поминали былые дни и ночи, смеркшие было в предночном тумане, и вдруг всплывшие из сумрака лет, осиянные и грустным и ласковым зоревым светом. Чудом вырвавшись из тупой, изнуряющей житейской колготни, приятели счастливо забыли в каменных пещерах уныло нажитые, добрые лета. Иван не видел Павла… Господи, страшно молвить… лет тридцать, от рассвета и до заката, и годы отлетели, словно листья в северной тайге: торопливо и ярко отзеленели, да тут же и задумчиво осоловели, набухли сыростью, выжелтели на солнопеке, пожухли, повеялись на инистую земь. И если бы армейская бродячая судьба не заметнула Павла в Иркутск, где ему, отставному офицеру, уготовано доживать век, то встретились бы… разве что, на небесах. Годы не красят: Иван — по юным летам туго сбитый, крепко сшитый, на шестом десятке высох, зарос сивым мхом по самые брови; Павел — в отрочестве и юности тонкий, звонкий, ныне осел, заматерел, плечи, некогда острые крылистые, по-бабьи округлились, уныло обмякли, и трудовая мозоль, распирая рубаху, угрозливо нависала над брючным ремнем.

— А помнишь, Ваня… — Павел едва сдерживал смех, отчего задорно и лукаво зацвели его помолодевшие глаза, — помнишь, голую деваху в тайге увидал, в обморок упал.

— Так уж и упал, — Иван небрежно тряхнул плечами.

— Водой отливали, едва отвадились…

— Шей, вдова, широки рукава: было б куда класть небылые слова.

— А потом скулил, как щенок.

— Да-а ты, паря, наплетешь, на горбу не унесешь. Вспомни про себя да про медведя…

Цветные сновиденья — отроческие дни — потешно и утешно клубились в отрадно захмелевшей памяти, теснили душу синеватой закатной печалью; и приятели запамятовали, что Иван уже не Ваня — Иван Петрович Краснобаев, сочиняющий исторические романы, хлеба ради читающий в университете «Историю Древней Руси», что дружок его давно уже не Паша, — подполковник Семкин Павел Николаевич, что отроческие вихры, словно степные ковыли, убеленные инеем, поредели в житейских метелях, а прищуристые глаза, уныло глядящие сквозь дни, пустым песком текущие сквозь пальцы, высматривали стылый край земного обиталища, за коим мирские утробные утехи и потехи отольются кровавыми слезьми.

Но приятели забыли о косматой и пустоглазой с косой на крыле, забыли свои жизненные позимки, зарились на пестрых, по-сорочьи стрекочущих девчат и, мастеровито потирая ладони, нарочито вздыхали: эх, где мои семнадцать лет, куда они девалися, я пошел на базар, они потерялися. Мимо гороху, да мимо девки ходом не пройдешь, невольно ущипнешь либо подмигнешь: исподтишка выпив, весело захмелев и осмелев, мужички начали было заигрывать с двумя соседними девами, заманчиво полуодетыми, с боевой туземной раскраской губ и ресниц, синими наколками на голых плечах. Девы, словно воды в рот набрали, но вдруг сидящая напротив Ивана ласково улыбнулась и, глядя прямо в глаза, залепетала:

— …Приедешь ко мне?

— Куда? — радостно встрепенулся Иван, на что птаха, презрительно оглядев мужичонку, заросшего сивым мохом по самые глаза, повертела пальцем у виска: мол, дурак, дядя, и, отвернувшись, заворковала дальше, а тот смекнул древним избяным умишком, что туземная дева, впихнув наушничек прямо в отяжеленное серьгой ухо, судачит с хахалем по затаенному в одежонке телефончику. «Ишь чего измыслили, бесы…» — ворчливо подивился Иван и тоже отвернулся… на свою беду, — мимо проплыла павой даже не девица, белокурая кобылица, долгоногая, в распашонке, отпахнутой выше пупа, в джинсах, до скрипа затянувших могучий круп. Девица скользнула по мужикам невидящим поволочным взглядом, и Павел завистливо, с утробным стоном воскликнул:

— Кто-то же ее, Ваня…

— Тише ты, жеребец нелегчанный! — осадил Иван приятеля.

— Кто-то же ее, Ваня… любит! — выдохнул Павел.

Дева услышала, обернулась и, снисходительно усмехнувшись, кивнула белесой гривой. Следом за ней в тамбур — ясно, перекурить — процокала иноходью чернявая сухопарая подружка, и мужички, томимые бесом, охмелевшие, осмелевшие, кинулись следом. Нет-нет да и просматривая вагонную глубь — не грядут ли стражи порядка, дымили в тамбуре, словно озорные и беспечные юнцы, сквозь сигаретный чад игриво и громко болтали вроде и меж собой, а вроде и для девиц, откровенно зарясь на их юную стать. Сухонькая, чернявая дева раздраженно покосилась на старичье и отвернулась к пыльному окошку, по коему, чудилось, елозили кедровые лапы, провисшие под тяжью налитых смолевых шишек. Другая — синеокая, белокурая бестия — по-мужичьи матеро курила, насмешливо оглядывая нас, чучел огородных.

Павел… с разбегу на телегу, с маху быка, вернее, корову, за рога… уткнувшись замасляневшими и осоловевшими глазами прямо в щедрую бабью пазуху, протянул белокурой манерно изогнутую ладонь:

— Паша…

— Паша?! — белокурая удивленно и насмешливо глянула с высоты гвардейского роста на мелковатого, но грузного мужичонку, словно высматривала говорящую букашку. — Ну, какой же вы Паша, — ерничая, по-бабьи сердобольно вздохнула, погладила приятеля по лысеющему темени. — Вы Па-авел… как вас по батюшке?

— Батькович…

Ежпи бы Павел явился пред ее очи, полыхающие синеватым полымем, не в мешковатой и линялой таежной робе, а в наутюженном мундире да форменной фураге с высоко задранной тулией, отчего приземистый подполковник гляделся рослым, то белокурая бестия не отважилась бы так унизительно гладить его по лысеющему темени. А ежли бы Павел еще тряхнул мошной, то и вовсе по-иному бы, пташечка, запела. Где побрякунчики, там поплясунчики.

— Однахо, твоя ши-ибко умна, моя твоя не понимай — толмач угы, — на бурятский лад плел Павел, и, как бывалый пехотный офицер, ринулся в контратаку. — А как, девчата, насчет картошки дров поджарить? У нас и коньячок пять звездочек…

— И черная икра?

— Красная, моя бравая…

Тут и чернявая насмешливо оглядела прыткого мужичишку и дала совет:

— Дядя, приедешь домой, посмотри на себя в зеркало.

Белокурая поперхнулась дымом, и, откашлявшись, откровенно глядя на мужичков мокрыми от потехи и дыма глазами, так искусительно смеялась, рукой прижимая колышистый живот, что и приятели, два трухлявых пня, тоже невольно хохотнули.

— Над собой, братан, смеемся, — спохватился Павел.

Чернявая, метнув к порогу высмоленную сигарету, смачно облизнула сиренево-крашеные губы и пошла из тамбура, раздраженно цокая козьими копытами, за ней, словно кинодива, крутя перезрелыми боками, уплыла и белокурая. Следом, несолоно хлебавши, побитыми псами вернулись на свои лавки и приятели. Иван облегченно вздохнул:

— Запрягай, Паша, дровни, ищи себе ровню, — рядом с девами, особенно подле белокурой, рослой и ухоженной, Иван столь противным себе почудился, дворняга дворнягой, что заискивающе вертит хвостом, молью побитая, вечно небритая, жизнью истрепанная, пьянством замотанная. — А потом, Паша, ты как-то убого клеишь: как насчет картошки дров поджарить, — передразнил Иван приятеля. — Еще бы спросил: а не подскажете ли, девушки, где здесь уборна… А ты ведь, Паша, офицер… А представляешь, русские офицеры: там и манеры, и литературу читали, и в живописи толк понимали, и на роялях играли…

Павел сумрачно оглядел приятеля, усмехнулся:

— Сравнил хрен с пальцем. То дворяне, с жиру бесились, их с пеленок манерам учили, а я смалу по деревне ходил, кусошничал. Ты же знаешь, нас — семь ртов, мал мала меньше, мать — техничка в школе, отец — с фронта контуженный, да еще и зашибала. Подопьет, вожжи в руки, и давай нас манерам учить. А потом казармы, и гоняли по стране, как сивую кобылу. А что, дворяне?! Смутьяне… Бардак устроили в России… Хотя за что боролись, на то и напоролись… Кичился по-французски дворянин, пока не дал ему по шее крестьянин…

— Ладно, Паша, успокойся… Обломились мы с девахами…

— Ничо-о, карась сорвется — щука навернется.

— Какой карась, какая щука?! Рыбак… Было, Паша, времечко, ела кума семечко, а теперь и толкут, да нам не дают… Позорники мы с тобой, Паша, они нам в дети годятся, а мы забегали, два сивых кобелишки. До седых волос дожили, ума не нажили, — Иван с горькой усмешкой вспомнил, что третьего дня в храме Святой Троицы исповедался, покаялся в бесовской похоти, покаянно причастился, да вот беда, ненадолго хватило покаянного покоя: лишь опустился с паперти, побожился на кресты и купола, тут же и узрел красу-русую косу, и все покаяние кобыле под хвост. — Нам бы не девушек сманивать, грехи замаливать.

— Замоли-ишь, братан, не переживай. Скоро гроб за задом будет волочиться, вот тогда, Ваня, молись, замолись. А пока успевай, потом… близенько локоток, да шиш укусишь. Разве что позариться… Что, грехи?! Без стыда рожи не износишь. И от грехов не спасешься, ежли эти шалавы день-деньской перед глазами мельтешат полуголые… хуже чем голые. Ведьмы… хвостами крутят, воду мутят. Хоть по городу не ходи… Ко мне брат из деревни приехал, дня три гостил. День по городу шлялся, а вечером мне смехом: «Больше в город не пойду — шея ноет». «А чего ноет-то?» «Чего, чего!.. головой вертел, на девок глазел…» «А ты не глазей…» «Как не глазеть, братка, ежли глаза во лбу. Выбить, разве…»

— Конечно, выбить… — усмехнулся Иван, и, поразмыслив, решил выхвалиться, на церковно-славянский лад пересказав стих из Евангелия от Матфея. — Слышал, тако речено бысть древним: не прелюбы сотвориши. Аз же глаголю вам, тако всяк, иже воззрит на жену, вожделети ея, уже любодействова с нею в сердце своем. Аще же око твое десное соблажняет тя, изыми его, и отверзи от себе: лучше бо ти есть, да погибнет един из уд твоих, а не все тело твое ввержено будет в геену огненную.

— Чаво-о? — насмешливо протянул Павел, клонясь к многоученому приятелю, прилаживая ладонь к уху. — Чаво ты бормочешь?

— Чаво, чаво… Поясняю для темных… Ежли, Паша, глазеешь на деву с вожделением, уже прелюбодействуешь в сердце своем. Понял…

— Не-а, ни хрена, братан, не понял.

— А ежли, Паша, глаз соблазняет, вырви и выброси — душу спасешь.

Павел, едва сдерживая смех, оглядел приятеля с ног до головы, словно дикобраза:

— Я те чо скажу, прохфессор… У нас в деревне аналогичный случай был: корова шла через дорогу, мыкнула и рога отпали…

— И что дальше?

— А ничего, рога отпали и все… Шибко ты, Ваня, грамотный, густо кадишь — всех святых зачадишь… Значит, глаза вырвать?

— Вырви, Паша, — плел Иван смеха ради, — а можно и оскопиться. Набожные скопцы как говаривали: себя скоплю, себе рай куплю.

— Это как?.. обрезать?..

— Во, во, и заживешь без забот и хлопот: молись, трудись… Ладно, Паша, у кобеля шея заныла, а сколь смертоубийства из-за бабья… Истории войн почитаешь, сплошь и рядом…

— Историю войн я, братка, изучал. В старину бывало…

— В деревне же говорят: бабьи умы разоряют домы…

Ивану вдруг вспомнилось давнее… Помнится, с утра слово за слово полаялся с женой: лет десять от супружества голая видимость, лет пять живет наособицу в пенсионерской светелке — по-бабьи хворает, но ко всякой захудалой юбке ревнует люто. Верно что, оскопиться, и зажить по-монашески в миру… Опять навоображала, опять разлаялись в пух и прах, опять, вроде, зад об зад, и кто дальше улетит. Слава Богу, дочери своими семьями живут, не видят бесплатное кино, как старичье бесится. И вот чаевал в утренней кухне, и, чтобы утихомирить гнев и обиду, врубил телевизор, налетел на томного паренька с косой и серьгой в ухе. «Завтра христиане отмечают Рождество Иоанна Крестителя, — молвил луканька, с игривым вздохом. — Святой Иоанн крестил и самого Исуса Христа. Иоанн Креститель прилюдно обличал царя Ирода за то, что тот жил в блуде с женой своего брата Иродиадой. Обличителя бросили в темницу. И вскоре царь Ирод на блюде преподнес Иродиаде голову Иоанна Крестителя в благодарность за великолепный танец ее дочери… Мы поздравляем христиан с праздником Рождества Иоанна Предтечи, и пусть для них прозвучит красивая песня». Едва томный луканька домолвил, как в телевизор влетела на ведьминой метле полуголая негритянка и с бесовской неистовостью, с обезьяньей похотливостью закрутила вислым задом и загорланила во всю луженую черную глотку: «Варвара, жарит ку-у-ур-р-р!..»

— Эта бестия мужичью орду с ума сведет, — усмехнулся Иван, помянув диву, раздразнившую мужиков. — Голым пупом уманит в скверну и бездну…

И вдруг Иван вспомнил, что о похожей зазнобе в студенчестве томился и сох, а та плевала на деревню битую с высокой колокольни, возле нее такие орлы да соколы кружили, не чета Ивану, лешаку таежному.

— Могучая дева… — завидливо вздохнул он.

— Толстая, — Павел сморщился, будто хватанул кислой брусницы.

— Во-во, Паша, мужики так и говорят про баб, когда — поцелуй пробой и вали домой… Чтоб не обидно было и блажь прошла. Не толстая, Паша, а дородная.

— А лет через пять так разволочет, что в воротья не пролезет.

