Они сидели на вокзале. Мимо них катился мутный поток пассажиров первого класса – женщины в шелестящих платьях и легкомысленных шляпках, мужчины, излучающие солидность, чинные дети, горничные с собачками в руках, немолодые дамы, громко переговаривающиеся по-французски. Мария смотрела на шляпки, на длинные, до локтя, перчатки женщин, и сердце ее замирало от восторга. Ах, какая вуалетка с цветными мушками – как смело, как очаровательно! А полосатый турнюр – ведь всем известно, что в мире нет ничего капризнее полосок, но как он сшит, как божественно смотрится, сразу же выделяя его обладательницу среди окружающей толпы!
Мария услышала сухой кашель и оглянулась на брата. Алексей взглядом указал на окно, которое только что открыл высокий благообразный лакей. Его хозяйка, туго схваченная черным платьем монументальная особа, обмахивалась веером и плачущим голосом жаловалась на духоту соседке, худощавой даме с мышиного цвета волосами. Мария покраснела и поднялась с места.
– Я скажу им, – проговорила она и направилась к монументу в черном.
Алексей отвернулся. Кашель все не отпускал его, клекотал где-то в горле, но неимоверным усилием поэту удалось справиться с собой. Он не хотел показывать свою слабость, особенно здесь. Суета и толкотня, царившие вокруг, раздражали его, но еще более раздражали люди. У молодых женщин были лица содержанок, а старые не вызывали ничего, кроме омерзения. Что же до мужчин, то все они чем-то неуловимо походили на его бывшего полкового командира, который всегда жаловался на тяжелые времена, и чем больше он жаловался, тем богаче становился его дом, тем наряднее одевалась его супруга. Алексей ненавидел вспоминать об армии. Он почувствовал, как новый приступ кашля подкатывает к горлу, но тут, к счастью, вернулась Мария. Алексей поглядел на лакея и увидел, что тот закрывает окно.
– Госпожа Садковская просила извиниться, она не знала, что ты болен, – сказала сестра. – Она еще спросила меня, не поэт ли ты Нередин.
– Я надеюсь, ты ей не сказала, кто я? – довольно резко спросил Алексей.
Мария обиженно покосилась на него.
– Нет, Алеша, ну право же…
– Я не желаю ни с кем общаться, – зло выпалил Алексей, и его щеки окрасились кирпичным румянцем. – Сколько раз тебе повторять? Я болен и не хочу, чтобы меня тревожили.
– Я ничего ей не сказала, – пробормотала Мария. Она чувствовала себя виноватой, хоть и не знала, в чем именно ее вина; и все же это неотвратимое, гнетущее ощущение не отпускало ее. Алексей дернул щекой и допил воду из стакана, стоявшего перед ним на столе.
– Да-да, конечно, я понимаю, – саркастически промолвил он. – Я должен делать вид, что ничего особенного не происходит, что моя болезнь – так, досадное недоразумение. Мне полагается улыбаться и заверять всех, что месяца через два-три, самое большее через полгода, все будет в порядке. А между тем я вовсе не уверен, что через полгода не буду лежать в земле, к вящему удовольствию своих наследников.
– Алеша! – Мария была готова заплакать, ее губы дрожали.
– Я вовсе не тебя имел в виду, – устало сказал брат. – Просто у меня нет сил, да и желания, изображать из себя героя. Я очень болен, Маша, и мне не до всех этих глупостей в театральном духе. Легко говорить, что надо быть стойким и терпеливо переносить несчастья, когда сам ты сыт, доволен и не кашляешь кровью каждый день. Я и сам когда-то думал, что… – Он умолк. – Впрочем, неважно. Теперь все уже неважно.
Алексей ссутулился в кресле и опустил глаза.
«Боже мой, – мелькнуло в голове у Маши, – ведь он меня ненавидит! Он всех нас ненавидит – и меня, и Федора». Федор был ее мужем, и сейчас его полк стоял возле Курска. Он не хотел, чтобы жена уезжала в столицу ухаживать за заболевшим братом, но в конце концов Мария переубедила его. Нет, Федор всегда с пониманием относился к Алексею, просто ему не хотелось отпускать жену. Да и потом, он был уверен, что болезнь Алексея – блажь, пустяк и вообще всему виной петербургский климат, но ежели в столице от каждой простуды «караул» кричать, то голоса не хватит.
Многое бы изменилось, если бы она приехала раньше? «Многое», – сказала себе Маша. Алексей никогда себя не берег, и если бы она заставила его раньше пойти к врачам, то, может быть… может быть… Но что теперь толку гадать, если диагноз – чахотка – уже поставлен и подтвержден, если драгоценное время упущено. И в нынешнем состоянии больного не остается ничего, кроме как поехать на юг Франции, в санаторий, и надеяться, крепко надеяться, что болезнь отступит, что недуг окажется не таким страшным, как они думали, что все каким-то непостижимым образом устроится и ее брат останется в живых. Только останется в живых – о большем Маша не осмеливалась и мечтать. «Я буду молиться за него», – подумала она, и ей стало немного легче.
На сидящих наплыла, щекоча ноздри, волна флердоранжа. Поэт поднял голову. Какая-то красивая дама в сопровождении горничной только что прошествовала к выходу, четверо слуг несли за ней громоздкий багаж. Алексей покосился на Марию. Он не был особым знатоком женской моды, но сейчас его отчего-то резануло, до чего провинциальной кажется его сестра по сравнению с петербургскими вертихвостками. Ах, Маша-Маша, вечно она одевается то в серое, то в черное, немаркое и безвкусное! Хотя он же дал ей деньги, все, что получил от последнего издания «Огненной башни», – огромную сумму, несколько тысяч рублей[1]. Но у нее невыносимая манера все припрятывать, благодарить и уверять, что ей ничего не нужно, что она обойдется. Просто невыносимая! А в конце концов деньги окажутся в руках ее мужа, тупоголового непрошибаемого здоровяка, который тайком просадит их в карты, а жене опять скажет, что неудачно вложил деньги. И Маша снова сделает вид, что поверила, и не станет задавать никаких вопросов. Интересно, как скоро зять спустит наследство Алексея, когда он умрет?
– Ты к нам несправедлив, – тихо проговорила сестра, и Алексей вздрогнул, словно она могла угадать его мысли. – Если бы ты знал, как Федор ценит твои стихи! Он от них в восторге. И, мне кажется, некрасиво…
Маша говорила что-то еще, но Алексей перестал слушать.
Сам-то он отлично помнил, как Федор, тогда еще жених его сестры, с невыносимой фамильярностью спрашивал у него: «Ну, батенька, когда вы бросите заниматься этой чепухой, виршами вашими?» Они все хотели, чтобы он ничем не отличался от прочих; и суровый отец-полковник с тяжелой (о, какой тяжелой!) рукой, и мать, которая почти не разговаривала с родными, только целыми днями читала французские романы, и робкая, всегда со всеми соглашающаяся Маша, и теперь еще этот самоуверенный, чугуннолобый тип. И то, что Алексей вопреки всем им добился известности, а затем и большого, настоящего успеха, поразило и озадачило их. И отца, который перестал с ним разговаривать с тех пор, как сын отказался от карьеры военного, и мать, которая всем любопытным отныне со вздохом говорила, что Алексей возгордился и не желает знать родителей, и Машу, которая не знала, как себя с ним держать, и Федора, который прежде в глубине души считал брата жены ничтожеством, что его в принципе вполне устраивало, потому что позволяло воображать себя самого о-го-го каким молодцом. Еще вчера Алексей был хорошо им понятный и, скажем прямо, вполне заурядный человек, член их семьи, а сегодня его портреты печатают журналы, его стихи читают со сцены, и автору прочат славу продолжателя славных поэтических традиций российской словесности, маститые литераторы и литераторы не без таланта пожимают ему руку, зовут собратом, осыпают похвалами… А вслед за славой приходят деньги, вслед за деньгами – женщины. Ах, как судачил в году 1886-м Петербург о его романе с певицей К.! И едва ли не прежде, чем он покупал ей пять дюжин белых роз, которые она любила, весь город уже знал, сколько именно цветов он ей пошлет. И вот все это ушло, и остался только безнадежно больной человек, который едет во Францию умирать…
– Алеша, – проговорила Мария, – ты слышишь меня? Твой поезд сейчас подадут.
Он очнулся от своих невеселых размышлений и сделал попытку улыбнуться. Попытка не удалась.
– Извини. Я думал о…
Сестра положила руку в перчатке на его рукав. Перчатка была залатана, и Алексей разозлился. Боже мой, сколько денег он потратил на эту К., которая обманывала его со всеми антрепренерами, вместо того чтобы помогать сестре! Как легко принимал на веру ее слова «Нам ничего не нужно», отлично зная, что нужно, очень нужно, причем сразу же, сейчас, потому что жизнь уходит, потому что второй молодости не будет, никогда, никогда, как и второй жизни!
– Все будет хорошо, – проникновенно сказала Мария. – Верь мне. Не зря же у доктора Гийоме такая репутация. Он обязательно поставит тебя на ноги.
Алексей не поверил. Он помнил еще, как однажды утром кашлял так страшно, что едва не задохнулся. Но сейчас посмотрел на лицо сестры – и у него не хватило духу разочаровывать ее.
– Я буду писать тебе, – неловко пробормотал он.
Некрасивое лицо Марии осветилось улыбкой.
– Ты мне пришлешь свои новые стихи? Да?
– Обязательно, Маша.
Подошел служитель, напоминая о том, что поезд уже прибыл. Алексей поднялся. В последнее время, когда он вставал с места, у него на долю мгновения темнело в глазах, но сейчас он пересилил себя и улыбнулся. Сестра с тревогой смотрела на него.
– Наверняка там будет ужасно скучно, – проговорил поэт. – И мне придется пить ослиное молоко.
Он искал, что бы такое сказать в прощальные минуты, быть может, самые важные в его жизни, и ничего не приходило ему в голову.
– Ты позаботишься о Трезоре? – наконец спросил он. Так звали его собаку, подарок той певицы, которую он когда-то любил и воспоминание о которой теперь не вызывало у него ничего, кроме горечи.
Мария кивнула:
– Я заберу его домой. Мы уже говорили об этом. Когда ты вернешься, я тебе его отдам.
«Я не вернусь, – обреченно подумал Алексей. – Вернее, вернусь, но то, что вернется, будет уже не я».
Он закашлялся и, опираясь на руку сестры, медленно зашагал к выходу из зала ожидания первого класса. Монументальная дама в черном прервала животрепещущий разговор о театральных премьерах, недавнем затмении, смерти богемского кронпринца Руперта и непокорном молодом поколении, чтобы проводить Алексея пристальным взглядом.
– Как хотите, – сказала она худощавой даме, – но готова поклясться, что это именно Нередин. Я его видела однажды в опере, и вы знаете, рядом с ним была такая особа… Ни за что я бы не хотела оказаться на ее месте! Про нее такое говорят…
Худощавая дама механически кивнула, а про себя подумала, что если бы даже ее собеседница очень захотела, то все равно не смогла бы занять место К.
– Что-то он неважно выглядит, – заметила она.
– И не говорите! Вы тоже заметили? – подхватил «монумент». – Ходили слухи, он дрался из-за нее на дуэли. Вот я и думаю, что даром для него это не прошло, хоть он и бывший офицер… А вы читали его стихи? Я его «Северные поэмы» просто обожаю! – И без перехода: – Интересно, что за дама была с ним? Сама с обручальным кольцом, а он не женат…
Так под аккомпанемент толков и досужих сплетен продолжатель поэтических традиций нашей словесности уезжал из России. Впереди, впрочем, его ждали куда более интересные события, чем он мог себе вообразить.
Перестук колес. Свист пара из трубы локомотива.
– Остановка десять минут! Буфет!
Но ему не хочется ни пить, ни есть, и даже название станции ничуть не интересно. Просто глупый перрон, по которому ходит глупый важный жандарм, суетятся носильщики и снуют бестолковые пассажиры. А в окне зала ожидания сидит пестрая кошка – вся в бело-рыже-черных пятнах – и с любопытством смотрит на поезд. Тяжелая дрема наваливается на Нередина.
…Три звонка, лязг, тряска, перестук колес. Попутчик с дамой. Еще бы ничего, но даме душно, и она требует открыть окно. Мол, август нынче такой жаркий, такой тяжелый…
– Сударыня, прошу прощения… Я болен, видите ли… и… словом…
Почему он извиняется? К чему весь этот балаган, неужели по его нездоровому, типично чахоточному румянцу и по одышке не видно, в чем дело? Но молодая и, в общем-то, красивая дама смотрит на него с нескрываемой злобой, даже с гадливостью, словно он представляет для нее нешуточную угрозу или только что смертельно оскорбил ее. На следующей остановке она принимается вполголоса пилить своего спутника, и еще через четверть часа парочка переселяется в свободное купе.
Оставшись один, поэт вновь проваливается в сон. Будит его стук отворяемой двери.
– Ах! Вы Алексей Нередин, не правда ли? Я узнала вас! Вообразите, мы уже встречались! У Мими на вечере, помните?
Черт возьми, поклонница! Он разом стряхивает с себя остатки дремы. Мими – это К., самое лучшее и, может быть, самое худшее воспоминание его жизни, но только что вошедшую трещотку у нее он точно не встречал. А дама уже уселась напротив него и взяла в осаду по всем правилам. Здесь и хлопанье ресницами, и нарочито наивные вопросы, и намеки на обстоятельства его личной жизни… Пару раз она даже цитирует его стихи, чем заставляет Алексея окончательно их возненавидеть.
Почему, ну почему он так не любит своих поклонниц? Ведь, если говорить по справедливости, разве не они покупают его книги, не они жадно дожидаются новых строк, что выливаются из-под его пера, не они шлют ему пылкие признания в любви на шести страницах (порою с грамматическими ошибками в каждой строке)? Разве не благодаря им в итоге он, бывший поручик пехоты, получил наконец возможность жить если не по-царски, то хотя бы по-человечески, закатывать роскошные обеды для друзей-актеров и писателей, давать бедствующим поэтам деньги в долг, пользоваться любовью К. и дружить с самыми умными и талантливыми людьми столицы? Однако факт остается фактом: Алексей терпеть не может своих преданных почитательниц. Ему претят их преувеличенные восторги, их экзальтированность, их потные руки, которые так и норовят вцепиться в него. Претит их преклонение перед его стихами при полном непонимании поэзии, их поверхностность, их непременное желание, чтобы он и только он указал им какую-то дорогу, дал ответы на те вопросы, которые даже толком сформулировать невозможно: что есть жизнь, что ждет Россию в будущем и куда вообще катится мир?
Вначале это забавляло его, но потом стало раздражать. Когда-то он и впрямь считал, что поэт обязан указывать человечеству путь (куда – вопрос другой) и служить неким идеям; однако теперь он вовсе не был уверен, что человек, занимающийся литературным трудом, должен быть еще и философом, публицистом и по совместительству критиком существующего строя.
Последние недели, когда Алексей хворал и все время лежал в постели, он только и делал, что читал стихи – самые разные, от Тредиаковского и Державина до современников, большинство из которых знал лично; и его неожиданно поразило, до чего жалкими выглядят как неумеренные восхваления, так и гневные обличения – вне зависимости от того, что их вызвало. Не лучше дело обстояло и с самыми прогрессивными, самыми положительными идеями; спору нет, до отмены рабства (которое стыдливо именовалось крепостничеством) все громы в его адрес казались ужасно смелыми, но сейчас они выглядели на редкость куце и беспомощно. Вся беда в том, подумал Алексей, что история не стоит на месте и идеи, донельзя актуальные сегодня, через десяток-другой лет выглядят уже милой нелепостью; но и через сто, и через триста лет люди по-прежнему будут любить друг друга, и оттого «Шепот, робкое дыханье…»[2] скажет им куда больше, чем сотни обличительных строк какой-нибудь некрасовской поэмы. Потому что прошлое мертво и предано забвению; читателю интересно лишь то, что лично ему говорит тот или иной текст, и ему так же мало дела до высоких мотивов автора, как и до него самого. Каждый хочет найти в чужом стихотворении, поэме, романе лишь себя, свои незатейливые проблемы и неглубокие чувства, которые кажутся ему самыми важными на свете; и, если он встречает в этом лабиринте слов подобие своего отражения, он готов признать автора гением, а если нет – отказывает ему даже в намеке на талант.
Алексей вспомнил критическую статью, которая на днях появилась в одном из журналов, куда он необдуманно отказался посылать свои стихи, – уж в ней-то определенно утверждалось, что таланта у него нет и не предвидится. Статья была отточенно-язвительная, как и все, что писал знаменитый критик Емельянов. Маша, добрая душа, пыталась спрятать ее от брата, но к нему заглянул приятель – просить денег в долг – и проговорился. Алексей прочитал дышащие ядом и недоброжелательностью строки и пожал плечами – после выхода нашумевшей «Деревянной России» ему доводилось читать и не такое. Но отчего-то сейчас, когда он вспомнил о Емельянове, ему сделалось трудно дышать и в груди словно образовался плотный ком, мешающий сердцебиению. Он достал платок и украдкой вытер лоб.
– Я читала, – щебетала меж тем попутчица, преданно заглядывая ему в глаза, – будто вы сказали, что в России все поэты делятся на две категории: на Пушкина и на всех остальных. Скажите, вы это серьезно? Ведь на самом деле Пушкин ужасно груб! Да и стихи его, по правде говоря, простоваты…
Терпение Алексея истощилось, он извинился и выскользнул из купе. Встретив кондуктора, поэт сунул ему в руку бумажку и попросил пересадить его в другой вагон, объяснив, что у него болит голова.
А ведь другие поэты еще завидуют мне, думал он с горечью, когда кондуктор исхитрился-таки освободить для него целое купе и Нередин смог наконец остаться один. О, эта яркая манящая заплата, именуемая славой, – заплата, которая любое ветхое рубище превращает в королевскую мантию![3] Но к чему притворяться, к чему строить из себя моралиста? Разве не мечтал он сам об этой самой славе, когда был поручиком? Разве не грезил о ней, исписывая целые тетради первыми, еще беспомощными, стихами? Ни один поэт, ни один писатель не пишет для того, чтобы остаться безвестным; литература – не та профессия, где можно просто работать как все, не требуя признания, и быть довольным своей жизнью. Он не чиновник, не штукатур, не возчик, а поэт; он не может существовать без публики, без читателей и почитателей, и если часть их оставляет желать лучшего – что ж, таковы издержки славы; и если критики нападают на него даже сейчас, когда он устал и смертельно болен, – это тоже издержки славы, и, может быть, даже в сто раз хуже, чем самая бестактная из почитательниц. Он вспомнил слова из статьи Емельянова – «пишущий господин, который мог стать известным лишь в наше поэтическое безвременье» – и дернул щекой.
Состав замедлил ход – они подъезжали к границе. По соседним путям бойко прогрохотал нарядный поезд, летящий на всех парах в обратном направлении, и у поэта сжалось сердце. «А ведь все это в последний раз, – подумал он. – И мое путешествие – тоже последнее; когда меня наконец повезут обратно, я уже ничего не увижу, ни вон той погнутой березы, ни синичек на телеграфных проводах – ничего». Он чувствовал себя опустошенным, словно вынутым из жизни, как если бы душа настоящего Нередина осталась где-то далеко, в окутанном туманами Петербурге, отдельно от него, в то время как его тело, его оболочка продолжала свой путь туда, откуда уже не будет возврата. «А у Емельянова наверняка отличное здоровье… – с внезапной злостью подумал он. – И уж верно, именно он первым тиснет прочувственную статейку, когда меня не станет. Еще и будет врать, как он ценил мой талант, – с него станется».
Почему-то сразу же на память пришла последняя встреча с К. Алексей хотел, чтобы она проводила его на вокзал, но ей было некогда даже говорить с ним – беседовала с какими-то хлыщами. И только когда он уходил, весело-сердечно бросила ему: «Поправляйтесь!» И доктор Ермолов, пряча глаза, тоже обнадеживал его, что в тамошнем климате, да при надлежащем уходе… Но зачем обманывать себя? Все началось еще в армии, в той самой проклятой армии, куда он пошел по настоянию отца. Скверное обмундирование, вороватые физиономии подрядчиков… Там-то он и простудился первый раз и запустил болезнь, которая затаилась, выжидая своего часа, и лишь на двадцать девятом году жизни взорвала его изнутри. Однако Лермонтову было суждено еще меньше, двадцать семь, а Пушкину всего лишь тридцать семь. Благосклонна смерть к поэтам – ничего не скажешь…
Вздор, одернул себя Алексей, ничто же не помешало Тютчеву прожить с толком все семьдесят лет, а ведь он тоже поэт не последний; Плещеев, Майков, Фет, Полонский вполне себе живы и здравствуют, и даже стихи пишут, хотя им под шестьдесят и за шестьдесят; и только он, Нередин, попался так нелепо, так глупо… И, тоскуя, он стал вспоминать все, что было в его жизни, все, чего в ней не было, то, чего ему удалось достигнуть, то, что так и не успел сделать и что теперь, наверное, ему уже не удастся наверстать. Он никогда не испытывал потребности в семейном уюте, но теперь ему было безумно жаль, что у него нет ни жены, ни детей, которые носили бы его фамилию. Он не написал многое из того, что хотел, слишком мало был любим, слишком сильно любил тех, кто не дорожил им, и так и не увидел Италию, где мечтал побывать всю свою жизнь. Юность его съела нужда, а остаток прикончила суета. И еще он внезапно осознал, что никогда толком не видел моря. У него даже не было стихов, посвященных этой стихии, – все поэтические бури, шквалы и ураганы прошли мимо него. Само собою, он бывал на берегу Финского залива, но южные моря с их аквамариновыми волнами и великолепием красок так и остались для него недосягаемы. И отчего-то в то мгновение именно это показалось ему особенно обидным и несправедливым.
Оно было сапфировым, лазоревым, восхитительным. Над водой с криками носились чайки, а вдали на волнах покачивался белоснежный парусник, шедший к Монако. Слева за мысом были видны еще несколько лодок, и солнце щедро поливало морскую гладь расплавленным золотом.
«Вот он, белеет парус одинокий… – угрюмо размышлял поэт, сдвинув шляпу на затылок. По шее и по вискам струился пот. – Итак, здравствуй, свободная стихия[4]. Ну и что, что море, ну и что, что Средиземное? Скучно. В сущности, неинтересно. Похоже на безвкусную акварель неумелого художника. И эти яркие краски, пальмы, брр… – Он поежился. – Зелень какая-то неживая. – Он проводил взглядом островерхий кипарис, попавшийся им по пути. – Слишком много всего. Кипарис – дерево смерти… так считали древние. А впрочем, не все ли равно, где умирать?»
Коляска, управляемая умелым возницей, ехала вдоль берега под ровный перестук подков. Алексей снял шляпу и платком вытер лоб. Наедине с собой ему становилось совсем уж невыносимо. О чем бы ни думал, мысли его неизменно возвращались к одному и тому же.
– Много сейчас больных в санатории? – спросил он у возницы на вполне сносном французском.
– О да, месье, – откликнулся тот. – Тех, что живут постоянно, человек тридцать, и еще доктор принимает у себя. Да вы и сами все увидите.
– А русские среди них есть? – быстро спросил Алексей. Ему вдруг показалось невыносимо, что он умрет в чужой стране, среди совершенно посторонних людей, не видя ни одного соотечественника и не слыша родной речи.
– Русские? Конечно, месье. Заведение доктора Гийоме всем прекрасно известно. Сейчас в санатории две дамы из России. Одна, кажется, художница, а вторая… – Возница на мгновение задумался, подбирая слова, которыми можно было ее поточнее охарактеризовать. Наконец нашел: – Вторая – настоящая дама.
«И зачем я приехал сюда? – обреченно помыслил Нередин. – Ведь ясно же, что все это совершенно бесполезно».
Коляска завернула направо и подкатила к дому в два этажа, выкрашенному в белый цвет. Слуга, стоявший возле дверей, помог поэту выйти, другой принял его багаж.
– Прошу вас, месье… Сюда.
Высокий прохладный холл, лестница на второй этаж, двери, двери… Из-за одной вырвался раскат женского смеха, и Алексей невольно вздрогнул.
Нет, не таким он представлял санаторий, совсем не таким.
Всюду светлые краски, со вкусом подобранная мебель, статуи… положим, гипсовые копии, но все равно, оставляющие очень приятное впечатление. Казалось, он попал не в санаторий для чахоточных, над которым витала незримая темная птица-смерть, а на виллу к радушному богачу-меценату – одному из тех, которые не знают, куда девать свои деньги, и со скуки вкладывают их в искусство и литературу.
– Сюда, месье, – повторил слуга, отворяя дверь. – Вот ваши комнаты. Доктор Гийоме примет вас через несколько минут. Я зайду за вами.
Он сделал знак второму слуге, который нес багаж, и вышел.
– Вам помочь, месье?
Нередин ответил, что справится сам, и второй слуга тоже удалился, оставив его одного. Алексей осмотрелся. Ореховая мебель, удобные кресла, на стене – натюрморт с цветами. Из комнаты-гостиной дверь вела в спальню, и он остановился на пороге, глядя на кровать. Значит, здесь его и постигнет смерть…
Он подошел к окну. Так и есть – отсюда видно все то же невыносимое Средиземное море. Только здесь оно казалось хмурым и неприглядным; возможно, виною тому были торчащие там и сям крутые скалы, о которые бились сердитые темные волны.
«А у моря-то, оказывается, два лица», – с неожиданным удовлетворением понял поэт. Он подумал, что это могло бы стать неплохой темой для стихотворения (как и все пишущие люди, во всякой мысли, во всяком происшествии он видел прежде всего тему для сочинения и уже потом – собственно мысль или происшествие), но перед ним вновь возникло лицо той глупой дамочки из поезда, которая считала стихи гениального, неповторимого Пушкина простоватыми. Для кого сочинять? Для кого стараться? Для читающего стада? Пожав плечами, Алексей отошел от окна. «И потом, море – слишком заезженная тема».
Вошел слуга и, почтительно поклонившись, доложил, что доктор Гийоме ждет господина Нередина.
Они спустились на первый этаж, и слуга ввел Алексея в просторный, ярко освещенный кабинет. При появлении поэта человек, сидевший за столом, поднял голову.
Доктору Пьеру Гийоме было около сорока пяти лет. Резкие черты лица, черные живые глаза и черные же волосы. Быстрым взором он окинул своего нового пациента и поднялся из-за стола.
– Благодарю, что вы предупредили телеграммой о своем приезде… Можешь идти, Анри.
Слуга удалился, бесшумно прикрыв за собой дверь.
– Прошу вас, – сказал доктор.
В следующие полчаса он провел самый тщательный осмотр пациента. Однако тщетно Алексей пытался понять по его лицу, что именно доктор думает о его болезни, – Пьер Гийоме был совершенно замкнут и непроницаем.
– Что ж, – сказал он наконец, убирая стетоскоп, – разумеется, если бы лечение было начато раньше… Вы жили в Петербурге?
«Я живу в Петербурге», – хотел было ответить поэт, но поглядел на утомленное лицо врача, на круги под его глазами и понял, что поправка была бы явно лишней.
– Я… да.
Гийоме пожал плечами:
– В мои привычки не входит критиковать власти, да еще не моей страны, но если бы ваш царь Петр был на самом деле велик, он бы не раз подумал, прежде чем выбирать для столицы такое неподходящее место. – Доктор вернулся за стол и стал стремительным почерком писать что-то в карте больного. – Каждый год ко мне обращаются десятки ваших соотечественников… Чем вы болели в детстве?
Алексей перечислил, на ходу вспоминая французские названия болезней. Он оделся и застегнул рубашку, но не сразу смог справиться с запонками. Что-то доктор ему скажет о его болезни…
– А тех, кто по разным причинам не может обратиться, конечно, во много раз больше… – продолжал Гийоме и поморщился. – Прошу вас, сядьте, месье. Итак…
– А что, кроме русских, у вас нет других пациентов? – не удержался поэт.
– И англичане, конечно, – пожал плечами доктор. – Особенно женщины, потому что английские мужчины много занимаются спортом, а вот для женщин тамошний климат просто губителен. Впрочем, чахотка ведь не разбирает национальностей и сословий, ею болеют все, даже короли и принцы… Кстати, кто-нибудь из вашей семьи болел чахоткой?
– Никто, – ответил Алексей.
– Друзья, знакомые, слуги?
Но Алексей смог вспомнить лишь учителя в гимназии и одного сослуживца по полку.
– Когда вы впервые заметили у себя симптомы болезни?
Нередин подробно рассказал. Он был на даче… у знакомой дамы… и вдруг на него напал жуткий кашель. Поскольку незадолго до того он был простужен, то решил, что все еще сказывается простуда… Но на платке оказалась кровь. Потом он хворал, на него навалилась слабость… Приехала Маша, вызвала лучших врачей, и они сказали… сказали ему…
Пьер Гийоме рассеянно кивнул.
– К врачу надо было сразу же обратиться, – произнес он, глядя мимо поэта. – Сразу же, а не ждать… Итак, месье Нередин, – как и все французы, он делал ударение на последнем слоге, – мои условия вам известны. Вы живете здесь, я наблюдаю вас и лечу. Относительно платы мы уже условились…
– Скажите, – несмело начал поэт, – а разве я… разве я не смогу покидать санаторий?
– Вам сначала придется объяснить мне, для чего вы его покидаете и надолго ли, – отрезал доктор. – С вашими соотечественниками невероятно тяжело иметь дело. Я говорю одно, они делают другое… Я говорю: необходимо вести умеренный образ жизни, не гулять в дождь, не выходить на лодке в море – так нет, они делают все наперекор. И что в результате? А в результате наживаются гробовщики. Недавно еще я лечил одного вашего великого князя. Замечательно образованный человек, цитировал наизусть чуть ли не всего Мольера и Монтеня, но не соблюдал курс лечения. Я сказал: прекрасно, monsieur grand-duc[5], я умываю руки, потому что до конца лета вы не доживете. Он меня выгнал. Его жена со слезами вызвала меня обратно через некоторое время, но было уже поздно: он умирал. А ведь я предупреждал его! На той неделе его похоронили. Так что, если вы собираетесь своевольничать, месье, то можете даже и не начинать курс лечения. Я верну вам деньги, и на том покончим. Вы должны понимать: если я требую чего-то, то вовсе не для собственного удовольствия, а для того, чтобы вам же было лучше. В конечном итоге я делаю это для того, чтобы спасти вашу жизнь.
– Я ценю вашу откровенность, – пробормотал Алексей, – и у меня нет никакого желания вам перечить… Я готов лечиться так, как вы скажете. Но я хотел бы… хотел бы узнать… – Он замялся.
Доктор Гийоме взглянул на него, и улыбка тронула его губы.
– Понятно. Что ж, я не сторонник теории, согласно которой врач во имя каких-то высших соображений имеет право утаивать от больного сведения о его здоровье. Пациент должен знать, с чем ему придется иметь дело. Так вот… – Он нахмурился. – Если бы вы обратились ко мне на три или хотя бы на два месяца раньше, я бы сказал, у вас было шесть шансов из десяти.
– Остаться в живых? – прошептал Алексей, глядя на доктора во все глаза.
Гийоме кивнул.
– Именно. Сейчас время упущено, так что шансы поменялись: четыре из десяти. Это не много, но и не мало, учитывая ваш возраст и конституцию, так что выздоровление вполне возможно. Вы чем-то недовольны? – спросил он, заметив тень, которая промелькнула на лице поэта.
– Доктор Ермолов… – Алексей собрался с духом: – Доктор сказал… не мне, но моей сестре… что мне осталось жить не более полугода.
Пьер Гийоме пожал плечами.
– Ваш доктор Ермолофф – болван, – с восхитительным спокойствием промолвил он. – Можете при случае прямо так ему и передать от меня. Конечно, если вы будете бродить под дождем и объедаться мороженым, то все закончится даже быстрее, чем через шесть месяцев, но я не вижу смысла это обсуждать.
«Врет или нет?» – напряженно размышлял Алексей. Ему безумно хотелось верить, что для него еще не все потеряно, но он боялся быть обманутым. Он слишком свыкся с сумеречной тенью, которая следовала за ним повсюду.
– Впрочем, – добавил доктор, – вы должны быть готовы к тому, что выздоровление будет отнюдь не легким и займет длительное время, а в случае благоприятного исхода вам все равно придется беречься всю оставшуюся жизнь, чтобы не заболеть снова. И тем не менее я склонен думать, что все не так уж плохо. – Он снова улыбнулся, но его глаза оставались все такими же черными и непроницаемыми. Повернувшись в кресле, он резко позвонил и крикнул: – Анри! Позовите доктора Шатогерена, будьте добры!
Через минуту в кабинет вошел высокий брюнет средних лет с серыми спокойными глазами. Алексей неловко поклонился.
– Мой помощник Рене Шатогерен, Алексис Нередин, наш новый гость, – представил мужчин друг другу доктор Гийоме. – У меня есть еще один помощник, доктор Филипп Севенн, но наблюдать за вами пока будет Рене. Если у вас есть какие-то вопросы, обращайтесь к нему. Также в санатории достаточно слуг и сиделок, главная сиделка – мадам Легран, вы еще с ней познакомитесь… Да, Рене, что там насчет мадам Фишберн?
– Все, как вы и думали, Пьер, – отозвался второй врач. – Я даю ей морфий, но… – Он нахмурился и покосился на Алексея.
– Сколько? – лаконично спросил Гийоме. На Нередина он даже не смотрел.
– Четыре дня, самое большое – пять. Вам не в чем себя винить. Вы сделали все, что могли.
– Да, я сделал все, – угрюмо ответил Гийоме. – Но этого всего тем не менее оказалось мало. Филипп еще не вернулся?
– Он приедет с вечерним поездом. Да, и по поводу того итальянского священника… – Рене протянул Гийоме телеграмму. – Его задержал дядя-кардинал, так что он будет лишь в конце недели.
– Что ж, это выбор, – устало сказал доктор. – Сколько я им ни говорю, что болезнь не станет ждать, они все равно не желают меня слушать. С остальными пациентами все в порядке?
– Да, – подтвердил помощник, – но я бы попросил вас обратить внимание на мадемуазель Лоуренс. Она опять принялась гадать на картах, и это пугает больных.
– Очевидно, вам придется опять с ней побеседовать, – поморщился Гийоме. – Итак, месье Нередин, месье Шатогерен проводит вас к остальным пациентам. Среди них есть и ваши соотечественники, вернее, соотечественницы, так что, я думаю, вам у нас понравится. Всего доброго.
– Кто такая мадемуазель Лоуренс? – спросил Алексей у своего спутника, когда мужчины поднимались по лестнице.
– Мадемуазель Эдит Лоуренс – англичанка, – отозвался Шатогерен. – У нее небольшие проблемы с легкими, но ничего страшного. Она появилась тут несколько месяцев назад. Кто-то живет в санатории несколько недель, кто-то задерживается на годы, – пояснил доктор. – У всех по-разному.
– Я слышал, у вас живут несколько русских?
– Да. Госпожа баронесса Корф, очень любезная дама, и мадемуазель Натали, художница. Скажите, вы будете обедать со всеми в общей столовой или предпочитаете, чтобы еду приносили непосредственно к вам в комнаты?
– Наверное, я буду обедать со всеми, – подумав, сказал поэт. – Скажите, а у вас есть библиотека? Я очень люблю читать.
– Да, герцог Савари подарил нам свою библиотеку, – кивнул помощник. – Она вся в распоряжении пациентов. Также к нам привозят десяток газет на разных языках, чтобы пациенты чувствовали себя как дома.
– Герцог Савари? – заинтересовался Алексей. – Кажется, его дочь спас ваш… спас месье Гийоме?
– Да… Сюда, месье.
Они вошли в комнату, похожую на самую обыкновенную гостиную в большом доме. Да, впрочем, это и была гостиная. За маленьким столом с колодой карт сидела миниатюрная русоволосая девушка, а вокруг нее столпились трое или четверо человек. Возле окна на оттоманке устроилась красивая белокурая дама, которая рассеянно гладила лежащую на ее коленях серую кошку. Кошка блаженно жмурила зеленые глаза и тихо урчала от удовольствия. В углу за газетой сидел нахохлившийся рыжеватый юноша, и уже по брюзгливому, недовольному выражению его лица можно было с уверенностью сказать, что он настоящий англичанин. Молодой человек скользнул взглядом по вошедшим и отвернулся, но взоры всех остальных присутствующих незамедлительно обратились на них.
– А вот и вновь прибывший! – воскликнула девушка с картами. – Но он же не брюнет, а карты указывали на брюнета! – добавила она с разочарованием.
– Пустяки, Эдит, – возразил румяный молодой щеголь с военной выправкой, который стоял справа от стола. – Вы постоянно ошибаетесь.
Он улыбался, показывая белые зубы, и вообще выглядел как картинка, но одного взгляда на его румянец хватало, чтобы понять, что на самом деле щеголь серьезно болен. Сам он, впрочем, держался так, словно ничего такого не было и в помине.
– Я не могу ошибаться! – Девушка надула губы. – Карты показали брюнета… И смерть.
Рыжеватый англичанин с хрустом сложил газету.
– Миссис Фишберн, как всем известно, на самом деле очень плоха, – уронил он в пространство. – Но совершенно непонятно, зачем все время твердить о том, что она умрет.
– Я вовсе так не говорила! – возмутилась девушка. – Но карты…
– Мадемуазель Лоуренс, – вмешался Рене Шатогерен, – боюсь, мне придется серьезно поговорить с доктором Гийоме о вас. Дайте-ка сюда карты.
– Но вы же не станете вот так, сразу… – Эдит обиженно глядела на него; казалось, она была готова заплакать. Англичанин презрительно покосился на девушку и вновь уткнулся в свою газету.
– Нехорошо, месье Шатогерен! – поддержала подругу очень высокая, нескладная девушка, стоявшая слева от стола. Третья, темноволосая красавица с газельими глазами, ограничилась тем, что раскрыла свой веер и стала им обмахиваться.
Щеголь пожал плечами и тайком улыбнулся даме, сидевшей на оттоманке. Дама повернула голову, и Алексей оторопел. На мгновение ее карие глаза вспыхнули золотыми искрами, которые совершенно ослепили его; но это длилось всего какую-то долю секунды. Она потушила свой взор, опустила ресницы и вновь принялась гладить кошку. Почему-то красивая молодая женщина показалась Нередину похожей на сфинкса – что-то в ней было загадочное, необычное, непохожее на других. «Сфинкс с кошкой», – подумал он и улыбнулся.
– Так-то лучше, – сказал Рене, когда Эдит, собрав карты, отдала их ему. – Дамы и господа, с сегодняшнего дня у нас в санатории появился новый жилец. Это месье Алексис Нередин, русский литератор. Так что…
– Боже! – ахнула высокая девушка по-русски. – Вы Нередин? Алексей Нередин, поэт?
И не успел он опомниться, как она уже стояла возле него и по-мужски трясла его руку. Англичанин так поразился столь вопиющему отсутствию манер, что чуть не выронил газету.
– Потрясающе! Я так рада! В этом постылом месте! А я еще не хотела ехать сюда!.. – бессвязно восклицала девушка. – Вы один из моих любимых поэтов!
– Один из? – поднял брови заинтересованный Алексей. – А кто остальные?
– О, – покраснела его собеседница, – мне даже неловко… Пушкин, Некрасов, Надсон… и еще другие. – Она умоляюще посмотрела на него.
– Я в хорошей компании, сударыня, – успокоил ее Нередин улыбкой, – простите, не знаю вашего имени…
– Ах, простите, я не представилась! – заторопилась странная и нескладная молодая женщина. – Наталья Сергеевна Емельянова. Я пишу картины… я училась здесь, в Париже и еще…
Улыбка замерла на губах Нередина.
– Я знаю одного Емельянова. Сергея Емельянова. Он литературный критик. Скажите, вы не…
– А, так вы знакомы с моим отцом? – обрадовалась Наталья. – Ну, конечно же! Он пишет в основном о прозе. Кстати, недавно опубликовал статью о графе Льве Толстом…
«И о поэзии он тоже пишет», – хотел сказать Алексей. Но внезапно у него пропала всякая охота разговаривать с этой девушкой о чем бы то ни было – слишком еще свежи были в памяти оскорбительные нападки ее отца. Наталья все еще держала его за руку, но он молча высвободился и отошел к оттоманке. Белокурая дама смотрела на него с сочувствием, и поэт разозлился на себя. У него было такое ощущение, что совершенно незнакомая ему красивая женщина видит его насквозь и читает все его мысли, но, конечно же, это была лишь иллюзия. Шатогерен, который по интонациям незнакомой речи и по выражению лица поэта понял, что произошло что-то неприятное, тотчас же подошел к нему.
– Баронесса Амалия Корф, – поспешно представил он женщину с кошкой.
И баронесса повела себя как настоящая баронесса – протянула ему тонкую кисть для поцелуя, а не стала тискать его руку, как неотесанная мужичка. Кошка скосила на поэта свои узкие черные зрачки и отвернулась. Ей не понравилось, что ее хозяйка отвлеклась на какого-то совершенно неинтересного – с кошачьей точки зрения – человека вместо того, чтобы продолжать гладить ее, и она недовольно дернула кончиком хвоста.
– Мы не встречались с вами прежде, госпожа баронесса? – с надеждой спросил Алексей. – В Петербурге?
– О да, – улыбнулась Амалия. – На вечере у графини Шаховской. Вы еще читали свои стихи… в пользу погорельцев, кажется.
– Ах, ну конечно же!
Наталья Емельянова обиженно смотрела на него, прикусив губу. Вот они, мужчины! Всем им непременно подавай бездушных красавиц, да еще титулованных, и даже лучшие из них ловятся на эту нехитрую приманку… Однако почему поэт так странно отреагировал на известие о том, что критик Емельянов – ее отец? Неужели тот что-то написал о нем… что-то неприятное? Но ведь отец всегда, смеясь, говорил, что в поэзии он ровным счетом ничего не смыслит, для него что Пушкин, что Кукольник, что Минаев – все едино… Нет, наверное, какие-то сплетни их поссорили. Ведь известно же, до чего поэты – мнительный и обидчивый народ!
А Рене Шатогерен тем временем продолжал знакомить вновь прибывшего с обитателями санатория. Мисс (он упорно величал ее мадемуазель) Эдит Лоуренс… Виконт Шарль де Вермон, бывший военный. Мадемуазель Катрин Левассер… Мистер Мэтью Уилмингтон…
– Мадам Анн-Мари Карнавале. Месье Нередин, русский литератор…
Мадам Карнавале оказалась благожелательного вида старушкой с гладко зачесанными седыми волосами. Она тихо сидела в угловом кресле, и при входе в гостиную Алексей ее попросту не заметил. В ответ на приветствие поэта мадам Карнавале улыбнулась и сказала, что она очень высокого мнения о русской литературе и что месье Леон Толстой пишет почти так же хорошо, как месье Золя.[6]
Рене, видя, что новый гость уже освоился, сказал, что заглянет к нему после обеда, и удалился. Эдит Лоуренс спросила у Алексея, какие стихи он пишет и что он думает, к примеру, о Шекспире, но тут вошел Анри и объявил, что с утренней почтой прибыли свежие газеты и письма для постояльцев санатория. Все оживились. Мистеру Уилмингтону пришли целых четыре письма и два пакета, красивая баронесса Корф получила одно письмо, по одному получили также Шарль де Вермон и мадам Карнавале. На имя Эдит пришла телеграмма, которую девушка пробежала глазами и скомкала. Уилмингтон не стал читать свою почту в присутствии посторонних, а забрал письма, невнятно извинился и ушел к себе.
– Деловая корреспонденция, – пояснила, глядя ему вслед, Наталья.
– Что, простите? – резко спросил Алексей.
– Он наследник табачной фабрики, у него большое дело.
В тоне молодой женщины Нередин уловил недоумение. Она явно не понимала, отчего поэт, которым она открыто восхищалась, так резок с ней.
– Мне-то что за дело до этого? – холодно спросил Нередин.
И опять увидел устремленные на него золотистые глаза баронессы Корф, и опять его кольнуло как иголочкой тревожное чувство, что она видит его насквозь и что все ощущения его и мысли для нее как на ладони. У Натальи дрогнули губы. Она отвернулась и больше ничего не сказала.
Растворились двери, вошел слуга (не Анри, а уже другой) и объявил, что обед подан. Шарль де Вермон галантно подал руку Амалии, Нередин повернулся к Катрин Левассер – брюнетке с газельими глазами, но тут Эдит сделала обиженное лицо и объявила, что сегодня все настроены против нее, так что пришлось поэту взять под одну руку француженку, а под вторую – капризную юную англичанку, и так все направились в столовую. Шествие замыкали высокая нескладная художница, изо всех сил старавшаяся сохранить независимый вид, и спокойно улыбающаяся мадам Карнавале.
– Правда, очень странно, что вы не брюнет, – промолвила Эдит. – То есть я была совершенно уверена…
В столовой к пациентам присоединился и Мэтью Уилмингтон, очевидно успевший покончить с деловой перепиской. Всего в зале было три стола, и поэта порадовало, что компания, с которой он успел познакомиться, полностью оказалась за одним из них. Если быть откровенным до конца, он бы не возражал против того, чтобы Натали Емельянова отсела куда-нибудь за другой стол, например за тот, вокруг которого собрались несколько некрасивых женщин лет сорока, какой-то дипломат в отставке и худой костлявый старик. Ее присутствие раздражало Алексея, и он никак не мог заставить себя быть с ней любезным; но тут его закружила карусель общего разговора, и он почти забыл о ее существовании, тем более что поданный обед оказался отличным.
– Какие они несносные, эти англичанки! – вполголоса проговорила художница по-русски после того, как Эдит вернулась к своей излюбленной теме – гаданию, которое на сей раз не оправдалось.
– Вы что-то сказали? – быстро спросила Эдит.
– Rien, mademoiselle[7], – сухо ответила Натали.
Катрин Левассер поймала взгляд Нередина и улыбнулась ему.
– Вы должны извинить Эдит, месье, – сказала она. – Тут, в санатории, не слишком-то много развлечений.
– По правде говоря, – вставил Шарль де Вермон, – их тут вообще нет. Месье Гийоме очень строг во всем, что касается режима. Он вас предупредил, что за малейшую провинность вас могут запросто выставить отсюда?
– Признаться, – ответил поэт, помедлив, – я слышал об этом.
Шарль сделал комическое лицо.
– Прежде всего: никаких интрижек. Даже думать о них не дозволяется. – Он говорил и одновременно улыбался белокурой русской баронессе и француженке с газельими глазами. – Затем родственники. Доктор должен быть осведомлен обо всех, кто приезжает в санаторий. Визиты поощряются не чаще, чем раз в неделю. Чем реже – тем лучше, наверное, потому, что здоровые родственники скверно влияют на самочувствие несчастных больных, а нездоровые родственники влияют еще хуже.
Натали, не удержавшись, фыркнула.
– Затем… что еще? – продолжил де Вермои. – Ах да. Для собственного блага мы должны сидеть в четырех стенах. Гулять – только вблизи санатория и только тогда, когда светит солнце. Если кому-то вдруг понадобится отлучиться, он объясняет доктору, зачем это нужно, и подписывает бумагу, что освобождает его от ответственности, если с больным что-то случится. В общем, месье, в заведении доктора Гийоме у вас есть только два выхода: повеситься со скуки либо выздороветь. Очень многие предпочитают второе. – Он обернулся к соседнему столу. – Видите вон ту даму с жемчугами на шее? Она живет здесь уже шесть лет. Когда она только прибыла сюда, все врачи отказались от нее. Но Гийоме пообещал, что она будет жить, правда, при условии, что не покинет стены санатория и будет все время находиться под его наблюдением. Ее муж, месье Ревейер, души в ней не чает. Он владеет крупными магазинами в Париже, и один бог знает, сколько денег он уже дал доктору на его исследования. И этот человек, который коротко знаком с президентом страны и главой палаты пэров, вынужден раз в неделю приезжать сюда и, как школьник, выпрашивать свидание со своей женой. Но он на все согласен и даже не жалуется. Жизнь – великий дар, месье!
– Однако ведь не все выздоравливают, – возразил поэт, вспомнив разговор доктора и его помощника о неведомой миссис Фишберн.
– Конечно, не все, – вздохнула Катрин Левассер. – Но если даже месье Гийоме не сможет поставить больного на ноги, то, значит, и никто в целом мире не способен. Я сама, когда только приехала сюда, не могла подняться с постели, а теперь… – И она сдержанно улыбнулась Уилмингтону, с самого начала беседы не проронившему ни слова. – Возможно, через какое-то время я смогу вернуться к нормальной жизни. По крайней мере, мне так обещают. И я верю, что так оно и будет.
– И правда, Месье Гийоме – настоящий волшебник, – подала голос мадам Карнавале.
– Вы тоже так считаете, сударыня? – спросил Алексей у госпожи Корф, которая, судя по всему, весьма его занимала.
Баронесса улыбнулась.
– Если бы доктор Гийоме был не тем, что о нем говорят, меня бы здесь не было, – отозвалась она.
– И я тоже очень долго выбирала, к какому врачу обратиться, – подхватила Натали. – Отцу рекомендовали Пюигренье, другие советовали Карне, но я…
Алексей перестал слушать. Он понял, отчего молодая женщина так раздражала его: в ней была неприятная бесцеремонность, очевидно унаследованная ею от отца, – качество того же самого порядка, которое позволяло критику Емельянову судить, рядить и выносить приговоры авторам, ничего, по сути, не понимая в их произведениях, лишь поверхностно ознакомившись с ними. И еще он окончательно понял, что терпеть не может критиков, всех, вне зависимости от того, хвалили они его или ругали, – потому что всего тремя пренебрежительными строчками отзыва они могли уничтожить его работу, на которую он потратил силы, воображение и время. По какому праву получили такую власть люди, ничего, кроме статей и рецензий, в своей жизни не сочинившие и выдающие свои личные вкусы, предрассудки и пристрастия за всеобщую норму? Ведь он же знал, прекрасно знал, чего они все на самом деле стоили! Знал, сколько берет за каждый положительный отзыв маститый критик Букренин, знал, как сводит счеты с людьми более талантливыми, чем он сам, критик Роговцев, в прошлом известный графоман, знал, как старательно прогрессивный критик Маковский топит тех, кто имеет несчастье придерживаться иных политических взглядов, чем он сам. А Каврогин, который хвалил лишь тех, с кем пьянствовал в кабаках и кто платил его долги? А Стечкин, для которого все поэты делились на друзей и всех остальных? Да что там говорить! Алексей мог вспомнить разве что двух честных, бескорыстных критиков, причем один из них обладал совершенно чудовищным вкусом, а второй уже давно перестал что-либо писать…
– Вы нам почитаете свои стихи, Алексей Иванович? – спросила художница, перегнувшись к нему через стол.
Положительно, она делала все, чтобы он ее окончательно возненавидел. Потому что Нередин придерживался той точки зрения, что поэзия, как и любовь, – дело двоих, стихотворения и читателя; вмешивать туда кого-то третьего, пусть даже автора, – преступление.
И еще он очень не любил читать вслух. В глубине его души все еще жил тот невысокий, цепко зажатый тисками жизни армейский поручик, который мечтал лишь об одном – чтобы его оставили в покое все без исключения, начиная от начальства и заканчивая родными. До сих пор Алексей плохо переносил любые проявления публичности. Да, за годы жизни в столице он научился делать над собой усилие, улыбаться и даже завоевывать зрителей, и со стороны казалось, что это выходит у него легко и непринужденно; но на самом деле он бы охотно отказался и от выступлений, и от неискренних (как ему казалось) комплиментов, которые неизменно следуют за ними.
– Простите, Наталья Сергеевна, – сухо обронил Алексей, – я сейчас не в голосе. И потом, здесь только трое понимают по-русски.
– А я многие ваши стихи знаю наизусть, – сообщила Натали, глядя ему в глаза мечтательным, туманным взором.
Любой другой женщине такой взор был бы к лицу, но не этой нескладной, неряшливо одетой и небрежно причесанной девушке. И Алексею показалось почти оскорблением, что такие недоразумения природы, как она, смеют читать его стихи и даже любить их.
Но внезапно их прервали – Уилмингтон, мирно евший свой десерт, поперхнулся и отчаянно закашлялся. Он изо всех сил старался остановиться, но не мог; его широкое, мясистое лицо стало багровым, он кашлял, задыхался, платок, прижатый к губам, стал совсем алым… Но тут распахнулись двери, и вслед за слугой в столовую влетел Рене Шатогерен, помощник доктора. Как кинжал, он выхватил из кармана склянку с какой-то золотистой жидкостью, накапал ее в ложку и не без труда влил в рот несчастного, который корчился на стуле.
– Может быть, позвать месье Гийоме? – пробормотал слуга, глядя на англичанина во все глаза.
– Не стоит, – отмахнулся Шатогерен. – Нет! – резко бросил он, когда слуга повторил свое предложение.
Уилмингтон дышал хрипло, но больше уже не кашлял, и зловещая краснота медленно сползала с его лица. Из-за других столов на него смотрели бледные, испуганные люди. Он попытался что-то сказать, извиниться за происшедшее, но Шатогерен не дал ему раскрыть рта и, крепко держа его за локоть, повел к двери. Слуга распахнул перед ними створку. Еще мгновение – и спотыкающийся англичанин, которого ни на мгновение не отпускал помощник доктора, скрылся из виду.
– Какой ужас, – прошептала Эдит. По ее щекам катились слезы.
Шарль де Вермон был мрачен. И не требовалось быть особым сердцеведом, чтобы понять причину смены общего настроения. То, что произошло с англичанином, могло приключиться с любым из них. Тень смерти по-прежнему витала над этим домом, и она же незримо присутствовала за спиной каждого живущего в нем.
Но тут старая мадам Карнавале шевельнулась и заговорила о парижской опере, о знаменитой австрийской певице Летлинг и о музыке Моцарта. И все с облегчением последовали ее примеру и погрузились в чинный светский разговор, в котором не было места ни болезни, ни тлению, ни тому, что ждет каждого из нас.
– В сущности, с Уилмингтоном давно все понятно. – Шарль де Вермон говорил и щурился на пеструю цветочную клумбу возле платана, который отбрасывал на нее причудливую сгорбленную тень. – Его дни сочтены. Он слишком поздно захватил болезнь, и даже Гийоме вряд ли сможет ему помочь.
Разговор происходил после обеда, когда Нередин решил прогуляться вокруг дома. Офицер вызвался составить ему компанию. Он уже познакомил вновь прибывшего с остальными обитателями санатория и теперь отводил душу, сплетничая о пациентах и докторах. Не то чтобы он по натуре был склонен к злословию – просто у Алексея создалось впечатление, что де Вермону смертельно надоело его привычное окружение, и он был рад любому новому лицу.
– А мадемуазель Левассер? – спросил Алексей.
– Катрин? – Француз пожал плечами. – По-моему, у нее все хорошо. Иногда она кашляет, но цвет лица у нее хороший. Нет, думаю, она поправится. Как и маленькая англичанка. Их здоровью ничто не угрожает.
– Я вижу, вам все обо всех известно, – улыбнулся поэт. – Ну а о баронессе Корф вы что скажете?
– О, баронесса тут недавно, всего месяц или около того, – объяснил офицер. – Она лечится у разных докторов уже довольно долгое время, переезжает из одного города в другой и остается там, где ей больше нравится. Доктор Гийоме нам постоянно ставит ее в пример. По-моему, она единственная пациентка, с которой у него никогда не было хлопот. А вы с ней знакомы?
– Я ее видел один раз, – кивнул Алексей, – в Петербурге.
Шарль вздохнул и подкрутил ус.
– Иногда, – доверительно сообщил он, – я подумываю о том, чтобы нарушить запрет нашего доктора насчет любовных интрижек. Честное слово!
И он рассмеялся так заразительно, что Алексей, которого его замечание немного покоробило, поймал себя на том, что улыбается ему в ответ.
– Вы еще не спрашивали меня о почтенной мадам Карнавале, – поддел Шарль поэта. – Неужели она вас совсем не интересует? Такая милая особа, такая воспитанная! А эта русская художница? За обедом она так на вас смотрела – о! – И он рассмеялся еще громче, довольный тем, что заставил собеседника покраснеть.
Сама же русская художница сидела с альбомом в нескольких десятках шагов от мужчин и быстро-быстро делала карандашом какие-то наброски. Подойдя к Натали, Амалия увидела, что та рисует Алексея Нередина.
– Вам нравится? – спросила Натали, видя, что баронесса рассматривает ее наброски.
Она рисовала неплохо, но Амалии было отлично известно, что в искусстве, как и во множестве других областей, «неплохо» вовсе не значит «хорошо». В рисунках Натальи чувствовалась выучка, чувствовалась достаточно уверенная рука, но – и только. Однако Амалия не считала себя вправе огорчать молодую женщину.
– По-моему, похоже, – честно сказала она.
Натали вздохнула. Плечи ее опустились.
– На самом деле такое лицо, как у него, надо рисовать в цвете, – призналась она. – Видите? Русые волосы, почти золотистые, бородка, голубые глаза… На холсте это смотрелось бы очень красиво. Вы не попросите его позировать мне? – внезапно спросила она.
– А вы?
– Я боюсь. – Натали поежилась, и Амалия увидела, что молодая женщина действительно боится. – Вдруг он мне откажет?
Амалия вздохнула:
– Я попытаюсь. Но ничего не обещаю. Сами знаете, поэты – такой непредсказуемый народ…
– Я была бы счастлива, если бы он согласился, – горячо промолвила художница. – Для меня такая честь! Из всех современных поэтов он самый искренний, самый лучший, самый… – И она покраснела, словно только что призналась постороннему и совершенно равнодушному человеку в своей любви.
– Вы ведь прежде с ним не встречались, верно? – спросила баронесса.
– Нет. – Натали покачала головой и завела за ухо выбившуюся из прически прядь волос. – У нас невозможно для женщины учиться живописи, только во Франции. Если бы я жила в Петербурге…
Амалия задумалась. Значит, недоброжелательность, которая была написана на лице Нередина, вызвана вовсе не Натали, а чем-то другим. И не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться об истинной причине. Интересно, что такого ее отец, известный своим ехидным пером критик Емельянов, мог написать о поэте, что тот даже не желает общаться с его дочерью…
– О, – встрепенулся Шарль. – Смотрите, она идет к нам! Но смотрит она на вас, – тотчас же поправил он себя. – Отчего я не поэт? Тогда бы ни одна женщина не смогла пройти мимо меня.
Алексей кашлянул.
– Мне казалось, вам и так не на что жаловаться, – с сомнением в голосе заметил он. – Разве нет?
– Не на что? Да я просто умираю от скуки! – отмахнулся офицер. – В Африке были болезни, туземцы с отравленными стрелами и дикие животные, но там, по крайней мере, я ощущал себя живым. А здесь… – Он пожал плечами. – Вы и сами видите, что тут за публика. Одни отвратительные старухи вроде мадам Карнавале, которые до смерти боятся умереть. – Он и сам не заметил, как скаламбурил. – Чего она боится? Ведь ясно же, что ей и так пора… Гийоме – святой, я ничего не говорю, но раз в две недели в санатории все равно кто-то умирает. Похороны действуют мне на нервы. Да и другие пациенты тоже способны вывести из себя кого угодно. Маленькая англичанка – просто сумасшедшая, я не знаю, отчего ее до сих пор отсюда не выгнали. Мадемуазель Левассер – само очарование, но, кажется, она неравнодушна к тому рыжему, а он ведь на ладан дышит. Про мадемуазель Натали я ничего не скажу, вы и сами все видите. Ну а госпожа баронесса… – Но он вынужден был замолчать, потому что Амалия была уже поблизости. В руке она держала кисейный зонтик от солнца и, подойдя к мужчинам, поглядела на них ласково и вместе с тем с легкой иронией.
– Он вас не утомил, Алексей Иванович? Вы уже выслушали историю про тигра и спасенного ординарца? Нет? Ну тогда я больше ничего не скажу: вас ждут десятки историй в таком же духе. Шевалье де Вермон – прирожденный рассказчик. Он воевал в Африке, и нет такого племени, о котором он не мог бы сообщить каких-нибудь леденящих душу подробностей. Вам определенно стоит написать книгу, шевалье!
– Терпеть не могу портить бумагу, – возразил офицер. – А с вашей стороны, сударыня, нехорошо так смеяться над бедным больным. У вас доброе сердце, и, когда я умру, вы будете жалеть о своем поступке.
Тон его, выражение красивого капризного лица – все в тот момент напоминало маленького мальчика, а не мужчину тридцати лет, много воевавшего и наверняка многое повидавшего на своем веку. Алексей был озадачен, и в то же время ему стало немного стыдно. Однако ответ Амалии поразил его.
– Мы все когда-нибудь умрем, шевалье, и никто не знает, о чем мы будем жалеть в свой смертный час, – спокойно произнесла молодая женщина. – Кстати, вы по-прежнему мой верный рыцарь?
– Без страха и упрека, – подтвердил Шарль, поклонившись.
– Тогда добудьте мне красную розу, я ее приколю к платью в вашу честь.
– Красную? – воскликнул офицер. – Но тут кругом одни белые розы!
– Кажется, за домом есть куст красных роз, – подсказала Амалия, улыбаясь поэту. – Весь вопрос в том, хватит ли у вас смелости отправиться в столь далекое путешествие. Потому что мадам Карнавале, которая вам почему-то не нравится, как всегда, сидит на берегу в кресле. А куст как раз недалеко от нее.
– Цербер, стерегущий сокровище… – вздохнул молодой человек. – Ну что ж, я добуду красную розу для самой красивой женщины на Лазурном Берегу, хотя бы мне даже пришлось столкнуть старушку вниз со скалы.
И он склонился в глубоком поклоне, а затем двинулся прочь.
Алексей с любопытством ждал продолжения. Он понимал, что Амалия спровадила своего поклонника не просто так, а явно желая поговорить с ним. Но баронесса молчала и рассеянно чертила концом зонтика по поверхности дорожки какие-то фигуры. Богатая карета подкатила к главному входу санатория, из нее вышел представительного вида господин с тростью и скрылся в доме.
– Кажется, это герб графа Эстергази, – рассеянно заметила баронесса. И без перехода: – Алексей Иванович, я хотела бы попросить вас об одолжении.
Заинтригованный, он сказал, что весь к услугам госпожи баронессы.
– Одна молодая особа мечтает написать ваш портрет… – заговорила Амалия. Нередин сразу же понял и хотел прервать ее речь, но молодая женщина легонько коснулась его руки: – Нет-нет, Алексей Иванович, давайте не будем торопиться. Я знаю, Наташа может показаться немного… странной, но она хорошая девушка, а сейчас к тому же серьезно больна. Я не знаю, чем могла вас обидеть ее семья, хотя и догадываюсь, но я умоляю вас о снисхождении. – Поэт, вспыхнув, промолчал. – Ей и без того нелегко, поверьте мне. Всего лишь одно доброе слово или незначительный жест с вашей стороны, и она будет счастлива, а значит, ее шансы остаться в живых возрастут. Томик ваших стихов лежит у изголовья ее кровати, она постоянно их цитирует. Наташа и не думала когда-нибудь встретиться с вами, и вот – вы здесь, и она может говорить с вами о поэзии, может рисовать вас… ничего другого ей и не надо. Я не прошу вас потакать ее капризам, не прошу исполнять все ее желания. Просто будьте чуть помягче с ней, Алексей Иванович, потому что – только между нами! – здоровье ее в очень неважном состоянии. Не следует огорчать девушку лишний раз.
– Вы так говорите, сударыня, – проворчал Алексей, глядя в сторону, – будто только от меня зависит, поправится она или нет. Воля ваша, но, по-моему, это нелепо. И я не люблю позировать для портретов, ведь фотографии все равно точнее и, главное, делаются гораздо быстрее.
Он покосился на Амалию и, к своему удивлению, увидел, что она улыбается.
– Должна признаться в ужасной вещи, – внезапно промолвила она. – Мне нравится, когда вы сердитесь. У вас становятся такие глаза…
И, совершенно обезоружив поэта чисто женским выпадом, баронесса взяла поэта под руку и повела вдоль цветника, пока ее собеседник не успел – чисто по-мужски – от растерянности перейти к раздражению.
– Но я не хочу никому позировать! – все еще пытался сопротивляться Алексей.
– И прекрасно, – не стала спорить удивительная женщина – его спутница. – Но не надо обижать Наташу прямым отказом. Скажите, что вы польщены, но работаете над большой поэмой и надеетесь, что она вас великодушно извинит… и все в таком же духе.
– Я никогда не писал больших поэм, – возразил Нередин уже сердито. – И вообще в последнее время я пришел к выводу, что стихи должны быть как можно короче. Поэзия все-таки не проза. Это чувство, сжатое в несколько строк… чувство, помноженное на музыку стиха. Вы понимаете?
Конечно, она ничего не понимает. Но разве редко так бывает в жизни, что, беседуя с другими, словно разговариваешь сам с собой, четче уясняя себе некоторые важные вещи?
– Я бы сказала, чувство и мысль, – поправила его Амалия. – Чувство без мысли мало что значит – я имею в виду, в поэтическом смысле. Да и в житейском тоже – ведь нет ничего скучнее слов «люблю тебя», которые беспрестанно повторяет какое-нибудь неумное существо.
И опять в ее глазах полыхнули, закружили искорки, которые сбили Нередина с толку, так что пока поэт собирался и искал слова для ответа, они уже успели дойти до середины сада, где их нагнал офицер с красной розой.
– Стало быть, вы уже столкнули старую даму в воду? – весело приветствовала его баронесса.
– Какое там! – воскликнул Шарль. – Если бы дошло до подобного, бьюсь об заклад, она бы первая скинула меня со скалы! Видели бы вы, каким взглядом меня смерила старуха, когда я появился!
– Бедная мадам Карнавале… – вздохнула Амалия, прикалывая розу к корсажу, пока поэт держал ее зонтик. – Вам не кажется, Шарль, что вы чересчур к ней жестоки?
– Ничего не могу с собой поделать, – признался офицер. – Наверное, когда все время видишь, как умирают молодые, начинаешь дурно относиться к старикам. – Он почувствовал, что сказал лишнее, и поторопился сгладить неловкость: – А между тем мадам Карнавале – самая любезная и достойная женщина среди пациентов доктора… не считая присутствующих, конечно.
– Шарль, вы опасный льстец, – заметила Амалия предостерегающе. – И мы не будем вас слушать, а просто пойдем к мадемуазель Натали. Кажется, она уже закончила свой рисунок.
Они подошли к молодой художнице, которая, заметив приближающегося поэта, захлопнула альбом, снова раскрыла его, пролепетала несколько бессвязных слов и втянула голову в плечи. Со стороны это выглядело довольно жалко, и Алексей почувствовал укол совести. «В сущности, баронесса Корф права… Наталья Сергеевна ни в чем не виновата. И простая любезность меня ни к чему не обязывает». Он посмотрел рисунки, похвалил их – что ему довольно легко было сделать, ведь поэт не разбирался в живописи, – и сказал, что польщен предложением рисовать его портрет, но вряд ли у него найдется время для сеансов, поскольку не собирается прекращать работу и в санатории… Впрочем, там видно будет, но пока он не может ничего обещать. И Натали, порозовев от смущения, стала уверять поэта, что она и в мыслях не имела отрывать его от творчества. Но, если он сможет выполнить ее просьбу, она будет считать себя самым счастливым человеком на свете!
В саду потемнело – тучи закрыли солнце. С моря надвигалась гроза, и вдали в черно-желтой утробе туч уже грозно сверкало. Слуга вышел в сад и попросил всех пациентов вернуться в дом. Последней в двери вошла вернувшаяся с берега мадам Карнавале, и, как только она переступила порог, сплошной стеной хлынул дождь.
«Стихия плачет и тоскует…»
Сначала Алексей зачеркнул слово «тоскует».
Затем «плачет».
Под конец вычеркнул слово «стихия», которое, по его мнению, выглядело слишком претенциозно. Если ты пишешь о море, так и пиши – море. Ни к чему всяческие там излишние украшения в конце-то девятнадцатого века.
Но море ломало размер и превращало его в чистый хорей, который Алексей не слишком жаловал. Все не ладилось, и он еще раз перечеркнул фразу, на сей раз – волнистой чертой.
Это была шестая или седьмая строка из тех, что уже были густо зачеркнуты на листе. Со вздохом Нередин скомкал его и швырнул под стол, где лежали еще несколько скомканных листков.
«Я разучился писать», – сказал он себе. Повторил то же самое еще раз, но не почувствовал ни ужаса, ни горечи, о которых так любят повествовать литераторы, хоть раз в жизни испытавшие жуткое состояние немоты, безмолвия, писательского небытия: и мир вокруг тот же, и ты сам вроде бы почти не изменился, но слова, такие послушные прежде, упорно не желают складываться в связный текст.
Нередин прошел в спальню и рухнул лицом в подушку. Нет, подумал он, все не так. Можно было бы дожать и стихию, и море и выдать неплохие – по крайней мере, вполне ладные – стихи; повозиться с рифмами, пооригинальничать, сделав их менее очевидными: «не тоскует – ликует, к примеру», а «тоскует – поцелуи». Но это была бы не поэзия, а версификация, так, подбор строчек. Он не хотел заниматься версификацией. О да, он знал приемы, которыми мог обмануть любого, даже самого взыскательного, читателя, и даже критика вроде Емельянова; но ведь себя-то самого он бы все равно не обманул. Стихи, настоящие – подлинные – стихи не шли к нему.
Алексей находился в санатории уже пять дней, но часто, слишком часто за прошедшие дни метался между надеждой и отчаянием. На следующий после приезда день ему сделалось дурно, пришел второй помощник доктора – вежливый, обходительный Филипп Севенн, тот самый, который отсутствовал, когда поэт только прибыл сюда. И Нередину показалось, что молодой доктор с ним слишком любезен, что все вокруг лгут ему, а на самом деле он обречен и все, кроме него самого, уже это знают. И, оставшись один, Алексей метался и плакал, думал: а мог бы он отдать все свои стихи только за то, чтобы снова быть здоровым? И сознавал, что да, мог бы, и если бы такая сделка была возможна, он бы пошел на нее не задумываясь.
Но поэт вскоре поправился и вновь обедал в общей столовой, и вновь сидел напротив него рыжий Мэтью Уилмингтон, с которым теперь вроде бы все тоже было в порядке. И мадам Карнавале шепнула поэту, что за Мэтью после его приступа очень трогательно ухаживала хорошенькая Катрин и что, может быть, дело даже идет к помолвке, хотя доктор Гийоме этого категорически не одобряет. И еще она шепнула Нередину, что миссис Фишберн, у которой была скоротечная чахотка, нынче ночью умерла.
– Такая молодая… – вздохнула старушка. – Ей ведь было всего двадцать два года.
Шарль де Вермон посмотрел на нее с ненавистью и завел разговор о другом. Но поэт заметил, что офицер кашлял чаще, чем прежде, хоть и шутил все так же раскованно и дерзко, как в первый день. И Нередину делалось не по себе при мысли о том, что веселый, красивый и, если верить его африканским рассказам, отчаянно храбрый человек обречен. Если даже его не могли спасти врачи, на что тогда может рассчитывать он, Алексей?
С другой стороны, взять хотя бы ту же мадам Карнавале. Разве не дала она понять вчера за обедом, что ее опасения насчет рецидива старой легочной болезни оказались беспочвенными и она скоро покинет санаторий? А ведь ей не меньше шестидесяти лет, и на вид она вовсе не такая крепкая.
Нередин в сердцах стукнул по подушке кулаком и повернулся на постели. Подобные беспочвенные гадания утомляли его и выводили из себя. Душа жаждала определенности. Он выполнял все предписания врачей – Гийоме, Шатогерена и Севенна, – принимал лекарства, пил молоко, взвешивался на весах, покорно мерил температуру, но этого было мало. Он был отравлен ожиданием окончательного решения своей участи. Жизнь или смерть, четыре шанса против шести – ничто другое его не волновало. Он думал о своей молодости, о стихах, которые мог бы написать, о своих родных… Но едва ли не больше всего, по правде говоря, он думал о баронессе Корф.
Прежде он не любил аристократов – ему претили их чванство, их снисходительность по отношению к нему, за которыми легко угадывалось пренебрежение. И он был рад узнать, что Амалия – баронесса всего лишь по мужу, а на самом деле она происходит из обедневших дворян, хотя, похоже, ей доставляло удовольствие перечислять своих предков (скорее всего, никогда не существовавших), которые участвовали в многочисленных войнах и всевозможных европейских заварушках. Еще он узнал, что ей двадцать четыре года, что у нее двое сыновей, родной и приемный, что с мужем она разведена (впрочем, о последнем обстоятельстве рассказала уже Натали, сама Амалия о своем браке не обмолвилась ни словом, как будто его и не было совсем).
Но более всего интриговала поэта некая загадочность, которая словно невидимым флером окружала баронессу Корф – красивую спокойную женщину. По ее словам, она не получила систематического образования, но тем не менее знала несколько языков и очень много читала, поражая Нередина широтой своего кругозора. Знания ее тоже были странными – так, она смеялась над ошибкой какого-то автора приключенческих романов, который путал пистолет и револьвер, и тут же очень доходчиво объяснила разницу между этими видами оружия. Она была отлично осведомлена о лекарствах и знала, когда они способны превратиться в яд; разбиралась в политике, причем не как человек, который лишь следит за событиями по газетам; знала по именам едва ли не всех европейских придворных и государственных деятелей и была в курсе самых различных обстоятельств их жизни.
Поначалу Алексей решил, что Амалия Константиновна – просто скучающая дама, которая до болезни много вращалась в высшем свете. Сведений о политике она могла, к примеру, нахвататься от своего мужа и от него же услышала, как отличать один вид оружия от другого; ну а про лекарства ей мог рассказать какой-нибудь дотошный врач. Но она не походила на светскую даму. Вернее, не походила всего лишь на светскую даму. Для этого она была слишком умна, слишком проницательна и слишком иронична, причем ее ирония была обращена не только на окружающих, но и на себя саму – качество, редкое в любом человеке, а для женщины редкое особенно. И Нередин терялся в догадках, что же было в ее жизни такое, что превратило ее в ту закрытую, насмешливую, в совершенстве владеющую собой особу, которую он видел сейчас. Он вспомнил золотистые искорки в ее глазах и вздохнул.
