Часть четвертая НИРВАНА

Наступил день рождения Патрика Карьона.

В 1959 году 25 июня пришлось на четверг. По четвергам в Мене бывал базарный день. Мари-Жозе Вир преподнесла ему в подарок пачку от сигарет LM, набитую калом. Это произошло на базарной площади, рядом с прилавком зеленщика, среди толпы. Она осторожно вынула пачку из хозяйственной сумки, протянула ее Патрику, и тот, неловко взяв ее, раздавил.

Мари-Жозе коротко рассмеялась. Стояла необыкновенная жара. Патрик выронил смятую пачку на мостовую. Он смотрел на свою испачканную вонючую руку. Он не знал, что с ней делать. Мари-Жозе притянула его к себе за рукав и подарила первый по-настоящему страстный поцелуй. На глазах у всех она поцеловала Патрика так, как никогда еще не целовала, — раздвинув языком его губы. И тут же убежала, скрывшись в рыночной толчее.

Труди вручила Патрику булавку для галстука с эмалевым гербом. Юноша не знал, что сказать. Он покраснел. Наконец он прошептал:

— Это может пригодиться в жизни. Большое спасибо, Труди. Очень красивая булавка.

*

Он вернулся домой. Пошел в ванную и тщательно намылил руки большим куском марсельского мыла, которым их заставляла пользоваться мать. В голове у него вертелись строчки из баллады Франсуа Вийона: «Нам любо жить в дерьме… Под бабой лежа, что верхом на нем, он стонет вместе с нею на постели, сжигаем наслаждения огнем… Весь мир — бордель, и мы живем в борделе»[34].

Он подошел к окну своей комнаты, выходившему на бечевую дорожку вдоль Луары. Отогнув край белой кретоновой занавески, он прижался лбом к холодному стеклу в старинном переплете.

Погода стояла прекрасная. Берег был пуст. Река была пуста.

*

Внезапный гудок «шевроле» заставил его вздрогнуть. Он выкатывал велосипед из «переднего» сада, пятясь и толкая спиной решетчатую калитку. От неожиданности он выпустил руль, но тут же снова схватился за него.

— Я поеду на велосипеде, — сказал Патрик.

No way! (Еще чего!)

— Вроде дождь собирается.

Get in, тап! (Давай, садись!) — скомандовал Уилбер.

Патрик Карьон прислонил велосипед к решетке родительского сада и сел в «шевроле» сержанта Уилбера Хамфри Каберры.

В машине было жарче, чем на улице. Уилбер, уже «под мухой», открыл свой холодильничек и вынул банку пива.

How old are you now? (Ну и сколько тебе стукнуло?)

— Восемнадцать.

Уилбер спросил, где Мари-Жозе.

— Я не хочу ее видеть, — ответил Патрик.

Уилбер грубо хлопнул его по животу.

Anyway, we’re not gonna miss women today! (Уилбер Хамфри Каберра сказал Патрику Карьону, что сегодня у них в бабах недостатка не будет).

Он добавил, что узнал о дне рождения Патрика как раз от Мари-Жозе и хочет сделать ему шикарный подарок.

От удара сержанта Патрик скорчился на сиденье. Едва переводя дыхание, он прошептал, что уже получил в подарок установку Premier.

Shut up! I’m talkin’ serious. This is gonna be one birthday you’ll never forget, never ever! (Сержант Уилбер Хамфри Каберра предложил Патрику Карьону помолчать. Он, сержант, намерен устроить в его честь настоящий праздник, который Патрик запомнит на всю жизнь).

Уилбер включил зажигание, «шевроле» взвизгнул и рванул с места в грозу.

Небо было чернильно-черное. Медленно закапал дождь. У въезда на базу Уилбер затормозил так резко, что машину даже слегка занесло перед белым шлагбаумом. Дневальный поднял его. Они проехали через стоянку. Дождь усилился и шумно забарабанил по асфальту. Уилбер остановил машину возле ангара.

Патрик вылез из кабриолета Bel Air и ринулся под ливнем к зданию.

Уилбер толкнул дверь «пиэкса». Перед ними развернулась выставка всех, какие только есть на свете, американских товаров, залитых празднично ярким светом. Длинные прилавки сверкали и искрились. Патрик смутно почувствовал, что ему кого-то не хватает здесь. Его переполнял восторг. Стараясь казаться невозмутимым, он сделал вид, что отряхивается от капель дождя. Ему чудилось, будто он вернулся в детство, вновь стал ребенком, и потрясение, которое он испытывал, непомерно велико для его тела.

Все, что лежало перед ним, он видел когда-то в ошметках на дне мусорных баков. Реальность оказалась куда более ослепительной, чем он мог предположить. Резкий неоновый свет только приумножал все это изобилие. Он уже сам по себе был феерией, сокровищем над сокровищами. В долине Ханаана текут молоко и мед. Уилбер доставал доллары из кармана куртки и совал их Патрику.

Go on! Help yourself! Take all you want! (На, держи! Покупай! Бери все, что хочешь!)

Патрик стал отказываться. Уилбер его не слушал.

Go on! Take it all! (Давай-давай! Греби всё подряд!)

И Уилбер Хамфри Каберра пошел вдоль прилавков выбирать товары.

Патрик шел следом, принимая подарки: жесткие «стоячие» джинсы Levi’s, кожаную куртку, ковбойский пояс с медными заклепками, белую рубашку фирмы Arrow, новенькие комиксы в глянцевых обложках. Подойдя к кассе, Уилбер заплатил за все, пока Патрик рассовывал покупки по бумажным мешкам с надписью «РХ». Он побагровел от волнения. Обернувшись к Уилберу, он сказал почти неслышно:

Thank you, Wilbur! (Патрик Карьон сказал сержанту Уилберу Хамфри Каберре: спасибо тебе.)

Не успел он договорить, как Уилбер Каберра натянул ему на голову коричневый бумажный мешок от «пиэкса». И сказал, чтобы он, Патрик, спешил воспользоваться его услугами, ибо меньше чем через месяц Большой Чарли выставит их вон (Your pal big Charlie screwed us)[35]. Разве он не смотрит телевизор?

Бумажный мешок отрицательно покачался из стороны в сторону.