— А может и не разволочет… У русских испокон веку дородные да широкие, как лодья, за красивых почитались. Как хохлы говорят: годна и кохать, и рожать, и пахать… Помнишь, в соседях у нас Маруся жила — толстая, как бочка, а мать моя: дескать, Маруся — толстая, красивая… А худых жалела: хворые, бедовые…

— Оно, конечно, лишь собаки бросаются на кости. Хотя кости нынче в моде…

— Европа навязала… Там, Паша, девки выродились…

— Видел, доска и два соска, — сморщился Павел.

— Да и в России черти бардак устроили, вот девки и разделись.

Павел согласно покивал головой:

— Да-а, Ваня, порядок бы навели, как при Сталине, так и девкам бы хвосты прижали… А белокурая-то, телка, может, и красивая, но гулящая-а-а, по глазам видать.

— Молодая, Паша. Поживет, судьбу наживет, слетит шелуха, и пузо прикроет. Мужика бы ей доброго, — с пожилой завистью помянул Иван обильную, что нива житная, нагулянную девью плоть и подумал с обреченным вздохом: «Усердного бы ей пахаря, ежегод бы лелейно удобрял ниву, пахал, засевал, и матерая пошла бы родова от могучей бабени… А так… выбитой до камня, расхожей дорогой и проживет, а на проезжем взвозу и трава не растет. Но, опять же, сколь кобылке не прыгать, а быть в хомуте, суженый и на печи отыщет, и, может, дай-то Бог, войдет в разум, ребятешек наплодит и заживет по-божески, по-русски, в добре и славе».

— А круто девахи отшили нас, братан.

— Тебя, Паша… Тебе же чернявая дала совет: придешь домой, дядя, посмотри на себя в зеркало…

Электричка провалилась в тонель, словно в преисподнюю, и тревожно замер грешный народец во тьме кромешной. Потом в вагоне затеплились тусклые фонари, и Павел вгляделся в стекло, как в зеркало, поворачиваясь то в анфас, то в профиль, досадливо кашлянул, потом ухмыльнулся:

— А что, братан, я еще ничо-о…

— Куда с добром, — кивнул Иван. — Ежли к теплой печке прислонить, еще ой-е-е…

— Не знаю, как ты, Ваня, а меня к теплой печке прислонять не надо, не… Да что я, вот у меня родич… так, седьмая вода на киселе… старику уж под восемьдесят, пора гроб чесать, а все неймется. На рыбалке сидим возле костра… выпили, конечно… родич и говорит: «Я, — говорит, — Паша, добрейшая душа, последнюю рубаху сыму, не пожалею, одна у меня беда — много баб перелюбил». «Много, — спрашиваю, — это сколь?..» «Сто…» «Да-а-а, — удивился я и спрашиваю: — Но теперь-то успокоился, поди?» «В том и беда, Паша, что не успокоился… Я, говорит, после армии два лета в деревне кантовался. И вот на сенокосе, бывало: откосимся, в деревню приедем, все после ужина на боковую, а я на велосипед, и за ночь шесть-семь доярок объезжал. А на рассвете прикорнешь на часок, и опять на покос. Вот здоровьице было… Теперь уже не то, годы свое берут — восьмой десяток пошел, но две-три бы еще ублажил…»

— Так и говорит?

— Вот те крест, Ваня.

— Ну, и ты будешь говорить… под семьдесят. Свистит, косой… Он чем промышлял-то?

— А картины писал, художник.

— Да-а, гореть старику синим полымем. Хотя и нам с тобой, Паша, черти такую баньку наладят, кости затрещат… Говорят, богохульников за язык подвешают, а нас…

— Ладно, Ваня, не каркай. Давай-ка лучше выпьем за тех кто в море, а на суше сами себе нальют.

Мужики хлебнули из огненной криницы, степенно закусили, и снова отроческие воспоминания, заслонив белокурую бестию, закружили в миражных видениях…

* * *

Вот народилось, ожило родное село Сосново-Озерск, прозываемое Сосновкой, где тридцать лет назад перед уличными дружками снежно белела последняя школьная зима, и летом по деревенской приваде и нужде зашибали они копейку, чтобы к сентябрю справить обновы, — приятели вошли в тревожные лета: жарко краснели, тупели, немели, оставшись наедине со школьными подружками; подолгу чесали мокрыми расческами непокорные вихры, вздымая их дыбом; потом, набивая утюги жаркими углями, так яро гладили потайно зачиненные, но вольно расклешенные брюки, что по намыленным, бритвенно острым стрелкам боязно было пальцем провести, — как бы не порезаться; парнишки торчали в сельпо, зарясь на форсистые, с искрой пиджаки и брюки; в сосновском кинотеатре «Радуга» — бывшем бурятском дацане — смотрели вечерние фильмы про любовь, с завистью глазели на тамошних городских стиляг, а потом на их манер, воображая себя шпионами, вздымали воротники телогреек, пропахших назьмом и рыбьей слизью. А коль в родительских карманах ветер гулял, то и пришлось паренькам лето вкалывать, как проклятым, чтобы по осени купить стильные штаны, искристые пиджаки, а может, и остроносые полуботинки. Дружки потели на лесопосадках, кормили молодой кровушкой паутов и комаров; стригли пропахших вонючим креолином, истошно блеющих совхозных овец; мерзли и мокли на рыбалке, за жалкие копейки сдавая окуней в сельпо; для казенной бани пилили и кололи дрова в лесу; глотали пыль, торча с вилами по бокам бункера на допотопном хлебоуборочном комбайне «Сталинец» и много еще чего робили, получая медные гроши. Ладно бы закалымили в дальней тайге, где подсобляли парашютистам-пожарникам — тушили горящий хребет, но не судьба.

Помнится, колыхалась знойная тишь, горел чушачий багульник, можжевельник, тлели бурые мшаники и сизые лишайники, которые погасил лишь затяжной ливень. Слава Богу, не дул верховик, и пламя, озверевши, не метнулось к вершинам сосен и лиственей, и тайгу не охватил свирепый верховой пожар. Таборились парашютисты-пожарники на солнопечном взлыске у изножья соснового хребта, а чуть ниже балаганов отпахивалась широкая приболоченная падь, поросшая высоким голубичником, а ближе к ручью — густым смородишником. Если дома у Краснобаевых и Семкиных со стола не сходили обрыдшие соленые, вареные окуни да чебаки, то здесь, в тайге кормили на убой, к тому же в маршруты ежедень совали в заплечные вещмешки по банке тушенки и сгущенки. А посему, несмотря на тяжкий и потный труд, — завалив на хребтины резиновые котомы с водой, пожарники бродили по линии огня и заливали тлеющий мшаник и лишайник, — несмотря на изнуряющую духоту, настоянную на пьянящих запахах муравьиного спирта и сосновой смолы, несмотря на паутов и комаров, что вволю попили дармовой кровушки, пареньки наели такие жаркие ряхи, что можно сырые портянки сушить. В прохладные лунные ночи от эдакой обильной кормежки лезла в беспутые головенки греховная блажь. Да разве ж в младые лета ведаешь, что грехи любезны, но доводят до бездны, коль и в старости: седина в бороду, бес в ребро. Тятьки да мамки смалу к Боженьке не привадили, грехом не запугали, а в зрелые лета попробуй справься с бесом, что в тебе сидит, и что хочет, то и воротит.

На тоску и сухоту паренькам, созревшим бычкам, среди парашютистов-пожарников водилась зрелая, ладная деваха — звали ее Татьяной, — в которую недоросли втрескались по самые лопушистые уши. Не жизнь пошла, — томительная, сладостная маета, и дева, учуяв, что пареньки сохнут на корню и скоро будут петь и звенеть, как сухостойные листвени, стала дразнить: выползет из балаганчика, крытого белым парашютом, и раскачисто похаживает, боками поваживает, игриво и омутно косясь зеленоватыми русальими очами. Приметили ребячьи страдания залохматевшие, забородатевшие по самые глаза, задубелые парни-парашютисты и, отманивая скуку, потешались на разные лады, прозывая пареньков женихами и запоздало выясняя, крепок ли табачок в залатанных портах, можно ли нюхнуть и чихнуть. Ванюшка от веселых издевок жарко краснел и готов был если не сквозь землю провалиться либо утопиться, то сбежать в село, а Пашка, который за матюжкой сроду в карман не лазил, посылал насмешников к едрене-фене, чем пуще задорил скучающих парней. До слез бы довели Ванюшку, смирного телка, а Пашку до драки, если бы парашютистов не усмирял матом бригадир

Медведев, по-таежному неговорливый, чернобородый, приземистый мужик, по-заочь величаемый Бугром и Медведем.

Но если Пашка лишь в тайге увидал диву-красу долгую косу, то Ванюшка хлебнул Татьяниного лиха вешней порой… Отец с матерью и малой сестрой укочевали на летний гурт пасти совхозных бычков и телок, а в рубленный тетя к пустили на постой парашютистов-пожарников, среди которых потом и очутились деревенские дружки. Парни спали в тепляке, а Татьяну подселили к Ванюшке в пустующую избу, и, помнится, ясный месяц заливал горницу холодным светом, и паренек, затаившись под одеялом, исходя дрожью, видел среди разметанных волос ее блаженное лицо, белую руку, сонно брошенную поверх одеяла. Томимый еще неведомым, но властным зовом, тихо, чтобы не скрипнула сетка, поднялся и напуганно замер, глядя то на спящую деву, то на Спаса, взирающего с божницы суровыми очами. Неведомо, сколько бы паренек томился на холодных половицах, дрожа от похоти и страха, но вдруг Татьяна открыла глаза, словно не спала, и ласково, по-матерински велела:

— Иди, Ваня, спи…

Бог весть, как и забылся несчастный Ваня в ту маетную ночь, а утром, пробегая по ограде мимо него, сгорающего от стыда, Татьяна вдруг остановилась, глянула с улыбкой и, как малое чадо, погладила по бедовой головушке, стильно стриженной «под ежика».

Среди матерых, загрубелых пожарников, что возле костра травили похабные байки, обитал наособицу по-бабьи пухлый, холеный парень, шалыми ветрами занесенный в Забайкалье из неведомой Москвы и даже в буреломной тайге не растерявший столичного лоска. Москвич — его так и прозвали, — в отличие от заросших звероватой шерстью, бывалых таег, нет-нет да и вечерами сбривал щетину. Приладит зеркальце к сосне, и, подпирая языком густо намыленные щеки, скребет обличку серебристой бритвой и под стать щедрым телесам гудит обильным голосищем:

Сердце красавицы склонно к измене…

И к перемене, как ветер мая…

Да так браво поет, как по радио. Напевает, мажется одеколоном, за версту вонь, зверье разбегается, птицы разлетаются; потом охлопает щеки до девьего румянца, и, вырядившись в форситую клетчатую рубаху, бродит по табору, словно по старому московскому Арбату. Встречая деву-парашютистку, и вовсе распускает хвост веером — глухарь на току: чуть насмешливо, но чинно раскланивается, томно закатывает глаза и, вознеся руки, вопит на всю тайгу:

Кто может сравниться с Матильдой моей!..

Так банным листом и прилипло к деве прозвище — Матильда… Парнишки хлыща московского на дух не переносили — соперник проклятый, и гадали: какую бы пакость ему утварить. Случай подвернулся: ночью Пашка по-малой требе выполз из балагана, усмотрел, что Москвич навострил лыжи к Татьяниной палатке, парашютной светелке, и на весь таежный распадок забазлал соромную частушку: «Я с матаней спал на бане, журавли летели, мне матаня подмигнула, башмаки слетели!..» Ночной кот глянул на соромщика злобно побелевшими глазами, пригрозил кулаком, да так, не отведав сладкого, и убрался в свой чум. Позже, как подслушали мы, ухарь столичный скрал деву в густом черемушнике, и Бог весть, что бы вышло, да на девий крик вывернул Медведев, и потом Москвич, угрюмо отмахиваясь от пересмешников, неделю посвечивал сиреневой фарой, густо окрасившей узкий глаз.

* * *

Однажды вечерком забрались приятели в смородишник возле сладко и дремотно бурчащего ручья, и не успели вдоволь и всласть полакомиться спелой ягодой, как услышали: плывет с табора переливистый Татьянин голосок. Поет деваха, да что поет:

Пароход белый-беленький,

Черный дым над трубой,

Мы по палубе бегали,

Целовались с тобой…

Забродившим хмелем, банным угаром закружила шальные головы дурная блажь: вот бы с эдакой девой на палубе… А голосок все ближе и ближе, и уже рядом затрещали сучки, и приятели затаились в кустах, едва сдерживая неведомую дрожь. Татьяна, продираясь сквозь смородишник, надыбала широкую застойную бочажину, кинула на кочку полотенце, и не успели приятели и глазом моргнуть, как она стянула с себя пропотевшую байковую рубаху, ловко вызмеилась из брезентовых штанов и вскоре явилась во всей обильной девьей наготе. Случилось, как в молодом горячечном сне, как в сказке, где лебедь сбрасывает птичье оперение и оборачивается девицей-красой долгой косой. И пока дева, разметав по плечам долгие каштановые волосы, оплескивала шею и грудь, пареньки обморочно следили за ней, боясь шелохнуться, спугнуть наваждение, хотя и трясло, как в ознобе.

Не ведаю, какая блажь томила Пашку, уже отведавшего и сладкого, и мягкого, но Ванюшка, выросший в многочадливой семье, — отец и матушка восьмерых чадушек народили — несмотря на отроческие лета, воображал деву своей волоокой, русокосой, дородной женой, с которой принял Божий венец в светлой церквушке, свежесрубленной, с янтарными подтеками смолы и куделями бурого мха в пазах, притененной рослым листвяком и свечовым березняком, озирающей село с высокого угора. Вот молодые уже и пятистенную избу срубили, и на сеновале крепких ребятишек азартно наплодили, и вот уже ни свет ни заря, лишь окошки рассинеются, покинув угретые сенные перины, помолясь на отсуленные родичами, древлеотеческие образа, запрягают коня в телегу-двуколку и едут на покос. Пока не пригрело, дружно валят росную траву, а как взошло пекущее солнце, богоданная в березовой тени, среди нежно звенящих цветов-колокольчиков, кормит малого, отпахнув ворот белой сорочки на молочной груди. А Ванюшка… нет, Иван — в холщовом рубище навыпуск, в широких шароварах и сыромятных чирках — певуче и звонко отбивает литовку, примостив ее на чугунную бабку, и, глядя на женку и малое чадо, молится в душе, молится бессловесно: Господи, милостивый, и за что мне, грешному, эдакое счастье…

* * *

В тот злокозненный вечер пожарный отряд до поздних звезд пировал подле веселого костра — у Татьяны случились именины, и Медведев по случаю именин плеснул паренькам в алюминиевые кружки жгучего спирта. Песельный Москвич угодливо плел здравицы: «Мы, свет-Татьяну, за белы руки брали, за столы дубовы сажали, за скатерти браные, за яства сахарные, за питья медвяные, и желали князя молодого, удалого, у него в плечах сажень косая, походка лихая, мошна тугая…» Пашка исподтиха передразнивал Москвича, томно закатывая глаза, заламывая руки. Изработанные, забывшие, когда в последний раз выпивали, парашютисты-пожарники, лишь губы помазав да горло смочив, махом опьянели, загомонили, потом загорланили так, что бороды колыхались от ветродуйного дыхания и ора:

Сырая тяжесть сапога,

Роса на карабине…

Кругом тайга, одна тайга,

И мы посередине…

Олений след, медвежий след

Вдоль берега петляет.