Внезапно поэту надоело бесцельно лежать на кровати. Он поднялся, пригладил волосы и надел сюртук. Утро обещало быть чудесным. Он вышел из комнат, которые занимал, – и почти сразу же натолкнулся на Натали Емельянову.
– Ах, Алексей Иванович! А я, признаться, только что думала о вас!
Алексей Иванович по натуре не был злым человеком, но, видя ее некрасивое оживленное лицо, все же тихо скрипнул зубами и пожелал про себя настырной художнице много нехорошего. Он попытался сбежать, пробормотав, что, мол, его ждут… и вообще он не смеет отвлекать мадемуазель… Однако Натали не отставала:
– Вы сегодня работали? Много написали? Вы удивительный, просто удивительный! Знаете, я бы хотела вас попросить… Вы бы не могли показать мне свои стихи? Когда вы их закончите, конечно… Я была бы так рада!
Они вышли в сад. На ветвях, на листьях, на чашечках цветов после недавнего дождя сверкали и переливались дрожащие капли влаги. По дорожкам прогуливались обитатели санатория, несколько мужчин сидели под деревом и играли в карты. Но тщетно Алексей искал среди присутствующих баронессу Корф – ее не было.
– Вы кого-то ищете? – спросила Натали, глядя на него восторженным взором.
У него едва не вырвалось: «Во всяком случае, не вас», но он все же сумел сдержать себя. Кошка подошла к нему и потерлась о его ноги. Никто не знал, откуда она взялась, но она уже несколько месяцев жила в санатории, и, хотя доктор Гийоме был против появления любых домашних животных, ему в конце концов пришлось все же сдаться и махнуть на кошку рукой. Алексей наклонился и взял ее на руки. Он не был особым любителем кошек, но ему было приятно думать, что он держит сейчас то же самое существо, которое гладила баронесса Корф.
…А баронесса Корф тем временем кончила завтракать (она поднималась с постели поздно, и завтрак приносили к ней в спальню), бегло просмотрела книги, которые ей доставили вчера из книжной лавки, и вышла из своих комнат, расположенных в дальнем крыле дома на втором этаже. Навстречу ей двигался слуга Анри, на ходу разбирая пачку писем.
– Почта уже пришла? Есть для меня что-нибудь? – поинтересовалась Амалия.
Анри со смущением признался, что еще не знает, и тут на площадке лестницы показался Филипп Севенн. Это был чистенький, вежливый молодой блондин с аккуратной бородкой, но сейчас по его лицу было видно, что он сильно раздражен.
– Анри! – напустился он на слугу. – Ну что вы себе позволяете! Синьор Маркези, итальянец, должен быть с минуты на минуту, а его комнаты еще не готовы! Сколько раз вам повторять, в самом деле?
– Но, месье доктор, – пробормотал Анри, – я полагал, что Ален…
– Ален заболел, у него приступ гастрита, – сердито сказал Севенн. – Ради бога, простите, госпожа баронесса, – повернулся он к пациентке, а затем снова обратился к слуге: – Новый постоялец уже в дороге, он едет сюда, а в его комнатах даже не прибирались. Вы знаете, как месье Гийоме дорожит своей репутацией, однако некоторым, похоже, до нее нет никакого дела!
– Но доктор Гийоме велел мне разнести почту… – попробовал было возразить слуга.
– Вот что, Анри, – вмешалась Амалия, – дайте письма мне, я сама их разнесу. А вы пока приготовьте комнаты для нового жильца (согласно неписаному правилу, пациенты санатория остерегались говорить друг о друге «больной»).
С видимой неохотой Анри вручил всю пачку писем Амалии и зашагал следом за Севенном, который, похоже, еще не исчерпал запас своих сентенций и был настроен и дальше распекать слугу.
– Да, конечно, я понимаю, неприбранные комнаты – такая мелочь! Однако люди видны в мелочах, и сами они видят только мелочи. Не забывайте об этом, Анри!
Амалия проводила мужчин взглядом. Так и есть – они направились к комнатам, которые совсем недавно занимала миссис Фишберн. Невольно Амалия вспомнила, что в санатории считалось дурной приметой занимать комнаты того, кто умер, а не того, кто выздоровел и уехал отсюда. Но ей тут же сделалось стыдно, что она думает о каких-то приметах, которые, как она считала, существуют для того, чтобы восполнять недостаток здравого смысла, и баронесса стала перебирать письма.
Почти сразу же она нашла два послания, адресованные ей, – оба были из дома, от матери Аделаиды Станиславовны. Амалия отложила их и стала разносить остальные письма. Если дверь была закрыта, она подсовывала конверт под нее, если открыта, входила и клала письмо на стол. Больше всего почты, как обычно, пришло Мэтью Уилмингтону – солидные пухлые конверты и пакеты с печатями. На имя художницы пришли два письма из России, оба с ошибками во французском адресе. Дипломат в отставке получил надушенный конверт, надписанный кокетливым дамским почерком. Амалия вспомнила, что с виду дипломат – скучнейший человек, которого все считают примерным семьянином, и ее немало позабавил контраст между адресатом и его почтой. Амалия вообще была склонна считать, что люди состоят из противоречий, что никто никогда не является тем, чем кажется, и чем убедительнее человек играет отведенную ему обществом роль, тем чаще оказывается, что это всего лишь маска, скрывающая его причуды и мелкие – а иногда не такие уж мелкие – грешки. Но она была далека от того, чтобы выводить из данных рассуждений какую бы то ни было мораль. Жизненный опыт научил ее, что нет ничего более опасного, чем однобокие выводы, которые делаются с самыми благими намерениями. Поэтому она просто положила конверт на стол и, выходя из дверей, в коридоре столкнулась с темноволосым господином средних лет с умными глазами. Несколько писем выскользнули из рук Амалии и упали на пол. Досадуя на свою неловкость, она хотела подобрать их, но господин опередил ее, воскликнув:
– А! Госпожа баронесса! А вы что, сами разносите письма? Но где же Анри?
Амалия улыбнулась доктору Шатогерену и сказала, что Анри готовит комнаты к приезду нового жильца, итальянца, потому-то она и вызвалась ему помочь с письмами.
– Кстати, а кто он такой, новый постоялец? – спросила она.
– Мне о нем немногое известно, – отвечал Шатогерен, отдавая ей подобранные с пола конверты. – Он священник, племянник какого-то итальянского кардинала. Из-за дел дяди два раза откладывал свой приезд сюда, но сегодня наконец должен появиться. Констан поехал встречать его на станцию.
Врач поклонился Амалии и двинулся дальше по коридору, а молодая женщина вошла в комнату Шарля де Вермона и положила ему на стол письмо, судя по всему, порядочно попутешествовавшее по миру, конверт был так густо усеян штемпелями и пометками о новых адресах, что первоначальный адрес (где-то то ли в Марокко, то ли в Алжире) был едва различим. Две немецкие дамы, жившие в санатории уже много месяцев, получили на двоих пять писем, которые Амалия просто подсунула под их дверь. Теперь оставалось лишь одно послание, адресованное Эдит Лоуренс, и баронесса, спустившись на первый этаж, вошла в комнату, которую занимала молодая женщина.
Подойдя к секретеру, Амалия положила конверт на видное место и повернулась к двери, собираясь уйти, но тут внимание ее привлек немного выдвинутый и перекошенный ящик стола. То ли из любопытства, то ли из любви к аккуратности Амалия выдвинула ящик, собираясь вернуть его в правильное положение, и замерла на месте.
В глубине ящика, прикрытые стопкой платков, поблескивали несколько флаконов, и цвет их содержимого показался баронессе странным. Поколебавшись, она извлекла один из флаконов на свет, тщательно осмотрела его, зачем-то достала из кармана чистый платок и вытащила пробку, которая поддалась не сразу.
– Да… – пробормотала через минуту молодая женщина, возвращая пробку на место, – очень странно… Даже чрезвычайно странно. Интересно, зачем ей это понадобилось?
– Странно – не то слово, – сказал Шарль де Вермон, улыбаясь миниатюрной англичанке и успевая послать нежный взгляд Катрин Левассер. – Мои дорогие барышни, если бы я вам рассказал все, чему был свидетелем в Африке…
Натали Емельянова отвернулась.
– О боже, – вполголоса заметила она по-русски стоявшему рядом с ней поэту. – Сейчас опять начнется Африка! В который раз!
«А вам не приходит в голову, – подумал, ожесточившись, Нередин, – что делать о присутствующих замечания на языке, которого они не понимают, по меньшей мере невежливо? И, если уж на то пошло, может быть, интереснее слушать, что молодой офицер рассказывает об Африке, чем… чем смотреть на вашу немытую шею. Черт бы побрал богему! Вечные высокие мысли – и грязь под ногтями, нежелание устроить самый элементарный быт… И они еще удивляются, отчего никто не хочет иметь с ними дела!»
Поэт дернул щекой. Кошка на руках показалась тяжелой, и он, нагнувшись, опустил ее на землю. Животное покрутилось на месте, скосило глаза на высокую нескладную девушку и неспешно направилось к клумбам пестрых цветов, над которыми с жужжанием кружили пчелы.
– Самые опасные, конечно, ядовитые змеи, – продолжал разглагольствовать Шарль. – Но местные знают всяческие способы, как спастись даже после укуса кобры. К примеру, мой денщик…
– Что такое денщик? – нерешительно спросил Мэтью Уилмингтон у Катрин. Судя по всему, англичанин не слишком хорошо понимал по-французски.
– Слуга офицера, – пояснила Катрин.
Натали порывалась сказать, до чего же глупы и нелепы разговоры о каких-то змеях и денщиках. Она была уверена, что поэт поймет ее, но он отвернулся и смотрел на коляску, которая как раз подъезжала к крыльцу. На козлах сидел все тот же Констан, который несколько дней назад вез его самого со станции, а в коляске оказался тучный, несмотря на молодость, человек, черноволосый и румяный. Он то и дело бросал заинтересованные взгляды по сторонам, и, судя по выражению его лица, территория санатория, утопающего в цветах и зелени, ему скорее нравилась, чем не нравилась. Рене Шатогерен вышел навстречу новому пациенту.
– Рады вас приветствовать, синьор Маркези… Надеюсь, путешествие не было неприятным?
Итальянец улыбнулся, сверкнув белыми зубами, и немного смущенно сообщил, что путешествие было замечательным, хотя вообще-то железные дороги такие непредсказуемые – все время ждешь, что поезд сойдет с рельсов или приключится еще какая оказия, однако милостью неба все обошлось, и он рад, что оказался здесь.
– Кто это? – спросила Натали, пораженная до глубины души.
Эдит, подскочив на месте, радостно вскричала:
– О! Вот и брюнет! А вы мне не верили! Я же знала, что карты не лгут!
Уилмингтон укоризненно взглянул на нее.
– Кажется, новый жилец, который все не приезжал. Итальянец.
– Священник из Рима, – поправила его мадам Карнавале, сидевшая в кресле неподалеку от розовых кустов.
– Католический священник? – вырвалось у Натали. – Ну надо же!
Шарль де Вермон пожал плечами.
– Теперь можно будет сразу же согрешить и исповедаться, – уронил он с тонкой улыбкой. – Даже ходить далеко не надо.
– Шарль! – воскликнула Катрин, притворяясь рассерженной.
Мадам Карнавале взглянула на офицера и покачала головой, но все же улыбнулась.
– А карты все-таки сказали правду! – упорствовала Эдит. – Я была уверена, что мы увидим брюнета!
– Сколько угодно, – отозвался неунывающий де Вермон. – К примеру, доктор Гийоме – брюнет, и месье Шатогерен – тоже. Их мы видим каждый день, так что ничего особенного тут нет.
– Я вовсе не то имела в виду! – горячилась Эдит. – Вы просто не желаете понять!
Из дома вышла баронесса Корф, и на какую-то долю мгновения Нередину померещилось, что она держится не так, как обычно, будто какое-то облачко легло на ее чело. Но вот она улыбнулась итальянцу, которого ей представил Шатогерен, и сказала ему несколько любезных фраз на его языке. Священник просиял и поцеловал ей руку.
– Надо же, – уронила Натали. – Духовное лицо, а ведет себя как обычный светский шалопай.
Тут Нередин все-таки не выдержал.
– Почему? – холодно спросил он. – Потому что он целует руку не вам?
Натали даже растерялась – настолько враждебным и неприязненным был его тон. Но все же нашла в себе силы ответить:
– Если вам угодно знать, я вообще против целования рук. По-моему, это старомодно… и унижает женщину.
Однако Нередин не обратил внимания на ее слова, потому что баронесса Корф и итальянец в сопровождении Шатогерена подошли к остальным пациентам. Доктор стал по очереди знакомить вновь прибывшего с теми, среди кого ему предстояло провести следующие несколько месяцев.
– Дамы и господа, позвольте вам представить: синьор Ипполито Маркези, священник церкви Святой Варвары в Риме, племянник кардинала Маркези, о котором вы, вероятно, слышали… Мадам Анн-Мари Карнавале из Антиба.
Старая дама наклонила голову.
– Рада знакомству с вами, сударь. Надеюсь, здесь вы быстро пойдете на поправку.
– Благодарю, синьора.
– Месье Уилмингтон, – продолжал Шатогерен. – Может быть, вы даже знаете – «Табачная компания Уилмингтон и сын».
Англичанин поклонился. Священник повернулся к его соседке:
– Мадам…
– Не мадам, мадемуазель, – улыбнулась она. – Я не замужем.
– Мадемуазель Левассер, – продолжил представление Шатогерен, – просто очаровательная особа. – Катрин присела и порозовела от смущения. – С госпожой баронессой Корф вы уже знакомы… Мадемуазель Эдит Лоуренс, она из Англии. Мадемуазель Натали Емельянофф, художница. Шевалье де Вермон, французский офицер.
– В отставке, – зачем-то уточнил Шарль, хотя и так было понятно.
– Месье Алексис Нередин, русский поэт. Идемте, я познакомлю вас с остальными. Или, может быть, вы хотите побеседовать с доктором Гийоме?
– О нет, продолжайте! – воскликнул итальянец. – Я очень рад, что оказался здесь, правда… Я наслышан о докторе Гийоме, он лечил племянника кардинала Скьяпарелли…
Вновь прибывший говорил по-французски с довольно сильным акцентом, и его прекрасные живые глаза то и дело перебегали с одного лица на другое. Но, кроме черных глаз, во внешности его не было ничего примечательного. Хотя день был не из самых жарких, дородный священник обливался потом, и Шатогерен, которому отлично были известны взгляды его старшего коллеги на здоровое питание, подумал, что Гийоме придется повозиться, чтобы заставить нового больного тщательнее следить за собой.
– Мистер Уилмингтон, – тихо сказала Амалия, – доставили почту… Вам пришли письма и какие-то пакеты.
– О, благодарю, – пробормотал англичанин, краснея. Он извинился и двинулся к дому.
– Разве почта уже пришла? – спросила Натали.
– Да, для вас там два письма из дома.
– Откуда вы знаете? – не удержалась художница.
– Слуги были заняты, – пояснила Амалия с улыбкой. – Пришлось корреспонденцию разносить мне.
– А мне ничего не пришло? – спросил Алексей. Он знал, что ничего не получит – письмо от сестры пришло еще вчера, – но ему нравилось слушать голос баронессы Корф.
– Нет, – тон ее стал извиняющимся, – ничего.
Натали удалилась. Шатогерен повел Маркези знакомиться с прочими обитателями санатория, а офицер подошел к Амалии.
– Интересно, – проговорил он, ни к кому конкретно не обращаясь, – его поселят на второй этаж или на первый?
– На первый, – ответила Амалия.
Эдит зябко поежилась.
– Дурная примета, – пробормотала она. – На первом этаже жила миссис Фишберн.
– Вы верите в такие глупости? – спокойно откликнулась Амалия, и что-то в ее тоне неприятно кольнуло поэта – даже при том, что ее слова не имели к нему ни малейшего отношения.
– А вы нет? – бросилась в атаку Эдит.
– Санаторию уже восемь лет, – легко пожала плечиком Амалия, – и в каждой из комнат наверняка кто-то умирал. Но все же из тех, кто въезжал следом за ними, некоторые оставались в живых.
– И вообще, какая разница? – вмешался Шарль. – В конечном итоге все мы умрем. Так что примета оправдается, хотя она не имеет никакого значения.
Он закашлялся, и Нередин отвел глаза. Алексей ненавидел себя за то, что не может смотреть, как кривит рот и выплевывает кровь такой сильный и вроде бы цветущий с виду человек. Лицо у Эдит, присутствовавшей при этой сцене, сделалось совсем жалкое, красавица Катрин смотрела в сторону, очевидно тоже испытывая неловкость. Только Амалия молча взяла Шарля за руку, усадила его в кресло мадам Карнавале (старушка к тому времени уже ушла) и протянула ему свой платок. Шарль поднял на нее глаза.
– Спасибо, – пробормотал он. – Я… мне уже лучше.
– Может быть, позвать доктора? – несмело предложила Эдит.
– Нет, благодарю, – отрезал офицер, поднимаясь на ноги. – Со мной все в порядке. Я дойду, не беспокойтесь.
– Вам письмо пришло, – сказала Амалия мягко. – Я положила его вам на стол.
– Да? – устало выдохнул Шарль, вытирая рот тыльной стороной руки. – Наверное, это опять тетушка Адель написала. Что ей от меня надо – ума не приложу…
Он поклонился Амалии, вскинул голову и удалился. Но даже по его походке было видно, до чего он устал и измучен.
– Он все время кашляет по ночам, – неожиданно подала голос Эдит. – И постоянно ходит, не может уснуть.
– Откуда вы знаете? – поднял голову Нередин.
– Его комната как раз над моей, и я многое слышу. Он все время говорит нам, что скоро выздоровеет, но я слышала, как Севенн разговаривал о нем с доктором Гийоме. Я не все поняла, но… Они боятся, что скоро ничего не смогут сделать. Он слишком долго не обращал внимания на свое здоровье, а когда наконец пошел к врачу, было слишком поздно.
– Вот и с Мэтью то же… – вздохнула Катрин. – Английский врач с Харли-стрит объяснил ему, что у него просто лопнул сосуд в горле, а на самом деле у него уже была чахотка. Но его опекун, дядя, не хотел его отпускать, наверное, он и велел доктору так сказать…
Амалия поморщилась.
– Скорее всего, дядя просто хотел унаследовать все после племянника, – мрачно проговорила она. – До чего же все это гадко…
– Вы тоже так думаете? – робко спросила Катрин. – И Мэтью… он тоже так решил… Он уже второй год живет в санатории, управляет всеми делами отсюда. Он борется, я знаю, не хочет сдаваться. И я уверена, что его дядя ничего не получит.
Нередин хотел было заметить, что это будет только справедливо, но оглянулся на Эдит Лоуренс, и слова замерли у него на языке. Напряженное выражение лица девушки испугало его. Взгляд Эдит застыл, поперек лба вздулась косая жила. Не отдавая себе отчета в том, что он делает, Алексей поспешно отодвинулся назад. «Черт возьми, – подумал он, – уж не умалишенная ли она?» Он вспомнил ее истерические интонации, подобие одержимости, с которой она швыряла на стол карты во время гадания, ее слезы во время приступа у Уилмингтона недавно за обедом. Нередин уже заметил, что для миниатюрной англичанки характерны резкие перепады настроения, что она то хохочет, то рыдает; может гладить кошку, а в следующее мгновение оттолкнуть ее от себя… И все незначительные признаки, если вспомнить их, складывались в довольно неприятную картину. И снова Алексей увидел пытливый взгляд Амалии, и снова его кольнуло неприятное ощущение, что она видит его насквозь, что ни одна его мысль, ни одно его чувство не является для нее секретом.
– Кажется, погода опять меняется, – обронила баронесса.
И ее простая – незначительная, в сущности, – фраза разрядила обстановку. Лицо Эдит разгладилось, девушка тоже произнесла несколько слов о погоде. И Катрин вставила несколько слов о Гийоме, который не любит дождя, угрожающего здоровью его пациентов.
– Интересно, что сегодня будет на обед? – спросил Нередин.
Показалось ли ему или Амалия действительно слегка сжала его руку в знак благодарности за то, что он таким образом поддержал ее? «Да нет, – отмахнулся Алексей, – глупости, все мое воображение… И никакая Эдит не сумасшедшая, просто очень впечатлительная девушка, которой тяжело видеть, как вокруг нее умирают люди».
– Вы сегодня без розы, – улыбнулся он Амалии. – Подождите, я сейчас вам принесу…
Она хотела его остановить, но он уже двинулся по дорожке, огибающей дом. Дорожка вилась между кустов и в конце концов приводила на берег моря, над которым в томительном предчувствии грозы летали с пронзительными криками чайки.
Поэт сразу же нашел куст алых роз. Он исколол себе все пальцы, но сорвал самую красивую розу и чуть не бегом вернулся обратно.
– Вот, – сказал Нередин, протягивая розу Амалии. – Она для вас… почти такая же красивая, как вы.
Если бы Алексей поднял голову, то увидел бы в окне лицо Натали Емельяновой. И то, что было написано на ее лице, ему бы вряд ли понравилось.
Перед обедом поэт вернулся к себе в комнату и стал переодеваться. Он не сразу заметил, что в окружающей обстановке что-то изменилось. Вернее, не изменилось, а было не таким, как раньше. Это «что-то» подспудно беспокоило его, когда он менял рубашку и завязывал галстук. Какая-то мелочь, деталь, на которую, вероятно, вовсе не стоило обращать внимания, но все же, все же…
И, только дойдя до дверей, он понял, чего на самом деле ему не хватало, – скомканные листки с набросками стихов, лежавшие под столом, исчезли.
– Может быть, их выбросили слуги? – спросила Амалия.
Но поэт покачал головой:
– Нет, я спрашивал у Анри и у остальных. Они клянутся, что никто даже не заходил в мою комнату.
Амалия пожала плечами.
– Весь вопрос в том, можно ли верить их словам, – сказала она. – Допустим, кто-то из слуг в ваше отсутствие прибрался в вашей комнате. А потом вы стали искать листки, слуга вспомнил, что вы поэт, испугался, не уничтожил ли важную для вас бумагу, и решил на всякий случай все отрицать. Вот вам одно объяснение, и вполне правдоподобное. Или другой вариант. – Баронесса слегка поморщилась. – Некто, кто дорожит вашим творчеством, пробрался в вашу комнату и взял себе ваши черновики на память. Но тут доказать что-то будет еще труднее, чем в первом случае.
Они стояли у окна столовой. Прочие обитатели санатория, разбившись на группы, вяло переговаривались между собой. Кто-то читал газету, одна из немецких дам, примостившись за угловым столиком, исписывала пятый лист почтовой бумаги. Обед еще не подали, но мадам Карнавале уже успела всем любопытствующим сообщить сегодняшнее меню, и пациенты заметно приободрились. Кормили у доктора Гийоме хорошо, на поваров он не скупился. Поэт поймал взгляд одиноко сидевшей в углу Натали – взгляд ее, как показалось Алексею, был немного обиженным. Он повернулся к баронессе. Красная роза, которую он сорвал, пламенела на ее груди.
– Я бы не хотел никому причинять неприятности, – промолвил он извиняющимся тоном. – Черновики были пустяковые, но… Мне неприятно само то, что кто-то без спросу взял мои бумаги. Ничего особенного в них не было, и тем не менее… – Он беспомощно развел руками.
– Что-то Шарля долго нет, – неожиданно произнесла Амалия.
Поэта кольнула ревность – как просто, как привычно она назвала офицера по имени, Шарлем, в то время как сам он оставался для нее «вы, Алексей Иванович». И, хотя Нередин отлично сознавал, что это глупо, он с каким-то раздражением стал думать, что шевалье не слишком умен, все рассказы его похожи друг на друга, и даже тот, где говорилось о том, как он спас дочь вождя дружественного французам племени, которого хотели убить англичане, наверняка вранье и хвастовство. Он знал, что несправедлив, но ничего не мог с собой поделать.
Но вот дверь распахнулась, и последним в столовую вошел Шарль де Вермон. Сейчас он был немного бледен, но улыбался и, подойдя к Амалии, поцеловал ей руку.
– А мы уж думали: куда вы могли деться? – полушутливо-полусерьезно проговорила молодая женщина, но и намека на веселость не было в ее глазах.
– Бога ради, извините, – сказал Шарль, – просто я искал письмо.
– Какое письмо? – поразилась Амалия.
– То самое, которое вы мне принесли. Вы же положили его на стол, верно?
– Да. Там оно и должно быть.
– Ну так вот: его там нет!
Алексей прислушался.
– То есть как – нет? – спросил он. – Может быть, его кто-то взял?
– Кому оно нужно? – возразил офицер. – Я обыскал всю комнату, но письма не нашел. Как сквозь землю провалилось!
– Хм, поразительное совпадение… – уронила Амалия. – У месье Нередина пропали бумаги, теперь у вас исчезло письмо…
Теперь пришла очередь удивляться офицеру:
– Какие бумаги? Надеюсь, ничего важного?
– Черновики моих стихов, – пояснил поэт. – Я все утро пытался сочинять, потом вышел прогуляться, а когда вернулся, листки куда-то исчезли.
– Очень странно! – воскликнул Шарль. – А больше у вас ничего не пропало?
– Я проверял, все остальные вещи на местах.
– Прошу прощения, что-нибудь не так? – За спиной офицера как по волшебству материализовался доктор Севенн.
Алексею не хотелось посвящать молодого человека в подробности происшедшего. Для себя он почти уже решил, что черновики наверняка взяла на память художница, и не собирался придавать неприятному факту больше значения, чем он того заслуживал. Но Шарль де Вермон уже рассказывал доктору подробности двух пропаж в санатории. Филипп взволновался, попросил слугу позвать Шатогерена и немедленно ввел его в курс дела. В санатории появился вор! Этого еще не хватало! Надо немедленно допросить слуг, всех, кто мог что-либо видеть! Доктор Гийоме только что уехал к пациенту по срочному вызову, и надо же было, чтобы такое случилось в его отсутствие… Даже бородка молодого врача встала дыбом от возмущения.
– Успокойтесь, Филипп, – вмешался Шатогерен. А затем обратился к поэту: – Скажите, месье, вы очень жалеете о пропаже своих черновиков?
– Да, в общем-то, нет, – сознался Нередин. – Просто как-то неприятно…
– Понятно, – кивнул врач. – Теперь вы, сударь. Скажите, письмо было очень важным?
– Откуда мне знать? – пожал плечами офицер. – Я вообще в глаза его не видел. Скорее всего, его прислала тетушка Адель, которая мне пишет чуть ли не каждый день, так что не думаю, что потеря большая.
– Оно было адресовано в Африку, – сказала Амалия.
– В Африку? – озадаченно переспросил Шарль. – Позвольте, так что, письмо ехало за мной из Алжира в Париж, из Парижа в Шантийи и потом сюда? Нет, тогда оно не может быть от тетушки Адели, та прекрасно знает, где я нахожусь. Может быть, какой-нибудь мой сослуживец написал мне? Но в полку был известен мой парижский адрес. – Он покачал головой и обратился к Амалии: – А вы не видели, от кого было письмо?
– Честно говоря, я не запомнила, – призналась Амалия. – Конверт весь был в штампах и почтовых пометках, на нем едва можно было разобрать даже ваше имя.
– Поразительно, – вздохнул офицер. – Ну если в послании было что-то о наследстве от дядюшки Грегуара, то я буду безутешен.
– В самом деле, там не могло быть что-нибудь ценное? – внезапно заинтересовалась Амалия. – Что-нибудь, из-за чего письмо стоило украсть?
– Сударыня, неужели вы приняли всерьез мои слова о возможном наследстве? – с комической серьезностью воскликнул Шарль. – Успокойтесь, прошу вас. Конечно, дядюшке Грегуару уже хорошо за шестьдесят, но он, знаете ли, вроде тех дубов, которые только разрастаются вширь, и никакие жизненные бури им нипочем. Он уже похоронил дочь и одну из жен… или одну из дочерей и двух жен, точно не помню. Полагаю, он и меня переживет. И если завтра вспыхнет эпидемия чумы или какой-нибудь холеры, то дядя наверняка окажется в числе уцелевших и все так же свирепо будет ругать правительство, которое, по его словам, ничего не стоит. Да и потом, даже если мне повезет и он преставится прежде меня, не сомневаюсь, что завещает мне дядюшка лишь пару табакерок и какую-нибудь чепуху, а основное состояние отпишет господину Пастеру или господину Коху. Он мизантроп и считает, что все кругом – болваны, а ученые разве что поменьше болваны, чем прочие.
– И все же мне не нравится, что письмо исчезло, – откликнулась Амалия, которую шутливый тон собеседника ничуть не убедил. – Я хорошо помню: положила его на стол, и оно не могло никуда деться. Разве что окно было открыто и какой-нибудь сквозняк… Но окно было закрыто, – добавила она.
Доктор Севенн повторил, что присшествие очень странное, в санатории вообще никогда ничего не пропадало. Но доктор Шатогерен покачал головой:
– Вы только недавно заступили на должность, Филипп, а я тут уже несколько лет. Был однажды неприятный случай с одной особой, которая страдала болезненной манией присваивать чужие вещи.
– Клептоманией? – быстро уточнила Амалия.
– Именно так. Конечно, доктор Гийоме в конце концов все узнал и выставил ее за дверь. Насколько я помню, она брала шпильки, пуговицы и тому подобную мелочь. – Он поморщился. – Обещаю вам, мы разберемся в случившемся. Если виновны слуги, они будут наказаны; если кто-то из пациентов – мы тоже не оставим происшествие без внимания. А теперь, господа, и вы, сударыня, прошу к столу. Сегодня наш повар Жюль особенно постарался!
Четыре мятых листка с набросками – и письмо.
Кому понадобилось их брать? И самое главное – зачем?
Если, допустим, черновики взяла Натали, то при чем тут письмо? И вообще, что такого может быть в письме, чтобы им пожелал завладеть посторонний?
Алексей чувствовал, что маленькая тайна занимает его все больше и больше. Стихи не ладились, он скучал, не находил себе места, и тут судьба подбросила ему приключение. Не самое, допустим, интересное приключение, но все-таки…
«Она или не она? – думал он, глядя на Натали, которая ела, широко расставив локти. – Но при чем тут де Вермон? Зачем тогда письмо?»
И внезапно он понял. Ну конечно же… Дело вовсе не в письме, а в баронессе Корф. Письмо пропадает, а всем известно, что разносила письма баронесса. На кого думают тогда? На нее, разумеется. Начнут гадать: может быть, в письме были деньги, может быть, она нарочно украла… Вот поэтому Натали и стащила его. Потому что она ненавидит Амалию… за то, что та является всем, чем Натали хотела бы быть. И потом, пропавшее письмо идеально отводит подозрения от нее самой. Всем же известно, что французский офицер для нее ничего не значит.
Это была не то чтобы логичная версия, а версия прямо-таки неуязвимая, блистательно объяснявшая все неувязки и противоречия. В самом деле, никто из обитателей санатория, кроме Натали, не был фанатичным поклонником русского поэта – по крайней мере, до такой степени, чтобы таскать его поэтические наброски. Да никому подобное просто в голову прийти не могло!
Успокоившись насчет того, кто был вором, Алексей задумался, как бы ему теперь вывести художницу на чистую воду.
«Что, если дать ей понять, что мне все известно? – размышлял он. – В романах, опять же, такой прием всегда срабатывает. Только неизвестно, можно ли романам вообще доверять… – Поэт заметил, что Натали не поднимает глаз от тарелки, и приободрился: – Ага, мы уже страдаем, у нас на душе неспокойно, потому что совесть нечиста… Наверняка она должна как-то себя выдать. Стоит только на нее сурово посмотреть…»
И он посмотрел. Но продолжение оказалось вовсе не таким, как он ожидал. Натали вся засияла смущенной улыбкой. Заметив, что в течение всего обеда поэт не сводит с нее взгляда, она, конечно же, истолковала его внимание самым выгодным для себя образом. А сконфуженному Нередину немедленно захотелось провалиться сквозь землю.
«Нет, это просто… просто черт знает что! – в сердцах подумал он. – Или она совершенно лжива и бессердечна, или… или все-таки ни при чем. – Он еще раз посмотрел на лицо Натали и убедился, что на нем нет и тени угрызений совести или каких-то душевных мук. – Ей-богу, вот если бы я не был уверен, что кража – ее рук дело, то ни за что бы не поверил, настолько у нее безмятежный вид. Однако большой вопрос, можно ли вообще верить женщинам!»
Погрузившись в раздумье, поэт не сразу расслышал, что Эдит обращается к нему с каким-то вопросом, и невпопад брякнул: «Да, конечно». Англичанка воззрилась на него с изумлением, и Нередин очнулся.
– Что такого я сказал, Амалия Константиновна? – быстро спросил он.
– Вы только что подтвердили, что Россия будет воевать с Англией, – безмятежно проговорила Амалия, однако глаза ее улыбались.
Но политика в то мгновение совсем не занимала поэта.
– А мне кажется, что Россия будет воевать с Германией, – веско уронил Уилмингтон. – На стороне Франции.
– Война – ужасная вещь, – вздохнула Катрин, и ее красивые глаза затуманились.
– Может быть. Но Франция наверняка выступит против Германии, – продолжал англичанин. – Не зря же их канцлер заявил, что эта война может случиться через десять лет, а может, и через десять дней.[8]
– Да какая разница, в конце концов, кто с кем будет воевать? – вырвалось у Нередина нетерпеливое.
Но он сразу же понял, какую ошибку совершил, потому что почти все немедленно ополчились против него – с таким жаром, как будто именно за их столом решалась судьба Европы. С одной стороны, Германия и Австрия, с другой – Франция, которая лишилась Эльзаса и Лотарингии и теперь готова перевернуть небо и землю, чтобы вернуть их обратно. Но Франция слишком слаба, чтобы выступить в одиночку, и поэтому вербует союзников, но все тайные договоры за семью печатями… Однако ведь тайны на то и существуют, чтобы их раскрывали. Будет война, потому что Германия не отступится от своих притязаний, потому что Англия не допустит, потому что Россия…
– Россия традиционно связана с Германией, – веско уронила мадам Карнавале. – Взять хотя бы Екатерину Великую…
– Если уж на то пошло, королева Виктория наполовину немка, – насмешливо парировала Амалия.
– Сударыня, я попросил бы вас! – возмутился Уилмингтон. Его негодованию не было предела, как будто баронесса сказала что-то неприличное.
– А у нас больше нет императора, – вздохнул Шарль. – Ни великого, ни малого. Даже претендент на королевский трон – и тот умер[9]. И к чему все это приведет, непонятно.
– А я считаю, что России совершенно незачем воевать за чужие интересы, – резко сказала Натали. – Пусть Европа сама разбирается со своими проблемами, нам собственных хватает.
И Нередина поразило, до чего точка зрения неприятной художницы созвучна его собственным мыслям по данному поводу.
– Но, к сожалению, не все думают, как вы, – отозвался Уилмингтон. Как и большинство англичан, раз начав говорить о политике, он уже не мог остановиться. – Одним словом, война будет непременно, вопрос только – когда.
– Вы так говорите, как будто собираетесь до нее дожить, – буркнул поэт.
Он сказал именно то, что думал. К чему все разглагольствования о европейских интересах и мировом господстве, когда у половины беседующих вместо легких решето, когда в каждой комнате дома, где они живут, затаилась смерть, когда неизвестно, встретятся ли спорщики завтра за столом в прежнем составе? Зачем бесполезное переливание из пустого в порожнее, когда есть дела куда более важные – почитать интересную книгу, до которой раньше не доходили руки, сорвать красную розу для хорошенькой женщины, просто дышать, просто жить и наслаждаться жизнью? Разве обязательно надо выяснять, куда кренится политический флюгер той или иной страны, спорить, тратить время и нервы? Не лучше ли оставить политику политикам, а себе – жизнь, единственную, неповторимую, которая и так висит на волоске?
Нельзя сказать, что Нередин был совсем уж не прав; но форма, в которую он облек свои мысли, была определенно неправильной. И то, что у него вырвалось, получилось нехорошо, грубо, по-скифски. Катрин медленно положила вилку. Тяжелые щеки Уилмингтона задрожали, он дернул нижней челюстью и поднялся из-за стола.
– Простите, у меня что-то больше нет аппетита… прекрасный обед… да.
«Я свинья», – мрачно подумал Алексей. Ему было невыносимо стыдно.
Шаркая ногами, Уилмингтон вышел за дверь. Катрин замешкалась, но в конце концов бросила салфетку на стол и устремилась следом за ним.
– Мне кажется, сегодня будет дождь… – нерешительно начала Эдит.
– Определенно, – поддержала ее мадам Карнавале.
Амалия поглядела в окно.
– Доктор Гийоме вернулся, – сказала она.
И все с облегчением ухватились за новую тему. Интересно, к кому доктор ездил? Ведь он же терпеть не может покидать пределы санатория…
Но вот принесли кофе, и все расслабились. Кто-то отправился к себе подремать после обеда, одна из немецких дам уселась возле окна и принялась вязать. Как она объясняла поэту двумя днями раньше, вообще-то она терпеть не может вязать, но это занятие хорошо успокаивает нервы.
К Нередину подошла Натали.
– Алексей Иванович… Вы еще не надумали насчет портрета?
– Нет, – ответил он, глядя в сторону. Он до сих пор переживал из-за того, что сказал Уилмингтону. Ну англичанин, ну не слишком приятный, рыжий и чванный… И что? Вовсе он не заслужил с его стороны такого отношения. – Мне придется поработать, восстанавливать строки…
– Какие строки? – удивилась Натали.
Он повернул голову и внимательно посмотрел в ее лицо. И похолодел.
Она ничего не знала. Понимаете, ничего… Она даже не подозревала, что кто-то стащил его наброски, которые он высокопарно назвал строками. Натали ни при чем, теперь он был совершенно убежден.
Но если она ни при чем, то кто же тогда?
– Я случайно уничтожил свои черновики, – как можно более небрежно объяснил он. – Теперь придется писать заново…
– А!
И все же в ее восклицании было больше недоумения, чем понимания…
Амалия вышла в сад. В ветвях деревьев переговаривались птицы, легкий ветерок щекотал листья, и они покачивались словно от невидимого смеха. Воробей сел на дорожку, чирикнул, пропрыгал несколько шагов, вильнул хвостом и улетел.
«Ох уж мне эти поэты, – с досадой думала баронесса, – ох уж эти ранимые души, которые сами на поверку оказываются такими бестактными… И Нередин не лучше прочих, даром что сейчас едва ли не первый поэт России. Зачем он обидел англичанина? Того и так жизнь не баловала, мать умерла в родах, отец – когда юноше было пятнадцать лет, вечно он среди чужих людей, вечно один… и тяжелая болезнь, которая теперь уже не отступит, достаточно посмотреть на его лицо… Фи, Алексей Иванович, как некрасиво было с вашей стороны намекать бедняге, что ему не так уж много осталось!»
Она нащупала рукой красную розу на корсаже, которую ей принес поэт, и, сорвав ее, сердито отбросила на траву.
…А в комнате Уилмингтона тем временем сидела Катрин и гладила по голове несчастного, который лежал на диване и рыдал так, словно у него разрывалось сердце.
– Я так и знал… так и знал… Но они же ничего не говорят… наши врачи… И я даже не знаю, сколько мне осталось… А я не хочу умирать! – Он поднял голову, его некрасивое одутловатое лицо было залито слезами. – Катрин, я больше так не могу… И не хочу. Черт с ним, с доктором Гийоме и его запретами, ведь не он же умирает от чахотки! Скажите, Катрин, – он собрался с духом, – вы выйдете за меня замуж? Вы знаете, как я к вам отношусь, вы единственный человек, который… который… – Он искал слов и не находил. – Вы выйдете за меня? Я вовсе не беден, даже наоборот… Обещаю, вы не пожалеете!
Катрин вздохнула.
– Да, – после паузы промолвила она.
– Должен признаться, – сказал Шарль де Вермон, – ваши слова не выходят у меня из головы.
– Вы о чем? – спросила баронесса.
– О пропадающих ценных письмах. Вот уже битых полчаса я ломаю голову над тем, кто из моих родственников мог оставить мне наследство, – и, однако же, не нахожу никого, кто был бы способен на такую любезность.
Они сидели в библиотеке – просторной комнате, целиком заставленной по стенам старинными шкафами с книгами. Амалия рассеянно листала «Век Людовика XIV» Дюма с прелестными иллюстрациями и буквицами работы Лезестра. Что касается Шарля, то он слегка выпадал из окружающей обстановки, потому что его куда труднее было представить себе с книгой в руках.
В дверь без стука вошел Ипполито Маркези. Заметив баронессу и ее спутника, священник в нерешительности остановился.
– Входите, месье, – приветствовал его Шарль. – Как видите, это библиотека. В основном тут книги, которые подарил санаторию герцог Савари, и я уверен, здесь найдется литература на любой вкус.
– Большинство книг расставлено по авторам, – добавила Амалия. Священник подошел к шкафам и стал рассматривать корешки.
– Гм, – вполголоса промолвил Шарль, – он стоит возле буквы Б. Стало быть…
– Стало быть? – в тон ему подхватила Амалия.
– Стало быть, ему нужен «Декамерон» Боккаччо… или я не Шарль де Вермон, – тихо ответил офицер.
Но итальянец уже отошел к другому шкафу.
– Вы проиграли, Шарль, – заметила Амалия. – Он уже возле буквы М. Держу пари, он ищет книгу, которую написал его дядя кардинал. «О необходимости целомудрия» или что-то в таком роде.
Шарль де Вермон самым непочтительным образом фыркнул.
– Если эту необходимость надо обосновывать в увесистом томе… – начал он.
– Шарль! – выразительно прошептала Амалия, делая большие глаза. – Вам помочь, святой отец? – спросила она, повышая голос.
– Благодарю вас, не стоит, – отозвался священник. – Я искал здесь дядину книгу, но ее, похоже, тут нет.
– Зато тут много других книг, – объявил Шарль. И даже столь простую фразу он ухитрился произнести самым что ни на есть двусмысленным тоном.
В дверь постучали, и через мгновение на пороге показалась Натали Емельянова.
– А, Амалия Константиновна, вы здесь! Вы уже слышали новость?
– О чем? – спросила молодая женщина.
– Мэтью Уилмингтон и Катрин Левассер собираются пожениться.
– Что такое? – спросил Шарль, и Амалия перевела на французский слова Натали.
– А он взял Монтеня, – объявил офицер, кивая на священника, который с трудом извлек тяжелый, в металлической окантовке, том с полки и затем едва не уронил его на пол. – Значит, Матьё и Катрин… Что ж, все к тому и шло. Он с нее глаз не сводил.
– Вряд ли это плохо, – продолжала Натали. – Говорят, для чахоточных женщин полезно рожать.[10]
– Доктор Гийоме так не считает, – спокойно заметила Амалия.
– А что случилось с черновиками Алексея Ивановича? – внезапно спросила художница. – Мне он сказал, что случайно уничтожил наброски, а доктор Севенн проговорился, что их украли. Что с ними на самом деле произошло?
– Похоже, слуги проявили излишнее усердие, – уклончиво ответила баронесса. – Ничего особенного.
Натали сердито передернула плечами.
– Это вы так говорите. Но мы же не знаем, какие стихи могли быть на тех листках. Хотя вам, наверное, неважно.
– Почему? – спросила Амалия.
Натали нерешительно взглянула на нее.
– Мне кажется, вам больше по вкусу какой-нибудь Фет, чем Нередин. «Осыпал лес свои вершины, сад обнажил свое чело».
– «Дохнул сентябрь, и георгины дыханьем ночи обожгло», – закончила Амалия. – Но вы не правы, стихи Нередина я тоже люблю.
Вновь на душу нахлынули звуки,
Бередя застарелые раны.
Это музыки нежные руки
Прикоснулись к лицу фортепьяно.
Да, все будет, я верю, я знаю,
Если даже забвенье бессильно
Перед нашей любовью… Смолкает
Лепет клавиш. Вы правы – все было.
Шарль беспокойно шевельнулся. Он понял, что Амалия процитировала какие-то стихи, и ему было досадно, что он не понимает их смысла. Священник, прижимая к груди том Монтеня, смотрел на баронессу во все глаза.
– Да, «Северные поэмы» – хорошая книга, – кивнула Натали. – Но…
– Но вы предпочитаете «Деревянную Россию», – заметила Амалия. – Ту, которая из цикла «Прошлое»:
Перелески, ветер синий,
Гунны, скифы, трын-трава,
Деревянная Россия,
Деревянные дома.
Не река порой весенней
Потеряла берега —
Деревянные рассветы,
Деревянные снега.
На березе, на осине
Жаром марево горит —
Деревянная Россия,
Деревянные дожди.
Баронесса сделала паузу. Натали кивнула и продолжила:
Не спеши, наездник вражий,
Спрячь свой меч, колчан и щит —
Деревянная держава,
Деревянные кресты.
Мир из слабости и силы,
Мир чудес и простоты —
Деревянная Россия,
Деревянный монастырь.
Время жнет и сеет жизни,
Вечность – капелька росы —
Деревянная Россия,
Деревянные часы…
– Это гениально! – воскликнула художница искренне. – Просто гениально! Среди всех прочих… которые… – она делала руками беспомощные жесты, словно пытаясь восполнить недостающие слова. – «Средь шумного бала, случайно…»[11] и «У царицы моей есть высокий дворец…»[12] – вроде бы красиво и поэтично, но так искусственно, так оторвано от жизни… и вдруг…
Девушка заметила, что Амалия смотрит куда-то ей за спину, и обернулась. В дверях стоял Алексей Нередин, но по выражению его лица нельзя было понять, слышал ли он, как две молодые женщины читали его произведения.
– А мне нравятся стихи графа Алексея Толстого, – неожиданно промолвил он. – В нашей поэзии он продолжатель пушкинской традиции, что дорогого стоит.
Он посторонился, пропуская Ипполито Маркези, который отвесил общий поклон присутствующим и ушел, унося с собой Монтеня.
– У вас очень музыкальный язык, – объявил Шарль Амалии. – Но очень непонятный.
Баронесса пожала плечами.
– Если языки не учить, то все они так и останутся непонятными, – с восхитительной самоуверенностью парировала она.
– О, помилуйте! – вскинулся Шарль. – Разве я вам не рассказывал, как из меня хотели сделать аббата и только полная неспособность к латыни меня и спасла? Иначе мне бы тоже пришлось писать, как тому кардиналу… о необходимости воздержания. Да я бы умер прежде, чем взялся за перо!
Амалия с укоризной поглядела на него.
– «Деревянная Россия» – первое ваше стихотворение, – горячо заговорила Натали, обращаясь к поэту. – Вы помните, как вы его написали?
Алексей поморщился. Вовсе не первое – до него были десятки, если не сотни, опытов, но полноценными стихами он их не считал. Так, пробы пера, имеющие значение лишь для автора. И рождение этого стихотворения тоже не запомнилось ему; сохранилось лишь ощущение какой-то невероятно унылой поездки по делам полка – то ли на подводах по бесконечной грязной дороге, то ли на поезде. В памяти остались плетни, дома, кладбища… А может быть, и не было никакой поездки, он сам ее выдумал уже потом, когда его стали осаждать со всех сторон вопросами. Просто он написал стихотворение, которое ему самому понравилось, дал ему отлежаться, выправил его, отправил в журнал и забыл. А потом…
А потом грохнул и лопнул оглушительней фейерверка неописуемый скандал, и имя безвестного до того поручика Алексея Нередина прогремело на всю Россию. Номер журнала зачитывали до дыр, стихотворение переписывали, цензора, который пропустил шесть строф с пометкой «Из цикла «Прошлое», вызвали в цензурный комитет для дачи объяснений, а вокруг автора завертелась и вовсе какая-то непонятная чехарда. Каков смельчак, восхищались либералы, вот прямо так, с плеча, взял и рубанул правду-матку, что держава-то деревянная, да еще протащил такую крамолу сквозь цензуру, усыпив ее подзаголовком цикла… Каков мерзавец, вопили ретрограды, гуннов и скифов ему подавай, нет чтобы написать, как Наполеону по шее накостыляли… Это не стихотворение, а вызов здравому смыслу, захлебывались желчью критики. Где, интересно, автор мог увидеть синий ветер? Там же, где и зеленых чертей? Не остался в стороне даже сатирический поэт Дмитрий Минаев, пустивший по рукам эпиграмму про стихотворца «с деревянной головой», которому все видится исключительно в деревянном свете.
В полку тоже было неладно: одни офицеры подходили и поздравляли Нередина, и было видно, что они действительно на его стороне, другие же, начиная с полковника, куксились и при встрече разговаривали исключительно сквозь зубы. Алексея же вся возня вокруг его стихотворения порядком удивила и озадачила. Его не покидало стойкое ощущение, что все, абсолютно все, прочитали в его стихах совершенно не то, что он хотел сказать. Одни видели в его произведении только фигу в адрес существующего строя, другие – оскорбление едва ли не лично себе. Но сам он не имел в виду ничего, кроме того, что было в стихотворении сказано, и его раздражало, что любые попытки объяснить это наталкивались на реплики вроде: «О да, конечно, но вы же не можете говорить иначе!»
А потом его стихотворение прочитал государь и будто бы сказал: «Неплохо пишет». Может быть, даже и не прочитал и, может быть, ничего такого не говорил, но все уверовали, что так оно и было. И либералы сразу же как-то потускнели, и ретрограды подобрели на глазах. Потому что, когда крамола одобрена сверху, это уже не крамола. И будьте благонадежны, все толковые государи отлично сие знают. Как и то, что только слабые правители воюют с поэтами.
А Нередин ушел со службы и начал сочинять стихи – теперь уже не от случая к случаю, а как настоящий поэт. За пять лет он выпустил три сборника – «У камина», «Северные поэмы» и «Огненная башня». И все они имели успех; гимназистки и влюбчивые барышни заучивали наизусть лирические стихотворения, более основательные читатели жадно впитывали его «Все забыть, раствориться в покое…» или «Этот город, это небо…», которые вполне могли сойти за обличительные ламентации. Иные его стихи стали популярными романсами, и самым знаменитым стал тот, музыку для которого написал известный композитор Чигринский. Стихотворение было из первого сборника:
Когда сидишь ты ночью у камина
И вспоминаешь умерших друзей,
Золу воспоминаний кто незримый
Всех чаще ворошит в душе твоей?
Кого ты видишь в пепельном налете
Под гаснущими струйками огня,
Которые в нестройном хороводе
Над угольками пляшут, мглу дразня?
Кого зовешь ты в темноте кромешной,
Чье имя гаснет на твоих губах?
Тебя он видит, слышит и, конечно,
Одну тебя любил он, лишь тебя…
Алексей вспомнил, что романс очень любила К. и исполняла его чаще остальных. Интересно, будет ли она вот так вспоминать его, когда поэт умрет?
«Нет. Не будет. Потому что стихи – всего лишь красивые стихи, а жизнь… Жизнь – это жизнь», – ответил Нередин сам себе.
И увидел прямо перед собой глаза Натали. Кажется, она о чем-то его спрашивала. Ах да, как он написал «Деревянную Россию».
И как ей объяснить, что теперь он вовсе не считал то стихотворение таким уж замечательным, что его представления о поэзии с тех пор расширились, что он открыл для себя другие вершины и другие горизонты, что его интересуют новые возможности стиха – верлибры и опыты французских символистов? Как втолковать, что для него вообще стихи имеют значение, лишь пока он их пишет, и что в момент, когда они рождаются для читателя, для него они уже мертвы? И она все еще хочет знать, как он сочинил то давнее стихотворение?
– Я не знаю. – Впервые в жизни Нередин мог себе позволить быть откровенным. – Стихи сами ко мне приходят. Очень трудно объяснить…
«Или не приходят», – закончил он про себя. Но последнее им было и вовсе ни к чему знать.
На самом деле Алексея куда больше волновало другое.
– А ваша роза, сударыня? – спросил он у Амалии. – Где она?
Баронесса Корф не любила то, что про себя называла «детской ложью», но сейчас ей все же пришлось солгать.
– Кажется, я ее потеряла, – сообщила она с самой очаровательной улыбкой.
– Тогда я принесу вам другую, – объявил поэт, поворачиваясь к двери.
– Не стоит, Алексей Иванович, – бросила ему вслед Амалия. – Будет гроза.
Но поэт не слушал ее и через несколько минут уже шел по дорожке, огибающей дом.
Ветер раскачивал кусты с такой яростью, словно хотел выдрать их с корнем. Чайки, летавшие над морем, жалобно кричали.
Алексей сорвал розу и уже собрался уходить, когда его внимание привлекло опрокинутое кресло впереди, на самом краю скалы. Берег здесь круто обрывался в море, и до воды было не меньше двадцати метров.
«Это, должно быть, кресло мадам Карнавале… – сообразил Нередин. – Кто-то еще говорил, что старушка любит сидеть на берегу одна… Но где же она?»
А да, наверняка уже в доме, тем более что гроза разразится с минуты на минуту. Поэт подошел к креслу, собираясь поднять его и отнести подальше от края скалы, чтобы его не сдуло в море, и машинально посмотрел вниз.
Понадобилось всего несколько мгновений, чтобы осмыслить то, что Алексей увидел. Но зато теперь он точно знал, что мадам Карнавале никуда не ушла. Ее тело покачивалось на волнах внизу, мокрая юбка облепила ноги. Вокруг головы колыхалось алое пятно.
– Уверен, это был несчастный случай, – сказал доктор Гийоме. Он подошел к столу, взял бутылку и налил в бокал немного вина. – Выпейте, месье Нередин, вам не повредит.
Поэт принял бокал негнущейся рукой. Глупо, твердил он себе, просто ни с чем не сообразно. Ведь он служил в армии, знал, что такое смерть, видел ее в лицо. Но отчего-то нелепая гибель безобидной старушки произвела на него такое впечатление, что поэт до сих пор не мог прийти в себя. И еще он в первое мгновение подумал: неужели ей захотелось поплавать… Но Гийоме, конечно, о той глупой мысли говорить не стоит.
Стукнула дверь, и в кабинет вошел доктор Филипп Севенн, нервно пощипывающий белокурую бородку. Сейчас он был мрачен и строг, как какой-нибудь служащий похоронного бюро.
– Больные уже знают? – спросил у него Гийоме.
Молодой помощник кивнул.
– И, конечно, они взбудоражены, – скорее утвердительно, чем вопросительно, промолвил главный врач.
– Их можно понять, – заметил Севенн. – Совсем недавно она говорила, что здорова и собирается покинуть санаторий, а теперь…
– Да, – уронил Гийоме и стал смотреть в окно. – Полиция уже приехала?
Севенн кашлянул, поправил манжету на рукаве и кивнул:
– Инспектор Ла Буле из города. Шатогерен с ним разговаривает. Я полагаю, у нас не будет хлопот.
– Какие могут быть хлопоты? – пожал плечами Гийоме. – Старая дама сидела на краю обрыва. Возможно, у нее закружилась голова, возможно, женщина потеряла сознание и упала вниз. А внизу острые скалы, которые видны только при отливе. Смерть наступила, я полагаю, практически мгновенно… Что еще?
– Наверное, надо сообщить родственникам, – нерешительно промолвил Севенн. – Я не очень хорошо знал мадам Карнавале, но наверняка у нее должен быть… хоть кто-нибудь. Вы упоминали, она из Антиба, что совсем близко. Если родные захотят приехать на похороны…
– Хорошо, я пошлю им письмо, – вздохнул доктор Гийоме.
– Да, месье, должен вам сообщить, что граф Эстергази снова прибыл, – добавил помощник. Затем покосился на безучастного поэта, обмякшего в кресле. – Сказал, что пациентка опять плохо себя чувствует.
– Невыносимо, – забурчал Гийоме, – просто невыносимо! Я же только что был у них! Что мне теперь, насовсем к ним переселиться? Кроме того, все это вздор, женские капризы. Она вбила себе в голову, что умирает от чахотки. Я прослушал ее – отличные легкие, ни малейшего следа болезни. Она придумывает себе несчастья, потому что в ее жизни что-то не ладится. Скорее всего, женщина несчастна со своим мужем. Но с подобным, уж простите, не ко мне!
Алексею наскучили посторонние разговоры. Он залпом выпил вино, поднялся с места и поставил бокал на поднос.
– Извините, господин доктор… но, если вы не возражаете, я хотел бы вернуться к себе.
Господин доктор не возражал, и Алексей, откланявшись, ушел. В коридоре он столкнулся с Рене Шатогереном.
– Я вас искал, месье, – сказал врач. – Там полицейский инспектор хочет с вами побеседовать, потому что вы нашли тело. Ничего особенного – простая формальность. Он в библиотеке, заполняет бумаги.
Поэт ответил – впрочем, без особой охоты, – что будет рад помочь полиции, и отправился в библиотеку.
Шатогерен вошел в кабинет, где находились два других врача. При его появлении они как раз спорили по поводу вздорной пациентки, жены графа.
– Я уже сказал ей, – раздраженно твердил Гийоме, шагая из угла в угол, – что если она так опасается за свое здоровье, ей лучше поселиться у нас в санатории, где у меня будет возможность наблюдать ее двадцать четыре часа в сутки. Так нет, мадам устроилась на самой дальней вилле с целым штатом бестолковой прислуги и день и ночь изводит мужа своими жалобами. Да, и она сказала, что ни за что не поедет в санаторий, потому что не любит находиться в обществе посторонних. Ну просто замечательно, честное слово, замечательно! В конце девятнадцатого века верить, что ты сделана из другого теста, потому что твой муж какой-то там богемский граф…
– Вы говорите о жене месье Эстергази? – поинтересовался Шатогерен. – Кстати, он заплатил вам за ваши визиты?
– Да, – буркнул Гийоме, – и даже больше, чем мы договаривались. Но это ничего не значит. Мадам ничем не больна, и ездить туда – только зря тратить время. У меня и так достаточно больных, которым моя помощь куда нужнее. Не стойте, Рене, садитесь… Что вам сказал инспектор?
Шатогерен сел.
– Конечно, несчастный случай, – сообщил он. – Но огласка может нам сильно повредить. Поэтому я настоятельно попросил его держать язык за зубами и ничего не сообщать прессе. Сами знаете, как репортеры способны преподнести любое происшествие. Тем более что есть люди, которые спят и видят, как бы закрыть нашу лечебницу.
– Можете мне не говорить, я в курсе наших ученых нравов, – улыбнулся Гийоме. – Жаль, конечно, что все так обернулось, но в происшедшем нет нашей вины. Вы следите за Уилмингтоном и шевалье де Вермоном, как я вас просил? Из всех пациентов они двое внушают мне больше всего опасений.
– Мне тоже, – кивнул Шатогерен. – Да! Уилмингтон огорошил меня сегодня заявлением, что собирается жениться, и как можно скорее.
– Он сошел с ума? – изумился Гийоме.
– По-моему, он просто хочет с пользой прожить оставшиеся дни, – вставил Севенн с улыбкой.
– Не вижу в самоубийстве никакой пользы, – пробурчал Гийоме. – И кто же счастливая невеста? Уж, верно, не мадам Корф?
– Почему вы так думаете? – с любопытством спросил Шатогерен.
– Потому, что она абсолютно разумный человек, – вот почему, – отозвался Гийоме. – Приехав сюда, баронесса сказала: «Доктор, я хочу выздороветь, ради чего готова следовать всем вашим указаниям». Если бы все пациенты были такие, как она, доктора бы на них молились. Это вам не мадемуазель Натали, которая простудилась и чуть не умерла весной, потому что тогда стояла прохладная погода, но ей, видите ли, позарез нужен был закат над морем для картины.
– Может быть, вам стоит поговорить с Уилмингтоном? – предложил Шатогерен. – Вы же говорили, что сейчас станет окончательно ясно, рубцуется ли легкое или процесс все-таки пойдет дальше. У него пока еще есть шансы остаться в живых.
– Да, но не в том случае, если он женится, – возразил Гийоме. – Я два года потратил на то, чтобы остановить процесс. Пока Уилмингтон может жить только в санатории под моим присмотром. Если он вернется к обычной жизни, то погибнет.
– А что мне сказать графу Эстергази? – напомнил Севенн. – Он уверен, что вы бросите сейчас все дела и поедете с ним на виллу. Я ему сказал, что у нас произошел несчастный случай, но мое сообщение его не остановило.
– Я никуда не поеду, – раздраженно промолвил Гийоме. – Госпожа графиня совершенно здорова и от нечего делать выдумывает себе разные болезни. Увольте, но случай не мой.
– Однако граф платит хорошие деньги, – заметил молодой врач нерешительно.
– Я не ради денег сделался врачом, – отрезал Гийоме, и в его голосе зазвенели новые, металлические нотки. – Я стал им, чтобы лечить людей, а не тратить время на мающихся от скуки бездельников.
– Постойте, Пьер, – вмешался Шатогерен. Из всех трех врачей он производил впечатление наиболее рассудительного и уравновешенного человека. – Нам не следует пренебрегать графом Эстергази, когда в санатории только что произошло такое.
– Не вижу связи, – сердито буркнул Гийоме.
– Связь очень простая, – спокойно отвечал Шатогерен. – Если репортеры узнают о происшедшем и раздуют скандал, что в санатории знаменитого доктора Гийоме толком не следят за больными, не исключено, нам придется обратиться к Эстергази за помощью, чтобы заткнуть рот журналистам. Ведь у него большие связи, ничуть не меньше, чем у покойного герцога Савари.
– Вы, Рене, прирожденный политик, – со вздохом промолвил доктор, опускаясь в кресло. – Но я не хочу снова ехать на его виллу. Я уже был там три раза и ровным счетом ничего нового не увидел. Мадам здорова, и оснований для беспокойства нет никаких. Но чем больше доводов я ей привожу, тем меньше она меня слушает.
– Может быть, она послушает доктора Шатогерена? – предположил Севенн с улыбкой. – С его титулом ему гораздо легче укрощать капризных дам!
– Вы преувеличиваете, Филипп, – улыбнулся Шатогерен. – Но, на худой конец, я найду у нее что-нибудь неопасное и пропишу безвредный порошок, чтобы ее успокоить.
– В самом деле, Рене, сделайте одолжение, – сказал Гийоме. – Потому что если я еще раз увижу богемскую графиню, то могу и сорваться, что вряд ли пойдет на пользу санаторию и всем нам. Передаю ее в ваши руки… А кстати, какое у вас мнение о состоянии Эдит Лоуренс? Судя по всему, у нее начало туберкулеза, но странные скачки температуры меня беспокоят…
И трое людей, каждый из которых был специалистом своего дела, погрузились в обсуждение врачебных тонкостей, недоступных пониманию большинства смертных.
– Как все прошло?
Такими словами встретила Амалия поэта, когда он переступил порог гостиной, в которой находились почти все пациенты санатория. Эдит в углу раскладывала пасьянс, Натали стояла у окна, глядя на льющийся за ним дождь. Шарль сидел в кресле неподалеку от Амалии, Маркези уткнулся в книгу, но нет-нет да поглядывал на манипуляции Эдит. Уилмингтон и Катрин тихо переговаривались. Прочие пациенты разбились на группы. Одна из немецких дам писала очередное письмо, а отставной дипломат хмуро следил за маятником в стенных часах, словно тот нерадиво выполнял свою работу. Где-то вдали рассыпался гром, в последний раз хрустнул прямо над крышей дома и угас.
– Странное ощущение, – сознался Нередин. – Я думал, инспектор будет задавать мне разные каверзные вопросы, знаете, как всегда делают полицейские в книжках. Но он, по-моему, хотел только поскорее вернуться домой.
– А какие могут быть вопросы? – устало промолвила Натали. – Произошел несчастный случай – вот и все. Не убийство же.
Алексей поморщился.
– Я не уверен, – наконец сознался он.
– Почему? – заинтересовался офицер.
– Допустим, – принялся вслух размышлять поэт, – вы сидите в кресле, и тут вам стало дурно. Вы падаете на спинку кресла, и… и все.
– Можно и упасть с кресла, – возразила баронесса Корф, очень внимательно слушавшая поэта.
– На землю, – не стал спорить Алексей. – Но упасть со скалы можно, если только кресло стоит на самом краю. У мадам Карнавале была привычка ставить там кресло?
Натали зябко поежилась и обхватила себя руками.
– Странно, что вы про это заговорили, – внезапно сказала она. – Но я никогда не видела, чтобы старушка сидела на краю. Ей нравилось глядеть на море, но сидела она на достаточном расстоянии от обрыва.
– Откуда вы знаете? – поинтересовался Шарль.
– Я рисовала вид из окна на море несколько дней подряд, – объяснила молодая женщина. – И мадам Карнавале… А впрочем, что я говорю? Она же тоже есть на набросках, так что сейчас вы сами все увидите.
И через минуту художница принесла из своей комнаты пухлый альбом, полный самых разнообразных рисунков.
– Вот она в кресле… Это где-то с неделю назад. Видите? Теперь переверните страницу, рисунок сделали уже позже. Смотрите, где стоит кресло, – в нескольких шагах от розовых кустов.
– А ведь верно, – подал голос Шарль де Вермон, тоже разглядывавший наброски. – Я же видел мадам, когда срывал для вас розу, Амели… госпожа баронесса. Она не сидела на краю, до обрыва было шагов десять, не меньше. Странно, очень странно!
Натали нервно завела за ухо непокорную прядь. Щеки ее горели.
– А что, если она покончила с собой? – неожиданно выпалила девушка.
Алексей удивленно посмотрел на нее.
– Но почему? Мадам Карнавале выглядела абсолютно нормальной, собиралась скоро уехать из санатория…
– Она пробыла здесь не меньше месяца, – проговорила Натали, – и все время сидела за нашим столом, но я ни разу не слышала, чтобы она говорила о своих родных, не видела, чтобы она получала письма… Хотя нет, письмо было, но совсем короткое и только однажды. По-моему, она получила его… ну да, в тот день, когда вы приехали, Алексей Иванович…
– Откуда вы знаете, что оно было короткое? – спросила Амалия.
– Я проходила мимо, когда она его читала. Мадам сразу же спрятала листок, но я и так заметила, что на нем всего три или четыре строки. – Натали робко покосилась на поэта. – По-моему, она была очень одинокая… И уже немолодая. Может быть, ей было тяжело? Но что мы можем знать о других людях?
Амалия пристально посмотрела на Натали. Странно, что человек прежде всего подмечает в окружающих или приписывает им свои черты. Натали явно чувствует себя одинокой, и поэтому она прежде всего увидела, что пожилая женщина тоже одинока. А вот если бы ее, Амалию Корф, спросили, что она думает о мадам Карнавале, она бы первым делом отметила, что та определенно умна. Даже так: умнее, чем хотела казаться…
Интересно, на основе чего у нее сложилось такое впечатление? Вроде бы мадам Карнавале ничем не выделялась среди прочих пациентов, не брала в библиотеке заумных книг, не вела серьезных разговоров и вообще, в сущности, мало чем себя проявляла… Просто любезная, вежливая, обходительная старая дама.
Очень вежливая. Очень любезная.
Маска?
Но, так или иначе, все это плохо вязалось с прыжком со скалы по собственной воле. Натали права в одном: что-то неладно с мадам Анн-Мари Карнавале…
– Конечно, – между тем размышлял вслух Нередин, – если бы она была тяжело больна и хотела разом оборвать свои страдания… Но ведь ничего такого не было. – Он вопросительно взглянул на баронессу. – Или, может быть, мы просто не знаем всего?
Он услышал приглушенный вскрик – и повернул голову. В углу Эдит Лоуренс с открытым ртом таращилась на карты.
– Боже мой… – простонала она, – не может быть… Снова смерть! Да, я вижу смерть!
– Она что, опять гадает? – пробормотала Натали. – Неужели англичанка не понимает, как это действует на остальных?
– Чертова истеричка! – злобно выпалил Шарль де Вермон. Щеки его стали багровыми. – Поскорее бы доктор вышвырнул ее отсюда!
Со всех сторон на Эдит обрушились негодующие возгласы. Дрожащими руками она кое-как собрала карты, но уронила половину колоды на пол и, в отчаянии бросив остальные на стол, выбежала за дверь. Мэтью Уилмингтон в смятении поглядел ей вслед.
– Катрин, – нерешительно пробормотал он, – а может быть… может быть, нам отложить помолвку? Сначала мадам Карнавале, теперь еще это… Мне не хочется, чтобы у нас были… были такие мрачные воспоминания.
– Мэтью, – мягко проговорила Катрин, касаясь его рукава, – если вы захотите отказаться от своего намерения, я пойму, уверяю вас.
– Нет, нет! – вскинулся он. – Что вы! Я люблю вас, я хочу жениться на вас… Мои намерения не изменились! Просто… просто все, что происходит вокруг…
«Сейчас или никогда», – подумал поэт и, собравшись с духом, подошел к Уилмингтону.
– Мистер Уилмингтон…
Англичанин поднял глаза, и его щеки слегка побледнели. Но Алексей продолжал – торопливо, словно опасался, что его перебьют:
– Я хотел бы попросить у вас извинения за мое поведение за столом. Я знаю, что повел себя неподобающим образом, и обещаю, что такого больше не повторится. Мне очень стыдно, что из-за моей выходки вы и мадемуазель Левассер были столь огорчены. И я от всей души поздравляю вас с помолвкой. Желаю вам счастья!
– Нет, сэр, право же… – вяло запротестовал англичанин. – Я не знаю, что заставило вас подумать, будто ваши слова могли меня огорчить…
Но Алексей повторил, что он раскаивается, сожалеет, а кроме того, завидует мистеру Уилмингтону, у которого такая замечательная невеста. И он просит мадемуазель Левассер принять его самые сердечные поздравления.
Искренность поэта сделала свое дело: Уилмингтон растаял и даже пожал ему руку. Да и Катрин, судя по ее сияющему лицу, была рада, что инцидент оказался исчерпан. Следом за поэтом поздравлять жениха и невесту потянулись и остальные пациенты, и до ужина уже никто не вспоминал о мадам Карнавале и ее странной гибели.
Вечером поэт померил температуру, принял лекарство, но спать ему не хотелось. Он устроился у окна, глядя то на луну, то на чистый лист бумаги перед ним. Стихи, новые, еще не родившиеся, блуждали где-то рядом в окружающем пространстве, складываясь из всего, что он видел и прочувствовал за день, – из умиротворяющей луны, прибоя, с размаху бьющегося о скалы, крови на его платке с утра и даже чистого листа, лежащего перед ним. Лист мало-помалу покрывался неровными строчками, и после всех поправок и изменений получилось следующее стихотворение:
Чистый лист, оставайся не тронут,
Как весталка, как дух неземной.
В белизне твоей буквы пусть тонут,
Пусть все мысли размоет прибой,
От которого станешь светлее
Облаков-кораблей. И другой,
Черный лист, тот, что сажи чернее,
На котором и кровь не видна,
Кровь с чернилами – грозное зелье,
От которого мысли без дна,
Без конца и начала… Пусть сменит
Лунный свет – серость мрачного дня!
Перечитав текст и внеся последние мелкие изменения – например, вписав «горького» вместо «мрачного» в последней строке, – Нередин написал сверху дату, поставил заглавие – «Чистый лист» – и тут вспомнил о похитителе чужих бумаг, который успел наведаться и к нему. Но одно дело были незначительные наброски, а другое – готовое стихотворение. Поэтому он переписал стихи набело два раза и вышел из комнаты.
В дальнем крыле было тихо, большинство пациентов уже спали. Нередин хотел постучаться к баронессе, но решил, что не стоит ее беспокоить из-за таких пустяков, как стихи, и просто просунул листок под дверь.
Затем он направился к Натали на первый этаж. Под ее дверью была видна полоска света, и он смело постучал. Дверь тотчас же распахнулась.
– Добрый вечер, Наталья Сергеевна, – сказал поэт серьезно. – Я написал новые стихи, и раз уж вы были так добры, что попросили показать их вам, я и принес.
Натали порозовела от смущения и счастья, когда он вручил ей листок со стихами. Она открыла рот, собираясь что-то сказать, но Нередин сделал таинственное лицо, зачем-то прижал палец к губам (хотя ему было решительно все равно, слышат их или нет) и, коротко поклонившись, отправился обратно к себе. Ему было и смешно, и немного стыдно. Он понял, что все-таки почему-то подозревает именно Натали в похищении его черновиков, и хотел таким оригинальным способом себя обезопасить.
Когда он поднимался по лестнице, ему показалось, что внизу скрипнула дверь комнат, которые теперь занимал итальянский священник. Однако в тот момент Алексей не обратил на это никакого внимания, а просто вернулся к себе и лег спать.
Шаги. Шаги и голоса. Двери: хлоп-хлоп. Снова шаги. Сердитые возгласы.
Амалия повернулась на постели, бросила взгляд на часы. Всего восемь утра, а она никогда не встает раньше одиннадцати. Вздохнув и смежив веки, баронесса попыталась снова уснуть.
Гро-озное зелье… грозное… кровь с чернилами… Все-таки он замечательный поэт. И как человек… (Амалия зевнула) оказался лучше, чем она думала… Нет, все вздор… спать, спать…
Бам-бам-бам!
– Амалия Константиновна!
Боже, ну кто же так ломится в дверь в такую рань…
– Госпожа баронесса, вы не спите?
«Не сплю, щучья холера… Уже не сплю. Выспишься тут с вами…»
– Амалия Константиновна!
Баронесса встала с постели, набросила на себя пеньюар, шагнула к двери. На пороге стояла Натали Емельянова.
– В чем дело? – довольно сухо спросила Амалия.
В глазах художницы застыл ужас, нижняя челюсть дрожала. Молодая женщина несколько раз начинала говорить, прежде чем сумела-таки закончить фразу.