Уилбер обхватил мешок руками и шумно чмокнул его в том месте, где находился лоб Патрика.

Good luck with the Russians, son! (Удачи тебе с русскими, сынок!)

*

Патрик вернулся домой. Вошел к себе в комнату. Задыхаясь от счастья, разложил на кровати новые джинсы, пояс, «оксфордскую» рубашку с воротничком на пуговицах, а на столике у изголовья постели — комиксы.

Было шесть часов вечера. Он начал готовиться к концерту в Дрё, для которого им предоставили помещение городского театра. Впервые их группе предстояло играть на настоящей сцене. Он принял ванну.

Когда он вышел из ванной в одних трусах, с полотенцем в руке, в комнате стояла госпожа Карьон. Она разглядывала одежду из «пиэкса», подаренную ее сыну Уилбером.

— Эта куртка просто великолепна. У тебя невероятно щедрый друг, — сказала она. — Мы тоже приготовили тебе сюрприз. В воскресенье отпразднуем твое восемнадцатилетие. Я сделаю тушеное мясо.

— Мать, мне надо одеться.

Госпожа Карьон вышла из комнаты.

Патрик с наслаждением расправил куртку, лежавшую на кровати рядом с несгибаемыми штанинами джинсов Levi’s, положил сверху ковбойский пояс с медными заклепками и уже собрался было надеть рубашку Arrow, как вдруг в комнату вошел отец.

Он сердито спросил сына, почему тот уже несколько месяцев не посещает лицей.

— Я репетировал вместе с Риделлом, мы готовились к сегодняшнему концерту в Дрё, — ответил Патрик, тоже начиная сердиться.

— Ты мне ничего об этом не говорил.

— Я предупреждал мать.

Доктор Карьон решительно сказал:

— Ты не поедешь в Дрё.

Патрик резко повернулся к отцу. Он побелел как полотно. Бурно жестикулируя, он заговорил:

— Папа, это исключительный концерт. Наше самое большое выступление. Дрё — это тебе не какое-нибудь захолустье. Мы играем всемером. Притом в театре. Дай мне уйти, прошу тебя! Через десять минут я должен встретиться с Риделлом в гараже у Маллера. А мне еще нужно одеться!

Патрик замолчал и, схватив джинсы, стал натягивать их.

— Что ты делаешь? — спросил его отец.

Патрику никак не удавалось застегнуть медные пуговицы на ширинке своих новых джинсов.

— Я одеваюсь. Ты же не слушаешь, что я говорю. Это будет наш первый настоящий концерт. А я уже опаздываю.

И Патрик схватил ковбойский ремень, чтобы продеть его в широкие петли на поясе Levi’s.

Доктор сказал, повысив голос:

— Патрик! Экзамен на бакалавра всего через шесть дней. Ты никуда не пойдешь!

И он крикнул в полный голос:

— Ты останешься дома!

Патрик изумленно взглянул на отца, держа ремень в руке. Потом ответил непристойным жестом.

Доктор Карьон вырвал ремень из рук сына и жестоко хлестнул его сперва по груди, потом по лицу.

На щеке Патрика выступила кровь; он жалобно воскликнул:

— Папа! Папа!

Доктор Карьон отшвырнул ремень, подошел к сыну и взглянул на раны. Ничего страшного. Патрик был бледен, кровь каплями сочилась из царапины на щеке.

Доктор Карьон резко отвернулся, вырвал ключ из скважины и с грохотом захлопнул за собой дверь. Выйдя в коридор, он запер ее снаружи. Патрик рухнул на кровать среди разбросанной американской одежды, потрясенный и уничтоженный. Всхлипывая, он шептал:

— Папа… папа…

*

Он сидел в кресле полуголый, в одних джинсах, прижимая банное полотенце к щеке. В другой руке, лежавшей на жесткой штанине джинсов Levi’s, он держал тюбик с мазью.

Оба красных следа от ремня, на щеке и груди, были покрыты мазью.

Вдруг Патрик посмотрел на часы и в панике вскочил на ноги. Он уже опоздал на встречу с Риделлом и Маллером в гараже. Схватив рубашку с кровати и одеваясь прямо на ходу, он кинулся к двери. Но тщетно он вертел ручку, дверь не поддавалась.

Он яростно грохнул в нее кулаком. В доме стояла мертвая тишина.

Он застегнул рубашку, ища взглядом ремень. Ремень с медными заклепками валялся на полу.

Он подобрал ремень, изранивший ему щеку и грудь. Продел его в петли пояса и направился к окну. Поднял фрамугу, стараясь действовать как можно тише.

Связал шнурками свои башмаки. Вернулся к ночному столику, сунул в карман джинсов Levi’s красную шерстяную ермолку Огастоса, прихватил куртку и сел на подоконник.

Уже стемнело. В небе висел молодой месяц, ночь была теплая.

Уцепившись за раму, он сполз вниз, в сторону садовой ограды. Потом отпустил раму и спрыгнул. Ему удалось сохранить равновесие и устоять на каменной стене.

В темноте Патрик осторожно прополз по стене, окружавшей сад.

*

Он добежал до гаража.

Вывеска заправки Антуана Маллера была потушена, металлическая штора на воротах опущена. Он щелкнул своей трутовой зажигалкой и взглянул на часы. Поднатужившись, он слегка приподнял железную штору, прополз под ней и бросился в глубь помещения. Под бензиновым баком лежал ключ. Он открыл им каморку с застекленной стеной, включил свет. Лампочка без абажура ярко светилась в темноте. Он снял трубку, набрал номер Уилбера на базе. Он почти кричал. Голос у него срывался. Он говорил по-американски:

— Уилбер, слушай меня. Это Патрик. Ты должен мне помочь. Это Патрик. Пи-Кей. Ты должен мне помочь. Риделл и Маллер уехали в Дрё без меня. Я говорю, в Дрё! ДРЁ. Ты что, пьян? Ладно, без разницы. Ты должен немедленно отвезти меня в Дрё. Немедленно. Слушай меня, Уилл. Нет, тебе некогда пить кофе. Если ты хочешь встретиться с Мари-Жозе, захвати ее по дороге и вези сюда. Я позвоню ей. Да, я сам ей позвоню. Приезжай прямо в гараж. Приезжай как можно скорее!