Потом захмелевший Пашка, у которого на диво всей деревни водилась гитара, надсадно рвал струны и протяжно ныл в играющих отсветах огня, сжирая лешачьими зенками раскрасневшуюся от спирта и костра именинницу:

В каждой строчке только точки,

После буквы «л».

Ты поймешь, конечно, все,

Что я сказать хотел…

Сказать хотел, но не успел…

Ванюшке казалось, что он угодил на изюбриный гон или косачиный ток, и Татьяна, чудилось, поваживала на Пашку хмельными и зеленоватыми русальими очами, отчего Ванюшка смекнул, что надо ему смириться, отступить: «Куда мне до Пашки с его гитарой cладкоcтрунной?! Даже Москвич смирился, а куда уж мне, пеньку корявому. Батя же по-пьянке жалел: тебе, Ваньча, как бодливой корове, Бог рогов не дал, а у меня рог упал; ну да, ладно, хошь в юбках не заблудишь, а то иной блудня грехов наскребет на свой хребет, потом мается, мается…»

А Пашка уже запел морскую, и не случайно: хотя село Сосновка раскинулось не у моря синего, а подле лягушачьего озера, в сухие лета зарастающего травой — боязно нырять, и мелеющего — курица вброд перебредет, здешняя ребятня, на утлых лодчонках изъездившая озеро вдоль и поперек, воображала из себя отважных моряков. Вот и Пашка, соснозский мореман, лихо отсвистев зачин, потянул:

…Море встает за волной волна,

А за спиной спина…

Здесь у самой кромки бортов,

Друга прикроет друг…

Пашка ободряюще подмигнул приятелю, и душа его радостно встрепенулась встречь — друг, за коего и жизнь отдать в радость — не жалко. А тот, чуя страдания Ванюшки, клятвенно заверил:

…Но случится, что он влюблен,

А я на его пути,

Уйду с дороги, таков закон,

Третий должен уйти…

Сник Ванюшка: не приятелю, ему надо отчаливать, он — третий, и сквозь отроческие слезы, страстное томление попрощался с девой, выплетая горестный стишок: «Любимая моя, навек прощай, и злом любовь не поминай…»

Застолье потекло по обычному хмельному руслу: парашютисты-пожарники, забыв про именинницу, наперебой вспоминали былые походы и старых товарищей — иные из них загинули, спасая тайгу от пожара, иных, беспробудно загулявших, списали, иные ушли на покой, вяжут браконьерские сети, ковыряются в морковных грядках. Пашка, отложив гитару, присел на валежину подле именинницы, затеял веселый разговор, и дева нет-нет да и, удивленно косясь на молодого да раннего, заливисто смеялась. Пашка незаметно приобнял деву, та, зябко передернувшись, стряхнула шалую руку, но Пашка не унимался.

Чуть поодаль от костра на матером пне восседал бригадир Медведев, снисходительно поглядывал на бойкого деревенского песельника, потом со вздохом поднялся и, подойдя к Пашке, что-то коротко и приглушенно сказал, отчего тот, поджав брыластые губы, зло заузив рысьи глаза, отодвинулся от греха подальше. А Медведев поднял гитару из травы и, присев на свой красно-смолявый пень, покрутил колки, подтянул струны, и в прохладную, белесую ночь потекло светлое и покаянное страдание:

Я в весеннем лесу пил березовый сок,

С ненаглядной певуньей в стогу ночевал.

Что любил — потерял, что нашел — не сберег,

Был я смел и удачлив, но счастья не знал…

Зачеркнуть бы всю жизнь, да сначала начать.

Улететь к ненаглядной певунье своей,

Но вот примет ли вновь моя родина-мать,

Одного из пропавших своих сыновей…

Косясь на Татьяну, Ванюшка видел, как дева пожирала Медведева бездонно отпахнутыми, зелено горящими глазами, где играли, томно обмирали всполохи костра; и даже парнишка, молокосос, с томительной завистью смекнул: помани ее мужик бурым от махорки, кривым пальцем, полетит сломя голову хоть на край света; побежит сквозь болота, мари и буреломы, падая и вздымаясь, в любовной мольбе неистово ломая руки. Но мужик не манил в голубые дали, суровым поглядом из-под кустистых бровей вроде и осаживал девицу.

Уже за полночь с горем пополам Медведев угомонил отряд, и парни нехотя разбрелись по чернеющим балаганам. Но прежде чем улечься на пихтовый лапник, Пашка еще следил из балаганного лаза, как именинница мыла чашки возле костра, как забиралась в свою девичью светелку, — шалашик, крытый голубым парашютом.

* * *

Приятели еще болтали, беспокойно ворочаясь в пьянящей пихтовой духоте, — перед воспаленными глазами вальяжно похаживала Татьяна; потом Ванюшка сморился, и на тонкой меже сна понял с щемящей тоской, что нынешней ночью дотла выгорело его отрочество, отвеялось к небу сизо-голубым дымом утреннего костра, что впереди манящая, но тревожная и опасная юность; и парнишка тихонько, по-щенячьи заскулил, хмельно напевая:

Пусть всегда будет солнце,

Пусть всегда будет небо.

Пусть всегда будет мама,

Пусть всегда буду я…

Так и уснул, бедолага, в слезах… Снилась волоокая жена, кормит грудью румяного крепыша, а тот, отлучаясь от сосца, смеется, сучит пухлыми ножонками… Среди ночи проснулся — на ночь глядя перепил чай, вот и прижала нужда, нет моченьки терпеть, — и хотя томила обессиливающая дрема, да и не хотелось из сухого травяного тепла вылезать в зябкую ночь, все же пришлось ползти из угретого балагана на росный мох и брусничник.

Сонной головой уперся в прохладную березу, задумался, глядя на парашютную светелку Татьяны, вообразил деву, разметавшуюся поверх спальника, и опустошающе горькие, томительно порочные желания заклубились в распаленном, беспутном воображении; завороженный, словно лунатик, окутанный сонной блажью, пошел было к светелке, но тут же очнулся, со стыдом и страхом припомнил лунную горницу, девье лицо, бледное во сне, суровые очи Спаса и услышал матерински-ласковое: «Иди, Ваня, спи…»

Забрался в шалаш, где Пашка затаенно посапывал возле гитары, пал лицом в травяную подушку доглядывать желанный сон… И вдруг снова проснулся: возле шалаша — треск сучьев, словно выстрелы, и голоса, резкие в ночи, отрывистые, похожие на изюбриный лай. Но не столь всполошил тревожный гомон на таборе, сколь исчезновение Пашки. Смутно догадываясь куда исчез ухарь, парнишка выбрался из балагана, подошел к пыхающему в небо искрами, разживленному костру, где, настороженно озираясь по сторонам, уже гуртился весь пожарный отряд. Татьяна, видимо, уже в который раз, торопливо, взахлеб пересказывала, как медведь, задрав парашют, влез в балаган, и будто увидела она жуткую, смрадно пахнущую морду, и так завизжала, что медведь с перепугу убежал… И тут остроглазый паренек приметил, как от угрюмо чернеющего среди распадка сухостойного лиственя качнулась тень.

— Медведь! — утробно прошептал парень.

И можно было в медведя поверить, — хозяйнушко уже гостил на таборе, когда пожарники, прихватив топоры и лопаты, залив воду в резиновые заплечные сидорки, увалили в хребет гасить мох. Медведь своротил продуктовую палатку, перемял, переворошил харчи, сожрал печенье и вылакал полдюжины банок сгущенного молока.

Медведев, который уже тискал ложе карабина, тут же прилег возле трухлявой валежины и стал целиться в медведя. Кто-то пошутил: «Счас Медведев завалит медведя…» И завалил бы, и случилось бы страшное, если бы Ванюшка тут же громко не оповестил, что ночью куда-то пропал мой дружок.

Над мшаниками и валежинами повисла недобрая тишина.

— А-а-а, так вот какой медведь ночью шарился в Татьянином балагане… — смекнул Медведев, потом затейливо матюгнулся. — А если бы выстрелил в сукина сына?! Но, мля, ежели еще случится эта ваша… медвежья любовь, — выпру. Ишь закобелили, молоко на губах не обсохло… И ты, подруга, — Медведев покосился на испуганную Татьяну, — хвостом не крути, воду не мути. А то и до греха рукой подать…

Парни, весело бурча, пошли доглядывать предрассветные сладкие сны.

Едва рассинелся край неба над восточным хребтом, приятели, наскоро покидав в поняги свое некорыстное шмутье, прихватив гитару, тихонько улизнули с табора, подальше от греха и смеха — благо, что ведали тропу из медвежьего укрома в село. Они брели встречь багрово восходящему солнцу, потом сломя головы бежали в светлую и певучую, хмельную и грешную юность, летели, словно глухари на зоревый ток, чтобы однажды очнуться в отчаянном изнеможении и покаянно взглянуть в линялые осенние небеса, куда вслед курлыкающим журавлям укрылила беспутая юность.

А будущей весной Татьяна вновь прилетела тушить лесные пожары, но уже не девой, а раздобревшей мужней женой, нет-нет да и принародно ластясь к смущенному Медведеву, но Иван с Павлом уже нетерпеливо ерзали на фанерных чемоданах, и, вгрызаясь в затрепанные, безбожно изрисованные школьные учебники, зубрили: Иван, лежа на коровьей стайке, крытой лиственничным корьем, — Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства», Павел, про пифагоровы штаны, кои во все стороны равны; а чтобы не сдуреть от историй и теорий, воображали голубые города, белые пароходы на зеленоватой воде, синие сумерки с томными свечами и девушек с туманными очами. Приятели были юны и глупы, словно телята, впервые отпущенные на вольный вешний выпас, и не ведали, сколь горечи и грешной пустоты поджидает их за калиткой деревенского подворья.

Вскоре Павел укатил в военное училище, а следом тронулся и его уличный дружок, нацелившись в университет, на исторический. В форменных брюках-клеш, что всучил ему брат, отслуживший на флоте, в старомодном черном пиджаке с отцовского плеча, набив чемодан копчеными окунями, упрятав жалкие рублишки в карман, пришитый к трусам, брел Иван по знойной улице, боясь обернуться на родную избу, маятно чуя спиной, что матушка смотрит вслед сквозь слезную наволочь. Когда пыльный, лязгающий и чихающий автобусишко, в который Иван чудом втиснулся, заполз на вершину Дархитуйского хребта, на миг отпахнулось степное село, обнявшее синее озеро, и нестерпимая печаль защемила Иваново сердце, и глаза ослепли от слез.

* * *

Вагон битком набили таежные шатуны — грибники, ягодники и орешники, загородившие проход понягами и горбовиками, на которых иные разложили немудрящий харч и, крикливо выпивая, зажевывали сивушную горечь. Сойдут на глухом полустанке, до ближних кустов доползут, и ладно, ежели костерок запалят, закуску сгоношат, а то хлебнут сивухи, занюхают черствой коркой, да и повалятся в траву, а утром похмелятся на другой бок и… таежники, едренов корень… вернутся с пустыми горбовиками и чумной головой. Может, и прикупят черники, брусники у промысловых бичей, если до нитки не пропьются.

Наголо стриженный, но с русой щеткой волос у лба, куражливый малый, завлекая девчушек в песенные сети, маял гитару в кургузых, досиня исколанных пальцах, молотил по струнам, и, сверкая золоченой фиксой, по-волчьи завывая, хрипел:

Остановите музыку-у-у, остановите музыку-у-у!

С другим танцует девушка моя-а-а!..

Павел попросил у фиксатого гитару, побренчал, настроил, и вдруг зазвенели струны слезливо и надрывно; тридцать лет слетело с его посеченных инеем обредевших волос, и повеяло в замерший вагон хмельным духом скошенной травы, горечью придорожной полыни, бродячей печали и запоздалого раскаянья:

Я в весеннем лесу пил березовый сок,

С ненаглядной певуньей в стогу ночевал.

Что любил — потерял, что нашел — не сберег,

Был я смел и удачлив, а счастья не знал…

Подле фиксатого малого посиживала тихая, невзрачная девчушка — похоже, его зазноба, — и не сводила восторженных глаз с песельника, отчего дружок ее угрюмо косился на Павла, зловеще играя желваками.

Зачеркнуть бы всю жизнь, да сначала начать,

Улететь к ненаглядной певунье своей…

Павел игриво мигнул девчушке, а фиксатый малый нервно вскочил и ринулся в тамбур. Иван покосился на приятеля: «Эх, наскребет кот на свой хребет, да и мне, дураку, перепадет. Этот фраерок не успокоится…» И верно, едва мы уселись на свою лавку, как паренек… легок на помине… явился не запылился, а с ними еще два братка. Фиксатый присел перед Павлом на корточки… эдак зэки часами сидят, как вороны на заплоте… и, топыря пальцы, попер буром:

— Ты чо, мужик, крутой? Может, выйдем в тамбур, побазарим?

Павел вдруг засмеялся:

— Ну, жизнь, а! Никакого покоя. Какого лешего я пойду с тобой базарить?! Возле тебя вон еще два орла стоят. А с тремя нам не совладать.

Тут Иван, изрядно оробевший, попытался утихомирить фиксатого малого и его дружков:

— Парни, может, налить по стаканчику, и выпьем за мир во всем мире.

— Да мы и сами нальем, козел. Гони бутылку.

