Из атласного небесно-синего «конверта» с белоснежным пододеяльником, обшитым кружевами домашнего вязанья, смотрят на мир розовая кнопка с двумя дырочками — нос и две молочно-голубые капли — глаза.
Это и есть сын. Он уже большой — ему три месяца и шесть дней. Жених!
Сын лежит на коленях у своего отца Петра Петровича Кошелева, проще говоря у Петьки Кошелева, шофера с кирпичного завода двадцати двух лет от роду. Лежит сынок, уставив на потолок бессмысленно-святые немигающие глазенки, и плевать он хотел на тот неприятный разговор, который идет в комнате и имеет к нему самое прямое отношение.
В разговоре помимо Петьки Кошелева участвуют его жена Серафима — низенькая блондинка с припухлым ярким ртом, с тяжелыми, набухшими грудями, стянутыми розовым нейлоном новой кофточки, ее мать Матрена Григорьевна — большая, словно русская печка, женщина, а рот как у дочери — пухлый, маленький, упрямый, и ее отец Пал Палыч, кладовщик с того же кирпичного завода. Пал Палыч тощ и сух, как пустой гороховый стручок. По случаю воскресенья и ожидаемого семейного торжества он выпил с утра и в неприятном разговоре занимает примирительно-нейтралистскую позицию.
— Соглашайся, Петруха, чего там, уступи бабам! — с трудом ворочает языком Пал Палыч, тщетно пытаясь поймать зажженной спичкой папиросу, которую держит в зубах не тем концом, каким надо, — все равно они тебя перепилят!.. Дай окрестить внучонка, чего там, делов на копейку! Окрестим, и баста!
— А не даст, пускай съезжает с квартиры! — властно вмешивается Матрена Григорьевна.
Бросив на дочь пронизывающе-предупреждающий взгляд, она говорит, обращаясь теперь уже непосредственно к зятю:
— И не надейся, что Серафима за тобой побежит, как собачка. И мальчонку не отдадим. Вплоть до суда!
Петька Кошелев поднимает голову и с тоскливой укоризной смотрит на тестя и тещу. Серафиму он любит и даже не представляет себе, как он может уйти от нее, от ее голубых со светлыми искорками глаз, от желанного землянично-алого рта. А сын, лежащий у него на коленях, эта розовая кроха, родная кровинка, — разве может Петька Кошелев оставить его?!
— Пал Палыч, папаша, — проникновенно говорит Петька, облизывая языком сухие губы. — И вы, Матрена Григорьевна… я вас уважаю… и прошу вас обоих меня понять. Ведь вы же нас с Симочкой толкаете на факт форменного религиозного обряда! В развернутую эпоху космоса! Когда все вокруг научное и на высокой технической базе. Кирпич, вон, и тот возим в контейнерах с ничтожным процентом боя. Мне совесть не позволяет, поймите вы это!
— Ты лучше сам пойми то, что тебе сказано! — режет Матрена Григорьевна и отворачивается от зятя. Петька видит, как голубые обожаемые Симины глаза наполняются слезами, пухлый ягодный рот кривится. Сейчас она заплачет, а когда Серафима плачет — Петька теряет всякую волю к сопротивлению и готов сделать все, только бы не слышать ее всхлипываний и не видеть ее слез. На его счастье, Пал Палыч вдруг поднимается из-за стола, подходит и с незакуренной папиросой в зубах склоняется над внуком.
— Плохо твое дело, Павел Петрович! — бормочет Пал Палыч, обсыпая табаком небесно-синий конверт, — не хотит тебя папка твой окрестить, не хотит!
— Отойдите, папаша! — пугается Серафима, и слезы ее мгновенно высыхают. — От вас водкой пахнет!
— Ничего, пускай привыкает!
— И табак вы на него сыпете!
— Слабая набивка! — оправдывается Пал Палыч и, бросив папиросу на пол, продолжает деланным ерническим голосом бормотать над внуком:
— Агу, Павлушка, агу, вставай на ножки, топай креститься самоходкой. «Отец дьякон, давай купель на кон, я в нее мыр… ныр… ну и — баста!.. Агу!..»
Он выпрямляется, покачиваясь на кривых слабых ногах, говорит сокрушенно:
— И кумовья, поди, уже ждут у церкви, как договорились. Неудобно как получается. Неморально!
— Ну, идешь? — резко спрашивает мужа Серафима.
— Симочка, я же тебе объяснил ситуацию… и перспективу рисовал… и одним словом… христом-богом тебя прошу: не настаивай!
— И я тебе ситуацию рисовала. Первое: не верю я, что тебе квартиру дадут, а второе: я из родительского дома все равно никуда не поеду. Вот при папе и маме говорю. Сыном клянусь!