*

Он ждал в темноте, возле гаража. Сержант Уилбер Хамфри Каберра всё не ехал. Патрик Карьон никак не мог понять, почему он так долго едет с базы. Он шагал взад-вперед по темной дороге, кипя от нетерпения, от злости, от ненависти к отцу, то и дело поглядывая в свете луны на часы, вздрагивая всякий раз, как мимо проезжала машина.

Поднявшийся ночной ветерок зашелестел в ветвях деревьев. Патрик вынул из кармана красную шерстяную шапочку и натянул ее до самых глаз.

Вдруг он услышал тарахтение старого мотора. На перекрестке показался фургон. Фургон бакалеи Вира и Менара. Он притормозил рядом с ним. Патрик Карьон кинулся к фургону.

Рядом с папашей Виром, который вел машину, сидела бледная как смерть Мари-Жозе. Она бросила на него испуганный взгляд. Этот взгляд, скользнувший по нему, был исполнен ужаса. В тот же миг Мари-Жозе Вир отодвинула дверцу фургона.

*

В темноте они подъехали к перекрестку д’Энгре. На дороге виднелось скопление людей и машин. Панаша Вир припарковался между пикапом местной жандармерии и джипом американской Военной полиции. Патрик вышел из машины.

Он сделал шесть шагов.

Фары джипов освещали кабриолет Bel Air, врезавшийся в каштан. Патрик не поверил своим глазам. Протер их, сняв шапочку, и тут заметил окровавленное тело Уилбера, которое оттащили на обочину шоссе, к стенке с лозунгом «US GO НОМЕ». Уилбер лежал под словом НОМЕ.

Потом он увидел, как двое жандармов кладут тело Уилла на носилки. Мари-Жозе тоже вышла из машины. Она стояла позади него, с вытянутым, застывшим лицом, и глядела на серый «шевроле», на безжизненное тело.

Патрик медленно двинулся к ней.

Она медленно отступила.

Она хотела остаться одна. В одиночестве предаться своему бесслезному горю. Он бросился к ней, обнял, несмотря на сопротивление. Но папаша Вир схватил ее за руку и потащил к машине. Она безвольно подчинилась ему.

*

Патрик вернулся в Мен пешком. Он не испытывал никакого желания идти домой. Побрел к гаражу Антуана. Железная штора была поднята. В конторе, в глубине помещения, горел свет. Было три часа ночи. «Аварийка» стояла в гараже, у стеклянной стены каморки.

Он подошел к машине. Увидел в кузове под брезентом свой Premier и контрабас Маллера. Он вошел в контору. Антуан сидел за столом. Антуан Маллер поднял голову и спросил:

— Где ты был? Почему не пришел, как условились?

— Хорошо сыграли?

Антуан кивнул. Вид у него был озабоченный. Он добавил, что концерт прошел прекрасно, просто грандиозно. Руайян заменил Патрика на ударных, — правда, фурора не произвел. А Риделл рвал и метал из-за отсутствия Патрика.

— Говорят, сержант Каберра попал в аварию? — спросил вдруг Антуан.

Патрик Карьон не ответил. Он направился в уголок за пианино, где обычно спал Риделл. Но на раскладушке никого не было.

— Где Риделл? — спросил он.

Антуан Маллер ответил, что не знает, что оставил его возле островка Плакучих ив, что Риделл совсем съехал с катушек, что он стал законченным наркоманом, что с ним больше невозможно разговаривать. Риделлу кажется, будто вся планета ополчилась на негров, на искусство, на теневую сторону мира и на него самого. Риделл совсем утратил связь с действительностью. Порвал с реальной жизнью. Считает себя великомучеником. Твердит, что земля покинула землю. Что свобода покинула людей. Что Шакьямуни больше не омывает свою залатанную накидку в мутной воде великой реки. И наконец, Маллер сказал Патрику, что ему пришлось попросить Риделла найти себе другое жилье.

*

Уже светало, когда Патрик подошел к мосту. Теплый туман окутывал берега и причалы. Церковный колокол прозвонил к ранней мессе.

Патрик стоял над откосом. Его знобило. Он вновь надел свою красную шерстяную шапочку. Стараясь унять дрожь, он осторожно сунул руки в карманы новой куртки.

Он смотрел на клочья тумана, витавшие над Луарой.

Потом взглянул в сторону острова.

Мало-помалу он начал различать сквозь хмарь черное суденышко, уткнувшееся носом в берег.

Он ринулся в воду.

Перешел вброд рукав Луары. Вода доходила ему до пояса.

*

Мокрый по пояс, вышел он на берег острова. Пробрался сквозь заросли камыша к землянке, укрытой ивовыми ветвями его детства. Там он и обнаружил Риделла — вонючего, пропитого, заросшего щетиной. Франсуа-Мари спал. Возле него горела тонкая свеча в горлышке пустой бутылки из-под кока-колы. Это был один из «светильников», сделанных некогда руками Мари-Жозе. Патрик стал трясти друга за плечо.

Но ему никак не удавалось его разбудить. Он ощутил на своем лице кислую вонь перегара — так пахнет от заядлых пьянчуг. Присев рядом, он прошептал:

— Риделл, проснись, ты меня слышишь?

Риделл лежал в полузабытьи. Патрик попробовал привести его в чувство, сильно тряхнув за борта клетчатой куртки. Он повторил в полный голос:

— Ты меня слышишь? Ты знаешь, что Уилбер погиб?

Наконец Риделл разлепил веки и что-то невнятно буркнул. Потом, снова закрыв глаза, произнес более разборчиво:

— Мне в высшей степени наплевать, если этот мерзавец подох.

Но Патрик продолжал настаивать:

— Скажи, Риделл, ты меня слышишь?

Риделл с трудом приподнялся и сел. Все так же, не поднимая век, он торжественно объявил:

— Я больше ничего не слышу!

Риделл выговорил это медленно, раздельно, тщательно произнося каждый слог и по-прежнему с закрытыми глазами.

После чего стал рыться в кармане своей клетчатой куртки. Вытащил гасильник с тремя колпачками. Поднял веки, взглянул на Патрика, сощурился. Протянул индийский гасильник с колпачками, купленный на блошином рынке в Сент-Уане, к бутылке из-под кока-колы.