— А вот это ты зря, сынок, — Павел сумрачно и устало заглянул малому в зеленоватые рысьи глаза, и тот не выдержал, отвел взгляд. — Ты еще под стол пешком ходил, когда у меня такие как ты, салаги, песок в окопах жрали…

Фиксатого отодвинул его дружок, невысокий, наголо бритый и крепко сбитый, и, так же по-зэковски присев перед Павлом на корточки, положил руку на его колено.

— Много базаришь, мужичок. Гони бабки, и пошел-ка ты… — бритый матюгнулся.

— Я бы мог пристрелить тебя… твоего дружка… — Павел откинул полу зеленой таежной робы, где с широкого офицерского ремня свисала потертая рыжая кобура. — Мог бы, мне терять нечего, я пожил. Мог бы, но не буду, а вот задницу отстрелить могу…

Бритый, не сводя глаз с кобуры, побледнел, нерешительно поднялся, и третий, который все время оглядывался, вертел головой, — вроде, стоял на стреме — велел дружкам:

— Ладно, пацаны, сваливаем. А этого… мы еще достанем. Далеко не уйдет.

Когда братва отчалила, за ними убежала и девчушка, которой подмигивал Павел, когда опасность миновала, Иван выдохнул скопленное нервное напряжение, кое-как успокоился и рассудил:

— Да-а, хошь не хошь, а поверишь, что войны вспыхивали из-за бабья. Какого лысого ты, Паша, подмигивал девчушке?! Видел же, что рядом ее дружок.

— Да я, братка, без задней мысли, по-отечески, можно сказать…

Таежная электричка петляла, кружила в буреломных брусничных и черничных хребтах, падала в голубичные распадки, ныряла в сырые студеные тоннели. Зарницами играл в вагоне яркий закатный свет, золотились в зоревом сиянии рослые сосняки, кряжистые кедрачи, нежные березняки и осинники, заслоняли зарю хребтовые отроги и каменистые гольцы, а в электричке любовно пели, отчаянно плакали в душе, целовались, обнимались, ворочали грибные и ягодные корзины, поняги с брезентовыми кулями. Павел с Иваном на разные лады обсудили фиксатого малого с синими наколками и его дружков, после чего выпили за нынешнее поколение, чтоб ему не сгинуть во зле, да вскоре и забыли свару; спасительная память опять укрылила остаревших приятелей в лесостепное, озерное село, где на утренней заре истаяло отрочество и мятежным заревом полыхнула безбожная юность; и вдруг из миражного зноя тайги, из пьянящего смолистого духа, из стылых синеватых сумерек ожила та, что так растревожила отроческие души…

* * *

Они выпали из электрички в притаенную сумеречную тайгу, брели заболоченным узким распадком, обходя по кочкам чернеющие водой бочажины; продирались сквозь диковинно рослый, выше пояса, голубичник с опаленной морозами, сиреневой листвой, где чернели редкие крупные ягоды. Отошла голубица… Когда уперлись в гремящую горную речку, за которой дыбился кедровый хребет, уже отпылал ярый закат, суля дневной жар, и загустела пугающая темь; но мужики сноровисто затабарились, развели уютный костеришко, на пихтовый таган приладили закопченный, мятый котелок и, умостившись на валежине, с пьянящей слезливой печалью смотрели, как огненные крали, извиваясь и всплескивая дланями, вершили причудливый, завораживающий взор, чарующий душу пляс. Мать суеверно внушала: не гляди долго в огонь, заморочиться.

Хлебнув спирта из алюминиевых кружек, закусив тушенкой, разогретой прямо в банках, вспомнили, как школярами тулились к такому же ночному костру и под таежные песни парашютистов-пожарников глазели на девушку Таню; повздыхали, и, взлохматив сивые чубы, спели о бродяжьем духе, что все реже, реже расшевеливает пламень уст. Слезливо и тоскливо оглядев неладную заплечную житуху, разоткровенничались — пьяная душа исповеди жаждет, и Павел вдруг поведал то, что мужики обычно таят в сокровенном потае своей души, и упаси Бог даже во хмелю развязать язык. Ведал он, вроде, и не про свою житуху, а про бедовую судьбу друга закадычного, капитана горемычного по фамилии Меринов, с коим, случалось, хлебал кулеш из одного котелка, спал под одной плащ-палаткой, а уж сколь наливочки да сладкой водочки вылакал, супротивнику не пожелаешь. Вспоминал приятель горькую судьбинушку, соля и перча армейскими матюгами, отчего Иван доспел: однако, ты, парень, свое семейное бельишко ворошишь. Словом, несчастный капитан нет-нет да и нежился в чужих перинах, жена терпела-терпела, да в отместку и сама загуляла; при двух чадах схлестнулась с молоденьким пареньком — учителем истории, который был классным руководителем у старшей дочери, и ей, матерой женке, чуть ли не в сыны годился. У капитана служба не сахар, то учения, то командировки, вот бабе и воля, а не верь ветру в поле, а жене — в воле. Похаживала, родительница, на классные собрания, да и присушила учителя — свихнулся парень, присох, прилип, словно банный лист, поскольку с ней, чаровницей бывалой, из юноши в мужика обратился, да и она в нем души не чаяла. Капитан Меринов…полевой офицер, ни хвост собачий… рога вперед, кинулся к учителю потолковать с глазу на глаз; побеседовал душевно, засветил парню промеж глаз, а тому, что в лоб, что по лбу, одно поет: люблю. Ну, что делать, любовь — не картошка, не выбросишь в окошко, не из нагана же стрелять историка. Всполошились и родители паренька; уж и стыдили, и молили: дескать, ты, сына, подумай своей башкой, у ней же двое ребят и мужик живой, найди себе ровню — парень ты видкий, с дипломом, свисни, и невесты налетят, что мухи на мед, одна другой краше, сколь их по тебе в институте сохло; что ж ты на старую вешалку кинулся, ладно бы, краса, а то ни кожи, ни рожи, прекраса — кобыла савраса. И бесстыжую срамили: ты пошто, эдакая блудня, при живом-то мужике да при детишках, парню-то жизнь рушишь, а деве хоть наплюй в глаза, все Божья роса: люблю, дескать. Выболело сердце родительское, уж и так и эдак к парню приступали, все беспроку; отправили к дядьке на Колыму, где тот пристроил несчастного в школу, а и месяца не прошло, затосковал парень люто, и молит дядьку со слезами: «Отправляй назад, а то пешком уйду. Не могу без нее…» Присушила, ведьма… Мужнин грех на крыльце отрясается, а жена в избу несет, вот заугольника и принесла в подоле, после чего учительские родичи смирились, а капитан Меринов рукой махнул — не убивать же. Как вернулся учитель, так и сошлись, поселились в квартире, которая досталась парню от родителей, к двум дочкам прибавился парнишка. Пока любовничали, все ладом шло, а как сошлись, семьей зажили, как пошли пеленки, распашонки, нуждишка прижала, любовь-то и пошла на убыль. А через год-другой и вовсе зачахла в пеленочном быту, словно и не цвела дерзко, буйная. Нашла коса на камень, помаялись да и разбежались, а капитан Меринов… вернее, Павел Семкин… принял блудную жену да еще и с довеском, учительским сынком, недавно отнятым от титьки. Можно понять набожного: закрой чужой грех — Бог два простит, но Павла… Парнишонку усыновил — не виноват малый, что мамка его в подоле принесла, от алиментов напрочь отказался, видеться сыну с бывшим папашей запретил — незачем парнишку тревожить, слава Богу, не успел и запомнить его. Сошелся Павел с лихой женушкой… не башмак — с ноги не сбросишь… но семейная жизнь, охромевшая на левую бабью ногу, брела уже безрадостно, ни шатко ни валко, вроде, и вместе тесно, и порознь худо; ревность томила мужика, и не отпустила из скребущих душу когтей и поныне, когда ребятишки выросли, разбрелись по белу свету. А учитель из военного городка укочевал, обвенчался с ровней, да и потихоньку стал забывать чаровницу, но по сыну тосковал, пока тоску не заслонили свои чада, урожденные в законе и венце.

— Вот так, братуха, они и жили дед с мужем: спали врозь, а дети были, — Павел с горьким вздохом завершил историю капитана Меринова — поведал, бедолажный, свою лихую судьбинушку.

— Да-а, нынче, Паша, сплошь и рядом семейная жизнь — одна видимость. Как старики говаривали: сбились с праведной пути, и не знам, куды идти. Лучше уж махнуть на все рукой, хрен с ей, с такой житухой-завирухой. Завей горе веревочкой и живи. Вот случай… Бредет мужик по селу, унылый, едва ноги волочит, а навстречу — поп сельский. Глянул поп на мужика и спрашивает: «Что стряслось, сыне? На тебе же лица нету — краше в гроб кладут…» «Горе у меня, батюшка, вернее, два горя: баба гуляет, а я в постель мочусь…» «Да-а, беда-а… — согласился поп. — А как твоей беде подсобить, ума не приложу. Был бы ты верующий, так помолился бы у святых Петра да Февронии о честном браке, у Пателеймона-целителя о здравии, а коль без Бога и царя в голове, так не вем, что и присоветовать…» Бредет Федя дальше, встречь ему старуха-ворожейка. «Попей-ка, — говорит, — снадобья от тоски…» Ну, мужик и начал пить старухино зелье… Через месяц опять с попом встретились: мужик идет, хохочет. Поп и спрашивает: «Ну, что, Федя, жизнь наладилась?» «Наладилась, батюшка». «Баба не гуляет?» «Гуля-ает, батюшка… Дак они же все блудни, чо с их возьмешь…» «А в постель не мочишься?» «Мочу-усь, батюшка. Пуще прежнего. А ничо страшного, матрас раскину на заплот, подсушу…»

— Короче, идиотом стал… А капитан Меринов водочкой отпился, едва не спился… Чуть из армии не турнули. Очнулся, за ум взялся, с пьянкой завязал, а тут и старость не за горами… Браки, Ваня, бывают по расчету и по залету, когда у гулящей девы брюхо нос подопрет, а у Меринова — по любви. Но любовь была, да сплыла… — Павел закручинился, потом тряхнул головой и вдруг запел: — Жить без любви, быть может, просто, но как на свете без любви прожить?.. А я, Ваня, когда мы с парашютистами пожар тушили, пацанами еще, я ведь по уши влюбился в ту парашютистку. Помнишь Таню?.. По сей день не могу забыть…

— Какая, Паша, любовь?! Какая любовь?! Собачья сбеглишь, похоть. Любовь — это… Бог…

— Бог ли, не Бог ли, я, Ваня, не боговерующий, но любовь и без Бога любовь… Вот ты, Ваня, говорил, семейная жизнь нынче сплошь и рядом наперекосяк, а почему?! Потому что без любви?..

— Любовь без Бога, говоришь?.. Вот от такой любви собачьей и все бракованные браки, и вся семейная жизнь кобыле под хвост. Как ты сказал-то, женятся по расчету да по залету. Из похоти еще… Круг ракитова куста обвенчались, а завтра разбежались. Или уж ребятишек ради живут, друг другу кровушку пьют. А раньше, Паша, в церкви венчались, да-а. Божий венец принимали, значит, с Божьего дозволения и благословения. И оставит человек отца и мать, и прилепится к жене своей, и будут два одной плотью. Что Бог сочетал, того человек не разлучает. Почему и жена — богоданная, муж — богоданный, они друг другу — дар Божий. Муж для жены был и возлюбленный брат во Христе, и отец — за мужика завалюсь, никого не боюсь, — а уж потом… потом, Паша, мужик для утехи и потехи. И жена для мужа: и сестра во Христе, и мать, а потом уж утеха. Да и то лишь для продолжения рода… Вот и жили по-божески, по-русски. Не в загсах, на небесах, Паша, венчались… А если у нас сплошь и рядом невенчанные браки, значит, Паша, в блуде живем, и детей в блуде зачинаем. Что уж тут плакать и рыдать, рубахи до пупа рвать… Какая там любовь, Паша?! Любовь у русских — любовь к ближнему и Богу. А жену жалели, и жена жалела мужика. Жалью жили… Недаром же песня такая была, девичье страдание: «Закатилось красно солнышко, не будет больше греть. Далеко милый уехал, меня некому жалеть…»

— Ну, Ваня-а, язык у тя подвешан. Молотишь… Студентам мозги пудришь… Ишь, как соловей, распелся про любовь да жизнь семейную. Но поешь-то, Ваня, одно, а творишь-то другое.

Иван вздохнул, обреченно и отчаянно покачал головой:

— Каюсь, сапожник без сапог. Как сказано о фарисеях: поступайте по словам их, а не по делам их. Не все, Паша, вмещают Слово Божие, но кому дано…

— Ясно, что дело темно… Вот почему я сомневаюсь в вашем брате, богомольце, вчерашнем комсомольце. Одной лапой крест кладут, другой под себя гребут. И юбку не пропустят… Раньше в партию лезли, а теперь в церковь гужом прут — выгодно. Батюшки на таких джипах рассекают — ну, прямо, крутизна! А на какие шиши живут?! Дураки, навроде тебя, несут… Видал я их в гробу, таких батюшек.

— Не все батюшки такие, есть и хорошие…

— А хороших — в хороших гробах.

— Обозлился ты, Паша, в армии. Вот тебе-то к батюшке и надо, чтоб на душе полегчало. Баня, говорят, тело правит, а церковь — душу. А таких батюшек, которых ты матюгаешь, их может раз-два и обчелся. Да батюшки могут быть какие угодно, но Бог-то не умалится от этого… И женок-то мы зря костерили — они, поди, ближе к Богу, чем мы, мужики, сколь они настрадались от нас, кобелишек. Одно счастье — дождь и ненастье…

— Да, Ваня, одна холера, что мужики, что бабы. Коль уж сбились с пути…

Павел, кряхтя и потирая поясницу, поднялся, разживил костерок, подкинув багрового листвяничного смолья, плотнее сдвинув кедровые сухостоины, уложенные в кострище веером — таежной надьей; трескучие искры посыпались в ночные небеса, потом заиграло пламя, обнимая желтоватую древесную плоть. Привалившись поближе к огню, Павел задремал. Из черных кедровых вершин взошла багровая луна, и привиделось Ивану: из темно-синего неба, усеянного звездным житом, народился лик Царя Небесного; милостиво и горько взирал Спас на стареющего служаку, а тот, сомлев в сухом жару от пылающих сухостойных лиственей, так бурливо, с присвистом и горловым клекотом захрапел, мертвый пробудится; при этом еще и бормотал спросонья-то армейское: «Не стой у командира спереди — саданет, у коня сзади — лягнет», а то клялся в любви до гроба… а кому, Иван не разобрал. Прихватив котелок, поволочился к реке, переваливаясь через сырые замшелые валежины, заплетаясь в чушачьем багульнике, падая и плача о пропащей судьбе. С горечью глядел Царь Небесный на грешного мужика, но, вроде, еще не начертав смоляной крест на его душе, ибо праздник в небесах, когда грешник плачет. И вдруг… рече Спас Милостивый с белесых лунных небес: «Доколе гнить будешь во гноилище греха, в узилище порока? Доколе будешь беса тешить?..» Упав на колени перед рекой, омыв лицо в студеных струях, истово перекрестился на призрачно-голубые в ночи снежные гольцы, с востока подпирающие небо, взмолился Царю Небесному… Горная река, слетая с отрогов Саянского хребта, гудела в омутах, серебристо и синевато сверкала на перекатах, и, говорливая, страстно ликовала, неутешно плакала в призрачно-белой ночи, утробно бурчала, старчески ворчала, и вроде нет-нет да и явственно в говоре и плаче реки слышались русалии голоса.