– Амалия Константиновна… произошло… несчастье… он… он убит.
«Нередин? – охнул кто-то в голове Амалии. – Не может быть!»
– Кто? – мрачно спросила она.
Натали сглотнула.
– Итальянец… тот священник, Ипполито Маркези… Амалия Константиновна, что теперь будет?
Амалия глубоко вздохнула, осмысляя услышанное.
– За полицией послали?
– Да… Только что.
– Кто нашел тело?
– Слуга, Анри… Он бросился к доктору Гийоме, и я услышала их разговор… в коридоре… Потом пришли остальные врачи. Гийоме велел послать за инспектором, как его… который уже был здесь вчера…
Амалия мгновение подумала, вернулась к туалетному столику и стала закалывать волосы. Ей не хотелось, чтобы посторонние увидели ее непричесанной.
– Кто еще знает об убийстве?
– Амалия Константиновна, я никому… Я подумала, надо сказать Алексею Ивановичу… но не решилась. – Амалия молчала, и Натали заторопилась: – Я понимаю, странно выглядит, что я пришла именно к вам, но ведь мы же соотечественницы… Я ничего не понимаю, Амалия Константиновна. Вчера бедная мадам Карнавале, сегодня – вот это…
Да, сказала себе Амалия, именно это. Настораживала последовательность смертей: вчера – старушка, которая отчего-то упала со скалы в море, сегодня – несчастный только что прибывший больной.
Но почему Маркези? При чем тут он?
– Куда вы? – спросила Натали, видя, как баронесса направляется к двери.
– Идем, – коротко ответила Амалия.
И художница более не посмела задавать никаких вопросов.
Вдвоем они спустились на первый этаж, и баронесса толкнула дверь комнаты, которую совсем недавно занимала покойная мадам Фишберн. Похоже, в данном случае примета, что нельзя занимать комнаты умершего, оправдала себя полностью…
При появлении Амалии доктор Гийоме, осматривавший тело, резко выпрямился.
– Прошу прощения, сударыня… Сюда нельзя, здесь место преступления…
Натали, стоя в дверях, ахнула и поднесла руки ко рту. Взгляд ее был прикован к тому, что лежало на полу и что еще вчера звалось синьором Ипполито Маркези.
– Подождите меня в коридоре, – велела художнице Амалия. И сама закрыла за ней дверь.
Доктор Гийоме, заложив большие пальцы рук в жилетные карманы, с вызовом поглядел на молодую женщину.
– Сударыня, если вы видели или слышали что-то и хотите мне сообщить…
– Боюсь, пока мне нечего сказать, – ответила Амалия. – Как это произошло?
Гийоме пожал плечами:
– Вам угодно знать? Я полагаю, ночью, не меньше пяти часов назад, кто-то вошел в комнату и размозжил священнику голову. Совершив свое черное дело, преступник ушел.
– Орудие убийства?
– Монтень, – нехотя ответил врач. – Тяжеленная книга из нашей библиотеки. Представьте себе, госпожа баронесса, на пятом десятке лет я открыл, что философия тоже убивает.
Амалия покосилась на испачканную кровью книгу, которая валялась возле дивана, и перевела взгляд на тело.
– На нем халат поверх пижамы, – сказала она. – И тапочки.
– И что нам это дает? – поинтересовался Гийоме.
– Пять часов назад – значит, в три часа ночи, – пояснила Амалия. – В такое время все спят. Но Маркези поднялся с постели и надел халат, чтобы встретить гостя… который, вероятно, и убил его. Из комнаты что-нибудь пропало?
– Понятия не имею, – устало ответил врач. – Впрочем, осмотр помещения уже будет заботой полицейского инспектора.
Амалия нахмурилась:
– Вы спрашивали соседей Маркези? Они что-нибудь слышали?
– Соседи – фрау Шпатц и отставной дипломат Бертье. Он глуховат, а немецкая дама уверяет, что по ночам спит очень крепко. Шатогерен говорил с ними, они ничего не заметили. Я тоже беседовал с ними, но безрезультатно.
– Слуги?
– Опять же ничего. – Доктор потер рукою лоб. – Поразительно… Нет, конечно, я знал, что у меня есть враги, которые меня ненавидят. Но если они дошли до такого, чтобы скомпрометировать меня…
– Вы полагаете, месье Гийоме, – медленно начала Амалия, – что беднягу могли убить, дабы вынудить вас закрыть лечебницу?
– Простите… – Главный врач санатория выдавил из себя вымученную улыбку и тяжело опустился в кресло. – Возможно, я эгоистичен, но… Смотрите, что происходит. Сначала у месье Нередина пропадают его черновики, а у шевалье де Вермона – письмо. Затем несчастный случай происходит с мадам Карнавале, а следом – убийство итальянского священника. Не кого-нибудь, заметьте, а человека, чей дядя – римский кардинал и обладает большими связями. И что будет, если правда обо всем выплывет наружу? Даже если удастся как-то скрыть случившееся от прессы, среди пациентов пойдут дурные слухи, и никто уже не захочет у меня лечиться. Вот вы сами – захотели бы вы оставаться в санатории, где творится черт знает что?
– Не могу говорить за других, месье Гийоме, – улыбнулась Амалия, – но одно знаю точно: я лично никуда отсюда не уеду. Так что можете на меня рассчитывать.
– Очень вам благодарен, – искренне промолвил доктор. Он поколебался мгновение, но все-таки заговорил: – Если бы вы могли… я понимаю, что прошу слишком многого… но если бы вы могли успокоить пациентов…
Амалия покачала головой.
– Это будет сложно, месье. Посудите сами: сейчас мы не можем сказать, что имел место несчастный случай, потому что совершенно точно произошло убийство, и если мы будем лгать, люди начнут подозревать… бог весть что подозревать. В тайне такие вещи сохранить не удастся, тем более что пациентов будет допрашивать полиция. – Баронесса нахмурилась. – Мы не можем даже сказать, что Маркези убил какой-то вор, потому что очевидно: все вовсе не так.
– Но ведь мог быть и вор, – упрямо возразил доктор.
– Да? И как же он проник в дом? И почему священник открыл дверь и впустил его к себе?
– И тем не менее вор мог забраться в дом, – повторил Гийоме. Он задумчиво прикусил изнутри нижнюю губу. – А почему его впустил священник… Не знаю. Может быть, он встал, услышав шум, выглянул в коридор и вор убил его?
– Но тело лежит не у двери, а в середине комнаты, – возразила Амалия.
– Верно, потому что вор перетащил его туда.
– А Монтень? Я же помню, книгу синьор Маркези взял в библиотеке и унес к себе. Как вор мог убить ею священника, если книга была в комнате, а вор, по вашим словам, в коридоре?
– Ну хорошо, – сдался доктор. – В самом деле, если Монтень… то да. То есть вы предлагаете мне поверить, что убийцей является один из тех, кто находится в санатории?
– Да, – сказала Амалия. – Маркези видел его здесь и не боялся. Но тот человек пришел к нему ночью и убил.
– До чего же все это отвратительно, – угрюмо промолвил Гийоме. – Бедняга, – доктор кивнул на тело, распростертое на ковре, – был тяжело болен. Он приехал сюда, надеясь вылечиться, и я обещал ему выздоровление. Но кто-то убил его… сделал то, что не смогла сделать болезнь. Но зачем? Чего ради? Кому он мог мешать? Он ведь только что появился здесь!
– Может быть, у него были враги? – предположила Амалия.
– Определенно, раз его убили, – раздраженно парировал Гийоме. – Но я не хочу плохое выяснять. Есть полиция, вот пусть она и разбирается, кто и за что лишил священника жизни. Лично мне все происходящее глубоко антипатично.
Однако Амалия настаивала:
– Вы же наверняка беседовали с синьором Маркези. Может быть, он упоминал, что встретил в санатории некую личность, что-то имевшую против него?
– Да ничего такого больной не говорил! – отмахнулся Гийоме. – Санаторий ему понравился, он собирался провести здесь несколько месяцев. Если бы что-то такое было, думаете, я бы не заметил?
Без стука в дверь вошел мрачный Шатогерен и доложил, что полиция уже прибыла. На Амалию он покосился неодобрительно, но все же неодобрение свое оставил при себе.
– Я уже ухожу, – сказала Амалия. – Если понадоблюсь, вы знаете, где меня найти.
Она вышла из комнаты и увидела, что Натали с жаром обсуждает что-то с Шарлем, стоя в конце коридора.
– А я-то все ломал себе голову, кто именно окажется следующим, – живо заметил шевалье, когда Амалия подошла к ним. – Малышка Эдит гадает чертовски точно! По крайней мере, все ее предсказания сбываются. Наверное, мне стоит попросить ее, чтобы она разложила карты на мое будущее. – Он закашлялся. – Хотя какое, к черту, у меня может быть будущее! Сегодня я полночи не мог уснуть от кашля.
– Вы что-нибудь слышали? – спросила Амалия поспешно. – Или видели?
– Конечно, слышал, – беззаботно подтвердил офицер. – Как паршивая мышь скребется за обоями да верещат за окном птицы. Потом я все же заснул, и мне снились всякие кошмары. Будто бы мадам Карнавале восстала из мертвых и бродит у себя по комнате.
– Бродит по комнате? – озадаченно переспросила Натали.
– Да, ведь ее комната по соседству с моей, вот мне и приснилось… Что с вами, Амели? На вас лица нет.
– Черт возьми! – вырвалось у Амалии. И с поспешностью, которая немало озадачила офицера и его собеседницу, она бросилась к лестнице.
– Что с ней такое? – пробормотала художница.
Но Шарль, не слушая ее, уже двинулся за Амалией следом.
Со всей быстротой, какую только допускали приличия, баронесса Корф взлетела по лестнице и пробежала по коридору, после чего распахнула дверь комнаты, где жила мадам Карнавале.
– Ничего себе! – пробормотал офицер, заглядывая в дверь поверх плеча баронессы.
А удивляться было чему, ибо в комнате царил форменный разгром. Все вещи были вынуты из ящиков и брошены как попало, на полу валялись какие-то бумаги и газеты. Похоже, тот, кто здесь побывал, долго и упорно что-то искал.
– Что все это значит? – пролепетала догнавшая офицера и баронессу художница, еще не оправившись от изумления.
– Не знаю, – честно ответила Амалия. – Но мне все это не нравится.
Шарль де Вермон глубоко вздохнул и потер лоб.
– Так… – задумчиво заговорил он наконец. – Позвольте-ка мне. Сначала умирает старушка…
– Сначала пропадает ваше письмо, – напомнила Амалия. – И черновики Алексея Ивановича.
– Потом с мадам Карнавале происходит несчастный случай, – подхватила Натали. – Если, конечно, то был действительно несчастный случай, – вполголоса добавила она.
– Затем убивают священника, – продолжил Шарль. – И одновременно оказывается, что в комнате старушки кто-то побывал и что-то искал. Воля ваша, но я ничего не понимаю. Что тут вообще происходит?
– Хм, интересный вопрос, Шарль, но на него у меня пока нет ответа, – усмехнулась Амалия и повернулась к поэту, который только что вышел из своей комнаты. – Доброе утро, Алексей Иванович! А мы тут, представьте, обсуждаем последние события. И чем дальше, тем любопытнее они становятся.
– Значит, вы слышали, как стукнула дверь… – отметила Амалия.
Разговор происходил уже после завтрака. Полиция опросила больных и персонал санатория, тело убитого священника увезли, и вновь – по крайней мере, внешне – жизнь потекла своим чередом. Но люди были неспокойны – сбивались в группы, переговаривались, бросая вокруг себя подозрительные взгляды. Одна из немецких дам уже затребовала расписание поездов и стала его изучать. Отставной дипломат пыхтел и фыркал, что его жизнь в опасности, – в округе наверняка появились какие-то анархисты, которые убивают почтенных людей (Нередин попытался себе представить анархистов, которым могла понадобиться жизнь этого невзрачного, брюзгливого человека, но даже его воображение оказалось тут бессильно). Доктор Гийоме ходил, уговаривал, успокаивал. Вид у него был измученный, он так и не мог избавиться от подозрения, что все это делают нарочно, чтобы уничтожить дело всей его жизни – лечебницу. Филипп Севенн клялся, что убийцу наверняка скоро поймают и вообще никаких оснований для беспокойства нет. Что же до Шатогерена, то он уехал к капризной пациентке, жене графа Эстергази, к которой, судя по всему, ему удалось найти подход. Однако не стоило сомневаться: если бы он был здесь, то наверняка тоже принялся бы убеждать пациентов, что ничего особенного не происходит: ничего особенного, дамы и господа, вчера – несчастный случай, сегодня ночью – вор забрался в дом и схватился с синьором Маркези; ну, убил его, но все люди смертны, и даже племянники кардиналов. Ничего особенного, с кем не бывает, дамы и господа!
Алексей Нередин рассказал Амалии то, что он слышал, когда отнес стихи ей и Натали. Он не мог ручаться, но, как ему показалось, скрипела именно дверь апартаментов, которые занимал священник. Нередину было очень жаль, что он не обратил должного внимания на странный звук в ночи, но он ведь даже представить себе не мог…
– Деньги оказались на месте, как сказал инспектор, – задумчиво произнесла Амалия, – дорогое кольцо, которое синьор Маркези привез с собой, тоже никто не взял. Всего один день в санатории – и все же его оказалось достаточно, чтобы кто-то вынес несчастному смертный приговор. Вы не заметили, может быть, он с кем-нибудь общался больше, чем с прочими?
– По-моему, он вообще ни с кем особо не общался, – подумав, сказал поэт. – То есть он держался вежливо со всеми, но я не видел, чтобы…
– И я тоже не видела, – вздохнула Амалия. – Это все осложняет. Если разгадка таится в его прошлом… потому что я сомневаюсь, что за один день в санатории он мог нажить такого врага, который пожелал бы его убить…
– А если он был свидетелем убийства? – внезапно спросил поэт. – Я имею в виду, если смерть мадам Карнавале – на самом деле убийство и если он видел того, кто его совершил… Тогда ведь все сходится! И то, почему его убили сразу после нее, и вообще…
– Верно, – согласилась Амалия, размышляя о чем-то своем. Затем посмотрела на небо. – Ни облачка… и очень даже кстати. Доктор Гийоме ушел к себе?
– По-моему, да.
– Не буду его беспокоить, бедняга и так весь извелся. Если он спросит обо мне, скажите, что я поехала прогуляться. – Баронесса сделала несколько шагов прочь.
– Амалия Константиновна! – окликнул ее Нередин. – Куда вы?
– В Антиб. Здесь недалеко, и погода более чем благоприятна.
– В Антиб? Но зачем?
– Затем, что таинственная мадам Карнавале приехала именно оттуда. И что-то мне подсказывает: если мы поймем, кем была старая дама, то поймем и все остальное.
Она двинулась по дорожке к воротам, но Нередин нагнал ее.
– И вы поедете туда одна?
– Да, а что такого?
Поэт забежал вперед и остановился перед Амалией, умоляюще глядя на нее.
– Вы не позволите мне поехать с вами? Вдруг я буду вам полезен? Не знаю, право… но чем сидеть в четырех стенах… – Он говорил бессвязно и сердился на себя за эту бессвязность. На самом деле, конечно, он не хотел оставаться тут без нее, один (все прочие обитатели санатория, само собою, в счет не шли).
– Хорошо, – сказала Амалия наконец. – Мы возьмем фиакр. Дождя не предвидится, так что доктор Гийоме вряд ли будет против.
Она взяла поэта под руку, и они вместе зашагали к воротам.
Через час Нередин и его спутница уже были в Антибе.
– Куда мы направляемся? – спросил поэт.
– К священнику, – был ответ.
И они отправились искать местного кюре.
Священник, которого они застали в церкви, оказался молодым человеком лет тридцати. По его словам, он заступил на место сравнительно недавно, но своих прихожан знал уже хорошо. Во всяком случае, он мог поручиться, что среди местных жителей не было ни одной семьи по фамилии Карнавале.
– Вы уверены? – настаивала баронесса. – И в прошлом тоже никого с такой фамилией не было? Мы ищем месье Карнавале и его жену Анн-Мари. Может быть, она уехала из здешних мест… допустим, после того, как овдовела?
Молодой священник задумался и наконец сказал, что им лучше уточнить у мясника Тербуйе. Ему уже под шестьдесят, и он знает наперечет всех жителей Антиба за последние полвека. Если мадам Карнавале и впрямь существовала (а в том, что она существовала, у Амалии не было ни малейшего сомнения), мясник им все расскажет.
Увы, лавка Тербуйе оказалась закрыта, однако напротив, у бакалейщика, Амалии и поэту сообщили, что мясник должен вернуться к вечеру. Он уехал на свадьбу к внуку, а его сын, на которого он оставил лавку, воспользовался отсутствием отца, чтобы пойти к любовнице. В придачу к семейным подробностям мясника нашим героям пришлось выслушать еще и описание характера Тербуйе, который держал в страхе всех домочадцев и не давал детям своевольничать. По словам бакалейщика, мясник до сих пор прилюдно отвешивал им тумаки.
– Мы ищем семью женщины по фамилии Карнавале, – перебил Нередин, которого болтун уже порядком успел утомить. – Вы никого не знаете с такой фамилией?
Но бакалейщик не знал. Не знала и зеленщица, не знала хорошенькая продавщица цветов мадемуазель Роза, не знал владелец галантерейного магазина месье Бокер. Решительно никто из лавочников понятия не имел ни о каких Карнавале.
– Может быть, нам стоит обратиться к мэру? – предложил Нередин. – У него находятся записи и акты гражданского состояния. Кто, как не он, должен знать все о местных жителях!
– Что может знать мэр такого, чего не знают даже лавочники? – проворчала Амалия. – Нет, к официальным лицам всегда следует обращаться в последнюю очередь… – Она прищурилась. – Что там такое – букинистическая лавка? Давайте-ка заглянем туда. Может быть, у ее хозяина найдутся интересные книги?
Но, едва войдя в пыльную, старую, крошечную лавку, Нередин убедился, что никакими интересными книгами тут и не пахнет. Есть приюты для инвалидов-людей, и есть вот такие лавки для инвалидов-книг. Здесь были собраны разрозненные тома, разваливающиеся в руках романы, наконец, книги, которые никто не читал даже тогда, когда они вышли, и которые тем более никому не нужны теперь, когда со времени их издания миновало уже порядочно лет. За прилавком на высокой табуретке сидел крошечный горбун с длинными седыми космами, которые падали на лицо, так что видны были лишь поблескивающие глаза да остренький нос.
– Хе-хе! – проскрипел горбун, завидев посетителей. – Господа хорошие! У меня есть то, что вам надо. У старого Эмиля все есть! Вот, не угодно ли: господин Лакло, второй том. Первый куда-то задевался, но я возьму на себя смелость предложить…
Алексей чихнул и с отвращением покосился на шаткие стопки томов-инвалидов, как попало наваленные на прилавок.
– Нам ничего не надо, – остановила лавочника Амалия. – Мы ищем людей по фамилии Карнавале, которые жили здесь, в Антибе. Можете ли вы нам сообщить что-нибудь о них?
Глаза горбуна сверкнули сквозь космы.
– Хе-хе! – продребезжал он. – Что, Карнавале? Давняя история, бьюсь об заклад, никто из местных их уже и не помнит… А книжка знатная, сударыня. «Опасные связи», роман в письмах… единственный роман в письмах, который можно читать до сих пор! Купили бы вы ее, я б тогда и сказал все, что вам надо…
Амалия бросила взгляд на переплет, испачканный воском, весь в каких-то подозрительных пятнах, вздохнула и полезла за кошельком.
– Вот это дело! – обрадовался горбун. Он спрятал монету в карман и хитро сощурился. – Значит, вам угодно знать о Карнавале?
– Да, – сказала Амалия. – Что с ними такое приключилось?
– Ну не то чтобы приключилось, – оживился горбун, – но тут вот какая история. Никаких Карнавале на самом деле в Антибе никогда и не было. Не водилось тут таких, и все. Зато в десяти лье отсюда проживал один знатный господин, дай бог памяти… маркиз Карнавон. Понимаете, сударыня?
– Пока не очень, – сухо обронила Амалия.
– То была первая часть истории, а вторая вот какая… – важно изрек горбун, выставив сухонький узловатый палец. – В давние времена жила тут, в Антибе, некая Луиза Дюбрей. Добрая женщина, дородная такая, собой видная. Муж у нее был не муж, а впрочем… обычный муж, хотя я его не слишком хорошо помню. Но вот что занятно, сударыня: детей у нее было штук восемь. И если другим их дети влетают в копеечку, то ей, сударыня, они приносили ой какую прибыль… – Лавочник хихикнул.
– Что-то не слишком ясно, – вмешался Алексей, очень внимательно слушавший странного хозяина. – При чем тут Карнавале?
– Вы, сударь, – забурчал горбун, – уж не перебивали бы, коли вам так понадобились Карнавале. Кстати, сударыня, не угодно ли вам Стерна? Отличный Стерн, жаль только, без нескольких страниц. Заглавие – «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии». Ну до Италии он в книге так и не добрался, как я понимаю, а впрочем, и одной Франции вполне достаточно. Иллюстрации, опять же, весьма занимательные… – И старик протянул Амалии потрепанный, даже слегка погрызенный мышами старый-престарый том.
– Амалия Константиновна, – тихо сказал поэт, – он что же, так и будет нам всякую рухлядь сплавлять?
– Ну, Алексей Иванович, у нас с вами не слишком большой выбор, – возразила Амалия, доставая деньги. – Что касается меня, то лично я намерена все узнать про таинственную мадам Карнавале из Антиба… Кажется, вы рассказывали про некую мадам Дюбрей? – обратилась она к горбуну. – И я правильно поняла, что она брала чужих детей на воспитание?
Тот спрятал деньги и важно кивнул.
– Чужие дети, ясное дело, разные бывают, – объявил он. – Те, которыми она занималась, были сплошь незаконнорожденные. Ну там, отец граф, к примеру, а мать прачка. А бывало и с точностью до наоборот: мать графиня, а папенька форейтор какой-нибудь. Любовь, она же не разбирает, кто какого звания.
– Согласна, – сказала Амалия. – Значит, Карнавале – это измененная фамилия отца, маркиза Карнавон? Потому что настоящую фамилию, разумеется, незаконнорожденному давать нельзя.
– Незаконнорожденной, – поправил хозяин. – Ее звали Анн… нет, Анн-Мари. Именно так. Про мать я никогда не слышал, но, может быть, она и не собиралась возиться с крошкой.
– И ребенка отдали на воспитание Луизе Дюбрей?
– Ваш ум, сударыня, не уступает вашей красоте, – с чувством объявил хозяин лавки. – Если вам угодно, могу рекомендовать…
– Нет, – твердо остановила гарбуна Амалия, – вы и так достаточно от меня получили. Что еще вы знаете о мадам… о мадемуазель Карнавале?
– Боюсь, не слишком много, – с сухим смешком отозвался месье Эмиль. – Очаровательная была девочка, но большая шалунья. Мадам Луиза, помнится, на нее жаловалась: обижала других детей, да и ей самой пыталась дерзить. Правда, с мадам Луизой такие шутки не проходили, у нее рука тяжелая была. Она и мужа поколачивала время от времени, когда он забывался и пытался вести себя как холостой. – Лавочник ухмыльнулся.
– И? – спросил поэт, видя, что хозяин умолк и принялся протирать пыль.
– Что? – невозмутимо осведомился горбун, не прекращая своего занятия.
– Что стало с девочкой, с Анн-Мари, когда она выросла? – с понятным нетерпением спросила теперь Амалия.
Букинист хитро сощурился.
– Этого, сударыня, я вам сказать не могу, но думаю, что вам нетрудно будет получить ответ. Если дойдете до конца улицы и повернете направо, то легко его найдете.
Алексей насупился. В словах букиниста чудился какой-то подвох, да и его глазки-щелочки, поблескивающие сквозь седые космы, не внушали Нередину никакого доверия.
– Что-то мне не по душе такие загадки, – буркнул поэт.
– А Луиза Дюбрей? – поитересовалась Амалия. – Где я могу ее найти?
– Да там же, там же, – нетерпеливо ответил букинист. – Все на самом деле очень просто, сударыня. Вы идите, ну… и сами все увидите.
Амалия пристально посмотрела на него.
– Мы можем и вернуться, – внезапно сказала она.
– Сколько угодно, сколько угодно, прекрасная дама, – продребезжал букинист. – Но таких сведений, как у меня, вы больше ни у кого не получите. Старый кюре давно умер, а новый – шалопай, чистый шалопай! По совести, вы же еще и благодарить меня должны.
– Мы уже отблагодарили, – проворчал Алексей, поворачиваясь к двери. – И все, что мы услышали, гроша ломаного не стоит, – добавил он по-русски.
Горбун хихикнул и пожелал им приятного пути.
– И не забудьте ваши книжки! – задорно крикнул он на прощание.
Амалия и ее спутник вышли из лавки, поэт помог баронессе подняться в фиакр.
– До конца улицы и направо, – распорядилась Амалия.
Фиакр тронулся с места. Теплый прибрежный ветер дул седокам в лицо – ветер, пахнущий морем, теплом и ароматами тысяч цветов. Амалия поглядела на том Стерна, надкусанный мышами, и поморщилась.
– Как-то все не слишком вяжется, – подал голос до сих пор молчавший поэт. – Я имею в виду нашу даму. Если Карнавале – ее девичья фамилия, почему она называла себя мадам?
– Может быть, не хотела, чтобы ее принимали за старую деву? – отозвалась молодая женщина, пожав плечами. – Или вернулась к девичьей фамилии после неудачного брака. Так или иначе, это упростило нашу задачу.
Они проехали десяток домов, украшенных самыми разнообразными вывесками, и фиакр взял вправо. Алексей озадаченно моргнул. Они вновь находились возле церкви, только теперь заехали с другой стороны – с той, где располагалось кладбище. Возница натянул вожжи.
– Тпрру!.. Здесь, сударыня?
Амалия молча озиралась по сторонам.
– Судя по всему, здесь, – наконец кивнула она.
– Что за скверные шутки у старика-букиниста… – начал поэт.
Но его спутница уже соскользнула на землю. Пришлось Алексею последовать за ней.
Они ходили между крестов и потемневших от времени надгробий, читая имена и даты. Дюпон… Мерсье… Батист… прожил 104 года, умер в 1868 году… Леон Ламарш, прожил 18 лет… «И ведь это были живые люди, – думал Нередин. – Они смеялись, танцевали, ходили на лодках в море, любили женщин… и вот теперь все, что осталось от них, – только имена на могилах, куда они унесли все, что успели испытать в жизни…» Он задумался о том, что останется от него, когда он умрет, но внезапно увидел на надгробии знакомое имя.
– Смотрите: Луиза Дюбрей… Умерла в 1865-м, двадцать два года назад… Судя по могиле, у ее семьи и впрямь водились деньги.
Но Амалия, стоявшая в десятке шагов, похоже, не слушала его. Он взглянул на нее и отметил, что вид у молодой женщины растерянный. Да что там растерянный – она словно столкнулась с загадкой, которую была не в силах разрешить.
– Я нашел могилу Луизы Дюбрей, – повторил поэт, подходя к ней. – Не знаю, что нам это дает, но… Что с вами, Амалия Константиновна?
Вместо ответа баронесса указала на скромный крест, почти вросший в землю. Подойдя ближе, Нередин прочел:
Здесь покоится
Анн-Мари Карнавале,
чья душа да пребудет с ангелами.
1843 – 1850
Мы никогда не забудем тебя.
– Ой! – вырвалось у Нередина.
Ему тотчас же стало ужасно стыдно за обывательский и, в сущности, глупый возглас. Но что еще, в самом деле, он мог сказать? Приехали искать местную уроженку, которая погибла в санатории, а она, оказывается, уже давным-давно умерла. И, хотя день был теплый, по позвоночнику поэта прошел озноб. В мозгу его – вот ведь нелепость! – сразу же промелькнули какие-то истории о вампирах, оборотнях и прочей нечисти, которая выходит из могил и живет до отвращения долго. И такие истории, если говорить откровенно, Алексей терпеть не мог.
– Пока я ничего не понимаю, – признался он. – Если букинист нам не солгал…
– Он не солгал, – отрезала Амалия. – Там лежит Луиза Дюбрей. А здесь могила той, кого мы ищем.
– Может быть, какая-то ошибка? – с надеждой предположил поэт. По правде говоря, ему становилось все больше и больше не по себе. Он взглянул в лицо Амалии – и поразился его сосредоточенности.
– Вряд ли, – внезапно сказала молодая женщина. – Нет, как раз никакой ошибки тут нет.
– Тогда что все это значит? Полная тезка? Анн-Мари – вполне распространенное имя, хотя Карнавале… вот как раз фамилия Карнавале не слишком часто встречается.
– Из Антиба, – напомнила Амалия. – Женщина говорила, что она из Антиба, и ее так и представляли. Потом доктор Севенн при вас повторил, что пациентка была из Антиба. Полная тезка – из того же самого городка? И никто из местных никогда о ней не слышал? Быть такого не может.
Алексей достал платок и вытер им лоб. Он пытался придумать хоть какое-нибудь правдоподобное объяснение, но чем больше думал, тем менее правдоподобными объяснения выходили.
– Если допустить, что тридцать семь лет назад умерла не Анн-Мари Карнавале…
– Вздор, – сразу же отмахнулась Амалия. – Луиза Дюбрей получала деньги за живых детей, а не за мертвых. Не надо путать жизнь с романами месье Дюма… потому что в жизни все может оказаться гораздо интереснее, – прибавила она.
– У вас есть какое-то объяснение? – напрямик спросил поэт.
– Есть, но оно ничего не объясняет, – вздохнула баронесса. – Настоящая Анн-Мари Карнавале была незаконной дочерью маркиза, она умерла в возрасте семи лет и похоронена здесь. А дама, которую мы встречали в санатории, просто самозванка, если можно так выразиться.
– Я не до конца понимаю вашу мысль, – признался Нередин.
– Все очень просто, – объяснила Амалия. – Если вы присваиваете себе чужое имя, оно должно что-то значить. Допустим, вы говорите, что вы Людовик XVII, и на этом основании начинаете вымогать деньги у лжеродственников[13]. Или придумываете себе пышный титул, чтобы ослепить окружающих. Но какой смысл называться именем незаконной дочери маркиза, которая умерла много лет назад и даже если бы выжила, по возрасту никак не могла быть мадам Карнавале? Странно, и даже более того – нелогично.
– А может быть, имело место совпадение? – предположил поэт. – То есть мадам Карнавале – самозванка и она просто взяла первое попавшееся имя, которое пришло ей в голову, так что все совпадения случайны?
– Да, но чтобы совпали имя, фамилия и город… Слишком много случайностей, – возразила Амалия. – Нет, тут явно что-то другое. К примеру, кто-то увидел имя на могильной плите, оно ему запомнилось, и впоследствии он его использовал.
– Думаете, именно та женщина, которую мы знали как мадам Карнавале?
– Вряд ли, – сухо ответила его собеседница. – Видите ли, Алексей Иванович, современные люди очень суеверны. Они всячески скрывают это, но тем не менее таковы факты. Чтобы взять имя с чужой могилы, надо обладать очень независимым характером. Да и потом, к чему подобные проблемы, когда имя можно и в самом деле придумать? Не понимаю я, честно говоря.
– И что вы намерены теперь предпринять?
– Niente[14], – отозвалась молодая женщина. – Самое главное мы уже узнали: кем бы ни являлась наша милая старушка, Анн-Мари Карнавале она точно не была. А кем она была на самом деле, еще предстоит установить… Идемте, Алексей Иванович.
Они сели в фиакр, который повез их по направлению к Ницце. В пути Амалия от нечего делать стала рассматривать второй том Лакло и Стерна, которые ей навязал букинист.
– Должна признаться, Алексей Иванович, я питаю слабость к «Опасным связям». Во многом поразительная книга, начиная с того, что это единственный роман автора, который написал его, когда ему уже было за сорок. Конечно, конец значительно слабее остального, потому что ясно, что без ужасной болезни или какой-нибудь такой же надуманной чепухи покарать маркизу де Мертей невозможно. Более того, я уверена, что после она могла стать еще опаснее, чем раньше.
– У меня создалось впечатление, – сказал поэт, радуясь, что разговор от странного расследования перешел на более близкие ему литературные материи, – что автор собирался написать продолжение, но по каким-то причинам передумал.
– О, причины эти не составляют тайны, – пожала плечами Амалия. – Оригинальную книгу, такую, как «Опасные связи», написать нелегко, но написать оригинальное продолжение практически невозможно. Хотя не скрою, мне интересно было бы прочесть продолжение, в котором схлестнулись бы коварная маркиза и простодушная Сесиль. Всю вторую книгу последняя казалась бы такой же неисправимой простушкой, а в конце обошла бы маркизу по всем статьям и получилась ее достойной преемницей… Но Лакло ничего такого не написал. А жаль.
Поэт слушал милую болтовню своей спутницы и отдыхал душой. Фиакр катил по дороге, обсаженной апельсиновыми деревьями. Воздух был чист и прозрачен, и в небе не видно ни облачка. «И почему я не догадался приехать сюда раньше? – размышлял Нередин. – Сколько стихов я мог бы здесь написать… Не говоря уже о том, что, если бы я раньше занялся своей болезнью, сейчас у меня было бы больше шансов выжить! И еще я мог бы раньше встретиться с ней…»
– Вы, конечно, читали «Трех мушкетеров», – продолжала Амалия, – и могли заметить, что миледи – прямой потомок нашей маркизы. Обожаю литературные родословные, порой так забавно бывает подмечать, какой герой на самом деле от какого произошел. Вот Евгений Онегин, к примеру, – это недо-Вальмон, если вам угодно. И еще о Дюма: по-моему, единственная ошибка, которую автор допустил в своем бессмертном романе, заключается в том, что он заставил благородных мушкетеров убить женщину. Какая бы она ни была, все равно нехорошо, некрасиво и недостойно их. Особенно Атоса, который все-таки был ее мужем.
Алексей улыбнулся.
– Ну, в жизни множество мужей были бы не прочь избавиться от жен, – шутливо заметил он. – И потом, гибель миледи дает толчок всей линии мести в продолжении истории о мушкетерах, помните? А это едва ли не самые сильные сцены в романе.
– Может быть, – рассеянно произнесла Амалия. – Жаль только, что второй том Лакло, который нам продал всезнающий лавочник, мне вряд ли пригодится. У меня дома есть два издания получше, и с иллюстрациями им больше повезло. Что касается Стерна… – Баронесса со вздохом поглядела на следы мышиных зубов на переплете. – Он тоже никуда не годится. Вам нравится Стерн?
– Пушкин очень его ценил, – заметил Нередин, – и я тоже.
Фраза получилась неудачной и излишне хвастливой. Поэт хотел лишь сказать, что познакомился со Стерном, прочитав отзывы о нем Александра Сергеевича, и оценил его так же высоко. Но Амалия, похоже, ничего не заметила.
– Восхитительный писатель, – сказала она. – Вы знаете, мне всегда безумно жаль книги, которые пострадали по вине людей. Ведь роман замечательный, но предыдущие владельцы… – Она перевернула наугад несколько страниц – и осеклась.
– Что там такое, Амалия Константиновна? – спросил Алексей с любопытством.
– Ничего. Почти ничего.
Но тон баронессы говорил об обратном.
Поглядев поверх ее плеча, Нередин увидел на странице несколько однотипных надписей пером – повторялось чье-то имя. Часть надписей была перечеркнута, и сверху, очевидно, было что-то приписано, но что именно, понять было невозможно из-за оторванного угла страницы. Алексей поглядел на застывшее лицо Амалии. Он ничего не понимал.
– Это имеет какое-то отношение к нашему делу? – отважился он спросить.
– Абсолютно никакого, – твердо ответила Амалия. – Не имеет и не может иметь. Но как странно… – Она посмотрела на дату римскими цифрами на титульной странице. – Нет, все-таки странно. Почему такая подпись? И почему она зачеркнута?
Алексей взял книгу из ее рук. Великолепного качества плотная бумага почти не пожелтела от времени и не покрылась коричневыми пятнышками, хотя из даты – M.DCC.LXXXX – следовало, что книга издана почти сто лет назад, в 1790 году. Несколько иллюстраций были вырваны, кто-то там и сям зачем-то оторвал верхние части страниц. На середине книги, где глава, как водится, начиналась с нечетной страницы, предыдущая оказалась ничем не занята, и на белом пространстве кто-то оставил свою подпись, причем не один раз.
Амелия
Анна-Мария-Амелия
Анна-Мария-Амелия фон Мейссен
Анна-Мария-Амелия фон Мейссен
И дальше точно так же, как в предыдущей строке, еще раз десять, с росчерками и подчеркиваниями. Похоже, кто-то от нечего делать просто пробовал новое перо. Хотя зачем он, нет – она выбрала для этого книгу, оставалось загадкой. Вдобавок ко всему кто-то крест-накрест зачеркнул все «фон Мейссен» – так яростно, что прорвал пером бумагу насквозь, и приписал сверху какое-то другое имя. От него осталась только неполная первая буква – латинское то ли N, то ли R, то ли H, – потому что часть страницы и нескольких соседних кто-то из последующих владельцев книги тоже оторвал. Нередин вопросительно поглядел на Амалию.
– Это имя моей прабабушки, – пояснила она. – Меня назвали в ее честь… почти в ее честь, потому что отец не хотел, чтобы я повторила судьбу его бабушки. И почерк это ее, у нас в семье хранится несколько ее писем.
Баронесса была взволнована, и Нередина в который раз поразили извилистые пути вещей. Почти сто лет книга блуждала по чужим рукам, пока малосимпатичный букинист в Антибе не всучил ее «в нагрузку» заезжей даме, которая хотела узнать подробности об одной из прежних жительниц города. И дама оказалась именно той, чья прабабушка много раз шутки ради расписалась на одной из страниц книги.
– Удивительно, – проговорила Амалия. Глаза ее блестели. – Но почему фон Мейссен? Фамилия девичья ведь, а книга выпущена в 1790-м, когда прабабушка уже была замужем. Первый раз, по крайней мере, точно уже была.
– Первый раз? – заинтересовался Нередин.
– О, она была довольно легкомысленная особа, – отозвалась Амалия. – Всего она ухитрилась выйти замуж семь раз. Ее родные, по-моему, пытались ее образумить, но с ней это было совершенно бесполезно. Она была знакома с Наполеоном, и в семье уверяют, что знакома куда ближе, чем позволяют приличия… хотя я своими глазами видела ее письмо к сестре Шарлотте, где она с совершенно восхитительным апломбом пишет, что видела маленького генерала, который совершенно ничего собой не представляет и что вообще встречала она генералов и получше, повыше ростом. Поразительная женщина! Писать такие нелепости о будущем императоре – не всякому дано, знаете ли… Ее единственная дочь, кажется, была от нее в ужасе и порывалась уйти в монастырь, но кончилось все тем, что вышла замуж за своего двоюродного племянника, внука той самой Шарлотты. Признаться, я удивлена, что Амелия читала «Сентиментальное путешествие». Я знаю, что она на каком-то приеме видела Гете и говорила с ним, но, если она была такой, как я ее представляю, прабабушка точно не могла любить Стерна. И почему она подписалась фон Мейссен? Сколько вопросов, на которые уже никогда не узнать ответов… И какие мерзавцы могли так изуродовать книгу?
Баронесса гладила пальцами переплет, на ее щеках играл румянец, и Нередин видел, что мыслями она теперь бесконечно далека от тайны мадам Карнавале и трагических происшествий, которые всколыхнули тесный мирок их санатория. Но вот Амалия подняла голову и увидела, что они подъезжают к дому. Тотчас ее взгляд стал непроницаемым, а лицо приобрело то замкнуто-спокойное выражение, которое очень шло молодой женщине, но все-таки меньше, чем блестящие глаза и очаровательная улыбка. И Алексей про себя невольно пожалел об этой перемене.
– Я думаю, мы должны рассказать доктору Гийоме о том, что нам удалось узнать, – сказал Алексей. – Ведь вполне может оказаться так, что мадам Карнавале на самом деле мошенница, и тогда у него могут быть неприятности.
– Конечно, я все ему расскажу, – пообещала Амалия. – Кроме того, мне потребуется его разрешение на осмотр вещей нашей незнакомки. Вполне возможно, что среди них удастся обнаружить нечто, что укажет нам на ее настоящую личность.
«А что, очень даже умно», – подумал поэт. Но, как выяснилось, кое-кто оказался еще умнее их.
– Я понимаю ваше желание осмотреть вещи мадам Карнавале, – промолвил доктор Гийоме. – Но, к сожалению, их уже забрал ее племянник, когда вы уехали. Так что, боюсь, я ничем не смогу вам помочь.
– Племянник? – повторил ошеломленный Нередин.
– Племянник? – Амалия была удивлена не менее его. – Но о каком племяннике может идти речь, если… если…
– Он показал мне свои бумаги, они были в полном порядке, – сказал доктор. – Что-то не так?
Амалия и ее помощник обменялись растерянными взглядами.
– Кроме того, госпожа баронесса, я вынужден сказать вам, что вы меня огорчаете, – мягко добавил доктор. – Вы же знаете, что я не люблю, когда больные внезапно покидают санаторий. Что, скажите на милость, заставило вас уехать отсюда и даже не предупредить меня?
– Просто мы поехали в Ан… – начал Алексей, но тут Амалия пребольно наступила ему на ногу, и он запнулся на полуслове.
– Мы прокатились в Ниццу, – объявила она с самой непринужденной улыбкой. – Поскольку погода позволяла нам вылазку, я была уверена, что вы не станете возражать. Просто недавние события выбили нас из колеи, а месье Нередин к тому же поэт, его муза не может сидеть в четырех стенах.
– Что ж, если так… – сдался доктор. – Пожалуй, тут я действительно не вправе возражать. Скажите, вы случайно не видели в Ницце Шатогерена? Он уехал с утра к пациентке, и с тех пор его нет.
– Нет, мы его не видели, – быстро ответила Амалия, посылая поэту предостерегающий взгляд. – А кто его пациентка?
– Жена богемского графа Эстергази. Довольно вздорная особа, которая настаивает на том, чтобы ее навещали на дому. Я предложил ей перебраться в санаторий, чтобы наблюдать ее, но она категорически отказалась.
– Вы говорите о графине Елизавете Эстергази? – переспросила Амалия. – А вы разве не знаете?
– Что именно я должен знать? – с некоторым неудовольствием осведомился доктор.
Прежде чем ответить, Амалия оглянулась на своего спутника.
– Дело в том, что графиня Елизавета давно больна. Но не телом, а… душой. Не думаю, что ее присутствие в санатории желательно. Впрочем, судя по всему, она и сама отлично это понимает.
Доктор Гийоме пристально посмотрел на Амалию.
– Беда в том, что я не слишком силен в том, что касается европейской аристократии, – усмехнулся он. – Значит, графиня – умалишенная?
– Временами, насколько мне известно, – уточнила Амалия. – В ее роду это заболевание не редкость. Еще ее бабушка воображала, будто она стеклянная, и требовала, чтобы никто к ней не прикасался. А дядя не покидает стен своего замка с двадцати лет. Полагаю, вы понимаете, что это значит.
Гийоме тяжело вздохнул:
– Что ж, если так, придется предупредить Шатогерена. Не скрою, поведение графини и в самом деле показалось мне несколько… э… странным, но я был далек от мысли о безумии. Очень вам благодарен, госпожа баронесса, что вы поставили меня в известность.
Как только Нередин с Амалией вышли из кабинета доктора, поэт требовательно спросил:
– Почему вы ему не сказали про Антиб?
– А что бы изменилось? – отозвалась молодая женщина. – Мы в тупике. Нас обвели вокруг пальца. И что мне стоило сразу же осмотреть ее вещи, как только я заметила, что кто-то в них уже рылся? А теперь, получается, мы потеряли время и не узнали ровным счетом ничего стоящего.
Баронесса явно была рассержена, но причины такого ее настроения Алексей не понимал. Сам он воспринимал предпринятое ими расследование как попытку сыграть в сыщиков из детективных романов, и то, что попытка оказалась неудачной, его мало трогало. Алексей был бы сильно удивлен, если бы узнал, что его спутница никогда не играла в сыщиков… потому что на самом деле ей не раз приходилось расследовать чрезвычайно запутанные дела. Но баронесса Корф никому в санатории не говорила об этой стороне своей жизни.
Она поднялась по лестнице и прошла к себе. В ее распоряжение были отданы две комнаты – спальня и подобие гостиной. Но сейчас, едва отперев дверь ключом, Амалия сразу же поняла: что-то не так.
Книги на столе были немного сдвинуты с места, бювар тоже стоял не там, где она его оставила, даже хрустальные флаконы духов переставлены. Амалия выдвинула ящики стола – так и есть, и тут все лежало хоть чуть-чуть, но иначе.
Ее затопила волна холодной ярости, и баронесса была вынуждена опуститься на оттоманку, чтобы хоть немного успокоиться.
Значит, она была права. Кто-то обыскал ее комнаты. Зачем?
Деньги, документы и драгоценности лежали на прежних местах, но это вовсе не успокоило Амалию. Потому что она отлично понимала, что может скрываться за таким обыском.
– Анри!
Слуга явился через минуту. Из всех постояльцев санатория русская баронесса нравилась ему больше всего. Во-первых, она была щедрая и никогда не скупилась. А во-вторых, она была красивая, любезная и к тому же настоящая дама. До кончиков ногтей.
– Анри, кто-нибудь заходил ко мне в комнату? – требовательно спросила Амалия.
Слуга растерялся и сказал, что никто. Ему, да и остальным слугам, отлично известно, что госпожа баронесса не любит, когда к ней заходят в ее отсутствие.
– Хорошо, – промолвила Амалия. – Как выглядел тот господин, который забирал вещи мадам Карнавале?
Оказалось, он был невысокий, рыжеватый, говорил с небольшим акцентом. И еще при нем был слуга, который… подозрительно смахивал на хозяина: тоже невысокий, тоже рыжеватый и тоже не совсем правильно изъяснялся по-французски.
«Так… Стало быть, один забирал вещи сообщницы, а второй проник ко мне в комнаты, – сообразила Амалия. – Но что же, черт возьми, все это значит?»
– Спасибо, Анри. – Баронесса опустила в ладонь слуги золотую монету. – И еще один вопрос. Скажи, в последнее время на территории санатория не замечали никаких посторонних людей? Которые прежде тут вообще не появлялись?
Анри немного подумал и сказал, что садовник недавно видел какого-то типа, который ошивался возле санатория. Но тот тип на бродягу не походил и впечатление производил вполне приличное. Высокий блондин, одет в штатское, но садовнику, который сам являлся бывшим солдатом, показалось, что выправка у незнакомца военная. Когда садовник спустя пять минут снова посмотрел в ту сторону, незнакомец уже исчез.
– Хорошо, Анри, можешь идти. Если еще о ком-нибудь узнаешь, дай мне знать.
Слуга вышел, а Амалия предалась невеселым мыслям. За исключением того, что она нашла книгу, принадлежавшую некогда ее прабабушке, все остальное было из рук вон плохо. И хуже всего то, что у нее не имелось ни единой зацепки. А Амалия терпеть не могла блуждать в потемках.
«Почему я? – думала она, переодеваясь к обеду. – Что он – или они – думали найти в моей комнате? И кто рылся в вещах мадам Карнавале? И самое главное: как связать два факта обыска? Если бы я общалась с пожилой дамой больше, чем прочие, если бы мы подружились или хотя бы наши комнаты соседствовали… Но ведь ничего такого не было!»
Обед в тот день был подан позже, чем обычно, а в конце его появился доктор Шатогерен, который вернулся от графини Эстергази. Вид у него был хмурый и рассеянный. Гийоме через слугу попросил зайти помощника и передал ему то, что сказала Амалия об их высокородной пациентке. Шатогерен поморщился.
– Должен признаться, что-то в таком роде я подозревал, – пробурчал он. – Не зря же ее муж платит за визиты в два раза больше, чем следует, да еще и настаивает, чтобы они держались в строжайшей тайне. Теперь, конечно, все понятно…
– Какое впечатление на вас произвела графиня? – поинтересовался Гийоме. – Мне показалось, что окружающие слишком потакают ее прихотям, отчего выходит только хуже. Стоило мне намекнуть ей, что на самом деле она ничем не больна и может возвращаться домой, ее служанка посмотрела на меня так, как будто именно я сумасшедший.
– Да, служанка ни на шаг от нее не отходит, – усмехнулся Шатогерен, – но при ее болезни это вполне объяснимо. Сегодня как раз произошел неприятный случай. Мы говорили с госпожой графиней на самые невинные темы, пока я ее осматривал, и тут… Нет, представьте себе, Пьер! Речь идет о живописи, о Леонардо, о Рембрандте, о Ван-Дейке, и у нее ни с того ни с сего происходит сильнейший истерический припадок. Тогда, скажу вам честно, у меня и мелькнула догадка, что с пациенткой не все в порядке. Она рыдала и никак не могла остановиться. Пришлось мне ее успокаивать. Я послал в аптеку за каплями, но слуги-богемцы в Ницце совершенно не ориентируются, даже не смогли отыскать аптеку. Бог весть сколько времени я потерял… Что с нашими больными, Пьер? Кто-нибудь решил нас покинуть?
Гийоме заверил его, что никто пока не уезжает, и даже если хоть один из пациентов освободит апартаменты, имеется уже стопка писем от больных, которые мечтают лишь об одном – попасть в санаторий. В общем, пока все по-прежнему.
– За исключением того, – добавил он, – что Уилмингтон всерьез решил жениться на мадемуазель Левассер.
– Вы с ним говорили? – спросил Шатогерен.
– Говорил, но он ничего не хочет слушать.
В дверь постучали. Вошел Анри и доложил, что в санаторий явился посетитель, который хочет видеть госпожу баронессу Корф. Шатогерен удивленно вздернул брови.
– Посетитель, о котором она не предупредила? Что-то на нее не похоже.
– Что за посетитель, Анри? – с неудовольствием осведомился Гийоме.
– Мужчина представился как барон Селени и сказал: если госпожа баронесса занята, он будет ждать, пока она не примет его.
Судя по всему, неведомый барон Селени был хорошо осведомлен о порядках, царивших в санатории.
Доктора переглянулись, и Гийоме пожал плечами.
– Хорошо, Анри. Пойди к мадам Корф и передай: если баронесса и в самом деле не занята, она может принять посетителя.
А мадам Корф была как раз в это время чрезвычайно занята. Стоя в саду с небольшим, но зато весьма удобным зеркалом, она, делая вид, что рассматривает свое отражение, следила за Эдит Лоуренс, находившейся в своей комнате на первом этаже.
Несколько минут назад доктор Севенн принес Эдит градусник, чтобы она измерила температуру, но Филиппу пришлось отвлечься на бывшего дипломата, который уверял, что слишком много съел за обедом, и англичанка осталась одна. Последующие ее действия нельзя было назвать иначе чем странными. Она с отвращением поглядела на градусник и опустила его в чашку горячего чая, которая стояла перед ней на столе. Подержав градусник несколько секунд, она вытащила его, тщательно вытерла платком и с видом мученицы положила на стол. Едва доктор Севенн вернулся, она приложила руку ко лбу, несколько раз кашлянула и стала жаловаться на то, что нехорошо себя чувствует…
– Госпожа баронесса!
Натали Емельянова, которая делала наброски, сидя под деревом, видела, как к столичной вертихвостке (так молодая художница называла про себя мадам Корф), которая не желала расставаться с зеркалом, подошел Анри и сказал ей что-то вполголоса. Судя по ее лицу, вертихвостка сильно удивилась, но все же спрятала зеркало и последовала за слугой.
– А, Наталья Сергеевна! Все рисуете?
Художница вспыхнула и обернулась. Перед ней стоял Нередин, одетый по-летнему во все светлое, и девушка невольно подумала, до чего же поэт похож на ангела.
– Алексей Иванович… – пролепетала она, – я так тронута… такая честь… ваши стихи… – Она стиснула руки и с мольбой поглядела на него. – Если бы вы только согласились мне позировать!
Алексей Иванович окинул взглядом сад, подумал, что баронесса, наверное, куда-то ушла, и милостиво согласился сесть напротив Натали, чтобы она могла набросать его портрет. Не веря своему счастью, Натали поспешно перелистнула страницу в альбоме и от волнения сломала карандаш. Поэт устроился в «позу», закинул ногу на ногу (как он никогда не сидел в жизни) и даже согласился взять на руки кошку, чтобы внести разнообразие в портретную живопись.
А баронесса тем временем переступила через порог библиотеки. При ее появлении гость поднялся с кресла. Амалия обернулась к своему спутнику, и Анри вышел, затворив дверь. Как хорошо вышколенный слуга, он тотчас же удалился, и совершенно зря. Потому что любой, кто остался бы подслушать разговор баронессы с незнакомцем, узнал бы весьма любопытные вещи.
– Должна сознаться, я не имею чести знать вас, сударь, – проговорила баронесса, испытующе глядя на незнакомца.
Это был блондин лет пятидесяти, седоватый, уверенный в себе, с небольшими бакенбардами и пронизывающим взором умных светлых глаз. И хотя держался гость поистине безупречно, Амалия поймала себя на том, что он не внушает ей совершенно никакого доверия. Баронесса привыкла полагаться на интуицию, потому что знала, как легко обмануть любой, даже недюжинный разум, и на сей раз интуиция сказала ей: неожиданный посетитель неприятен, имеет что-то против нее и даже, может быть, по-настоящему опасен. Отметив вышеперечисленное, она не стала задерживаться на собственных ощущениях, а с очаровательной улыбкой ждала ответа.
– Тогда я исправлю оплошность, – промолвил господин, кланяясь. – Барон Селени, Юлиус Селени. А вы, стало быть, несравненная баронесса Корф.
Он говорил по-французски чуть правильнее и тверже, чем говорят настоящие французы, однако слово «несравненная» в его устах прозвучало иронично, что Амалии не понравилось. Она не любила дерзостей и не давала спуску тем, кто имел намерение ее унизить.
– Тем не менее несравненной баронессе ваше имя ни о чем не говорит, – мягко промолвила она, и глаза ее сверкнули золотом.
Барон сухо улыбнулся и положил на стол визитную карточку. Но Амалия не сделала даже движения, чтобы подойти и взять ее.
– Селени – знатная венгерская семья, – пояснил он. – И я отказываюсь верить, что вы никогда не слышали о ней. Тем более что у нас с вами могли быть общие интересы, госпожа баронесса. По роду деятельности, так сказать.
Мужчина говорил неторопливо, но с каждой фразой тон его становился все более и более вкрадчивым. И Амалию не покидала мысль, что он все время настойчиво прощупывает ее, прикидывает, с какой стороны к ней подступиться, – возможно, чтобы неожиданно атаковать, ошеломить и сбить с толку. После намека на род деятельности ничего другого баронесса и не ждала, ибо ее работой в совсем недавнем прошлом было то, что в современных терминах именуется разведкой и контрразведкой (в благословенном девятнадцатом веке разделение их было не таким четким, как сейчас).
– Я рад, что вы согласились принять меня, госпожа баронесса, – продолжал барон Юлиус. – Значит, нам удастся прийти к соглашению. По крайней мере, я на это надеюсь.
И ласково поглядел на Амалию, которая держала на лице улыбку, но ничего не говорила. В сущности, сказать ей было нечего, потому что она понятия не имела, о чем вообще идет речь. У нее только была догадка, что визит к ней венгерского барона может быть как-то связан с событиями в санатории, – и, как оказалось, молодая женщина не ошиблась.
– Скажите, госпожа баронесса, – гость подался вперед, и его глаза сузились, – мои надежды не напрасны?
– Смотря на что, сударь, – ответила Амалия, ничуть не погрешив против истины, ибо, как известно, надежды надеждам рознь. – Хотя после того, как ваши люди обыскали мой номер…
Это был смелый шаг, но он полностью оправдал себя. Барон Селени театрально вздохнул.
– Хорошо, – промолвил он, – разумеется, мы кругом виноваты. Мы чертовски недооценили вас, госпожа баронесса. Наши информаторы клялись, что вы отошли от дел… Но ведь любых информаторов можно перекупить, не правда ли? – Барон пожал плечами. – Конечно, так оно и было. И для вас по-прежнему нет никаких препятствий и запретов. Одно то, как вы избавились от моего агента… Столкнуть со скалы в пучину безобидную старушку – браво!
«Я столкнула?!» – в смятении подумала Амалия.
– Мало кто на свете мог бы решиться на подобный шаг, – доверительно сообщил Селени. – Поделом мне, конечно. Я потерял своего человека, но ведь не конец же света наступил, верно? Найдутся и другие агенты. Потеря незначительная, и я готов закрыть на нее глаза.
Амалия перестала улыбаться. Оборот, который принимала беседа, нравился ей все меньше и меньше. И то, как венгерский барон голосом подчеркнул слово «незначительная», свидетельствовало, что сейчас-то речь пойдет как раз о значительных вещах, об очень значительных… куда более значительных, чем человеческая жизнь.
– И я так и сделаю… если вы пойдете мне навстречу, – добавил Селени.
«Так… Сейчас начнется самое главное, – поняла Амалия, – то, ради чего он явился сюда. Какого черта я не ношу с собой револьвер, как прежде? Будь при мне оружие, я бы чувствовала себя уверенней. Правильно говорил генерал Багратионов: не бывает бывших агентов и не бывает таких, которых считают бывшими. Хотя он сам – негодяй, каких мало, надо отдать ему должное».
– Ваши условия? – резко спросила Амалия.
Со стороны это выглядело так, как если бы она сбросила маску. Но сама-то она отлично знала, что на руках у нее нет ни единого козыря. Она ничего не знала и была вынуждена вести игру вслепую.
– Условия очень простые, – сказал Селени тоном дельца, который обговаривает условия сделки. – Вы отдаете нам письмо и получаете деньги. Сколько, как и где – решайте сами. Кроме денег, могу также предложить вам… к примеру, нескромный герцогский титул. Не в нашей стране, дабы не привлекать излишнего внимания, но, уверяю вас, вы останетесь довольны. Вашему правительству письмо все равно ничего не даст. Я знаю, вы считаете, что приведенные в нем сведения могут многое изменить, но… взвесьте обстоятельства. Кто вам поверит? Не говоря уже о том, что все это попросту нелепо.
И тут Амалия поняла. Письмо, адресованное Шарлю де Вермону в Африку, которое так долго его искало, конверт с множеством штемпелей! То самое письмо, которое неожиданно исчезло… И все знали, что как раз она держала его в руках, ведь сама же вызвалась разносить почту в то утро.
Надо же так попасться, черт побери! Но кто, кто на самом деле мог взять письмо? Конечно, старуха, лжемадам Карнавале. Амалия появилась в санатории месяц назад, одновременно с Шарлем, – и едва ли не на следующий день в санаторий поступила новая пациентка, мадам Карнавале… Она терпеливо сидела в засаде, ни с кем особо не общаясь и производя впечатление одинокой дамы на неопытных дурочек вроде Натали, потому что ее интересовало только письмо… И ее комната была рядом с комнатой Шарля – конечно, для того, чтобы легче было за ним следить… Затем письмо и впрямь появилось, и старуха сумела им завладеть, но, как оказалось, ненадолго – кто-то убил ее и ночью пришел обыскать ее вещи! И наверняка нашел письмо, раз вот этот человек, Селени, находится в полной уверенности, что их опередили… Его агенты забрали вещи от имени несуществующего племянника старой дамы, но среди вещей не было письма… Конечно, не было, потому что его снова похитили, во второй раз!
Но что там за письмо такое? Для чего оно может понадобиться русскому правительству? Почему Селени готов на все ради того, чтобы заполучить его? Почему считает, что из-за густо усеянного штемпелями конверта можно было спокойно убить человека? И ведь вовсе не лукавит, Амалия видела, говоря об этом!
И самое главное: как Шарль де Вермон, лицо, которому письмо было отправлено, может оставаться в неведении относительно его ценности? Амалия заметила, что он ничуть не взволновался из-за его пропажи и если говорил о нем, то разве что в ироническом контексте. Или он настолько хитер, что сумел усыпить ее внимание? Неужели она до такой степени потеряла былые навыки, что любой смазливый военный в отставке может теперь ее обмануть? Нет, надо все выяснить… прямо сейчас!
– Вы кое-что забываете, – уронила Амалия, не переставая наблюдать за своим собеседником. – Вы забыли о… о том, кому письмо было отправлено. Будет только справедливо, если он…
Но господин с бакенбардами даже не дал ей закончить фразу.
– Умоляю вас, сударыня, – на лицо Селени поплыла гримаса скуки. – Перед смертью моя агентша успела отправить мне телеграфное известие. Она перехватила письмо до того, как шевалье де Вермон ознакомился с его содержанием, – как ей и было приказано. Если бы он прочитал письмо, мне пришлось бы принимать срочные меры для того, чтобы тайна не просочилась дальше. Что до вас, то вы слишком умны, чтобы посвящать в свои дела кого бы то ни было, и в особенности такого ненадежного человека, как шевалье. Меня вполне устраивает, что вы знаете тайну, потому что вы умеете держать язык за зубами. Вы и я, мы всегда найдем общий язык, так как понимаем, о чем идет речь. Кроме того, де Вермона мы в любом случае смело можем сбросить со счетов. Он все равно не доживет до следующего года.
И барон мило улыбнулся.
«Стало быть, мадам Карнавале посылала телеграмму в день смерти… Надо будет уточнить, на чье имя та была отправлена», – мелькнуло у Амалии.
Она старалась не думать о последних словах барона, но рука ее сама собой сжалась в кулак, и молодая женщина убрала ее за спину. Будь Амалия мужчиной, барону Селени было бы определенно несдобровать; но, по счастью, он имел дело лишь с хрупкой женщиной.
– Конечно, мы допустили просчет, обыскав вашу комнату, – продолжал венгр, – и я понимаю, почему вы сердитесь. Но раз вы видели письмо, вы должны понимать, что именно стоит на кону. Ведь вы сами без колебаний избавились от двух человек, которые мешали вашим планам.
– Уже двух? – каким-то странным тоном спросила Амалия.
Селени пожал плечами.
– Вероятно, этот несчастный молодой священник что-то видел или просто заподозрил, кто именно столкнул в море милую старушку, – сказал он. – Однако это к делу не относится. Позвольте, впрочем, выразить вам мое восхищение. Я знаю, что у вас редкое чувство юмора, но убить книгой – признаться, такое не каждому в голову придет. Я бы, во всяком случае, не додумался.
И барон поклонился чрезвычайно галантно, словно только что отвесил невесть какой изысканный комплимент.
«Опасная игра, очень опасная… – лихорадочно размышляла Амалия. – Куда же я опять ввязалась? Ему было известно, кто я, и он очень здорово соединил все концы с концами. Шарль де Вермон постоянно находился рядом со мной… стало быть, на взгляд Селени, на самом деле я постоянно нахожусь рядом с ним. Старый, дешевый шпионский трюк. Мадам Карнавале гибнет… Ну да, два плюс два равно четырем. Значит, я тоже следила за Шарлем и ждала то самое письмо… Логично. И я же убила мадам Карнавале и несчастного Маркези. А на самом деле… на самом деле все совсем не так! Только я вряд ли смогу доказать это Селени. Он профессионал, и ему отлично известно, что в нашем деле никому нельзя доверять. И чем убедительнее будут мои доводы, тем меньше он будет им верить».
– Я бы тоже не додумалась, – зло проговорила Амалия в ответ на слова барона.
– Неужели? – с улыбкой обронил тот. – Хорошо, я готов признать, что с моей агентшей произошел несчастный случай, если вам так угодно. А священник просто напоролся на излишне кровожадного ночного вора. В конце концов, это мелочи, не стоящие нашего внимания. Так сколько вам угодно получить за письмо?
– Деньги меня не интересуют, – отрезала Амалия. Она ломала голову, ища способ прекратить бессмысленный разговор, но пока ничего не приходило ей на ум.
– Мне известно, что вы богаты, – понимающе кивнул Селени. – Значит, титул?
– Герцогство за листок бумаги? – бросила Амалия с вызовом. Она и сама не понимала почему, но антипатия к этому неожиданному посетителю разъедала ее, как кислота.
Селени пожал плечами.
– Он того стоит, – заметил он.
– Вот как? А может быть, он стоит больше?
Ее собеседник задумчиво посмотрел на нее.
– Не сочтите за невежливость, госпожа баронесса, но я бы не советовал вам торговаться. Последствия могут быть… могут быть самые непредсказуемые.
– О да, я уже поняла, – язвительно отозвалась Амалия. – Вы приняли бы срочные меры. Вроде тех, которые собирались предпринять в случае, если бы шевалье все-таки прочитал письмо.
– Но вы приняли их прежде нас, – вздохнул Селени. – Правда, в отношении совершенно другого лица. Впрочем, если мы не договоримся…
И барон сделал паузу, чтобы дать собеседнице самой додумать фразу. Продолжение напрашивалось совершенно недвусмысленное, и Амалия, хоть и была храброй женщиной, все же почувствовала под ложечкой неприятный холодок.
– Вы мне угрожаете? – холодно спросила она.
– Господь с вами, баронесса! – Селени сделал непонимающее лицо. – Но ведь в этом мире всякое может случиться. У вас тоже, к примеру, есть свои секреты, которыми вы не хотели бы делиться с окружающими. Что, если они узнают, к примеру, что ваш второй ребенок, которого вы якобы усыновили, на самом деле ваш собственный? Что может подумать ваш муж, господин барон Корф?
– Господин барон ничего не подумает, – отрезала Амалия. – Вы дурно работаете, иначе бы знали, что мы с ним уже несколько лет в разводе.
– Ну, к примеру, он может решить, что это неплохой повод отнять вашего общего сына, который живет с вами, – возразил барон Юлиус безмятежно. – Полно, госпожа баронесса. Вы вовсе не так неуязвимы, как считаете. Признаться, я был удивлен, когда узнал, что вы смешали работу с личной жизнью, следствием чего и явился ваш приемный сын, но все мы люди и совершаем ошибки, а потом платим за них. Достаточно одного письма господину барону, чтобы вся ваша жизнь перевернулась. И я еще ничего не сказал про отца ребенка, герцога Олдкасла[15]. Интересно, он знает о том, что у него есть сын? Почему-то мне кажется, что вы ему ничего не сообщили.
Дверь библиотеки беззвучно приотворилась. Амалия невольно напряглась, но оказалось, что это в щелку всего лишь вошла кошка. Она двинулась было вперед, к знакомому силуэту, но заприметила чужого человека, уловила исходящую от него волну враждебности и в нерешительности замерла на месте, поджав одну лапку.
– Ну так исправьте эту ошибку, – сказала Амалия в ответ на слова барона. – Заодно можете написать письмо и его жене, леди Эмили. Сразу в двух экземплярах, чтобы не затерялось на почте.
– О, – уважительно протянул барон Юлиус, – значит, вам уже и про экземпляры известно. Что ж, похвально, госпожа баронесса. Прекрасная работа. – Барон подался вперед и понизил голос: – Но вам следует знать, что все экземпляры письма, кроме одного, были успешно перехвачены. И теперь, когда остался лишь один, я никому не позволю нарушить покой моей страны. Подумайте об этом хорошенько, прежде чем предпринимать опрометчивые шаги.
«Да, противник, безусловно, опасный», – мелькнуло в голове у молодой женщины, когда она увидела выражение лица своего собеседника. Но дальше ее мысль не пошла, потому что дверь библиотеки распахнулась, с грохотом ударилась о стену и в комнату вошел – нет, влетел – разъяренный Алексей Нередин. Кошка, оказавшаяся на его пути, метнулась прочь, и вовремя. Ибо изящный лирический поэт, певец тоскующих у камина дам и вообще, по версии Натали Емельяновой, сущий ангел подскочил к барону Юлиусу Селени и без всяких околичностей, со всей скифской прямотой заехал ему кулаком в челюсть.
Высокородный барон рухнул на ковер, как мешок гнилой картошки, а поэт, по-прежнему молча, не говоря ни слова, схватил его за отвороты сюртука и рванул прочь. Жалобно ахнул и треснул в хищных руках варвара пошитый парижским портным сюртук, что-то сдавленно прохрипел барон Селени, в тот сюртук зажатый, но преобразившемуся в гунна Нередину было совершенно начхать на всех баронов в мире и на их одежду. Он приложил врага еще раз, как следует пнул его для верности и поволок по ковру к двери. За дверью, убедившись, что баронесса не может их слышать, он прибавил несколько крепких армейских выражений, которые автор повествования опускает из уважения к скромности читателей.
Через мгновение Мэтью Уилмингтон и Катрин Левассер увидели, как какой-то господин скатился по лестнице, причем за скатившимся бежал, перепрыгивая через две ступеньки, знаменитый poète russe, оглашавший воздух возгласами на непонятном языке. Еще через минуту Натали Емельянова, Шарль де Вермон, немецкие дамы, доктор Севенн и все, кто находился в саду, в легком ошеломлении наблюдали, как истерзанного, испачканного и весьма помятого пришельца выталкивают за ворота, причем тот растерян настолько, что даже не смеет протестовать против своего изгнания.
– Вон отсюда! – крикнул поэт. Поперек его лба вздулась жила, похожая на букву «у». Он был страшен и прекрасен одновременно. – Если я еще раз вас здесь увижу, то вам конец, слышите?
– Сумасшедший! – крикнул Юлиус Селени после того, как поднялся с земли и отошел на приличное расстояние. – Ты еще у меня пожалеешь! Вы все у меня пожалеете! А, черт подери!
Он со злостью оторвал лоскут, свисавший с воротника, плюнул в пыль и, так как ничего другого ему не оставалось, двинулся обратно к своей гостинице, расположенной в старом квартале Ниццы.
А высокий блондин с военной выправкой, который, находясь поблизости, наблюдал за тем, как посетитель ретировался, только усмехнулся и покачал головой.
– Что это было? – вырвалось у Шарля де Вермона.
– Алексей Иванович, что случилось? – вторила ему встревоженная художница. – На вас лица нет! Он оскорбил вас?
Девушка искала взгляда Нередина, но поэт только отмахнулся от нее и двинулся обратно в дом. В холле Шатогерен попробовал подступиться к пациенту с расспросами, но тот не был расположен отвечать на них и прошел мимо. Растерянным взглядом помощник обменялся с главным доктором.
– И что на него нашло? – пробормотал он, пожав плечами.
В библиотеке Амалия машинально взяла на руки кошку и села на диван, чтобы собраться с мыслями. За последние несколько дней Нередин уже второй раз ставил ее в тупик, хотя она была уверена, что знает людей слишком хорошо, чтобы те могли преподносить ей какие бы то ни было сюрпризы.
Итак, эта тонкая душа, этот возвышенный молодой человек, который, казалось, был склонен вести беседы лишь о стихах да книгах, на самом деле оказался способным на весьма решительные действия. Конечно, из-за его неуместного вмешательства она приобрела еще одного смертельного врага, но у Амалии было чувство, что барон Селени оставался бы таковым при любом раскладе.
Баронесса услышала, что ее избавитель возвращается, и на всякий случай напустила на себя рассеянно-озадаченный вид. Хвалить его она не собиралась, но и порицать тоже не входило в ее планы.
Нередин остановился на пороге, смущенно кашлянул и все-таки вошел, затворив за собой дверь.
– Простите, сударыня, что я позволил себе… – несмело начал он. – Но я не мог не вмешаться. – Поэт сделал шаг вперед. Его голос неожиданно обрел силу и зазвенел под потолком полутемной комнаты, наполненной старыми книгами. – Если вы одна, это не значит, что за вас некому заступиться. В общем, хочу, чтобы вы знали: я никому не дам вас в обиду. Слово офицера и дворянина!
Амалия покосилась на него. Кошка на ее коленях закрыла глаза и, казалось, задремала.
Нет, внезапно сказала себе молодая женщина, не стоит его вмешивать во все это. Он ничего не знает о ней, ничего не знает о ее жизни. Он не имеет представления даже, чем рискует, помогая ей. Он просто благородный человек, повелитель слов, который снимает звезды с неба и украшает ими свои стихи, человек, которому грезятся синий ветер и деревянные дожди, человек, который может сочинить поэму даже о чистом листе. И ее мир, мир секретов, интриг и предательства, – не для него.
– Должна заметить вам, сударь, – заговорила Амалия, – я не понимаю, с чего вы решили…
– Я слышал его последние слова, – просто сказал Нередин. – Этот мерзавец вымогал у вас деньги? Он шантажировал вас? – Амалия молчала. – Если вы боитесь за ваши тайны, сударыня, вы можете быть спокойны. Я никогда их не предам.
Амалия вздохнула и спросила – без гнева, без раздражения, совершенно будничным тоном:
– Что именно вы слышали?
Нередин замялся. Ему не хотелось повторять то, что он услышал, но раз она хочет знать…
– То, что он говорил о вашем… о вашем приемном сыне. И его угрозу рассказать все вашему мужу. Тут я не выдержал. Если бы я не вмешался, госпожа баронесса, я… я бы считал себя самым жалким из людей.
Поэт попытался улыбнуться, но в глазах его была тревога. Он внезапно понял, что своим поступком, вероятно, спровоцировал оскорбленного шантажиста выполнить свою угрозу. Таким образом его рыцарское вмешательство ни к чему хорошему не привело, и более того, возможно, даже ухудшило ситуацию. Он заметил на столе визитную карточку и взял ее, брезгливо держа кончиками пальцев.
– Барон Отто-Юлиус Селени… Из старинной семьи, судя по всему. Странно, что за нанесенное ему оскорбление он не вызвал меня на дуэль. – Алексей скомкал карточку и бросил ее на стол. – Что ж, тогда я сам вызову его на дуэль и убью, чтобы негодяй больше не мог вредить вам, и дело с концом. – Он повернулся к двери.
– Постойте, – окликнула поэта Амалия. – Сядьте, Алексей Иванович.