Затушил свечу, которую Мари-Жозе воткнула когда-то в бутылку.

С минуту посидел в раздумье.

Потом снова сунул руку в карман куртки, достал оттуда погнутую чайную ложку, крошечный, сложенный вдвое пакетик и шприц.

Патрик Карьон встал.

*

Он вновь пересек Луару, вошел в садик перед домом, открыл дверь в кухню. Госпожи Карьон в кухне не было. Тогда он поднялся в спальню родителей. Матери там не было. Он заглянул в ванную. Матери не было и тут. Он направился к комнате, куда она запретила ему входить.

У двери он с минуту поколебался. Он был весь мокрый. Но все же потянулся к дверной ручке.

Повернул желтоватый, в трещинах, шарик.

Вошел.

Госпожа Карьон в слезах набросилась на него с кулаками, норовя ударить в лицо.

— Что ты делаешь! — воскликнул Патрик, закрывая лицо руками. — Мать, какие тут у тебя тайны? Что я такого увидел? Ведь здесь ничего нет!

— Может, здесь ничего и нет! — повторила она. — Но это ничто принадлежит мне, только мне!

— Мама, у меня друг умер.

Но госпожа Карьон повернулась к нему спиной. Она была одета в желтый костюм. Больше он никогда не виделся с нею наедине. Только при отце. Больше они никогда не разговаривали друг с другом.

*

Сержанта Уилбера Хамфри Каберру не стали хоронить на французской территории. Его тело отправили на американскую военную базу Сарана, а оттуда на военно-транспортном самолете в Денвер, для погребения.

Лейтенант Уодд разрешил Патрику присутствовать при отправке тела Уилбера на аэродроме Сарана.

Было по-прежнему жарко и по-прежнему душно. Солнце то и дело проглядывало сквозь дождь. Первой на поле влетела, поднимая фонтаны воды, американская машина скорой помощи, следом за ней — два джипа. Этот маленький кортеж остановился перед винтовым грузовым самолетом. Из джипов вышел под ливень взвод сержанта Каберры — шестеро солдат в парадной форме. Они встали по стойке «смирно». Санитары вытащили body-bag[36] с телом сержанта У. Х. Каберры и грубо свалили его на ленту конвейера, уходящего в трюм самолета. Люди из взвода Каберры отсалютовали своему командиру.

В пятнадцати метрах от самолета, возле розового «тандерберда», стояли Труди, Мари-Жозе Вир, Патрик Карьон, саксофонист Мэл и лейтенант Уодд.

Санитары вынули из машины мешок с вещами сержанта и бросили его на конвейер. Мари-Жозе схватила Патрика за руку. Поднесла ее к губам. И глухо произнесла:

— Патрик!

Она поцеловала его ладонь и сказала:

— Я люблю тебя, Патрик.

Труди Уодд напряглась. Мари-Жозе все еще целовала руку Патрика Карьона. Вдруг Труди крикнула:

— Shut up! Shut up! (Замолчи! Замолчи!)

Патрик тотчас отдернул руку. Он был поражен. Труди подбежала к «тандерберду» и закрылась в нем.

Ее волосы и лоб были мокрыми от дождя. Патрик стоял в растерянности, не зная, что делать. Мари-Жозе снова взяла его руку.

Лейтенант Уодд строго взглянул на Мари-Жозе и Патрика.

Тело сержанта Уилбера Хамфри Каберры в пластиковом мешке исчезло в грузовом отсеке самолета.

Патрик оттолкнул умоляюще протянутую руку Мари-Жозе, которая встала перед ним на колени прямо на бетонную полосу аэродрома, залитую дождем.

— Ты чудовище! — бросил он ей шепотом, заставляя подняться.

Они молча пошли за лейтенантом Уоддом, который сел за руль своего «тандерберда».

*

— В полдень у меня встреча с аббатом, — сказал он ей.

Мари-Жозе Вир и Патрик Карьон встретились у охотничьего павильона, на каменной скамье. Сперва они молчали. Она пришла в черных очках. Сняла их. Под глазами у нее темнели круги. Щеки запали. Лицо подурнело от горя. Глаза лихорадочно блестели. Они крепко обнялись, в последний раз. Мало-помалу их пальцы вспоминали былые ласки, незабываемые, как детство, как нежность многолетней дружбы, которой не нужны слова, как былые объятия — робкие, редкие, неумелые, внезапные и страстные, — как все бессчетные признания в любви. Потом они разняли руки.

— Этого не объяснишь, — прошептал он.

Он сказал Мари-Жозе, что со дня катастрофы ему кажется, будто он живет лишь наполовину. Письменные экзамены на бакалавра сдавал точно во сне. Мари-Жозе Вир сочувственно взглянула на него. Он говорил, что по его вине сержант Уилбер Хамфри Каберра мчался на полной скорости, хотя был пьян. Просто он, Патрик, впал в ярость оттого, что отец запер его, словно наказанного ребенка, в самый день его восемнадцатилетия, когда ему предстояло играть в городском театре Дрё. Он записал на базе настоящую пластинку, но его родители не желали понимать музыку, которая целиком завладела им, которой целиком завладел он. И вот теперь он мертв, потому что они мешают ему жить.

Она возразила: все это не настоящая причина его горя. На самом деле он несчастлив оттого, что они расстались. С этими словами она захотела поцеловать его. Потянулась к его губам.

— Нет, — сказал он.

Он больше не хотел прикасаться к Мари-Жозе. Не решался прикоснуться к ней. Она выпятила свои маленькие грудки, прижалась к нему. И они смущенно застыли в такой позе.

— Я-то ведь не спал с Труди Уодд, — прошептал он.

Он говорил о шести последних месяцах. Она же вспомнила их детство.

Но тщетно она вспоминала об этом. От прошлого остались лишь бледные образы, давным-давно утратившие свою силу. И эти образы не могли вернуть им все пережитое, весь мир, который они познали вместе.

Когда люди вспоминают прошлое, можно сколько угодно говорить правду, — она всегда будет звучать как ложь.

Они говорили слишком долго. У их ног текла вода. В воде охотилась щука. Рыба непрестанно заглатывала мошек.

— Мне больно! — прошептала она.

— А я ничего не чувствую, — отозвался он.