Анна НИКОЛЬСКАЯ-ЭКСЕЛИ Два рассказа

Три желания

— Голованов! Я тебе третий раз повторяю: иди, мусор выбрось!

— Ща-ас… — в нос протянул Стас, не отрываясь от монитора.

Орки, за которых он играл, только что атаковали базу нежити. Момент был по-настоящему горячим — ни о каком мусоре речи идти не могло.

— Не «щас», а сию минуту! — не унималась на кухне жена. — И Джесси, наконец, выведи.

— Ща-ас говорю, — Стас мысленно чертыхнулся.

— Ты со своими стратегиями обо всем на свете забыл! — возникла на пороге Лиля в бигудях. — Ты когда последний раз Павлику вслух читал? Я тебя спрашиваю? Мы с тобой уже полгода в свете не были!

— Полгода?.. — задумчиво повторил Стас последнее, что расслышал. «Светская львица, блин!» — усмехнулся про себя. Нежить никак не желала сдавать позиции. — Слушай, давай попозже это обсудим… — предложил, не оборачиваясь.

— Ничего мы обсуждать не будем! Мне твои орки, дварфы и паладины — вот где сидят! — Лиля красноречиво провела большим пальцем по горлу, но Стас этого не видел. Он вообще предельно вяло, по остаточному принципу реагировал на то, что происходило в реале.

— Ах, так? — взвилась жена, оскорбленная столь откровенным хамством. — Получай же! — с этими словами она подошла к столу и двинула кулачком по монитору. А точнее — что было сил, вмазала по толстой роже орка. — Мама-а! — завизжала Лиля от боли, а монитор, покачнувшись, рухнул на пол.

— С ума сошла?! — вскочил Стас, точно ошпаренный. — Ты что творишь, дура? — как спасатель к утопающему, бросился он к погасшему монитору.

— Давай, целуйся с ним! — в сердцах трясла бигудями Лиля. — Тебе железо дороже, чем мы с Павликом! — она бросилась в коридор.

Послышалось лязганье ошейника, веселые подвывания Джесси. Хлопнула входная дверь.

Все стихло.

Чертыхаясь, Стас поднял невинно пострадавшего «старичка» и водрузил на место. Подключил кабель, перезагрузил компьютер.

Экран не реагировал, оставаясь иссиня-черным.

— Ну, давай же… — шептал Голованов, не оставляя попыток спасти монитор. Больше всего мучило то, что не сохранил запись игры. Он все равно планировал менять свой старенький ViewSonic на что-то более жидко-кристаллическое.

Через пять минут стало ясно: монитор мертв.

— Вот, черт! — ругнулся Стас. Откинувшись в кресле, он закурил. — Все Лилька, стервь…

Вдруг в чреве компьютера что-то охнуло, монитор вспыхнул и зарябил черно-белым снегом — тем, что бывает на телеэкране во время технического перерыва.

— Что за?.. — сигарета выпала изо рта и обожгла колено, торчащее из рваных джинсов. Стас не отреагировал.

Не мигая, вглядывался он в беспорядочное движение микроскопических черно-белых корпускул. И чем пристальнее всматривался он, тем менее хаотичным казался этот снежный танец. С каждой секундой на экране все отчетливее проступало изображение… человека. Сливаясь воедино, частицы постепенно складывались в темную сгорбленную фигуру, крадущуюся и поминутно озирающуюся по сторонам. Она становилась все выпуклее, как случается, когда долго рассматриваешь затейливую сюрреалистическую картину. И действительно, происходившее было настолько неправдоподобным, что не укладывалось в голове. Привыкший мыслить здраво, Стас решил, что бредит и галлюцинирует одновременно.

Тем временем, проклюнувшись сквозь корпускулы, словно птенец из скорлупы, человек одернул плащ и пристально поглядел на Голованова.

— Приветствую тебя, о, повелитель! — треснули колонки скрипучим эхом.

Оцепенев, Стас в изумлении таращился на компьютерное создание.

Худощавое, сутулое тельце, окутанное серебристым плащом, короткие кривые, точно корни дерева, ножки и неправдоподобно длинные узловатые руки. Восковое, заостренное, как в гробу, лицо с застывшим выражением муки. Во всем облике этого удивительного человека сквозило что-то скорбное…

Не веря в происходящее, Голованов с усилием моргнул и, нашарив на столе стакан с водой, залпом опустошил его.

— Вижу, ты удивлен, — кольнул слух все тот же хриплый голос. Не бойся, я всего лишь твой раб. Я не причиню вреда, — Стасу почудилось, человек усмехнулся.

— Что происходит?.. Не понимаю… Кто ты такой? выговорил, наконец, Голованов, мало по малу приходя в себя. Вдруг вспомнились новости о каком-то навороченном вирусе, запущенном в сеть китайскими хакерами.

— Джинн, — сухо ответил человек. — Долгие годы я жил взаперти, но ты освободил меня. Отныне я раб твой, — в речи не чувствовалось и толики благодарности.

С восточным эпосом Стас был знаком понаслышке. Но и этих знаний хватило, чтобы вспомнить, с каким почтением обращались джинны к своим господам. Голос же этого существа звучал, словно бы тот вздумал издеваться над Стасом: холодно и свысока. Да и пресловутая борода на гладко выбритом лице джинна отсутствовала.

В груди что-то екнуло и задрожало. Пытаясь совладать с волнением, Голованов спросил обыденно:

— Если ты джинн, значит, выполнишь любое мое желание? — он пристально всмотрелся в острые, безобразные черты компьютерного существа.

— Разумеется, — последовал ответ. — Если точнее, три.

— Я могу загадывать все, что угодно? — подозрительно переспросил Стас.

Джинн вновь усмехнулся, но уже через мгновение лицо отражало покорность. Мягко и любовно, в обволакивающей паучьей манере постепенно овладевал он сознанием Стаса.

— Мой господин, я виртуальный джинн, — заговорил он глухо, будто слова шли из самой глубины желудка. — Пускай и твои желания ограничатся компьютерной сферой.

— То есть? — не понял Голованов. — Монитор мне предлагаешь починить, что ли?

— Могу и починить, а могу и новый…

— А что, это идея! — обрадовался Стас.

Почуяв халяву, он, наконец, расслабился. Сощурившись задумчиво, точно девушка, решающая какое платье надеть, Стас спросил: — А как насчет машины новой? Камень Интел Core 2 экстрим, видюху навороченную Джифорс 8800GTX и мозгов не меньше двух гигов, а?

— Без проблем, — выдавил из себя джинн, чуть заметно поморщившись, и вдруг куда-то исчез — растворился в черно-белых частицах. А экран погас.

— Эй, ты куда? — удивился Стас, разочарованно разглядывая потухший монитор. Он даже обошел его кругом — джинна и след простыл. — Привиделось, минутное помутнение, — заключил Стас. — Последствия игромании… — расстроился он не на шутку. Вспомнилась ссора с женой. Вздохнув, Стас прошел на кухню за сигаретами.

«Надо с геймерством завязывать. Так и до шизофрении недалеко», — закуривая на ходу, думал Голованов. Он всерьез стал опасаться за свой рассудок. Перешагнув порог комнаты, Стас остолбенел.

Новенький компьютер, казалось, светился и улыбался ему с рабочего стола. Монитор радостно поблескивал морским пейзажем с пальмой.

— Ну, как? — под пальмой, в гамаке, закинув ногу на ногу, раскачивался новый знакомый Стаса. В цвете он выглядел не менее отвратительно. — Нравится?

— Еще бы! — кивнул Голованов. — И что, ты гак любое желание можешь исполнить?

— Любое — не любое, но могу многое, — самоуверенно ответил джинн. — Осталось два. Не хочу быть скептиком, но впредь советую быть более вдумчивым и гуманным… — странно добавил он.

Вдумчивым?.. Неожиданно до Голованова стал доходить смысл произнесенных слов. Вдумчивым, ну конечно!.. В бурный поток радости проникла льдинка холодного рассудка. Это на что же он, дурень, целое желание истратил? А ведь мог такого железа целый склад заказать, а то и два, а то и десять… А потом толкнуть по выгодной цене… Господи, это же дождь из манны небесной! От открывшихся вдруг перспектив перехватило дыхание. Стас попытался сосредоточиться, досконально обдумать следующее желание. Теперь-то он не промахнется, теперь-то он знает наверняка, чего хочет…

Наблюдая за ним с экрана, джинн ухмылялся, вальяжно раскачиваясь в гамаке.

Набрав в легкие побольше воздуха, Стас выпалил:

— Хочу быть Биллом Гейтсом!

— Кем-кем? — медленно уронил джинн. — Гейтсом? Владельцем корпорации «Майкрософт», если мне не изменяет память? Этим некоронованным сюзереном величайшей на свете страны? Этим близоруким недоучкой из Гарварда?

— Да… — несколько растерявшись, промямлил Голованов. — А что, нельзя?.. — он выглядел искательно.

— И всего-то? Да, нет проблем! — дьявольски усмехнувшись, воскликнул джинн и в подтверждение своей благонамеренности исчез.

На мониторе под пальмой одиноко покачивался гамак.

«Обманет или нет?» — носились в голове тревожные мысли.

Шли минуты, но ничего вокруг не менялось. Выкуривая одну за другой сигареты, Стас нервически позевывал и принужденно болтал ногами. Внезапно вязкая дрема стала окутывать ослабевшее тело. В комнату поползла тоскливая тьма. Устроившись в кресле поудобней, Стас уснул.


Телефон звонил, как оглашенный. Трезвонил настойчиво и требовательно, точно рассерженный начальник. Нашарив в кармане трубку, Голованов сонно ответил:

— Да…

— Прошу прощения за звонок, — послышался вышколенный женский голосок. — Заседание совета директоров уже началось. Ждут только вас, — ворковала незнакомка на чистом английском.

— Что за черт! — по привычке воскликнул Стас все на том же английском сленге, от удивления роняя трубку стоимостью двадцать тысяч долларов.

Вскочив с места, он затравленно огляделся. Роскошный кабинет в стиле хай-тек, новейшая компьютерная техника… Неужели?..

— Доволен ли ты, о, повелитель? — с гигантского монитора, встроенного в рабочий стол, скрипнул знакомый голос.

С опаской Стас коснулся пальцем жидко-кристаллической панели. Лицо джинна дрогнуло и стало гигантским, растянувшись во весь экран. Каждая черточка этой дьявольской морды мгновенно увеличилась, как под микроскопом, сделавшись в сто крат безобразней.

Опустившись в комфортабельное кожаное кресло, Голованов раскинулся в нем по-королевски.

— Неужели все это мое? — отчего-то он чувствовал себя паршиво, словно совершил гнусное, непохвальное деяние.

— Разумеется.

Вновь раздался звонок, включилась громкая связь.

— Билл, в самом деле, где ты? Партнеры нервничают, — зарокотал взволнованный бас. — Хочешь сорвать миллиардный контракт? Немедленно сюда, все ждут твоего доклада.

Доклада?! Стас запаниковал.

— Я не могу делать доклад! Я ничего в этом не смыслю! — забегал он по кабинету, делая руками широкие, несуразные жесты. Внезапно Голованов ощутил громадный прилив патриотизма и любви к своей родине. Отчаянно потянуло домой.

Телефон продолжал надрываться звонками.

— Советую поторопиться, — джинн взирал на «повелителя», точно сфинкс на кузнечика. — Десять минут задержки — за это время «Майкрософт» потеряла тридцать миллионов долларов, — произнес он холодно, словно речь шла о тридцати миллионах конфетных оберток.

— Сколько?! Бог ты мой! — плаксиво взвизгнул Стаc. Не закричал, не завопил, а именно взвизгнул, как визжат женщины, завидев мышь.

— Господин Гейтс, — ожил селектор. — Ваша супруга на проводе.

Голованов безрадостно глянул на джинна и нерешительно взял трубку.

— Билл, ты все еще в офисе? Компьютеры тебе дороже, чем мы с Павликом?

— Лиля?! — судорожно сглотнув, Стаc не придумал ничего лучше, как вышвырнуть телефон в окно. — Нет! Не могу больше! Возвращай меня назад! Живо! — заорал он и вдруг осекся, заметив, как джинн в мониторе довольно сучит ручонками. — Стой! Погоди… Сделай лучше так… — судорожно подыскивал он нужные слова. — Сделай так, чтобы я сам стал всесильным! Как ты!

— Слушаюсь, о, господин, — вкрадчиво молвил джинн, вакхически улыбаясь.


В прихожей хлопнула дверь.

— Сидеть, Джесси, — послышался ворчливый голос жены.

Все еще сердится.

— Привет, любимая, — Стаc подошел к ней и, обняв за талию, поцеловал. Взволнованная и запыхавшаяся, Лиля была похожа на хорошенького мальчишку в бигудях.

— Уйди, не подлизывайся! — процедила она. По залившему лицо румянцу было видно: жена приятно удивлена.

— Прости меня. Обещаю, завтра же отвезу компьютер в комиссионку. Теперь все будет по-другому, вот увидишь.

— Ты серьезно? — глаза Лили блеснули недоверием.

— Не веришь? Идем, — Стаc решительно взял ее за руку и подвел к рябящему монитору.

— Прямо сейчас отнесу его на помойку — все равно не фурычит, — саркастически усмехнувшись, Голованов выключил монитор.