Сима плачет. Светлые очень крупные слезы быстро бегут по ее румяным щекам. Болезненно морщась, Петька рывком поднимается со стула и, прижимая одной рукой к себе небесно-синий конверт с сыном, другой хватает с вешалки кепку.
— Ладно, пошли!
…На главной улице поселка людно и шумно. Погода хорошая. Кто вышел просто погулять, кто спешит в магазин. Люди заполнили не только тротуар, но и проезжую часть улицы, и шоферы грузовиков безо всякого стеснения сигналят, просят пешеходов посторониться.
Подле ларька «Соки, воды» два подвыпивших гражданина в одинаковых клетчатых рубашках громко ссорятся из-за стакана, который им нужен отнюдь не для сока и отнюдь не для воды, а пожилая ларечница в белом полотняном пиджаке, высунувшись из своего фанерного гнезда чуть ли не до половины туловища, успокаивает их ласковым грудным сопрано:
— Миленькие мои, вы сперва посуду поставьте, а потом уж ругайтесь на доброе здоровьичко!
Куда-то бесшумно промахнула по горячему асфальту цепочка мальчиков-велосипедистов. Мальчики все как на подбор — аккуратные, светловолосые, в новеньких желтых с белыми воротничками майках, в синих трусах — заводская юношеская команда. У них не то пробег, не то тренировка. На Петьку с его небесно-синим конвертом на руках и на Симу со следами недавних слез на щеках никто не обращает внимания, но Петьке кажется, что все прохожие смотрят на него с насмешкой и осуждением, потому что все знают, куда и зачем он несет своего сына. Скорей бы свернуть на тихую боковую улицу, ведущую к церкви! Вот и поворот. На углу на заборе — свежая афиша. Петька останавливается. Что такое?
Петька с волнением оборачивается к жене и видит, что она тоже читает клубное объявление, по-детски шевелит губами — повторяет про себя строку за строкой.
Вот дочитала до конца. Сейчас взглянет на Петьку, и в глазах ее, наверное, появится выражение милого смущения, которое Петька так любит, и она — прелестная, дорогая — скажет два слова: «Идем домой!» Всего лишь два слова!
Прелестная и дорогая взглянула. Глаза безразличные, безмятежно-сытые, как у породистой коровы.
— Пожалуй, можно будет пойти. Часам к девяти! Покормить Павлушку и сбегать на часок, посмотреть на этот липси. И что в нем такого особенного?!
— Идем домой! — дрогнувшим голосом говорит Петька.
— Ты опять?!
— Да ты посмотри, «они» сами от своего дела отрекаются. Что же получается, подумай сама овечьей своей головой: «они» — оттуда, а мы — туда?!
Серафима молчит, обиженно закусив нижнюю капризно-чувственную губку.
— Слово тебе даю, Николай Сергеевич обещал квартиру! — говорит Петька с мольбой и укором. — И в завкоме обсудили. Можешь, сказали, твердо надеяться, Кошелев. А пока… если Матрена Григорьевна будет агрессничать, перебьемся как-нибудь. В общежитии поживем, отведут уголок какой ни на есть. Не пропадем!
Серафима молчит.
— И что ты, понимаешь, за несамостоятельное созданье, Симка! Сама уже стала мамашей, а от маткиной юбки не можешь оторваться. Да хоть бы еще юбка-то была стоящая!
— Ты, пожалуйста, маму не задевай! И вообще… я тебе все сказала, а слово у меня твердое. Давай ребенка!
Сима решительно берет из Петькиных рук небесно-синий конверт и идет по переулку. Постояв на углу и проводив глазами ее удаляющуюся фигурку с сильно развитыми бедрами, со стройными ножками, чуть полноватыми, но красивыми — с узкой щиколоткой и крутым легким рисунком икры, Петька обреченно шагает следом за женой. На душе у него муть.
У паперти, ожидая супружескую чету, стоят кумовья: крестный отец Аркадий Трофимович Задонцев, продавец из магазина «Культтовары», пожилой, благообразный, очень полный, и крестная мать Райка Сургученко, Симина подружка, — бойкая тощая девица со смышленой обезьяньей мордочкой, большелобая, большеглазая, с выдвинутой вперед нижней хваткой челюстью. Райка работает в местном ателье индивидуального пошива, шьет и на дому, главным образом мужские модные рубашки, хорошо зарабатывает и слывет богатой невестой. А выйти замуж ей, бедняжке, никак не удается, хоть она и знакома благодаря своей профессии швеи со всеми поселковыми холостыми пижонами.
Чмокнув Симу в щеку, кивнув Петьке и наскоро сделав Павлушке «козу», Райка начинает трещать, как заводная.