Они опять смолкли. Потом он сказал совсем тихо:

— Что я получил от всего, что пережил с тобой? Ничего. Что получил от музыки? Ничего. Мари-Жозе, я водил тебя на помойки базы. Так вот: ты — полная помойка. А я — пустая.

— Говори за себя. Я не помойка.

— Я и говорю за себя. Я помойка. У меня душа помоечная. Я пахну помойкой. Где они — все эти тостеры, «крайслеры», музыкальные автоматы Wurlitzer, что сверкали для нас ярче звезд в ночи?

Он взглянул на Луару, на колокольню Мена за рекой, на замок, на высокий небосвод. И указал ей на них.

Она пожала плечами.

— Жалкая дыра! — прошептала она с невыразимым презрением.

Он кивнул. И добавил, что ему это напоминает старую облупленную клеенку.

И еще трухлявое дерево, которое крошится под пальцами.

Так крошатся стволы умерших плакучих ив, распыляясь в воздухе оранжевым облачком трухи.

Тогда она тихонько положила руку на его ширинку.

Он испуганно вздрогнул и вскочил на ноги.

— Ты меня больше не любишь? — спросила она шепотом.

— А ты кого любила? — гневно вскричал он. — И почему сделала мне тот миленький подарок — дерьмо, если любишь меня?

— Я подарила тебе дерьмо, чтобы объяснить, в какое дерьмо ты бросил меня. Да, ты швырнул меня в дерьмо. Посмотри вокруг! Ты сам только что сказал. Всё умирает. Уилл умирает. Люди умирают. Ты еще не знаешь: мой Кэт исчез десять дней назад. Всё рушится. Они уходят. Вот уже и базы сворачиваются. И мы тоже должны уехать.

— Я так больше не думаю. Ну и куда же девался твой кот?

— Наверное, в лес убежал.

— Что ж, тем лучше для него и тем хуже для леса.

— Мы должны умереть.

— Это еще почему?

Внезапно они перестали слышать друг друга. Они подняли головы. Прямо над ними летел американский военный вертолет.

Мари-Жозе процитировала Вийона, пытаясь перекричать гул вертолета:

— «Мы ходим под Дамокловым мечом…»[37]. Помнишь? Это Вийон.

Шум винтов заглушал все звуки. Вертолет взял курс на запад. Они проводили его глазами.

Наконец он исчез. Она сказала — медленно, почти неслышно:

— Я люблю тебя, Патрик.

— Неправда!

Голос Патрика звучал резко и сухо. В эту минуту Мари-Жозе хотелось его убить. Они сидели на каменной скамье. Берега реки снова обволокла тишь. Воздух был мягким, вода с тихим лепетом набегала на песок. Стоял июль. Они разговаривали, как прежде, когда еще грезили об Америке. Она подумала: хорошо бы сейчас незаметно нагнуться, открыть сумочку, лежащую позади на земле, вытащить спрятанный там флорентийский кинжал, со стоном вонзить его в спину Патрику, воскликнув при этом, что она его любит, что она никогда не любила никого другого, а потом упасть на колени, подарить ему прощальный поцелуй, встать, подбежать к Луаре, войти в воду, и пронзить кинжалом собственную грудь. Тогда кровь брызнет из раны смешиваясь с ленивыми волнами, и она наконец уйдет из жизни, и река понесет ее к Нанту и дальше, к морю.

Внезапно Мари-Жозе присела перед ним на корточки, сжала его колени, пристально взглянула в лицо.

— Я никогда его не любила, — сказала она тихо. — Клянусь тебе!

— Молчи! — отозвался он.

Он смотрел на ее поднятое к нему лицо. Она не была красива. Она была больше, чем красива. Черные волосы обрамляли лицо, подчеркивая впалые щеки. Тело стало еще выше и тоньше. Черные глаза блестели. Но эта красота больше не принадлежала ему, это тело внушало отвращение. Его переполняла ненависть при мысли о руках и теле мертвого Уилбера, заставлявшего ее сосать — или не сосать — член, которого больше не было.

— Патрик, прости меня!

— Ну встань же! — умоляюще сказал он.

— Патрик, прости меня за Уилбера. Когда я занималась с ним любовью, я любила тебя!

— А кого ты любила бы вместо меня, если бы занималась со мной любовью?

Она судорожно сжала его колено. Но он отдернул ногу.

Мари-Жозе села на песок. За рекой колокол в церкви Мена прозвонил полдень.

— Мне пора, — сказал он.

И добавил, что ему нужно встретиться с аббатом Монтре. И что он собирается продать свою установку.

— Почему ты хочешь продать установку Уилбера? — живо спросила Мари-Жозе.

Он не ответил. Встал со скамьи. Она все еще сидела на песке, цепляясь за его ноги и жалобно говоря:

— Я больше не существую. Я не могу существовать без тебя. Не могу жить без нашей мечты, без всякой цели в будущем!

Она умолкла. Рука ее дрожала. Он на миг прикоснулся к ее руке, чтобы разжать пальцы, вцепившиеся в его штанину. Длинные, ледяные, мягкие пальцы. Мари-Жозе прошептала:

— Когда больше не существуешь, это непоправимо.

*

Он бежал со всех ног через мост к дому кюре. Войдя во двор, он собрал и свернул электрические удлинители. Затем поднялся в бывшую комнату скаутов.

Он уже кончал паковать проигрыватель, как вдруг услышал голоса и скрип садовой решетки.

Аббат Монтре поднялся к нему в комнатку, за ним следовал Жан-Рене Жон. Отец Жана-Рене был богатым фермером из Блуа, он выращивал кукурузу. Патрик пожал руку младшему Жону. Аббат Монтре говорил, отряхивая пыль со своей ветхой сутаны:

— Епископ Реми сказал королю Хлодвигу, что Господь велит сжигать самое дорогое: Incende quod adorasti! Король же…

Патрик повернулся. У него был такой скорбный взгляд, что аббат тотчас умолк. Патрик Карьон тихо сказал ему:

— Отец мой, я хотел бы попросить вас кое о чем.

Жан-Рене Жон бродил вокруг установки, боязливо дотрагиваясь до инструментов. Патрик отвел аббата подальше, к лестнице. Там они и переговаривались шепотом, пока Жан-Рене Жон пробовал играть на барабанах. Он лупил по большому барабану так, словно перед ним был детский барабанчик. Он тряс хай-хэт так, словно играл на треугольнике.