Едкая усмешка джинна на своем собственном лице и счастливые Лилины глаза — последнее, что увидел Стае по ту сторону монитора.

— Не-ет! — закричал он беззвучно, отмахиваясь от мириадов назойливых черно-белых мух, вкладывая в этот крик все пронзившее душу отчаяние.

«Советую быть более вдумчивым… и гуманным…» — вспомнились слова дьявольского создания.

Спустя мгновение всесильный Стас Голованов погрузился в электронную тьму.

Дьявол носит «Gucci»

— Поздравляю, Ольга Евгеньевна! Честно признаюсь, не ожидал… Дело было, мягко скажем, непростым. Вы справились с ним блестяще, — придерживая над Ольгой зонт, заискивающе семенил по пятам плешивый помощник прокурора.

— Бросьте, — устало отмахнулась адвокат, сбегая по скользким ступеням здания суда. — Дело было чертовски сложным, и вы прекрасно знаете, чего мне все это стоило, — щелкнув брелоком сигнализации, она села за руль новенького «гольфа».

— То-то и оно, — осклабился плешивец. — С другой стороны, грех вам жаловаться. Кому-кому, а мне известно: ваши ножки вхожи во все кабинеты… — двусмысленно добавил он, и, довольный собой, пошел прочь.

«Господи! Сколько же можно?» — Ольга бессильно облокотилась на руль.

«Ну, почему, если ты молода и привлекательна, вокруг все считают тебя идиоткой? Двенадцатое блестяще выигранное ею дело — двенадцатое! А все эти друзья-враги-коллеги до сих пор не верят, что успехом она обязана не длине ног и цвету волос, столь популярному среди мужчин, а собственным мозгам, упорству и амбициям. Решено: бренды, макияж и шпильки — к черту! Завтра прихожу с немытой головой, в стоптанных туфлях и весь день гоняю чаи с завканцелярией. Тогда меня оценят по достоинству — возлюбят, как самое себя…»

По крыше, навевая тоску, барабанил плакса-дождь. Вздохнув, Ольга завела автомобиль — скрипнули «дворники».

«99 %» — замаячил перед глазами ярко-красный флайер, всунутый под щетку стеклоочистителя каким-то расторопным агентом.

Чертыхнувшись, Ольга вышла из машины и отлепила от «лобового» намокший листок. «Распродажа» — невольно прочла она.

Что-что, а распродажи Ольга Евгеньевна любила. Все заработки вместе с приработками уходили на кофточки от «Prada», брючки от «Fendi» и сумочки от «Cavalli». Вот и сейчас, не устояв от соблазнительных, дурманящих воображение процентов, она села за руль и развернула листовку:

«Бутик «Gucci»

Только сегодня грандиозная распродажа!

99 % — скидка на весь ассортимент

Ждем вас по адресу: пер. Темный, 13»

— Странно… — протянула Ольга.

Будучи давнишней поклонницей дизайнерского таланта Тома Форда, об этом бутике она слышала впервые. Может, пропустила открытие? Тогда почему такая неправдоподобная скидка?..

Покупки в этот вечер в Ольгины планы не входили. После утомительного судебного процесса душа и тело стремились домой, в постельку, в объятия Морфея. Здравый же смысл подсказывал иное.

«…Только сегодня… На весь ассортимент…» Как же! Наверное, старье на прилавок выкинули… — попыталась урезонить она не в меру разыгравшийся аппетит. — А вот мы сейчас проверим…

— Але, Валь, как дела? — приветствовала она давнишнюю приятельницу — заводчицу йоркширских терьеров, супругу колбасного короля.

С Валентиной Ольгу связывали сугубо деловые отношения: два раза в месяц они устраивали совместные рейды по магазинам. Больше преуспевающего адвоката с заводчиком гламурных собак не связывало ничего.

— Все в ажуре, — привычно ответила та.

— Не скажешь, где такой переулок Темный? — с места в карьер спросила Ольга.

— Понятия не имею.

— Там еще бутик «Gucci»…

— Нет такого, — твердо ответила всезнающая подруга. — Я их все наперечет помню, — ей можно было верить, как самой себе. — Слушай, я тут новый фильм смотрела с Мэрил Стрип — «Дьявол носит…»

— Спасибо, — перебила Ольга и, опасаясь дальнейших расспросов, отключилась.

И все-таки стоит перепроверить, — приняла она волевое решение…


— Не подскажете, где здесь Темный переулок? — спрашивала Ольга очередного, мокнущего под дождем пешехода.

— Такого тут нет, — испуганно покосился на нее прохожий, ускоряя шаг.

С упорством, достойным иного применения, Ольга продолжала поиски.

Смеркалось. Сквозь пелену дождя из темноты проступали дома с черными провалами окон, полуразвалившиеся заборы, заброшенные палисадники, забитые мусором баки. Узкая дорога, усыпанная зубодробительными кочками и выбоинами, напоминала бурный поток бурой жижи. Прислушиваясь к мерному скрипу «дворников», Ольга плыла по ней, вглядываясь в сумрак. Где-то вдали нервно подрагивала неоном вывеска: «ТИК».

— Что за жуткое место? — пробормотала Ольга. Свой город она изъездила вдоль и поперек — много приходилось мотаться по службе. Но в этом квартале она оказалась впервые. Свет фар выхватил из потемок кусок кирпичной стены, точно ржавчиной тронутой ярко-рыжей плесенью.

Улочка завела в тупик.

Ольга в растерянности затормозила. Похоже, выбраться отсюда будет нелегко. Угораздило же ее заехать в такую глушь! Выйдя из машины, она огляделась в поисках места для разворота — улица была ненамного шире туристической тропы.

— Вы заблудились? — сквозь шум дождя расслышала вкрадчивый голос.

На крыльце кирпичного строения, освещенном подрагивающим неоном, стояла женщина. Высокая, стройная фигура, элегантный белый костюм, мундштук в длинных «музыкальных» пальцах — в этих трущобах она выглядела эдаким средневековым призраком, случайно забредшим в прозаическую баню. Лицо незнакомки скрывала непроницаемая тень. Лишь благородное серебро высокой прически мерцало впотьмах.

— Заблудилась, — растерянно призналась Ольга. — Вы не знаете, как отсюда выбраться? — она сделала шаг навстречу.

— Выбраться?.. — женщина усмехнулась, выпуская ноздрями двойной плюмаж сизого дыма. — …будет весьма проблематично, — сказав это, она негромко рассмеялась.

«Дурдом какой-то…» — подумала Ольга и поспешила назад к «гольфу», мгновенно сделавшемуся самым родным существом на свете.

— Куда же вы?

Помимо воли Ольга замерла на полпути.

— Следуйте за мной, — голос прозвучал тихо, но внушительно — как приказ.

Ольга Евгеньевна подчинилась.


Яркий свет ослепил так, что на мгновение она потеряла способность что-либо видеть. Чуть привыкнув, Ольга осмотрелась.

Гигантская зала белоснежного мрамора, громоздкие зеркала, готические люстры, гротескные шифоньеры и кресла на гнутых ножках и нескончаемые, исчезающие в дали, ряды одежды, обуви, сумок, текстиля… Удивительно, но в этом неуютном, почти сюрреалистическом раю шопоголика Ольга почувствовала себя несравнимо увереннее, чем на улице. Мистика вкупе с необъяснимым страхом осталась за порогом.

Седовласая незнакомка исчезла, испарилась, словно и впрямь быта призраком. Вместо нее вокруг Ольги Евгеньевны, точно ночные мотыльки, порхали продавщицы, все как одна, в креп-жоржетовых костюмах «Gucci» пастельных тонов. Поразительно, но на потенциальную покупательницу эти снобки не обращали ни малейшего внимания. Деловито выстукивая каблучками мраморную чечетку, они развешивали одежду, перевешивали с места на место аксессуары, раскладывали по бесчисленным комодам шляпки, двигали, перемещали манекены, так дьявольски похожие на живых людей… В их хаотичном брожении не было и толики улавливаемого на первый взгляд смысла. К тому же в этом колоссальных размеров бутике не наблюдалось ни единого покупателя, за исключением Ольги.

«Тем лучше», — подумала она.

Не любившая навязчивого сервиса, Ольга Евгеньевна окончательно пришла в себя и переключила все внимание на ассортимент. Вот тут-то ее и ожидал настоящий сюрприз! Таких роскошных, изумительных моделей Ольга, избалованная штучка, завсегдатай модных показов и любительница миланского шопинга, не видела еще никогда! Костюмы чистейшего шелка, платья ручной работы, белье из кружев Кале, сумки кожи питона, диковинные аксессуары, босоножки, инкрустированные чем-то подозрительно напоминающим брильянты… От такого великолепия глаза у Ольги Евгеньевны разбежались. Странно, «Fashion-TV» она смотрит с регулярностью поглощаемых по утрам завтраков, но этой коллекции еще не видела. Или пропустила?.. В любом случае это отнюдь не умоляет гения господина Форда.

Набрав целую охапку нарядов, что сверхзанятыми продавщицами опять-таки было проигнорировано, Ольга направилась в примерочную, где ее поджидал второй, не менее приятный сюрприз.

Стоило надеть платье, как то село, словно влитое. Складывалось впечатление: дизайнер шил специально для Ольги, подгоняя размер, учитывая все особенности ее стройной, но далеко не идеальной фигуры. Серое вечернее платье, расшитое пайетками и бисером, подчеркивало достоинства и маскировало недостатки, которые у Ольги, как и у всякой женщины, к прискорбию, имелись. Она смотрелась в зеркало и не узнавала себя. Куда подевалась усталость? Куда исчезли эти ужасные круги под глазами? Даже лишние килограммы, казалось, рассосались сами собой. Фантастика!.. Как не хотелось, Ольга сняла платье, и примерила следующий наряд. Вновь произошло чудо: удивительным образом костюм сделал из Ольги сказочную красавицу, супермодель — не меньше.

Все еще не веря в силу волшебного эффекта, Ольга Евгеньевна бросилась к полкам с обувью. Даже не определив размер, нацепила первые попавшиеся босоножки со стразами, взглянула в зеркало. Ножка, казалось, принадлежала самой Золушке! Миниатюрная ножка, которая мгновение назад была тридцать девятого размера… Перевернув туфельку, Ольга остолбенела: «35» — блеснули золотом цифры. Должно быть, это ошибка…

Затем был отдел сумок, аксессуаров, белья, купальников, домашнего текстиля… Ольгу несло, она была уже не в силах остановиться: мерила, примиряла, надевала, переодевала… Продавщицы не обращали на эту эйфорию никакого внимания, продолжая фланировать по залу…

Стоп.

Ольга замерла и огляделась по сторонам.

Что-то неестественное, подозрительное, ненормальное зависло в атмосфере бутика. Она даже не почувствовала это, скорее, уловила на уровне подсознания. Гнетущее, довлеющее чувство, сродни тому, когда по затылку бежит холодок от чьего- то враждебного взгляда… Ольга попыталась отогнать это скользкое ощущение. Только теперь, сделав передышку, она заметила: нигде, ни на одной витрине, ни на одном стенде не значится волшебное слово «Распродажа». Ни на одном из ценников, штабелями свисающих с подолов, не написано «Скидка». Сердце трепыхнулось и застучало где-то в ушах, оглушая нервными ударами. Ольга вынула из сумки очки и посмотрела на первую попавшуюся этикетку: цена зашкаливала.

— «Ладно, — судорожно соображала она. — Куплю босоножки — остальное потихоньку развешу по местам. Скажу: не подошло, — Ольга всегда чересчур щепетильно переживала такие моменты. — Идиотка, купилась на какой-то дурацкий флайер! Так и знала — очередная завлекаловка».

— Прошу прощения, мадам, вы устали? — бархатный голос заставил вздрогнуть. — Не желаете ли глоток шампанского? Тем временем я отнесу ваши вещи на кассу, — на слове «ваши» продавщица, выглядевшая минимум на миллион долларов, сделала особое ударение.

— Спасибо, не нужно, — промямлила растерявшая весь свой пыл Ольга. — Я, пожалуй, возьму вот это, — она протянула продавщице пару босоножек.

— Всего-то? — невежливо скривилась та. — В таком случае, пройдемте, — выхватив у Ольги ворох одежды, она двинулась к позолоченной стойке кассира.

Такое откровенное хамство моментально привело Ольгу Евгеньевну в рабочее состояние.

— Послушайте, — решительно заговорила она. — Это ваше? — Ольга вынула из сумочки смятый, раскисший от влаги листок. Типографская краска расплылась, но заветные «99 %» дождем остались нетронуты.

В этот момент с продавщицей произошло что-то неизъяснимое. Подведенные глаза округлились, рот повело куда-то в сторону, бедняжку затрясло, да так, что конфискованная у Ольги одежда повалилась из рук.

Ольге Евгеньевне стало не по себе.

— Откуда это у вас? — прошептала продавщица, почти срываясь на визг.

— Какая разница? — почувствовав силу произведенного флайером эффекта, ответила вопросом на вопрос Ольга. — Так ваше? Я могу им воспользоваться?

— Да, да, конечно… разумеется… одну секундочку, — залепетала девица, уносясь вон из зала.

За спиной послышалось шушуканье. Ольга обернулась: стайка испуганных продавщиц не сводила с нее изумленных взглядов, причем так же, как и раньше не замечала Ольгу в упор.

— Доброй ночи, — раздался приглушенный голос.

За кассой, словно из-под земли, выросла седовласая женщина — та самая, что встретилась ей на крыльце. В свете люстр Ольга могла разглядеть каждую черточку ее утонченного, благородного лица. Женщина, как две капли воды, была похожа на Мэрил Стрип — с детства обожаемую Ольгой актрису. Сходство было потрясающим…

— Могу я взглянуть на ваш флайер? — женщина вопросительно приподняла бровь.

— Да, конечно, — благоговея, Ольга протянула листок.

— Хм, все верно… — чуть слышно проговорила та, пристально посмотрев на Ольгу. — Вам очень повезло, — сладко улыбнулась она. — Такой шанс бывает раз в жизни, и то не у каждого, — от этой улыбки Ольгу Евгеньевну передернуло.