– Но, госпожа баронесса…
– Сядьте, прошу вас. Нам надо поговорить.
И в самом деле, ей надо было многое сказать. Конечно, она признательна ему, но не стоит доводить дело до дуэли… потому что она не любит дуэлей вообще, а венгерский барон наверняка на дуэлях не дерется, в их ведомствах к таким вещам относятся весьма неодобрительно. Но про ведомства ни в коем случае упоминать нельзя. И вообще Селени, допустим, ее бывший поклонник, который слишком много значения придает разным слухам. В сущности, он вполне приличный человек, но порою ведет себя так, словно приличия перестали для него существовать. Можно намекнуть, что барон предлагал ей руку и сердце, а когда она отказала, рассердился. В гневе мужчины порой совершают такие необдуманные поступки…
Пока в мозгу Амалии одно за другим проносились все вышеназванные спасительные соображения, Алексей Нередин неожиданно согнулся на стуле и зашелся в приступе кашля. Недавнее напряжение сил не прошло для него даром. Он задыхался, судорожно ловил воздух ртом, лицо его побагровело… Видя, что с ним происходит, Амалия вскочила и, не мешкая, бросилась за доктором Гийоме.
Приступ оказался столь сильным, что Нередин потерял сознание. Слуги отнесли его в спальню, и больные заметили, что доктор вышел оттуда лишь через полчаса. Амалия, шедшая за ним следом, что-то спросила у него, но он ответил ей так резко, что Рене потом пришел извиняться за своего коллегу. Однако баронесса вовсе не сердилась на грубость доктора. Она сама прекрасно понимала, что была причиной приступа у поэта, и ее не на шутку мучила совесть.
– Я не удивлюсь, – заметила Катрин, – если он из-за нее умрет. Есть женщины, которые всем приносят неприятности… И даже несчастья, – добавила девушка вполголоса, но почему-то ее услышали все.
Уилмингтон нахмурился. Он не был поклонником баронессы, но все-таки она была настоящая lady, и замечание невесты немного его покоробило. Шарль де Вермон только улыбнулся и подкрутил ус. Он отлично помнил, что у Амалии в санатории было больше всего почитателей среди мужчин, и успел заметить, что Катрин ревновала ее. Интересно бы еще понять почему. Ведь Катрин и так вытянула самый счастливый билет из всех возможных в ее положении и собиралась выйти замуж за набитого деньгами английского олуха, который к тому же был серьезно болен. Если она его переживет, у нее есть шанс унаследовать приличное состояние; и Шарля забавляло, что маленькая стяжательница будет недолго пользоваться плодами своего расчетливого коварства. Он всегда был о людях невысокого мнения, но почему-то ему представлялось, что Амалия никогда бы не оказалась на месте очаровательной француженки с такими обманчивыми газельими глазами и столь же обманчивым скромным видом.
– Когда вы собираетесь пожениться? – спросила Эдит у Уилмингтона.
И разговор перешел на более приятные темы – платье для невесты, выбор места венчания и возможность бракосочетания в мэрии без излишней помпы. Катрин, смущаясь, говорила, что одной мэрии ей вполне будет достаточно, потому что она не гонится за внешним блеском и вообще так любит Уилмингтона и так дорожит им, что не хотела бы лишний раз утомлять его. Порозовевший англичанин, тайком взяв ее за руку, тотчас объявил, что не посмеет лишать свою невесту свадебной церемонии. Разумеется, они поженятся в церкви, как только уладят все формальности, ведь он все-таки гражданин другой страны.
«До чего же они все отвратительны! – подумала в сердцах Натали, выходя из гостиной, где как раз обсуждали, кто будет подружкой невесты. – Ни до чего им нет дела, кроме их мелких интрижек. Мадам Карнавале умерла, и уже на следующий день о ней никто даже не вспомнил. Про итальянца они тоже забыли, хотя еще утром делали вид, что его судьба их взволновала. Притворщики, кругом одни притворщики! Бедный Алексей, может быть, умирает, а англичанин обжирается кексами, и все ему мало, Эдит хихикает своим противным голоском, а Катрин томно намекает на то, как она будет счастлива. Совершенно никчемные люди, которые никогда не создадут ничего стоящего: не распишут Сикстинскую капеллу, не сочинят поэму, которая останется в веках. Но они будут жить… а человек, который в сто тысяч раз ценнее их, может умереть. Боже, боже, ну отчего так несправедливо? Забери их всех, но пусть только Нередин останется в живых!»
Художница увидела, как доктор Гийоме спускается по лестнице, и поспешила к нему.
– Месье доктор… Моему соотечественнику нехорошо, и… у нас принято поддерживать друг друга… не оставлять в беде… Вы не разрешите мне посидеть с ним? Я так волнуюсь за его здоровье…
Ей показалось, что Гийоме взглянул на нее с раздражением, и она не ошиблась.
– Я уже приставил к нему сиделку, – сухо сказал доктор. – Вам и госпоже баронессе нечего там делать. Завтра утром, если ему будет лучше, можете его навестить, но ненадолго.
Натали достаточно хорошо знала Гийоме и понимала, что спорить с упрямым доктором совершенно бесполезно. Из его слов она уяснила, что Амалия, по-видимому, тоже хотела ухаживать за поэтом, однако Гийоме и ей дал от ворот поворот. Но все же это было слишком слабое утешение. Художница сухо попрощалась и ушла, чувствуя, как на глазах выступают слезы; но она не хотела, чтобы их видели посторонние. Все в санатории, начиная с персонала, – грубые, равнодушные, бесталанные животные, которые не могли идти ни в какое сравнение с ее любимым поэтом. Остаток дня она посвятила рисованию, и на всех ее рисунках была не то Снежная королева, не то злокозненная ведьма, которая кое-кому могла показаться до странности похожей на баронессу Корф…
После приема лекарства поэту полегчало, и он погрузился в сон. Несколько раз Алексей просыпался и снова принимался дремать; и сны его под влиянием снотворного получились цветные, фантастические и диковатые, он невнятно говорил что-то и вскрикивал. В очередной раз проснувшись в поту, привстал на постели. В окна смотрелась сиреневая южная ночь, в кресле у изголовья дремала сиделка, мадам Легран. Он потянулся за бумагой, но опрокинул что-то по пути, и сиделка проснулась.
Это была круглолицая, очень спокойная женщина лет тридцати пяти. Нередин знал, что ее муж был врач, самоотверженно изучавший заразные болезни, от одной из которых он в конце концов и умер. Хотя мадам Легран рано овдовела, она никогда не роптала на судьбу; и ее восторженное отношение к науке, унаследованное от мужа, ничуть не изменилось, хотя самого близкого человека на свете она лишилась именно из-за этой науки. Несмотря на то что она была всего лишь сиделкой, доктор Гийоме уважал ее не меньше, чем врачей. Характер у нее был ровный, больным она внушала доверие и в санатории считалась незаменимой помощницей.
– Вы что-нибудь хотите, месье? – спросила мадам Легран своим глубоким приятным голосом, зажигая лампу. – Дайте-ка я померяю вам температуру. Вы очень нас всех напугали.
– Нет, – сказал Нередин хрипло, – со мной все хорошо. Вы не дадите мне бумагу? И карандаш.
Мадам Легран покачала головой, однако все же дала ему то, о чем больной просил. Нередин набросал на бумаге несколько строчек, но присутствие постороннего человека мешало ему, и к тому же у него начала кружиться голова. Видя, что он побледнел, мадам Легран забрала у него листки.
– Спите, месье… Утром вам будет лучше, тогда вы и закончите вашу поэму.
Поэта почему-то позабавила эта манера французов любое стихотворение называть поэмой. Мадам Легран накрыла его одеялом и выключила свет. И Нередин вновь заснул – на сей раз спокойным, крепким сном без сновидений.
Пока он спал, в одной из комнат дома страдающий от бессонницы человек поднялся с постели. По дороге проехал экипаж, простучали подковы, вдали залаяла собака, и все стихло. Не зажигая света, человек несколько раз прошелся по комнате. Толстый ковер скрадывал шаги, и неизвестный был рад, что никто не мешает ему думать.
Он извлек из кармана сюртука письмо в конверте, покрытом штемпелями, зажег лампу и еще раз перечитал его, после чего долго сидел на постели без движения. Наконец поднялся, достал коробок спичек и зажег одну из них. Держа конверт над пепельницей, он поднес к нему спичку и стал смотреть, как пламя пожирает бумагу. Теперь оставалось лишь письмо – листок почтовой бумаги, густо исписанный с двух сторон неровным, прыгающим почерком. Человек перечитал его и, чиркнув новой спичкой, хотел сжечь и письмо, но заколебался. Спичка продолжала гореть, и он спохватился только тогда, когда пламя опалило ему пальцы. Чертыхнувшись, бросил спичку в пепельницу, сунул письмо в карман, бросил беглый взгляд на часы и стал одеваться.
Я спущусь на самое дно весны,
Расскажу, какие тебе снятся сны.
В черной глади реки отразится лицо,
И померкнет свет заблудившихся солнц.
Я пойду вдоль закатов прощального дня,
Где никто никогда не отыщет меня.
Засмеется кто-то из глади воды,
И заплачут пылающие цветы.
Нередин поморщился. В окно ломился солнечный день, и чертящие над морем зигзаги чайки перекликались так задорно, так радостно, что у него невольно сжалось сердце. Он сидел в постели, опираясь спиной на подушки, а на стуле возле изголовья примостилась Натали с листком в руках. На листке были набросаны те самые строки, которые он сочинил ночью и потом долго редактировал.
– «Из глади» или «под гладью»? – спросил поэт.
– Не знаю, – смущенно ответила девушка.
Алексей покачал головой и провел рукой по лбу.
– Плохо, – внезапно сказал он. – Все плохо. Не стихотворение, а какой-то бред.
Натали умоляюще посмотрела на него. Самой ей стихотворение очень понравилось. Впрочем, как и все, что выходило из-под пера поэта.
– Слишком вычурно, – продолжил Нередин с ожесточением, – слишком по-декадентски. Никуда не годится.
Он закашлялся, Натали побледнела, как смерть, и приподнялась, чтобы звать на помощь, но кашель быстро прошел.
– Неужели тут всегда такие яркие краски? Еще немного – и я начну сожалеть о нашей зиме… – произнес поэт капризно, глядя за окно. – Он осекся и приподнялся на подушках. – А с кем там баронесса? Опять с французским офицером?
Амалия и впрямь прогуливалась по берегу, а рядом с ней вышагивал Шарль. Вид у шевалье был хмурый, он покусывал изнутри губу и смотрел мимо собеседницы.
– Значит, вы не знаете, кто мог отправить вам то письмо? – уже в который раз спросила Амалия.
– Честное слово, я не понимаю… – проворчал Шарль. Резко остановился и заложил руки за спину. – Зачем оно вам?
– Представьте себе, я по природе очень любопытна, – ответила молодая женщина, ничуть не погрешив против истины. – И мне не нравится, когда пропадают письма.
– Мне тоже, – согласился офицер, – особенно когда эти письма адресованы мне. Однако отправитель не дядюшка Грегуар – вчера я послал ему телеграмму и уже получил ответ. Он жив и до отвращения здоров, так что с его стороны наследства мне ждать не приходится. Тетушка Адель тоже жива, утром пришло от нее письмо. В общем, все чувствуют себя прекрасно… кроме меня, конечно.
– Шарль, – мягко сказала Амалия, касаясь его руки, – меня интересует, кто из ваших знакомых, друзей или сослуживцев мог послать вам письмо в Африку, думая, что вы еще там. Те, кто знает, что вы в санатории возле Ниццы, в счет не идут. Подумайте, пожалуйста, это очень важно. От кого вы получали письма, когда были в Африке?
– Да все от тех же, – с недоумением отвечал офицер. – Родственники, кое-кто из парижских знакомых, дамы… – Он хитро поглядел на Амалию. – Послушайте, уж не ревнуете ли вы меня? Нет, я, конечно, польщен… особенно в моем нынешнем состоянии, когда я представляю собой форменную развалину.
– Некоторые развалины, Шарль, смотрятся гораздо выгоднее многих современных построек, – сказала Амалия, интонацией придав фразе еще больше двусмысленности.
Офицер не выдержал и рассмеялся. Он находил чертовски пикантным, что хорошенькая молодая женщина не лезла за словом в карман и не корчила из себя недотрогу, в отличие от некоторых.
Но смех перешел в кашель. Шарль прижал платок к губам, а когда отнял его, на платке было красное пятно.
– Вот так все и кончается, – произнес он мрачно. – Стоило выжить на проклятом Африканском континенте, чтобы потом умирать в санатории здесь… Лучше бы я там погиб от английской пули, честное слово.
Он спрятал платок и через силу улыбнулся Амалии.
– Расскажите мне о ваших знакомых, Шарль, – попросила молодая женщина.
– Что именно вас интересует? – Шевалье все еще улыбался, но в глазах его застыла смертная тоска.
– Меня интересует, не было ли среди них более или менее значительных людей, – ответила Амалия. – Может быть, вы учились с кем-то, кто потом стал министром, или имеет отношение к командованию армии, или оказывает влияние на дела государства? Кто-то, кто играет важную роль… кто мог написать нечто, не знаю, компрометирующее, или важное, или…
– Понятно, – кивнул Шарль. – Значит, вы полагаете, что в том письме могли содержаться какие-то важные сведения. Если говорить откровенно… – Офицер немного подумал. – Ну, положим, Сертен – третий или четвертый секретарь военного министра… то есть был им, потому что министерство уже давно сменилось. Но он никогда мне не писал, просто мы когда-то учились вместе. Или Ла Палисс – хотя он всего лишь полковник, но его жена дружит с любовницей президентского зятя, насколько я помню.
– Президент? – быстро спросила Амалия. – Вы имеете в виду Жюля Греви?
– Да, старика Греви, – кивнул Шарль. – Если иметь в его окружении своего человека, можно недурно вкладывать деньги, и Ла Палисс через свою жену узнает много чего интересного. Впрочем, он всегда был оборотистый малый, и армия только развила в нем данное качество. Но он очень редко мне писал. Да и потом, мы виделись в Париже, и он знал, что я вернулся.
Нет, подумала Амалия, это точно был не Ла Палисс. В каких бы спекуляциях он ни участвовал, они не могли быть настолько значительными, чтобы агент чужой разведки месяц выслеживал посланное им письмо. Кроме того, благодаря оговорке шпиона Амалии стало ясно, что автор для предосторожности направил несколько одинаковых посланий разным людям. Стало быть, дело и впрямь было серьезное.
– Хорошо, – сказала она. – Кто еще, кроме них двоих, мог вам писать?
…А из окна на нее смотрел обиженный до глубины души поэт. Ах, женщины! Беззащитные, но коварные создания! Стоило ему заболеть, и вот пожалуйста – она уже забыла о нем и вовсю флиртует с каким-то жалким офицером, глупым, как все представители армии… Нередин был сейчас так сердит, что начисто забыл, что и сам был когда-то поручиком.
– Может быть, лучше закрыть окно? – робко предложила Натали.
– Вы хотите, чтобы я задохнулся? – желчно парировал поэт.
Он взглянул на ее несчастное лицо, и ему сделалось стыдно. Ведь девушка не виновата, что некрасива и нескладна, не виновата, что ее отец – критик, которого он от души презирает. Но шедших от ума «не виновата» было слишком мало для того, чтобы испытывать к добровольной сиделке хоть какое-то чувство, кроме раздражения. Алексей видел, что Натали боготворит его, видел, что она готова на все ради него, но сам он ни капли не любил ее и, что гораздо хуже, сознавал: никогда и не полюбит.
– Извините, – сказал поэт мрачно. – Я устал.
– Вы уверены, что не надо позвать сиделку? – встревожилась Натали. – Я могу сходить и за Гийоме, если нужно…
Нередин отрицательно покачал головой и закрыл глаза. Художница положила листок на стол, но сделала неосторожное движение рукой – и опрокинула вазу, которая с грохотом упала набок. Поэт дернулся от неожиданности и открыл глаза.
– Простите, ради бога, – пролепетала девушка, вся красная, и стала собирать рассыпавшиеся по столу цветы.
Нередин повернул голову и посмотрел в окно. Амалия уже ушла. Но поэт увидел, как Шарль де Вермон подошел к тому месту, с которого упала в море мадам Карнавале, и долго смотрел вниз.
«Интересно, что бы это могло значить?» – подумал заинтригованный Нередин.
А Амалия тем временем отправилась на поиски Анри.
– Скажите, Анри… Перед смертью мадам Карнавале отправляла кому-то телеграмму. Вы случайно не помните кому?
Анри немного подумал.
– Да, она попросила послать телеграмму. Адресат – ее племянник, месье Карнавале. Я запомнил, потому что за несколько дней до того ей пришло от него письмо, а больше ей никто не писал. Что-нибудь еще, мадам?
– У вас прекрасная память, Анри, – заметила Амалия, вкладывая в руку слуги приятно хрустнувшую бумажку. – Но текст телеграммы вы, конечно, не помните?
– Почему же? – возразил слуга, покосившись на бумажку. – Отлично помню: «Полностью выздоровела, приеду завтра». Обычный текст, ничего особенного.
Так-так, сообразила Амалия, «полностью выздоровела» означало, скорее всего, что задание успешно выполнено. Ибо лжемадам Карнавале, конечно, не могла предвидеть, что успех окажется лишь временным и что некто, кто тоже охотился за таинственным письмом, не остановится перед тем, чтобы столкнуть ее со скалы. Подумав о предвидении, Амалия сразу же вспомнила, кем из обитателей санатория ей следовало заняться в первую очередь.
– Анри, вы не знаете, где мадемуазель Лоуренс? Она обещала научить меня гадать на картах.
Эдит Лоуренс сидела в гостиной, раскладывая пасьянс. Амалия остановилась в дверях, рассматривая англичанку. Невысокая, миловидная русоволосая девушка, но нижняя челюсть тяжеловата и изобличает недюжинное упрямство. Эдит метнула на Амалию быстрый взгляд и смешала карты. Кроме них двоих, в гостиной никого не было.
– Как вы себя чувствуете, мисс Лоуренс? – спросила Амалия. – Доктор Севенн сказал мне, что беспокоится за вас.
Положим, помощник Гийоме ничего подобного ей не говорил, но Эдит же не могла о том знать. Девушка кашлянула.
– Благодарю вас, мадам, вы очень добры, – сказала она. Вид у нее был кроткий, как у тяжелобольного, давно смирившегося со своей участью. – Мое здоровье такое же, как и прежде: не улучшается, но и не ухудшается. Говорят, при чахотке и это неплохо.
Эдит взяла в руки карты и стала раскладывать их по какому-то странному принципу, быстро отбрасывая ненужные.
– Это какое-то гадание? – спросила Амалия, подойдя к ней и остановившись напротив.
– Если с помощью карт можно заглянуть в будущее, то почему бы не использовать возможность? – вопросом на вопрос ответила Эдит. Она отбросила последние карты и поморщилась. – Так я и знала. Осталась только шестерка пик – неприятности.
– Не совсем так, – мягко возразила Амалия. – Шестерка пик – поздняя дорога.
И что-то было в ее тоне такое, что Эдит покраснела и подняла глаза.
– Дорога, госпожа баронесса? И куда же она ведет?
– Полагаю, из санатория, – ответила Амалия. – Нехорошо вводить в заблуждение людей, дорогая мисс. Тем более таких, как доктор Гийоме, который определенно заслуживает лучшего.
Эдит не сводила взгляда с лица Амалии.
– Право, – проговорила англичанка, стараясь казаться высокомерной, – я не понимаю, о чем вы…
– Некоторые думают, – уронила Амалия, – что изобразить чахоточного больного очень легко. Достаточно лишь время от времени предъявлять окровавленный платок да разыгрывать лихорадку… купая градусник в чае, к примеру. А бутылочки с кровью заблаговременно спрятать у себя в столе.
– Вы рылись в моих вещах! – Эдит вскочила с места, щеки ее горели. – Как вы посмели!
– Нет, как вы посмели? – крикнула в свою очередь Амалия, нимало не заботясь о том, что их могут услышать. – Столько людей мечтает попасть сюда, в санаторий, а вы поселились тут, не имея на то ни малейшего права! Кто вам позволил строить из себя тяжелобольную? Почему вы думаете, что можете дурачить окружающих и вам ничего за это не будет? Я сейчас же отправлюсь к доктору Гийоме! Пусть он узнает все и вышвырнет вас отсюда… как вы того заслуживаете! – Баронесса повернулась к двери.
– Пожалуйста! Нет! – Эдит вдруг подбежала к ней и схватила за руку. – Не надо говорить доктору! Я должна остаться здесь! Я не хочу, чтобы он узнал!
– Должны? – Амалия вскинула брови. – С какой стати? Вы не больны, и на ваших щеках нет и следа того румянца, который господа романисты высокопарно именуют чахоточным. – Вот уж правда, щеки миниатюрной англичанки горели совсем по другой причине. – Что вам здесь делать? Нет, мисс Лоуренс, вам в санатории не место. Не говоря уже о том, что вы можете и в самом деле заболеть, если пробудете тут слишком долго. Так что не отговаривайте меня.
Баронесса выдернула руку, но Эдит забежала вперед нее и снова вцепилась в ее локоть.
– Прошу вас! – взмолилась она. – Я должна… я обязана тут остаться! Иначе я никогда… – Девушка закусила губу.
– Никогда – что? – спросила Амалия.
Эдит тряхнула головой. По ее лицу Амалия видела, что та приняла какое-то решение.
– Если я расскажу вам, вы не выдадите меня доктору? – прошептала Эдит. – Уверяю вас, у меня были веские причины так поступить.
«Это уж я буду судить, веские или нет», – подумала Амалия, но вслух, разумеется, ничего подобного не сказала. Баронесса села за стол, а молодая англичанка вернулась на свое место. Она нервно сплетала и расплетала пальцы и, казалось, не знала, с чего начать.
– Вы сочтете меня фантазеркой, – наконец проговорила девушка.
– Не обязательно, – ответила Амалия. – Итак?
– Все случилось из-за Аннабелл, – начала Эдит. – Аннабелл – моя подруга детства. Мы знакомы очень… очень давно, как говорят, с пеленок. Наши родители были дружны, но ее отец потом умер. Впрочем, на нашу дружбу его смерть никак не повлияла. У нас не было друг от друга секретов, мы говорили обо всем: о поэзии, о музыке, о книгах. Нам всегда нравилось одно и то же, а если наши вкусы расходились, то мы только смеялись над этим. Мы никогда не ссорились. Если бы со мной случилась беда, она бы первая пришла мне на помощь. И я, я тоже бы все сделала для нее. А потом у нее началась чахотка. От отца Аннабелл унаследовала приличное состояние, поэтому найти хорошего доктора не стало для нее проблемой. Она лечилась четыре года, сначала в Швейцарии, потом здесь, во Франции. Каждую неделю подруга присылала мне письма. Очень хорошие письма, как и она сама. Потому что Аннабелл была очень хорошим человеком. – Эдит умолкла и залилась слезами. – Она была добрая, славная, открытая. Люди ее обожали. У нее был знакомый, очень хороший молодой человек, который сделал ей предложение, но она ответила, что сначала должна вылечиться. Это было разумно, но если бы я тогда знала, что будет… Я бы скорее уговорила ее выйти за него.
– И что с ней произошло? – спросила Амалия.
Эдит всхлипнула.
– Я тоже была помолвлена. Я… – Девушка вытерла слезы. – Мне не следовало так поступать, ведь получилось не по-дружески…
Я должна была обратить внимание на ее письмо, в котором она говорила, что встретила одного замечательного человека, француза. Аннабелл лечилась в Ментоне, и там же оказался и он. По его словам, он тоже страдал легкими. Подруга была очень счастлива, написала мне: врач сказал, что ее болезнь почти побеждена. И она собралась замуж за своего знакомого. Аннабелл говорила, он такой милый… Потом, он тоже был болен, что их и сближало. По-моему, он боялся вскоре умереть и торопил ее со свадьбой. А она была такая добрая… И не могла ему отказать. Если бы я приехала на свадьбу… – Слезы текли по щекам девушки, и Эдит уже не вытирала их. – Но мой жених отговорил меня. Я в Лондоне, Аннабелл – в Ментоне… далеко… Никогда себе не прощу, что уступила ему. Впрочем, я сразу же разорвала помолвку после того, как… как это случилось. Единственный раз в жизни я предала ее. Если бы я приехала… Если бы я хотя бы увидела, как он выглядит!
Амалия нахмурилась:
– Что случилось после свадьбы?
Но Эдит не слушала ее.
– Она была почти здорова… Почти, вы понимаете? Аннабелл была так счастлива… Писала мне письма, обещала прислать их фотографию… с мужем… Она его обожала. Но фотографию я так и не получила. Потому что моя подруга умерла. Они поплыли куда-то на яхте, и начался дождь. Они долго не могли вернуться в порт, а когда вернулись, Аннабелл уже промокла насквозь. Вы понимаете, что это значит… после чахотки… И я узнала слишком поздно. Я беспокоилась, что письма прекратились… Мы навели справки через посольство, и мой жених мне сказал… Я его сразу возненавидела, просто не могла его видеть. Это было ужасно… Ведь я была в Лондоне, танцевала и веселилась, а она в то самое время умирала… И я не знала, поймите, ничего не знала! Я все бросила и поехала в Ментону. Но опять опоздала… Тот человек, ее муж… – Эдит закусила губу. – Я навела справки в гостинице, и хозяин сказал, что целый день он не приглашал врача к жене… согласился только, когда она начала бредить. Когда было уже поздно и все понимали, что поздно… Ее похоронили в дешевом гробу в самом дальнем углу кладбища… И рядом никого не было, кроме мужа, даже священника не пригласили. В дешевом гробу! У нее было состояние, несколько тысяч фунтов… Но опять я догадалась слишком поздно. Когда я приехала в банк, оказалось, что все деньги исчезли. Ее муж забрал ценные бумаги, вещи, драгоценности… словом, все. Ну да, имел на это право, потому что Аннабелл была его женой, мало того – она составила завещание в его пользу… И только тогда я все поняла. Я пошла в полицию, но мне сказали, что ничего не смогут поделать… Что нет состава преступления, понимаете, нет! А ведь все так очевидно… Он все продумал, все предусмотрел. И да, с точки зрения закона он никого не убивал. Он лишь женился на девушке, зная, что та только что перенесла тяжелую болезнь и что любая простуда ее убьет. А затем повез ее кататься на яхте… Осенью, понимаете, осенью! И когда Аннабелл простудилась, муж не вызывал врача, пока не увидел, что она умирает. Это… это же ужасное преступление. – Губы Эдит дрожали. – Понимаете, даже разбойник… с ножом… на большой дороге… грабитель… конечно, мерзавец, но не такой… не до такой степени… Чтобы убить так хладнокровно, так гадко, так бесчеловечно… давая ей надежду на любовь, на жизнь, на счастье… Вот что особенно меня и сразило. Кем же надо быть, чтобы… чтобы так поступить? Поэтому я решила найти человека, за которого Аннабелл вышла замуж, найти любой ценой. Он думал, что неуязвим, что никто никогда не вступается за мертвых… Но он ошибся!
Амалия пристально посмотрела на девушку. Во время рассказа Эдит ее мучила одна мысль: правду ли говорит ей англичанка или лжет? Потому что баронесса не исключала того, что милая мисс Лоуренс могла являться агентом англичан и была послана в санаторий опять-таки с заданием добыть то самое письмо. Отсюда и манипуляции с термометром, и бутылочки с кровью в глубине ящика.
«Пока, – размышляла Амалия, – повествование выглядит очень убедительно… как и должно быть в легенде профессионального агента. Но слова девушки всегда можно проверить. Умершая подруга, ее муж, хозяин гостиницы, врач в Ментоне, который подругу лечил… слишком много названо лиц для подтверждения одной лжи».
– Как звали вашу подругу? Я имею в виду ее девичью фамилию?
– Адамс. Аннабелл Адамс.
– А ее врача?
– Пюи… Пюигренье. У французов такие сложные фамилии…
Так-так, стало быть, мы имеем дело со знаменитым Пюигренье… Нет, вряд ли рассказанное девушкой – легенда.
– И последний вопрос, – промолвила Амалия, откидываясь на спинку стула. – Ментона вовсе не по соседству с Ниццей, а доктор Гийоме не слишком жалует своего знаменитого коллегу, хоть и признает его заслуги. Почему вы решили, что убийцу вашей подруги надо искать именно здесь, в нашем санатории?
Эдит обескураженно поглядела на нее. Как просто эта красивая дама произнесла слово «убийца»… А ведь маленькая англичанка ожидала совсем другого – неприкрытых насмешек над собой, заявления, что у нее просто разыгралась фантазия. Вроде того, что ей довелось услышать от своего жениха… особенно когда она объявила ему, что никакой свадьбы не будет. О, тогда Эдит вообще узнала о себе много чего интересного!
– Имя… – прошептала она, – то имя, которым он назвался… Оно и привело меня сюда.
– И что же за имя? – спросила Амалия.
– Матьё Гийоме, – прозвучал тихий ответ.
Пиковый валет с задорным прищуром смотрел на Амалию со своей карты, лежащей на столе. И только сейчас молодая женщина сообразила, что он чем-то неуловимо напоминает ей шевалье де Вермона.
– Вы понимаете, – горячо продолжала Эдит, – Матьё – имя Мэтью Уилмингтона, только на французский лад… а Гийоме – фамилия доктора Пьера Гийоме. Тот, кто выбирал себе имя, наверняка знал их обоих. Значит, он бывал здесь, в санатории.
– Не обязательно, – возразила Амалия, которая привыкла скептически относиться ко всем выводам, от кого бы они ни исходили. – Фамилию Гийоме убийца мог встретить в газете, потому что наш доктор – не последний человек в своем деле, а Матьё, к примеру, – настоящее имя того господина.
Эдит кивнула.
– И поэтому я сначала приехала в Ниццу, – проговорила она, – осмотреться на месте. Мне стыдно признаться, но я подозревала и доктора тоже. Однако почти сразу же выяснилось, что у него… как это называется…
– Алиби, – подсказала Амалия.
Эдит снова кивнула.
– Доктор Гийоме уже несколько месяцев не бывал в Ментоне. Значит, мужем Аннабелл был не он. И кроме того, для моей подруги он слишком стар – в письме она написала, что ее жениху всего двадцать четыре года. Конечно, можно и солгать, но скрыть двадцать лишних лет – вряд ли возможно. И я стала обходить лавки в Ницце.
– Зачем? – заинтересовалась Амалия.
Эдит удивленно взглянула на собеседницу.
– Разве вы не понимаете? Тот человек забрал вещи Аннабелл… Но зачем они ему? Конечно, он должен был их продать… сбыть. И в одной из лавок я нашла то, что искала.
– Что? – подалась вперед Амалия.
«Как все же приятно, что люди еще способны меня удивлять», – думала она. Кем прежде ей казалась Эдит – неуравновешенной особой, излишне склонной к суевериям и постоянно вносящей смуту в их кружок? А на поверку та оказалась храброй, преданной девушкой, решившей самостоятельно провести расследование, чтобы узнать, кто убил ее подругу.
Эдит несмело взглянула на Амалию и сняла с шеи тонкую золотую цепочку, на которой висело узкое кольцо.
– Вот. Оно недорогое, но… Я подарила его Аннабелл на день рождения. Внутри английская надпись: «Diana to Ann». Полностью имя Аннабелл не уместилось бы, как сказал ювелир.
Амалия взяла цепочку. Взглянула на надпись и требовательно спросила:
– Почему Диана?
Эдит покраснела.
– Это мое имя.
– Значит, Эдит Лоуренс…
– Я взяла документы у моей кузины. Понимаете, ведь тот человек… который убил Аннабелл… наверняка же знал, кому она писала письма. Если бы он увидел мое настоящее имя, то…
А девушка вовсе не глупа, подумала Амалия. Очень даже сообразительна для светской барышни, у которой в жизни, судя по всему, не было особых забот.
– Понятно, – уронила Амалия, возвращая Эдит цепочку с кольцом. – Так где вы его нашли?
– В Ницце, в лавке, где продавалась всякая всячина. Хозяин был итальянец и не очень хорошо говорил по-французски[16]. Но его жена сказала, что кольцо принес к ним какой-то господин из санатория. Запомнила потому, что он велел вознице возвращаться туда.
– Как тот человек выглядел? – спросила Амалия.
Эдит беспомощно развела руками.
– А вот внешность его лавочница не помнила… Просто молодой мужчина – вот и все. Объяснил, что кольцо принадлежало его умершей сестре и оно ему не нужно. Взял столько, сколько ему предложили, и уехал.
– Но хоть что-то женщина смогла вам сказать? – настаивала Амалия. – Хотя бы цвет волос?
– Нет, госпожа баронесса, он был в шляпе. Да и потом, все было давно, кольцо лежало в лавке несколько месяцев, прежде чем я его купила.
Амалия вздохнула:
– И тогда вы решили отправиться в санаторий.
– Да. Это было нелегко. Однажды Севенн чуть меня не застал в тот момент, когда я смачивала платок кровью из бутылочки… И еще мне до сих пор трудно откликаться на имя Эдит.
– Неужели вам ничего не удалось узнать? – покачала головой Амалия. – Ваши жертвы были напрасны?
Эдит испуганно взглянула на нее.
– Узнать? О, если бы все было так просто… Сначала я думала на Уилмингтона. Его ведь зовут Матьё, и он несколько раз уезжал из санатория. Но сроки не сходились. И потом, он англичанин, как ему выдавать себя за француза… Я думала на Вермона, но…
– Шевалье появился тут совсем недавно, – напомнила Амалия.
– Пусть так, но мог же он бывать здесь раньше… Однако шевалье не тот… тот гадкий человек, потому что в то время находился в Африке. Я следила, задавала вопросы, подружилась со всеми занудными старухами в санатории… Я даже думала, что это мог быть кто-то из слуг… или, скажем, садовник… Хотя Аннабелл не могла так низко опуститься.
– Вы забыли про врачей, – заметила Амалия.
Но Эдит покачала головой:
– Вы опять о докторе Гийоме? Нет, не он, он слишком стар. И доктору Шатогерену уже тридцать шесть, тоже, знаете ли, не тот возраст. Филипп Севенн здесь всего четыре месяца, а до того год работал в парижской больнице, я видела его рекомендации. Тоже не он. И чем дальше, тем больше я убеждаюсь, что пошла по неверному пути, где-то допустила ошибку. Потому что никто из тех, кого я знаю, не может быть тем хладнокровным… тем, кто убил мою подругу. И еще одна вещь. До того как я сюда приехала, в санатории умерли трое мужчин. И один из них был к тому же серьезно простужен, он пробыл в санатории всего несколько недель. Если это тот, кого я искала… и если он простыл под тем же дождем, который убил мою подругу… – Эдит заломила руки. – Но мадам Легран сказала мне, что ему было за тридцать, а выглядел больной на все пятьдесят. Значит, тоже не он…
Амалия смотрела на Эдит, напряженно размышляя о чем-то.
– Скажите, – внезапно спросила она, – а письма Аннабелл сейчас при вас?
– Да, я захватила их с собой. А что?
– Принесите их мне. Может быть, я смогу найти в них что-то, что поможет нам установить личность того… того господина.
Эдит покачала головой:
– Ценю ваше желание помочь, сударыня… Но я перечитала письма раз сто, не меньше. И поверьте, если бы там было что-то…
– Сто первый раз все равно не повредит, – твердо возразила Амалия. – Должна вам признаться: мне немного не по себе при мысли, что где-то поблизости может бродить этот «безутешный вдовец». Если нам удастся его найти, не исключено, что мы спасем еще чью-то жизнь. Потому что тот, кто совершает преступление безнаказанно, всегда испытывает соблазн его повторить.
Эдит кивнула. «Странно, – думала она, – а русская дама казалась мне всегда такой замкнутой, такой неприступной… Но тем не менее она приняла близко к сердцу дело, которое, если вдуматься, совершенно ее не касается». Ведь даже в полиции Эдит сказали, что рассчитывать ей не на что и, даже если ей посчастливится отыскать мужа ее подруги, она никогда не сможет доказать, что он действовал с умыслом. Никакой суд на свете не примет во внимание ее доводы.
– И я думала о том, – несмело проговорила англичанка. – Но больше всего я хотела найти его, посмотреть ему в лицо… Как он мог? Как мог так поступить? Даже если бы его жена была старая, злая и уродливая… Кто дал ему право распоряжаться ее жизнью?
Амалия протянула тонкие пальцы и осторожно коснулась руки Эдит.
– Уверяю вас, когда мы отыщем его и вы посмотрите ему в лицо, ничего особенного вы там не увидите, – сказала она. – Скорее всего, это самый обыкновенный человек. И вы бы никогда по его виду не подумали, что он способен на преступление. Значит, по поводу писем мы с вами договорились? Принесите их мне, и я посмотрю, не удастся ли с их помощью что-то сделать.
Эдит глубоко вздохнула.
– А вы… Сударыня, вы не выдадите меня доктору Гийоме? Мне ужасно стыдно, что я обманываю его и других врачей, они все замечательные люди, но… Но я не имею права уехать отсюда, пока не узнаю правду. Мои родственники постоянно шлют мне телеграммы и письма, уговаривают вернуться, но я… Я не могу.
– И вы готовы пойти до конца?
Англичанка кивнула.
– До самого конца? Учтите, расследование может оказаться не таким легким, как вы думаете.
– Я на все готова, чтобы найти его! – вскричала Эдит.
Амалия предостерегающе сжала ее руку.
– Вот и хорошо. Можно только один вопрос? Зачем вы занимались гаданиями, которые так всех смущали? Или вы думали, что они как-то помогут вам найти убийцу?
Эдит опустила глаза.
– За то время, что я тут, в санатории умерли несколько человек, – пробормотала она. – Я буквально сходила с ума, казалась себе глупой, никчемной, потому что не могла найти того… того человека. И я стала гадать на картах. Мы с Аннабелл часто так развлекались. У нее были две тетушки, которые наизусть знали, какая карта что значит и как раскладывать пасьянсы, чтобы любой сошелся…
– Но ваши гадания постоянно сбываются, – заметила Амалия. – Почему?
– А так оно всегда и бывает, – пожала плечами Эдит. – Если только не гадать точно, а делать общие предсказания: например, дорога, неприятности, деньги… Ведь человек постоянно в дороге, у него каждый день какие-то неприятности, и он все время имеет дело с деньгами. Ну а смерть… странно было бы ожидать чего-то другого в санатории для чахоточных.
– То есть вы плутовали? – с любопытством спросила Амалия.
Эдит покосилась на нее и обиженно покачала головой.
– Нет, уверяю вас. Я просто раскладывала карты и говорила, что они значат. Ничего интересного, в общем-то, потому что выпадало всегда одно и то же.
«Да, – подумала Амалия, поднимаясь с места, – жизнь – вечный круг более или менее повторяющихся обстоятельств. Нет, все-таки эта хрупкая девушка чертовски умна. Но не настолько, чтобы обмануть меня!» И баронесса очаровательно улыбнулась.
Она условилась с Эдит относительно писем и шагнула к выходу. Однако англичанка вопреки всем правилам хорошего тона оказалась у двери прежде ее.
– Миледи Корф, – проговорила она, явно волнуясь, – так странно… Я все рассказала вам… и мне даже стало легче на душе, честное слово… Скажите… вы старше меня и, наверное, лучше знаете жизнь… – Она покраснела, неожиданно сообразив, что напоминание о возрасте может быть для ее собеседницы неприятно. Но Амалия терпеливо ждала. – Вы думаете… вы считаете, мы и правда можем найти его? Потому что… я говорю, чтобы вы знали: я не успокоюсь, пока не найду его. Просто не смогу жить, зная, что все закончилось так.
Амалия посмотрела ей в лицо. Если до сего мгновения у нее были какие-то сомнения насчет Эдит, то сейчас они окончательно развеялись.
– Не волнуйтесь, мисс Лоуренс, мы его найдем. Вы только не забудьте про письма.
И, ободряюще улыбнувшись девушке, баронесса шагнула прочь из гостиной.
– Ну хорошо… – сказал Гийоме, убирая стетоскоп. – А теперь, сударь, послушайте меня внимательно. Я не касаюсь ваших отношений с госпожой баронессой, хотя до вчерашнего дня я считал ее самой уравновешенной пациенткой…
Поэт вспыхнул и хотел возразить, но Гийоме поднял руку и продолжил:
– Однако вам категорически нельзя делать жесты, подобные вчерашним. Под страхом смерти. И запомните, месье: когда я говорю «смерть», я имею в виду только смерть, и ничего более. Вчера вы переволновались, и вот результат. Еще несколько подобных случаев, и вы покинете санаторий через заднюю дверь. Знаете, что это такое?
– Нет, – признался Нередин.
– Это особая дверь, которую я распорядился сделать для выноса гробов, чтобы не травмировать других больных, – сурово ответил доктор. – Итак, я рассчитываю на вашу сознательность. Сегодня вам доставят двойной обед и гранатовый сок, потрудитесь, пожалуйста, съесть все. Лекарство вам принесет Рене. Вы отослали мадам Легран – вы уверены, что сиделка вам не нужна?
Поэт заверил его, что сегодня чувствует себя гораздо лучше, и вообще ему очень жаль, что он доставляет месье Гийоме лишние хлопоты. Но прямодушный, резкий доктор не принадлежал к числу тех людей, которых можно убаюкать словами.
– Смотрите, сударь, – сказал он на прощание, – я вас предупредил… Если вам все же понадобится мадам Легран, звоните два раза. Три раза – придет врач, один – слуги, как обычно. Всего доброго.
Оставшись один, Алексей стал от нечего делать листать том Верлена, который взял в библиотеке еще в первый день своего приезда сюда. Книга оказалась испещренной пометками предыдущего читателя, отмечавшего, с точки зрения Нередина, не самые удачные строки, и поэт отчего-то почувствовал себя оскорбленным. Он отложил том и стал глядеть в окно. Кто-то негромко постучал в дверь.
– Да-да, войдите! – нетерпеливо крикнул Нередин.
Он думал, что увидит Натали, которую попросил принести последние русские газеты, но в комнату вошла баронесса Корф, шурша шелковым платьем цвета слоновой кости. Ее глаза улыбались, и поэт поспешно приподнялся на подушках, пригладив волосы.
– Слава богу, сегодня вы лучше выглядите, – мягко улыбнулась Амалия. – Я бы себе никогда не простила, если бы с вами случилось что-нибудь серьезное.
И она глядела на него так ласково, что у Алексея защемило сердце. И еще он понял, что нисколько не жалеет о том, что спустил того типа с лестницы.
– Тайны множатся, – сказала Амалия, садясь на край его постели. – Я сейчас разговаривала с малышкой Эдит, и она поведала мне очень любопытную историю.
И она пересказала все, что узнала от англичанки. На языке особой службы, где Амалия когда-то работала, это называлось «страховочным вариантом». Все-таки, взвесив обстоятельства, баронесса не исключала совсем-совсем крошечной возможности того, что Эдит могла оказаться не той, за кого себя выдавала. А в таком случае, учитывая предшествующие события, Амалия имела основания опасаться самого худшего исхода. Вот и пусть поэт тоже узнает историю подруги мисс Лоуренс – еще неизвестно, как могут обернуться события.
– Поразительная история, – пробормотал поэт. Амалия видела, что он был потрясен. – Но если полиция считает, что доказать злой умысел невозможно… каким образом удастся притянуть мерзавца к ответу?
– Рано говорить о доказательствах, пока мы его не нашли, – сдержанно ответила Амалия. – И тем не менее полиция не права. Полагаю, тут имела место по меньшей мере подделка документов, а стало быть, большой вопрос: вступило ли завещание той несчастной в законную силу? Так что «безутешного вдовца» все-таки можно будет заставить отвечать за его поступки. Главное – найти сего господина.
– Если я могу чем-то вам помочь… – начал Алексей поспешно.
– По правде говоря, я поделилась с вами историей этой, чтобы уяснить ее самой себе, – призналась Амалия. – Считайте, Алексей Иванович, что вы мне уже помогли.
Однако Нередин стал настаивать. Он хотел во что бы то ни стало принять участие в расследовании, и наконец Амалия дала ему поручение наблюдать за остальными обитателями санатория и, если поэт заметит что-то подозрительное, сказать ей. Ее кольнула совесть, когда больной горячо заверил ее, что сделает все от него зависящее. По правде говоря, ему не следовало заниматься ничьими делами, кроме его собственных.
– Ваза треснула, – сказала Амалия, глядя на букет на столе. – Я принесу вам другую, Алексей Иванович.
Поэт покосился на трещину возле горлышка вазы и окончательно воспрянул духом. Определенно, все, что происходило вокруг, имело для него самые приятные последствия, даже косорукость Натали. Впрочем, он попробовал для приличия возразить, что госпожа баронесса не должна себя утруждать… но госпожа баронесса все же принесла вазу из своей комнаты, а старую отдала явившемуся на звонок Анри, чтобы он ее выбросил. Кроме того, Амалия поправила поэту подушки и подоткнула одеяло, что тому было ужасно приятно. Нередин поймал себя на мысли, что был бы не прочь поболеть подольше, лишь бы эта красивая женщина так же ненавязчиво ухаживала за ним. Она потрогала его лоб и улыбнулась своей лучезарной улыбкой, от которой внутри у Алексея делалось немного щекотно и тепло.
– Я вижу, вы все сочиняете, – сказала Амалия, кивая на листки, лежащие на столе. – Можно?
Нередин покраснел.
– Да, я со вчерашнего дня набросал несколько строчек… Ничего особенного, впрочем, – добавил он быстро. – Это про ангела-хранителя, не читайте, другое еще не закончено… А вот пустячок, но…
Поэт умолк. Сейчас он больше, чем когда-либо, завидовал самоуверенности иных стихотворцев, которые каждое свое новое произведение представляют как признанный шедевр. Сам Нередин всегда конфузился, когда ему приходилось говорить о своих стихах.
Амалия взяла листок, на который ей указал собеседник, и повернулась к окну, чтобы отчетливее рассмотреть набегающие друг на друга косые строки.
Чувства должны говорить о себе,
Запахи – опьянять утонченным вкусом,
Звуки – окрашивать мир теней,
Краски – звучать неземным искусом.
Мир, озвученный в семь цветов,
Научится слышать чувства —
Людям нужна земная любовь
И неземное искусство.
Амалия опустила листок и пристально посмотрела на порозовевшего Нередина, который ждал ее отзыва, не смея напрямую спросить о нем. Боже мой, мелькнуло у нее в голове, ведь вокруг умирают люди, по санаторию, возможно, бродит хладнокровный убийца, да и сама она впуталась в совершенно дикую историю с пропавшим письмом европейской важности… а в ничем не примечательной комнате с круглым столом и скучным кораблем на скучной картине, что висит над кроватью, человек с тревожными глазами пишет такие пронзительные стихи!
Или все-таки правильно и справедливо, как и должно быть, – каждому свое? Взять хотя бы ее, к примеру, – ведь она же не пишет стихов…
– Мне нравится, – промолвила она просто. – Очень.
И глаза у лежащего заблестели вдвое ярче.
– Я счастлив, что вам понравилось, – сказал он совершенно искренне. – Не похоже на то, что я сочинял раньше, но… В последнее время мне кажется, что поэзия – это то, что могли сказать миллионы, но осмелился сказать лишь один. – Алексей взял листок из ее пальцев. Добавил со злым смешком: – Хотя мерзавец Емельянов, конечно, прежде всего напустится на «земную любовь» и будет на протяжении четырех страниц вопить, что я циник, каких мало… а сам все порывался меня водить по веселым домам, едва я только в Петербург приехал. О, простите, ради бога…
«Ага, стало быть, относительно критика я была права», – мысленно отреагировала Амалия на первую часть фразы. Что же касается веселых домов… Она была достаточно воспитанна, чтобы пропускать мимо ушей то, что приличной даме слышать не следовало.
– Я бы хотел посвятить вам стихи! – внезапно выпалил поэт. И тут же рассердился на себя: переход от веселых домов к посвящению вышел слишком неожиданным.
– Что ж, замечательно, – улыбнулась Амалия. – Вечером Катрин и Мэтью решили отметить помолвку и приглашают всех, кто находится в санатории. Вы будете?
– Думаю, да, – кивнул поэт. – Вряд ли Гийоме станет возражать. И мне уже гораздо лучше.
Но тут их прервали – явился Анри и доложил, что к баронессе приехал посетитель.
«Еще один! – мрачно подумала Амалия. – Интересно, кто на сей раз?»
– Как его зовут? – спросила она вслух.
– О, прошу прощения, гость дал мне свою карточку, – отвечал слуга. – Его имя – граф Рудольф фон Лихтенштейн. Он говорит, что вы с ним родственники, хоть и дальние.
Поэт встревожился. Обладая тонкой душевной организацией, он легко подмечал (когда хотел) оттенки чужих ощущений, и ему показалось, что на лице Амалии, когда прозвучало имя гостя, мелькнула сложная гамма чувств – от удивления и радости до недоумения и легкой настороженности. Впрочем, тотчас же ее лицо замкнулось, словно сошлись воды озера, поглотившие брошенный камень. Миг – и камень уже лежит на дне, и ничто более не выдает его присутствия.
– Что-нибудь не так, Амалия Константиновна? – быстро спросил Нередин.
– Все хорошо, Алексей Иванович, – беспечно отвечала Амелия, поднимаясь с места. – И не забудьте: вы обещали мне стихи.
Но когда баронесса шла по лестнице вслед за Анри, она вовсе не была уверена, что все действительно будет хорошо.
– Кузина!
– Кузен!
– Как я рад вас видеть!
И широкоплечий, широколицый, на диво крепко скроенный кузен с типично тевтонской внешностью уже кланялся и целовал протянутую ему руку. Не успела Амалия опомниться, как он завладел уже другой рукой и тоже ее поцеловал. Таков уж был Рудольф: он никогда не удовлетворялся половиной, если мог безболезненно захватить все.
– Дайте-ка я на вас погляжу, кузина, – молвил гость, подводя Амалию к окну библиотеки. – Вы хорошеете не по дням, а по часам. Я слышал, вы опять свободны?
– Как птица, – ответила Амалия, улыбаясь.
– Гм, – обиженно поджал губы Рудольф. – И почему я на вас не женат? Странно, просто странно, потому что я всегда испытывал к вам симпатию. Сколько лет мы не виделись?
Амалия подумала.
– Почти семь, – наконец сказала она.
– А, так вы не забыли то дело о картине![17] – развеселился Рудольф. – Ну а я уже давно о нем не вспоминаю. Дела, семья…
– Вы все еще занимаетесь своими историческими изысканиями? – спросила Амалия.
– Да, – подтвердил Рудольф, – и на досуге пишу книжку о генеалогии нашего рода и его ответвлений – фон Мейссенов, фон Лихтенштейнов и прочих. Никто никогда ее не прочтет, но я хотя бы ее напишу всем назло. В конце концов, только так и становятся учеными.
– Я думала, кузен, – сказала Амалия после того, как ей удалось (не без труда) отнять одну руку (другую Рудольф никак не хотел отпускать), – что вы живете в кругу вашей многочисленной семьи в вашем прекрасном замке.
– Так оно и есть, – молвил Рудольф беззаботно. – И если вы читали мои письма, то должны знать, что у меня уже пять детей и я счастлив до того, что совестно признаться. Оказалось, что никто еще не придумал радостей лучше, чем самые простые из них – крепкая семья, верная жена и улыбки твоих детей.
– Ну да, – кивнула Амалия, – и однажды, когда вы ехали в экипаже из своего замка в ближайший городок, вы решили завернуть ко мне в гости. В Ниццу.
Рудольф немного смешался. Оно и понятно, учитывая то, что его замок (который он заново отстроил на средства богатой жены) находился далеко по ту сторону Рейна и до Ниццы оттуда было ехать и ехать. Гость тяжело вздохнул и вскинул руки, словно смиряясь с поражением.
– Значит, вы снова на службе? – спросила Амалия, не переставая пристально наблюдать за ним.
– Черта с два! – свирепо выпалил немец. – Но меня попросили об одолжении. А так как дело касалось вас, то я не смог отказаться. – Он подошел к Амалии почти вплотную и продолжил чуть тише: – Умоляю вас, кузина, если то чертово письмо у вас, отдайте его, и дело с концом! Вы и сами не понимаете, во что ввязались!
Амалия молча отвернулась к окну. Значит, предчувствие ее не обмануло. Кузен Рудольф (по правде говоря, родство их было слишком далеко, чтобы иметь какое-то значение) явился к ней не просто так.
– Знаете, кузен, – устало сказала баронесса, – мне это все надоело. Что за письмо, в конце концов?
– Но… – Рудольф застыл в изумлении. – Так вы что же, не читали его?
– Даже вообще не видела, – сердито проговорила Амалия. – Я держала заклеенный конверт в руках только раз, когда принесла в комнату того, кому письмо было адресовано. А после начались очень странные вещи.
– Поклянитесь! – потребовал Рудольф. И тут же спохватился: – Прошу меня извинить, кузина. Старые привычки, знаете ли, профессиональная недоверчивость и все такое. Просто скажите мне, что вы его не брали.
– Я его не брала.
– Честное слово?
– Честное слово. Более того, я понятия не имею, что в нем находится. Я пыталась узнать у того, на чье имя письмо пришло, но он, похоже, знает не больше моего. Если, конечно, говорит правду.
Рудольф тяжело вздохнул и сел. Только тут Амалия разглядела, что вид у него уставший – очевидно, из-за долгих часов, проведенных в дороге.
– Так что за письмо, кузен? – повторила вопрос Амалия. – Почему все хотят во что бы то ни стало завладеть им?
– Ну, надо полагать, оттого, что письмо не представляет никакой ценности, – фыркнул Рудольф. – Вот все, что я знаю: оно затрагивает интересы Богемии и в меньшей степени Германии и Австрии. Больше мне ничего не пожелали сообщить. Я только понял, что если письмо будет опубликовано, то разразится какой-то несусветный скандал и многие высокопоставленные люди будут скомпрометированы. Именно поэтому его и необходимо уничтожить.
– А-а… – протянула Амалия. – Так барон Юлиус Селени работает на Богемию? Потому что всех крупных австрийских агентов я знаю.
– Селени – сволочь, – коротко бросил Рудольф. – Барон из венгерского рода, чьи представители живут в Австрии и Богемии. Я бы не советовал вам с ним ссориться, потому что он не тот человек, которого желательно иметь своим врагом. Если вы имели несчастье с ним повздорить, Юлиус не успокоится, пока не сживет вас со свету. Что, вы уже?.. – спросил кузен, заметив выражение лица Амалии.
– Да уж, я не люблю терять времени даром, – призналась молодая женщина. – Барон начал мне угрожать, и один… один человек спустил его с лестницы. Что еще вам известно об этом деле?
– О, всякие пустяки, – небрежно отвечал Рудольф. – К примеру, вы сбросили с высоченной скалы старую даму – агента Селени. После чего разделались со свидетелем, у которого оказалось слишком острое зрение, размозжив ему голову не то подсвечником, не то полным собранием сочинений бессмертного господина Дюма. Но я вас защищал как мог. В конце концов, мое начальство знает вас плохо, а я – хорошо. Вы, кузина, существо утонченное. Вы не стали бы толкать старушку со скалы, это неэстетично и к тому же ужасно хлопотно. Вы бы тихо-мирно удавили ее во сне подушкой, и никто бы ничего не заподозрил. – Рудольф заметил, как сверкнули глаза Амалии, и поспешно добавил: – А вообще вы не обидите и мухи… если она первая на вас не нападет. Но потом от мухи останутся только воспоминания.
– Ах кузен, кузен… – покачала головой Амалия. – Вы шутите, а мне не по себе, честное слово. Потому что… потому что я, видите ли, окончательно отошла от дел. Но сейчас ваши коллеги думают на меня, что я всему виной.
– Вообще-то я тоже думал, что окончательно отошел от дел, – фыркнул Рудольф. – И тем не менее я здесь. Знаете, что? – Он подошел к двери, посмотрел, не стоит ли кто с другой стороны, и тщательно закрыл ее. – Изложите-ка мне еще разок все обстоятельства. Потому что если письмо не у вас, значит, оно у кого-то другого. И это мне уже совсем не нравится.
– Я расскажу вам все, – кивнула Амалия. – Но вы должны все же навести справки, что же такого важного содержится в письме. Иначе мы можем слишком поздно понять, кому именно было выгодно его исчезновение. Если оно оказалось в руках шантажиста, его можно выкупить. Если оно попало к враждебным службам, все будет гораздо сложнее.
– Те же соображения я изложил моему начальству, – объявил Рудольф. – На что мне было велено не интересоваться тем, что меня не касается. Таким образом, нам придется искать черную кошку в темной комнате. Ну ничего, справимся. В первый раз, что ли?
Амалия усмехнулась:
– Проблема в том, кузен, что в темной комнате может находиться вовсе не кошка, а крокодил. Так что надо быть поосторожней с блужданием в потемках.
– Кузина, вы, как всегда, сама мудрость, – сознался Рудольф. – И знаете, что? Я лично не исключаю того, что тайна, которая содержится в том письме, не стоит выеденного яйца. Слишком уж много секретности его окружает! Плохой признак, настоящие секреты всегда известны всем, кому надо. Вы понимаете, что я хочу сказать?
– Имеете в виду, мол, никакой черной кошки вообще нет? – чуть недоуменно вскинула брови Амалия.
– Именно, – подтвердил Рудольф. – Ну а теперь приступим к делу. Прежде всего просветите-ка меня насчет адресата. Что он за человек?
Амалия начала рассказывать о Шарле де Вермоне, но неожиданно дверь растворилась, и без стука вошла Натали. Машинально баронесса отметила, что лицо у художницы весьма мрачное, но в тот момент мадемуазель Емельянова не слишком интересовала Амалию.
– Прошу прощения, – вяло проговорила Натали, даже не обратив внимания на Рудольфа, который нахмурился при ее появлении. – Алексей Иванович просил принести газеты, а среди них почему-то не было «Нового времени», которое он так хотел прочесть. Вы не видели издание здесь?
Амалия ответила, что не знает, и Натали, перебрав стопку газет на столике, была вынуждена в конце концов признать, что «Новое время», по всей вероятности, не пришло вовремя. Волоча ноги, она вышла за дверь, которую тихо затворила за собой.
– Какая странная девушка, – недовольно буркнул Рудольф. – Кто она такая?
– Художница, – объяснила Амалия. – Учится живописи в Париже. Ее отец – известный в нашей стране критик.
– Хм… – Лицо Рудольфа расплылось в улыбке. – Как говорила одна очаровательная парижанка, которую я имел честь знать, «критик и золотарь – это не профессии». – И он победно улыбнулся Амалии.
– Бьюсь об заклад, кузен, – вздохнула та, – что парижанку вы придумали только сейчас, желая блеснуть остроумием. Полно, Рудольф. Поговорим лучше о наших делах.
– И это называется – навсегда покинуть службу? – молвил Рудольф в пространство. – Ах, кузина! Вы разбиваете мне сердце подозрением.
– Я сказала правду, кузен, – откликнулась Амалия с непривычной для нее кротостью. – Можете думать все, что вам угодно.
– И вы поможете мне найти письмо? – настойчиво спросил немец.
– Более того, – отозвалась Амалия, – я не буду вам мешать.
– Что ж, разумно, – согласился Рудольф.
И они принялись обсуждать события, которые предшествовали появлению графа фан Лихтенштейна в санатории. Следует отдать должное Амалии: она действительно ничего не пыталась скрыть. В той ситуации, в которой баронесса оказалась, ее могла спасти только полная откровенность – или безоговорочное запирательство. Она выбрала первое. Путь тем более безопасный, что, по сути, ей мало что было рассказывать.
…А Натали тем временем заглянула к поэту и сообщила ему, что нерасторопные французы не доставили или запамятовали привезти «Новое время». Но Нередин уже забыл обо всех газетах на свете и увлеченно сочинял. Глаза его горели, перо стремительно летало по бумаге, которую удобства ради он положил на том Верлена. Алексей поблагодарил художницу, почти не глядя на нее, и попросил оставить его одного, чтобы он мог поработать. Девушка замешкалась у двери, но поэт того и не заметил. Она бросила на него взор, полный той невыразимой тоски, которую можно встретить лишь во взгляде маленьких беззащитных животных, которых обижают, и вышла.
У себя в комнате Натали развернула… последний номер «Нового времени». Литературную часть занимал новый рассказ господина Чехова, а также там имелась статья Сергея Емельянова о поэте Нередине, перепечатанная из другого издания со значительными добавлениями. Из нее можно было, в частности, узнать, что как поэт господин Нередин давно кончился, если можно так выразиться о том, кто толком и не начинался. В небольшом примечании сообщалось, что, как стало известно редакции, певец околокаминных красавиц в настоящее время находится на Лазурном Берегу, где вовсю прожигает жизнь с какой-то французской любовницей. Прочитав статью, Натали скомкала газету, уронила голову на руки и зарыдала.
Теперь девушка знала, почему в разговоре с баронессой тот, кем она восхищалась больше всего на свете, назвал ее отца мерзавцем. В тот миг Натали случайно оказалась у двери в спальню и услышала слова, которые, конечно же, вовсе не предназначались для ее ушей. Если бы предубеждение Нередина против критика не основывалось ни на чем конкретном, у нее еще была бы надежда расположить к себе поэта; но после оскорбительной, жестокой статьи у нее не оставалось ни малейшего шанса.
Натали не покидало ощущение, что она потеряла двух самых близких ей людей на свете, а с ними и саму себя. Она не видела, ради чего ей стоит дальше жить. Да, Гийоме обещал ей долгое, но все же возможное выздоровление, но к чему все эти бесплодные мучения? Она никому не нужна, ее рисунки – посредственность, картины ее не переживут. У нее нет ни семьи, ни детей, ни одного человека, который был бы к ней по-настоящему привязан, никого. Даже кошка, которая приблудилась к санаторию, предпочитает общество блистательной баронессы Корф – даже жалкое, никчемное животное!
Вспомнив об этом, Натали зарыдала еще горше, словно вся ее жизнь зависела лишь от этой серой кошки с узкими зрачками и пушистым хвостом.
Доктор Гийоме покончил с левой запонкой и принялся за правую. Он не сразу справился с ней и сердито чертыхнулся.
– Вам помочь, Пьер? – спросил Шатогерен, который сидел возле стола, читая какое-то письмо.
– Нет, благодарю, – сердито буркнул Гийоме. Сердитый тон относился вовсе не к помощнику, в чьих достоинствах доктор уже успел не раз убедиться, а к поводу для сегодняшнего торжественного вечера, который он находил смехотворным. – Как здоровье вашей уважаемой матушки, Рене?
Шатогерен пожал плечами.
– Кажется, она отыскала мне очередную невесту, – уронил он, складывая письмо. – Мадемуазель де Сент-Илер. Происходит из хорошего рода, недурна собой и после смерти тетки, которой сейчас восемьдесят три, должна унаследовать пять тысяч франков ренты в год. – Доктор улыбнулся, но глаза его оставались серьезными.
– На вашем месте, Рене, – рассеянно заметил Гийоме, – я бы не слишком доверял престарелым теткам, которые вот-вот готовы отдать богу душу. Помню я одно железнодорожное крушение… ах, черт… возле Валансьена… то есть не крушение, а так, неприятное происшествие с несколькими сломанными руками и ногами, – там состав сошел с рельсов. Так вот, первой из вагона выбралась, отталкивая всех, очаровательная дама… чертова запонка… шестидесяти восьми лет от роду. – Гийоме поглядел на себя в зеркало затем сердито пробурчал: – И все-таки это несусветная глупость. Глупость, и только!
– Вы говорите о свадьбе Уилмингтона? – Шатогерен пожал плечами. – Но сегодня будет только помолвка, а пока утрясутся все необходимые формальности, пройдет время. Может быть, он успеет и передумать.
– Вряд ли, – хмуро возразил Гийоме, поправляя воротник фрака. – Женщины, мой дорогой Рене, женщины! Смута – их стихия, они обожают вносить смуту во все, к чему прикасаются. Даже самые разумные среди них…
– Такие, как баронесса Корф? – улыбнулся помощник. – Полно, Пьер. Она красивая женщина, неглупая, образованная, и вполне естественно, что мужчины к ней тянутся. Все-таки санаторий для чахоточных – не самое веселое место, согласитесь.
– Если мадам будет и дальше дурно влиять на моих больных, я вынужден буду предложить ей переехать, – отрезал Гийоме. – Да, кстати, баронесса Корф попросила разрешения для своего кузена присутствовать на помолвке. Я согласился, рассудив, что один здоровый кузен все же лучше, чем двое больных поклонников, у которых полтора нормальных легких на двоих.
Шатогерен нахмурился:
– Значит, Шарль де Вермон…
Гийоме покачал головой:
– Никакой надежды.
– А другой, русский поэт? – спросил помощник. – Что с ним?
– К концу сентября все будет ясно, – отозвался Гийоме. – Шансы есть, хотя и слабые. Уилмингтон не протянет и полугода после своей женитьбы, но я его предупредил и умываю руки. За здоровье остальных я ручаюсь. – Главный врач подошел к двери кабинета и остановился. – Знаете, Рене, что в людях самое невыносимое?
– Что?
– Непроходимая глупость и непрошибаемая уверенность, что первая сойдет им с рук, – с ожесточением бросил доктор. – Но мне-то какое дело? Все, что мог, я сделал. Идемте, поднимем тосты за счастливую невесту, а потом я засяду в лаборатории. Кажется, мне удалось найти, как повысить свертываемость крови, но не уверен, что мое открытие будет иметь значение для лечения чахотки. А впрочем, чем черт не шутит…
Беседуя, они дошли до столовой, где уже находились доктор Севенн, мадам Легран, обитатели санатория и Рудольф фон Лихтенштейн, через Амалию напросившийся на помолвку, чтобы понаблюдать за присутствующими. Пока, впрочем, он не заметил ни одного знакомого лица, ни одного, кого можно было бы назвать агентом более или менее враждебной державы. И это, если говорить откровенно, нравилось ему меньше всего. Граф терпеть не мог пребывать в неизвестности.
– Мы не опоздали? – спросил Гийоме.
Он отыскал глазами счастливую, светящуюся Катрин в желтом платье и издали поклонился ей. В волосах у девушки была белая роза.
«Война Алой и Белой розы», – мысленно скаламбурил Шарль де Вермон. Он помнил, что баронесса Корф предпочитала красные. Сегодня, впрочем, Амалия была без цветов.
– Кажется, я должен представить вам нашего гостя, – сказал Филипп, поднимаясь с места. – Граф Рудольф фон Лихтенштейн – доктор Гийоме. И доктор Рене Шатогерен, наш уважаемый коллега.
– Черт возьми! – вырвалось у Рудольфа. Он так и впился взглядом в лицо Шатогерена, который, впрочем, ничуть не выглядел смущенным. – Вы ли это, виконт?
– Рад снова встретить вас, герр фон Лихтенштейн, – ответствовал Рене, пожимая руку Рудольфу. – Как ваше плечо?
– Замечательно. Вы проделали отличную работу. Мы с господином виконтом встречались раньше, – пояснил гость присутствующим, – в Париже… то есть неподалеку от него, много лет назад. Господин виконт превосходно заштопал мое плечо – после того, как сам же и прострелил его.
Амалия нахмурилась. Она едва ли не быстрее прочих сообразила, что речь идет о прусско-французской войне 1870—1871 годов, которую французы проиграли, причем проиграли обидно, унизительно, с потерей пограничных территорий – Эльзаса и Лотарингии. Стало быть, Рудольф воевал на одной стороне, а замкнутый человек с серыми спокойными глазами – на другой. Сколько же ему было лет тогда? Восемнадцать? Девятнадцать?
Шарль де Вермон покосился на Рудольфа и дернул щекой. Взгляд шевалье можно было назвать каким угодно, только не дружелюбным. Присутствующие, большинство которых составляли французы, тоже ощутили некоторую напряженность, которая воцарилась в комнате. Даже Нередин и тот отвел глаза и стал смотреть на бронзовую женщину в основании большого старинного подсвечника.
– Так вы виконт, доктор… – протянула Эдит капризно. Она вновь вжилась в роль взбалмошной юной леди, от которой можно ждать каких угодно выходок. – А вы никогда нам не говорили о своем титуле!
– Ваша скромность делает вам честь, доктор, – заметила мадам Легран своим прекрасным выразительным голосом и улыбнулась.
И отчего-то после ее слов все почувствовали себя значительно легче.
– Рудольф, в чем дело? – спросила Амалия у своего кузена, улучив момент. – Вы и впрямь знаете месье Шатогерена по той войне? Или…
– Никаких «или», кузина, – ответил Рудольф, безмятежно улыбаясь. – Не зря у меня сегодня с утра плечо так и ныло. По правде говоря, он зашил меня с поразительным равнодушием, словно я был порванным мешком. На редкость хладнокровный был молодой человек. Двум офицерам из моего полка повезло меньше – он их просто убил. Отменно стрелял, надо отдать ему должное! Потом я сбежал из плена, но любезности не забыл. Если он остался таким, каким я его запомнил, то наверняка стал отличным врачом.
– А вы, оказывается, герой, месье, – заявил Шарль де Вермон Шатогерену. – Почему вы не упоминали, что сражались в той войне?
Шатогерен пожал плечами:
– Я пошел добровольцем, как поступил бы всякий честный человек на моем месте. Не вижу смысла делать из этого подвиг. – Он повернулся к Катрин и поклонился ей. – Поздравляю вас, мадемуазель. И вас, месье, – добавил доктор, обращаясь к Уилмингтону.
Тот порозовел от удовольствия.
Амалия оглянулась на Натали, которая с момента своего появления в столовой держалась словно бы в стороне от остальных. От баронессы не укрылось, что у молодой художницы был потухший, на редкость подавленный вид. Она не принимала участия в общем разговоре и, казалось, мыслями витала где-то бесконечно далеко.
«Что с ней такое?» – подумала Амалия. Но ее отвлек поэт.
– Амалия Константиновна, вы помните наш… наш разговор о посвящении?
– Разумеется, – улыбнулась баронесса, у которой в тот момент мелькнула забавная мысль: лучше бы им разговаривать по-французски, чтобы Рудольф понимал смысл разговора и его не терзало подозрение, будто при нем обсуждают нечто, что ему знать не положено. Однако разговаривать с соотечественником на чужом языке – какая нелепость!
– У меня будет новый сборник, – сообщил поэт. – Наверное, я назову его «Санаторий», в него войдут стихи, которые я пишу здесь, во время болезни… Если не возражаете, я хотел бы… хотел бы посвятить его вам.
– Хорошо, – кивнула Амалия, – только не стоит упоминать мое имя, Алексей Иванович. Просто инициалы. А я буду знать, что они значат, и гордиться этим.
Конечно, Нередин хотел бы поставить именно ее полное имя, но улыбка баронессы его утешила. Натали метнула на поэта мрачный взгляд и отвернулась.
– Секретничаете? – осведомился Рудольф. И, по правде говоря, осведомился довольно-таки сухо.
– Руди! – сердито шепнула Амалия. – Он хочет посвятить мне сборник стихов.
– Только-то? – усмехнулся кузен. – Мог бы не жадничать, полного собрания сочинений как раз было бы достаточно.
Амалия не удержалась и улыбнулась. Но тут Гийоме на правах хозяина пригласил всех к столу, и присутствующие оживились. Свет дробился в хрустале бокалов, сервировка поражала изысканностью. Судя по всему, Мэтью Уилмингтон не пожалел денег, чтобы устроить роскошный пир.
Шарль де Вермон предпринял сложный стратегический маневр, чтобы занять место рядом с Амалией. Он оттеснил Шатогерена, ловко опередил поэта и устроился-таки по левую руку от очаровательной баронессы. Теперь, когда шевалье узнал, что Рудольф воевал против его страны, отставной офицер решил во что бы то ни стало посадить его в лужу и для начала занял Амалию разговором о том, что невеста хороша, но есть за столом кое-кто, кто значительно прелестнее ее. А Рудольф, который видел француза насквозь, только посмеивался про себя.
«Поразительный вечер… Я сижу за одним столом с приговоренными к смерти, – подумал он, оглядывая сотрапезников, их яркие щеки, лихорадочно блестящие глаза, и его охватила жалость. Граф и сам когда-то изучал медицину и не успел ее забыть. – Интересно, правду мне сказала кузина или нет о том, что она не имеет отношения к этому делу? Потому что, по правде говоря, маска смертника – отличное прикрытие для любого рода дел».
Но вот Гийоме предложил тост за Уилмингтона и его невесту – слишком краткий, чтобы его можно было считать полноценным тостом. За ним попросил слова доктор Севенн и произнес небольшую прочувствованную речь о любви, которая вся – правда, но вся – иллюзия, о которой можно говорить бесконечно и все равно ничего не сказать и которая одна только способна победить смерть.
«Он правильно говорит, – смутно помыслил поэт. – Только это, и ничего больше… Еще утром я умирал, но одно ее прикосновение вернуло мне жизнь. Какая она все-таки удивительная! А ее кузен – просто дуб, а не кузен… Чистое дерево».
«Деревянный» кузен вежливо улыбнулся и захлопал, когда Филипп наконец закончил речь. Мэтью Уилмингтон почувствовал, как у него горят щеки. Катрин сжала его руку и ободряюще улыбнулась ему.
«Да, я счастлив… – подумал жених. – Вот оно, счастье. Все очень просто… Не деньги, не семейное дело, все это вздор, в конце концов… И я сделаю так, что у нее будет все. Пусть поменьше достается прочим наследникам, которые только и ждут, когда я умру… Или нет, им я не оставлю ничего. Вообще ничего. Все ей, все только для нее!»
Уилмингтон почувствовал, как от вина у него начинает шуметь в ушах, и дрожащей рукой вытер пот с лица; но тот все равно катился по вискам, умудряясь затекать даже в глаза. Черт, а ведь Гийоме предупреждал его, что при его комплекции нежелательно много пить… А, к черту Гийоме! Хоть один час в жизни он проживет как все люди! Он увидел белую розу в волосах Катрин и попытался сфокусировать на ней взгляд. Роза качнулась.