Аббат Монтре задумался, глядя на решительное лицо Патрика.

— Ну хорошо, — сказал он наконец.

— Только я не буду служкой, — попросил Патрик.

— Я понимаю, малыш. Мне не понадобится служка.

*

Два дня спустя в темной затихшей церкви аббат Монтре отслужил поминальную мессу по усопшему Уилберу Хамфри Каберре.

На службе присутствовал один лишь Патрик Карьон.

Мадемуазель Ламюре вдохновенно исполняла наверху оду «Why are all the Muses mute» Генри Пёрселла[38], посвященную королеве Марии, как вдруг массивная входная дверь за спиной Патрика тихо отворилась. Патрик услышал это, но не обернулся. Он продолжал стоять, положив ладони на пюпитр. Слезы брызнули у него из глаз.

Мари-Жозе стояла не двигаясь, скрестив руки на груди, возле чаши со святой водой; в руке она что-то сжимала.

Затем подошла ближе.

И положила на соломенный стул игрушечный жестяный грузовичок, весь облупленный и измазанный мокрой землей. Длинные руки Мари-Жозе тоже были черны от земли. Она стояла прямо и неподвижно. Волосы она собрала в пышный шиньон. Она не плакала. Он не обернулся. Только почувствовал, что она вошла. Но так и не услышал, когда она исчезла. Причащаясь, он вдруг увидел на соломенном сиденье стула игрушку, которую она выкопала из земли. Мари-Жозе в церкви уже не было.

*

Они случайно встретились в парадном зале светского патроната, во время городского бала. Было девять часов вечера. Стены дрожали от оглушительной музыки: молодежь танцевала пасодобль. Девушки из Мена и Клери уселись в глубине зала перед столом на чугунных ножках. Он узнал их всех. Одна из них, нервно сгибая и разгибая цветные проволочки, плела какую-то фигурку. Ее звали Флоранс. Она улыбнулась ему. Он улыбнулся в ответ. Мысленно он повторял первые стихи, выученные наизусть еще в начальном классе:

Скажите, где, в стране ль теней,

Дочь Рима. Флора…

Где та царица, кем, надменной,

Был Буридан, под злобный смех,

В мешке опущен в холод пенный?..

Где Жанна, что познала, пленной,

Костер и смерть за славный грех?..

Увы, где прошлогодний снег![39]

Он подошел к парням, собравшимся по другую сторону танцплощадки, вокруг буфета. Все они завивали волосы. Носили американские куртки. На цветастых скатертях стояли в ряд бутылки с «игристым».

На картине в глубине зала была изображена лань, убегающая от оленя. Перед холстом, на возвышении, служившем сценой, оркестр из пяти музыкантов, в том числе и аккордеонист, наяривал рок-н-ролл. К микрофону подошел певец; мрачно насупившись, он запел какую-то тарабарщину, якобы по-английски, пародируя современных североамериканских исполнителей.

В те времена это называлось «сбацать рок». Подобными штучками славился Даниэль Жерар.

Стоя в одиночестве возле входной двери, Патрик смотрел на барабанщика. Установка была разукрашена гирляндами из матерчатых цветочков. Жан-Рене Жон лупил подряд, что есть силы, по всем инструментам установки Premier, которую Патрик продал ему.

Внезапно на плечо Патрика Карьона легла длинная рука.

Это была Мари-Жозе в темно-голубом платье. Она стала еще выше и еще худее. На ее истаявшем лице жили одни глаза.

Смеясь, она властно увлекла его за собой в центр зала. Они танцевали, прижавшись друг к другу, медленный, так называемый «ковбойский» фокстрот на музыку одной из песен Бадди Холли.

Вдруг он резко отстранился от тела молодой женщины. Он был бледен.

Он смотрел на нее с отвращением.

Мари-Жозе ответила ему таким же презрительным взглядом.

Патрик отвернулся, глядя вокруг. Мари-Жозе снова привлекла его к себе, но тотчас почувствовала, что тело Патрика больше не слушается ритма танца. Он не танцевал — просто ходил рядом. Она отодвинулась и с тихой яростью сказала:

— Я его не любила.

— Врешь, я тебя видел.

Мари-Жозе хлестнула его по лицу. И повторила совсем тихо:

— Я его не любила!

Они стояли посреди зала, мешая танцующим, и те недовольно ворчали. Тогда они направились к буфету, где пили «игристое». Мари-Жозе в своем темно-голубом платье с влажными пятнами пота на груди и под мышками съежилась так, словно застыла от холода.

Она судорожно прижала к груди свою маленькую черную сумочку. И почти простонала:

— Я больше не могу, Пуки. Давай убьем себя!

Она умоляюще тронула его за руку.

Он резко дернулся и оттолкнул ее.

— Хватит болтать ерунду!

Она стояла перед ним, понурившись, ничего не видя вокруг. Ее слепой взгляд был обращен внутрь. Черные волосы были собраны в «конский хвост». Теперь она почти кричала:

— Давай уедем, Пуки! Давай уедем! Уедем в Ливерпуль. Уедем в Нант. Уедем в Париж. Уедем в Нью-Йорк. Уедем…

Но он отрицательно качал головой.

— Патрик, ну сделай же что-нибудь. Мне так плохо! Мне так страшно, Пуки. Вырви меня из этой дыры. Или верни мне жизнь!

И она спросила, почти шепотом:

— Ты меня не любишь, потому что я брюнетка?

Она потеряла всё разом. С Уилбером потеряла Америку. С Патриком потеряла любовь, или детскую дружбу, или брак. С экзаменом на бакалавра, который не стала сдавать, потеряла будущее. Потеряла заморские машины, пищу, одежду, колючую проволоку базы, мусорные баки, мечты… Он пожал плечами.

Мари-Жозе вскинула голову. Ее щеки окрасил гневный румянец. Она громко сказала:

— Он трахался лучше, чем ты!

Патрика передернуло. Он отвернулся и пошел прочь. Но Мари-Жозе шла за ним следом. Шла и бормотала на ходу:

— Все потеряло смысл. Все лишено смысла. Ты меня больше не любишь. Уилл стал трупом. У меня ничего не осталось.