«Она это серьезно? Конечно, 99 % — скидка вещь редкая, но не до такой же степени». Мало-помалу этот фарс начинал раздражать…

— У вас прекрасный вкус, — одобрила «Мэрил Стрип», глядя на вещи, упакованные перепуганной продавщицей в бумажные сумки. — Вот это — одно из моих любимых, — длинным ногтем она подцепила давешнее серое платье. — Модель тысяча девятьсот тридцать седьмого года, работа самого маэстро Альдо Гуччи, ручная…

«Она что, издевается? — пронеслась шальная мысль. — Или она не в себе?..» — Ольга судорожно сглотнула.

— Как будете рассчитываться? Картой, наличными?

— Наличными, — Ольга Евгеньевна достала кошелек, мечтая об одном: поскорее отсюда выбраться.

— Поздравляю с выгодной во всех отношениях покупкой! — хозяйка бутика протянула Ольге пакеты.

— Спасибо.

— Тысяча извинений! — воскликнула вдруг та, молниеносно пряча покупки под прилавок. — Совсем запамятовала: вам следует подписать договор. Так, сущий пустяк, дела производственные… — перед Ольгой возник лист бумаги, испещренный микроскопическим шрифтом.

— Договор? — удивленно повторила она. — Простите, не понимаю…

— Я же говорю: пустяк, проформа — начальство требует, — продолжала фальшиво улыбаться «Мэрил Стрип». — Можете не читать, — быстро проговорила она, заметив, как Ольга надевает очки.

— Если позволите, я все же пробегусь, — взяла свое адвокатская привычка, и Ольга погрузилась в текст.

Но странное дело: чем дольше она вчитывалась, тем меньше понимала. Буквы, словно живые, прыгая перед глазами, попеременно увеличивались и уменьшались так, что прочесть их было практически невозможно. Предложения становились длиннее, смысл растворялся, превращаясь в неудобоваримое, сумбурное месиво: купля… продажа… скидка… гарантия сто лет… Мозг осой пронзила острая боль.

— Ну, хорошо, — оставила она, наконец, попытки что-либо понять. — Ручку дайте, пожалуйста.

— Разумеется, — хозяйка напряглась, точно перед прыжком.

Ольга занесла над бумагой золоченое перо, услужливо поданное одной из продавщиц, и вдруг из контекста взгляд вырвал: «…в течение двадцати четырех часов с момента подписания договора покупатель обязуется предоставить продавцу свою душу…»

— Душу?.. — она вопросительно посмотрела на женщину. Та безуспешно пыталась скрыть нахлынувшую досаду.

— Ну, да — душу, а что тут особенного? — «Мэрил Стрип», казалось, недоумевала. — Вам она разве нужна?

— Послушайте, это не смешно. Разрешите мои пакеты? — отложив перо, Ольга выжидательно протянула руку.

— Сначала подпишите договор, — отрезала женщина.

В этот момент терпение Ольги Евгеньевны лопнуло. Смерив сумасбродную хозяйку бутика испепеляющим взглядом, она произнесла по слогам:

— Вы за кого меня принимаете? Повторяю, я ничего подписывать не буду.

— Еще как будешь, — глаза «Мэрил Стрип» сверкнули.

Сзади послышалось шипение — Ольга обернулась.

С замиранием сердца увидела она, что вместо гламурно-глянцевых продавщиц, щеря беззубые пасти и корчась, на нее таращились грязные, лохматые ведьмы.

— Знаете что: заканчивайте эти дурацкие розыгрыши! Надоело. Верните то, что принадлежит мне, и мы расстанемся по-хорошему, — самоотверженно молвила Ольга, из последних сил борясь с тем, чтобы не рухнуть в обморок.

— Подписывай договор! — взвыла дьяволица, и лицо ее исказилось желеобразной, разлагающейся маской.

— Перестаньте меня запугивать! Никакую душу, тем более, свою собственную я продавать не намерена! — храбрясь, не сдавала позиций Ольга.

— Подписывай, либо пеняй на себя, — шипела безобразная дьявольская маска.

От безумного, сковывающего тело страха, ее всегдашнего попутчика на судебных заседаниях, Ольга рассвирепела:

— Вы, гражданка, видимо, не знакомы с Гражданским кодексом? — заговорила она менторски. — В таком случае, разрешите вас ознакомить. Закон «О защите прав потребителей», да будет вам известно, устанавливает права потребителя на приобретение товаров безопасных для жизни и здоровья. В результате незаконных действий вами нарушены следующие статьи, — буднично вещала она. — Статья 7: «Право потребителя на безопасность товара»; статья 14: «Имущественная ответственность за вред, причиненный вследствие недостатков услуги»; статья 16: «Недействительность условий договора, ущемляющих права потребителя», статья 15: «Компенсация морального вреда»; — Ольга Евгеньевна смолкла, через минутку добавив: — Мне продолжать?

Ведьмы во главе с хозяйкой перестали шипеть и, раскрыв источающие смрад пасти, с изумлением внимали речам бесстрашного адвоката.

— Одновременно вами нарушены сразу две статьи уголовного кодекса: особо злостное хулиганство и угроза жизни. Вплоть до трех лет лишения свободы с отбыванием срока в колонии строгого режима. Вам оно надо? — Ольга смерила хозяйку уничижительным взглядом. На ту было жалко смотреть. — Подумайте, я же вас по судам затаскаю. Засажу так, что мало не покажется, — вопреки адвокатской этике добавила Ольга Евгеньевна развязно.

— Госпожа, отдай ее нам! — придя в себя, взмолились ведьмы, как только Ольга закончила свою речь. — Мы голодны! — вопили они, протягивая к несговорчивой покупательнице желтые, костлявые руки.

— Стойте! — приказала хозяйка. — Оставьте ее. Отдайте вещи — пускай ступает!

— Но, госпожа! — разочарованно взвыли ведьмы.

— Я кому сказала? — глаза дьяволицы блеснули яростью. — Беги, презренная, и не дай тебе сатана вновь попасться мне на глаза!

Не чувствуя земли под ногами, Ольга схватила пакеты и бросилась вон из дьявольски гламурного логова.

Как добралась домой — не помнила. Долго стояла под душем, рыдая, пытаясь согреться, унять колотящую тело дрожь. Потом закуталась в махровый халат, врубила на всю громкость телик — так нестрашно, и все еще трясущимися руками заварила покрепче кофе. Размешивая третью ложку сахара, Ольга сидела на кухне и думала о том, что произошло: сон ли? Помутнение рассудка? Последствие хронической усталости?..

Телефонный звонок заставил подскочить. Кофейная чашка робко взвизгнула и, точно самоубийца, бросилась на пол, заляпав кафель бурыми пятнами.

— Але, это я. Ты что-то о новом бутике говорила, не поняла, — полился из трубки жеманный голосок приятельницы.

— Нет, Валь, забудь. Я ошиблась, — Ольга облегченно опустилась на стул.

— Тебе для подруги жалко? Колись, давай.

— Тебе туда нельзя.

— Почему это? — обиделась Валентина. — Думаешь, денег не хватит? Да я за «Gucci» дьяволу душу продам!

— Вот и я о том же, — вздохнула Ольга, разглядывая пакеты с покупками. — Не надо, Валь. Не стоит оно того…

Повесив трубку, Ольга Евгеньевна собрала фарфоровые осколки и грустно улыбнулась:

«Похоже, одним выигранным делом прибавилось — 13:0 в мою пользу…»


Марина ЗИМИНА Было — не было

Рассказ

Был февраль, шестое число. Практикантка Соня Сливкина сидела на уроке математики. Притихшие дети писали самостоятельную работу. Соня, которой нечем было заняться, мерзла и разглядывала затылки шестого «В». За первой партой — толстенькая девочка в очках, отличница, зовут ее Лиза. Волосы у нее красивые, густые. Рядом с ней беленький мальчик Саша Мартемьянов, тоже в очках. Тоже, может, отличник, сидит, старается, к соседке в тетрадь почти не подглядывает. Хотя второе такое «шило» в природе нечасто встретишь. Соня стала придумывать, как бы сделать что-нибудь с Мартемьяновым, чтобы он сидел и учился. Придумывалось не очень. Ладно, решила она, сориентируюсь на месте. Со вторника у нее начиналась активная практика, ей нужно было отвести двадцать часов русского языка, а в шестом классе «В» учились живые, любознательные дети, которым сложно было прозаниматься спокойно все сорок минут урока. Математичка Ирина Викторовна с ними справлялась не раз. Вошла, поздоровалась, и класс работает, так что мозги дымятся! Соня записывала в блокнот кого как зовут, надеясь со временем все запомнить. Клевая тетка математичка. А вот про биологичку такого не скажешь — биологичка клуша, квохчет и смотрит, кого бы клюнуть. Но зато все дети ее боятся и тоже сидят на уроке тихо. Соня поежилась и посмотрела на свои руки. Красные. Холодно.

По расписанию сегодня были еще география, история и русский язык у кураторши по имени Татьяна Васильевна.

Географию вела кудрявая мышь. Ее никто не слушал. Даже отличница Лиза с первой парты чертила что-то на листике. Соне казалось, что то же самое можно рассказать в двести раз интересней и в четыре раза короче. Она так намаялась, что на большой перемене, сидя в столовой, решила на историю не ходить.

Практикующих филологинь в тридцать девятой школе было четверо: Соня, Марина Робертовна, толстая Ленка Валевич и худенькая Юля Воронина — Крепыш Бухенвальда. Они сидели и завтракали. Ленка спросила:

— Ну, барышни, как идет первый день?

— Столовка у них дешевая, — сказала Воронина своим мрачным голосом. — Только ездить сюда далеко.

— Из универа не завернешь, — с готовностью поддержала Ленка. — А вы что скажете, Марина Робертовна?

— У меня было два урока по специальности, русский и литература, — ответила Робертовна. — У Ковалевской. Она курирует.

— А зовут ее как? Татьяна Васильевна? — включилась Соня.

— Нет, по-другому, — сказала Робертовна. — Анна Владимировна. Или Михайловна. Не помню.

— Значит, у нас другой куратор.

— Да, у вас с Юлькой другой. Девки, мне у нее понравилось. Представляете, она русский дает по Панову. И на литературе тоже так интересно, живенько, дети разговаривают, не боятся.

— А у меня молчали и сидели по стойке «смирно», — сказала Юля. — Записывали под диктовку, что такое настоящая дружба. У Татьяны Васильевны. Пригнитесь, сверху.

Соня и Ленка пригнулись. Над их головами был пронесен поднос с едой и сказано слово «извините». Соня выпрямилась и увидела, как учитель с подносом, рыжий и неуклюжий, подсаживается к мужчине в седых усах, который утром консультировал в учительской студентов-математиков из педа.

— Разрешите, Борис Натанович? — вежливо спросил рыжий.

— Разумеется, Михаил Матвеевич, — вежливо ответил математик.

Их столик стоял у окна.

И тут Соне показалось, что рыжий в тающем зимнем свете похож на ангела: тяжелый лоб, мягкие волосы, глаза прозрачной синевы и что-то в лице такое… Такое… Она сидела и пялилась на рыжего, позабыв про еду и соседок, пока Ленка не объявила:

— Глотаем, быстро, звонок через три минуты!

Соня с Ленкой жили в одной комнате в общежитии. Правда, в последние пару ночей Соня жила на пятом этаже у историков, потому что к Ленке приехал ее одноклассник Толя и оказалось, что он любовь всей ее жизни.

— Тебе в какой кабинет? — спросила Ленка, размашисто шагая по коридору. Мимо них бежало огромное количество детей. Казалось, что бегут они сразу во все стороны.

— В двадцатый. Да я, наверное, не пойду…

— Что? — возмутилась Ленка. — Первый день в школе! А ты уроки прогуливаешь?!

— Да я это… — промямлила Соня, наблюдая, как в двадцатый кабинет загружается шестой «В». — Скучно. И спать охота.

— Спишь неизвестно где, вот тебе и охота, — сказала Ленка. — Давай приходи домой. Я так уже не могу. Я, конечно, Толяна люблю. Но совесть меня доела. Скоро сама спать перестану.

Соня увидела, как туда же, в двадцатый, входит боком рыжий Михаил Матвеевич с классным журналом под локтем, передумала уходить, сказала:

— Посмотрим, — и прошмыгнула за рыжим в полуприкрытую дверь.

Историк пропустил ее и хмуро осведомился:

— Вы кто?

— Прохожу практику в шестом «В». Разрешите присутствовать на уроке?

— Практику по истории? — уточнил учитель. В школе толклись огромные толпы студентов, математиков, иностранцев, биологов, астрофизиков, и все они проходили практику. Даже у школьного психолога появился хвост из девицы с блокнотом.

— Нет, — сказала Соня и улыбнулась. — По филологии.

— А, — буркнул он. — Ну, проходите.

Каллаган повернулся, пошел к своему столу, услышал, как она пробирается к последней парте, стараясь не стучать каблуками, и подумал: «На каблуках — значит, если снять туфли, будет немножко ниже». Инна Витальевна, которая работала в тридцать девятой психологом, на Новый год, после того, как они здорово набрались, сказала, что он боится всех женщин, которые ему нравятся, и поэтому шуры-муры (она выразилась — отношения) с ними не заводит, а сам перед собой оправдывается тем, что они якобы выше ростом. По Фрейду, мужчины боятся любви, потому что любовь — это близость, а близость делает их уязвимыми. В одиночестве безопаснее. Он спросил, а про женщин Фрейд, интересно, что-нибудь пишет? Психологичка захохотала и отвечать отказалась, из чего можно было понять, что пишет, конечно. Он сказал:

— Здравствуйте, двоечники, — сел и открыл журнал.

Тема урока была средневековая. Про Францию, Карла какого-то, его войны, политику, сложные отношения с римским папой, про его науки и его искусства. Спрашивал рыжий своеобразно.

— Казакова! Вставай, рассказывай, с кем он там воевал… А из-за чего? какие у него были интересы?.. Ну, на фиг ему сдалась эта Швабия, идти ее завоевывать?.. Правильно! Серебряные рудники его интересовали и разработки горных минералов, то есть в переводе на человеческий, что они там добывали, в этих горах, кстати, горы как назывались? Не знаешь? Правильно. Важин, Пиренеи. Вставай, раз влез в разговор, и давай дальше. Что они там добывали? А ты, Казакова, садись, тебе пока тройка. Имеешь возможность исправить. Тридцать минут до конца урока. Ну, Важин. Ну да, рубины и изумруды. А кстати, кто это — они, которые добывали? Ну, кого этот Карл завоевывал? Ко-гоо? Садись, Важин, двойка тебе. Следующий… Сами или по списку?

Когда дошли до римского папы, Мартемьянов нагло спросил:

— А римской мамы у них там не было?