– И самые искренние пожелания счастья, – произнес чей-то голос в вышине.
«Только не сейчас, господи, только не сейчас!» – мысленно взмолился Уилмингтон. Мадам Легран, сидевшая напротив, нахмурилась и пристально поглядела на него. Ей не нравился цвет лица жениха.
«Ах, прав был месье Гийоме – не стоило все это затевать… – мелькнуло у нее в голове. – Что, если за столом с кем-нибудь случится несчастье?»
Катрин улыбнулась и пригубила бокал. В следующее мгновение она закашлялась.
– Что с вами, мадемуазель? – спросила мадам Легран.
Катрин приподнялась с места. Бокал выпал из ее руки и звякнул о стол. Остатки красного вина выплеснулись на белоснежную скатерть…
Все длилось одно или два мгновения, но еще долго присутствующие будут вспоминать ее страшные, остановившиеся глаза, то, как девушка стояла, прижимая руки к груди, словно ей было нечем дышать.
А потом она захрипела и повалилась вперед, головой на стол, царапая ногтями скатерть.
Изо рта Катрин хлынула волна крови.
И тогда женщины закричали.
То, что произошло следом, поэт еще долго вспоминал как какое-то тягостное, навязчивое видение, шагнувшее в жизнь прямиком из горячечного бреда. Одной из присутствующих дам сделалось дурно, и сосед тщетно пытался привести ее в чувство, другая визжала, вытаращив глаза и вцепившись в мадам Легран, которая хотела обогнуть стол, чтобы подойти к забрызганной кровью невесте. Эдит в ужасе поднесла руки ко рту и вжалась в спинку кресла, Филипп Севенн застыл на месте, криво держа бокал, вино из которого текло ему прямо на фрак. Амалия побелела как полотно, да и ее деревянный кузен в то мгновение смотрелся немногим лучше.
– Боже! – закричал Уилмингтон. – Ей дурно! Сделайте же что-нибудь!
Но поэт со своего места отчетливо видел, что Катрин уже не дурно – ее взгляд застыл и веки неподвижны. «Неужели просто – вот так – конец, конец?» – обреченно подумал он. Но тут подоспел доктор Гийоме, всесильный доктор Гийоме, и Мэтью вцепился в него, как та истеричная дама – в мадам Легран.
– Сэр! Умоляю вас!.. Заклинаю!..
Больше он не смог произнести ни слова. Гийоме решительно отодвинул жениха в сторону и занялся Катрин. Тотчас же возле него оказался Филипп Севенн. Гийоме потрогал пульс, поглядел на помощника и покачал головой. И Уилмингтон, поняв, что именно значит его жест, рухнул в кресло как подкошенный.
– Нет… – стонал он, – нет, нет… Боже мой…
Молодой человек разрыдался.
Возле мертвой девушки столпились уже четверо человек, включая Шатогерена и мадам Легран. В дверях стояли бледные, хмурые слуги. Гийоме поглядел на них и обернулся к сиделке.
– Уведите их, – одними губами попросил он.
И мадам Легран поняла. Мадам Легран молчаливо согласилась: да, так будет умнее всего. Она подошла к подавленным, испуганным гостям и вполголоса стала уговаривать их покинуть помещение. Впрочем, никто особо и не желал здесь задерживаваться, кроме одного-единственного человека. Мэтью Уилмингтон упал на колени перед телом умершей, схватил ее руки, которые уже начали холодеть, и стал с видом крайнего отчаяния целовать их. Рудольф фон Лихтенштейн, который в своей жизни успел насмотреться всякого, не выдержал и все-таки отвел глаза. Он предложил руку Амалии, молодая женщина машинально оперлась на нее, и они вышли из столовой.
– Идемте в сад, – сказала баронесса, уже находясь в коридоре. – Честное слово, я не смогу сейчас оставаться в доме.
Ее маленькая свита (а за баронессой как-то незаметно увязались Эдит, поэт Нередин и Шарль де Вермон) последовала за ней. Снаружи вовсю стрекотали кузнечики, а где-то на дереве пробовал голос соловей. Амалия села в плетеное кресло под платаном, и Рудольф тотчас же встал с ней рядом. Граф чувствовал, что в это мгновение она нуждается в защите, понимая, что она вот-вот может разразиться слезами. Ему хотелось сказать ей что-нибудь ободряющее, но все слова в сложившейся ситуации прозвучали бы пошло и нелепо. Шарль прислонился к дереву, Эдит и поэт заняли скамью.
Издалека доносился глухой рокот прибоя. «И ведь ничего не изменилось, – сказал себе поэт, – разве что ее больше нет. Небытие… что оно такое? Только что девушка сидела за столом, улыбающаяся, оживленная, с белой розой в темных волосах; и в один миг все переменилось. Катрин говорила, что пошла на поправку; наверное, она строила планы на будущее, хотела выйти замуж и, уж во всяком случае, не собиралась умирать…» Но все размышления были как-то бледны, выглядели общим местом и ровным счетом ничего не говорили ни его уму, ни его сердцу. «Вряд ли я смогу написать в ближайшие дни хоть одно стихотворение… Что-то неладное творится в санатории, неладное… и мои нервы совершенно расшатаны. Когда подумаешь, что каждый из нас может неожиданно умереть…» Алексей посмотрел на Шарля и увидел на его лице отражение своего страха. Офицер заметил его взгляд и надменно выпрямился.
– Как ужасно… – наконец порушила тишину англичанка. – А ведь она была так счастлива… и вот…
Шарль де Вермон дернул ртом.
– А я считаю, ей повезло, – с вызовом бросил офицер. – Уйти сразу, почти без мучений, в миг твоего торжества… В такой смерти определенно что-то есть. По крайней мере, она не страдала.
– Мне так не кажется, – холодно уронил Рудольф. – Девушка захлебнулась кровью.
– Рудольф! – сердито проговорила Амалия. – Не надо.
И все поглядели на него так, как будто именно он убил Катрин, а вовсе не болезнь.
А в доме меж тем хлопали двери, сновали слуги, и Анри уже отправился к гробовщику с запиской от доктора Гийоме. И мрачный, изо всех сил старавшийся казаться спокойным Шатогерен уже получил указания на завтрашний день – кого встречать и провожать через заднюю дверь. Монашки, которые обмоют тело, потом подручные гробовщика, потом…
– У нее были родственники? – спросил Гийоме у Севенна.
Тот не сразу понял, о чем его спрашивают, но на повторный вопрос отрицательно покачал головой.
– Кстати, мне придется с вами серьезно поговорить, – раздраженно добавил доктор. – Это была ваша больная, вы вели ее с самого начала. И совсем недавно уверяли, что она пошла на поправку и что ее легкие почти чистые. Как же тогда прикажете понимать ее скоропостижную смерть?
– Но, месье… – в ужасе пролепетал Севенн. – Клянусь вам! У меня сохранились записи, данные о ее болезни… Я давал ей все лекарства!
– На кой черт, – нетерпеливо перебил его Гийоме, – мне нужны ваши записи, когда девушка умерла? Умерла, понимаете, месье, окончательно и бесповоротно! У нее была чахотка в последней стадии. В последней, черт вас дери! А вы мне морочили голову своими дурацкими диагнозами…
– Пьер, не надо, – вмешался Шатогерен. – Мы все расстроены случившимся, я понимаю… Не стоит нападать друг на друга.
Но доктора Гийоме было уже не остановить:
– Вот как? Ты считаешь, Рене, это нормально, когда врач скрывает от меня сведения о состоянии пациентки? Что теперь обо мне будут говорить другие доктора, что будут думать больные, на чьих глазах она умерла?
– Вы забываете о человеческой природе, Пьер, – возразил Шатогерен. – Во-первых, все наши пациенты прекрасно знают, что у них за болезнь. И, во-вторых, сегодняшняя смерть далеко не первая, которая случилась здесь.
– Большое спасибо, Рене, – бросил доктор, – вы меня утешили! А вы… – повернулся он к Севенну, – учтите, я очень ценю мнение вашего парижского профессора, но с этого дня вы у меня на заметке. Я буду присматривать за всеми вашими больными, и если еще хоть один погибнет из-за вашей халатности…
– Неправда! – крикнул Севенн. – Катрин вовсе не была больна! Это неправда!
– Ну да, разумеется, а попала девушка к нам из-за пустячной простуды, – саркастически парировал Гийоме. – Я же прекрасно помню результаты обследования, Филипп. Вы слишком молоды, вот в чем беда. Вы недооценили коварство болезни, а она развилась гораздо быстрее, чем вы думали. Но, конечно, и я тоже хорош… – Главный врач умолк и посмотрел на Уилмингтона, который никак не хотел отпустить руку умершей. Его одутловатое некрасивое лицо было залито слезами.
Мадам Легран стояла рядом с ним и мягко пыталась убедить его разжать пальцы.
– Уилмингтону дадите успокоительное, – распорядился Гийоме, обернувшись к Шатогерену. – Женщинам тоже, остальные – на ваше усмотрение. Что же до вас, Филипп… – он поморщился, – завтра же передайте мне карты ваших больных. Три смерти подряд – это, знаете ли, слишком. Да!
Шатогерен хотел было напомнить патрону, что две смерти приключились вовсе не из-за болезни и явно не по их вине, но замечание было бы не слишком уместным в данной ситуации, и он предпочел заговорить о другом:
– Пьер, я назначил завтра в десять утра прием графине Эстергази. Если вам нужна моя помощь, я могу перенести встречу с ней.
– Неужели вы убедили ее покинуть виллу? – хмуро спросил Гийоме. – По-моему, принимать графиню здесь неразумно, учитывая… учитывая обстоятельства.
– Нет, – покачал головой Шатогерен, – тут все по-прежнему, я должен ее навещать. Я прописал ей успокоительное и снотворное, и, по-моему, они подействовали. По крайней мере, пациентка сказала, что впервые за последние недели смогла спокойно спать всю ночь. Ей снятся какие-то кошмары, но какие именно, она не говорит.
Гийоме пожал плечами.
– Чем дальше, тем больше я убеждаюсь, что заболевание графини – совершенно не наш случай, – устало обронил доктор. – Делайте что хотите, Рене, но будьте осторожны. Некоторые безумцы чертовски непредсказуемы.
И он направился к мадам Легран, которая как раз в то мгновение закрывала глаза Катрин Левассер.
«Дорогая Маша, я приехал в санаторий и нахожусь тут уже несколько дней. Твое письмо я получил. Прости меня, что сразу не ответил, – тут на меня навалилось столько разного. Я рад, что с тобой и твоими детьми все хорошо. Из моих окон открывается великолепный вид. Доктор Гийоме – очень хороший человек, он меня обнадежил…»
Алексей вздохнул и перечитал начало письма. Давно надо было ответить сестре на ее подробное, милое послание, но он все откладывал. Поэт не дружил с прозой и ненавидел писать письма. Его эпистолы выходили сухими, казенными, как перечень полковых лошадей или пушек. Но нынче ночью ему не спалось, и в пятом часу он поднялся. Стихи – Нередин чувствовал – были так же далеки от него, как Южный полюс. После нескольких попыток занять себя книгой или газетами он решил, что скорее с толком потратит время, написав Маше ответ. В самом деле, сестра там, наверное, уже вся извелась, не имея вестей.
Но что же именно ей написать, какими словами заполнить белое прямоугольное поле? И Алексей поглядел на листок бумаги сокрушенно, как на врага, который давно должен бы сдаться, да все никак не желает капитулировать.
Вот шевалье, уж тот-то вряд ли страдает, что ему нечего писать… И письма его наверняка пустейшие, однако поэт мог побиться об заклад, что адресаты от них в восторге. Тут шуточка, там меткое словцо, какая-нибудь цитата, едкий портрет – и все счастливы, все довольны. А он, Нередин, битый час сидит над одним-единственным письмом самому, если вдуматься, близкому человеку на свете и не может придумать ничего путного.
Не писать же, на самом деле, о мадам Карнавале, которая как минимум дважды умирала, или об итальянце, как его звали – Ипполито… да-да, Ипполито Маркези, который пробыл в санатории всего один день; или о вчерашнем ужине, который закончился столь трагически. Не надо волновать Машу попусту, пусть думает, что у него все хорошо. Но о чем же тогда писать?
Можно написать о баронессе Корф, к примеру. А что? Женщины любят читать про других женщин… «В санатории я познакомился с разными приятными людьми. И, между прочим, с баронессой А. К. Корф».
И Алексей тотчас же спохватился, что слова о приятных людях звучат фамильярно, если не двусмысленно.
Но не писать же теперь, что она неприятный человек?..
Нередин испытал сильнейшее желание схватить лист бумаги и порвать его в мелкие клочья. Но как раз в это мгновение кто-то еле слышно поскребся в дверь.
«Кошка? – подумал он. Звук был едва различим и уж никак не мог исходить от человеческого существа. – Наверное, в суматохе ее забыли вчера покормить», – решил поэт и, поднявшись из-за стола, шагнул к двери.
За створкой, однако, обнаружилась Натали Емельянова. Она держалась за стену, и взгляд у нее был такой, что Нередин, в общем-то человек неробкий, внутренне содрогнулся.
– Наталья Сергеевна… – пролепетал он, испытывая мучительную неловкость, поскольку заметил, что его гостья в ночной сорочке.
– Умоляю вас… – прошептала художница. – Я не смогла… пожалуйста…
И повалилась на пол прежде, чем Алексей успел подхватить ее.
Он заметался, едва не оборвал звонок, поднял прислугу, мадам Легран, всех докторов. Гийоме распорядился, чтобы потерявшую сознание художницу перенесли к ней в комнату, пощупал пульс, посмотрел зрачки и с помрачневшим лицом обернулся к помощникам.
– Что с ней? – спросил поэт, у которого от последних событий голова шла кругом. – Девушка умирает?
Но доктор оставил его вопрос без ответа.
– Рене! Посмотрите, она нигде не прятала какую-нибудь отраву? Филипп! Нам придется промывать ей желудок, срочно… Черт знает что!
– Что с ней? – настаивал Нередин. – Что происходит?
– Наглоталась какой-то дряни, вот что, – свирепо ответил Гийоме. – И мне кажется, я даже знаю какой.
Шатогерен, который один за другим выдвигал ящики стола, распрямился и обернулся к Гийоме. В руке помощник держал небольшую баночку с каким-то лекарством.
– Минуточку, – вмешался возмущенный Севенн, – она же моя! Совсем недавно я пересчитывал склянки и недосчитался двух! И надпись на этикетке сделана моей рукой!
– Позвольте, так это что, самоубийство? – опешил поэт. – Натали пыталась покончить с собой?
Но Гийоме лишь махнул рукой и попросил всех посторонних освободить помещение.
Выходя, Нередин бросил взгляд на белое лицо молодой женщины, лежавшей с закрытыми глазами, и его кольнула острая жалость. Возле двери он сразу же натолкнулся на баронессу Корф и был вынужден ответить на ее вопросы.
– Я начинаю приходить к мысли, – внезапно промолвил поэт, – что дом, в котором мы живем, – место проклятое. Сначала мадам Карнавале, затем итальянец, потом Катрин, а теперь…
Но Амалия, судя по всему, не слишком верила в проклятья и потому отмахнулась от его слов:
– Мне кажется, что-то ее не на шутку расстроило. – Уже вчера девушка выглядела как-то странно… очень странно.
Нередин пристально посмотрел на нее.
– Амалия Константиновна, если вы хотите сказать, что Натали могла… из-за меня… что я каким-то образом подтолкнул ее… – Он беспомощно пожал плечами. – Мне кажется, я не заслуживаю такого отношения с вашей стороны. Видит бог, я ничем ее не обидел.
И сразу же пожалел, что произнес последние слова.
– Мы все узнаем, когда Гийоме с ней закончит, – отозвалась Амалия. – Думаю, Натали выкарабкается. Если бы ей угрожала опасность, доктор вел бы себя совершенно иначе. А он был почти вежлив.
И Алексея что-то словно царапнуло, или кольнуло, или задело прямо в сердце, вместилище нежных и прочих чувств; и сердце сказало ему, что баронесса Корф не так проста, как кажется… что она видит слишком много, непозволительно много для обыкновенной светской женщины, что она слишком много знает, и, быть может, то, что она знает, не всегда приятно. И Нередину его открытие не понравилось. Поэт бы предпочел, чтобы баронесса была попроще, не так умна и проницательна. Но не ум и не проницательность раздражали его, а то, что они скрывали. Баронесса Корф что-то скрывает, во внезапном озарении сообразил Алексей, как скрывала тишайшая, очаровательная старушка мадам Карнавале; и лицо ее – лишь маска, за которым может таиться все, что угодно. А он не любил маски. Его неожиданно затопило недоверие к красивой молодой женщине, и от недоверия был лишь один шаг до жгучей, совершенно ничем не оправданной неприязни.
Мимо них прошла Эдит, метнула на баронессу быстрый взгляд.
– Прошу прощения, Алексей Иванович, я на минуту… – поспешно сказала Амалия, вспомнив кое-что.
Она подошла к англичанке.
– Просто невероятно, что творится, – беспомощно промолвила Эдит. – Слуги говорят, что Натали пыталась покончить с собой. Но почему?
Амалия пожала плечами:
– Мне кажется, ее испугала смерть мадемуазель Левассер, и девушка просто решила… решила не ждать чего-то подобного и, так сказать, ускорить события. Да, мисс Лоуренс, вы обещали мне некие письма…
Эдит поколебалась, но все же сделала собеседнице знак следовать за собой. Вскоре Амалия держала в руках довольно увесистую пачку писем, каждое из которых лежало в отдельном конверте.
– Это все? – спросила Амалия.
– Да, – ответила Эдит. – Но уверяю вас, там ничего нет про него… ничего такого, что позволило бы установить его личность.
– Я возьму письма и, может быть, все-таки что-то в них отыщу. Если так, вы узнаете обо всем первой. Вы ведь не собираетесь пока покидать санаторий?
Эдит покачала головой.
– Должна признаться, вы меня удивляете, – внезапно улыбнулась ей Амалия. – Вы очень храбрый человек.
– Нет, – горячо возразила Эдит, – я трусиха. Трусиха и предательница. Вы не понимаете, что такое – ощущать себя как я. Мы дружили с самого детства, мы были как сестры, но в тот один-единственный раз, когда я была по-настоящему ей нужна, я оказалась далеко. Бросила подругу на произвол судьбы. Ужасно знать, что ты могла все изменить, но не сумела… не сумела. И теперь, даже если я найду того негодяя, Аннабелл ведь все равно не воскресить.
– Вы делаете все, что можете, – возразила Амалия.
– Но этого тем не менее мало, – горько отозвалась девушка. – Слишком мало.
И хотя баронесса вовсе не была склонна так считать, Амалия не стала возражать и приводить избитые доводы в защиту своего мнения. Однако Амалия знала то, о чем Эдит, может быть, только догадывалась, что время лечит и что самые ужасные ошибки на расстоянии лет кажутся всего лишь незначительными, блеклыми тенями, историями, произошедшими с кем-то другим, кто, по странному совпадению судеб, был тогда тобой…
Амалия хотела сразу же вернуться к себе, но возле лестницы ее встретила мадам Легран и сообщила, что доктор Гийоме хотел бы с ней поговорить.
– А что с мадемуазель Натали? – спросила Амалия. – Она останется в живых?
– К счастью, месье Гийоме вызвали вовремя, – кивнула мадам Легран. – Да, девушка будет жить. Но… Вы же знаете взгляды доктора, госпожа баронесса. Когда он пытается спасти чахоточного больного, а тот поступает, как мадемуазель Натали… – Женщина смущенно пожала плечами.
Они вошли в кабинет, где доктор Гийоме со злым, перекошенным лицом быстро писал что-то на листке. Возле стола в почтительной позе стоял Анри.
– Отнесите аптекарю, – распорядился Гийоме, отдавая ему листок, – как только аптека откроется. Мадам Легран, будьте добры, присмотрите за мадемуазель Натали. С ней сейчас доктор Шатогерен и месье Нередин, но я почувствую себя спокойным, только если вы тоже там будете.
Мадам Легран улыбнулась, просияла и вышла за дверь следом за Анри, который унес рецепт.
– Прошу вас, присядьте, госпожа баронесса… – Гийоме откинулся на спинку кресла и устало провел рукой по глазам. – Если вы не возражаете, – наконец промолвил он, – я хотел бы спросить вашего мнения, так как вы соотечественница мадемуазель Емельянофф и общались с ней чаще прочих. Что, по-вашему, на нее нашло?
– Я не знаю, – пожала плечами Амалия. – Мне кажется, у девушки слишком впечатлительная натура. Натали не в ладах с миром, да и с собой тоже.
Она чересчур осторожно подбирала слова, что не укрылось от доктора.
– Не в ладах с миром… – задумчиво повторил главный врач. – А я, сударыня? Я похож на человека, который в ладах с миром? Или Рене? Или месье поэт, ваш соотечественник? И что, кто-нибудь из нас пытался свести счеты с жизнью? – Его глаза сверкнули. – В городе о том, что здесь творится, уже идут всякие толки. Еще одно скандальное происшествие – и на санатории можно ставить крест. Но мадемуазель Натали, очевидно, ни до чего нет дела. Кроме ее интрижек, – раздраженно бросил он.
– Месье Гийоме! – вскинулась Амалия.
– О да, защищайте ее, защищайте, – фыркнул доктор. – Женщины всегда стоят друг за друга, не так ли? Ну так вот, госпожа баронесса. Безобразию необходимо положить конец!
– Вы хотите, чтобы мадемуазель покинула санаторий? – перебила его Амалия. – Но ведь девушка умрет!
– А она и так хочет умереть, – парировал Гийоме. – Тогда к чему мне стараться сохранить ей жизнь? Нет уж, довольно с меня скандалов! Сегодня мы ее спасли, а завтра она опять украдет у кого-то лекарство и повторит попытку. Ну так вот, пусть делает что хочет, но не в моем доме!
А ведь Натали и впрямь так сделает, подумала Амалия, холодея. Как только Гийоме выгонит ее из санатория, в котором находится ее любимый поэт. Нет, этого ни в коем случае нельзя допустить!
Битых полчаса баронесса уговаривала, увещевала, улещивала доктора. Мадемуазель Натали не протянет и трех месяцев без его ухода… (Шести, поправил скрупулезный Гийоме.) Он подписывает ей смертный приговор… Неужели она заслужила такую участь? И потом, здесь, в санатории, находится человек, к которому она привязана, и можно будет убедить ее не делать глупостей. Баронесса лично сама ручается за ее поведение!
– Ну хорошо, – проворчал наконец Гийоме. – Должен признаться, вы умеете уговаривать, сударыня… Стало быть, пока мадемуазель Емельянофф остается здесь, но – под вашу ответственность. И я надеюсь, что впредь она не допустит таких безответственных поступков.
Амалия заверила своего собеседника, что сделает все от нее зависящее, и удалилась, а доктор звонком вызвал Алена, второго слугу, и сказал, чтобы доктор Севенн зашел к нему и объяснил, почему мадемуазель Натали смогла так легко украсть у него лекарство.
Тем временем баронесса заглянула к художнице и убедилась, что та спит. Возле постели молодой женщины сидела одна мадам Легран.
– А где месье Нередин? – удивилась Амалия. Со слов доктора, у нее осталось впечатление, что поэт тоже должен был здесь находиться.
– Он ушел к себе, – сообщила сиделка. – Попросил позвать его, когда больная очнется. Вы говорили с доктором?
– Да, – кивнула Амалия. – Месье Гийоме разрешает ей остаться, но лишь при условии, что она больше ничего такого не предпримет. По правде говоря, он был очень рассержен.
Мадам Легран пожала плечами.
– Вы даже понятия не имеете, сколько месье Гийоме сделал для санатория, – промолвила она с укоризной. – И конечно, такое отношение больных к его усилиям вовсе их не красит.
«А мадам Легран, оказывается, целиком на стороне доктора», – подумала Амалия. Баронесса вполголоса попрощалась с сиделкой и ушла, бесшумно закрыв за собой дверь, чтобы не потревожить спящую.
Амалия хотела немедленно отправиться к поэту, но на полпути ее настиг Шарль де Вермон, который проспал большую часть событий и теперь жаждал взять реванш.
– В кои-то веки я смог уснуть ночью, – говорил он, весело блестя глазами, – и теперь оказывается, что пропустил такое событие! Так что, мадемуазель Натали пыталась покончить с собой? Наверное, слишком часто смотрела на себя в зеркало. Я бы тоже, к примеру, не выдержал.
Амалия поглядела на него с укором.
– Шарль, – попросила она, – не надо.
– Я нарочно так сказал, – тотчас же пошел на попятную коварный Шарль. – Обожаю, когда вы меня отчитываете. Достаточно одного вашего слова – и я буду считать мадемуазель Натали красавицей, каких не видел свет. Хотя многие все равно со мной не согласятся… А что у вас за письма? – поинтересовался офицер, кивая на пачку, которую баронесса держала в руках.
– Идите лучше снова спать, шевалье, – уже сердито велела Амалия, уходя.
Когда она вошла в апартаменты поэта, тот полулежал в кресле, вытянув руки вдоль подлокотников, и Амалии сразу же бросилось в глаза, какие у него тонкие, нервные пальцы. Заметив баронессу, Нередин сразу же встряхнулся.
– Что с Натали? Я надеюсь, она не…
– Нет, с ней все в порядке, – отозвалась Амалия, садясь напротив него. – Алексей Иванович, мы должны что-то сделать. Я с трудом уговорила Гийоме не выгонять девушку из санатория. Но если она снова повторит свою попытку…
Нередин поморщился, как от физической боли, и ничего не ответил. Он внезапно понял, что все ему опротивело. Его поэтической, тонкой натуре решительно претили события последних дней, и едва ли не больше всех событий ему претили люди. Поэт слишком хорошо чувствовал прекрасное, чтобы сочувствовать смерти, несчастью и уродству; на расстоянии еще согласен был с ними мириться, но вблизи они его отвращали. Странная гибель мадам Карнавале, история с украденным письмом, его собственные пропавшие черновики, убийство Маркези, смерть Катрин, необъяснимый поступок Натали были ему глубоко антипатичны. Это были проявления хаоса, который поэт ненавидел. Он – властелин звезд, который все на свете мог вместить в сладкозвучные строфы и измерял бытие гармонией стиха, а хаос уничтожал гармонию, сводил ее на нет, мучил его своей грубой материальностью и лишал вдохновения. И как раз последнего он не мог ему простить.
– Алексей Иванович…
Нередин увидел напротив себя карие глаза в черных ресницах – и очнулся, услышал продолжение.
– Прошу вас, поговорите с ней. Вас она послушает, не то что меня.
Нередин вяло пообещал и покосился на листок, лежавший на столе. Кажется, кому-то он писал письмо… Ах да, Маше!
– Ну, не стану больше вам мешать, – тактично промолвила Амалия и поднялась с места.
За окнами было уже совсем светло. Баронесса вернулась к себе и занялась письмами Аннабелл Адамс. Шел седьмой час утра, но спать ей совершенно не хотелось, несмотря на то что обычно она вставала достаточно поздно.
…К десятому часу утра она уже знала все о мисс Адамс, а также о ее подруге Диане, смысл писем которой легко угадывался из ответов Аннабелл. Это были два бесхитростных сердца, очень привязчивых, по-своему наивных и по той же причине, может быть, способных на самую искреннюю дружбу. Казалось, они так и будут переписываться до самой старости о модах, собаках, общих знакомых и незнакомых друг другу молодых людях. Аннабелл была чувствительна и легко огорчалась, однако ее отличало забавное лукавство, которое тем не менее никогда не превращалось в ехидство или злословие. Дружить с ней было, наверное, очень легко, и, судя по всему, они с Дианой действительно были неразлейвода. Разлучить их мог разве что какой-нибудь франтоватый военный, которым они бы обе всерьез увлеклись… Или смерть. Судьба выбрала второе.
Прочитав письма, Амалия более внимательно стала изучать те, в которых упоминалось о месье Матьё Гийоме. Прежде всего молодой человек являлся французом, и у Аннабелл не было в том никакого сомнения. Он жаловался на больные легкие, но как раз данную подробность Амалия решила пропустить. Еще он был очень мил и обходителен и, наконец, утверждал, что является круглым сиротой.
«Разумеется, – усмехнулась про себя Амалия, – потому что отец Аннабелл умер, когда она была маленькой, а мать последовала за ним через несколько лет. Чтобы втереться в доверие, достаточно показать, что ты сам такой же, как твоя жертва… И, судя по тому, как обдуманно мужчина действовал, жертва могла быть не единственной. Только как бы это установить?»
Баронесса ощутила холодную ярость, как всегда, когда сталкивалась с чьей-то изобретательной преступной волей, и в то же время ни с чем не сравнимый азарт. Ну-ка, посмотрим, как мы сумеем тебя переиграть, месье безутешный вдовец…
«Жаль, конечно, что я в санатории и мои возможности ограничены, – размышляла Амалия. – По-хорошему надо поехать туда, где состоялась свадьба, расспросить мэра, чиновников, зарегистрировавших брак, найти свидетелей… Хоть кто-то должен был что-нибудь запомнить, что привело бы меня к мерзавцу. Потому что, дамы и господа, в сыскном деле главное – не улики и даже не умозаключения сыщика, каким бы гениальным он ни был, а надежный свидетель, который видел, узнал и запомнил».
Конечно, таким свидетелем могла быть и Аннабелл, если бы она удосужилась упомянуть в своих письмах рост, цвет волос или особые приметы поклонника. Но то ли от застенчивости, то ли чисто интуитивно догадавшись, что дружба двух женщин кончается там, где появляется мужчина, девушка была довольно скупа в описаниях, а ее восторженные упоминания о любезности и изысканности манер нового знакомого Амалии ровным счетом ничего не давали.
«Он был так предупредителен, так галантен, как могут быть только настоящие французы… Мы разговаривали о Лондоне, и он сказал, что хотел бы там побывать».
«Мисс Хедли, о которой я писала тебе в прошлый раз, очень плоха. Кажется, ее дни сочтены, а родители ничего не замечают и тешат себя надеждой, что ей вот-вот станет лучше. Доктор Пюигренье попытался намекнуть им, но они не поняли его намека, к тому же они недостаточно хорошо говорят по-французски. Я хотела сказать им, но побоялась… и потом, я не хотела стать причиной их горя. Вечером я на набережной встретила моего нового знакомого Гийоме (помнишь, того француза, который здесь лечится) и, не удержавшись, все ему рассказала. Он был очень мил и замечательно меня понял. По его словам, иногда страх перед дурным поступком вынуждает нас поступать еще хуже, но на самом деле я зря беспокоюсь. Он уверен, что родители мисс Хедли обо всем уже догадались, но не хотят лишний раз расстраивать дочь и показывать ей, что она не выздоровеет. Он замечательный и думает о людях лучше, чем я…»
Амалия поморщилась и взяла следующее письмо.
«В обществе майора Тимберса я пробыла всего полчаса, не больше, но эти полчаса показались мне вечностью. Он был так умен и так превосходно рассуждал обо всем на свете, что мне поневоле сделалось страшновато за свою ограниченность. Едва-едва сумела я улизнуть от него под благовидным предлогом и возле гостиницы увидела месье Гийоме. Он спросил, почему у меня такой растерянный вид, и я не могла не рассказать о майоре. Матьё (его зовут Матьё, и он попросил меня так его звать) заметил, что навязчивое знание хуже незнания, и я с ним согласилась. Да, я нашла себе новую портниху, потому что прежняя берет безумно дорого…»
«Вкладываю в письмо цветок, который сорвала с куста, что растет возле гостиницы. Английских романов здесь нет, вернее, те, что есть, я уже прочитала и скучаю, а перечитывать второй раз не хочется. Моего француза (как ты выражаешься) я несколько дней не видела. Зато видела Пюигренье, и доктор сказал, что я иду на поправку. Раньше он был не уверен, не хотел меня обнадеживать раньше времени и т. д., но теперь вполне за меня спокоен. Он ужасно старый, но, несмотря на это, я чуть не обняла его и не расцеловала».
«На бульваре мы встретили коляску знаменитой певицы, о которой я тебе прежде писала. Она приехала сюда не ради лечения, а просто чтобы отдохнуть. С ней постоянно видят то русского князя, то английского герцога, но никогда обоих сразу. Все прохожие смотрели только на нее, и я сказала вслух, как хорошо, наверное, быть знаменитой. Однако Матьё пожал плечами и сказал, что слава – сомнительное удовольствие быть известным людям, которым в жизни не подал бы руки, и что вряд ли певица счастливее, чем большинство из нас. И я подумала, что и в самом деле не хотела бы оказаться на ее месте».
«Сегодня, когда пришло твое письмо, у меня был Матьё, и мы долго беседовали о тебе и о дружбе вообще. Он говорит, что у него немного друзей, потому что он был долгое время беден и только наследство от рано умершей кузины позволило ему подняться. Матьё утверждает, что друзья вообще делятся на три категории: на тех, кто тобой дорожит, на тех, кому ты безразличен, и старых преданных врагов. «Но у меня даже не было врагов», – добавил он и улыбнулся. Я ему ответила, что нельзя столь мрачно смотреть на мир. Это было немного дерзко с моей стороны, но он ничего не сказал и только поцеловал мне руку. А потом, представь себе… потом сделал мне предложение. Я уверена, ты порадуешься за меня, что я не ответила ему отказом…»
Амалия отложила письмо. Значит, Аннабелл была так сдержанна в своих рассказах о лже-Гийоме потому, что Эдит-Диана с самого начала как-то дала ей понять, что француз ей не по душе; и выражение «порадуешься, что не ответила отказом» больше походило на просьбу понять и извинить, чем на предложение разделить радость подруги. Но не это важно сейчас, размышляла Амалия, а то, какие зацепки можно извлечь из рассказов Аннабелл о своем будущем муже. Упоминание об умершей кузине вряд ли может что-то дать, потому что «Матьё» мог попросту ее придумать, более того, если Амалия права насчет него и он овдовел не в первый раз, наследство должно было оказаться от его предыдущей жертвы. «Но что, если кузина и в самом деле была? – подумала Амалия. – Ведь нельзя же упускать такую возможность… Надо будет попросить Рудольфа навести справки. Хотя нет, Рудольфу не до того, он приехал сюда по совсем другому делу. Проще поговорить с мадам Легран, которая знает все обо всех, кто находится в санатории… Интересно, удастся ли Рудольфу отыскать пропавшее письмо? И что именно в том письме может быть?»
– Должен заметить вам, – холодно промолвил граф Эстергази, – что содержание письма не имеет никакого отношения к делу.
– А я вовсе не склонен так считать, – возразил Рудольф с обаятельнейшей улыбкой, глядя прямо в глаза своему собеседнику.
Граф Эстергази поморщился. Это был невысокий коренастый брюнет лет пятидесяти, с лицом, в котором неуловимо проскальзывало нечто бульдожье. Он носил точь-в-точь такие же длинные холеные усы, как король Богемии, его повелитель, и вообще слыл одним из самых преданных ему людей. Так как Рудольф получил инструкции в случае чего обращаться напрямую к графу, он без промедления воспользовался ими, и теперь мужчины разговаривали в саду, возле высокой стены, которая окружала виллу. В дом Эстергази приглашать гостя не стал.
– То, что вы считаете, не имеет значения, – наконец произнес Эстергази.
Однако Рудольф был слишком опытным агентом, чтобы его можно было сбить с толку подобными высокомерными фразами.
– Вы усложняете мне задачу, граф, – покачал он головой. – Мне сказали, что я могу рассчитывать на полное сотрудничество, а вы молчите о самом главном. Это нехорошо.
– Главное я вам уже сообщил, – бросил Эстергази. – Письмо личное, имеет лишь частное значение, но способно бросить тень… очень нежелательную тень. Больше я вам ничего открыть не могу.
И по упрямому выражению его лица Рудольф понял, что настаивать бесполезно. Бульдог не из числа тех, кто делится своими тайнами.
– Ну хорошо, – вздохнул немец. – Шевалье де Вермон знает о содержании письма?
– Нет.
– Но хотя бы может подозревать? – настаивал Рудольф.
– Вряд ли. Даже так: в нынешних условиях совершенно исключено.
Рудольфу неудержимо захотелось выругаться, что наверняка было бы ошибкой. «Черт возьми, – с досадой подумал он, – я постарел. Кажется, я больше не гожусь для этой работы». Подняв глаза, он неожиданно увидел в окне второго этажа полускрытое занавеской женское лицо. Ему показалось, что лицо было красивое, но все же, вспомнив, какой болезнью страдает графиня, Рудольф невольно вздрогнул. Увидев, куда смотрит его собеседник, Эстергази обернулся, и занавеска тотчас опустилась. Женщина исчезла.
– Кто автор письма? – спросил Рудольф.
Граф покосился на него с явным раздражением и сердито буркнул:
– Вас не касается.
– Черт подери, – разозлился немец, – но должен же я знать хоть что-нибудь!
– Все, что вам должно быть известно, вы и так знаете, – сухо продолжил Эстергази. – Письмо исчезло. Агент барона Селени и свидетель кражи письма были убиты. Кстати, Селени я тоже не могу найти со вчерашнего дня, и это мне совершенно не нравится. А в санатории находится… находится хорошо известное вам лицо. Вам лучше меня известно, на что то лицо способно.
– Она не брала письмо, – возразил немец.
– Она вам так сказала? И вы поверили?
– Письма у нее нет, – с металлом в голосе отчеканил Рудольф. – И я не вижу смысла продолжать разговор на данную тему.
– Допустим, взяла его не она, – согласился Эстергази. – Но кто же тогда?
– Кто-то другой, я ручаюсь, – ответил фон Лихтенштейн. – Вы уверены, что в санатории больше нет подозрительных людей?
– Давайте посмотрим, – задумчиво уронил граф. – Итак, доктор Пьер Гийоме. Окончил курс с отличием, но рассорился с профессорами по причине независимого характера. Любит всегда отстаивать свою точку зрения и идет напролом, даже когда обстоятельства того не требуют. Известен как хороший врач, хотя многие его коллеги утверждают, что он обыкновенный шарлатан. Вылечил дочь покойного герцога Савари, за что был почти представлен к ордену Почетного легиона, но отказался от награды. Мизантроп, но, в общем, куда более безобиден, чем думает сам. В порочащих связях не замечен. Далее: виконт Поль-Рене-Ксавье де Шатогерен, помощник Гийоме. Не любит упоминать о своем титуле, обычно представляется как Рене Шатогерен. Принадлежит к старинному роду, который был почти полностью истреблен во время революции. Доброволец во время войны… на которой, по-моему, вы с ним и познакомились. Был женат, жена умерла от чахотки через несколько месяцев после свадьбы. После ее смерти он поехал в Африку военным врачом и там познакомился с другим врачом, неким Леграном, который изучал местные болезни. Шатогерен был его помощником, а после смерти Леграна его супруга порекомендовала виконта другу мужа, доктору Гийоме. Работает в санатории, предан своему делу, в нежелательных связях не замечен. – Эстергази вздохнул. – Теперь Филипп Севенн, любимый ученик парижского профессора Лафоре. Сватался к племяннице профессора, чей отец – «бессмертный»[18], но она предпочла какого-то маркиза. Профессор и рекомендовал его Гийоме, который тоже когда-то у него учился. Севенн – молодой врач, подающий большие надежды. Педантичный, старательный, судя по всему, далеко пойдет. Связей со службами не имеет. Далее: мадам Легран, главная сиделка…
Рудольф досадливо выдохнул сквозь зубы. Он уже знал все о мадам Легран, единственный недостаток которой заключался в том, что она была втайне влюблена в доктора Гийоме, а также об Эдит Лоуренс, которая устроилась в санаторий под чужим именем, о Мэтью Уилмингтоне, который вчера потерял невесту, Натали Емельяновой, шевалье де Вермоне, поэте Нередине… И, разумеется, знал о баронессе Амалии Корф.
– Хватит, – сказал он. – Все это мне уже известно.
– Боюсь, не все, – бархатно-вкрадчивым голосом ввернул Эстергази. – К примеру, настоящая Эдит Лоуренс…
– Живет в Лондоне, – нетерпеливо кивнул Рудольф. – А в санатории находится ее кузина Диана.
Эстергази усмехнулся:
– Вам баронесса сообщила? И она пыталась вас убедить, что отошла от дел? Нет, Рудольф, я не хочу навязывать вам свое мнение, но… вам не кажется, что вы чересчур легковерны?
Граф словно повторял сомнения самого Рудольфа, в которых тот сам себе не желал признаваться, и немец разозлился. Он терпеть не мог, когда кто-то пытался воздействовать на него, да еще таким способом. А Эстергази глядел на него, и глаза его смеялись.
– Я всего лишь логичен, – упрямо поджал губы Рудольф. – Агентша успела послать Селени телеграмму, что письмо у нее. Значит, она украла его со стола в комнате шевалье. А поскольку почту в тот день по чистой случайности разносила баронесса, значит, она действительно положила письмо на стол и забыла о нем. Если бы ей была известна ценность письма, она бы точно не стала оставлять его на столе.
Эстергази усмехнулся, а затем признался:
– Я не слишком доверяю логике, когда речь идет о людях.
– Ну, с такой женой, как у вас, трудно ждать другого, – возразил фон Лихтенштейн с добродушной улыбкой.
Это был удар под дых – конечно, словесный, но оттого не менее сильный. И немец с удовольствием убедился, что его собеседник изменился в лице.
– И вы забываете, что агентша Селени вполне могла украсть письмо не из комнаты шевалье, а у вашей… родственницы, – дополнил Эстергази после паузы.
– Не могла, – твердо ответил Рудольф.
– Почему? – удивился граф.
– Потому, – коротко ответил немец, не желая вдаваться в объяснения. С его точки зрения, было бы глупо даже предполагать, чтобы баронесса Корф дала обвести себя вокруг пальца столь вульгарным образом. Слишком уж хорошо он ее знал.
– Кроме того, – продолжал граф, – меня беспокоит исчезновение Селени. Братья Хофнер нигде не могут его отыскать.
– Наверное, он до сих пор не может слезть с дерева, – предположил Рудольф.
Граф Эстергази нахмурился.
– С какого дерева?
– На которое залез, чтобы наблюдать за баронессой Корф, – ухмыльнулся. – Я же прекрасно помню это животное, его методы всегда оставляли желать лучшего.
Граф Эстергази не зря считался самым сдержанным придворным Европы, но сейчас его терпение все же истощилось. Он попытался испепелить нахала взглядом, но с таким же успехом можно было пытаться поджечь Средиземное море, которое лениво перекатывало свои волны в нескольких сотнях метров от собеседников.
– Ну что ж, – промолвил Эстергази после затяжного молчания, – думайте что вам угодно, сударь, и даже то, будто госпожа баронесса и впрямь не имеет к происшедшему отношения. Но тогда остается открытым вопрос: кто же все-таки взял письмо?
– Тот же, кто украл черновики поэта, думая, что они представляют ценность, – сказал Рудольф.
Эстергази озадаченно взглянул на собеседника.
– Простите?
– Все очень просто, – принялся объяснять фон Лихтенштейн. – Тот, кто охотился за письмом, наверняка знал о прошлом баронессы. Неожиданно в санатории появляется ее соотечественник, с которым она много общается и говорит по-русски. Считается, что он поэт, но как это проверить? А что, если на самом деле он ее сообщник? И тогда наш вор крадет его наброски. Госпожа баронесса решила, что перестарался кто-то из слуг, но у меня другое мнение. Затем куз… Амалия разносит почту, включая то самое письмо, но мадам Карнавале, хрупкая старая дама, о которой никто бы никогда не подумал, что она выполняет чье-то задание, опережает нашего недруга. Впрочем, он поправляет ситуацию, столкнув ее со скалы. Затем ночью обыскивает ее комнату и находит письмо. В тот момент его видит священник Маркези. Либо Маркези что-то заметил, когда погибла мадам Карнавале. Впрочем, неважно. И нежелательный свидетель был убит. Таким образом, письмо находится в чужих руках, а вы по-прежнему не хотите сказать мне ничего о том, кому оно может пригодиться!
Эстергази молчал.
– Если кто-то захочет его продать нашим врагам, – добавил Рудольф, – или, скажем, опубликовать в прессе…
– Это будет катастрофа, – мрачно произнес граф. – Ни в коем случае нельзя допустить огласки содержания письма.
Он оглянулся на дом, входная дверь которого внезапно отворилась. Появившийся на пороге рыжеватый молодой человек махнул рукой, подавая хозяину какой-то сигнал.
– Это Альберт Хофнер, – пояснил граф. – Значит, виконт де Шатогерен уже уезжает… Отойдем за угол, герр фон Лихтенштейн. Вы же не хотите, чтобы виконт вас видел? Мало ли кому он может о встрече с вами здесь проговориться…
Досадуя на себя, Рудольф вслед за графом двинулся по дорожке и скрылся за углом дома, чтобы не столкнуться с помощником доктора Гийоме. К несчастью, он не заметил коляску, которая неслась по дороге так, словно кучер уже тогда предвидел знаменитые гонки в расположенном неподалеку Монако и задался целью их посрамить. В облаке пыли коляска остановилась возле виллы, и тотчас на землю спрыгнул светловолосый господин с голубыми глазами. Он подал руку изящной даме в платье цвета слоновой кости и помог ей выйти.
У ворот путь им преградил привратник, подозрительно похожий на господина Альберта Хофнера, стоявшего у дверей дома.
– Сожалею, – сухо сказал привратник, – но вы не можете сюда войти. Я…
Он собирался еще что-то сказать, но поэт (а спутником приехавшей только что баронессы был именно Нередин) толкнул его в грудь с такой силой, что молодой человек отлетел к решетке ворот.
– Посторонись, холоп, – презрительно бросил Алексей по-русски.
– Мне нужен только доктор Шатогерен! – крикнула Амалия, проходя мимо двойника Альберта Хофнера.
Судя по ошеломленному лицу привратника, его никогда в жизни не осмеливались не то что толкнуть, но даже непочтительно схватить за руку. Он отлепился от решетки и тоскливо оглянулся в поисках помощи.
– Господин граф! – взвыл рыжеволосый в отчаянии. – Альберт! На помощь!
Но Амалия в сопровождении поэта уже поднималась по ступеням, не обращая никакого внимания на суету лакеев. Навстречу ей шел Шатогерен, за которым следовала темноволосая статная дама в черном платье, похожем на траурное. В роскошных тяжелых волосах сверкали бриллиантовые заколки в виде бабочек. За темноволосой угадывалась другая дама – постарше и попроще одетая, с сурово поджатым ртом.
– И не забывайте капли по три раза каждый день, госпожа графиня, – закончил фразу Шатогерен, обращаясь к темноволосой.
Он повернул голову, заметил Амалию с Нерединым и озадаченно нахмурился.
– Господин виконт, – начала Амалия, волнуясь, – мы приехали за вами, потому что нужна ваша помощь. Дело в том, что доктор Гийоме…
Тут она бросила взгляд на статную даму с заколками в волосах – и осеклась. Затем восклинула:
– Ваше величество!
Нередин был уверен, что после событий последних дней его уже ничто не удивит. Но сейчас он так поразился, что даже причина, из-за которой они с баронессой столь спешно поехали искать Шатогерена, вылетела у него из головы.
Тут же как по мановению волшебной палочки из-за угла дома выскочил багровый господин, чем-то до странности похожий на бульдога. Но еще более странным было то, что за ним следовал кузен баранессы, тот самый деревянный немец. Завидев Амалию, он, впрочем, слегка убавил прыть и последние метры преодолел степенным шагом, почему-то глядя в землю.
– Это недоразумение, – объявил багроволицый, граф Эстергази, широко улыбаясь и поворачиваясь поочередно ко всем свидетелям маленькой сцены. – Право же, недоразумение! Сударыня! Прошу вас, вернитесь в дом!
Вид у него был одновременно умоляющий и жалкий. Дама с заколками оглянулась на Шатогерена, который, казалось, был смущен больше прочих, неожиданно улыбнулась поэту, который, забыв о приличиях, смотрел на нее во все глаза, и раскрыла веер, украшенный все теми же изображениями бабочек.
– Не вижу смысла отрицать очевидное, граф, – с восхитительным спокойствием промолвила она. – Да, я Елизавета, королева Богемии. И теперь, когда вы знаете, кто я, что вы намерены предпринять?
– Ваше величество! – умоляюще простонал Эстергази. Он молитвенно сложил руки, но тотчас же опомнился и убрал их.
«Все оказалось до странности просто, – подумала Амалия, – но совсем не так, как я предполагала». Действительно, дело было вовсе не в сумасшедшей жене графа, а в королеве Богемии, которая захотела инкогнито, без лишней огласки, посоветоваться с врачом из другой страны по поводу своего здоровья. Отсюда и нежелание приезжать в санаторий, и двойная плата доктору за визит на дом, и удаленная вилла на самой окраине города – конечно же, для того, чтобы кто-нибудь любопытный ненароком не узнал королеву и не стал распускать слухи. И, разумеется, граф Эстергази, личность достаточно известная, идеально подходил на роль заботливого супруга, потому что хоть кто-нибудь обязательно сообщил бы Гийоме о странностях графини. Таким образом, все получило бы свое объяснение, и врач не стал бы задавать лишних вопросов… вопросов, которые в данной ситуации совершенно никому не были нужны.
Но на самом деле вовсе не королевское инкогнито волновало сейчас Амалию. Самый главный – и самый интересный! – вопрос заключался в том, что именно мог тут делать кузен Рудольф, который минуту назад так резво выскочил с графом из-за угла дома, а теперь стоял с видом примерного школьника, которого ненароком поймали на краже вишен из учительского сада.
– Они ворвались сюда силой! – прошипел по-немецки рыжий привратник за спиной Амалии. – Это неслыханно!
– Ваше величество, – произнесла Амалия, сделав реверанс, – нам искренне жаль, что мы нарушили ваш покой, но дело не терпит отлагательства. Мы искали господина виконта.
– Мы? – с любопытством переспросила королева. Но в ее тоне не было и намека на желание поставить на место или унизить. Казалось, сложившаяся ситуация лишь забавляла ее.
Эстергази метнул на Амалию взор сродни тому, которым он давеча собирался испепелить ее кузена, и сквозь зубы представил королеве баронессу Амалию Корф, российскую подданную.
– А вы, сударь… – граф повернулся к поэту.
– Алексей Нередин, – поспешно представился тот. И добавил: – Русский поэт. Я… я счастлив познакомиться с вашим величеством.
– Вы пишете стихи? – заинтересовалась королева.
– Да, ваше величество.
– Я почти не знаю русских поэтов, – извиняющимся тоном промолвила Елизавета.
С ее стороны это была не обычная вежливая фраза. Нередин знал, что королева Богемии слывет большой покровительницей литературы вообще и поэзии в частности. Она покупала рукописи Гейне, поддерживала молодых поэтов и читала стихи, выходящие на всех языках королевства – немецком, чешском и венгерском.
– Увы, ваше величество, поэзия плохо поддается переводу, – искренне сказал Нередин.
– Хотя я помню, мне попадалось кое-что господина Пушкина на французском, – добавила королева. – И произведение графа Алексея Толстого в немецком переводе. Он хорошо пишет. Помнится, я присутствовала на представлении одной из его пьес, и мне было очень интересно.
– Да, госпожа Павлова много его переводила[19], – подтвердил поэт.
Он спохватился, что уже столько времени беседует с королевой о поэзии и никто не смеет вмешаться в их разговор. Но поразительнее всего было то, что, разговаривая с этой красивой сорокалетней женщиной, Алексей не чувствовал и следа смущения, которое прежде нападало на него, когда ему приходилось общаться со знатью. Не то чтобы королева держалась открыто и дружелюбно – напротив, поэт сразу же заметил, что человек она закрытый и замкнутый, и не только из-за занимаемого ею положения. И еще, глядя на нее, Нередин впервые вполне уяснил себе значение выражения «царственная стать». Все в Елизавете выдавало королеву: походка, осанка, манера держать голову, – сама она, очевидно, не отдавала себе в том отчета.
Эстергази воспользовался образовавшейся в разговоре паузой и сразу же ловко в нее ввинтился.
– Кажется, господа искали месье доктора? – сухо бросил он. На его красном, потном лице было написано раздражение.
– О да, – кивнула Амалия и повернулась к Шатогерену: – Господин виконт, с доктором Гийоме случилось несчастье. Я думаю, только вы в состоянии ему помочь.
Шатогерен метнул на нее быстрый взгляд. Что-то в ее тоне подсказало ему, что баронесса не хочет говорить при посторонних. Он поклонился королеве и вслед за Амалией стал спускаться по ступеням.
Видя, что враги удаляются, Эстергази дал волю своему раздражению.
– Вот, не угодно ли! – воскликнул граф, словно бы обращаясь к Рудольфу фон Лихтенштейну, но на самом деле с таким расчетом, чтобы его слышали все. – Опять в санатории что-то стряслось! Воля ваша, но я не понимаю, зачем вообще было обращаться к этому незаконнорожденному, как будто в Богемии нет приличных докторов!
Однако продолжение речи графа оказалось неожиданным. Шатогерен резко повернулся и двинулся обратно.
– Мне показалось, – холодно спросил он, подойдя вплотную к Эстергази, – или вы только что намеренно оскорбили моего патрона? На всякий случай вынужден вам напомнить, что я дворянин и могу заставить вас ответить за оскорбление.
«Вот уж вряд ли», – ухмыльнулся про себя Рудольф. Он отлично знал, что Эстергази не умел ни стрелять, ни фехтовать и никогда не дрался на дуэли.
– О, господин виконт, – граф изобразил кривую улыбку. – Я не имел намерения оскорбить вас или честнейшего доктора Гийоме. Возможно, меня ввели в заблуждение слухи.
– Хорошо, если так, – обронил врач и повернулся к королеве: – Простите, Ваше величество. Я слишком многим обязан господину Гийоме, чтобы позволять бесчестить его имя.
– Ничего, – отозвалась Елизавета. – Я понимаю, сударь.
Затем улыбнулась ему и, сложив веер, шагнула к двери. Фрейлина с кислым лицом двинулась за ней следом. Кипя яростью, Эстергази смотрел, как они уходят.
– Теперь весь город узнает, что королева здесь, – пожаловался он Рудольфу. Но тут заметил проштрафившегося привратника и обрадовался возможности сорвать на нем свой гнев, а потому взревел: – Карел Хофнер, вы знаете, кто вы такой?
– Знаю, – спокойно отвечал рыжий. – Я дворянин, как бывший здесь доктор, и тоже могу драться на дуэли.
И он с вызовом выдержал взгляд взбешенного придворного.
– Вы бы лучше отыскали барона Селени, – понизил голос Эстергази. – Куда он мог запропаститься?
– Мы с братом уже шесть раз побывали в гостинице, – отозвался привратник, носивший одно из самых аристократических имен Богемского королевства. – Барон Селени исчез.
– Куда?
– Один из слуг вспомнил, что посыльный принес ему ночью записку. Прочитав ее, господин барон собрался и ушел.
Рудольф покачал головой:
– Хм, похоже на ловушку. Слушайте, а у него нет в окрестностях любовницы?
– Где, скажите на милость, вы встречали любовницу, у которой можно проторчать два дня? – парировал Эстергази.
Вообще-то Рудольф встречал и таких, у которых можно было провести и три дня, но почему-то предпочел не просвещать графа в данном вопросе. Он покосился на Хофнера и заметил, что тот ухмыляется. Очевидно, Карелу тоже было что сказать, но и он решил держать это при себе.
По улыбкам своих собеседников граф сообразил, что сморозил глупость, и рассердился еще больше.
– Забудем пока о Селени, – сказал он. – Если барон жив, он вернется. Если же мертв… – Граф пожал плечами. – Кстати, Карел, у меня есть поручение для вас. Отправляйтесь на телеграф и шлите требование доктору Брюкнеру, чтобы он немедленно приехал. Ее величество должна покинуть Ниццу как можно скорее, а доктор должен ее убедить. И, разумеется, более никаких врачебных визитов посторонних.
Карел коротко поклонился и ушел.
– Однако не слишком-то умно вышло, – заметил Рудольф. – Ни в коем случае не следует использовать для прикрытия лицо, которое столь высоко стоит, это чревато многими неприятностями.
Эстергази раздраженно повел плечами.
– Вы не понимаете, в каком положении я оказался, – буркнул он. – Король приказал мне сопровождать Елизавету сюда, и я не мог отказаться. Все началось из-за графини Фекете. Как вы знаете, она дочь герцога Савари, и Гийоме ее вылечил. Графиня все уши прожужжала королеве о кудеснике-докторе, вот та и решила обратиться к нему. Каприз, мой дорогой, чистой воды каприз, но король не смеет ей перечить. Особенно теперь, когда их сын умер от чахотки.
– Однако у королевы есть еще две дочери, – напомнил Рудольф.
Эстергази кивнул:
– Да, но сына она все равно любила больше, и к тому же он был наследником. После его смерти кронпринцем стал брат короля, а его не интересует ничего, кроме английской танцовщицы, с которой он где-то познакомился. Нелегкие нас ждут времена.
– Интересно, что могло случиться с доктором Гийоме? – спросил Рудольф.
– Вы и впрямь поверили, что с ним что-то неладно? – удивился Эстергази. – Разумеется, это был всего лишь предлог, чтобы застигнуть нас врасплох.
– Не уверен, не уверен, – задумчиво проговорил Рудольф.
Меж тем в коляске, которая ехала обратно в санаторий, между Амалией и Шатогереном происходил оживленный разговор, и касался он непосредственно доктора Гийоме.
– Инспектор Ла Балю и его люди… просто пришли и арестовали его! – горячо говорила Амалия. – На глазах у всех больных! Представляете?
Шатогерен рассердился:
– Они что, и впрямь подозревают, что Гийоме мог убить Ипполито Маркези? Вот ведь абсурд!
– Инспектор Ла Балю объявил, что все происходящее в санатории выглядит очень подозрительно, поэтому он пока задерживает доктора для допроса, – сказала Амалия. – Все очень плохо! Севенн отправился к префекту, а мы с месье Нерединым сразу же поехали за вами. Нужно во что бы то ни стало вызволить его оттуда.
– Так… – задумался Шатогерен. – Прежде всего, я полагаю, стоит обратиться к мадам Ревейер, нашей пациентке. Ее муж владеет сетью магазинов в Париже и знаком с президентом, с депутатами и министрами. Полагаю…
– Мадам Ревейер собирает вещи, – перебила его Амалия. – Она уезжает из санатория. Дама сказала, что больше не может здесь оставаться, несмотря на то что хорошо относится к доктору… и все в таком же духе.
– А-а, вот как… – протянул доктор. – И кто еще вообразил себя на тонущем корабле? – Его презрительный тон был еще более оскорбителен, чем слова.
– Одна из немецких дам и дипломат в отставке. – Амалия умоляюще посмотрела на него.
– Скатертью дорога, – отозвался Шатогерен. – Если бы не королева… Я хочу сказать, что раньше думал, граф Эстергази сможет нам помочь, если возникнут трудности. Но теперь вряд ли можно на него рассчитывать.
Амалия немного подумала:
– Значит, получается, что никто…
Шатогерен пожал плечами:
– Если бы я знал хоть одного человека… Есть еще бывший министр, который у нас лечился, но он сейчас где-то в Италии.
– Обойдемся без министра, – внезапно промолвила Амалия, и ее глаза сверкнули. – Констан! Везите нас на телеграф.
– Вы хотите отправить телеграмму? – удивился Шатогерен. – Думаете, она сможет нам помочь?
– Возможно, да, а возможно, нет, – уклончиво ответила Амалия. – Дело в том, сударь, что у меня тоже есть разные знакомые, просто я редко к ним обращаюсь.
Констан остановил экипаж возле здания городской почты, и баронесса ушла.
– Все-таки странно, что вы ее не узнали, – внезапно проговорил поэт, до того молчавший. – Я имею в виду королеву Елизавету.
Шатогерен улыбнулся.
– По-вашему, я часто бываю при богемском дворе? – парировал врач. – И вообще, сударь, да будет вам известно, что хотя я и виконт, но по своим взглядам убежденный республиканец. Потом, вы же сами признали Ее величество только после слов баронессы Корф.
– Верно, – согласился Нередин. – Но мне даже в голову не могло прийти…
– Мне тоже, – заметил доктор. – Хотя теперь мне многое становится понятным. И ее бессонница – как раз с тех пор, как умер сын, и ее припадок, когда мы говорили о Ван-Дейке. Я всего лишь упомянул портрет принца Руперта, а она разрыдалась. Конечно, она ведь подумала о другом принце Руперте – своем сыне. Но я-то не знал этого, и мне ее реакция показалась… мягко говоря, странной.
– У нее тоже чахотка, как и у ее сына? – допытывался Нередин. Он и сам не знал, почему ему были столь важны подробности.
– У нее нет чахотки, – отрезал Шатогерен. – Легкие совершенно чистые, тут мы с доктором Гийоме сходимся во мнении. Ее болезнь совершенно другого рода – нервы. Раньше я не знал причину, думал, ее состояние может быть как-то связано с мужем… то есть с графом Эстергази. И, конечно, меня сбило с толку то, что графиня Эстергази слегка не в себе.
Амалия вышла из здания почты и забралась в коляску.
– Теперь остается только ждать, – сказала она. – Я телеграфировала двум людям, если они откажутся помочь, что ж – задействую других. Да, там Шарлю прибыла срочная телеграмма, и я захватила ее с собой.
Поэт не слушал ее. «Интересно, отчего королева так любит Гейне? – размышлял он. – На мой взгляд, довольно вульгарный поэт, хоть и гениальный». И Алексей досадливо поморщился.
– Похороны мадемуазель Левассер завтра? – спросил Шатогерен.
Амалия кивнула.
– А что с ее женихом? – задал новый вопрос доктор. – Утром на него было страшно смотреть.
– Анри за ним приглядывает, – отозвалась молодая женщина. – Он не расстается с белой розой, той самой, которая на ней была… была в тот вечер. И ни с кем не хочет разговаривать. Мисс Лоуренс пыталась его расшевелить, но безуспешно.
– А мадам Легран по-прежнему с мадемуазель Натали?
– Да. – Амалия повернулась к поэту, как будто витающему в облаках: – Алексей Иванович, вы побеседуете с ней? Вы обещали…
Ей показалось или Нередин и правда взглянул на нее с раздражением?
– Что? А! Да, конечно, госпожа баронесса.
Нет, он не витал в облаках – место, в котором поэт мысленно пребывал, явно находилось куда ближе.
Амалия пристально посмотрела на него. Любопытно, уж не увлекся ли он королевой Елизаветой? Ей всего сорок четыре года, она красивая женщина, по-королевски величавая и к тому же перенесшая недавно такое человеческое, такое понятное горе. Большинству людей хватило бы и одного из перечисленных качеств – королевского сана, – чтобы увлечься той, которая в юности слыла самой очаровательной принцессой Баварии.
Нередин, заметив испытующий взгляд спутницы, рассердился на себя и стал смотреть в сторону. Он не хотел, чтобы кто-то догадался о его мыслях и тем более – о его переживаниях.
Коляска подъехала к санаторию, Констан натянул вожжи, и Шатогерен подал руку Амалии, помогая спуститься.
– Наконец-то приехали… Здравствуйте, мисс Лоуренс! – оживленно заговорила баронесса. – А, вот и вы, Шарль! Кстати, шевалье, у меня для вас есть телеграмма, я забрала ее на почте… Ален, мадам Ревейер уже уехала? Что ж, она сделала свой выбор… Да, и как состояние мадемуазель Натали?
«Бьюсь об заклад, мне предстоит тягостная сцена, – размышлял поэт, идя по коридору к комнатам художницы. – Уж конечно, она будет плакать и каяться. Не выношу таких людей! Если уж делаешь что-то, так нечего останавливаться на полпути. А сделать глупость и потом каяться… Не проще ли тогда не делать глупостей, чтобы не мучить ни себя, ни других?»
Как видим, подобно большинству мужчин, Нередин не выносил сцен, и менее всего ему были приятны те, которые устраивали женщины. Ах, сколько он в свое время насмотрелся таких сцен от К… Она в совершенстве умела их устраивать, для нее было достаточно любого пустяка, чтобы превратить его в трагедию и основательно испортить настроение окружающим. Но, по крайней мере, надо отдать ей должное – она не пыталась покончить с собой.
Не то чтобы поэт был чрезмерно догматичен – нет, он считал, что человек имеет право покушаться на свою жизнь, только если у него есть для этого очень веский повод. Он знал, до чего может довести беспросветная нужда, знал, на что может вынудить потеря того, кого любишь; и эти причины были ему близки и понятны. Однако поступка Натали он не понимал, и даже больше – ее поступок раздражал поэта и не находил в нем сочувствия. Все в девушке было бестолково: и ее высокий рост, и длинные руки, которыми она постоянно размахивала, и ее поведение, и ее действия. И даже ее любовь к себе он находил бестолковой и скучной. Причем понимал, что несправедлив, что попросту жесток, но ничего не мог с собой поделать.
Несмотря на все усилия Нередина, лицо его, когда он вошел в комнату художницы, было хмурым. Однако Натали, лежавшая в постели, так просияла, увидев его, что даже не заметила его раздражения.
– Алексей Иванович… А я так боялась, что вы не придете!
Мадам Легран тактично отсела в угол и стала делать вид, что читает какой-то роман. Нередин сел на ее место у изголовья и постарался напустить на себя непринужденный вид. И то, что он оказался вынужден играть, притворяться, тоже было ему неприятно. По правде говоря, он с удовольствием сейчас очутился бы где-нибудь в другом месте… да хоть на той унылой вилле, где жила необыкновенная женщина с бабочками в волосах. Однако он отогнал от себя это воспоминание.
– Вы нас всех огорчили, мадемуазель… – полушутливо-полусерьезно заговорил Алексей. – Ну посудите сами, что такое вы затеяли? Нехорошо, очень нехорошо… И доктор Гийоме так рассердился, что хотел сразу же попросить вас из санатория. Нельзя же так поступать, в самом деле!
И он увидел, как Натали побледнела, в глазах ее появился ужас… А ведь она даже не подумала о том, что Гийоме, главный врач санатория, вряд ли мог одобрить ее действия; а так как доктор мало с кем церемонился, то, конечно же, логично было ждать, что он попытается избавиться от столь неудобной пациентки. И если доктор ее выгонит, она больше не увидит Нередина, и поэт не будет приносить ей свои новые стихи… Натали схватила Алексея за руки, стала бессвязно умолять его, клясться, что больше никогда, никогда… и она и не понимает, что на нее нашло… Но ей было так плохо, так плохо! Никто даже представления не имеет, как ей было плохо…
– А я уж решил, что вы просто не хотите закончить мой портрет, – тоном фата ввернул Нередин.
Но эта пустейшая, нелепейшая фраза, за которую поэту тотчас же стало стыдно, почему-то окрылила Натали. Конечно, она только будет счастлива сделать настоящий портрет! Ее работа послужит его славе, и она будет так рада, так счастлива…
Алексею сделалось совсем неловко. Он понял, что если бы сейчас попросил ее, скажем, броситься со скалы, девушка бы, не задумываясь, исполнила его желание. Но такое положение не льстило ему, а возмущало ту часть его души, которая превыше всего ценила свободу – и свою, и чужую. И еще он невольно подумал, что, когда человек смотрит на тебя как преданная собака, очень трудно удержаться, чтобы не обойтись с ним как с собакой. Последнее открытие задело его – он вовсе не считал себя циником и не любил думать о людях хуже, чем они заслуживают.
– Месье Гийоме очень сердится на меня? – спросила Натали, заливаясь краской. – Только бы доктор не выгнал меня!
Нередин ответил, что теперь все зависит только от нее. О том, что Амалия убедила доктора не трогать Натали, Алексей умолчал, чтобы излишне не обнадеживать художницу; но по пылкости, с которой девушка поклялась ему, что больше не будет пытаться наложить на себя руки, он понял, что все и впрямь осталось позади.
– Вот и хорошо, – поэт поднялся с места, – я постараюсь Гийоме уговорить.
На лицо Натали набежало облачко.
– Вы уже уходите? – робко спросила она.
Алексей хотел ответить: «Мне надо работать», что было правдой, но по опыту он знал, что ни один человек на свете, кроме поэтов, не считает написание стихов работой, и оттого промолчал. Натали покосилась на окно.
– Странно, – проговорила она, ни к кому конкретно не обращаясь, – вот уже второй раз я его вижу.
– Кого? – быстро спросил Нередин.
– Молодого человека с военной выправкой, – пояснила Натали. – Иногда он появляется на берегу и смотрит на наш дом.
Нередин посмотрел в окно и в самом деле увидел на берегу высокого блондина, которого прежде не видел. «Еще одна тайна, – подумал он. – Интересно, а баронессе Корф о странном визитере известно?»
Он пожелал Натали поскорее выздороветь и вышел из комнаты.
«А что, если… что, если этот человек имеет какое-то отношение к гибели мадам Карнавале? Ведь не зря же он ходит там по берегу один…»
Поэт вышел из дома, но в саду натолкнулся на доктора Севенна, который спросил у него, принимал ли он сегодня лекарства и мерил ли температуру. Когда, избавившись от общества молодого педанта, Алексей наконец оказался на берегу, там уже никого не было.
«Надо будет сказать об этом баронессе. Все-таки что-то непонятное творится в этом доме. И чем дальше, тем хуже все становится», – решил он и отправился на поиски Амалии. И нашел ее в гостиной на первом этаже, где висел портрет Наполеона и стояла небольшая женская статуя с печальным лицом. Войдя в гостиную, Нередин застыл на пороге, да так и остался там.
На диване сидел Шарль де Вермон – и плакал, закрыв лицо руками, а рядом с ним сидела баронесса и гладила офицера по голове, стараясь успокоить. На одноногом столике возле дивана лежал листок, в котором поэт признал ту самую телеграмму, которую Амалия захватила на почте.
– Что случилось? – спросил Нередин обеспокоенно. – Кто-то умер?
Баронесса Корф подняла голову.
– Да, его дядюшка Грегуар. Очень обеспеченный был господин.
И больше она не добавила ни слова.
– Старая сволочь… – наконец проговорил Шарль. – Оставил мне половину состояния! Зачем? Все равно я скоро последую за ним… – Шевалье вытер слезы и покачал головой: – Что мешало ему умереть лет пять назад? Тогда бы я не поехал в Африку и, может быть, не заболел бы. А теперь все кончено, понимаете, кончено! Боже мой, какая насмешка судьбы!
Молодой человек тяжело, хрипло закашлялся, и Алексей отвел глаза.
– Я только что видел Севенна, – сообщил он. – Он уже приехал от префекта. Тот говорит, что ничем не может помочь – дело доктора Гийоме не в его компетенции. И еще, сударыня… Натали видела какого-то человека, который бродит возле дома.
Амалия нахмурилась и уточнила:
– Высокий блондин с военной выправкой?
– Да. Я сам видел его с четверть часа тому назад, но он исчез.
«Наверняка кто-то из людей Селени, – подумала Амалия. – Они следят за домом… и не оставят меня в покое».
– Наверное, кто-то просто гулял, – сказала она вслух. – Не обращайте внимания, Алексей Иванович.
«Нет, я не ошибался, она что-то скрывает, совершенно точно скрывает… И вряд ли то, что она скрывает, может быть чем-то хорошим. А впрочем, не все ли равно? – сказал себе Нередин. – Все это с сегодняшнего дня меня не касается. Довольно тайн, довольно секретов!»
Поэт сухо поклонился Амалии и офицеру, который не поднимал глаз, и вышел.
Едва он оказался за дверью, Шарль раскашлялся еще сильнее. Амалия встала с места и налила в стакан воды из графина, стоявшего на столе.
– Вот… Выпейте, и вам будет легче.
Офицер дотронулся до ее пальцев, державших стакан, и сжал их. Повисла томительная пауза.
– Какой я мерзавец! – проговорил Шарль с неожиданным ожесточением.
– Полно, шевалье, – возразила Амалия. – Выпейте.
Но он упрямо потряс головой:
– Вы заботитесь обо мне лучше любой сиделки, вы так добры ко мне, вы… А я свинья. Никогда себе этого не прощу.
– Чего не простите, Шарль?
Офицер виновато поглядел на нее, полез в карман и вытащил из него несколько смятых листков. Ничего не понимая, Амалия поставила стакан на стол, развернула листки – и увидела строку «Стихия плачет и тоскует…» и еще несколько, густо зачеркнутых.
– Вот, – устало проговорил Шарль. – Я их украл… у вашего друга поэта.
– Почему? – Амалия смотрела на него во все глаза.
– Вы спрашиваете меня почему? – Шевалье пожал плечами. – Потому что я свинья – вот почему. Помните, я рассказывал вам про Ла Палисса, с которым когда-то учился вместе? Он меня и уговорил. Я лечился у дрянного доктора в Шантийи, и мой бывший однокашник обещал устроить мне поездку в лучший санаторий, если я соглашусь им помочь.
Амалия начала понимать.
– Шпионить за мной? Так?
– Ла Палисс сказал, что раньше вы доставили им немало хлопот, – пояснил Шарль, откинувшись на спинку дивана. – Что теперь вы вроде бы отошли от дел, но с вами никогда нельзя быть ни в чем уверенным… И попросил меня проследить, что вы будете делать в санатории и с кем общаться. Я всегда знал, что Ла Палисс – набитый дурак, но подумал… В сущности, у меня не было выбора. Да и потом, у доктора Гийоме отличная репутация… И я согласился.
Амалия вздохнула:
– Вы взяли наброски Нередина, потому что решили, что он тоже шпион? Так, что ли?
– Я не исключал такой возможности, – отозвался Шарль, жалобно глядя на баронессу. – Вы так мило с ним общались… А я ничего не смыслю в поэзии и не знаю ваших поэтов. Мало ли кем он мог оказаться… Но когда он стал всем говорить, что у него пропали бумаги, я понял, что все это глупости. Разве настоящий шпион стал бы на всех углах кричать, что у него что-то пропало… Вы очень сердитесь на меня?