— Послушай, это неправда. Ты…

— Ничего не осталось! Да и ты сам — тоже труп. Ты похож на РХ. Его разберут и увезут. Увезут далеко. В Германию. В Голландию… Я больше не могу жить в этой тоске. Нужно уехать, Пуки…

Вдруг она обхватила ладонями его лицо. Она плакала. Она быстро сказала:

— Молчи! Молчи! Не ищи оправданий. Я все знаю. Я все поняла. Я ведь изучила тебя всего. Я стала тобой больше, чем ты сам. Я видела, как в тебе зарождались первые чувства. Я чуяла твои первые страхи и всегда старалась облегчить их, снять гнет с твоей души. А ты меня больше не любишь. Ты просто не любишь меня. Вот и все.

Она смотрела на него сквозь пелену крупных слез, катившихся из глаз. Ее взгляд застыл на нем. Что-то в ней еще упорствовало, сопротивляясь. Она жалобно простонала:

— Если ты уйдешь, это будет так, словно мама опять бросила меня.

Но Патрик с нетерпеливым возгласом вырвался из ее рук.

— Если ты меня еще хоть немножко любишь, — продолжала она, — если у тебя остались ко мне хотя бы крохи доверия и дружбы, как в детстве, постарайся не видеться со мной. И если мы случайно встретимся на Церковной площади или на улице, сверни за угол, чтобы я тебя не заметила. Не заставляй меня страдать.

Патрик с минуту удивленно молчал. Потом ответил:

— О’кей.

*

В четверг 16 июля 1959 года, подойдя к мужскому лицею, он увидел на двери списки сдавших устный экзамен на бакалавра за 1958–59 годы. Месяц назад он весь обложился крошечными розовыми листочками-шпаргалками, и они сослужили ему добрую службу. Карьон был в списке. Внезапно его охватило ликование.

Он вышел из толпы подростков, которые отыскивали свои имена, испуская горестные вопли или ликующие крики.

На обочине шоссе он увидел свой велосипед «пежо». Рядом стояла родительская «Жюва-4» поносного цвета. За спиной раздался голос отца.

— Ну что, сдал? — боязливо спросил доктор Карьон.

Патрик обернулся и грубо ответил: еще бы!

Счастливый доктор хотел было заключить сына в объятия, но тот резко отстранился, сел на велосипед и уехал.

*

14 сентября 1958 года генерал де Голль направил президенту Эйзенхауэру меморандум. 11 марта 1959 года генерал де Голль вывел средиземноморский флот из-под командования союзников. В июне 1959 года началась эвакуация баз НАТО. В течение третьей недели июля 1959 года американские военные покинули Мен.

Никогда в жизни он больше не занимался музыкой.

Отца он увидел только один раз, когда собирал свой чемодан. Они обменялись ничего не значащими словами. Его мать не пожелала присутствовать при его отъезде. Нет никаких отъездов. Нет никаких путешествий. Нет и возвращений. Нет никаких встреч, потому что никогда не бывает отъездов. Не бывает отъездов, потому что человеку нечего покидать.

Одна только смерть вырывает нашу жизнь у нее самой. Невозможно забыть свои первые страхи. Лишь умирая, можно избавиться от тоски, от плотских желаний, от радости. Что это за детство, если память о нем тает быстрее, чем дымок сигареты LM над засохшей тиной берегов Луары? Разве ты помнишь себя маленьким? Разве помнишь свой лобок без волос? Помнишь, как тебе не хватало слов? Как ты боялся паука? Или громадных гусей, на голову выше тебя самого? Он больше не виделся с ней. Она истомилась от горя. Встречая ее на улице, он сворачивал за угол. Ее щеки высохли. Глаза запали, но их взгляд еще ярче сверкал на худом лице. Она бродила по улицам, по площади, по мосту, растрепанная, неприбранная, в старом куцем черном платьишке с рукавами фонариком, не скрывавшем ее острых коленей. У нее был вид загнанной клячи. Она больше не разговаривала. И если он обращался к ней, встретив в булочной или в кафе, она пожимала плечами и пресекала любые объяснения, словно ей все стало безразлично.

*

Стояла теплая мягкая погода. В воздухе дрожало утреннее марево. Все мерцало и переливалось. Была пятница 17 июля. Он сощурил глаза.

По другую сторону моста он увидел в теплой дымке Мари-Жозе, которая глядела на него.

Всего больнее видеть покинутого человека, когда он еще дорог. Всего страшнее сознавать, что ты причина его несчастья. Всего горше знать, что ты это переживешь.

Она ждала. Было утро. Вероятно, она давно уже стояла и ждала. Он колебался.

Они долго смотрели друг на друга.

Потом она нерешительно подняла руку.

Патрик замер, точно парализованный. И вдруг решился. Он бросился к ней через мост, подбежал и так резко обнял, что она едва не упала.

Она ощутила его запах. Вспомнила запах его шеи. Запах Патрика был каким-то братским, и это ее потрясло. Ей захотелось прильнуть лицом к шее того, кого она так любила. Вместо этого она потянулась к его губам. Но Патрик лишь коснулся сухими губами ее рта, поцелуя не вышло. Она резко отстранилась.

Они пошли к своей скамье. Уселись на старый, одетый мхом камень. И заговорили. У их ног лениво текла вода.

— В чем же все-таки цель? — спросил он.

— Уйти из этого мира, — ответила она. — А у тебя?

— Разорвать все путы.

— Тогда идем со мной.

— Говорю же, я не хочу связывать себя. Быть с кем-то для меня страшнее всего на свете!

— Хорошо, Пуки. Хорошо.

Она собрала волосы в шиньон. На ней было черное атласное платьице с рукавами фонариком. Она сидела довольно далеко от Патрика. Она обхватила голову руками, стиснув виски, выставив вперед острые локти, выпятив грудь. И застыла в такой позе.

— Когда больше нет надежды, это ад, — сказала она.

*

Мари-Жозе покончила жизнь самоубийством. Она убила себя в ванне, вскрыв вены шипом колючей проволоки. Аббат Монтре согласился отслужить заупокойную мессу и разрешил похоронить ее в освященной земле на кладбище Мена. А на упреки прихожанок отвечал:

— Какая женщина, какой мужчина не хотели бы избежать мрака своей жизни? Ведь и в молитве, когда человек сурово хмурит брови и до боли сжимает пальцы, он тоже хочет избежать мрака своей жизни.