Историк остановился у его парты и сказал:

— Нет. Мамы не было. Папе нельзя было ни на ком жениться. Католичество — дело такое.

Соня увидела, как он улыбнулся, глядя сверху на мартемьяновскую макушку, и поняла, почему дети его не боятся, хотя двойки он раздает направо и налево.


Русский прошел не очень. Татьяна Васильевна все давала под запись. Мартемьянов и шевельнуться-то как следует не успел, а она на него так рявкнула, что он притих, прикрылся ушками и просидел, не дыша, до конца урока. Соня смотрела и думала: странно. Им же двенадцать лет. Они на истории были вполне взрослыми. Разбирались во всем, точку зрения выражали. А на русском сидят, как кролики, и под диктовку по слогам пишут правило, которое есть в учебнике в том же виде.

— Надо писать, — убежденно сказала Соне после урока Татьяна Васильевна. — Иначе у них нигде ничего не останется. Ни в голове, ни в тетради.

И попросила забросить классный журнал в учительскую.

Соня остановилась в коридоре у подоконника, пролистала журнал до странички «История» и обнаружила, что фамилия у историка — Каллаган, умереть не встать. Семейное положение в журнале, к сожалению, не указывалось.


Фамилия Каллагану досталась от его деда-ирландца, инженера-станкостроителя, который в тридцатых годах перебрался в Россию передавать профессиональный опыт. В военное время его вместе с заводом перевезли в Сибирь, тут они и остались. Сына его, Мэттью Каллагана, в паспорте записали Матвеем, внука назвали Михаилом, по-русски. Об ирландском происхождении не давала забыть библиотека, из которой Каллаган-младший читал только русские книги и с грехом пополам — английские, рыжие волосы, синие, как льдинки, глаза, и иногда — одиночество, с которым невозможно было бороться, но русским оно приходилось в масть. Так что с семейным менталитетом Каллаган эту особенность не соотносил.

На выходе из школы Михаил Матвеевич встретил свою бывшую жену Ольгу, свежую, румяную, красивую. Она всегда казалась ему красивой. Он все в ней любил. Любил, как она поправляет волосы, прищуривает глаза, когда читает или рассматривает что-нибудь, говорит, округляя низким голосом гласные. Она в любом положении была безупречна. А одиночество вообще шло ей на пользу. В одиночестве она расцветала.

— Здравствуй, — сказала Ольга. — Сто лет тебя не видела. Как поживаешь?

— Нормально, — ответил Каллаган. — Спасибо.

— Ну ладненько, — сказала Ольга, как будто не вполне ему поверив. — Если хочешь, приходи сегодня к Макееву. Он зовет на что-то из Альмодовара. Будут свои. Посидим, чаю попьем, кино посмотрим.

— Не знаю, — сказал Михаил Матвеевич. — Во сколько?

— В шесть, как обычно. Смотри. Я буду рада, если придешь.

Она ободряюще улыбнулась и потянула на себя тяжелую входную дверь.

Каллаган спустился по ступенькам и направился к дыре в заборе, через которую было ближе до остановки. Вот Ольга здесь никогда не срезает. Она чинно обходит сад по расчищенному тротуару, сворачивает в калитку и парадной аллеей, меж подстриженных вязов идет к школе. Благодаря ей калитка выполняет свое предназначение, потому что все остальные лазают через дыру: и учителя, и дети.

Вообще, ей, конечно, сложно подолгу поддерживать близкие отношения. Они ограничивают ее свободу. Так, захотела — на фитнес пошла после лекций. Захотела — в библиотеку. Захотела — к себе кого-нибудь позвала. А тут все время приходится помнить про мужа. Звонить ему, говорить, что я там-то, приду тогда-то, или что я делаю то-то, задерживаюсь. Не беспокойся. А то ведь он беспокоится. Разговаривать с ним приходится, спрашивать, что у него новенького, как у него дела… А зачем ей чьи-то чужие дела и чьи-то чужие новости? Каллаган до сих пор удивлялся, как это она! — все-таки! — вышла за него замуж. Он-то женился, надеясь, что она понемножку привыкнет к нему и даже, может, полюбит.

Не получилось.

Но она молодец. Продержалась почти два года.

Он зашел в книжный магазин, долго рассматривал книги, нашел себе Лема с предисловием и комментариями, купил рядом с кассой игрушку, медвежонка с бантиком в бочке меда. Зачем купил — непонятно. Ольга бы не купила. Она бы сказала, что это сентиментально, инфантильно. Каллаган вытащил из сумки медвежонка с довольной мордочкой, еще раз убедился, что он похож на сегодняшнюю практикантку, и бережно спрятал обратно. Завернул за угол, в продуктовый, купил сухариков кошке, себе еды и пошел домой.

Дома переоделся в старые штаны и взялся за уборку. Он добросовестно вытирал везде пыль, расставлял книги по полкам и думал: не пойду я к Макееву. Во-первых, компания там противная. Собираются якобы интеллектуалы. Посмотреть Альмодовара. Или послушать, например, Дебюсси. Во-вторых, зачем я там Ольге нужен? Затем, что ей для полного счастья нужен кто-нибудь, кто сидел бы в углу и молча ее любил. Чтобы она знала, что он там сидит, молчит, но любит ее до потери пульса. А он как-то спокойнее стал в последнее время к ней относиться — вот увидел, и все нормально, ничего не зашевелилось.

Так что пусть на нее кто-нибудь еще смотрит.


Соня пришла ночевать домой, потому что, в конце концов, так жить нельзя. Девчонки-историки, у которых она спала, почти подрались с археологами из соседней комнаты из-за того, кто из них полезнее, а когда она попробовала их помирить, заявили, что филология это вообще не наука. И потом у них туалет забился. Так что Ленка с Толяном всю ночь проторчали на кухне, а в восемь утра Соня открыла глаза и увидела, что над ее кроватью угрожающе нависает Толян, стоящий на табуретке с ботинками в руках, и примеряется перешагивать через нее на подоконник.

— Вы чо? — спросила Соня и добавила вопросительный глагол и нецензурное междометие для связи.

— Тссс, ты только не пугайся, — хором сказали Толян и Ленка, — там Митрофанна пошла с обходом. Музыкантов шмонает!

— Я щас в окошко вылезу, — сказал Толян голосом рыцаря и героя.

Музыканты жили в соседнем холле. Соня вздохнула, выбралась из-под одеяла, взяла полотенце для маскировки и пошла отвлекать начальство. В коридоре под фикусом жил Егор, любимая крыса Юльки Ворониной. Соня осторожно достала его из клетки, спрятала под полотенце, донесла до музыкантского душа (Митрофанна с вахтершей проверяли пепельницы на кухне), посадила на кафельный пол, сказала:

— Прости, Егор, — набрала воздуха и заорала на всю общагу. Митрофанна и вахтерша, сбивая стулья, помчались к ней, музыканты повыскакивали из своих комнат и загалдели, а Ленка под вопли: «Сливкина! Ты идиотка! То на нее паук свалится! То она крысу увидит! Это же ваша крыса!!!» — потихоньку спровадила Толяна через пустую вахту домой.


В учительской Соня застала кучу цыплят-математиков вокруг Бориса Натановича. Он чертил на листике формулы и объяснял:

— Вам нужно не просто рассказать то, что вы знаете о дифференциальных уравнениях, вам нужно рассказать о них так, чтобы дети, во-первых, поняли, во-вторых, запомнили алгоритм решения. Информация должна быть строго структурирована. Математика усваивается через структуру речи. Вам нельзя произносить на уроке лишние слова, они помешают запомнить то, что действительно важно…

Соня прониклась глубоким уважением к нему и отправилась на свой первый активный урок, который прошел так себе. Поняли дети или нет, и кто конкретно что понял, Соня не уяснила. Татьяна Васильевна сказала, что, в общем, все ничего, но нужно давать урок под запись. И если что-нибудь захочется рассказать, а в учебнике этого нет, то надо перетерпеть и не рассказывать, не выдавать шестиклассникам избыточных сведений.

Рыжего не было. Ни в учительской, ни в столовой, ни в коридорах.

Второй урок на следующий день вроде прошел получше.

А с третьего урока Татьяна Васильевна смылась по каким-то своим делам, и дети радостно встали на уши. Хорошо, что Соня уже знала, кого как зовут, и могла поучаствовать в разговоре. В ключевой момент она заметила, что в дверь заглядывает Каллаган. Выражение лица у него было добродушное.

— Шестой «В», — доверительно сказал он, — а за углом стоит Зинаида Дмитриевна. Слушает, как вы тут орете. Не знает, кого в учительскую вести. То ли тебя, Мельников, то ли тебя, Коровин.

— А чо я?..

— А то.

И плотно прикрыл за собой дверь.

Дальше дело пошло в относительной тишине.

На следующий день Каллагана снова не было.

Был седой математик со всеми своими студентами. Соня поздоровалась с ним с порога, и он приветливо ответил ей:

— Здравствуйте, — как старой знакомой.

После обеда, к началу второй смены, математики рассосались. Остались две учительницы, которые пили чай в уголке, и Соня, проверявшая тетради, чтобы не тащить их домой. Появилась школьный психолог, женщина с волосами красивого пепельного цвета, и утомленно сказала:

— Господи, ну когда они только закончатся, практиканты. С утра и до вечера, и все в учительской, как будто места другого нет. Особенно этот вот, как его? С математиками. Борис Натанович. Надо бы им намекнуть как-нибудь, что они много места занимают…

— Намекните, Инна Витальевна, — сказала одна из учительниц. — Будем вам очень признательны. Действительно, неудобно.

Соня засунула тетради в сумку, встала и сказала:

— Я, пожалуй, пойду. А то сижу тут с утра до вечера, место занимаю. Вам, наверное, неудобно. Извините. До свидания.

После этого она стала раздеваться в гардеробе, сразу поднималась в кабинет и после уроков уходила домой, не заворачивая в учительскую. Вероятность случайной встречи с историком приблизилась к нулю. Вероятность того, что он обратит на нее внимание, превратилась в невероятность. Выяснять, женат он или все- таки нет, не имело никакого смысла…


Ленка ее пилила:

— И как тебя угораздило с ними поругаться, — говорила она. — И дались тебе эти училки! И опять же, их можно понять! Мы, математики, иностранцы, а сегодня еще вон историки вышли. И все в средних классах. Несчастные дети. У них из нормальных учителей один физкультурник остался.

Они шли в школу от остановки. Соня простыла. В безнадежных ситуациях она всегда начинала болеть, как будто тело вместо нее просило о помощи — дурацкое, конечно, свойство. Ей казалось, что шарф колючий и что она не высыпается уже неделю, соображала она туго, но про историков до нее дошло:

— Рыжий курирует?

Ленка сказала:

— Не всех. Он же там не один историк. Но зато ему блондинка досталась. Он вчера в учительской хвастался.

«Ничего себе!» — подумала Соня. У нее даже в голове прояснилось. Она отвела свой урок, посидела на литературе и заявилась на историю. Села подальше. Самый буйный в классе, Денис Коровин, заорал:

— Софья Михална! А вы нас послушать пришли?

— Нет, — сказала Соня. — Я просто так пришла. А что у вас будет?

— Мы доклады будем читать.

— У тебя про кого?

— Про Микеланджело!

— А у меня про Леонардо! — сказал Мартемьянов. — Гляньте, какую я фотку прикольную из Интернета скачал!

— Фу, — сказала Лиза, — мужик голый.

— Дура! Это золотое сечение!

— Да ну, это мужик голый…

Мартемьянов разозлился и сказал:

— В эпоху Возрождения человеческое тело было объектом внимания и восхищения! А ты дура!

Соня изумилась, Лиза погналась за Мартемьяновым, рядом с дверями завопили: «Атас!!!», историк пропустил в кабинет блондинку. Она осталась стоять у доски, а Каллаган прокрался в конец класса и сел позади Сони.

Блондинка была не очень. От нее отчетливо пахло духами и она красила губы лиловой помадой. Урок у нее прошел нормально, не провалился. Сложно провалить урок, на котором делать ничего не надо. Сиди, называй докладчиков по фамилии. Коровин, к доске. Коровин, у тебя все? Есть вопросы к Коровину? Нет? Садись, тройка. Потому что тройка. Следующий… Соня сидела и думала: ну и что, ну и пусть она вот такая, зато у нее время есть, целый месяц, а у меня три дня, а потом практика кончится, и все, и все, а что делать — непонятно, и не придумаешь. Соня считала себя неудачницей, потому что влюблялась она все время в кого попало — например, в Сережку Морозова, которого родители увезли в Питер. В последних классах они виделись два раза в год, когда он приезжал к бабушке на каникулы. А потом на втором курсе университета почему-то перестал приезжать. Просто так целоваться ей было неинтересно, поэтому с тех пор личной жизни у нее не было никакой. А тут еще этот рыжий. Так и помру старой девой, — мрачно думала Соня, — наверное, судьба у меня такая…

Михаил Матвеевич сидел позади нее и наблюдал, как она складывает из тетрадного листика непонятно что, не самолетик и не кораблик, незнакомая, без имени, без адреса. Вот кончится практика, и уйдет навсегда, сдалась ей эта тридцать девятая школа. Может, обнимет Мартемьянова на прощанье, вон доклад он читает, волнуется. Мартемьянов ей симпатичен. И какой-нибудь юный гений ей симпатичен. Мало ли их таких в университете. А я не юный и далеко не гений. Я ей вообще не подхожу, если хорошо разобраться. Но у меня, кроме нее, никого нет. Он смотрел и запоминал: затылок, волосы, собранные наверх заколкой, плечи, худенькие в широком свитере…

Прозвенел звонок. Соня обернулась, чтобы отдать Каллагану журавлика, и застала его врасплох: он сидел и улыбался несвойственной ему мягкой улыбкой.

Соня очень удивилась. Пока она сидела, слушала доклады и размышляла о будущем, у нее повышалась температура. Она уже слышала неразличимый для здоровых звенящий ультразвук. Класс с его голосами отодвинулся за ватную стену. Историк улыбался, глаза у него были голубыми и незащищенными. Казалось, что вот-вот начнут происходить невероятные вещи.

Она протянула журавлика.

Каллаган неожиданно для себя взял ее за руку и попросил:

— Побудьте еще немного.

Остальным он сказал:

— Все свободны, урок окончен. Елена Сергеевна, вы тоже можете идти. До свидания.


Загрузка...