Амалия пристально посмотрела на него. Сейчас она вдруг заметила, что костюм, который прежде сидел на шевалье как влитой, стал ему чуть великоват… И запястье руки возле манжеты было узкое, исхудавшее… Но хуже всего была тень, лежавшая на его лице, – тень смерти. И молодая женщина невольно содрогнулась.
– Нет, шевалье, – покачала она головой, а говорить старалась как можно более убедительно, – я не сержусь на вас. И мне жаль, что вам пришлось изображать… изображать внимание ко мне, чтобы… чтобы…
Она запнулась. Шарль взял ее руку и поцеловал.
– Я ничего не изображал, – тихо промолвил де Вермон. – Но теперь, когда я все рассказал вам, мне гораздо легче. Видит бог, я никогда не хотел обманывать вас.
– А вам в самом деле ничего не известно ни о мадам Карнавале, ни о том письме?
– Ничего. Если бы я что-то знал, то непременно сказал бы вам. Мне-то никакие тайны уже все равно не пригодятся… А вы по-прежнему думаете, будто в письме было нечто важное? – нерешительно спросил он.
– Не знаю, – сказала Амалия. – Просто все случившееся очень странно.
– Да, – вздохнул Шарль, глядя на распечатанную телеграмму, – странно… Впрочем, в этой жизни меня уже ничто не удивит.
Доктор Гийоме вернулся в санаторий менее чем через шесть часов после того, как его арестовали. Он справился у Шатогерена о состоянии пациентов, пожал плечами, узнав об отъезде троих, и распорядился пустить на их место трех других из числа тех, что ждали очереди.
– Инспектор Ла Балю – болван, – сердито говорил Гийоме, меряя шагами кабинет. – Дядю-кардинала взволновала смерть племянника, и он поднял все свои связи, чтобы найти хоть какого-нибудь виновника. То, что я тут совершенно ни при чем, никого, разумеется, не интересовало. Но зато как потом инспектор извинялся передо мной… Жаль, Рене, что вас там не было, – комедия, чистая комедия! Жизнь, Рене, почище любого театра… Как я понимаю, вам пришлось прибегнуть к помощи графа Эстергази?
Помощник покачал головой:
– Нет, помогла баронесса Корф. Она послала кому-то телеграмму… и, как видите, все очень быстро разрешилось.
– Баронесса Корф? – удивился Гийоме. – Странно… Ла Балю намекнул мне, что за лицо распорядилось меня отпустить. Никогда бы не подумал, что у госпожи баронессы такие высокопоставленные знакомые.
– Ну, это еще не самое удивительное, – заметил Шатогерен. – Угадайте, Пьер, кем на самом деле оказалась графиня Эстергази?
– Неужели богемской королевой? – весело предположил доктор.
Шатогерен озадаченно вскинул брови:
– Позвольте, так вы что, узнали ее?
Гийоме перестал улыбаться.
– Я? Нет, но… Так пациентка что, и в самом деле королева? Бог мой! А я, признаться, краем уха слышал, как служанка назвала ее «Ваше величество», но решил, что та оговорилась или потакает безумию мадам. Поразительно! – И он рассмеялся. – Но, во всяком случае, мы можем успокоить Ее величество. Чахотка ей не грозит, по крайней мере, в ближайшие сто лет, организм в отличном состоянии… исключая нервы. Нельзя недооценивать эмоции, Рене, и не смотрите на человека как на машину. Ведь у нее недавно умер кто-то из близких? Я вроде читал в газетах.
– Сын, – кивнул Шатогерен.
Гийоме кивнул:
– Вот вам и истинная причина ее странного поведения. Возможно, отчасти виновата еще и наследственность. Я правильно помню, она из баварских Виттельсбахов?
– Кажется, да.
Гийоме задумчиво прищурился:
– У-у, мой дорогой, так это не облегчает дело. Постоянные близкородственные браки, а как следствие – у потомков через одного психические расстройства. Одним словом, друг мой, аристократия как класс обречена на вырождение… Только не обижайтесь на меня, – быстро добавил он. – Факты – слишком упрямая вещь, а научные факты – и вовсе непреложная.
– Я не сержусь, – возразил Шатогерен, и по его лицу было заметно, что он и в самом деле не сердится.
– Так что, виконт, если будете жениться, упаси вас бог брать в жены наследницу старинного рода, – добавил доктор, садясь за стол. – Особенно ту, у родственников которой встречаются серьезные отклонения от нормы. Природа – очень коварная особа, и никогда не следует пытаться ее перехитрить… Да, кстати, что с Мэтью Уилмингтоном? Завтра похороны его невесты, и я опасаюсь, как бы он не выкинул чего-нибудь в духе мадемуазель Натали.
– Не беспокойтесь, Пьер, за ним присматривают, – отозвался помощник. – Ему нужно лишь время, чтобы прийти в себя. В конце концов, он знал, что мадемуазель Левассер больна, и знал, что от туберкулеза часто умирают. Просто все получилось чересчур неожиданно.
…А тем временем Мэтью Уилмингтон сидел в своей комнате и гладил фотографию, на которой была запечатлена Катрин. На столе громоздились десятки запечатанных пакетов и писем, но англичанин не обращал на них никакого внимания. Через несколько минут он отложил фотографию, вытащил из кармана поблекшую белую розу и поднес ее к губам.
– Какая несправедливость, какая ужасная несправедливость… – прошептал он. – За что? Если бы я только знал…
Похороны состоялись на следующее утро, и на них явились почти все обитатели санатория. Катрин лежала в гробу во всем белом, как невеста. А вокруг были цветы, цветы, цветы. Море цветов, в котором почти тонуло бледное лицо умершей.
От их аромата и запаха ладана у Амалии немного кружилась голова. Эдит плакала, Мэтью стоял как окаменелый, и, лишь когда стали прощаться, его горе прорвалось, затопило несчастного целиком – англичанина долго не могли отвести от гроба, он все шептал что-то по-английски, и лицо у него было безумное, совершенно потерянное. И Амалии сделалось немного не по себе оттого, что остальные находятся здесь со своим показным, в сущности, сочувствием, в то время как молодой человек горюет по-настоящему, неподдельно. И еще баронесса поймала себя на том, что ей хочется, чтобы все поскорее кончилось.
Но все и впрямь кончилось. Могилу на самом красивом участке кладбища, за который, не скупясь, заплатил Уилмингтон, засыпали землей, и все потянулись обратно в санаторий. Шарль де Вермон подошел к Амалии. Ему казалось, что со вчерашнего дня она общается с ним чуть холоднее, чем прежде, но это было неправдой. Даже при всем желании она не могла заставить себя сердиться на него.
– Что-то я отвык от похорон… – Шевалье старался говорить беззаботно, но лицо у него было бледное, напряженное. – Тело мадам Карнавале забрал ее племянник, Ипполито Маркези тоже увезли хоронить на родину… и только малышка Катрин осталась здесь. Красивое ей досталось место. Скоро где-то поблизости будет и моя могила.
Офицер закашлялся. Амалия взяла его под руку и повела за собой. Она прекрасно понимала его состояние и знала, что никакие слова не смогут ему помочь.
– Странно, что она так выглядела, – внезапно промолвил Шарль, когда кладбище осталось позади.
– Выглядела как? – озадаченно переспросила Амалия.
– Вы ничего не заметили?
Но у нее кружилась голова, и ей было не до того, как выглядела усопшая. Шарль посмотрел на баронессу и улыбнулся.
– Глупости я говорю, – объявил он. – Просто глупости. Уилмингтон шатается от горя, а я почему-то уверен, что через полгода англичанин женится. Природа не терпит пустоты, или что-то вроде того. Если я не умру, то буду одним из самых богатых людей в Ницце, но ведь я же знаю, что умру. Скажите, вы не выйдете за меня замуж?
Вопрос прозвучал так неожиданно, так нелепо, что у Амалии даже перестала болеть голова.
– Шарль, я… Я не могу.
– Почему? По-моему, отличная мысль. Во всяком случае, я недолго буду вас стеснять. Мы даже не успеем хорошенько надоесть друг другу. Идеальный брак, я бы сказал. А после моей смерти вы станете очень богаты. Нет, я знаю, что вы и так богаты, но деньги никогда не бывают лишними. Ну так как?
Шевалье улыбался, бросал на нее влюбленные взгляды, и Амалия растерялась, что бывало с ней нечасто. Однако она попыталась свести все к шутке:
– Шарль, ну право… Во-первых, я уже была замужем.
– И очень хорошо, – объявил офицер. – Не помню, говорил ли я вам, но неопытные девицы всегда внушали мне непреодолимое отвращение.
– Во-вторых, у меня скверный характер.
– У меня еще хуже. Положительно, мы созданы друг для друга.
Амалия остановилась. Все-таки ему удалось ее рассердить.
– Зачем это вам? – спросила она, глядя ему в глаза.
– Затем, что я вас люблю, – ответил офицер. – И затем, что мне хотелось бы, чтобы вы были рядом, когда я буду умирать. В смерти среди чужих людей есть что-то донельзя гадкое. Вот видите, я совершенно с вами откровенен.
Баронесса вздохнула и обратила взор на небо, по которому бежали легкие белые облака.
– Хорошо, – кивнула она, – обещаю, я буду с вами рядом, когда настанет час. Но что касается всего остального… – Амалия покачала головой.
– Понимаю, – вздохнул офицер. – Один неудачный брак отбивает всякую охоту повторять опыт.
Показалось ли ему или его спутница и в самом деле слегка изменилась в лице?
– Мой брак был очень счастливым, – возразила Амалия. – До тех пор, пока не ушла любовь. А я не могу оставаться рядом с человеком, которого больше не люблю. Сколько книг написано про рождение любви, но мало кто говорит о ее смерти. А ведь она вспыхивает в одно мгновение… и умирает тоже в одно мгновение, – добавила баронесса словно про себя. – Идемте, Шарль. Становится слишком ветрено.
В санатории было тихо и пустынно, и только по коридору слонялась давно знакомая Амалии серая кошка. Когда баронесса зашла к себе, кошка вбежала следом за ней, и молодая женщина не стала ее прогонять.
Она села в кресло, достала письма Аннабелл Адамс и вновь просмотрела те, в которых говорилось о ловком убийце. Амалия уже разговаривала с мадам Легран, и та заверила ее, что никто из обитателей санатория не получал наследства ни от какой кузины. Так как слуга Анри подтвердил слова сиделки, получалось, что расследование вновь зашло в тупик.
«Но ведь убийца сбыл кольцо бедняжки Аннабелл именно в Ницце… Значит, он действительно живет где-то здесь. Возможно, человек просто заезжал к Гийоме посоветоваться насчет легких… доктор же постоянно принимает в кабинете больных, помимо тех, кто живет в санатории… – И ее мысли незаметно потекли другим чередом. – Бедный Шарль… Интересно, что поделывает сейчас Рудольф? О Ла Палиссе я ему ничего не скажу, иначе он начнет думать бог весть что… И что за офицер в штатском бродит возле дома?»
Приняв какое-то решение, она поднялась, чем потревожила кошку, которая удобно устроилась возле ее ног, и убрала письма в ящик стола. Для начала необходимо прояснить один момент…
Доктор Гийоме изучал карту Эдит Лоуренс, состояние которой его беспокоило. То она казалась совершенно здоровой, то ее платки были красными от крови. Поэтому он сказал госпоже баронессе, что согласен уделить ей лишь несколько минут.
– Если вас беспокоит ваше здоровье, сударыня…
Но сударыня пришла сюда совершенно по другому поводу.
– Я полагаю, доктор, – произнесла она с самой очаровательной улыбкой, – вам уже известно, кому именно вы обязаны своим скорым освобождением.
– Да, – подтвердил Гийоме, – и, смею заверить, моя благодарность не знает границ.
– Услуга за услугу, – промолвила Амалия. – Мне хотелось бы узнать кое-что об одном человеке, который недавно покинул санаторий.
– О мадам Ревейер? – быстро спросил доктор.
Амалия покачала головой:
– Об Анн-Мари Карнавале. А также о той Анн-Мари, что была похоронена на кладбище города Антиб в 1850 году. Вы же знали ее, доктор, не так ли? Так же, как и некую Луизу Дюбрей.
Доктор Гийоме не умел притворяться, и чувства, которые промелькнули на его лице, едва Амалия назвала эти имена, вернее всех слов показали баронессе, что она находится на правильном пути.
– Должен признаться, сударыня, у меня дела…
Но Амалия никогда не позволила бы отделаться от себя столь примитивным способом.
– Что ж, значит, дела подождут. Итак?
– Мне ничего не известно ни о какой Дюбрей и ни о какой Анн-Мари, – раздраженно проговорил доктор Гийоме. – Не знаю, почему вы назвали их имена, но…
– Ее отец был маркиз Карнавон, – перебила его Амалия. – Она была незаконнорожденная, как и вы. И, очевидно, оба вы находились на воспитании у мадам Дюбрей, которая охотно занималась такого рода делами. – Гийоме смотрел на баронессу не отрываясь, и в его взгляде можно было прочесть что угодно, кроме симпатии. – Потом девочка умерла. А через много лет к вам в санаторий явилась некая особа, которая вовсе не страдала легкими. Но каким-то образом она заставила вас дать ей комнату, которая находится рядом с комнатой шевалье де Вермона. Кроме того, месье, вы дали ей имя, чтобы окружающие считали ее француженкой. Почему именно это имя? Почему Анн-Мари Карнавале?
Гийоме поднялся с места, обошел стол и выглянул за дверь. Потом вернулся, сел и долго молчал.
– Я знал, что появление старухи не к добру, – наконец бросил он с ожесточением. – Но если вы считаете, что это я убил ее, то вы заблуждаетесь.
– Вы ее не убивали, – спокойно промолвила Амалия.
– Тогда в чем же вы меня пытаетесь обвинить, сударыня? Должен признаться, я не понимаю вас.
– Вы знали, что она следила за шевалье де Вермоном? Ну конечно же, догадались, когда она потребовала поселить ее с ним рядом. И вы молчали, хотя видели, что она далеко не столь безобидна, как кажется. Но почему такой человек, как вы, мог пойти у нее на поводу? Она чем-то запугала вас?
– Откуда вы знаете, что именно она у меня потребовала? – сердито спросил Гийоме.
– Потому что старая дама должна была потребовать именно это, – ответила Амалия. – И, конечно же, вы должны были делать вид, что считаете ее не слишком здоровой. Ведь ей во что бы то ни стало надо было остаться в санатории, пока… пока не произойдет одно событие.
В комнате наступило напряженное молчание.
– Мадам пришла ко мне на осмотр, – наконец начал рассказывать Гийоме, – и уверяла, что у нее проблемы с легкими, что она когда-то болела туберкулезом. Все это было вздором, я осмотрел ее и заявил, что ей нечего здесь делать. Она хотела мне заплатить, чтобы остаться в санатории, но я отказал. У меня и так достаточно больных, которые должны находиться под моим постоянным наблюдением.
– А что было дальше?
– Дальше? – Гийоме тяжело вздохнул. – Мне пришлось уступить, потому что она знала мою тайну и угрожала ее раскрыть. Вот, собственно, и все.
– Тайну того, что вы незаконнорожденный? – спросила Амалия мягко. – Не обижайтесь, месье, но в наше время такими вещами мало кого можно шокировать.
Доктор поднял голову. Он сидел спиной к свету, и глаза его в тот миг казались двумя черными провалами на лице.
– Вот как? А если бы я сказал вам, что моя мать была кокотка, содержанка, женщина легкого поведения и что она умерла от чахотки, когда мне было всего десять лет? Интересно, как бы тогда вы отреагировали, сударыня? И что бы стали говорить все люди, которые лечатся у меня… которые работают со мной и уверены, что я… что я… – доктор был так взвинчен, что не смог закончить фразу.
– Приличный человек? – договорила за него Амалия.
– Да, сударыня. Вот вы – что бы вы сделали, если бы вам сообщили такое о вашем лечащем враче?
– Видите ли, – очень просто произнесла Амалия, – я придерживаюсь той точки зрения, что дети ни в коей мере не отвечают за своих родителей.
– И вы бы просто прошли мимо данного факта?
– Да, хотя он помог бы мне понять, почему вы стали врачом, который специализируется именно на чахотке и легочных болезнях. Но на мое отношение к вам и на то уважение, которое я к вам питаю, подобные сведения никак бы не повлияли.
Гийоме обескураженно покосился на свою пациентку.
– Большинство людей, госпожа баронесса, устроены совсем иначе, – наконец буркнул он. – И они бы мне не простили столь позорного момента моей биографии. Поэтому я пустил сюда старую даму и дал ей комнату, которую она требовала. Впрочем, в ту пору рядом с Шарлем все равно была одна пустая комната, потому что предыдущий жилец ее незадолго до того умер.
«Ага, – подумала Амалия, – и в этом случае примета оказалась верной… Хотя мадам Карнавале умерла вовсе не от чахотки, которой никогда, впрочем, не болела».
– Но почему вы назвали ее мадам Карнавале из Антиба?
Доктор усмехнулся.
– О, сударыня, это длинная история. Когда я воспитывался у Луизы Дюбрей, – Гийоме едва заметно поморщился, – там были самые разные дети. Бедняков не было – мадам Дюбрей брала за услуги недешево, так что попадались дети богемы, побочные отпрыски богачей и аристократов. Меня они дружно презирали и травили, потому что моя мать… Она изредка приезжала ко мне, и все всё про нее знали, потому что муж мадам Дюбрей не умел держать язык за зубами. Жена скверно с ним обращалась, он пил… Впрочем, это к делу не относится. А что касается Анн-Мари Карнавале… – Рассказчик дернул щекой. – Девочка была самой гнусной, самой отвратительной, самой мерзкой из них всех. Она постоянно надо мной издевалась и хвасталась, что ее отец – настоящий маркиз, а мой… мой неизвестно кто. Другие относились бы ко мне гораздо лучше, если бы не Анн-Мари, да, в общем, когда она умерла, я и впрямь стал ладить с остальными детьми. Но ее я запомнил, да… Запомнил на всю жизнь. Поэтому, когда старуха шипела здесь, в кабинете, сидя на том же месте, где сейчас сидите вы, что она уничтожит меня, раздавит, если я не сделаю так, как она велит, – я сразу же вспомнил Анн-Мари. И когда мадам потребовала, чтобы я непременно представил ее под другим именем, дал ей имя своей давней мучительницы. Они обе были одной породы, понимаете?
– Понимаю, – кивнула Амалия. – Теперь понимаю. Можно вопрос? От чего умерла Анн-Мари?
– От кори, – удивленно ответил доктор Гийоме. – Всего лишь от кори. А вы решили, наверное, что я ее убил? Напрасно.
– А настоящую фамилию старой дамы вы помните?
– Честно говоря, не запомнил. Слишком сложная фамилия, не то богемская, не то австрийская. Кончается на «ски», кажется. Она не хотела, чтобы в санатории знали, что она иностранка, вот я ее и вписал под именем, которое вы знаете. А что, письмо, которое пропало у шевалье де Вермона, и впрямь было так важно?
– Кажется, да. – Амалия поднялась с места. – Но нам даже неизвестно, что было в том письме… Благодарю за откровенность, доктор, и смею вас заверить, что все, что вы мне сказали, останется между нами.
– Я был бы весьма признателен, – проворчал Гийоме. По его лицу было заметно, что он уже остыл и жалеет о своей откровенности.
Амалия дошла до двери и обернулась:
– Кстати, месье, по поводу разоблачений. Не знаю, что бы сказали пациенты или педантичный месье Севенн, но почему-то мне кажется, что мадам Легран никогда бы от вас не отвернулась, что бы ни говорили о ваших родителях. Это так, месье Гийоме, к слову. Всего доброго.
И, поставив эффектную точку в тяжелом, но, безусловно, нужном и полезном разговоре, баронесса выскользнула из комнаты.
Маленькая зеленая ящерица сидела на круглом камне и блаженствовала, греясь на солнце. Неожиданно на камень надвинулась чья-то тень, и ящерица, с невероятной быстротой скользнув на землю, забилась в какую-то щель.
Натали обиженно покосилась на камень, словно он был виноват в том, что красивая юркая ящерица не пожелала позировать для рисунка и самым глупейшим образом куда-то удрала. Однако делать было нечего. Художница вернулась на место и стала набрасывать в альбоме ближайшее дерево. В дереве не было ровным счетом ничего примечательного, но ведь надо же было занять себя чем-то до появления поэта. А Нередин, как назло, заперся у себя в комнате и работал.
К Натали подошел доктор Шатогерен и справился, как она себя чувствует. Получив ответ, хмуро кивнул, пощупал у художницы пульс, посоветовал ей поменьше сидеть на солнцепеке и удалился.
«Еще один, – неприязненно подумала Натали, – который считает себя бог весть какой важной персоной». Она зачеркнула рисунок, который совершенно не получился, перевернула страницу и стала рисовать клумбу с цветами.
Прошло около четверти часа, и за воротами обозначилось движение. С одной стороны к ним подъехала карета с гербом графа Эстергази на дверцах, а с другой показался плечистый и довольно молодой человек, светловолосый и светлоглазый. Впрочем, физиономия у него, как отметила зоркая художница, была довольно-таки траурная.
Блондин вошел в сад, едва не столкнувшись с типом, который как раз вылезал из кареты. Тип – рыжий, как морковка, и примерно такой же невзрачный – смерил плечистого весьма неприязненным взглядом и сквозь зубы пробурчал нечто, что даже издали не смахивало на извинение. Поневоле Натали почувствовала себя заинтригованной, тем более что к тому времени успела уже узнать плечистого. Он был тем самым господином, которого баронесса Корф (та еще штучка, надо сказать) представляла в санатории как своего кузена, хотя гость походил на нее не более, чем зеленая ящерица с камня.
…Кузен Рудольф собирался войти в дом, но тут в саду показалась кузина Амалия, за которой следовала серая кошка. Как и все кошки, она очень умело делала вид, что вышла погулять сама по себе, и равнодушным взглядом проводила рыжего, которому Ален открыл дверь.
– У меня плохие новости, кузина, – объявил Рудольф мрачно. – Очень плохие.
Амалия сказала, что готова его выслушать, и оба медленно зашагали по дорожке в направлении Натали.
– Селени убит, – проговорил Рудольф. – Утром его труп выудили из моря рыбаки. Вы, конечно, непричастны.
– Нет, – просто ответила Амалия. – Как именно его убили?
– Задушили, судя по всему. Впрочем, полицейский врач еще не сказал своего слова. Вскрытие будет только завтра.
– Как это могло произойти? – спросила Амалия. – Он не производил на меня впечатления человека, которого можно застичь врасплох.
Рудольф пожал плечами:
– Мы знаем, что ночью ему принесли записку, после чего он оделся и ушел. Больше его никто не видел. Вероятно, барон пошел на какую-то встречу, и тот, кто выманил Селени запиской, сумел его убить. Братья Хофнер в ярости, а об Эстергази нечего и говорить. И самое скверное, он до сих пор не желает открыть мне, что именно было в том письме.
Кошка застыла на месте, сосредоточившись на большой блестящей стрекозе, которая зависла в воздухе над кустом. Амалия тоже остановилась. Рудольф молчал, хмуро поглядывая на нее.
– Все? – осведомилась молодая женщина.
– Почти, – ответил Рудольф. – Дело в том, что слуга в гостинице вспомнил кое-что еще. Похоже, записка была от дамы. Так сказал посыльный, который ее принес.
– Что за посыльный? – быстро спросила Амалия.
– Слуга не запомнил. Обыкновенный малый, по его словам. Да и не в посыльном дело, кузина, а в том, что все скверно. Если записка была от вас…
– Я не писала барону никаких записок, – холодно перебила графа Амалия.
– Хорошо, – согласился Рудольф, – но если бы она была от вас, это объясняло бы, по крайней мере, его торопливость. Допустим, он думал, что идет на свидание с вами и что вы согласны отдать ему письмо.
– Однако у меня нет письма! – Амалия начала сердиться. – И я не писала барону записок и не отправляла их с посыльным.
– Верю, – тотчас же объявил самый лучший, самый покладистый из кузенов, не переставая зорко наблюдать за своей собеседницей. – А как ваши успехи? Удалось вам узнать что-нибудь?
– Да, например, то, почему шпионка Селени носила имя Карнавале, но нам это ничего не дает.
И вслед за тем Амалия вкратце пересказала то, что узнала от Гийоме, умолчав о его матери и сказав лишь, что шпионка угрожала разоблачить его перед его пациентами как незаконнорожденного.
Шарль де Вермон выглянул в окно и увидел Натали, которая, устроившись на самом солнцепеке, рисовала не то пейзаж, не то натюрморт, а неподалеку от нее беседующих Амалию и бывшего пленника виконта де Шатогерена. Недобрым словом помянув про себя последнего за то, что он когда-то оставил немца в живых, шевалье вышел из комнаты и направился к лестнице, но в коридоре столкнулся с русским поэтом, который о чем-то спорил с невысоким рыжим господином. Глаза у господина были холодные и прищуренные, и взгляд их Шарлю сразу же безотчетно не понравился.
– И тем не менее вы ответите отказом на предложение Ее величества, – закончил фразу рыжий. В его французской речи был заметен довольно сильный акцент, похожий на немецкий. – Вы заняты, больны и не можете прийти.
– С какой стати? – вскинулся Нередин. – Если Ее величество приглашает меня… – Он оглянулся на Шарля и запнулся.
– Боюсь, сударь, – скучающим тоном промолвил рыжий, – вы не понимаете. Вас не хотят видеть на вилле. И вам совершенно нечего там делать.
– Если королева послала мне приглашение, то можете не беспокоиться, я там буду, – отрезал поэт.
Он повернулся, чтобы уйти к себе, но рыжий схватил его за локоть, и тут уж шевалье не стерпел.
– Какие манеры, месье, какие манеры! – насмешливо проговорил Шарль де Вермон.
Рыжий оглянулся, и на лице его мелькнула совершенно отчетливая злоба.
– А вы лучше идите своей дорогой, господин живой труп, – холодно заявил он. – Вас наш разговор совершенно не касается!
– Еще как касается, – ответил шевалье. И в следующее мгновение с размаху влепил рыжему пощечину.
…Зеленая ящерица, улучив момент, вновь вылезла на камень погреться, но ей не было суждено насладиться солнечными лучами. Сад наполнился шумом, возмущенными возгласами, толкотней и прочей чепухой, на которую так горазды люди. Ящерица заметалась и наконец, от греха подальше, юркнула в высокую траву. Там она съела пару кузнечиков, чтобы успокоиться, и стала ждать, когда же неповоротливые двуногие чудовища утихомирятся и уйдут.
– Меня зовут Карел Хофнер, и я научу вас уважать мое имя, хоть бы вы одной ногой стояли в могиле! – орал рыжий.
– Даже стоя в ней двумя ногами, я все равно не буду вас уважать! – парировал Шарль. – Драться так драться!
– Вот и отлично!
– Черт возьми, что тут происходит, Карел? – вмешался Рудольф.
– Я вызвал его на дуэль, – откликнулся рыжий.
– Но вам нельзя стреляться без разрешения… – попробовал вернуть его на землю немецкий агент.
– Плевать я хотел на все идиотские правила, – огрызнулся Карел по-немецки. – Будете моим секундантом? Вторым будет мой брат.
– Господа, это никуда не годится! – попробовал урезонить противников Нередин.
Но ни один из мужчин даже не обратил на него внимания.
– В чем дело, Шарль? – обратилась Амалия к офицеру. Однако Алексей опередил шевалье и в двух словах рассказал о том, что получил приглашение на ужин от королевы… то есть от графини Эстергази, но посыльный как-то странно себя вел и пытался чуть ли не запретить ему являться на виллу. Шарль проходил мимо, его разговор не касался, но он все же вмешался и поссорился с посыльным, следствием чего и будет дуэль.
– Значит, вы согласны быть моим секундантом? – спросил Карел у Рудольфа. – Не забывайте, мы с вами в одной лодке!
Досадуя на то, что эта безобразная сцена произошла на глазах Амалии, Рудольф нехотя кивнул. Карел Хофнер усмехнулся.
– Я так и знал, что могу на вас положиться, герр фон Лихтенштейн, – уронил он.
Шарль де Вермон меж тем попросил Нередина быть его секундантом, и поэт неожиданно для себя согласился. Он не любил дуэли (более всего из-за того, что на двух из них погибли два лучших русских поэта), но ему очень хотелось увидеть, как будет вести себя под дулом пистолета рыжий нахал. Служба в армии наглядно показала Алексею, что тот, кто в жизни без особой причины то и дело демонстрирует силу и уверенность, тотчас же тушуется и теряется, как только становится по-настоящему жарко.
– Нам нужен еще один секундант и доктор, – объявил Карел Хофнер.
Амалия посмотрела на Шарля и покачала головой. Ее не покидала мысль, что, справоцировав дуэль, шевалье ищет легкой смерти и что все происходящее – не более чем нелепое представление для соблюдения приличий. Но она не могла осуждать его, потому что это была его жизнь и он был вправе распорядиться ею так, как считал нужным.
Меж тем в сад, привлеченные скандалом, стекались все новые и новые люди. И Натали, прижимая к груди альбом, с возмущением рассказывала им, что произошло, однако они реагировали вовсе не так, как девушка рассчитывала. Утренние похороны произвели на пациентов санатория гнетущее впечатление, и теперь они были рады отвлечься хоть таким образом. Кое-кто уже вспомнил, что шевалье де Вермон в Африке был отличным стрелком и, если уж на то пошло, мог постоять за себя. Сам Шарль в тот миг как раз просил одного из знакомых по санаторию быть его секундантом, однако почтенный месье Менье огорошил его, заявив, что никогда не имел дела с дуэлями и понятия не имеет, с чем их едят. Неожиданно стоявший неподалеку Мэтью Уилмингтон, который не принимал участия в разговоре, решительно тряхнул головой.
– Я буду вашим секундантом, сэр, – объявил он.
Шарль, немного удивленный, пожал ему руку. Доктор Севенн, присутствовавший при этой сцене, с возмущением вмешался. Он не позволит! Доктор Гийоме наверняка будет против! Что еще за ребяческие затеи?
– Не беспокойтесь, доктор, – сказал ему Шарль весело. – Если меня убьют, обещаю, я не потребую назад деньги за оставшийся курс лечения, – добавил он под общий смех всех больных. – Кстати, нам нужен врач. Как насчет того, чтобы к нам присоединиться?
Севенн всплеснул руками и бросился к Шатогерену, который только что показался в саду. Амалия взяла кошку на руки и стала смотреть, как Севенн, бурно жестикулируя, описывает коллеге смертоубийственную затею их пациента. Дуэль в санатории, подумать только! Мало им несчастного случая, и убийства, и попытки самоубийства, и…
Однако в беседу врачей самым неучтивым образом вмешался Карел Хофнер.
– Кажется, завтра вы собирались ехать к графине Эстергази? – обратился он к Рене. – Имею честь сообщить вам, что ваши услуги более не понадобятся.
– В самом деле? – равнодушно отозвался Шатогерен. – Должен сказать, сударь, ваше лицо мне несколько напоминает тамошнего привратника. Хотя для привратника вы очень смело судите о том, кому нужен врач, а кому нет.
– К госпоже графине едет из Праги настоящий специалист, доктор Брюкнер, который лечит всю ее семью. Так что вам нечего делать на вилле, господин виконт, – злобно сказал Хофнер, побагровев. И тут же не удержался от того, чтобы еще больнее уколоть собеседника: – Можете не сомневаться, за остальные визиты вам тоже заплатят.
Шатогерен вздохнул и обернулся к Шарлю:
– Шевалье, как я понимаю, вам нужен доктор? Я к вашим услугам. Очень хочется увидеть, как вы прикончите этого господина. Хоть я и республиканец, но некоторые привратники определенно действуют мне на нервы.
– Ну-ну, хватит! – грубо оборвал его Хофнер. – А насчет прикончить… Герр фон Лихтенштейн может вам подтвердить, что в Богемии я считаюсь одним из лучших стрелков. На месте шевалье я бы писал завещание.
– Но вы не на его месте, – возразил, вступая в милую беседу, Мэтью Уилмингтон.
– И благодарю за то бога, – с вызовом парировал богемец. – Надеюсь, господа секунданты, вы договоритесь быстро. У меня и помимо дуэли хватает дел!
Он кивнул Рудольфу, бросил уничтожающий взгляд на Амалию и двинулся к карете, по пути пиная ногами мелкие камешки на дорожке.
– Шарль, зачем все это? – подошла к Шевалье Амалия, когда больные разбрелись, обсуждая новость о предстоящей дуэли.
Тот непонимающе взглянул на нее.
– Как – зачем, госпожа баронесса? Я дал ему пощечину, и он вызвал меня на дуэль. Я не могу не драться.
Он улыбался и казался совершенно уверенным в себе, как будто ему предстояла приятная прогулка. Однако Амалию не покидало странное ощущение, что она могла сделать что-то, но не сделала. Будь она понаивней и хуже знай жизнь (и людей), она бы стала горячо отговаривать Шарля от дуэли; но для такой, какой она была, начинать подобный разговор не имело смысла. Амалия знала, что молодой офицер обречен, и Шарль тоже знал; и оба понимали, что никакие деньги на свете, никакое наследство дяди Грегуара ничего не изменит. Де Вермон был приговорен, и если дуэлью он рассчитывал свой приговор приблизить – что ж, баронесса была не вправе осуждать его. И все же ее сердило, что шевалье падет именно от руки Карела Хофнера, который – как она знала – был мерзавцем, и притом мерзавцем опасным.
– Я приду к вам сегодня со вторым секундантом, – обратился Рудольф фон Лихтейнштейн к Мэтью и Нередину. – Его зовут Альберт Хофнер, он богемский дворянин. Полагаю, мы быстро сумеем прийти к согласию.
У всех них в то мгновение был особенный, немного заговорщицкий вид, столь характерный для мужчин, которые обсуждают Очень Важную Проблему, и Амалия рассердилась. Сама она не могла заставить себя воспринимать всерьез дуэль умирающего и одного из первых стрелков Богемии. И, хотя баронесса старалась скрыть это даже от себя самой, на душе у нее было неспокойно.
Несмотря на весьма недвусмысленное предупреждение Карела Хофнера, вечером Алексей все равно отправился в Ниццу и без десяти минут шесть уже был у ворот виллы, носившей весьма поэтическое название «Грезы». Хмурый привратник – на сей раз им оказался не Хофнер и даже не его брат Альберт – впустил Нередина и пригласил следовать за собой.
«Интересно, что я чувствую?» – размышлял поэт, идя по саду. Он повертел головой, но заметил только вольготно раскинувшиеся кусты, яркие цветы и какую-то зелень вроде плюща, которая оплетала высокие стены. Однако Алексей всегда был равнодушен к той части природы, которой занималась ботаника; он не помнил ни названий цветов, ни других растений, и красивый сад показался ему лишь мешаниной пестрых пятен. С моря, вкрадчиво рокотавшего где-то вдали, наползал сырой туман, пахнувший водорослями и русалками. И Алексей подумал, что сырость при его болезни вредна и что женщина, которая живет на вилле, должна была отменно скучать, видя вокруг себя изо дня в день одни и те же лица. Пожалуй, он был чуточку заинтригован неожиданным приглашением, но в глубине его души жили два человека: один – поэтический и легко загорающийся, пылкий и чувствительный, а другой – тот самый неистребимый поручик, основательный, здравомыслящий малый, которого никто и ничто на свете не могло сбить с толку. И в то время как поэт восторженно предвкушал встречу с интересной, начитанной женщиной, поручик, позевывая, твердил ему, что она наверняка увлеклась поэзией от скуки, от пустоты своей царственной жизни, а на самом деле понимает в стихах столько же, сколько все салонные барыньки, которые в свете выглядят такими утонченными, а дома, не обинуясь, бьют горничных по щекам и визгливо спорят с кухарками из-за копеечных покупок. «А впрочем, – усмехнулся Нередин, – какая разница? Вечер с королевой Елизаветой все равно стоит любого другого». Да и, по совести говоря, сколько встречалось людей, которые смотрели бы на поэзию так, как он сам?
Слуга уже открывал перед ним дверь.
Алексей миновал анфиладу полутемных комнат, в которых стояли печальные кресла, закрытые чехлами, и высокие резные шкафы. Почти вся мебель имела вид унылый и заброшенный, как дряхлая-предряхлая семья, которая давно уже ни от кого не получает вестей и сама не знает, зачем еще живет на белом свете. Чувствовалось отсутствие заботливой хозяйской руки, кого-то, кому этот дом и вправду был нужен, кто мог бы искренне любоваться скверными картинами на стенах или уютно расположиться в кресле с трубочкой у камина. «И все-то я фантазирую, – подумал поэт, на мгновение вновь превращаясь в поручика. – Мебель как мебель, и комнаты как комнаты. Мало ли на свете домов и вещей, которые никому не нужны?»
Часы с натугой начали бить шесть, когда слуга ввел Алексея в гостиную, где находилась фрейлина, которую он уже видел раньше возле королевы. Вид у почтенной дамы был холодный, если не сказать враждебный. По ее манерам чувствовалось, что она не слишком ценит любых поэтов и ставит их едва ли выше лакеев. Придворная дама сухо сообщила Алексею, что Ее величество Елизавета Богемская скоро будет и что пунктуальность месье Нередина, которая столь нехарактерна для молодого поколения, делает ему честь.
– Я никогда не опаздываю на встречи с королевами, – попробовал пошутить Нередин, но по взору дамы (который теперь прямо-таки источал ледяное презрение) он понял, что шутка вышла неудачной.
Внезапно Алексею все наскучило, он уже и сам не понимал, зачем вообще пришел сюда. Но вот двери растворились, и вошла королева. Сейчас она была в голубом платье, и в ее темных волосах, как и прежде, заблудились бриллиантовые бабочки. Елизавета протянула Нередину руку, и тот, смутившись, все же нашел в себе силы ее поцеловать. Ладонь была сухая и теплая. Он заметил лишь одно кольцо – с большим изумрудом – и вспомнил, что королева любит только аквамарины. Вблизи было заметно, что одна бровь у Ее величества чуть выше другой, но Алексею показалось, что эта асимметрия только красит лицо Елизаветы, добавляя ей шарма. «Кажется, я уже начинаю думать, как Шарль», – мелькнуло в голове у поэта. Он ни за что на свете не хотел быть невежливым с царственной дамой, даже в мыслях.
– А я опасалась, что вы не придете, – заговорила королева. – Ваш доктор Гийоме – очень суровый человек, я не знала, отпустит ли он вас.
Нередин ответил в том духе, что никакой Гийоме не смог бы его удержать, когда он получил приглашение от государыни, и даже стихийное бедствие не повлияло бы на его решение прийти сюда. «Боже, что за пошлости я несу!» – в смятении подумал он; но Елизавета уже пригласила его сесть. Фрейлина (оказавшаяся герцогиней Пражской) отступила к стенным часам и сделала попытку притвориться, что ее тут нет.
– Ступайте, Елена, – распорядилась Елизавета. – Вы мне больше не нужны.
Спокойный, твердый тон этих слов оказал на Нередина странное впечатление; во всяком случае, ни за что на свете он бы не хотел, чтобы с ним самим так разговаривали. Но герцогиня, очевидно, привыкла к королевским капризам. Она лишь метнула на Алексея неприязненный взгляд и вышла, треща накрахмаленными юбками.
– Вы знаете, зачем я вас позвала? – спросила Елизавета.
– Да, Ваше величество, – ответил поэт. – Вы написали, что хотели бы побольше узнать о поэзии моей страны, потому что раньше вам мало с кем приходилось говорить о ней.
Королева кивнула:
– Вы должны извинить мое невежество, месье Нередин. Боюсь, вам придется начать с самого начала. Наверное, очень утомительное занятие – объяснять то, что другие и так должны знать, но, верите ли, я раньше почти не встречала русских стихов.
– О да, – подтвердил Алексей, – наша литература еще очень молода, и наши писатели пока недостаточно знамениты в Европе. Хотя граф Толстой, по-моему, уже заставил говорить о себе, да и Тургенев, живя во Франции, привлек интерес к русской литературе. Но то прозаики, а проза менее зависима от языка, на котором она написана. Что же до поэзии, то тут все гораздо сложнее.
И он заговорил о Пушкине, создателе великой русской поэзии, солнечном, восхитительном, неподражаемом Пушкине, о байроническом Лермонтове, чья жизнь оборвалась так рано, о баснописце Крылове, рассудительном Тютчеве, Некрасове, Фете, своих современниках… Алексей принес с собой несколько книг и, раскрыв их, стал переводить на французский стихотворения, которые ему самому особенно нравились. Тема была ему бесконечно близка и дорога, его щеки раскраснелись, глаза горели. О поэзии он мог говорить часами, если попадался благодарный слушатель; а Елизавета, по-видимому, была как раз таким слушателем.
– Вы все время говорите про Пушкина, про то, что он дал вашей поэзии столько, сколько не дал никто другой, – заметила она. – Но разве до Пушкина у вас не было поэтов?
Нередин улыбнулся.
– О да, Ваше величество, были, но все они оказались в его тени и теперь интересны разве что самым упорным историкам литературы… Тредиаковский, Державин, даже Ломоносов – нет, они были хороши, но хороши лишь для своего времени, и в нем они и остались. Даже Жуковский, хоть его и ошибочно считают учителем Пушкина, вряд ли будет интересен грядущим поколениям, это уже сейчас заметно…
– Почему ошибочно считают? Ведь вы упоминали, что он дружил с великим поэтом и покровительствовал ему…
– Это так, Ваше величество, – отозвался Нередин, – но на самом деле влияние Жуковского на Пушкина сильно преувеличено. Достаточно почитать их стихи, чтобы увидеть, насколько разные они поэты.
И он объяснил, что Жуковский отталкивался главным образом от идей немецкого романтизма, а Пушкин вбирал в себя все лучшее, что находил в любом литературном течении. В конце жизни Пушкин ближе всего стоял к реализму, но то был вовсе не конец его творческого пути, и остается только гадать, что он мог бы, но не успел написать, когда преждевременная смерть оборвала его полет.
Елизавета вздохнула.
– Да, что-то есть противоестественное в любой преждевременной смерти, – промолвила она.
– Но он предвидел свой конец, – добавил Нередин, волнуясь. – Его стихи о памятнике на самом деле очень страшные стихи, и вовсе не потому, что они – его завещание. Ведь памятники ставят лишь тем, кого больше с нами нет. И Пушкин написал стихотворение, потому что понимал: он обречен. Понимал – и все же наверняка надеялся, что ошибается и все как-то обойдется. Человек никогда до конца не верит в дурное, даже если оно непреложно вытекает из всего хода событий.
Алексею показалось, что пауза затянулась, и он оглянулся на Елизавету. Королева застыла в кресле, но ее глаза были сухи.
– Почему-то мне кажется, что вы пишете очень хорошие стихи, – внезапно сказала она. – Вы так хорошо понимаете людей… – И без перехода: – Прочитайте мне что-нибудь из вашего. Все, что сочтете нужным.
Нередин предпочел бы и дальше говорить о Пушкине – как уже упоминалось прежде, он с большой неохотой читал свои произведения. Но спорить с королевой не представлялось возможным, и он, подумав немного, начал с одного из самых знаменитых своих стихотворений:
– Quand tu es assise la nuit près de la cheminée et tu te rappelles les amis qui ne sont plus de ce monde, qui parmi eux, invisible, remue le plus souvent le cendre de souvenirs?[20]
Елизавета резко выпрямилась и дослушала стихотворение до конца. Однако, едва умолкнув, он сразу же заметил на ее лице легкое разочарование.
– О-о, – протянула она с неопределенной улыбкой. – Все поэты пишут о любви.
Тон ее показался ему… не то чтобы невежливым, но неприятным. И поэт Нередин, живший в его душе, и поручик Нередин, обитавший там же, в одном сходились безусловно: оба были дьявольски горды. Преодолев секундное раздражение, Алексей начал переводить другие свои стихи, которые многие находили малопоэтичными, а кое-кто так вообще возмутительными, но которые зато восхищали поголовно всю прогрессивно настроенную интеллигенцию:
Все забыть, раствориться в покое
Величавом, принять и простить
Плач детей, безутешное горе
И отчаянье крайней черты,
Ни на небо, ни на власть земную
В безысходности злой не роптать
И с каким-то кривым равнодушьем
Обращать вбок приученный взгляд,
Не жалеть, не любить ненароком,
Лицемерие выпить до дна…
Так в час вечера одинокий
Говорила со мной тишина.
Разумеется, вовсе не такие стихи должны были прийтись по вкусу просвещенной европейской государыне, и если ей не нравились стихи о любви, то эти должны были понравиться еще меньше. Однако по лицу слушательницы Алексей увидел, что та взволнована. Он совсем забыл, что в стихах каждый вычитывает лишь то, что близко лично ему, и что одни и те же строки, прочитанные наивной цветочницей, образованной дамой и пресыщенным поэзией критиком, будут восприниматься совершенно по-иному; и настоящая трудность как раз в том и заключается, чтобы написать то, что захотят прочитать самые разные люди, которые несхожи между собой и в жизни почти никогда не пересекаются, то, что взволнует и цветочницу, и даму, и даже критика. Поэт никогда не питал презрения к толпе, к публике, которое так горазды были демонстрировать менее удачливые его коллеги; он всегда помнил, что толпа состоит из отдельных людей и что, несмотря на внешние различия, волнует всех примерно одно и то же – жизнь, смерть, чувства, мечты, судьба человеческая, то есть то, что в конечном итоге волновало его самого, Алексея Ивановича Нередина.
Королева поднялась с места и подошла к окну. Когда она наконец заговорила, голос ее звучал до странности глухо:
– Значит, и вы тоже знаете, что это такое. Да, нет ничего страшнее таких вот одиноких вечерних часов.
Поэт ничего не понимал, но ему почему-то сделалось жутко. Он больше не жалел, что пришел сюда; и все-таки странное настроение королевы пугало его.
– И я тоже была у крайней черты, и мне пришлось пить до дна лицемерие, – добавила Елизавета с неожиданным ожесточением. – Никогда не забуду этого ужаса, как он лежал там мертвый… а на следующий день должен был состояться прием, потому что прибыл сын королевы Виктории. А я не могла, не могла быть там! И я всем говорила, что не могу, но никто не желал меня слушать.
– Кто лежал, Ваше величество? – робко спросил Нередин.
Елизавета повернулась к нему, и в неверном свете вечерних ламп Алексею показалось, что она разом постарела на несколько лет.
– Мой сын Руперт. Он покончил с собой.
– В-вы в своем уме? – в изумлении спросил Рудольф. Волнение его было таково, что он даже начал заикаться. – И что, это и есть ваша великая тайна?
Разговор происходил в гостинице «Золотой якорь», куда на встречу к немецкому агенту явился граф Эстергази. Граф был недоволен тем, что Рудольф слишком тесно общается со своей кузиной, баронессой Корф, и в резкой форме попросил коллегу держаться подальше от «пронырливой особы». В ответ Рудольф вспылил и заявил, что ему осточертело, когда все водят его за нос и заставляют искать какое-то письмо, ничего не говоря даже о его содержании. Он насел на графа, попеременно употребляя то угрозы, то уговоры, и наконец заставил его проговориться: в письме, оказывается, говорилось о самоубийстве богемского кронпринца Руперта.
– Все считают, что он умер от чахотки, но на самом деле он застрелился при весьма печальных обстоятельствах, – объяснил граф. – И данное событие неминуемо грозит бросить тень на весь царствующий богемский дом.
От злости, разочарования и бешенства у Рудольфа аж потемнело в глазах.
– Да вы что, издеваетесь надо мной? – прохрипел фон Лихтенштейн.
Боже мой! Каких только предположений он не строил, какие только гипотезы не приходили ему в голову! Государственные интересы… Планы колониальных захватов, попавшие не в те руки… Грязный шантаж высокопоставленных лиц… Черт возьми, да мало ли что могло оказаться в том проклятом письме? А на самом деле – не угодно ли! – какой-то прохвост двадцати пяти лет от роду, неудачно женатый на немецкой принцессе, предпочел добровольно оставить ее вдовой. И ради такой-то тайны его, Рудольфа фон Лихтенштейна, сорвали с места и погнали через пол-Европы искать дурацкую бумажку, на которой…
– Вы не понимаете! – горячо воскликнул Эстергази. – Самоубийство кронпринца…
Но Рудольф уже закусил удила, Рудольфа было не остановить. Он метался по комнате, пиная ни в чем не повинный ковер и мешая бессвязные восклицания с весьма ядовитыми замечаниями. Принц Руперт, черт возьми! Тихоня принц Руперт, который должен был унаследовать отцовский трон, человек, который увлекался только охотой, вежливый, спокойный, не слишком красивый, не шибко умный, не замеченный ни в чем предосудительном, разве что в привычке изредка швырять тарелки в голову своей супруги, к которой он охладел через несколько месяцев после свадьбы. Ну и что, что наследные принцы не имеют права, не должны кончать с собой? Но ведь мы живем в конце девятнадцатого века, господа! Да, это трагедия, это ужасно, что молодой человек, которому только жить и жить, не нашел иного выхода, кроме как поставить в своем существовании точку. Но при чем тут государственные интересы Богемии? При чем тут интересы Германии? Ну ладно, жена принца, немецкая принцесса, положим, отравляла ему жизнь, но что тут крамольного? Даже если о самоубийстве узнают, можно всегда сказать, что причина была совсем в другом! И вообще, если уж на то пошло, можно не сомневаться, что симпатии народа окажутся на стороне родителей, которые потеряли сына, так что престиж монархии вовсе не пострадает…
Граф Эстергази слушал Рудольфа, плотно сжав губы. Взгляд опытного царедворца был колючим и холодным.
– Боюсь, милостивый государь, вы ровным счетом ничего не понимаете, – уронил граф.
Рудольф резко повернулся к нему – так резко, что чуть не опрокинул стоявшее между ними кресло.
– Вот как? Я не понимаю? Зато я понимаю, что выдавать самоубийство за смерть от чахотки просто глупо! Вы хоть представляете себе, какие слухи пойдут по всей Европе, когда кто-нибудь из слуг или очевидцев проговорится? А хоть кто-нибудь в конце концов непременно проговорится!
Но Эстергази только упрямо покачал головой:
– Никто не проговорится. Мы уже приняли меры. Никаких слуг при происшествии не было.
– Да, но те, кто нашел тело…
– Братья Хофнер, и они сразу же сообщили мне. Можете мне поверить, эти молодые люди умеют держать язык за зубами.
– Но чахотка!
– Доктор Брюкнер подтвердил диагноз, заявив, что принц сам пожелал скрывать свою болезнь, и так длилось несколько лет. Авторитет доктора Брюкнера таков, что никто и не подумает усомниться в его словах. Кроме того, всем придворным прекрасно известно, что принц был не слишком крепкого здоровья.
– И постоянно ездил на охоту, – буркнул Рудольф. – Вздор какой-то!
Эстергази пожал плечами:
– Карл Девятый тоже любил охотиться и тоже умер от чахотки. Не вижу противоречия.
На каждое возражение Рудольфа у Эстергази уже был готов ответ, что и злило немца больше всего. Он никак не мог отказаться от мысли, что в этой истории было нечто нелепое, нечто крайне странное и выходящее из ряда вон.
– Из-за чего вообще все произошло? – спросил фон Лихтенштейн. – Я имею в виду причину, по которой принц Руперт покончил с собой.
– Личные неурядицы, – коротко уронил Эстергази, и во взоре его блеснула тусклая искра, которая немцу, бог весть почему, совершенно не понравилась.
– Из-за жены, принцессы Стефании?
– Там многое было, – уклончиво ответил граф.
По его лицу Рудольф понял, что чертов богемец опять замкнулся и не желает говорить ничего, помимо того, что уже было сказано. Немецкий агент тяжело вздохнул.
– А жена? – внезапно спросил он. – Ей-то известно, что случилось с ее мужем?
– Нет, мы и тут позаботились. То есть… – Эстергази замялся. – Конечно, она знает, что никакой чахотки у ее мужа не было. И понимает, что тот не мог умереть просто так, сразу. Хотя она его не любила, теперь ее мучает совесть из-за того, что произошло. Но по поводу принцессы можете не беспокоиться, – быстро добавил граф. – Ей уже было сделано соответствующее внушение дядей-императором, и, конечно, Стефания ни одному человеку на свете не проговорится о своих подозрениях.
Рудольф рухнул на диван и утер лоб. «Кой черт меня вообще сюда занесло?» – мелькнула у него тоскливая мысль.
И неожиданно он понял. Понял, что именно в этой истории на самом деле беспокоило его больше всего.
– Значит, кронпринц был знаком с Шарлем де Вермоном? – как можно более небрежно осведомился Рудольф.
– Они не были знакомы, – отрезал Эстергази. Но сразу сообразил, в какую ловушку только что попал; но было уже слишком поздно.
– Так… – промолвил Рудольф, скучающе глядя на маятник часов поверх головы графа. – Тогда при чем же тут Шарль де Вермон? Почему чертово письмо было адресовано именно ему?
– Это вас не касается, – повторил Эстергази однажды уже брошенную грубую фразу. – Хотя могу сказать, что, насколько нам известно, адресаты писем были выбраны почти произвольно. Я уже упоминал, что мы сумели перехватить все письма, в которых говорилось о самоубийстве, кроме одного.
Нет, подумал Рудольф, что-то тут не так… определенно не так, и то, о чем столь упорно умалчивает милейший граф Эстергази, наверняка гораздо интереснее того, что он уже рассказал. Если принц не был знаком с Шарлем, значит, и не мог послать ему письмо, в котором, допустим, упоминал о своем намерении свести счеты с жизнью. Но если автор письма не принц, то кто? Ведь в тексте говорилось о самоубийстве. Значит, его послал тот, кто был в курсе произошедшей трагедии; тот, кто что-то видел либо что-то узнал и понял, что кронпринц скончался вовсе не от чахотки. И тем человеком мог быть кто угодно: слуга, офицер охраны, секретарь, садовник, любой свидетель, который оказался поблизости в тот момент. Допустим, он замыслил шантаж и, отлично понимая последствия, решил себя обезопасить – направил нескольким знакомым письма с описанием того, что видел. Черт возьми!
Итак, автор письма не знал, что шевалье вернулся на родину, поскольку, вероятно, некоторое время с ним не общался. Конверт был послан Шарлю де Вермону в Африку, оттуда прибыло в Париж, затем кочевало из гостиницы в гостиницу и наконец нашло его уже в санатории доктора Гийоме возле Ниццы. Логично? «Нет, ни черта не логично», – сказал себе граф фон Лихтенштейн. Прежде всего зачем неведомому шантажисту посылать письмо человеку, который находится так далеко и ни в коем случае не сможет его выручить, если что-то пойдет не так?
– Значит, никто не знает о самоубийстве принца, кроме людей, которые все равно будут молчать? – сухо спросил Рудольф.
– Вы совершенно правы, – ответил Эстергази с неприятной улыбкой.
– В самом деле? А как же быть с автором письма? Насколько я могу судить, он рассылал свои послания вовсе не из желания промолчать.
Улыбка Эстергази сделалась еще неприятнее.
– Об авторе письма можете забыть, – велел граф. – Он больше не станет нам мешать.
«Значит, до него все-таки добрались», – понял Рудольф. И внезапно его охватило отвращение к этим людям и к тому, что они творили. Он всей душой желал бы оказаться в это мгновение дома, болтать с детьми и играть с ними, или хотел быть в санатории, рядом с пронырливой кузиной Амалией, у которой такие умные глаза и умиротворяющий вид – вид человека, который навсегда распрощался с их службой. Рудольф знал, что их работа не допускает проявления брезгливости, но его собеседник сделался ему неодолимо противен.
– А что до Шарля де Вермона, – добавил Эстергази, – то шевалье ничего не знает. Впрочем, уже завтра его знания, как и он сам, не будут иметь никакого значения.
Рудольф понял, что графу уже известно о предстоящей дуэли, и, отвернувшись стал смотреть в окно, за которым сгущался туман.
…Белая пелена нависла над Ниццей, и даже птицы стали перекликаться глуше и реже, чем прежде. Из тумана вынырнул вечерний поезд, тоскливо засвистел и остановился.
Пассажир, сошедший с вечернего поезда, мало чем отличался от остальных, исключая разве что исходящий от него резкий запах лекарств и докторский чемоданчик в руке. Тотчас же к пассажиру подошел человек, который стоял на платформе и, очевидно, кого-то ждал.
– Доктор Брюкнер? Граф Эстергази послал меня за вами. Прошу вас, следуйте за мной.
Доктор проворчал что-то по-немецки по поводу погоды, которую, должно быть, привезли с собой живущие на побережье англичане, и двинулся следом за незнакомцем. Они сели в фиакр, и спутник Брюкнера велел вознице трогать. Тот кивнул и стегнул лошадь. Через полчаса фиакр остановился возле виллы, которая почти не была видна за увитой плющом оградой.
– Спасибо, любезный, – сказал незнакомец, соскакивая на землю.
Затем мужчина помог выбраться доктору, и в тумане вознице показалось, что тот шатается как пьяный, но он не стал задумываться над этим, тем более что незнакомец уже заплатил ему, и заплатил щедро. Возница понукнул лошадь, и вскоре фиакр скрылся за поворотом. Доктор Брюкнер медленно осел на землю возле своего чемоданчика. Взгляд у богемца был бессмысленный, нижняя губа отвисла. Он пытался поднять руку – и не мог.
– Ну, герр Брюкнер, – мягко промолвил незнакомец, подходя к нему, – а теперь познакомимся. Надеюсь, вы не против?
– Я никогда не узнаю, как на самом деле это произошло, – прошептала королева.
Нередин смотрел на нее во все глаза. Он понимал, что ему надо что-то сказать, хотя бы просто выразить сочувствие, и одновременно понимал, что все его слова бесполезны, что ни одно из них не способно залечить рану несчастной матери. Елизавета тяжко вздохнула, поникла головой.
– Они не хотели меня пускать к нему, но я все равно вошла. Оттолкнула Елену и вошла. Они уже перенесли его на кровать, и он там лежал, с закрытыми глазами, такой бледный, каким никогда в жизни не был. Доктор Брюкнер пытался меня убедить, что мой сын умер от чахотки. Какой вздор… Разве я не знала, что у него никогда не было чахотки? Моя сестра да, болела чахоткой и умерла от нее, но не Руперт… не Руперт… Я увидела маленькое пятно крови против его сердца, вот здесь, – королева показала на себе. – Он выстрелил себе прямо в сердце… да… Я спросила, где пистолет. Я хотела видеть комнату, в которой это случилось… А они прятали глаза. Доктор все пытался меня увести и повторял, что обо всем позаботятся, как будто… как будто что-то еще имело значение, кроме его смерти… Но им оказалось не так просто от меня отделаться. Я хотела знать, может быть, мой сын неосторожно обращался с оружием, и оно выстрелило, но… Он же охотник! – Елизавета заломила руки. – Про оружие он с детства знал все. Как он мог… как? Нет, религия права, что запрещает самоубийство… Если бы дети знали, как будут мучиться их родители, как станут терзаться… Утром я видела его, он был такой веселый, такой живой… Почему, почему он решился на это? Чем я его обидела? Я думала, Стефания будет ему хорошей женой, но если бы я знала… если бы я только знала! Видит бог, я бы ее убила своими руками, чтобы не допустить их брака…
Королева плакала, по ее щекам текли слезы. Она стала искать платок, но не могла найти, и Алексей подал ей свой.
– Елена стоит за дверью, – промолвила Елизавета, стараясь говорить своим обычным тоном, – и наверняка подслушивает… Прошу вас, делайте вид, что мы говорим о поэзии. Возьмите книгу в руки и откройте ее… вот так. – Она сделала попытку улыбнуться. Внезапно спросила: – Вы когда-нибудь помышляли о самоубийстве?
– Да, – не колеблясь, ответил поэт.
Елизавета пристально посмотрела на него.
– Почему?
– Первый раз это было в армии, – пояснил Алексей. – Я вдруг понял, что больше не могу там находиться, видеть все окружающее, изо дня в день, изо дня в день… что мне лучше умереть и освободиться навсегда. А второй раз я задумался о самоубийстве, когда… когда мне сказали, что у меня чахотка и я долго не протяну. Но тот доктор был не прав… если, конечно, Гийоме меня не обманывает, – быстро прибавил он.
Елизавета покачала головой, горячо проговорила:
– Никогда, никогда не делайте этого, если не хотите, чтобы ваши близкие терзались всю оставшуюся жизнь. Пусть даже вам кажется, что они не любят вас и не дорожат вами, все равно. Своим поступком вы убьете не только себя, но и их. Я никогда не прощу себе, что в то утро ничего не поняла… не почувствовала… Наверное, мой сын держался из последних сил, но уже тогда в нем что-то надломилось. Он ведь был гораздо тоньше, чем о нем думали… И любил не только охоту, но и многое другое. Однако остерегался показывать другим эту свою сторону… всем, кроме… кроме… впрочем, неважно.
– Он оставил записку? – спросил Алексей.
Елизавета удивленно взглянула на него.
– Записку? Нет.
– Но хоть что-то, что объясняло, почему он так поступил? – настаивал поэт.
Королева взяла у него из рук книгу и стала листать страницы, делая вид, что рассматривает виньетки.
– Нет, – сказала она наконец. – Почему вы спросили?
– Если не было записки, то, может быть, все-таки произошел несчастный случай? – предположил Нередин. – Простите меня, Ваше величество, но мне кажется странным, что ваш сын так неожиданно решился… решился покинуть вас, зная, как вы его любите.
Он запнулся и покраснел, потому что поймал себя на мысли, что ему нравилось находиться в обществе Елизаветы. И уж во всяком случае, мысль о самоубийстве была бы последней, которая могла прийти ему в голову рядом с королевой. Елизавета перевернула страницы и, как бы рассматривая титульный лист, вновь заговорила тихо:
– После гибели Руперта барон Селени нашел его дневник и принес мне. И там мой сын пишет, что матери нет до него никакого дела, что его жена Стефания – эгоистичная, ограниченная женщина и что единственный человек на свете, который его понимает, никогда не сможет с ним быть. Еще он писал, что проклинает свою судьбу, которая сделала его наследным принцем Богемии, и был бы счастлив, если бы его родители были обыкновенные мещане или чиновники. Вот так… После его смерти я не могла уснуть… стоило мне закрыть глаза, и я сразу же видела перед собой его лицо, как он лежал на той кровати… и испуганные лица придворных… и Селени с кровавой тряпкой в руках… я столкнулась с ним в коридоре… Я ничего не могла забыть. И мой муж старался держаться как всегда, но я слышала, как он рыдал потом за дверью… когда думал, что я ничего не слышу. Он весь поседел после похорон… Все слали нам свои соболезнования, а мы должны были притворяться, притворяться… что ничего особенного не случилось, что это судьба, болезнь, чахотка… Я не могла больше оставаться в замке. Я бы сошла с ума, наверное… – Королева протянула книгу Алексею и посмотрела ему прямо в глаза. – Простите, сударь, что я говорю с вами обо всем этом. Но мне было очень тяжело… мне и сейчас тяжело. Ваш врач дал мне снотворное, только оно меня и спасает. Жаль, что он вынужден был уехать.
– Кто, Ваше величество? – удивился Алексей.
– Виконт де Шатогерен, – не менее удивленным тоном промолвила Елизавета. – Граф Эстергази сказал, что поэтому мне придется вновь воспользоваться услугами Брюкнера… хотя бог свидетель, я не желала бы видеть его сейчас. А что, разве виконт не уезжал?
– Нет, – ответил поэт, мало-помалу начиная догадываться, – доктор по-прежнему в санатории… но господин Карел Хофнер уведомил его, что вы решили отказаться от его услуг.
Щеки Елизаветы вспыхнули. Она отвернулась от окна и села.
– Что ж, вы сами видите, как можно доверять этим людям, – с горечью проговорила королева. – Если не возражаете, я хотела бы через вас передать виконту письмо.
– Разумеется, Ваше величество, – поклонился Нередин. – Я непременно ему передам.
Елизавета стала искать чернильный прибор, но в комнате его не оказалось. Пришлось позвать Елену, которая принесла требуемое и с готовностью предложила написать письмо под диктовку государыни.
– Я еще не разучилась писать сама, – сердито бросила королева. – Ступайте!
Фрейлина удалилась, но Алексей заметил, что, уходя, она неплотно притворила за собой дверь. Елизавета написала короткое письмо, запечатала его и вручила Алексею.
– Я хотела бы попросить вас об одолжении, – после короткой паузы промолвила королева.
И опять Нередин почувствовал на себе ее прямой, открытый взгляд. И сказал, что готов исполнить все, о чем его попросят.
– То, что я рассказала о моем сыне…
Алексей заверил ее, что дальше его это не пойдет. Елизавета грустно улыбнулась.
– Кажется, мы еще не говорили с вами про современных русских поэтов, – заметила она.
И разговор вновь вошел в мирное литературное русло, не касаясь более ни материнского горя, ни самоубийства единственного сына, ни видений, которые преследуют по ночам сильных мира сего.
…Когда Нередин наконец покинул виллу, голова у него шла кругом. Поэт жалел Елизавету, потому что женщина была несчастна, и в то же время она была так красива и величава в своем горе, что Алексей невольно восхищался ею еще сильней. Кроме того, он никак не мог взять в толк, какие причины могли побудить ее сына покончить с собой. Из слов королевы стало ясно, что брак принца Руперта оказался неудачным, но ведь ничто не мешало ему разъехаться с женой и держать ее в почтительном отдалении. Да и вообще, если бы все неудачные браки оканчивались самоубийством, то вскоре на земле не осталось бы ни одного человека.
«Нет, там было что-то еще, – смутно подумал поэт. Туман почти съел дорогу, фиакров не было, и он двигался наугад сквозь белую пелену. – Возможно, и впрямь несчастный случай, возможно, припадок безумия… – Тут мысли его приняли совершенно другое направление. – У нее красивые руки и замечательные волосы. А бриллиантовые бабочки очень ей идут».
Он остановился, испытывая смутную тревогу; но тревога эта не была связана ни с его мыслями, ни с видением несчастного молодого человека, который прострелил себе сердце, и вообще явилась откуда-то извне. Нередин не зря служил в армии, и теперь, когда он шел, окутанный туманом, неким шестым чувством учуял, что за ним кто-то крадется.
Кажется, отмахнулся поэт.
А вот и нет, шепнул поручик.
И тут Нередин и впрямь услышал чьи-то шаги, очень осторожные, как будто кто-то ступал едва ли не на цыпочках. И его обдала волна липкого, противного, холодного страха. Он повернулся – и тут увидел в пяти шагах перед собой одного из братьев Хофнер. Карман серого хофнеровского сюртука как-то странно оттопыривался, и обладатель держал в нем свою руку.
«Пистолет или револьвер», – моментально сообразил бывший поручик. Во рту у него разом пересохло. Он сделал шаг назад и почувствовал, что за спиной у него уже кто-то стоит. И, бросив взгляд через плечо, увидел второго Хофнера.
«Нет, это…»
Он не успел подумать, нелепо это, или смешно, или странно, потому что ему внезапно неодолимо захотелось бежать. Бежать немедленно, куда глаза глядят. Но он не мог пошевелиться, потому что недостойно, понимаете ли, поэта, чьими стихами зачитывается вся Россия, мчаться куда-то сломя голову, как заяц. А первый Хофнер меж тем подходил все ближе…
– Господин Нередин!
Рыжие братья застыли на месте, не веря своим ушам. От тумана отделилась тень в голубом платье.
– Ваше величество! – вырвалось у поэта.
– Вы не можете идти пешком, да еще в такую погоду, – проговорила Елизавета, подходя ближе. – Я сказала Елене, чтобы вас отвезли в моем экипаже.
Хофнеры переглянулись с красноречивой яростью в глазах. «Они хотели меня убить, – понял Нередин. – Убить за то, что я…» И ему сделалось по-настоящему страшно. Секреты чужого монаршего двора могли слишком дорого ему обойтись.
Но вот подъехала карета с гербом графа Эстергази.
– Я провожу вас, – обронила Елизавета спокойно, так, словно королеве одного из могущественных государств Европы ничего не стоило проводить русского поэта до санатория. Но что-то было в ее тоне такое, что ни братья, ни фрейлина, тоже вышедшая из тумана, даже не подумали ей перечить.
Хофнер услужливо растворил дверцу, другой помог поэту забраться внутрь следом за королевой. Братья улыбались, но, вероятно, из-за тумана их улыбки походили скорее на гримасы.
– Трогай, – велела Елизавета кучеру.
В руке Нередин по-прежнему сжимал книжки и письмо, которое она ему вручила для передачи Шатогерену. Он положил их на сиденье. В голове у него неотвязно маячила одна и та же мысль: почему королева пошла за ним? Ведь только ее вмешательство спасло ему жизнь, в том нет сомнений.
– О чем вы думаете? – нарушила молчание Елизавета.
Алексей увидел, как в полумраке кареты блестят ее глаза, и ответил честно:
– О вас.
А потом наклонился к ней и поцеловал ее. Так просто, словно они были знакомы много лет.
– Вы сумасшедший, – прошептала Елизавета, когда он наконец отстранился от нее.
– Нет, – ответил поэт. – Вы спасли мне жизнь.
– Значит, только из-за этого?
– Нет, – повторил Алексей.
Он поцеловал ее руку, ее пальцы, ее волосы, ее глаза. Неожиданно она расплакалась, и Алексей стал вполголоса успокаивать ее. От ее платья пахло какими-то тяжелыми, дурманящими духами, от которых у него немного кружилась голова.
– Ты странный. Но ты настоящий, и это хорошо, – неожиданно сказала Елизавета.
И погладила его по лицу – легко, кончиками пальцев, – и на сей раз уже ему захотелось плакать. И еще он подумал, что, наверное, больше никогда не увидит ее.
Карета подъехала к санаторию и остановилась. Нередин вышел, и Елизавета из кареты протянула ему книги и письмо, которые поэт едва не забыл.
– Прощайте, сударь.
Они опять были на «вы».
– Прощайте… госпожа графиня, – пробормотал Алексей.
Он стоял на месте, провожая глазами фонари кареты, пока те не скрылись из виду, и только тогда двинулся к воротам. Но, не дойдя до них, замер на месте.
Возле ворот стоял высокий блондин с военной выправкой – тот самый, которого Алексей прежде видел на берегу.
«Еще один», – мрачно пошутил Нередин-поручик.
Нередин-поэт ничего не ответил. По правде говоря, ему было сильно не по себе.
Меж тем неизвестный блондин, видя, что вышедший из кареты мужчина застыл как статуя и не сводит с него глаз, надменно выпрямился и заложил руки за спину.
«Офицер, точно офицер», – обреченно помыслил поручик.
– И нечего на меня пялиться, – холодно проговорил незнакомец на чистейшем русском языке. – Проходите, месье. А еще лучше, катитесь к черту.
Если бы он сказал еще что-нибудь более крепкое и заковыристое, то и тогда бы радость Нередина на стала больше.
– Вы… вы русский? – пролепетал поэт, не веря собственным ушам.
Офицер перестал улыбаться. Теперь, вблизи, Алексей видел, что перед ним красивый голубоглазый блондин весьма аристократического вида. Одет он был безукоризненно, но манера держаться все равно выдавала в нем военного.
– Вот так штука, – с некоторой растерянностью проговорил офицер. – Послушайте, вы из санатория?
– Да, а что?
– Точно! – вырвалось у офицера. – Ведь я же видел, как вы спустили с лестницы… но из-за тумана не сразу вас признал. Скажите, вам что-нибудь известно о баронессе Корф?
– Об Амалии Константиновне? Да.
– С ней все в порядке? – быстро спросил офицер. – Я имею в виду ее болезнь…
– Доктора говорят, она поправляется. Простите, – спохватился Нередин, – а с кем имею честь?
– Барон Александр Корф, – пояснил офицер. – Я ее муж.
Нередин поглядел ему в лицо и решил не уточнять, что госпожа баронесса, насколько ему известно, пребывает в состоянии развода. И вместо того предпочел назвать свое имя.
– А, наслышан, наслышан о вас… – протянул Корф. – Вы не против, если мы пройдемся? Я торчал тут едва ли не час и успел порядком озябнуть.
Мужчины медленно двинулись вдоль ограды.
– Я вас видел тут раньше, – заметил Алексей. – И другие больные тоже.
– А она?
– По-моему, нет.
Корф пожал плечами:
– Что ж, может быть, и к лучшему. Кстати, что происходит в санатории? В Ницце я такого о нем наслушался, что уши вянут.
– Погиб один из пациентов, возможно, встретил ночного грабителя, – уклончиво ответил Нередин.
Корф коротко взглянул на него и усмехнулся.
– Не завидую я тому… грабителю. Она еще его не нашла?
– Нет, – удивленно откликнулся Алексей.
– Значит, найдет.
Поэт остановился:
– Послушайте, может быть, вы хотите войти? Я приглашаю вас.
– Нет, – коротко ответил Александр, и поэт увидел, как дернулась жилка на его виске.
– Но если вы хотите с ней увидеться…
– Нет. Я хотел только знать, что с ней все в порядке. А видеть меня она все равно не захочет.
– Почему? – поразился Нередин. – Ведь вы проделали такой долгий путь…
– Вы плохо знаете женщин, – снова усмехнулся Корф. – Думаете, ее это тронет? Она решит, что я приехал нарочно, чтобы посмотреть, как она умирает, хотя, видит бог, я жизнь отдал бы, чтобы с ней все было хорошо. Мы расстались не самым лучшим образом… то есть она настояла на разводе, я-то никогда его не хотел. А теперь она знать меня не желает. Если я напишу ей письмо, она порвет его в мелкие клочья и выбросит, не читая. Если я попрошу встречи с ней, ответит, что нам не о чем говорить. Честное слово, мне проще иметь дело с ее взбалмошной матерью, которая тайком передает мне вести о ней, чем с Амалией. Вы женаты?