Патрик не пошел на похороны Мари-Жозе. Весь городок осудил его за это. А он стыдился любви к ней. Ненависть и ожесточение истребили в нем все воспоминания о прошлом.

Покинутая матерью девочка любила мальчика, единственного сына в семье. Единственный сын стал одиноким, отверженным ребенком. Но и одиночество его было неполным. Став одиноким, он бросился на поиски иного мира. Даже звезды в небесах — и те сбиваются в стаи. Желание найти иной мир, смешанное с жаждой одиночества, разбудило в нем яростное неприятие всего на свете. Если бы его попросили определить себя, то все, чем он жил, уместилось бы в одном слове — «уход». Если бы его спросили, о чем он мечтает больше всего на свете, он бы ответил: разорвать связи со всем миром. Но в глубине души это благородное устремление сводилось к другому, в котором он боялся признаться даже самому себе: порвать с Мари-Жозе.

В день отъезда, 22 июля в десять часов утра, когда он покидал улицу Ла Мов, направляясь к вокзалу, ему вдруг бросилась в глаза висевшая на стене склада бакалейной лавки Вира и Менара старая пожелтевшая афиша военного времени: «Победа вернет нам ШЕРСТЯНЫЕ ИЗДЕЛИЯ ФИРМЫ „ПИНГВИН“!»

Он изумленно застыл на месте, с сумкой в руке, точно узел, брошенный на перрон, точно бог на распятии в церкви, точно железный мусорный бак у забора из колючей проволоки.

И тогда он вспомнил. Это крошечный городок. Совсем маленький городок, где томился в заключении Вийон. Вийон говорил: известное — всегда спутник неизвестного. Столица Париж — всего лишь город по соседству с Понтуазом. Вийон и сам носил имя небольшого городка. Все мы рождаемся в Бастилии, которую потом должны стереть с лица земли. «Нет мерки, что могла б измерить лютость жизни. Елена и Парис умрут, как ты и я. И кто б ни умирал, окончит дни в страданьях…».

И тогда он вспомнил войну. Он вспомнил свой городок и войну, и тотчас же вспомнил детское личико Мари-Жозе, ее шерстяной шлем, мокрые щеки, руку с тонкими пальчиками, локоны, перевязанные ленточками. Вспомнил ее жесткие черные волосы. Почувствовал их касание. Ощутил их аромат.

И тогда он вспомнил ее умолкший голос. Он вздрогнул от счастья, когда этот голос вновь заговорил в нем, повторяя их мечты, отдавая приказы, запрещая игры с автомобильчиками на дорожках, прочерченных носком ботинка в песке, неустанно браня и стыдя его. Его совесть — это была она. Неистовство его желаний и надежд, сила и тонкость его чувств — это была она. Это она — по-прежнему живущая в нем, — создавала и направляла его, учила одеваться, запрещала носить старомодные «рубашонки», требовала, чтобы он купил, вместо традиционного кожаного чемодана, спортивную сумку, которую он сейчас и держал в руке. У нее были мелкие белые зубки. У нее было нежное узкое лоно.

Руки исчезли. Она взяла его руку. Ее горячие губы обожгли его рот. Он снова ощутил запах мокрого шерстяного пальтишка. Было жарко. Стояло лето, но это было уже не то лето. Того лета больше не будет никогда. Как никогда не будет и других времен года, ибо они уже не смогут вместе переживать их, не смогут вместе открывать их для себя, а осы на разогретых солнцем фруктах не будут жалить их обоих, а река больше не разольется, скрыв под собою поля до самого горизонта, и никогда больше не усядутся они бок о бок на каменную скамью, сетуя на этот паводок, лишивший их встреч на островке и жалких неумелых объятий.

У нее была такая тонкая, хрупкая фигурка. Ее кожа была такой белой и бархатистой, такой волшебно гладкой. От нее исходил аромат, который он так любил. У нее были маленькие упругие груди и ароматное дыхание. В ней жила привычка к одиночеству — такая умиротворяющая, такая зрелая. Шерстяные изделия фирмы «Пингвин» призывали к победе. Русские собирались отправить ракету на Луну.

*

Он прошел по улице Ла Мов. Не стал переходить реку по мосту. Свернул на улицу Бателье. Чтобы попасть на вокзал, ему пришлось идти по улице Нуво Павийон. На Орлеанской дороге он заметил колонну американских грузовиков. Колонна покидала город. Таким образом, US возвращались к себе — go home. Но, по правде сказать, они превратили в home весь мир. То, что они совершили в Японии, они совершили и здесь. Он увидел фургончик каменщика Ридельски. Увидел розовый «тандерберд». И Труди, опускавшую стекло «тандерберда».

Она помахала ему рукой.

Он направился к розовому «тандерберду». Но вдруг резко свернул в сторону. Решительно зашагал к мосту. Прошел через лес Солони. Покинул Мен. Уехал в Хейльбронн. Потом нашел работу ученика на одном из заводов Баден-Вюртемберга. 7 марта 1966 года генерал де Голль объявил о выходе Франции из НАТО и потребовал, чтобы штаб, находившийся в Роканкуре, покинул территорию страны. Военные силы НАТО оставили последние базы Орлеанского округа и перебрались в ФРГ. 31 марта 1967 года в шестнадцать часов в Орлеане, в казарме Колиньи, был спущен звездно-полосатый американский флаг. Опустевшие ангары «пиэксов» заржавели. В борделях воцарилась тишина. Колючую проволоку смотали в рулоны, а потом отдали в переплавку. 27 апреля 1967 года французская территория была полностью очищена от американцев. В 1973 году он покинул Штутгарт. В 1982 году он возглавил крупную фрахтовую компанию в индийском штате Бихар. Там я и встретил его. Там он и рассказал мне свою историю. Городок назывался Ара. «Когда понимаешь, что все нереально, это ад», — прошептал он под конец. Ара насчитывает четыреста двадцать тысяч жителей. Через город протекает Ганг. Ганг — слеза Господня.

Загрузка...