— Мы тут с Аркадием Трофимовичем волнуемся, как ненормальные, я ваши паспорта оформила, очередь к попу подходит, а вы все не идете и не идете. Я уж думала, у вас семейный купорос получился. Давай скорей своего пудовичка, Симка!
Она ловко и аккуратно берет у Серафимы небесно-синий конверт, смотрит, любуясь, на фарфоровое личико ребенка, и ее нижняя челюсть от избытка чувств еще больше выдвигается вперед.
— У-у, ты моя кнопочка вкусная! — умело покачивая на руках «конверт» с ребенком, приговаривает Райка. — У-у, ты мой кавалер несравненный!.. Только давай с тобой условимся: не реветь, когда батюшка тебя кунать станет. Не будешь реветь? Договорились? Договорились!
— А нам, что же… тут вас ожидать? — мрачно спрашивает ее Петька.
— Ага! Да ты, Петруша, не беспокойся, мы это дело быстренько обтяпаем, не успеешь соскучиться.
— А нельзя ли нам с Петей… туда? — Сима показывает глазами на открытые церковные двери.
— Нельзя-с! — солидно разъясняет Аркадий Трофимович. — Родителям по обряду не полагается присутствовать! Мы с Раисой Ивановной являемся как бы вашими доверенными лицами при совершении таинства крещения.
— Да бросьте вы, Аркадий Трофимович, бюрократизм разводить! — обрывает крестного отца крестная мать. — Пускай идут!
— Мы пройдем, а вы немного погодя, за нами, — говорит она Петьке и Серафиме. — Встаньте в сторонке и смотрите себе потихонечку! Пошли, Аркадий Трофимович.
…И вот уже стоит Петька Кошелев в церкви, где сладко и душно пахнет ладаном и горелым воском, и видит, как Райка Сургученко передает его сына, голенького и беззащитного, в руки священника. Священник в золоченой ризе, молодой, чернобородый, с бледным лицом берет ребенка, звонко и жалобно ревущего на всю церковь, и, подняв усталые глаза кверху, туда, где восседает на пуховых, тщательно выписанных живописцем облаках грозно нахмурившийся старец бог, огромный, в лиловой богатой рясе, из-под которой видны его огромные, голые, беспощадные ступни, перекрещенные ремнями сандалий, негромко произносит слова молитвы:
— Верую во единого бога-отца, вседержителя, творца…
И так жалко становится Петьке Кошелеву свою родную кроху, дергающуюся с ревом в руках чернобородого священника, так горестно, так невыносимо глядеть на розовую, несчастную попку сына! Петькино сердце больно сжимается от этого острого чувства жалости. А священник тем же глухим, безразличным голосом продолжает произносить торжественные, непонятные, мертвые слова. И вдруг новая огненная мысль возникает в Петькиной голове.
«И этот отречется! — думает Петька, глядя на молодого священника с черной щеголеватой бородой. — Он и сейчас-то уже не верит в свои слова. Отречется, как пить дать, и тоже будет разъезжать, как этот Шикунов, по клубам, читать лекции-беседы. Да еще смеяться, язва, станет над такими, как он, Петька Кошелев».
И новая мысль: «Пока не поздно, нужно вырвать из его рук сына и бежать отсюда. Скорей бежать!»
Охваченный этим жгучим желанием, подчиненный только ему одному, Петька быстро проходит вперед. Ахнув, Сима спешит за ним, хватает мужа за пиджак, что-то шепчет, но Петька, отмахнувшись от нее, отстраняет крестную мать и крестного отца, смущенных и перепуганных, и оказывается лицом к лицу со священником.
— Стоп! Задний ход! Отдайте ребенка!
Священник смотрит на решительное, ожесточенное Петькино лицо и, бледнея, тихо говорит:
— Позвольте… по какому праву?!
— По праву отца!
Петька протягивает руки, и священник покорно отдает ему его надрывающегося от натужного плача сына. Петька вырывает из рук крестного отца простынку, заворачивает в нее свою кроху и, прижав драгоценную ношу к груди, быстро шагает к выходу из церкви. Плача, Сима идет за ним. А в церкви творится такое, что ни в сказке сказать, ни пером описать! Райка Сургученко и Аркадий Трофимович спорят, обвиняя друг друга в том, что произошло, причем крестный отец называет крестную мать «вертушкой», а та его «пузаном», свирепо кудахчут по углам черные церковные старухи, кажется даже, что святые угодники на иконах переглядываются и пожимают плечами, возмущенные скандальным происшествием.
Но Петька Кошелев ничего этого не слышит и не видит. Он видит только высокий прямоугольник открытых дверей и зеленую траву на церковном дворе и кусок синего чистого неба, по которому быстро проплывает четкий силуэт низко летящего самолета с откинутыми назад сильными крыльями.