– Нет.
– Тогда вам меня не понять. Вначале все хорошо, и ты словно ступаешь по облакам, а потом внезапно видишь, что для самого близкого человека превратился в лютого врага. Поневоле начинаешь вести себя как враг. А дальше… дальше все становится все хуже и хуже. Она что-нибудь рассказывала обо мне? – внезапно спросил он.
Нередин покачал головой:
– Никогда.
– На нее похоже, – вздохнул Корф. – Вычеркнуть из своей жизни, как будто тебя никогда не было. Характер! Значит, врачи говорят, что ей ничто не угрожает?
– Да.
– Ну что ж, это все, что я хотел узнать. – Александр крепко стиснул руку Нередина. – Завтра я, наверное, возвращусь в Петербург. Спасибо за добрые вести – и до свиданья. Да, и сделайте одолжение, не говорите ей, что я здесь был. Иначе Амалия навоображает себе бог весть что, а в ее состоянии всякие эмоции все-таки вредны.
Поэт смотрел, как Корф уходит – с прямой спиной, не оборачиваясь. «Еще одна человеческая тайна, – подумалось смутно. – Что же такое могло произойти между ними?» У него было такое чувство, словно весь мир полон странных секретов, больших и малых, которые играют человеческими судьбами, как хотят. А может быть, все дело было в том, что он просто устал?
Анри открыл ему дверь и на его вопрос о Шатогерене ответил, что тот отправился к пациенту, который очень плох, и что вернется доктор не раньше десяти.
– Я чертовски проголодался, Анри, – признался поэт. – Нельзя ли на скорую руку устроить для меня какой-нибудь ужин?
Слуга сказал, что постарается, и удалился.
Нередин поднялся к себе, но ему недолго удалось оставаться одному, потому что к нему заглянул Мэтью Уилмингтон. Англичанин был необычайно серьезен.
– Я надеюсь, вы не забыли о своих обязанностях секунданта, сэр? Они стреляются завтра в восемь утра, как мы и договорились.
Алексей поморщился при мысли, что ему придется завтра увидеть гнусных Хофнеров, которые сегодня чуть не убили его, но пообещал Уилмингтону не подвести шевалье.
– Как Шарль? – спросил он.
– Мистер де Вермон? – Уилмингтон важно повел своими пухлыми плечами. – Он намерен исполнить свой долг, как и подобает джентльмену.
Слуга принес поднос, уставленный всякой снедью. Мэтью поколебался, но попросил разрешения выпить чашечку чаю, если мистер Нередин не возражает. Мистер Нередин не возражал, и уже через минуту он имел счастье наблюдать, как англичанин набивает рот печеньем, ухитряясь одновременно рассуждать о европейской политике.
«А ведь совсем недавно несчастный жених не мог стоять от горя и рыдал у гроба той, которую все уже считали его женой, – со злостью подумал Нередин. – Или я преувеличиваю и так и должно быть – живое остается живым, а мертвое мертвым? Хорошенькая мадемуазель Катрин Левассер с томными глазами газели уже умерла, и никакие слезы, никакое самопожертвование ее не воскресят; через год уже никто не вспомнит, какие у нее были глаза, а через три забудут и имя, и ее могила на самом красивом участке кладбища, обращенном к морю, зарастет травой. Да что там годы – уже сейчас все ее забыли… И точно так же забудут и меня, когда я умру. Ничего не остается от человека, кроме его дел… Если дела значительны, они еще могут вызывать мгновения восхищения у потомства, но только мгновения. Может статься, и мне посчастливится, и от меня останутся несколько стихотворений, которые будет перечитывать, склонившись над книжкой, какая-нибудь мечтательная барышня…»
Поэт попытался представить себе ту барышню, но ее лицо почему-то до странности походило на лицо королевы Елизаветы. Он бы отдал все на свете, чтобы еще хоть раз встретиться с ней…
– Полагаю, у шевалье на дуэли есть неплохие шансы, если он выстрелит первым, – заметил Уилмингтон. – Иначе, боюсь, все может закончиться для него весьма плачевно. Я наводил справки: Хофнер и в самом деле отличный стрелок.
Нередину стало совсем неуютно, но тут появился Ален и доложил, что месье Шатогерен вернулся. Поэт извинился и вышел. Бог весть отчего, но за дверью он почувствовал странное облегчение.
Шатогерен беседовал с Севенном. Лицо у Рене было мрачное, и, насколько поэт понял из разговора врачей, какой-то пациент умер, не приходя в сознание.
– Вы что-то хотели, сударь? – обратился к поэту Севенн.
Алексей вручил Шатогерену письмо королевы и объяснил: произошла ошибка, мадам по-прежнему будет рада визитам доктора.
– Поразительно, – буркнул Шатогерен, распечатывая письмо. – Прежде всего она не больна, я и Гийоме уже устал это повторять. Ей просто нужно время, чтобы прийти в себя после смерти сына, и то же самое ей мог сказать любой квалифицированный врач. К чему еще визиты? – Виконт пожал плечами. – Пустая трата времени.
Нередин едва удержался от искушения высказать Шатогерену все, что сейчас всколыхнулось в его душе. Конечно, сердито думал Алексей, возвращаясь к себе, виконт любит корчить из себя республиканца и подчеркивать, что монархи – такие же люди, как все. Ему никогда не понять, каково это – постоянно быть на виду и не иметь права на самые обыкновенные человеческие эмоции.
Затем поэт вспомнил, что у него сидит Уилмингтон, и решил, что еще одного разговора о политике и дуэлях не выдержит. Поэтому он избрал другое направление и через минуту уже стучался в дверь баронессы Корф.
– Я не потревожил вас? – спросил Нередин, входя. Ему показалось, что у Амалии уставший вид.
– Нет, – ответила она. – Я читала письма.
– Письма Аннабелл?
Молодая женщина кивнула.
– Вы нашли его? – быстро спросил Алексей.
– Нет, – с сожалением отозвалась Амалия. – Похоже, мисс Эдит права, на самом деле это путь в никуда. В них нет ничего, что указало бы нам на личность «безутешного вдовца».
Нередин заколебался, и его колебание не укрылось от Амалии. Кроме того, она заметила еще кое-что. «У него на воротнике едва заметный след от дамской пудры. Любопытно, очень любопытно… Неужели и впрямь то, о чем я думаю?»
– Вы видели королеву?
– Да, – отбросив сомнения, кивнул поэт. – И она рассказала мне очень странную историю. А после… – Он глубоко вздохнул. – Очень хотелось бы ошибиться, но я уверен: меня пытались убить. И теперь я не знаю, что мне делать.
– Кто пытался убить? – быстро задала вопрос Амалия.
– Братья Хофнер.
– Что именно королева вам поведала?
Алексей вспыхнул:
– Я дал ей слово никому ничего не говорить, и…
– История касается ее сына? Кронпринца Руперта?
Что ж, не зря глава особой службы генерал Багратионов уверял, что в умении логически мыслить баронессе Корф нет равных. Сопоставив мелкие, казавшиеся другим незначительными факты, Амалия сделала из них свои выводы, и выражение лица поэта показало ей, что она права. Нередин беспомощно поглядел на нее.
– Вам лучше все мне рассказать, – мягко промолвила баронесса. – Я убеждена, вместе мы найдем выход из сложившегося положения. Потому что… Не знаю, известно ли вам, но Альберт и Карел Хофнеры – очень опасные люди.
Поэт согласился, но тут же пробурчал, что он достаточно взрослый человек, чтобы постоять за себя… а Амалия возразила, что зря он так думает, ведь еще неизвестно, кто стоит за этими людьми и на что они способны. Алексей и сам не заметил, как мало-помалу, слово за словом собеседница вытянула из него все, что ему было известно. В умении разговорить людей баронессе Корф тоже не было равных.
Выслушав поэта, она впала в глубокую задумчивость. Вряд ли причина нападения в том, что поэт узнал о самоубийстве кронпринца, лениво размышляла Амалия про себя. Нет, его хотели убить, потому что сочли ее человеком, ее личным агентом, подосланным к королеве, и убийство должно было служить недвусмысленной угрозой, чтобы баронесса больше не лезла в это дело. Для начала Нередина предупредили, чтобы тот не ездил на виллу, а когда он ослушался (по их мысли, потому что был связан с ней, Амалией, и выполнял ее приказы), решили его наказать. Черт возьми, как высоко, оказывается, ее ставят, хоть она и отошла от дел… Мало о ком еще стали бы так заботиться. И баронесса невесело усмехнулась.
Не подозревая о мыслях, волновавших Амалию, Нередин с тревогой смотрел на нее. Теперь, по правде говоря, поэт был склонен сомневаться, что Хофнеры и впрямь собирались его убить – в конце концов, они дворяне, а не разбойники с большой дороги. Наверное, у него просто были взвинчены нервы, да еще этот туман… вот и вообразил себе бог весть что, хотя ничего такого и в помине не было. А в кармане у Хофнера наверняка находилось не оружие, а… Да мало ли что могло там быть!
– Наверное, я не прав, – несмело проговорил Алексей. – Наговорил вам всякие ужасы, а на самом деле…
А на самом деле, продолжила про себя Амалия, все могло обернуться исключительно скверно, если бы Елизавета не вышла из дома. Ах, везуч, везуч неимоверно Алексей Иванович! И что он плачется постоянно в своих стихах на неразделенную любовь? Ведь ясно же: его любят именно такие женщины, какие надо, а на тех, кто не любит, даже внимания обращать не стоит.
– Вы правильно сделали, что все мне рассказали, Алексей Иванович. В этом деле очень много странного, но, я надеюсь, в конце концов все выяснится.
В дверь постучали, и на пороге показался Филипп Севенн.
– А, месье, и вы здесь! Госпожа баронесса, утром вы забыли принять лекарство… и молоко совсем перестали пить… Доктор Гийоме будет недоволен!
Амалия улыбнулась и ответила, что ни за что не хотела бы вызвать недовольство доктора Гийоме. Она слишком дорожит его обществом, и вообще, здешний санаторий лучший из всех, где она бывала.
– В самом деле? – расцвел Севенн. – Кстати, вы еще не слышали о мадам Ревейер? Она уже передумала и просится обратно, но мест уже нет… И кто ее просил уезжать, спрашивается? – Врач прищурился, со значением глядя на Нередина. – Кажется, вы завтра собираетесь на прогулку? Не забудьте одеться потеплее. При такой погоде, как нынче, днем вполне возможен дождь. Впрочем, насколько мне известно, все будет проходить недалеко от санатория, так что вы успеете вернуться. Да, и не забудьте сейчас измерить температуру! Вы же знаете, как месье Гийоме следит за состоянием своих больных!
Лестница, отдаленно похожая на ту, что в их санатории, ведет на второй этаж.
Но лестницы больше нет. Есть лишь лавка, просто пыльная лавка, заваленная старинными фолиантами, куда не проникает солнечный свет.
Перед прилавком стоит человек в лохмотьях, высокий, плечистый, с веселыми глазами и ямочками на щеках. На боку у него сабля, и лохмотья его смахивают на какую-то странную военную форму. Он улыбается, отвешивает поклон – и исчезает…
Это сон, понимает во сне Амалия. Всего лишь сон.
Книга с прилавка летит ей в руки или как-то оказывается в ее руках – неважно. Удивленная, Амалия открывает ее.
Из книги выскакивает горбун с остренькими глазками, которые поблескивают сквозь длинные пряди волос. Он хихикает, вертится, потирает ручки и шаркает ножкой. Ростом горбун менее ребенка.
Амалия оборачивается и только сейчас замечает возле себя женщину в напудренном парике, с розой в руке, с зелеными глазами и строгим неулыбчивым лицом. Амалия сразу же догадывается, что это ее прабабушка, знаменитая Амелия с портрета, который хранится в их семье.
Амалия хочет у нее спросить, что она делает здесь, в Антибе, в лавке букиниста, но неожиданно просыпается с сильно бьющимся сердцем.
…Поглядев на столик возле изголовья, баронесса Корф увидела на нем тот самый том «Сентиментального путешествия», в котором стояла подпись ее прабабушки и который так изуродовали последующие владельцы. Ну да, она листала книгу перед тем, как заснуть… наверное, именно поэтому прабабушка, о которой Амалия думала, и попала в ее сон.
В окно смотрела золотоглазая луна, часы показывали третий час ночи. Вздохнув, Амалия повернулась на другой бок и, поудобнее подтянув одеяло, снова уснула.
И не слышала осторожного стука в дверь, который раздался примерно в половине восьмого утра. Натали Емельянова, которая стояла у двери, постучала еще раз, погромче. Никто не ответил.
– Вы же знаете, баронесса любит вставать поздно, – заметила Эдит, которая проходила по коридору.
– Да, – сердито ответила Натали, – но хоть сегодня она могла встать пораньше!
Досадуя на себя, девушка спустилась вниз, где уже собрались поэт, Шарль де Вермон, Мэтью Уилмингтон и Шатогерен, который возился со своим чемоданчиком.
– Если кто-то будет ранен, мы доставим его в санаторий, – сказал Рене Севенну, наблюдавшему за приготовлениями к дуэли, и молодой врач уважительно наклонил голову.
Натали заметила пытливый взгляд Шарля и поспешно подошла к нему.
– Госпожа баронесса не отвечает, – сказала сухо. – Должно быть, еще спит. Доктор Гийоме говорит, что здоровый сон так важен для пациентов…
Но, взглянув на обескураженное лицо Шарля, Натали сразу же пожалела о своих словах.
– Может быть, вы хотите что-нибудь ей передать? – спросила Натали.
Шевалье покачал головой.
– Я хотел, чтобы она подарила мне красную розу, – тихо сказал он. – На прощание.
Шатогерен нахмурился. Уилмингтон, казалось, пребывал в смущении.
– Подождите! – внезапно воскликнула Натали и бегом бросилась в сад.
Через несколько минут она вернулась, неся с собой красную розу.
– Вот, – сказала она, вручая цветок Шарлю. – И… и желаю вам удачи, шевалье.
– Мне она очень понадобится, – буркнул тот.
И, не произнеся больше ни слова, направился к двери. Следом за ним зашагали секунданты и доктор с чемоданчиком.
Выйдя за ворота, Шарль размахнулся и бросил розу в кусты. Шатогерен, наблюдая за ним, только покачал головой.
– Надо было все-таки ее разбудить, – проворчал он с ноткой неодобрения в голосе.
Четверо мужчин двинулись к тенистой роще неподалеку от берега, в которой была назначена сегодняшняя дуэль.
Рудольф фон Лихтенштейн привел на место братьев Хофнер с истинно немецкой пунктуальностью – ровно в восемь часов. Карел презрительно улыбался, Альберт поглядывал на часы и деликатно позевывал. Видно было, что он нисколько не опасается за исход поединка для своего брата.
– Ну что, господа, начнем? – весело спросил Рудольф.
…Что-то не так. Что-то не сделано, не окончено, где-то допущена ошибка или промах.
Амалия оторвала голову от подушки, вгляделась в часы. Четверть девятого.
– Боже мой! Я проспала!
И теперь все наверняка кончено. Его убили. И он умер в полной уверенности, что она сердилась на него, что восприняла всерьез его заявление о том, что его завербовал Ла Палисс, и именно поэтому не пожелала с ним проститься, сказать ему хоть пару фраз, когда он ушел умирать. На глазах у нее выступили слезы огорчения, но она знала, что ей не на кого сердиться.
Только на саму себя.
Баронесса села на постели и сжала руками виски. Ей хотелось успокоиться, но успокоения не было. Она нанесла обиду человеку, который вовсе того не заслуживал, человеку, который не сделал ей ничего плохого. И теперь это будет мучить ее до самой смерти.
Хмурясь, Амалия умылась, причесала волосы, заколола их и оделась. По старой памяти она шила у портних всю одежду с таким расчетом, чтобы одеваться и раздеваться без помощи горничных – в ее работе лишние свидетели могли только навредить (уж кто-кто, а баронесса Корф отлично знала, сколько ценной информации можно порой выудить у вроде бы ничего не замечающих, неприметных слуг). Кроме того, сейчас ей особенно не хотелось никого видеть, ни с кем разговаривать. Она и так отлично знала все, что должно последовать за сегодняшней дуэлью.
«Его принесут сюда… Хофнер, конечно, не станет рисковать и сразу же убьет. А Шарль не сделает ничего, чтобы помешать ему. В конце концов… в конце концов, именно такой смерти он желал, чтобы не мучиться… – бежали мысли баронессы. Она стиснула руки. – Но боже мой, как же мне будет не хватать его ребяческих рассказов… об Африке, о тамошних шаманах, о диких животных, о том, как он небрежно кого-то спасал, как элегантно кого-то убивал… о злокозненных врагах и преданных союзниках… Проклятая жизнь!»
Ей хотелось плакать. Амалия спустилась вниз и, чтобы не видеть тело убитого, которое должны были вот-вот принести, вышла из дома через заднюю дверь, которую больные между собой называли похоронной, потому что через нее носили гробы с телами умерших в санатории.
«Странно, почему мне приснилась та книжная лавка?»
Она старалась думать о чем угодно, только не о дуэли. Все равно секунданты вернутся, и Нередин все ей расскажет.
Еще несколько шагов, и Амалия вышла на берег моря. Ветер гнал над волнами последние клочья тумана, и вдали коротко прогудел пароход, направляясь в бухту.
«А послезавтра его похоронят», – подумала баронесса с горечью.
Но об этом лучше было не думать. Она вспомнила, что именно здесь, на берегу, так любила сидеть в кресле мадам Карнавале, чьего настоящего имени Амалия не узнала и, наверное, не узнает уже никогда (не потому, что узнать невозможно, а потому, что совершенно лишняя и никому не нужная работа). Просто была старая дама, выполнявшая деликатные поручения, а потом ее столкнули со скалы, и барон Селени смог сберечь часть денег, которые ему отводятся на агентуру. Впрочем, к чему такой цинизм, Амалия Константиновна? Ведь барона Селени кто-то не поленился выманить из гостиницы и убить, после чего бросил труп в море, и ни к чему ему теперь все деньги в мире, да и агентов он будет вербовать разве что в аду.
«Труп в море… – словно бы споткнулась о мысль баронесса. – Странно, как работает воображение. Стоило мне подумать о нем, и в волнах, там, где особенно густо реют чайки, словно мелькнуло нечто вроде тела… Померещилось, конечно. Какую странную историю рассказал мне вчера Нередин… А может быть, все-таки утопленник?»
Амалия стояла теперь у края обрыва, напряженно вглядываясь в волны, и оттого не заметила, что на берегу больше не одна. От удара у нее перехватило дыхание, но хуже всего было то, что она потеряла равновесие. Резкий толчок в спину, земля ускользает из-под ног – и, раскинув руки, Амалия полетела вниз, на острые скалы, притаившиеся под морской гладью.
В лавке было пусто. Ни единой книги, только голый стол, на котором сидела мышь и умывала лапками мордочку.
В следующее мгновение за столом оказался человек в лохмотьях. Как в недавнем сне. Сон повторяется? Человек читал книгу, и, приблизившись, Амалия увидела, что в руках у него «Сентиментальное путешествие», еще целое и со всеми страницами.
– Вообще-то это моя книга, – сказала она и поглядела неприязненно.
Человек поднял голову и спокойно возразил:
– Вообще-то нет.
И Амалия увидела, что у него вовсе не «Сентиментальное путешествие», а какой-то не то словарь, не то список фамилий. Но не успела понять, что именно там было, потому что человек резко захлопнул книгу и посмотрел на нее, как ей показалось, довольно вызывающе.
– Кто вы такой? – спросила Амалия, начиная сердиться.
– А ты? – вопросом на вопрос ответил человек.
Внезапно Амалия кое-что вспомнила.
– Я умерла? – прошептала она. Теперь она уже была вовсе не уверена, что видит сон.
– А ты совсем не похожа на свою прабабушку, – заметил человек.
Ответ прозвучал вполне логично для сна, и Амалия немного успокоилась.
– У меня было четыре прабабушки, – возразила она, стараясь быть объективной (что во сне не так-то легко). – Кого именно вы имеете в виду?
– Все так запутанно, – вздохнул человек. – Кстати, можешь говорить мне «ты».
– Я даже не знаю, кто вы, – возразила Амалия.
– Зато я знаю, кто ты, – отозвался человек. – А Ницца все такая же дыра? Ненавижу этот город.
– Почему? – растерялась Амалия.
– Ничего хорошего он мне не принес, – ответил человек и растаял в воздухе.
Амалия поглядела на мышь и увидела, что на ее месте сидит кот величиной с бегемота. Кот ласково улыбнулся, обхватил Амалию лапами за шею и стал мягко душить. Она заметалась…
– Результат падения со скалы, – раздался голос где-то вверху над ней.
– Поразительно, что баронесса не погибла! – подхватил второй голос, пронзительный и высокий.
– Тише, тише, Филипп, она приходит в себя, – проговорил кто-то, вроде бы Гийоме, но голос был встревоженный, что никак не похоже на доктора.
– Мяу!
Кошка ткнулась носом в шею Амалии и, жарко дыша, легла ей на плечо, которое немедленно заболело.
– Амалия Константиновна!
Она открыла глаза – и почти сразу же встретилась взглядом с Натали, которая стояла, стиснув руки; и лицо у Натали было испуганное и ошеломленное.
– Отойдите, отойдите, дайте ей дышать, – командовал кто-то сбоку глубоким голосом мадам Легран.
И Натали пропала, вместо нее показался поэт, а рядом с поэтом стоял Шарль де Вермон, совершенно целый и невредимый, но белый как полотно.
Тут Амалия так удивилась, что попыталась приподняться, но при столь простом движении у нее заныла вся левая часть тела.
– А, щучья холера! – вырвалось у молодой женщины. Ибо даже баронессам и самым утонченным особам приходится изредка выражать свои чувства посредством не самых утонченных слов. Выражение – скорее смешное, чем ругательное, – Амалия усвоила от своего деда-поляка, о котором ей много рассказывала мать.
– Уберите кошку, ей же больно, – сердито проговорил Гийоме.
– Мне не больно, – упрямо возразила Амалия. Поглядела на свою левую руку и увидела, что та вся забинтована.
– Вы помните, что с вами произошло? – спросил Шатогерен.
Амалия собралась с мыслями.
– Меня столкнули со скалы, – проговорила наконец. – С того же места, где… где упала мадам Карнавале.
– Вы видели того, кто это сделал? – вмешался Гийоме.
Амалия покачала головой:
– Нет. Он подошел сзади, я не успела его разглядеть.
– Значит, придется вызывать полицию, – заметил Севенн.
– Нет, – сказала Амалия, – не надо. Не надо полицию.
– Вы не хотите заявлять о том, что на вас напали? – удивился Гийоме.
– Нет. Не хочу. Санаторию это не нужно, особенно после всего, что здесь произошло.
«И потом, – подумала Амалия с внезапно вспыхнувшей злостью, – я все равно его найду. Сама. Если, конечно, там был именно «он», а не «она». А если второе, найду ее».
– Я не могу пошевелиться, – проговорила баронесса. – Доктор, я хочу знать правду. У меня сломан позвоночник?
Гийоме покачал головой:
– Нет. У вас сломана левая рука и повреждено плечо, но мы наложили швы и бинты. Кроме того, вы ударились о воду, что далеко не так безобидно, как может показаться. Не говоря уже о том, что вода была не слишком теплая, но по последнему поводу я уже дал указания мадам Легран. Она будет следить за вашим состоянием.
– Пока вам надо отдохнуть, – добавил Шатогерен.
Кошка снова попыталась лечь на поврежденное плечо и жалобно мяукнула. Мадам Легран вполголоса стала просить посторонних выйти из комнаты.
– Шарль, останьтесь, – попросила Амалия. Затем обратила взор на поэта: – И вы тоже. Я хотела у вас спросить… Шарль, вы его убили?
– Кого?
– Карела Хофнера.
Офицер с поэтом обменялись растерянными взглядами.
– Госпожа баронесса, – вмешалась мадам Легран, – вам лучше сейчас не говорить много.
– Я не собираюсь говорить, – возразила Амалия. – Я хочу лишь услышать, что произошло на дуэли. Хофнер не пришел? Он отказался от своего намерения? Или… – Она нахмурилась. – А где мой кузен Рудольф?
– Простите, бога ради, – сконфуженно начал Нередин, так как Шарль упорно молчал и не поднимал глаз. – Но… ваш кузен будет позже.
– Что это значит? – сердито спросила Амалия.
И поэт объяснил, что едва они вошли в здание санатория, как прибежала взволнованная Натали. Она собиралась уже выйти из комнаты, чтобы встретить вернувшихся, но случайно бросила взгляд в окно и увидела, как какую-то женщину, кажется, баронессу Корф, столкнули с обрыва. И все поспешили на берег. Шарль был в таком отчаянии, что едва не прыгнул в море, но Шатогерен, который, как всегда, оказался разумнее всех, велел ему не глупить, сбросил сюртук и жилет, спустился вниз по тропинке, подплыл к баронессе и вытащил ее на берег. Рудольф почему-то не спешил ему помочь и вообще вел себя как-то странно, и… В общем, Шарль немного погорячился. Но челюсть у графа фон Лихтенштейна не сломана, только на скуле будет синяк. Совсем-совсем небольшой.
– Вы ударили Рудольфа? – пролепетала Амалия, глядя на офицера во все глаза. – Бедный кузен… Он же не умеет плавать, так что все равно не мог бы ничем помочь!
Шарль изменился в лице, схватил ее за здоровую руку, стал осыпать ее поцелуями и твердить, что он ничего не имеет против немецкого кузена… но его поведение… да любой порядочный человек на месте шевалье заподозрил бы, что с ним нечисто.
– Наверное, у меня нервы были не в порядке после дуэли, – проговорил он извиняющимся тоном. – Всякое мне приходилось видеть, но то, что там случилось…
– А что произошло на дуэли? – быстро спросила Амалия.
Шарль оглянулся на поэта, словно ища у него поддержки.
– Очень странная вещь, – признался Нередин.
– Вы все-таки убили Хофнера? – напрямик спросила Амалия у Шарля. – Или только ранили его?
Рука Шарля, державшая ее руку, была горячая, и Амалия поняла, что она безумно рада – рада тому, что он сидит с ней рядом и заглядывает ей в лицо влюбленным взором, рада, что он жив, еще жив, что она может говорить с ним о пустяках, может улыбаться ему и ловить его улыбку… А все остальное не имело значения. Никакого, никакого значения.
– Нет, – проговорил Шарль, глядя куда-то в сторону, – я его не убил. Он покончил с собой.
Амалия замерла:
– То есть как? Алексей Иванович! Как такое могло случиться?
– Я и сам не понимаю, – признался поэт, разводя руками. – Пистолет шевалье дал осечку. Мы все ждали, что… – Он поморщился. – Карел Хофнер не торопился, стал целиться и… А потом как-то дернул рукой, то ли неловко, то ли, может быть, его ужалила оса… И пистолет выстрелил ему в голову.
– Так все и было, – подтвердил Шарль сконфуженно.
Амалия в немом изумлении переводила взгляд с поэта на Шарля и обратно. Нет, мужчины не шутили, не разыгрывали ее. Карел Хофнер неловко дернул рукой, и неосторожное движение решило его жизнь в тот миг, когда он собирался лишить жизни Шарля де Вермона.
– Его брат был в ярости, – добавил поэт. – Все никак не мог поверить в то, что случилось. Ругался последними словами… простите, ради бога… был вне себя. Ваш кузен пытался его образумить, но Альберт Хофнер его оттолкнул. Он увез тело брата, а мы вместе с вашим кузеном вернулись в санаторий, и тут к нам выбежала Натали. Все остальное вы уже знаете. – Он покачал головой. И вдруг спросил по-русски: – Амалия Константиновна, зачем вы пошли на берег? Что вы надеялись там найти?
– Ничего, – ответила Амалия. – Я… мне показалось, что на волнах покачивается какое-то тело. Наверное, я ошиблась.
Шарль де Вермон спросил, в чем дело, и Амалия повторила свои слова на французском. Затем добавила:
– Думаю, это была игра теней. И еще там над волнами летало очень много чаек, вот я и вообразила, что… – Она поглядела на кошку, которая по-прежнему лежала на ее плече, и вздохнула. – Мадам Легран! Все-таки кошка для меня тяжеловата. Уберите ее, пожалуйста.
Сиделка забрала кошку, которая недовольно заурчала. Но мадам Легран улыбнулась и погладила ее, и кошка умиротворенно закрыла глаза.
– Я могу что-нибудь сделать для вас? – спросил Нередин.
– Да, – сказала Амалия. – Позовите моего кузена, пожалуйста. Мне необходимо с ним поговорить.
Поэт удалился. Шарль сжал руку Амалии и поцеловал ее снова.
– Амели, я больше не оставлю вас, – сказал он серьезно. – Мне не нравилось то, что тут раньше творилось, но то, что произошло с вами, – уже чересчур. Я договорился с Гийоме, что займу соседнюю с вами комнату… Вы всегда можете рассчитывать на меня, – прибавил шевалье, волнуясь.
– Я очень рада, что с вами ничего не случилось, Шарль, – промолвила Амалия искренне. Оглянулась на мадам Легран и понизила голос: – Скажите… Мой кузен все время был с вами, когда вы возвращались после дуэли?
– Да, – удивленно ответил Шарль. – А что?
– Он никуда не отлучался?
– Нет, я готов поручиться.
Амалия откинулась на подушки и закрыла глаза. «Боже, какой вздор я спрашиваю… Уж кто-кто, а Рудольф не способен столкнуть женщину со скалы. Хотя… Если вспомнить некоторые мои поступки… Ведь, по правде говоря, никто в целом свете не счел бы, что я могла сделать что-то подобное. Я и сама иногда уже не верю».
Она закашлялась, и мадам Легран засуетилась. Сиделка отогнала Шарля от постели и принесла какое-то обжигающее питье, которое Амалия покорно выпила. Вслед за тем ей пришлось принять несколько лекарств, которые назначил Гийоме.
– У вас волосы мокрые… Не шевелитесь, я вам их вытру. Простите, что мне пришлось вас переодеть… но ни в коем случае нельзя оставаться в мокром платье при чахотке… – все говорила и говорила заботливая женщина. – Шевалье! Вы мне мешаете!
Шарль объявил, что отойдет в угол и не сдвинется с места, но, как только мадам Легран отошла, снова подсел к постели и взял Амалию за руку.
– Анри готовит для вас горячую ванну… Будем надеяться, что все обойдется. Ах, опять эта кошка, что за наказание! – воскликнула мадам Легран. – Шевалье, возьмите ее и не позволяйте взобраться на постель. Вообще вынесите ее за дверь… Все-таки доктор Гийоме прав – животным в санатории не место.
Нередин привел Рудольфа, как и просила Амалия, но мадам Легран не пустила его к больной, на которую к тому же покушались. Баронесса отправилась принимать ванну, потом ей опять пришлось пить лекарство и грог, чтобы не простудиться, и Рудольф был вынужден ждать несколько часов, прежде чем ему сообщили, что кузина может его принять.
Амалия предусмотрительно услала Шарля, чтобы избежать повторения стычки, и шевалье с большой неохотой удалился, на всякий случай сообщив, что будет поблизости. Мадам Легран впустила Рудольфа и тактично вышла из комнаты.
Амалия хотела произнести «Здравствуйте, кузен», но слова замерли у нее на губах, едва она увидела, во что превратилась физиономия Рудольфа. На скуле немецкого агента красовался роскошный синяк лилового цвета, глаз заплыл зеленым, а возле губы алел свежий кровоподтек.
Услышав смех Амалии, Рудольф вздрогнул и надулся.
– Простите, кузен, – принялась извиняться Амалия, отсмеявшись. – Честное слово, со мной что-то не так после падения в море. Обычно я не столь легкомысленна, уверяю вас.
– Если я найду того, кто столкнул вас со скалы, – проворчал Рудольф, – я ему голову оторву! Честное слово, я хотел как-то помочь вам, но вы и сами знаете, как я отношусь к воде. Счастье, что Шатогерен оказался поблизости. Он так быстро вытащил вас, что вы толком не успели наглотаться воды. А ваш поклонник… – Он дотронулся до скулы и поморщился.
– Шевалье очень сожалеет о происшедшем, – сказала Амалия. – Шевалье не знал, что вы боитесь воды.
– Ладно, дело прошлое, – вздохнул Рудольф. – Вы уже знаете о дуэли? Ничего более странного я не видел. И с чего вдруг Хофнеру вздумалось застрелиться?
– Ну, это не первое странное самоубийство, о котором я знаю, – задумчиво промолвила Амалия. – Вам удалось узнать что-нибудь новое?
– Вздор, – фыркнул фон Лихтенштейн, – чистый вздор! Как я и предполагал, все дело не стоит выеденного яйца. Оказывается, богемский кронпринц покончил с собой, и теперь все они там дрожат, как бы правда не вылезла наружу. Объявили зачем-то, что он умер от чахотки, доктор Брюкнер – вот ведь осел – с готовностью подтвердил, что так оно и было. Кстати, насчет доктора Брюкнера. Он должен был приехать вчера вечером, но почему-то не приехал. Как вам такой поворот нравится?
– Совсем не нравится, – отрезала Амалия. – Но еще меньше мне нравится то, что братья Хофнер вчера пытались убить моего соотечественника, поэта Нередина. Передайте Эстергази: если он еще раз позволит себе что-то подобное, я сразу же напишу письмо куда следует, и их хваленая тайна окажется на первых полосах всех европейских газет. Нередин совершенно постороннее лицо!
Рудольф нахмурился:
– Ну, если Эстергази счел Нередина вашим человеком…
– Это не так, – возразила Амалия.
– Тогда получается, что вчерашнее покушение и сегодняшнее – звенья одной цепи, – буркнул Рудольф. – И я не знаю, верите вы мне или нет, но мне это совершенно не по душе.
– Значит, в воду меня столкнул Альберт Хофнер? – спросила Амалия.
Граф фон Лихтенштейн с недоумением воззрился на нее.
– Вряд ли такое возможно. Он повез тело брата обратно на виллу, а та находится в совершенно другой стороне.
– А не мог Альберт обмануть вас и вернуться сюда каким-то кружным путем?
Рудольф покачал головой:
– По правде говоря, Хофнер был не в том состоянии, чтобы предпринимать что-либо. Они с братцем были неразлейвода.
– Хорошо, Альберт не мог этого сделать, – сдалась Амалия. – А блондин?
– Что за блондин?
– Который бродит возле санатория. Он ведь человек Эстергази?
– У Эстергази больше не осталось здесь людей, кроме Альберта Хофнера, а тот рыжий, – проворчал Рудольф. – Честное слово, я не знаю, о ком вы говорите.
Амалия вздохнула:
– Допустим, просто здесь был какой-то гуляющий. Но кто же тогда… – Она вдруг нахмурилась. – Ах, щучья холера! Я совсем забыла о другом деле!
– О безутешном вдовце? – Рудольф аж подскочил на месте. – Думаете, мерзавец и впрямь находится в санатории?
– До сих пор была не уверена, но если это так… Получается, я каким-то образом выдала себя, и негодяй понял, что я его ищу. И решил от меня избавиться.
Рудольф кивнул:
– Я говорил с фройляйн Емельяновой, и она почти уверена, что вас толкнул какой-то мужчина. Но все произошло так быстро, что она не успела ничего толком заметить. Кроме того, сильно испугалась и сразу же побежала звать на помощь. Конечно, это было самое разумное, что она могла сделать.
– А когда вы были на берегу, вы никого не видели? – спросила Амалия.
Рудольф покачал головой:
– Я бы непременно запомнил. Хотя лучше всего, дорогая кузина, я запомнил кулак бравого офицера, который въехал мне в физиономию, когда я отказался лезть в воду. Вы не поверите, но Уилмингтон с трудом оттащил его от меня. Кажется, шевалье и впрямь к вам неравнодушен.
– Вы очень догадливы, кузен. – Амалия улыбнулась.
– Любовь… – вздохнул Рудольф. – Черт возьми, дорогая кузина, я ведь тоже кое-что знаю о ней, хотя некоторые циники и говорят, что она – всего лишь обмен двумя фантазиями.
– И кто же так сказал? – поинтересовалась Амалия. – Кажется, я где-то читала, но автора не помню.
– Шамфор, – пояснил Рудольф. – Ларошфуко, на мой вкус, все-таки простоват, у него сплошные сравнения: любовь похожа на это, тщеславие подобно тому, и так далее, до бесконечности. А вот Шамфор… Нет, вы только посмотрите, кошка опять нахально лезет в дверь! И чем вы ее приворожили, дорогая кузина? Ума не приложу!
– Поговорим серьезно, Рудольф, – попросила Амалия.
– Я весь внимание, – сразу же отбросил шутки в сторону немецкий агент.
– Вокруг пропавшего письма творится что-то очень странное, – начала Амалия. – Эстергази вам сообщил имя того, кто его отправил?
– Я-то понял, что отправитель письма уже мертв, – угрюмо ответил Рудольф и вслед за тем пересказал Амалии то, что ему удалось узнать от графа.
– На первый взгляд, – продолжал он, – все смахивает на шантаж. Но, если хорошенько поразмыслить… – Фон Лихтенштейн пожал плечами. – Хотя что там может быть, кроме шантажа?
Амалия нахмурилась:
– Рудольф, а вам не кажется, что граф Эстергази лжет?
– В каком смысле? – удивился немец. – Что самоубийство кронпринца тут вовсе ни при чем?
– Что мы вообще знаем о кронпринце Руперте? – вопросом на вопрос отреагировала Амалия.
– Единственный сын королевы Елизаветы, покровительницы искусств, которая в своем отечестве куда более популярна, чем ее супруг, – начал Рудольф. – Что еще? Двадцать пять лет, увлекался охотой, был женат на принцессе Стефании, с которой не ладил…
– А с кем он ладил? – спросила баронесса.
– Вы имеете в виду, была ли у него дама сердца? – хмыкнул ее кузен. – Странно было бы предположить, что кронпринц такой державы чах без женского внимания. У него был роман с графиней Фекете, а она дочь герцога Савари и, кстати, когда-то лечилась здесь, в санатории. Потом с принцессой Евгенией, с некой Мари д’Эвремон, с балериной Недвед, с дюжиной актрис, если не с сотней… Все, молчу, молчу! – быстро добавил граф, увидев, как сверкнули глаза Амалии.
– Это не смешно, – возразила Амалия. – Посудите сами: с женой, которую больше не любил, он фактически разошелся, но без женского внимания все равно не остался. Кто станет сводить счеты с жизнью из-за человека, которого не любит?
– А, так вы о причине его поступка? Должен сказать, и впрямь выглядит странно. Я имею в виду, что у коронованных особ есть при желании тысячи способов, чтобы месяцами не встречаться со своими супругами.
– Вот именно, Рудольф, – тихо проговорила баронесса. – Но что, если речь на самом деле идет вовсе не о самоубийстве?
Кузен открыл рот, да так с раскрытым ртом и остался.
– Нет! – наконец ожил немецкий агент. – Вы что, имеете в виду убийство? Убийство кронпринца Руперта?
– На такую мысль меня навели две детали, – пояснила Амалия. – Первое: утром того злосчастного дня кронпринц был весел и доволен, а вечером ни с того ни с сего покончил с собой. И второе. Свидетель видел в коридоре барона Селени, который нес окровавленную тряпку. Кронпринц стрелял себе в сердце, и крови было совсем немного. Откуда же тогда кровь на тряпке?
Рудольф молчал.
– Более того, – добавила Амалия, – тело сразу же перенесли в спальню и даже мать не пустили туда, где произошло предполагаемое самоубийство. Почему? Что именно хотели скрыть?
– Так, кажется, я понял ход вашей мысли, – объявил Рудольф, обретая свое обычное хладнокровие. – Перед смертью кронпринц сопротивлялся и успел кого-то ранить, прежде чем его самого убили. И кровь того человека, как простому слуге, пришлось замывать барону Селени, потому что слуг, конечно же, звать было нельзя. Ну что ж… – Граф немного подумал. – Тогда мы имеем дело с заговором, в который, скорее всего, вовлечен младший брат короля. Ведь после смерти Руперта он становился наследником… стало быть, он и есть главное заинтересованное лицо. Довольно скверная получается история, вы не находите?
– Более того, – продолжила баронесса, – убийство, а не самоубийство, как раз объясняет все. И то, почему был убит отправитель письма, и чрезмерная секретность, которой окружена смерть кронпринца, и желание богемцев отсечь всех, кого только можно, от опасной тайны. Это не просто скверная история, Рудольф, это преступление.
– Очень может быть, – вздохнул кузен. – Значит, вы думаете, что в письме говорится не о самоубийстве, а об убийстве?
– Да. И бьюсь об заклад, – сверкнула глазами Амалия, – графу Эстергази отлично все известно. Он же видел остальные письма, которые, по его словам, его люди успели перехватить.
– Черт возьми! – усмехнулся кузен. – Простите меня, кузина, но игра положительно становится слишком опасной. В нашем мире убивают и за меньшие тайны, а тут… Теперь понятно, почему Хофнеры так нервно отнеслись к появлению вашего знакомого на вилле. И почему граф все время предупреждает меня, чтобы я ничего вам не говорил.
– И все-таки вы его ослушались, – заметила Амалия.
– Я от рождения чертовски доверчив, – объяснил Рудольф, безмятежно улыбаясь. – Никак не могу избавиться от дурной привычки… Как вы думаете, кто украл письмо?
– Разумеется, тот, кто знал о его содержании, – ответила Амалия.
– А кто убил Селени? Тот, кто украл письмо?
– А смысл? – возразила Амалия. – Письмо – настоящее оружие. Владея им, можно получить большие деньги… очень большие. Зачем рисковать и убивать барона Селени?
– Но ведь убил же до того наш похититель мадам, как ее, Карнавале и свидетеля-итальянца, – возразил в свою очередь Рудольф.
– Да, поскольку они что-то знали о нем и могли его выдать. И оба к тому же находились в санатории. Но барон Селени… – Баронесса покачала головой. – Хотя, если похититель хотел окончательно себя обезопасить, он мог пойти и на такой шаг.
Граф фон Лихтенштейн нахмурился. Если в тот день Селени стоял в коридоре, как говорила Амалия, с окровавленной тряпкой… Если он присутствовал при убийстве… Черт возьми, уж не заметает ли Эстергази следы? Вот и доктор Брюкнер, который дал заключение о смерти принца Руперта, куда-то исчез. И какое совпадение – исчез именно тогда, когда прибыл в Ниццу.
И тут у Рудольфа появилась совсем уж неприятная мысль. А что, если его с Амалией ловко выбрали на роль козлов отпущения? Допустим, всех свидетелей убийства кронпринца перебьют, а граф Эстергази… скажет, что он с кузиной работали на врагов Богемии. Что именно они украли письмо… тогда как письмо уже давно у него. Да-да, мадам Карнавале передала ему письмо, когда граф посещал санаторий, и после он убил ее. Но объявился ненужный свидетель – священник Маркези, который, например, видел графа со старушкой, поэтому пришлось избавиться и от него… Затем Эстергази ночью выманил барона Селени запиской, задушил его, а труп бросил в море. Доктора Брюкнера, предположим, он встретил на вокзале и тоже убил. Что еще осталось необъясненным? Странный ночной обыск в комнате мадам Карнавале? Да все просто, дамы и господа… Старушка прочитала письмо, поняла его ценность и отказалась его отдавать. Ее убили, а письмо нашли потом. Конечно, разве стала бы хитрая дама отдавать такую бумагу? Она предложила договориться, но граф Эстергази не захотел договариваться. И просто столкнул ее со скалы. А ночью сам или люди, выполняющие его волю, обыскали комнату строптивой агентши и нашли письмо, чтобы не рисковать и не ждать до следующего дня, когда уже официально можно было забрать вещи. И какое странное совпадение – сегодня утром на дуэли один из людей, преданных графу Эстергази, погиб самым нелепым образом. В живых остается только Альберт Хофнер. Да, только Альберт. Но ведь и он смертен, не так ли? А потом… Потом граф Эстергази представит куда надо подробный доклад, где выставит в самом выгодном свете свои заслуги и пожалуется на то, что двое предателей, граф фон Лихтенштейн и баронесса Корф, устранили всех его подчиненных и завладели компрометирующим письмом, дабы шантажировать благородную богемскую монархию. И через несколько дней трупы Рудольфа и его кузины вытащат в своих сетях из прекрасного Средиземного моря загорелые французские рыбаки…
Нет, решительно сказал себе Рудольф, это все мои фантазии. В конце концов, кто сказал, что доктор Брюкнер убит? Он опаздывает, выехал другим поездом, только и всего. Да и Альберт Хофнер вовсе не похож на человека, который собирается умирать. А вот если…
– Что с вами, кузен? – встревожилась Амалия, видя, как он помрачнел.
– Мысли, – коротко ответил Рудольф. – Разные проклятые мысли не дают покоя, кузина.
А про себя граф уже вспоминал адрес одной оружейной лавки, где продают отличные американские револьверы. Потому что оружие, что ни говори, – лучший аргумент для защиты своей жизни.
– Не забудьте мне о них рассказать, – заметила Амалия. – Кстати, вас не затруднит принести мне Шамфора из библиотеки? Похоже, в ближайшее время мне придется находиться в постели, так что хочется провести его в обществе умных людей.
Эдит Лоуренс перетасовала карты и стала раскладывать их на столе, часть отбрасывая в сторону. За ее манипуляциями с любопытством наблюдал из угла гостиной Мэтью Уилмингтон.
Затем Эдит смешала оставшиеся карты, перетасовала их, вновь разложила и стала убирать те, которые, очевидно, дополняли друг друга. Отбросив последние карты, девушка недоуменно пожала плечами.
– Нас ждут еще какие-то ужасы, мисс Лоуренс? – решился подать голос Мэтью.
Эдит метнула на него хмурый взгляд.
– Нет. Если верить пасьянсу, очень скоро все кончится.
– О! – глубокомысленно промолвил Уилмингтон.
В глубине души он уже жалел, что начал разговор. Молодой человек совсем не владел искусством беседы, которое позволяет завладеть вниманием хорошеньких девушек; кроме того, он чувствовал себя неуклюжим, некрасивым и неинтересным, и это мучительное ощущение заставляло его еще больше замыкаться в себе. Поэтому он немного удивился, когда Эдит внезапно произнесла:
– А что там случилось на дуэли, мистер Уилмингтон? Вы ведь были секундантом?
Мэтью покраснел. По правде говоря, хоть он и основательно подготовился к своей роли и даже специально взял из библиотеки толстый том дуэльных правил, русский поэт обставил его по всем статьям. Мэтью никогда не подозревал, что поэты такие кровожадные люди, однако факт остается фактом: мистер Нередин знал о дуэлях абсолютно все, причем, похоже, даже не читая толстых пыльных фолиантов. Он уверенно общался с Рудольфом фон Лихтенштейном и вторым секундантом противника, знал, как и когда следует стрелять, и все робкие попытки Уилмингтона вмешаться в разговор не приводили ни к чему хорошему. Однако англичанин скорее умер бы, чем признался в том своей собеседнице.
– Право, мисс Лоуренс, – неопределенно протянул он, – дуэль как дуэль, ничего особенного… – Он запнулся.
– А все-таки? – настаивала Эдит. – Ведь вы же были там, а значит, все видели.
Мэтью покраснел еще гуще.
– Я даже не знаю, мисс Лоуренс, что тут рассказывать… Мы прибыли на место раньше их. Мистер де Вермон казался очень спокойным. Он сказал, что недавно получил какое-то наследство и позаботился написать завещание. Потом подъехали второй дуэлянт, его брат, который выступал секундантом, и мистер фон Лихтенштейн. Место им не очень понравилось, и они стали говорить, что солнце будет светить в глаза одному из противников, отчего второй получит преимущество. Мы перешли в другое место, но тут уже мистеру Нередину что-то не понравилось, и он стал спорить с секундантами. Пока они разговаривали, мистер Хофнер ходил туда-сюда, а потом упал.
– Как упал? – удивилась Эдит.
– Зацепился ногой за какой-то сук, – пояснил Мэтью. – Когда он падал, то распорол левую руку. Мистеру фон Лихтенштейну это не понравилось, мол, плохая примета, но брат дуэлянта ответил, что вздор. Мистер Хофнер выпил воды из фляжки, которая была с собой у его секунданта, и объявил, что готов. Ну… дуэлянты разошлись. Мистер де Вермон выстрелил первым, но его пистолет дал осечку. Тогда мистер Нередин, который стоял возле меня, сказал что-то по-русски… я не понял его слов. Мистер Хофнер хотел выстрелить, но как-то неловко дернул рукой и… Вот так все и кончилось, – добавил он извиняющимся тоном. – Брат убитого… то есть его на самом деле никто не убивал… готов был наброситься на нас с кулаками, но мистер Нередин заявил ему, что все было по правилам, и мистер фон Лихтенштейн подтвердил. Тело погибшего увез брат, ну а мы… мы вернулись в санаторий.
Мэтью ждал, что Эдит скажет что-нибудь приличествующее случаю, но ее замечание ошеломило его.
– Хорошо мужчинам – они могут драться на дуэли, – внезапно произнесла девушка. – А вот я не могу, хотя с удовольствием вызвала бы… кое-кого.
Уилмингтон сначала решил, что ослышался. Однако поглядел в лицо Эдит и убедился: она говорит совершенно серьезно.
– Мисс Лоуренс… – несмело начал Мэтью. – Вас кто-то обидел? Кто? Скажите мне, и я… – Но не закончил фразу, внезапно поняв, что вряд ли сможет помочь своей соотечественнице. И в самом деле, что мог сделать такой безнадежный больной, как он?
– Вы знаете, что случилось сегодня с баронессой Корф? – спросила Эдит. Мэтью, поколебавшись, кивнул. – Я очень боюсь, что на самом деле все произошло из-за меня. Она так хотела мне помочь!
И, не удержавшись, девушка рассказала о браке своей подруги Аннабелл, о ее гибели и о подозрениях, которые мучили Эдит.
– Боже мой! – воскликнул Мэтью, пораженный до глубины души. – Какая ужасная история, мисс Лоуренс! Неужели это может быть кто-то, кого мы знаем? И вы… вы решились вот так, одна, отыскать этого страшного человека?
– Вы забываете, – возразила Эдит, – что Аннабелл была моей лучшей подругой. А теперь я боюсь за баронессу Корф, что она тоже может пострадать. Ведь у доктора Севенна пропали две склянки с морфием. Одну взяла русская художница, а куда делась вторая? Конечно, ее взял убийца. Мало ли какие планы могли зародиться в его голове!
Прежде чем ответить, Мэтью оглянулся по сторонам, и его движение отчего-то крайне не понравилось Эдит.
– За склянку с морфием можете не волноваться, мисс Лоуренс, – сконфуженно промолвил он. – Дело в том, что… ее взял я.
– Вы? Но зачем? – оторопела Эдит.
– Когда Катрин умерла… – Мэтью опустил глаза, – мне было так плохо… никто даже представить себе не может. И я украл морфий, чтобы… чтобы умереть. Но потом я увидел мисс Натали, как она… И мне показалось так гадко… самоубийство и все прочее… У меня просто не хватило духу, я не смог…
– Конечно, никогда не стоит этого делать, – сказала Эдит, стараясь говорить как можно мягче. – И верните склянку доктору Севенну, а то ему крепко досталось от месье Гийоме за небрежное хранение лекарств. Вы… вы меня удивили, мистер Уилмингтон. Вот уж не думала, что вы способны на такое.
– Я тоже не думал, что вы… – начал Уилмингтон.
Но тут дверь гостиной растворилась, и вошла Натали Емельянова. Эдит сразу же заметила, что у художницы на редкость испуганный вид.
– А, мисс Натали! – проговорила миниатюрная англичанка. – Что-нибудь случилось? Я надеюсь, с баронессой Корф все в порядке?
– Кажется, да, – несмело ответила Натали, – но дело в том… Дело в том, что мне нужна помощь. Я… я кое-что нашла там, на берегу.
Пока Натали рассказывала пораженным англичанам, что именно она отыскала, Шарль де Вермон вовсю обхаживал Амалию. Во-первых, он наконец сумел выпроводить бывшего пленника Шатогерена из комнаты, которую Рудольф фон Лихтенштейн оккупировал непростительно долгое время. Во-вторых, шевалье принес виноград, сливы, персики и стал уговаривать Амалию попробовать их, потому что сам лично выбирал их для нее и не переживет, если его выбор ей не понравится. Одновременно Шарль пытался избавиться от кошки, которая путалась у него под ногами и вообще всячески мешала показать свою галантность. Наконец Амалия убедила его поставить тарелку с фруктами на стол. Шарль опустился в кресло и взял кошку на руки.
– Что вы читаете? – спросил шевалье, косясь на листок в руке молодой женщины.
– Объяснение в любви, которое мне написал мой кузен, – ответила Амалия.
Быстрее молнии Шарль скользнул вперед и выхватил у нее листок. Сброшенная на пол кошка негодующе мяукнула и забралась под кровать.
– Шарль! – возмутилась Амалия. – Это уже ни на что не похоже!
– Конечно, – сердито проговорил шевалье, – вам нравится меня дразнить! И это вовсе не любовное письмо, а какой-то список. И что тут такое? «Графиня Фекете, дочь герцога Савари. Балерина Недвед. Принцесса Евгения. Актрисы. Мари д’Эвремон…» Знавал я когда-то одну Мари Эвремон, но без приставки «де». Прелестная была девушка. Что за список, Амалия? Неужели здесь перечислены жертвы обаяния вашего кузена? Ни за что не поверю! Или уж тогда у современных актрис чрезвычайно плохой вкус.
– Шарль, – сердито сказала Амалия, – отдайте листок.
– Не отдам, – отозвался шевалье, отводя руку. – Кто такие эти женщины?
– Знакомые человека, который уже умер, – объяснила Амалия. – Одной из них, судя по всему, он особенно дорожил, и если бы удалось ее найти, возможно, она могла бы многое нам рассказать. А что за Мари Эвремон, которую вы знали?
– Вы ревнуете? – Шарль сделал вид, что возмущен. – Уверяю, у вас нет оснований! Я не видел ее несколько лет и понятия не имею, что с ней стало.
– Но кто она вообще такая? – спросила Амалия.
– О ее отце я ничего не знаю, – ответил Шарль, – он умер еще до ее рождения. Мать – славная женщина, но, похоже, слегка не в себе. Она очень любила говорить, как все их ненавидят и преследуют, но что в конце концов они обязательно прославятся. Сама Мари – хрупкая, мечтательная девушка, очень чувствительная и… Однако я плохо ее помню, – закончил он капризным тоном.
– Шарль!
– Потому что для меня существуете только вы, а раз так, все остальные женщины не имеют значения. – Шевалье вернул Амалии листок. – Вы даже представить себе не можете, что я сегодня почувствовал, когда проклятый пистолет предательски щелкнул у меня в руках. Но бог сжалился надо мной, – добавил он, волнуясь. – Просто чудо, Амалия, то, что там произошло. Я ведь прекрасно видел – мерзавец Хофнер был готов меня убить. А получилось…
Но Шарль не успел закончить фразу, потому что в комнате вновь материализовался Рудольф фон Лихтенштейн, от которого, как надеялся шевалье, он окончательно избавился. Немец вошел так стремительно, что створка двери с грохотом ударилась о стену.
– Кузина, – проговорил он быстро, – дело плохо. Я уже уходил, когда меня нагнали мадемуазель Натали и англичане из санатория. Ваша соотечественница нашла на берегу труп.
– Чей? – насторожилась Амалия.
Прежде чем ответить, Рудольф поглядел на Шарля.
– Никто из них не знал того человека, – произнес он. – А я знал его, потому что мне приходилось встречаться с ним прежде. Это доктор Брюкнер.
Мадам Легран, которая выходила по делам, как раз собиралась вернуться в комнату баронессы Корф, которую сегодня столкнули в воду и которая едва не погибла. По словам доктора Гийоме, бедная женщина в ближайшие два дня вряд ли смогла бы передвигаться самостоятельно. Однако едва сиделка приблизилась к лестнице, которая вела на верхний этаж, ее глазам предстало возмутительное и совершенно противоестественное зрелище, а именно: жертва недавнего покушения мчалась вниз по ступенькам со скоростью, которую ей только позволяли пышные юбки шелкового платья. С левого бока жертву заботливо поддерживал немецкий кузен, а правым, здоровым локтем предусмотрительно завладел Шарль де Вермон.
– Госпожа баронесса, – пролепетала мадам Легран, теряя голову, – куда же вы? Сударыня! Вам нельзя вставать!
Но сударыня только отмахнулась и двинулась дальше. По здравом размышлении мадам Легран решила, что все равно не угонится за госпожой баронессой, и решила пожаловаться на нее кому следует.
В кабинете доктора Гийоме собрались все трое медиков. Главный врач нервно курил, расхаживая по комнате. Шатогерен обмяк в глубоком кресле и прислонился головой к его спинке. Что же до Филиппа Севенна, то он говорил о мадам Ревейер, которая предпринимает отчаянные попытки, чтобы вернуться в санаторий. Ее муж готов дать большие деньги на исследования доктора Гийоме с тем, однако, условием, что, если тот откроет лекарство от туберкулеза, оно будет названо именем его жены.
– Какое лекарство, дорогой мой! – невесело усмехнулся Гийоме. – По-вашему, научная работа – нечто вроде ухода за садом, которым можно заниматься в любое время и в любом настроении? Черт возьми, наука требует самоотречения, ясной головы, колоссального времени, идеальных условий, наконец! Как я могу чем-то заниматься, когда в санатории творится черт знает что? Ах, мадам Легран! Надеюсь, вы не принесли нам дурные вести?
Мадам Легран порозовела от волнения и сказала, что она ни в коем случае не хотела тревожить месье Гийоме, но госпожа баронесса встала с постели и вышла из дома. Шатогерен в изумлении поднял голову.
– Вышла из дома? Сама? – не веря, переспросил Гийоме.
– В сопровождении шевалье и своего кузена.
– И куда она направилось?
– По-моему, на берег, – подумав, ответила мадам Легран.
Гийоме вскинул вверх обе руки, словно сдаваясь.
– Поразительно! Скажите, Рене, вы можете себе представить что-то подобное? Ее чуть не убили, она едва не утонула, и вот – дня не прошло, больная снова идет на берег. Зачем? Женщины, женщины! – Доктор повернулся к Севенну: – Филипп, сходите за мадам Корф. Объясните ей, что, если она простынет на ветру, я ни за что не ручаюсь. И заставьте ее лечь в постель!
– Я пойду с вами, – присоединилась мадам Легран к Севенну.
Они нашли Амалию, ее кузена и Шарля на берегу возле какой-то груды, напоминающей человеческое тело. Но, приблизившись, сиделка поняла, что это и впрямь тело, и ее охватил невольный страх.
– Значит, труп мне не померещился, – проговорила Амалия, ни к кому конкретно не обращаясь. – Он и в самом деле был там… в волнах.
Рудольф обернулся, заметил мадам Легран с молодым врачом и кашлянул.
– Поговорим потом, – негромко уронил он.
Севенн потребовал объяснений. Рудольф рассказал, что художница заметила на берегу тело, сообщила о нем англичанам, а он узнал уже потом. Судя по всему, труп пробыл в воде не слишком долго, хотя чайки и успели его поклевать. Да, и о том, кем является утопленник или убитый, он, Рудольф фон Лихтенштейн, не имеет ни малейшего представления, равно как и его спутники.
Пришлось послать за инспектором Ла Балю, который прибыл через час. Заодно инспектор захотел узнать подробности нашумевшей дуэли, о которой говорила вся Ницца. Дуэль, как утверждали осведомленные источники, состоялась из-за прекрасных глаз некой русской баронессы, находящейся в санатории. Почему-то ни Шарль, ни Рудольф даже не вздумали оспаривать сию версию, что, разумеется, делало честь их скромности.
– Я полагаю, – произнес инспектор, нерешительно поглядывая на труп, – что несчастный… гм… все же утонул.
– Если, конечно, он имел привычку плавать в одежде, – сухо ответил Севенн. – Простите, месье, но я так устроен, что называю кошку кошкой.
– Мужчина мог упасть с палубы корабля, – возразил Ла Балю.
– И его не хватились? – Тон Шарля был самым невинным.
Однако Амалия встала на защиту инспектора. Что бы ни случилось с неизвестным, объявила она, месье Ла Балю наверняка доберется до истины. В конце концов, такова прямая обязанность полиции – разбираться с неопознанными трупами.
– Кузина, – прошептал Рудольф, когда они вернулись в апартаменты Амалии и Шарль на минуту куда-то отлучился, – должен признаться вам, что происходящее нравится мне все меньше и меньше. Если за всем стоит Эстергази…
И он изложил Амалии, почему граф мог быть заинтересован в устранении своих сотрудников.
– Мне пришло в голову то же самое, – спокойно промолвила молодая женщина. – Хотя, насколько я понимаю, похищенное письмо не появилось в прессе, никто не шантажирует правительство Богемии и вообще ровным счетом ничего не изменилось.
– За исключением того, что люди, которые могли знать что-либо о гибели кронпринца, исчезают один за другим, – добавил Рудольф.
– Кстати, о людях, которые могли что-то знать… Как вы думаете, кузен, кто лучше всего знает мужчину?
– Его женщина? – тотчас же предположил фон Лихтенштейн.
– Именно, – кивнула Амалия. – Среди тех, кого вы мне назвали, меня заинтересовало одно имя. Мари д’Эвремон. Что вам о ней известно?
– Мне? Да ничего, по правде говоря, – ответил Рудольф. – Если хотите, могу рассказать вам про дочь герцога Савари, с которой у кронпринца был роман. Что касается Мари, то она, похоже, просто-напросто служила им ширмой.
– Нет, дочь герцога меня не интересует, – возразила Амалия. – Шарль возвращается, я слышу его шаги… Мне нужна именно Мари д’Эвремон. Если вас не затруднит, наведите о ней справки, я буду вам чрезвычайно благодарна.
Шевалье, который вернулся с охапкой пестрых роз, с неудовольствием увидел, что немецкий кузен никуда не провалился (как того хотелось бы офицеру), а смирно сидит напротив Амалии, изучая какую-то русскую газету. Преодолев секундное раздражение, Шарль стал расставлять цветы в вазы. Одновременно он обдумывал вопрос, нельзя ли к чему-нибудь придраться и вызвать Рудольфа на дуэль, чтобы уж окончательно избавиться от него. Хотя, с другой стороны, если Амалия привязана к своим родственникам, такой поступок мог ее огорчить, а офицер ни за что на свете не хотел огорчать баронессу.
– Рудольф, – тихонько сказала Амалия, когда Шарль отошел и не мог ее слышать, – вы держите газету вверх ногами.
Кузен вздохнул, положил газету, поцеловал Амалии руку и нехотя удалился. По правде говоря, ему совсем не хотелось оставлять молодую женщину одну, но он рассудил, что Шарль де Вермон о ней позаботится. Вскоре явилась мадам Легран, которая принесла лекарство для госпожи баронессы. Вслед за сиделкой пришел доктор Гийоме, который выпроводил шевалье и осмотрел больную.
– И все-таки вам следовало сказать инспектору Ла Балю о том, что с вами произошло, – хмуро заметил он.
– Полно, доктор, – улыбнулась Амалия, – ничего ведь страшного не произошло. А рука… рука заживет.
– Я ценю ваше самопожертвование, – возразил Гийоме, – но что, если вы простудитесь? При вашей болезни последствия могут быть весьма плачевными. Вы только начали выздоравливать, и тут этот случай…
Но Амалия спокойно повторила, что не изменит своего решения, и, попрощавшись с доктором, села читать Шамфора.
Когда Шарль де Вермон вернулся, он увидел, что Амалия неподвижно сидит в кресле, глядя куда-то в окно, и выражение ее лица не на шутку его озадачило.
– Что-нибудь случилось? – с беспокойством спросил он.
– Не знаю, – задумчиво протянула Амалия. – Не уверена. То есть… – Она закусила губу. – Получается, не зря мне все время снилась книжная лавка, потому что я не могла понять, что на самом деле не так… Откройте вон тот ящик, Шарль, и подайте мне письма, которые там лежат… Благодарю вас. И еще, шевалье. Помнится мне, в библиотеке был отличный сборник Буало. Вас не затруднит разыскать его и принести мне?
Несколько удивленный, Шарль сходил в библиотеку и исполнил ее просьбу. Дальнейшие действия Амалии показались ему немного странными, но он не стал задавать лишних вопросов. Баронесса перечитала письма и сделала из них какие-то выписки, затем перевела их на французский и открыла книгу. А когда через некоторое время захлопнула изящный том с золотым обрезом, Шарль поразился перемене, произошедшей в ней, – ее глаза сверкали, на губах блуждала довольная улыбка.
– И все-таки я его поймала, – проговорила она. – Щучья холера! Ведь все было так просто, так просто… Но если бы не кузен Рудольф, я бы не догадалась, нет, не догадалась. – Она поднялась с места. – А теперь, пожалуй, мне надо поговорить с мадемуазель Натали.
Человек, который нынешним утром столкнул Амалию Корф со скалы в расчете на то, что она погибнет, как и мадам Карнавале, вошел в свою комнату – и замер на месте. Потому что увидел на столе пропавшую склянку с морфием. Вторую из тех, которые исчезли незадолго до попытки самоубийства художницы. «Черт возьми, откуда она тут взялась?» – в изумлении подумал человек. Он отлично помнил, что, когда уходил, никаких лекарств на столе не было.
– Добрый вечер, месье, – раздался голос Натали. Девушка незаметно вошла за ним следом и теперь стояла у него за спиной, он видел ее отражение в зеркале напротив. – Я хотела с вами поговорить.
– Должен вам заметить, – строго промолвил Филипп Севенн, оборачиваясь, – что вами после того прискорбного случая занимается исключительно доктор Гийоме.
– Я не по поводу лечения, – возразила Натали.
– А по какому же? Прошу прощения, мадемуазель, но у меня дела…
– Я все видела, – внезапно проговорила художница, с вызовом глядя на врача. – Все, понимаете? Потому что именно вы столкнули ее утром вниз.
Кажется, он даже не успел удивиться. Только вот ноги в коленях сразу же сделались какими-то до ужаса гибкими, и мужчина опустился на первый же попавшийся стул.
– Но, мадемуазель… Уверяю вас, вы ошиблись… Там был не я.
– Вы, – упорствовала Натали, – я узнала вашу походку, ваши жесты… Конечно, это были вы. И хотя госпожа баронесса предпочла не предавать неприятный случай огласке… думаю, я все же должна рассказать обо всем доктору Гийоме. – Девушка повернулась к выходу.
Большая, нелепая, с длинными руками – в то мгновение Филипп Севенн ненавидел ее, как никого на свете. Вне себя от ярости он бросился к ней, схватил за горло, повалил на пол… И услышал редкие, спокойные аплодисменты. Хлопала Амалия, стоя в дверях.
– Отпустите ее, – сказал кто-то голосом Алексея Нередина.
Но Филипп Севенн только крепче стиснул пальцы. Перед глазами у него мелькали кровавые круги, он никак не мог поверить, что это конец, конец… конец всему. Его схватили за волосы, стали оттаскивать, он приглушенно взвыл. Шарль де Вермон не без труда вынудил его разжать пальцы, и Натали, растирая шею, повалилась на пол.
– Каков мерзавец! – проговорил потрясенный поэт.
Натали тихо заплакала, но Амалия подошла к ней, погладила по волосам, сказала, что теперь все хорошо, что она замечательный, храбрый человек – помогла разоблачить опасного преступника. Потому что он убивал людей, да, убивал женщин, и Амалия вовсе не первая, кого он пытался убить. Услышав последние слова, Севенн, который сидел на оттоманке под надзором Шарля и поэта, попытался вскочить на ноги.
– Я никого не убивал! – крикнул он. – Никто не сможет меня обвинить!
– Потому что вы все предусмотрели, не так ли? – бросила Амалия. – Успокойтесь. Меня вы точно пытались убить, и у нас есть свидетель. – Баронесса дернула за звонок. – Анри! Позовите месье Гийоме, пожалуйста. Полагаю, месье Шатогерену тоже будет небезынтересно узнать правду о своем коллеге.
Севенн визгливо засмеялся:
– О, какие слова! Ну что ж, да, я попался, как дурак, но и вы не лучше меня! Почему вы убили Катрин?
– Что? – вырвалось у Амалии.
– Что? – вслед за ней воскликнул изумленный поэт.
– Да, да, и нечего притворяться! – кричал Севенн. – Она ведь не была больна чахоткой, никогда ею не страдала, и вдруг… на своей проклятой помолвке с дураком, который должен был ей завещать… все завещать… – Филипп задыхался, из его рта вылетали мелкие брызги слюны.
Амалия распрямилась. Ее лицо было очень бледно.
– Вот оно что… Так вы работали с ней вместе? В паре, так сказать? То она подыскивала жертву, то вы… Красивые слова любви, а потом – прогулка под дождем, простуда, и человек, который болен чахоткой, почти сразу же обречен на смерть?
– Послушайте, – жалобно проговорила Натали, – так, значит, что же получается… Он и… Катрин?
– Они находили жертвы среди больных чахоткой, – пояснила Амалия устало. – Втирались к ним в доверие, оформляли брак по подложным документам, а потом… потом помогали супругам умереть, причем так, что никакой закон не притянул бы их к ответу. И получали наследство.
– Уж кто бы говорил о подложных документах! – возмутился Севенн. – Ведь вы сами никакая не Амалия Корф, а Диана Макферсон! Да, я помню, как идиотка Аннабелл писала вам письма, рассказывала, что да как… И вдруг вчера я увидел их у вас в руках! Я сразу же понял, что дело нечисто, что вы пришли по мою душу. Вы убили Катрин, чтобы сделать мне больно! И за это вы ответите, да, да, ответите!
– Я не Диана Макферсон, – спокойно возразила Амалия. – Диана Макферсон – та, кого вы знаете под именем Эдит Лоуренс. Верно, впрочем, лишь то, что девушка обратилась ко мне за помощью. Она знала, что ее подругу убил кто-то из санатория, но не могла понять, кто именно. Вы сами себя выдали, месье, за что вам большое спасибо. Кажется, вы любите читать Буало и Шамфора? Лично я предпочитаю Шамфора. Определенно он был прав, когда говорил, что некоторые люди способны поджечь чужой дом, чтобы на этом огне поджарить себе яичницу. Вы и сами из таких.
– Убивать людей, чтобы получить наследство… – Шарль поежился. – Отвратительно!
– О! Наследство! – крикнул Филипп. – Можно подумать, нам попадались одни богачи! Вечно врали, что у них есть деньги, а на самом деле… И та английская моль тоже меня обманула, потому что успела спустить почти все на лечение, только пыль в глаза пускала. Лишь однажды выпал хороший куш – олух Уилмингтон, но вы, вы… – Он обернулся к Амалии. – И не думайте, что я буду молчать!
– Какое совпадение, – насмешливо отозвалась Амалия. – Я тоже.
– Ваши угрозы мне смешны! – взорвался Севенн. – Вы ничего не докажете, повторяю – ничего! Ни Аннабелл, ни Маркези, ни…
Он умолк, но было уже поздно: слова, которых ни в коем случае не следовало говорить, уже сорвались с его губ.
– Человек, способный убить томом Монтеня… – вздохнула Амалия. – А ведь я могла догадаться, что убийство итальянца – ваших рук дело. За что вы его, а?
Севенн молчал, не поднимая глаз.
– Амалия Константиновна, ведь Ипполито Маркези… он же был священник, – заметил поэт, волнуясь.
– Верно, верно! – подхватил Шарль. – Получается… погодите! Видимо, он уже знал кого-то из них под другим именем. Потому что когда-то венчал этого человека и… и одну из жертв.
Амалия усмехнулась.
– Бьюсь об заклад, это была Катрин Левассер, – задорно проговорила баронесса. – Помните, Маркези назвал ее мадам, когда только приехал сюда, а так обращаются к замужней женщине. Я права, месье Севенн?
Однако Филипп не успел ответить, потому что в комнату вошел доктор Гийоме в сопровождении Шатогерена. Анри предпочел остаться в коридоре, где, впрочем, все и так было прекрасно слышно.
– Боюсь, месье Гийоме, что ваши злоключения вовсе не кончились, – промолвила Амалия и рассказала, как ей удалось с помощью Натали вывести Севенна на чистую воду.
– Но почему мадемуазель сразу же не сказала, кого именно видела… – начал Гийоме.
– Она не была до конца уверена, – ответила Амалия. – Поэтому пришла ко мне посоветоваться, и я убедила ее, что не стоит оставлять столь опасного человека на свободе. Тем более что он, как выяснилось, к тому же убил одного из пациентов санатория – Ипполито Маркези.
– И, не забывайте, пытался убить саму мадемуазель Натали, как только понял, что девушка его узнала, – сердито добавил Нередин.
– Филипп, неужели все, что здесь говорится, правда? – спросил потрясенный Шатогерен.
– Ложь! – хрипло и злобно огрызнулся молодой врач. – Все ложь! Лучше узнайте у нее, как она убила Катрин! Потому что Катрин никогда не болела чахоткой, я подделывал ее анализы, чтобы ее не выставил из санатория наш великий доктор, – Севенн насмешливо покосился на Гийоме, который изменился в лице. – Она не была больна! Ее убили!
Случайно бросив взгляд на дверь, Нередин заметил, что на пороге стоят другие пациенты санатория, привлеченные громкими голосами. Эдит, опиравшаяся на руку Уилмингтона, вся дрожала.
– Это он? – громко спросила она у Амалии по-английски. – Бога ради, скажите: это он?
– Да, – ответила Амалия.
Эдит расплакалась, Мэтью стал неловко ее утешать. Гийоме, у которого нервно дергалась щека, попросил Анри послать за полицией.
– Как благородно! – вскинулся Севенн. – Один коллега предает другого! Интересно, что вы сделаете, чтобы удержать меня здесь? Закуете в кандалы?
– Довольно, Филипп, – вмешался Шатогерен. Затем повернулся к Гийоме: – Я послежу за ним, Пьер. Обещаю вам, он никуда не денется. – И повысил голос, обращаясь к пациентам: – Дамы и господа, уверяю вас, тут не на что смотреть! Инспектор Ла Балю во всем разберется. Возвращайтесь к себе, дамы и господа! Прошу вас!
Бросив уничтожающий взгляд на Севенна, который злобно кусал губы и смотрел мимо всех, Шарль взял Амалию под руку и повел из комнаты. Вслед за ними двинулись поэт, Натали и доктор Гийоме, лицо которого было таким мрачным, словно он только что потерял близкого человека.
Главный врач сразу же ушел к себе, и Амалия видела, как мадам Легран поспешила следом за ним. Эдит подошла к Натали и горячо пожала ей руку. Наконец-то благодаря ей они избавились от страшного, ужасного человека, из-за которого погибла ее подруга!
– Мне так неловко… – пролепетала Натали, заливаясь краской. – Но я тут ни при чем… я же совсем его не разглядела… Это все Амалия… госпожа баронесса меня научила, к кому надо идти и что говорить. Она была уверена, что это именно он.
– О, мадам Корф! – вырвалось у Эдит. – Боже мой! Если бы вы знали, как я терзалась, что из-за меня вы едва не погибли! Значит, вы все-таки сумели его разглядеть, когда он столкнул вас?
– Нет, – ответила Амалия с улыбкой, – боюсь, я не могу похвастаться тем, что у меня есть глаза на затылке.
– Тогда как вы его узнали? – полюбопытствовал Уилмингтон.
– О, история довольно длинная, – ответила Амалия. – И начать ее, пожалуй, надо с писем…
Англичане, шевалье де Вермон, Нередин и Натали перешли в ее комнату, и Амалия извлекла из ящика стола пачку писем Аннабелл.
– С вашего позволения, мисс Лоуренс… – взглянула баронесса на Эдит, и та наклонила голову. – Вот письма, которые писала мисс Эдит ее подруга, ставшая одной из жертв месье Севенна. К сожалению, в письмах нет никаких указаний на рост, цвет волос или хотя бы глаз, так что для составления портрета убийцы они не годятся. Зато там передается несколько разговоров с месье Севенном, и я долгое время не могла сообразить, что с этими разговорами не так. На самом деле бедняжка Аннабелл неспроста запомнила именно их, потому что как раз в них и заключается все самое интересное. Как вам, к примеру, такой пассаж: «По его словам, иногда страх перед дурным поступком вынуждает нас поступать еще хуже». Вам ничего не кажется в нем странным?
Поэт догадался первый:
– Это не его слова, а какая-то литературная цитата, которую он привел.
– Именно, – подтвердила Амалия, – в самом деле цитата из поэта Буало. Далее: «Матьё (его зовут Матьё, и он попросил меня так его звать) заметил, что навязчивое знание хуже незнания, и я с ним согласилась». У Буало не совсем так: «Незнание лучше навязчивого знания». Одним словом, месье Севенн любил перекраивать цитаты по своему вкусу. Следующее письмо: «Однако Матьё пожал плечами и сказал, что слава – сомнительное удовольствие быть известным людям, которым в жизни не подал бы руки…» Теперь уже цитируется Шамфор, причем у Шамфора фраза звучит гораздо мягче: «Удовольствие быть известным тем, кого не знаешь». И вновь переиначенный Шамфор: «Он говорит, что друзья вообще делятся на три категории: на тех, кто тобой дорожит, на тех, кому ты безразличен, и старых преданных врагов». У Шамфора не враги, а «друзья, которые вас ненавидят». Как видим, месье Севенн питает склонность к мизантропии, потому что его варианты почти всегда резче авторских. По какой-то причине он то и дело цитировал именно этих двух писателей – не Ларошфуко, не Лабрюйера, не Вольтера, не Паскаля, не Лафонтена и даже не Мольера. Чем объясняется такой его выбор, мне неизвестно, однако он существенно мне помог, когда я вспомнила некоторые выражения доктора. Ведь произнесенная им фраза «люди видны в мелочах», которую он как-то употребил при мне, – тоже Шамфор, хоть и укороченный; и то, что «любовь правда и иллюзия одновременно» – опять-таки взято у Шамфора; ну а «называю кошку кошкой» – прямая цитата из Буало. И тогда я поняла, что он и есть тот человек, о котором говорится в письмах.
Баронесса подняла голову и встретилась взглядом с доктором Шатогереном, появившимся в дверях.
– Цитатник Лафоре, – устало промолвил тот.
– Что, простите? – спросил удивленный поэт.
– Академик Лафоре, брат профессора Лафоре, у которого Филипп учился, составлял сборник цитат для одного издательства, – пояснил Шатогерен. – В то время Филипп ухаживал за дочерью академика и вызвался помогать ему в работе. Тот и поручил ему перечитать Буало и Шамфора в поисках подходящих цитат. – Он вздохнул. – А правда, что он назывался именем Гийоме?
– По крайней мере, один раз – да, – кивнула Амалия.
– Странно, – мрачно произнес Шатогерен, – я бы никогда не подумал, что Филипп способен на подобное… Он стажировался здесь еще во время учебы, ему нравилось в санатории… хотя он все время требовал больше денег… Доктор Гийоме считал, что со временем Севенн станет хорошим специалистом. А на самом деле… – Виконт пожал плечами.
Эдит резко выпрямилась.
– Мистер Шатогерен, вы что же, оставили его там одного? Он ведь убежит! Я не хочу, чтобы преступник ушел безнаказанным! Негодяй должен ответить за свои деяния!
– Успокойтесь, мадемуазель, – отозвался врач, – никуда Севенн не убежит. С ним Анри и Ален, так что все в порядке. Они не дадут ему уйти.
– Скажите, месье Шатогерен… – внезапно проговорила Амалия. – Там в комнате на столе была какая-то склянка. Вы не помните, в ней случаем не морфий?
– Склянка? – удивился Шатогерен. – Нет, не может быть. После той пропажи доктор Гийоме отобрал у него весь морфий.
Мэтью Уилмингтон засопел и стал смотреть в сторону.
– А то я было подумала… – начала Амалия.
Однако она не успела договорить фразу, потому что в комнату ворвался бледный Ален.
– Месье Шатогерен! Доктор Севенн… Он умирает!
– А, черт подери! – вырвалось у виконта.
И все гурьбой бросились к выходу.
…Возле лестницы Нередин остановился. «Куда я иду? Зачем? На что там смотреть? Куда все так торопятся?» Его томило неодолимое предчувствие чего-то скверного, настолько скверного, что он не желал иметь к этому никакого отношения. Педантичный доктор Севенн, оказавшийся хладнокровным убийцей, Катрин Левассер с глазами газели, которая была его сообщницей… Поэт попытался вспомнить, не кольнуло ли его душу хоть какое-нибудь предчувствие, когда он впервые познакомился с очаровательной девушкой. Ведь должен, должен он был почувствовать, что с ней не все так просто, как кажется… Но даже тень тревоги или безотчетного сомнения не коснулась его души.
Алексей увидел Натали, которая возвращалась, опустив голову, и понял все по ее лицу.
– Наталья Сергеевна… Он правда покончил с собой?
Она кивнула.
– Отравился морфием. Так сказал доктор Шатогерен. Откуда там взялся морфий – непонятно…
Алексей вздохнул. По правде говоря, Нередин был рад, что все закончилось именно так, как… как должно было закончиться.
– Он прекрасно понимал, что ему грозит в случае суда… И предпочел заранее сам поставить точку. – Художница всхлипнула.
– Наталья Сергеевна, неужели вы его жалеете? После всего, что Филипп Севенн натворил?
– Нет, – призналась Натали сквозь слезы. – Но если бы вы видели… какой он лежал там… жалкий… – Девушка снова всхлипнула и полезла за платком. – А ведь, все говорят, мог бы стать хорошим врачом…
– Но стал тем, кем стал, – закончил поэт. А про себя подумал: «Он выбрал свою дорогу и пошел по ней до конца… Я выбрал свою. И тоже пойду по ней до конца… чего бы мне это ни стоило».
Внезапно ему неодолимо захотелось побыть одному. Алексей попросил мадам Легран принести ужин к нему в комнату (от слуг все равно нельзя было добиться толку), ушел к себе и принялся перечитывать последние русские газеты. В одном из номеров «Нового времени» он наткнулся на письмо читателя, который возмущался резкой статьей критика Емельянова о поэте Нередине. Алексей вспомнил, что не видел такой статьи в предыдущих номерах, но решил, что, должно быть, была опубликована переделка недавней, в которой критик смешал его с грязью. Странным образом, однако, все это сейчас ни капли поэта не волновало.
Он отложил газеты и принялся сочинять длинное письмо к сестре Маше, правда, ни словом не обмолвившись в нем ни о Севенне, ни о покушении на Амалию Корф, ни о королеве Елизавете. Все письмо было сплошное море, песок, здоровый аппетит, приятные соседи, отменные доктора, прибавка в весе и новые стихи. И, когда он нанизывал друг на друга предложения, как гладкие бусины, он вдруг подумал, что Маша никогда не выбрасывает его посланий и что лет через сто сегодняшнее письмо это почти наверняка окажется на страницах полного собрания сочинений поэта Нередина. И, думая о Маше, он одновременно размышлял и о тех сотнях, тысячах посторонних глаз, которые письмо увидят, и старался очаровать тех будущих читателей, старался казаться небрежным, изящным, слегка презирающим докучную болезнь творцом, который единственно из-за нее не может работать в полную силу. И эта маленькая роль приносила Алексею такое удовлетворение, что он совершенно забыл обо всем остальном.
Через три дня после описанных событий Рудольф фон Лихтенштейн вышел из щегольского ландо возле санатория, о котором в последнее время судачила вся Ницца. Граф почти сразу же увидел Амалию Корф, которая сидела в саду, рассеянно глядя перед собой. Она даже не обращала внимания на кошку, которая занималась совершенно непривычным для кошек делом – пыталась поймать кузнечика, который всякий раз успевал ускакать от нее. Невозможно было без смеха смотреть на прыжки кошки по траве, но Амалия, судя по всему, находилась не в том расположении духа, чтобы веселиться. Приблизившись к кузине, Рудольф приветствовал ее самым почтительным образом. Амалия подняла глаза.
– Американский? – осведомилась она, глазами указывая на слегка оттопыривающийся карман кузена.
– От вас ничего не скроешь, – вздохнул Рудольф, усаживаясь с ней рядом. – Да, я купил себе оружие. Как вы, кузина?
– Наверное, скоро уеду отсюда.
– И в самом деле, – одобрил Рудольф. – В конце концов, на Лазурном Берегу есть санатории не хуже этого.
– Нет, – откликнулась Амалия, – я уеду с Шарлем. Шевалье получил большое наследство и теперь хочет с толком прожить те дни, которые у него остались. И, наверное, он прав.
– А как же наше дело? – быстро спросил Рудольф.
– Оно никогда не было моим, – спокойно возразила Амалия. – Я больше не состою в особой службе, и слава богу.
– Понятно, – вздохнул кузен. – Значит, вас не интересуют сведения о Мари д’Эвремон?
– Пожалуй, интересуют, – ответила Амалия после паузы.
– А я думал, это больше не ваше дело, – усмехнулся Рудольф, однако тотчас же сменил тон: – С той Мари, которая, как я понимаю, француженка, какая-то чертовщина. Я не могу отыскать ее следов. Судя по всему, она бесследно исчезла около месяца назад, то есть примерно тогда же, когда принц Руперт имел несчастье скончаться от… гм… огнестрельной чахотки. Вывод? Я не я буду, если сии два события не связаны между собой. Кроме того, я не смог навести о ней самых простых справок. Наш резидент при одном упоминании ее имени так заволновался, словно я запросил у него список любовников его жены. О, простите, кузина…
– Насколько я помню фон Бирхофа, на любовников жены он давно махнул рукой, – уронила Амалия. – Чего не скажешь о его собственных любовницах… Простите, кузен.
И она очаровательно улыбнулась. Рудольф шутливо вскинул руки, показывая, что сдается.
– Кузина, вы язва! – объявил граф. – И тем не менее наше дело осложняется. Я не смог ровным счетом ничего узнать о Мари, как будто ее вообще никогда не существовало. Кроме того, – он сделал крохотную паузу, – граф Эстергази вчера попросил меня о встрече.
– В пустынном месте? – пробормотала Амалия, глядя на кошку, которая опять на долю секунды опоздала накрыть кузнечика, прыгнувшего раньше, чем она начала движение.
Рудольф кашлянул:
– На берегу, вдали от людских глаз. Но я как-то запамятовал о его просьбе, и встреча не состоялась. Не помню, говорил ли я вам, но бываю ужасно забывчив, когда на рандеву меня приглашают не хорошенькие женщины.
– И что вы намерены предпринять? – спросила баронесса.
– Я собираюсь навестить Альберта Хофнера на вилле «Грезы». Справиться о его здоровье, поболтать о добрых старых временах, посмотреть, жив ли он еще… ну и так далее. – Граф подался вперед. – Кузина, у меня к вам просьба. Так, на всякий случай.
У меня ведь пятеро детей… Если со мной вдруг что-нибудь случится, вы поддержите мою жену, хорошо?
Амалия метнула на него быстрый взгляд.
– У меня идея получше: мы навестим Хофнера вместе. Не обессудьте, кузен, но я не хочу отпускать вас одного. Да и утешать вдов у меня плохо получается.
Баронесса поднялась с места.
– Это может быть небезопасно, – хмуро заметил Рудольф.
– Я так не думаю, – спокойно возразила Амалия. – Пока на вилле находится королева Елизавета, Эстергази не посмеет ничего предпринимать.
– Она все еще там? – удивился Рудольф. – Я был уверен, что после убийства доктора Брюкнера ее заставят вернуться на родину.
– Нередин получил сегодня от нее приглашение. Так что королева пока в Ницце.
Они сели в ландо, и Рудольф велел кучеру ехать к вилле «Грезы».
– Кстати, – сказала Амалия, – я забыла поблагодарить вас, кузен. Если бы не ваши слова о Шамфоре, я бы догадалась о проделках доктора Севенна гораздо позже.
– Я весь внимание, кузина, – объявил немецкий агент. – Как все-таки вам удалось вычислить прохвоста?
И Амалия в подробностях рассказала ему, как именно все произошло.
– У меня есть смутное подозрение, – закончила она, – что Мэтью Уилмингтон после смерти Катрин хотел свести счеты с жизнью и стащил склянку морфия. А потом по каким-то причинам передумал и решил вернуть ее на место. Именно поэтому морфий и оказался, что называется, в нужное время в нужном месте.
– Значит, Филипп Севенн ушел от наказания? – буркнул Рудольф. – Жаль.
– Вы считаете, что он и впрямь ушел?
– Ну, на суде он мог рассказать много интересного, – заметил Рудольф. – О других жертвах, к примеру. Или кому первому, ему или Катрин, пришла в голову гениальная идея внушать любовь людям, которые одной ногой стоят в могиле, втихомолку ускорять их смерть и получать наследство. Кстати, почему он обвинял вас в том, что вы ее убили?
– Я ее не убивала, – пожала плечами Амалия. – И никто в санатории ее не убивал. Просто чахотка, дорогой кузен, – заразная болезнь. Считайте, что мадемуазель Левассер покарало провидение.
– И ее друг не заметил, что она больна?
– Только между нами, Рудольф… – шепнула Амалия. – Не таким уж хорошим Филипп Севенн врачом был. Эдит Лоуренс дурачила его, как хотела, а он даже не заподозрил, что она здорова.
– А что с ней стало, кстати? – спросил Рудольф. – Ведь после того, как открылось, что она вовсе не больна, девушка больше не могла оставаться в санатории.
– И тем не менее осталась. Как сиделка, и теперь помогает мадам Легран. По-моему, Эдит – то есть на самом деле ее зовут Диана – неравнодушна к своему соотечественнику Уилмингтону и не хочет оставлять его одного, тем более что у него сейчас сложный период.
– И вы немного удивлены ее выбором, – заметил Рудольф.
– Нет. Вы же знаете мою точку зрения: человек имеет право оставаться человеком даже перед лицом смерти. У Мэтью есть шансы выжить, чуть меньше, чем у Нередина, но есть. Так что всякое может быть, кузен.
Они подъехали к вилле. Солнце обрушивало на нее потоки зноя, ни единого дуновения ветерка не доносилось с моря. Даже кузнечики умолкли.
– Господин Хофнер у себя? – спросил граф фон Лихтенштейн у слуги, открывшего им дверь. – Он назначил мне встречу.
Откуда-то из глубины дома донесся приглушенный фортепианный аккорд, и вслед за тем зазвенел женский смех. «Неужели королева?» – подумала Амалия в изумлении. Но она не стала развивать свою мысль дальше, а просто двинулась следом за Рудольфом.
– Граф Эстергази у себя? – небрежно осведомился тот у слуги.
– К сожалению, он уехал, – последовал лаконичный ответ. – Прошу…
– Мы сами, сами, – нетерпеливо перебил его Рудольф и постучал в дверь. – Альберт! Это Рудольф фон Лихтенштейн. Нам надо поговорить!
Слуга удалился. Прошло несколько минут, но из комнаты не доносилось ни звука. Рудольф нахмурился.
– Кузина, – промолвил он вполголоса, – если это то, о чем я думаю, мы сразу уходим. – И решительно распахнул дверь.
За нею обнаружилась маленькая неказистая комната вроде гостиной, по которой, однако, в беспорядке были разбросаны самые разнообразные предметы мужского туалета. Носки валялись на столе рядом с початой бутылкой коньяка, пепельница была полна окурков и источала удушающий запах. Также Амалии бросился в глаза револьвер, который лежал на полу возле дивана.
– Черт бы его побрал… – буркнул Рудольф, багровея. – Все слуги, наверное, заняты тем, что выполняют капризы королевы, так что остальным поневоле приходится обслуживать себя самим. – Он с отвращением покосился на грязные носки. – Альберт! Альберт, где вы?
Дверь сбоку вела из комнаты в другую, очевидно, в спальню. Снова чертыхнувшись, Рудольф открыл ее – и замер.
Альберт Хофнер неподвижно лежал на кровати. Одна его рука свешивалась почти до пола, рот был открыт, и из него стекала темная струйка крови. «Неужели застрелился? – гулко бухнуло в голове Амалии. – Не может быть». Рудольф подошел к лежащему, потрогал пульс сначала на руке, потом на шее. Но Амалия уже понимала – бесполезно. Черты лица Альберта уже застыли, кожа была пугающе бледной, и вены на шее казались почти фиолетовыми.
– Он уже остыл, – проговорил Рудольф, словно извиняясь.
– Стакан, – прошептала Амалия, указывая глазами на столик.
Рудольф взял стакан, понюхал его, посмотрел на свет и с сомнением покачал головой.
– Могу только сказать, что здесь была вода. И, возможно, что-то еще, яд или какое-то снотворное… Но я не пророк, – промолвил он и поморщился.
Амалия подошла ближе. Итак, план претворяется в жизнь. По-видимому, уже все свидетели смерти кронпринца устранены, кроме одного человека – того, кто и затеял все это. Интересно, какова будет официальная версия гибели Альберта Хофнера? Самоубийство? А что, вполне логично: потерял любимого брата и с горя наложил на себя руки…
– Нет! – выпалил Рудольф, тряся головой. – Нет, нет! Я хорошо знал Альберта, он был последний человек на свете, который стал бы кончать с собой!
Амалия не успела даже удивиться, до чего одинаково направлены их мысли. Впрочем, следующая фраза, которую произнес немецкий агент, тоже выражала то, что баронесса лишь собиралась сказать.
– Так, довольно, – скомандовал Рудольф. – Уходим отсюда.
Он повернулся к двери, и внезапно Амалия услышала сухой щелчок.
Очень, очень знакомый звук! Просто в своей новой, мирной жизни баронесса давно его не слышала.
Возле двери стоял граф Эстергази и трясущейся рукой держал револьвер, который был нацелен в голову Рудольфа. Щелчок, который уловил чуткий слух Амалии, был звуком отведенного курка.
– Так, значит, все-таки вы… – пролепетал богемский граф с хорошо разыгранным ужасом. В то мгновение он больше не походил ни на бульдога, ни на изысканного придворного. – Вы убили его! Как и всех остальных!
Прежде чем ошарашенный Рудольф успел предпринять какие-либо действия, баронесса Корф показала себя во всей красе.
– На помощь! – закричала она так, что ее было слышно, наверное, снаружи виллы, носящей чарующее название «Грезы». – На помощь, Ваше величество! Убивают! Алексей! Кто-нибудь! На помощь!
Эстергази дернулся, но не осмелился выстрелить. Фортепианный аккорд оборвался на середине – значит, Амалию услышали.
– Вы сумасшедший, – твердо произнес Рудольф, глядя в лицо графу и держась так, чтобы максимально загораживать собой Амалию (если немецкий кузен и был создан из дерева, то определенно из самого лучшего). – Зачем вы это сделали?
– Сделал что? – Эстергази облизнул губы.
– Убили их. Неужели вы думали таким образом скрыть истинные обстоятельства гибели принца Руперта?
И тут Эстергази рассмеялся тихим, сипловатым смешком, от которого у Амалии по коже пошли мурашки.
– Ах, Рудольф! – воскликнул он почти весело, хотя его щеку корежил и дергал нервный тик. – Мы же прекрасно знаем друг друга! Кого вы хотите обмануть? Ее? – Он кивнул на Амалию. – Она потом будет свидетелем, который подтвердит вашу невиновность? – Рудольф открыл рот. – Поймите, да я уже давно обо всем догадался! Не так давно, как стоило бы, но… Ведь именно вы убиваете моих людей, потому что вам дан такой приказ! Да, да! Ведь письмо нигде не появилось, нигде не всплыло… Что же, вы думаете, я совсем глупец? Конечно, оно у вас! Баронесса Корф вам помогала? Фрау Разоровски столкнула в море она? – Наконец-то Амалия узнала, как на самом деле звали мадам Карнавале. – А потом появились вы, Рудольф! И сразу же все началось! Сначала Селени, который знал слишком много. Потом доктор Брюкнер, а затем вы убили Карела Хофнера. Но я только тогда понял, почему вас подослали ко мне, почему вы все время вертитесь вокруг! – Рука, державшая револьвер, задрожала еще сильнее. – И теперь Альберт! А следующим должен быть я? Не так ли, Рудольф? Потому что я слишком много знаю, потому что я знаю, что на самом деле случилось в королевском замке в тот субботний вечер? А, Рудольф?
– Послушайте, господин граф, – проговорил немец, изумленный потоком чудовищной лжи, – не надо приписывать мне свои подвиги. Как, интересно, я мог убить Карела, когда все видели, что он выстрелил в себя?
– Вот этого-то Альберт и не мог понять! – задорно выкрикнул Эстергази. – Никак не мог! А я понял! Понял, как только Альберт упомянул, что его брат чувствовал себя отлично до того, как выпил воды из вашей фляжки. А потом он вдруг ни с того ни с сего прострелил себе голову. А все вы, Рудольф, вы отравили его какой-то дрянью… наверняка той же самой, которой сейчас убили Альберта. Да, Карел был отравлен, он забыл, где находится, забыл, что это дуэль. Ему было плохо, он не сознавал, что делает. И, конечно, со стороны все выглядело как неловкость, как ужасная ошибка. Но вы зря думали, что меня можно обмануть! Я сразу же стал вас подозревать, Рудольф фон Лихтенштейн!
– Что здесь происходит? – В комнату вошла королева Елизавета в сопровождении герцогини Пражской и Алексея Нередина.
Завидев труп на кровати, фрейлина ахнула и отшатнулась. Королева, изменившись в лице, обернулась к Эстергази:
– Граф, что с вами? Зачем у вас оружие?
– Государыня! – вскрикнул Эстергази, делая попытку отвесить поклон, что получилось у него довольно неуклюже, так как в руке он по-прежнему держал револьвер. – Меня хотят убить! Вот этот человек и его сообщница злоумышляют на мою жизнь! Они… они…
Граф дернул рукой, и револьвер с грохотом выстрелил. Пуля пролетела возле головы Елизаветы, расколола вазу и ушла в стену.
В следующее мгновение Нередин и Рудольф с двух сторон ринулись на безумца. Фрейлина пронзительно кричала, Елизавета застыла на месте как каменная. На шум прибежал доктор Шатогерен, который только что приехал проведать свою пациентку и не успел даже стряхнуть пыль с сюртука. И без помощи Рене двум мужчинам вряд ли удалось бы сладить с графом: тот сопротивлялся отчаянно и сделал попытку укусить Рудольфа за запястье. Наконец Алексей вырвал у него револьвер, а Рудольф и доктор заломили Эстергази руки.
– Ваше величество! – кричал граф, задыхаясь. – Они убьют меня! Смилуйтесь, ради бога! Они уже убили всех, всех… всех! Всех, кто знал, что на самом деле произошло с вашим сыном! Потому что все, что вам говорили, неправда, неправда, неправда! Вы ничего, ничего не знаете!
Елизавета страшно побледнела и пошатнулась. Фрейлина бросилась к ней, но королева отстранила ее.
– Отпустите его! – велела королева хриплым голосом. – Говорите, граф. Так что произошло с моим сыном? Говорите и ничего не бойтесь!
Эстергази рассмеялся:
– Вот, Рудольф! Видите? У вас не получится переиграть меня! Потому что я расскажу правду, расскажу без утайки, и пусть все знают, что произошло на самом деле! Каша заварилась из-за французской девки, которую звали Мари Эвремон. Ее мать любила величать себя графиней и прибавляла к фамилии частицу «де», но сама была незаконнорожденная, да и дочь недалеко от нее ушла. Мари была знакома с дочерью герцога Савари, которая вышла замуж за графа Фекете и перебралась в Богемию. Там у графини с кронпринцем начался роман, и они решили, что им нужна ширма, чтобы никто не мешал встречаться. И на роль ширмы графиня выбрала Мари, про которую все знали, что она неразборчива в связях и вообще готова влюбиться во всякого, с кем станцует хоть один танец…
– Ваше величество, – в смятении пробормотала герцогиня Пражская, – граф Эстергази явно болен. Может быть, стоит обратиться к врачу? Что он говорит про его высочество… про вашего дорогого покойного сына!
– Молчите! – крикнула Елизавета с такой яростью, что зазвенели хрустальные подвески на люстре. – Продолжайте, граф. Слово королевы, я никому не дам вас в обиду. Говорите!
– Я продолжаю, Ваше величество… – промолвил Эстергази со змеиной улыбкой. – То, что было дальше, вам известно: его высочество влюбился в ширму! Она была противоположностью графине, была противоположностью его жене Стефании – тихая, кроткая, милая девушка, которая никогда ничего у него не просила, никогда ничего не требовала. В своих дневниках он писал, что она единственный человек на свете, который его понимает… Но по рождению Мари была никто! Ее даже не на все придворные балы допускали, только на такие, где не было Его величества вашего мужа и Вашего величества… Любовникам приходилось встречаться тайком, украдкой. Сначала Мари была готова терпеть, но потом… потом она начала страдать. Фрейлины не желали ее знать, слуги разговаривали с ней пренебрежительно. Она стала плакать, а мужчины плохо выносят женские слезы, и его высочество не был исключением… И однажды они поссорились. Это произошло в субботу в старых покоях замка, где они встречались. И его высочество сказал ей, что все кончено, больше он не желает ее видеть. Может быть, он ничего особенного и не имел в виду, а просто сказал так в гневе. Карел Хофнер, его адъютант, сказал мне, что его высочество вышел из комнаты и шел по коридору, когда вдруг услышал выстрел. Кронпринц не поверил своим ушам и вначале решил, что какой-то часовой на посту неосторожно обращался с ружьем. Но выстрел прозвучал слишком близко, и его высочество вернулся обратно в спальню. А там он увидел бедную девушку, Мари, которая застрелилась. Она лежала на постели вся в крови, кровь была на ковре, на подушках… Ужасно! Карел Хофнер испугался скандала – Ваше величество были в замке, и король должен был приехать… Ведь нельзя, чтобы такое происходило… Карел побежал за братом и бароном Селени… Это была его ошибка, ужасная ошибка, потому что он оставил кронпринца в спальне, а там Мари… и пистолет…
Эстергази заломил руки. Все присутствующие потрясенно молчали. Через минуту граф продолжил:
– Я не знаю, что нашло в то мгновение на его высочество. Но он взял пистолет и… И выстрелил себе в сердце.
Когда Карел прибежал обратно, было уже поздно… Поздно. Потом пришли Альберт Хофнер и барон… Барон Селени был в ужасе, он вызвал меня… Он не знал, что делать. Но никогда, никогда бы я не стал предавать огласке столь позорные обстоятельства… И мы решили все скрыть. Пришлось посвятить в дело доктора Брюкнера, и он сказал, что рана на груди не слишком заметна, поэтому можно будет объявить, будто его высочество умер от чахотки. Мы перенесли принца в его спальню… Барон Селени взял тряпку и, как простой слуга, стал замывать следы крови. Тело Мари мы отправили в монастырь, где настоятельницей была сестра Селени, она бы никогда не проговорилась… Мадам Эвремон пришлось заплатить за молчание и за то, чтобы она убралась как можно дальше, в Австралию. По-моему, она была не в себе – все время повторяла предсказание какой-то цыганки, что ее дочь войдет в историю вместе с человеком королевской крови…
Шатогерен с изумлением оглянулся на Амалию.
– Что все это значит? – вырвалось у него. – Что за балаган тут творится?
Но вместо Амалии ответил Рудольф:
– Ради бога, доктор, помолчите! Здесь замешаны государственные интересы… Вам не понять.
Врач пожал плечами и отошел к камину. Алексей не сводил глаз с королевы. Присутствие остальных только раздражало его, и более всего казался неуместным граф Эстергази, взрослый мужчина, по слухам, бывший офицер, который трясся как осиновый лист и бросал затравленные взгляды то на королеву, то на Амалию, то на Рудольфа фон Лихтенштейна.
– Почему, – прошептала Елизавета с усилием, – почему вы не сказали мне? Ведь я… – По ее щекам текли слезы. – Я же заметила, что Мари куда-то исчезла… Бог мой, какие только мысли не приходили мне в голову! Я думала: может быть, она убила его… Думала: может быть, он убил ее и потом покончил с собой… Я перестала спать, вы понимаете, граф? Ни одной ночи… Я видела его там… с пятном крови на груди… Ах, граф! Как вы могли…
– Ваше величество! – Эстергази кинулся к ее ногам. – Я все, все делал, чтобы… Преданность, верность. Это не пустые слова! Во что бы то ни стало надо было избежать огласки… И германский император, на племяннице которого был женат ваш сын, был того же мнения. Чем меньше людей посвящены, тем лучше… Это же… позор! Пятно! Застрелиться из-за… из-за… – Граф искал подходящие слова, чтобы охарактеризовать Мари Эвремон так, дабы не оскорбить монаршую особу, и не мог найти. – Ведь он уже думал о том, чтобы написать письмо римскому папе – просить развода!
– Я знаю, – устало промолвила королева, – знаю. Незадолго до того ужасного дня у Руперта была ссора с королем…
Елизавета взглянула на Рудольфа, который был мрачен, как осенняя туча, и перевела взгляд на бесстрастное лицо Амалии. Граф по-прежнему лежал у ног королевы.
– Простите, господа. Но… Граф, я не понимаю… Вы говорите, кто-то хотел вас убить?
Эстергази сделал попытку улыбнуться.
– Ваше величество… Что я мог подумать, если… если все люди, которые знали истинную причину смерти вашего сына, один за другим стали умирать? Барон Селени… доктор Брюкнер… братья Хофнер…
– Но французский инспектор сказал, что доктора Брюкнера хотели ограбить, при нем не нашли ни денег, ни документов, – нерешительно возразила королева. – А Карел Хофнер… он ведь погиб на дуэли?
– Именно так, Ваше величество! – пылко подтвердил Рудольф. – И вы можете спросить господина Нередина, который тоже там присутствовал… В сущности, имел место несчастный случай. Смешно даже предположить, что его кто-то убил!
Эстергази затравленно покосился на него и утер со лба пот. Правая сторона его лица все еще подергивалась в нервном тике, и Шатогерен, видя это, нахмурился и покачал головой.
– С разрешения Вашего величества я хотела бы задать только один вопрос графу Эстергази, – неожиданно подала голос Амалия. – Письмо, которое должен был получить шевалье де Вермон. Поскольку вы были так откровенны, удовлетворите мое любопытство, скажите, что в нем было? Из-за чего непременно надо было его перехватить?
– Встаньте, граф, – приказала королева. – И ответьте на вопрос баронессы.
Эстергази поднялся на ноги.
– Письмо отправила Мари Эвремон, – с отвращением заговорил он. – Когда-то она была знакома с шевалье, и, насколько мне известно, довольно близко. Мари проведала о предсказании, которое ей сделала цыганка и которое должно скоро сбыться. Также она писала о кронпринце Руперте в выражениях, которые не оставляли сомнений о характере их отношений. Такие письма были направлены нескольким людям, потому что Мари была уверена, что он разведется с женой и женится на ней. Она вообще была чрезвычайно болтлива, герцогиня Пражская несколько раз пыталась ее предупредить, что не следует распускать язык, но…
– Это правда, Елена? – спросила королева, поворачиваясь к фрейлине.
Та вспыхнула и присела.
– Да, Ваше величество.
– В свете того, что случилось с кронпринцем, обнародование писем было особенно нежелательно, – закончил Эстергази. – Поэтому мы приняли меры, чтобы все их перехватить. Но одно из писем ушло в Африку, а там мы никак не могли его достать. Пришлось ждать, когда оно вернется в Европу и… – Граф вдруг побледнел, прижал руку к сердцу и покачнулся.
– Вам плохо, граф? – встревожилась королева.
– Я… да… мне… – пробормотал Эстергази. – Простите, Ваше величество…
– Разрешите мне, – вмешался Шатогерен. Он бросил взгляд на труп на постели и нахмурился. – Нет, тут явно неподходящее место. Вы, Рудольф, и вы, месье Нередин, немедленно выведите графа в соседнюю комнату и усадите в кресло. – Виконт отворил дверь, которая вела в гостиную, и вышел за мужчинами следом. – Сюда, сюда! Вот так… Герцогиня и вы, госпожа баронесса! Откройте окна, прошу вас… Ваше величество! – Он подошел к королеве и понизил голос: – Хотел бы я ошибиться, но есть опасность апоплексического удара, граф находится в крайнем напряжении. Если вам угодно, вы можете удалиться.
Эстергази сдавленно засипел, скрючившись в кресле.
– Я бы хотела помочь, – твердо проговорила королева.
– Тогда я попрошу вас принести стакан воды, – спокойно ответил Шатогерен.
Затем доктор занялся графом – ослабил ему ворот рубашки, расстегнул сюртук и жилет. Рудольф отошел к дверям. Фрейлина огляделась и брезгливым жестом убрала носки и другие предметы одежды, чтобы они не так бросались в глаза.
– Пульс учащенный… Спокойно, месье. Сейчас я дам вам лекарство, и вам станет лучше.
Эстергази приоткрыл глаза. Он дышал тяжело, но Нередину показалось, что ужас, терзавший и душивший графа, стал понемногу отпускать его.
– Доктор… – прошептал Эстергази. – Альберт… что с ним случилось? Отчего он умер?
– Я еще не осматривал его, – хмуро ответил Шатогерен, считая пульс. – Если имела место насильственная смерть, полагаю, это будет заботой полицейского врача… Вы совсем себя не бережете, сударь.
Вернулась Елизавета, неся стакан воды. Шатогерен открыл свой чемоданчик, достал склянку с лекарством, налил половину в воду и слегка встряхнул стакан. Граф с прояснившимся взором наблюдал за его манипуляциями.
– Вот, – протянул ему стакан врач. – Пейте до дна, потом посидите четверть часа в кресле, и я буду спокоен, что у вас не случится удара. А иначе я ни за что не ручаюсь.
Эстергази кивнул, взял стакан и стал пить воду.
Неожиданно он дернулся всем телом и едва не выронил стакан. Шатогерен придержал его руку, которая плясала в воздухе.
– Что с вами, сударь? – с беспокойством спросил врач.
Граф разжал пальцы и поднялся с кресла. Попытался что-то сказать, но не мог. Лицо его налилось кровью. Затем он издал звук, похожий на короткий кашель, упал навзничь и больше не шевелился.
– Черт возьми! – вырвалось у Рудольфа. – Вот черт возьми!
Шатогерен бросился к графу и стал его поднимать, но голова у Эстергази болталась, как у сломанной куклы. Нередин пришел на помощь врачу, и вдвоем они усадили графа обратно в кресло. Фрейлина тихо заплакала. Рене стал щупать пульс, пытался привести Эстергази в чувство, но тщетно.
– К сожалению, он умер, – пробормотал Шатогерен, разводя руками. – Сердце не выдержало.
Рудольф хмыкнул и напомнил:
– А до того, как умереть, он выпил ваше лекарство. Интересно, это совпадение?
И в комнате повисла зловещая тишина – тишина, в которой отчетливо было слышно, как бьется об оконное стекло нечаянно залетевший в комнату большой шмель.
– Сударь, – уже сердито промолвил Шатогерен, – вы в своем уме? Вы что, думаете, что я отравил его? Я дал ему обычное успокаивающее средство. В самом деле, это переходит всякие границы!
Врач схватил стакан, из которого только что пил Эстергази, но в нем оставалось совсем мало воды и лишь на дне болталась какая-то мутная жидкость. Тогда Шатогерен взял первое, что попалось под руку, – недопитую бутылку, принадлежавшую Альберту Хофнеру, долил лекарство коньяком и залпом проглотил его.
– Вот! – объявил он, с размаху стукнув стаканом о стол, – таково было его раздражение. – Честное слово, у меня появилось ощущение, что я попал в дом умалишенных! Что, герр фон Лихтенштейн, я похож на умирающего? По-моему, не больше, чем вы или ваша кузина. А вы, месье Нередин? Может быть, вы тоже сомневаетесь, что я дал несчастному лекарство?
– Нет, месье Шатогерен, – поспешно проговорил поэт. – Я… я ничего такого не думал.
Судя по выражению лица, врачу хотелось в то мгновение сказать что-то особенно резкое, но он сдержался.
– Я должен попросить прощения, Ваше величество, за эту сцену, – проговорил он, вновь, хоть и не без усилия, превращаясь в светского человека, виконта де Шатогерена. – Но, должен признаться, я не привык, когда мои профессиональные способности ставят под сомнение.
Рудольф стал извиняться, Амалия присоединилась к нему. Фрейлина вполголоса спросила у королевы, что ей делать и не надо ли уже идти за слугами. Ведь, раз бедный граф и Альберт Хофнер умерли, кто-то должен будет отвезти их тела на родину, в Богемию. Шатогерен упомянул о формальностях и предложил вызвать полицию. Но Елизавета решительно воспротивилась: она категорически не желает видеть на вилле полицейских. Альберт Хофнер покончил с собой, потому что не смирился с потерей брата, а граф Эстергази умер от сердечного приступа у них на глазах; вот и все, и ничего не надо расследовать. Рудольф согласился, что это было бы разумнее всего, и герцогиня Пражская горячо его поддержала.
Алексей стоял ссутулясь в углу и думал, что каждому есть что сказать королеве и каждый может с нею говорить сейчас о необходимых бумагах, о трагических случайностях и о том, что быстрая смерть лучше любой другой. Но Нередин не хотел говорить с ней о смерти. Он хотел бы говорить с ней только о любви, и его сердило, что теперь между ними будет стоять тень несчастного кронпринца, потому что Елизавета вряд ли забудет, что поэт тоже находился здесь и слышал признание Эстергази.
А ведь, казалось, все начиналось сегодня так лучезарно хорошо! Они беседовали о поэзии, потом Алексей сел за фортепьяно, Елизавета согласилась спеть, противную герцогиню услали под каким-то предлогом из комнаты… И вот чем все завершилось – какой-то нелепой суматохой, выходкой в стиле штабс-капитана Уткина, бывшего товарища Нередина по полку, который, напившись, обязательно влезал на стол, выхватывал огнестрельное оружие и начинал буянить. Всюду казарменный дух, какие-то невнятные секреты, много шума из ничего и ни капли поэзии. Алексей поймал на себе сочувственный взгляд Амалии и сердито отвернулся. Все-таки его не покидало ощущение, что она видит его насквозь. Хотя что на самом деле она могла о нем знать?
Но вот Шатогерена выпроводили, Амалия укатила вместе со своим деревянным кузеном, Елена уехала на почту, отправлять какую-то очень важную телеграмму, и Нередин вновь вернулся в мир музыки, поэзии и женских чар. Они стояли с Елизаветой посреди гостиной, и он видел, как в начинающем сгущаться сумраке белеют на рояле растрепанные ноты; и все-таки это было уже не то, не так, как надо, все было отравлено ненавистной реальностью, тлением, смертью, расставанием. Первым прервал молчание Нередин.
– Я зажгу свет, – сказал он.
– Не надо, – ответила королева.
Алексей видел, как в полумраке колыхнулось и замерло черное пятно ее платья, и догадался, что она поднесла руки к лицу, чтобы вытереть слезы.
– Вы верите в бога? – спросила королева так просто, будто в мире нет ничего естественнее этого вопроса.
– Да, – так же просто ответил поэт.
– Я все время молилась, – прошептала Елизавета. – Я хотела… хотела узнать, как на самом деле умер мой сын. Но никто ничего не хотел мне говорить. Я ломала голову, мне представлялись всякие ужасы… И вот я узнала. Бедный граф… Лучше бы он сразу тогда сказал мне. Боюсь, мой упрек убил его.
Нередину показалось, что Эстергази убил не упрек – он умер от страха, от чудовищного, дикого страха. Но Алексей ничего не сказал.
– Наверное, Руперт был прав, – проговорила королева. – Ему лучше было бы родиться в простой семье. Он все время пытался кому-то что-то доказать… И не выдержал, сломался. А мой муж плохо это воспринимал. Они с Рупертом много спорили. Обо всем: о театре, о женщинах, о будущем Европы. Сын говорил, что союз с Германией и Австрией для нас невыгоден, что нам надо встать на сторону Франции и России. В конце концов король вообще запретил ему говорить о политике. И эта девушка, Мари, которую я не хотела знать, о которой король тоже не желал ничего слышать… Руперта наше отношение обижало. Как же мы обижаем своих близких, сколько они вынуждены терпеть от нас! Больше, чем от любых врагов… И вот так все кончилось.
С моря налетел ветер, зашумел в ветвях деревьев, стоявших в саду. Ноты на пюпитре зашевелились. Алексей поглядел на белые клавиши, и ему показалось, что они похожи на оскаленные зубы, будто рояль ухмыляется, глумится над ним.
– Теперь, когда граф Эстергази умер, мне придется вернуться домой, – сказала королева. – Елена уже поехала отправить соответствующую телеграмму.
Он даже не удивился. В конце концов, разве не знал он с самого начала, что все завершится именно этим?
– А вы? – спросила Елизавета. – Что будете делать вы?
Нередин вздохнул.
– Доктор Гийоме говорит, что мне придется пробыть в санатории по меньшей мере два ближайших года… Так что я никуда отсюда не уеду.
– Вот хорошо, – кивнула Елизавета, и в сумерках Алексею показалось, что она улыбается. – Вы обязательно поправитесь… И напишете много чудесных стихов. Вот… – Она поднесла руку к волосам. – Возьмите это. На память обо мне.
И на ладонь Нередину легла заколка с бриллиантовой бабочкой.
– Я никогда вас не забуду, – горячо проговорил поэт.
Ветер задул сильнее, смел ноты с пюпитра и хлопнул рамой со звуком, похожим на пощечину. Служанка внесла лампу и стала закрывать окно.
– Прекрасная погода, – произнес Мэтью Уилмингтон.
– Великолепная, – подтвердила Натали, ничуть не греша против истины.
Их разговор происходил через два дня после того, как Рудольф фон Лихтенштейн и его кузина покинули виллу «Грезы». Затем Рудольф уехал в Берлин представлять доклад о своем расследовании и о том, как граф Эстергази собирался замести следы, обвинив во всем его, но перехитрил лишь самого себя. Что же до Амалии, то она тоже готовилась отбыть, хоть и в совершенно другом направлении.
Ален и Анри, сгибаясь под тяжестью чемоданов, вынесли багаж госпожи баронессы и погрузили его в прелестный, похожий на игрушку открытый экипаж, который Шарль де Вермон приобрел только вчера. Амалия дала слугам на чай, и наступила очередь прощаться.
– Не забывайте нас! – попросила Натали.
– Действительно, не забывайте, – поддержал ее поэт. – Пишите нам, Амалия Константиновна.
– Мы всегда будем рады получать от вас вести! – добавила Натали.
Амалия попрощалась с доктором Гийоме и его помощником Рене Шатогереном, расцеловалась с Эдит, которую теперь все называли Дианой, пожелала удачи мадам Легран и нашла теплое слово для каждого из остальных обитателей санатория. Шарль де Вермон, в светлом костюме, с тросточкой и в белой шляпе, нетерпеливо взглянул на часы.
– Амели! Мы опоздаем!
– Ничего, будет другой поезд, – весело ответила Амалия и взяла его под руку. Они сели в экипаж, и слуга захлопнул дверцу.
– До свидания, Амалия Константиновна! – крикнула Натали и несколько раз махнула рукой.
Кошка, вышедшая в сад, хмуро поглядывала на кузнечиков и, как всегда, очень умело притворялась, что она тут сама по себе и ей нет дела ни до кого из людей. Экипаж тронулся, и Нередин бог весть отчего ощутил, что у него защемило сердце. Впрочем, так бывало всегда, когда он видел, как уезжает хорошенькая женщина и не был уверен, увидит ли ее еще когда-нибудь.
– А погода и впрямь прекрасная, – сказал Шарль, беззаботно щурясь на дорогу. – Честное слово, я до смерти рад, что больше никогда не увижу стен санатория. Слишком много всего в них произошло. Бывало, я и за полгода в Африке не переживал столько приключений… Что такое, Амели? Вы грустите? Вы уже жалеете, что согласились скрасить мои последние дни? Ну, если так, то на ближайшей станции я прыгну под поезд, чтобы избавить вас от моего невыносимого общества.
– Шарль, – сердито проговорила Амалия, – что за шутки, в самом деле!
– Согласен, у меня нет чувства юмора, – тотчас пошел на попятный шевалье. – Меня вообще в детстве хотели отдать в священники, потому что я был слишком серьезен. Приблизительно так же, как вы сейчас. – Он взял ее за кончики пальцев и сжал их. – Если вас кто-то обидел…
Амалия улыбнулась:
– Нет, Шарль. Просто у меня из головы упорно не выходит одна вещь.
– Какая? – заинтересовался шевалье.
– Фиолетовые вены у… словом, у одного человека. Мертвого человека. Почему у них был такой цвет?
– А-а… – протянул Шарль. – Так вы тоже их заметили? Под цветами, кружевом и прочим их почти не было видно, но мне они показались странными.
– Под кружевом? – удивилась Амалия.
– Ну да, – беззаботно продолжал Шарль. – Я говорю о Катрин Левассер, или как там ее звали, о подруге нашего братца-разбойничка Севенна. Мне это тоже показалось странным. Но все-таки мы находимся во Франции, откуда тут взяться ядовитым змеям, кроме гадюк?
– Шарль, – после паузы неожиданно призналась Амалия, – я ничего не понимаю. Какие змеи? О чем вы говорите?
Шевалье нахохлился:
– Значит, вы совсем не слушали мои истории? О! Амели, вы немилосердны! А я-то старался… Хотя та история… – Он глубоко вздохнул. – В ней мне нечем похвастаться, никого я спасти не сумел. Понимаете, Амели, в Африке… – Шарль говорил, и в глазах его зажигались золотые звезды. – В Африке есть такие твари, которые европейцам даже не снились. Водится там, к примеру, одна змейка… вроде и неказистая собой, и маленькая, но такая ядовитая, что любая кобра ей позавидует. И вот однажды при мне такая змейка укусила нашего лейтенанта Монливе. Это было ужасно! Мы даже не успели принести его обратно в лагерь, чтобы доктор хотя бы попытался оказать ему помощь. Минута судорог, кровь изо рта – и все. Потом доктор объяснил мне, что яд той змейки каким-то особым образом действует на кровь, что она как-то не так сворачивается… или не сворачивается, но, в общем, смерть наступает очень быстро. А после смерти человек кажется белым, как снег, и только вены становятся не синего цвета, а… Амели! На вас лица нет!
– Она не болела чахоткой, – пробормотала Амалия. – Ведь он же сказал, что она не болела чахоткой! И был уверен, что это я убила ее! А на самом деле… на самом деле… – Баронесса приподнялась с места. – Кучер! Поворачивай обратно в санаторий!
– Но, Амели… – попробовал было возразить Шарль, – билеты… поезд! Мы не успеем!
– Шарль, милый, – горячо заговорила Амалия, – вы должны мне поверить: мы просто обязаны вернуться! Но какой же хитрец… какой дьявольский хитрец!
– Кто, я? – изумился Шарль, но Амалия только махнула рукой, и шевалье решил до поры до времени не задавать лишних вопросов.
Нередин, который устроился в саду с кошкой на руках, позируя Натали для портрета, видел, как игрушечный экипаж вернулся обратно и из него вышла – нет, выскочила, подобно чертику из табакерки! – баронесса Корф. Он взглянул на художницу – и машинально отметил, что Натали отчего-то нахмурилась.
– Шарль, подождите меня здесь! – велела Амалия. Затем обернулась к слуге Анри, который открыл ворота: – Я вспомнила… я забыла одну вещь… книгу Стерна… И не хотела бы уезжать без нее!
Анри предложил ей свою помощь в поисках книги, но Амалия заверила его, что справится сама, и вошла в дом.
Баронесса шла по полутемным, прохладным коридорам, и сердце гулко стучало у нее в груди. «Яд! Змеиный яд! И ведь как естественно все выглядело… только Севенн выдал его, сказал, что Катрин не болела чахоткой! Зря я думала, что Эстергази хотел убить всех и представить дело так, что мы с Рудольфом… Достаточно было посмотреть на лицо графа: он сам боялся нас, до ужаса боялся! И, конечно, никакого письма у Эстергази не было… Мерзавец, хладнокровный мерзавец! На кого же ты работаешь, черт возьми? На австрийцев? На французов? На англичан?»
Мадам Легран с удивлением поглядела вслед Амалии, которая вошла, не постучавшись, в одну из дверей. Однако мысли сиделки были весьма далеки от тех, которые волновали молодую женщину, и мадам Легран решила, что баронесса Корф просто-напросто забыла договориться с доктором насчет своего возвращения в санаторий. Ведь после того, как Шарля де Вермона не станет, ей все равно придется продолжать лечение.
…Она закрыла дверь и прислонилась к ней всем телом. Не то чтобы она боялась – просто ей было не по себе от одного того, что находится с этим человеком в одной комнате.
– Я все знаю, доктор, – выпалила Амалия. – Катрин Левассер… и всех остальных убили вы.
Он поднял голову. Поражен? Удивлен? Застигнут врасплох? Ни то, ни другое, ни третье.
– Ну и что? – спокойно осведомился доктор Шатогерен.
Амалия сделала шаг вперед. Шатогерен бросил на нее безразличный взгляд и вновь стал просматривать какие-то бумаги.
– Вы украли письмо? – резко спросила она.
– Что за письмо? – Положительно, доктора ничто не могло выбить из колеи.
– То, которое Мари Эвремон написала шевалье де Вермону. То, которое ездило за ним по свету от Африки до Парижа и Лазурного Берега.
– Я.
Он даже не собирался отпираться. Такое поведение невольно настораживало.
– Вы работаете на французов? – задала следующий вопрос Амалия, решив воспользоваться его откровенностью, чтобы расставить все точки над i.
– Я работаю в санатории доктора Гийоме, – последовал тихий ответ, – что вам, сударыня, должно быть прекрасно известно. А кто мои пациенты: французы, русские или англичане, – не имеет ни малейшего значения.
Он сидел за своим столом как за стеной, этот неулыбчивый и уже немолодой брюнет со спокойным лицом и ясными серыми глазами. Но Амалия чувствовала, что, даже если бы стола не было, Шатогерен все равно был отгорожен от нее словно невидимой преградой. Она вспомнила слова Рудольфа о том, как виконт сначала ранил его, а затем равнодушно заштопал, как порванный мешок, и невольно содрогнулась.
– Отдайте мне письмо, – сказала баронесса.
Шатогерен пожал плечами:
– Письма больше нет.
Что ж, возможно, он и впрямь его уничтожил, чтобы не оставлять улик… хотя правильнее всего было бы предположить, что уже давно передал его своим хозяевам. И в таком случае письмо все равно было для Амалии потеряно.
– Чье задание вы выполняли? – задала она еще один вопрос.
– Ничье, – холодно ответил Рене. – Я старался для себя, если вам интересно.
– Для себя? Для себя уничтожили людей, которые были виноваты лишь в том, что видели, как принц Руперт покончил с собой? – Амалия пошла ва-банк. – И вы хотите, чтобы я поверила вам?
Прежде чем ответить, Шатогерен поправил книги, которые неровно лежали на столе.
– Он не покончил с собой, – промолвил виконт. – Его… убили.
Не сводя глаз с Шатогерена, Амалия села. А доктор продолжил, по-прежнему глядя на свой стол, заваленный документами, выписками и объемистыми научными трудами:
– Да, произошло настоящее убийство, хоть оно и не входило в их планы. Они были уверены, что все предусмотрели. Но оказалось, что не предусмотрели самого главного – принца Руперта.
– Но Эстергази сказал… – начала Амалия и запнулась.
– Эстергази солгал, – отмахнулся Шатогерен. – О, он прекрасно знал, чего стоит эта правда. Никогда в жизни он бы не осмелился произнести ее вслух. Только ради того, дабы эту правду скрыть, ему и требовалось завладеть последним письмом. Поскольку в нем описывалось все, что на самом деле произошло в замке тем субботним вечером.
– Значит, письмо писала не Мари Эвремон? – прошептала Амалия. – Ведь она… ведь она была уже мертва.
– Нет, письмо писала именно Мари Эвремон, – ответил врач. – Она знала, что с ней может случиться. Герцогиня Пражская попыталась предупредить ее… из самых лучших побуждений. Бедная Мари! О, они были согласны терпеть ее как любовницу кронпринца и закрывать глаза на его поведение, но беда в том, что она стала слишком влиять на него. Руперт стал думать, что сближение с Францией было бы полезнее для Богемии, чем сближение с Германией, и это уже было опасно. Опасно, потому что его отец все время болен и никто не сомневался, что кронпринц должен скоро стать королем; а раз так, он стал бы проводить ту политику, которая больше по сердцу его женщине. К тому же он хотел развестись с немецкой принцессой и жениться на Мари – на Мари, чья мать была незаконнорожденной и не имела права на приставку «де», что было ничуть не лучше, чем новые политические взгляды Руперта. И тогда они решили избавиться от нее, имитировав самоубийство.
Амалия начала понимать.
– Значит, Мари Эвремон…
– Не кончала с собой, – закончил фразу за баранессу Шатогерен. – Они собирались, обговаривали все детали – братья Хофнер, барон Селени и граф Эстергази. Им пришлось посвятить в свой замысел доктора Брюкнера, чтобы он подтвердил принцу, будто Мари покончила с собой, и развеял его сомнения, если бы они появились у Руперта. Герцогиня Пражская была близка к семье Селени, узнала, что барон затевает, и пришла в ужас. Фрейлина королевы попыталась предупредить Мари, и та испугалась – настолько, что села писать письма близким, где объясняла: если вдруг обнаружится, что она совершила самоубийство, то это неправда, она никогда не помышляла ни о чем подобном. В письме Мари назвала имена двух человек – доктора Брюкнера и барона Селени, остальные заговорщики были ей неизвестны. Она хотела поговорить и с Рупертом, но не успела, потому что ее послание к нему перехватили, поняли, что ей все известно, и решили действовать быстро. Карел Хофнер, адъютант Руперта, подделал почерк принца и прислал ей записку, в которой назначал свидание в замке. Явившись туда, Мари сразу же поняла, что попала в ловушку. Заговорщики хотели обойтись без крови: доктор предложил ей написать признание, что она умирает по своей воле, и выпить яд. Но Мари отказалась, потому что ждала ребенка и хотела жить… хотя бы ради него. Тогда Эстергази попытался убедить ее какими-то глупыми речами о том, что она должна пожертвовать собой ради блага Богемского королевства… Можете себе представить, как это должно было выглядеть! В конце концов Карелу Хофнеру все надоело, тем более что с минуты на минуту должен был приехать принц, которого ему предстояло по обязанности встречать, и он просто застрелил Мари. Брюкнер был в ужасе… То есть он потом клялся мне, что был в ужасе. – Шатогерен усмехнулся. – У барона сделалась истерика, Селени кричал, что Карел их всех погубил, что надо было отравить ее, а теперь повсюду кровь… Эстергази отмахнулся, что дело уже сделано и девочка больше не сможет им помешать, вот что самое главное. Тем временем во дворе поднялся шум – прибыл принц Руперт. Эстергази и Брюкнер передвинули тело, вложили Мари в руку пистолет, чтобы казалось, будто она действительно застрелилась, и пошли встречать принца. Тот сразу же пошел к покоям, уверенный, что Мари приедет через час, как они условились. И там увидел… все увидел. Брюкнер клялся, что принц словно окаменел и не мог даже слова сказать… Он потерял голос и даже плакать не мог. Тут Эстергази и Селени стали хором его убеждать, что Мари была не в себе, беременность на нее плохо влияла, потому и застрелилась, а они так сочувствуют, так сочувствуют его горю… Брюкнер вмешался, сказал, что в замке королева Елизавета и что она не должна видеть этого, ведь это скандал, позор… Ну да, хороший повод не дать никому как следует изучить место преступления! Принц прошептал, что хочет с ней проститься. Он еле мог говорить и попросил оставить его одного. Последним из комнаты вышел доктор Брюкнер, и когда он обернулся, ему показалось, что принц наклонился к Мари и взял из ее пальцев пистолет. А через мгновение прогремел выстрел… Заговорщики бросились обратно.
Шатогерен вздохнул, на какое-то время замолк. Баронесса ждала, не нарушая тишину. Наконец последовало продолжение:
– И увидели, что Руперт застрелился возле ее тела. Весь их прекрасный, продуманный до мелочей план полетел к черту, потому что они не предусмотрели лишь одно – влюбленного человека, кронпринца Руперта, который не захотел без Мари жить. Брюкнер говорил, что Эстергази совершенно потерял лицо… Он кричал на барона, барон кричал на Карела Хофнера, который убил Мари… Альберт стал на защиту брата… Но делать было нечего. Они оказались в чудовищном положении. Не потому, что убили хорошую девушку и тем самым вынудили застрелиться несчастного молодого человека, а потому, что у них на руках был мертвец королевской крови и вдобавок его мертвая любовница… Однако Эстергази не собирался сдаваться. Он сразу же придумал, что именно они будут говорить королю, королеве, германскому императору, которому вряд ли понравится, что его племянница Стефания осталась вдовой. Главное – ни слова об убийстве девушки. Тело Мари тайком похоронили в каком-то богом забытом монастыре. Но служанка, шпионившая для Эстергази, обнаружила черновики письма, которое Мари послала четырем людям: матери, двум близким подругам и галантному рыцарю, Шарлю де Вермону, в которого когда-то была влюблена. Кстати… Бьюсь об заклад, он уже давно о ней забыл.
– И люди Эстергази перехватили все письма, – проговорила Амалия. – Все, кроме одного.
– Да. Мари не знала, что Шарль уже вернулся во Францию, и написала в Африку, в его полк… Письмо ездило из одного места в другое, пока не нашло его эдесь, в санатории. Вспомните, вы в тот день разносили письма и уронили их… Я помог вам их собрать – и вдруг на одном из конвертов узнал почерк Мари. Я ведь не видел ее… так давно не видел… Я не утерпел, пробрался в комнату шевалье, аккуратно открыл письмо и прочитал. Оно привело меня в ужас. Я хотел как следует обдумать его… Бедная девушка… в конце концов, ей все могло померещиться, Мари всегда была склонна к фантазиям. Я вернул письмо на место – и оно исчезло. Все ломали голову, кто мог его взять, а я вспомнил, что однажды видел, как мадам Карнавале тайком просматривала почту шевалье. Тогда я не придал этому значения, но теперь… Я не выдержал, подошел к ней, когда она сидела на берегу, и потребовал отдать письмо. Старуха взглянула на меня своими хитренькими колючими глазками и стала уверять, что ни про какое письмо не знает. А потом, когда я стал настаивать, попыталась меня ужалить своим гнусным языком, намекнула… Я ведь любил Мари, – беспомощно проговорил виконт де Шатогерен. – Очень любил. Но моя мать не пережила бы, если бы я женился не на аристократке… А моя жена умерла от чахотки. И я поехал в Африку, чтобы все забыть.
– И вы даже не пытались жениться на Мари?
Шатогерен хмуро покосился на Амалию:
– Дело ведь было не только в моей матери, но и в матери Мари тоже. Какая-то цыганка сделала ей предсказание: ее дочь войдет в историю вместе с человеком королевской крови. Поэтому ее мать не хотела даже слышать обо мне.
Амалия покачала головой:
– Не обессудьте, но, по-моему, ей выпал худший из всех способов войти в историю.
– Не могу не согласиться, – отозвался Шатогерен. – Если бы не то предсказание, наверное, я бы сумел уговорить мать… или вообще не стал бы ставить ее в известность… Знаете, когда я видел, как Эдит здесь, в санатории, гадает на картах, меня так и подмывало свернуть ей шею.
– Может быть, лучше вернемся к мадам Карнавале? – подтолкнула рассказчика к нужной теме Амалия.
– Я не хотел ее убивать, – признался Шатогерен. – Но после слов старухи ни капли не жалел, что так получилось.
– А ночью вы обыскали комнату пациентки и нашли письмо. Что было потом?
– Потом я стал думать, что мне пора взять отпуск, – отозвался Шатогерен. – Хотел поехать в Богемию, найти Брюкнера и барона Селени, вызвать их на дуэль и убить. К тому времени я уже не сомневался, что Мари нет в живых, что они убили ее. И тут к нам является посетитель и просит доложить, что к баронессе Корф прибыл… барон Селени. Выходит, судьба уже все решила за меня. И я послал ему записку от вашего имени – мне нравилась мысль выманить его так же, как заговорщики когда-то выманили Мари. Он умер не сразу, но сначала сказал мне остальные имена. Селени тоже, как и вы, думал, что я работаю на французов… или на англичан… Он никак не мог взять в толк, что это мое личное дело. Все складывалось как нельзя лучше, потому что Эстергази привез свою жену в Ниццу, чтобы Гийоме ее обследовал, а Гийоме ничего у нее не нашел… и передал пациентку мне. Конечно, я сразу же узнал королеву, и то, что почти все мои враги оказались в ее свите, меня вполне устроило. Но уже тогда я решил, что не буду драться ни на каких дуэлях, а просто убью их, как они убили Мари. Большего они и не заслуживали. Я стал думать о разных лекарствах, которые в определенной дозе превращаются в яд, но все они могли привести ко мне, потому что я врач. И вдруг я вспомнил о яде змеи, который привез с собой из Африки для исследований. Но яд был старый, я сомневался, что он сохранил былую силу… Надо было на ком-то его испытать. Я хотел дать его кошке, но… мне было жаль убивать животное.
– А человека, значит, не жаль? – бросила Амалия сердито.
– Такого, как Катрин Левассер, – нет, – ответил Шатогерен спокойно. – Тот священник, Ипполито Маркези, был моим пациентом. Он находился в затруднении и поведал мне, что какое-то время назад венчал Катрин – та выходила замуж за одного молодого итальянца, больного чахоткой, причем имя у нее тогда было совсем другое. И когда священника убили, я сразу же понял, чьих это рук дело.
– Вы могли рассказать все полиции. – Амалия сердилась все больше и больше.
– Тогда мне пришлось бы пробовать яд на кошке, – рассудительно возразил Шатогерен. – Так что я испробовал яд на Катрин и убедился, что он сохранил прежнюю силу. Доктору Брюкнеру досталась совсем небольшая доза, но он тоже умер через некоторое время, захлебнувшись кровью.
– А Карел Хофнер? Почему он выстрелил в себя?
Шатогерен усмехнулся:
– Все запомнили, что он пил из фляжки вашего кузена, но никто не обратил внимание на то, что дуэлянт упал и поранил себе левую руку, а ведь перевязывал его я. В ранку я и капнул яд. После смерти брата Альберт Хофнер обратился ко мне, жалуясь, что плохо спит. Он знал, что я прописал королеве очень хорошее снотворное, и попросил для себя несколько пилюль. Ну… я и не стал ему отказывать. Только пилюли были по моему особому рецепту – для вечного сна. – И виконт снова улыбнулся. – Но еще до этого вы раскрыли, чем занимался Филипп Севенн, и я решил, что ему лучше умереть, чтобы не позорить наш санаторий.
– Значит, Севенн… – начала Амалия.
– Нет, он не кончал с собой, если вы об этом. Не знаю, заметили ли вы, но люди, которые с легкостью убивают других, своей жизнью очень дорожат. Он бы никогда не наложил на себя руки. А я не мог позволить, чтобы какой-то мерзавец разрушил дело всей жизни доктора Гийоме.
Амалия вздохнула:
– И Эстергази, конечно, вы отравили заранее, а потом перед нами разыграли спектакль с проверкой лекарства на себе. Не так ли, доктор Шатогерен?
Однако по его торжествующей улыбке тут же поняла, что все было не так.
– Нет, – покачал головой Рене, – я дал ему яд на ваших глазах.
Амалия резко выпрямилась.
– Но ведь вы… Я же своими глазами видела, как вы выпили остатки лекарства… то есть яда! Почему же вы не умерли?
– Все дело в коньяке из моей родной провинции, – хладнокровно отозвался Шатогерен. – В Африке меня научили нехитрому трюку: если змеиный яд разбавить спиртом, к примеру коньяком, то яд разлагается и полностью теряет свою силу. А впрочем, достаточно об этом. Главное – что все те заговорщики, мерзавцы и убийцы, сейчас в аду, где им самое место. А теперь, госпожа баронесса, если вы не возражаете, я бы хотел поработать.
Амалия поднялась с места и только сейчас заметила на столе Шатогерена небольшую фотографию молодой женщины.
– Мари Эвремон? – быстро спросила баронесса.
Врач бросил на Амалию скучающий взгляд и усмехнулся.
– Нет, – моя покойная жена. Красивая была женщина, жаль, умерла от чахотки.
Спокойствие Рене Шатогерена обескураживало баронессу. Да что там – это бесстрастие и непроницаемая самоуверенность виконта буквально сбивали с толку. Амалия видела, что он ни капли не боится ее, не опасается, не воспринимает в качестве угрозы… и от этого сердилась больше всего.
– Как вы поняли, что это был именно я? – спросил Шатогерен.
– Я догадалась, лишь когда Шарль рассказал мне об африканской змее и следах, которые оставляет ее яд, – ответила Амалия. – Из всего санатория только он и вы были в Африке. Но шевалье не сидел рядом с Катрин Левассер на ее помолвке и не имел возможности отравить девушку.
– Жаль, я не сразу понял, что Севенн действует с ней заодно, – вздохнул врач. – Иначе я бы и ему прописал… лекарство от бессонницы.
– И вы думаете, вам все сойдет с рук? – внезапно после небольшой паузы воскликнула баронесса.
– О-о… – неопределенным тоном протянул Шатогерен, откидываясь на спинку стула. – Дорогая баронесса, а я полагал, вы умнее. Вы меня разочаровали.
– Боюсь, мне придется рассказать то, что мне открылось, инспектору Ла Балю, – проговорила Амалия, глядя ему в глаза. – Вы слишком опасный человек, виконт Шатогерен, и я не могу допустить, чтобы вы разгуливали на свободе.
– Что-то в таком роде я, признаться, предвидел, – уронил врач. – Очень смахивает на детективные романы, которые любит читать мадам Легран. Милая дама, если вы полагаете, что ваши смехотворные угрозы способны меня напугать, то глубоко заблуждаетесь. Я видел войну, видел, как умирают люди, в Африке меня два раза брали в плен, а англичане едва меня не расстреляли, когда я им попался. И вы всерьез полагаете, что я стану трепетать перед вами? Вы для меня никто, и звать вас никак, будь вы хоть сто раз бывшая сотрудница особой службы. Да-да, я знаю о вас все, потому что для доктора Гийоме собираю сведения о людях, которые являются нашими пациентами. У вас нет никаких доказательств, а раз так, все ваши действия будут совершенно бессмысленны. И что-то говорит мне, что вы сами отлично это сознаете.
– Доказательства будут, – произнес резкий мужской голос от двери.
Баронесса обернулась и увидела Шарля.
– Мне наскучило вас ждать, Амели, – пояснил он, – вот я и отправился за вами следом. И нисколько не жалею. Какую историю мне довелось услышать, месье Шатогерен! Не сомневаюсь, суду она тоже придется по вкусу. С большим удовольствием дам показания о том, как вы убивали людей. И у вас не было никакого права оскорблять баронессу Корф! – запальчиво добавил шевалье.
Но даже присутствие неожиданного свидетеля не смогло лишить Шатогерена присутствия духа.
– До суда вы не доживете, Шарль, – промолвил он, – так что все ваши показания все равно ничего не значат. Вам осталось жить не больше десяти недель, а возможно, всего месяц. Думаете, стоит тратить столь короткое время на то, чтобы таскаться по крючкотворам и пытаться меня уличить? Бросьте. Живите, как можете, наслаждайтесь, проиграйте в казино половину наследства, делайте, что хотите. А обо мне забудьте.
– И что, вы будете вот так просто жить? После того, как убили нескольких человек? – удивленно спросила Амалия.
– Не понимаю, что вас беспокоит? – отозвался Шатогерен. – Уверяю вас, я не убийца и никогда им не был. Вас утешит, если я скажу, что видел врачей, из-за ошибок которых погибло куда больше народу? А ведь они гораздо более виновны, чем я. Я всего лишь не захотел оставить безнаказанным преступление, о котором никто не знал. Причем если бы о нем и узнали, то притворились бы, что так и должно быть.
– Вы отвратительны, – скривил рот Шарль. – Видит бог, я восхищался вами когда-то, но теперь… – Шевалье качнул головой.
– Наверное, отвратительнее всего я был, когда спас жизнь госпоже баронессе, – усмехнулся Шатогерен. – Вы опоздаете на поезд, сударь, и вы, сударыня. Всего доброго.
– Придет другой, – буркнул Шарль, поворачиваясь к двери. – Но будь я проклят, если соглашусь еще раз оказаться с вами под одной крышей!
– И в самом деле, в жизни лучше избегать взаимных разочарований, – кивнул Рене. – Как врач, должен вам заметить, госпожа баронесса, что климат Ниццы для вас вреден. Вам лучше заканчивать лечение в Ментоне. Если угодно, могу порекомендовать вам кого-нибудь из тамошних докторов.
– Не стоит, сударь, – отозвалась Амалия, невольно подражая его хладнокровному тону. Она потерпела поражение, но ни за что на свете ей не хотелось, чтобы доктор догадался об этом. – Я уже бывала в Ментоне и прекрасно осведомлена о местных порядках. Прощайте, месье Шатогерен.
В коридоре к Амалии подошел Анри.
– Вы уже нашли свою книгу, сударыня? Если угодно, я могу помочь…
– Не стоит, Анри, – обронила Амалия. – Спасибо.
Она улыбнулась и в сопровождении Шарля вышла из дома. Через несколько минут новенький блестящий экипаж снялся с места и покатил по направлению к вокзалу.
Натали проводила глазами экипаж и, с облегчением вздохнув, стала смешивать краски на палитре. Девушка задумалась, какой оттенок лучше передаст цвет глаз поэта, в то мгновение казавшегося особенно задумчивым. Кошка на его руках давно спала, лишь изредка беспокойно шевеля ушами.
Поэт думал о письме, которое получил нынче утром. Письмо было отправлено с границы, но он узнал почерк королевы и теперь предвкушал, как, закончив позировать для скучной картины, поднимется к себе и прочитает строки, начертанные Ее рукой. И в голове его мало-помалу складывались и жили какой-то своей, совершенно особой жизнью зарождающиеся стихи о море, разлуке и любви.
В своем кабинете Рене Шатогерен взял в руки фотографию молодой женщины и долго смотрел на нее, после чего извлек карточку из-под стекла. Надпись на обороте гласила: «Мари – для Рене». Под фотографией лежал мятый листок, заполненный неровными строчками, – то самое письмо, которое у него так и не хватило духу уничтожить, потому что его написала она, а других ее писем у него не сохранилось. Рене бережно расправил его и вернул фотографию на место.
Где-то в Париже наборщики срочно составляли передовицу для вечерних газет. Заголовок гласил: «Трагедия в замке Майнебург. Кронпринц Руперт на самом деле покончил с собой! Сенсационные подробности из уст старого слуги!» И издатель газеты, важно попыхивая трубкой, распоряжался довезти еще бумаги, потому что вечерний выпуск наверняка будет пользоваться огромным спросом.
«И море любви не разлучит нас… не разлучит…»
– Алексей Иванович!
Нередин поднял голову. Ах, какая же она неловкая, эта художница, нескладная, опять спугнула рифму! Ну что ты поделаешь!
– Завтра в то же время продолжим портрет? Если вы не против… – робко прибавила Натали.
Поэт рассеянно кивнул:
– Да, в то же время… Если не будет дождя.
Кошка на его руках шевельнулась и открыла глаза. Воздух дрожал и струился расплавленным золотом, в высоком небе не было видно ни облачка.
А на большом плоском камне сидела зеленая ящерица и грелась на солнце, и ей было хорошо.