В маленькой галерее в Багдадвиле я не так давно нашел серебряные шары. Примерно четыре дюйма в диаметре, они захватывают своей бесполезностью. В них нельзя посмотреть и увидеть цветные картинки, как в калейдоскопе; их нельзя приложить к уху и услышать звук неба, как в ракушках на пляже, что содержат звук океана. Они определенно не представляют интереса как предмет искусства, разве что тем, насколько они неинтересны: они круглой формы, и все; они серебряного цвета, и все. Они не стоят на месте, но сводят с ума своим перекатыванием туда и обратно, от одного конца стеллажа к другому. Я купил полдюжины. Только позже Вив прочла мне древнюю китайскую легенду времен династии Цзуй о крылатых драконах, которые пролетали над Китаем, похищая белых кобылиц, уносясь с ними в небо и овладевая ими. Капли драконьего семени проливались на землю, замерзая серебряными шарами, разбросанными по холмам. Теперь, зная эту легенду, я все-таки слышу небо, когда прикладываю серебряные шары к уху. Теперь, вглядываясь в отражения на них, я вижу маленькие драконьи эмбрионы, извивающиеся в море серы. Ночью, когда я в постели, между ног у Вив, они падают со стеллажа на пол и выкатываются в лунный свет, ожидая, что холодный луч испарит их, вернет на родину...
Салли замужем. Я узнал это пару дней назад, вечером в баре, от человека, который, как и все остальные, ждал, что кто-то другой расколется первым, и посчитал, что к этому времени кто-то уже должен был это сделать. Таким образом, учитывая период полураспада слуха – между временем, когда это всего лишь слух, и временем, когда он становится правдой, – можно подсчитать, что это, должно быть, случилось довольно давно, может, еще прошлой весной. Я так понимаю, Лос-Анджелес полон людей, которые давно знали о свадьбе Салли и гадали, сколько времени пройдет, прежде чем узнаю я. Она позвонила пару месяцев назад, сразу после того, как столкнулась с Вентурой во время одной из его поездок в Остин. Когда он вернулся в Лос-Анджелес, он рассказал мне, что видел ее, но мало что еще; может, он знал, а может, и нет. Она пару раз оставляла сообщения на автоответчике, и я перезванивал и оставлял ей сообщения через человека, снимавшего трубку; больше я от нее ничего не слышал. Потом я случайно встретился в баре с одной женщиной, она была хорошей обшей подругой, когда мы с Салли были вместе, и мы стали беседовать, и она проговорилась, что была на свадьбе у Салли. «На свадьбе?» – спросил я, не будучи уверен, что правильно расслышал ее за шумом; и даже в темноте мне было видно, как на ее лице сменялись гаммы то белых, то красных оттенков.
Я, собственно, не так уж и сержусь, что мне не сказали об этом раньше. Я сам – самый большой в мире трус в таких ситуациях и считаю, что это не моя ответственность – доставлять новости, которые должен был доставить кто-то другой, только потому, что мне не повезло и я оказался не в то время не в том месте и узнал о произошедшем. Я даже не так уж и сержусь, что мне ничего не сказала Салли. По правде сказать, хотя именно Салли и должна была сказать мне об этом, я бы не хотел услышать это от нее. Мне бы понадобилось, ради нее или ради самого себя, найти красноречивый или элегантный способ выразить свои чувства, в то время как я не чувствовал бы в себе особого красноречия или элегантности. Моя ярость по поводу всего этого – и это самая настоящая ярость, пусть никто не усомнится, – моя ярость вызвана не тем, что я ждал, что Салли вернется ко мне, поскольку я не ждал, и не тем, что я собирался вернуться к ней, поскольку я не собирался этого делать, но тем, что этот брак – ложь; и, хотя в мире лжецов я и сам лжец, эта ложь слишком глубока даже для меня. Она была в Лос-Анджелесе и зашла занести мои вещи, которые она так и не собралась вернуть раньше, или я так и не собрался потребовать обратно; когда я открыл ей дверь, на ее лице была все та же смесь раздражения, и вины, и грусти, которая видна на нем с тех пор, как я ушел, – или это она ушла? В кафе на углу, когда пламя третьего кольца начало вздыматься над холмом, она спросила: «Ну почему же я всегда все порчу? И как же я испортила то, что было между нами?» И когда она сказала это, на ее лице была та же смертельная грусть, что и почти пять лет назад, когда мы были скорее в начале пути, нежели в конце, и сидели в маленьком баре на бульваре Ла-Сьенега, уставившись в окно. «Еще один мужчина, – тихо сказала она тогда, имея в виду, естественно, меня, – которого я сделаю несчастным». Я рассмеялся, не зная лучшего ответа. В этот раз у меня точно так же не было ответа. Тот внутренний голос, который не мог не смилостивиться над ней, хотел ответить ей: «Ты сделала все, что могла», – что-то в этом роде. Дать ей поблажку. Но я больше никому не даю поблажек. Так что у меня не было ответа для Салли. Наверно, молчание было довольно-таки разрушительным. Может, в тот молчаливый момент замужество Салли стало неизбежным. Мы допили кофе и ушли, прежде чем жар костров вдалеке стал слишком невыносимым. Когда-то я любил женщину по имени Лорен. Теперь, оглядываясь назад, мне кажется, что Лорен и Салли были тесно связаны, хотя они не могли бы сильнее отличаться друг от друга при всем желании и хотя в моей жизни их разделял промежуток в десять лет. Темная Салли и светлая Лорен, одна – певица, вторая – педиатр; их роднило только замешательство. Когда Лорен наконец вернулась к мужу, многое во мне преобразилось, а что-то еще умерло на долгое время. Долгое время после Лорен я не мог верить в любовь – в такую любовь, которая превращает тебя в силу природы; спустя годы после того, как она вернулась к Джейсону, Лорен иногда звонила – перекинуться парой слов, и я не мог слушать ее голос, не выворачиваясь наизнанку. Я никогда не винил ее. «Ты сделала все, что могла». Я знал и знаю сейчас, что она ничего не делала злоумышленно, а, скорее, запутавшись; кто из нас всегда уверен в правоте своего сердца и всегда храбро следует его зову? А потом, через целые десять лет, когда я оставил свою собственную жену и влюбился в Салли, однажды ночью зазвонил телефон, и это была Лорен. Мне кажется, что не прошло и пяти минут с того момента, как ее муж вышел из дома – и из ее жизни, – как она позвонила мне. И я не мог увидеться с ней, когда мой собственный брак был в руинах, а свой новый роман я еще даже не начал расшифровывать. Так что в последующие два года мы иногда общались по телефону, и в конце концов я навестил ее после того, как все развалилось с Салли; она жила рядом с пляжем, и с первого взгляда я понял, что бывает так – человек перевернет твой мир вверх дном, а после этого проходит столько времени, что он уже не может перевернуть его обратно. Мы поужинали вместе. Мы не занимались любовью. Я обнял ее, и она заснула у меня в объятиях. «Я ничего не жду», – солгала она, когда я уходил.
Той ночью после возвращения домой мне снился один сон за другим, они соединялись в длинный туннель, в конце которого я видел прошлое. Это была безумная ночь, все перепуталось, путаница с Лорен вновь всплыла посередине путаницы с Салли. В течение следующих недель она оставила мне немало сообщений, на которые я нарочно отвечал лишь по прошествии все более долгого времени. Съездив за границу в давно запланированный отпуск, она позвонила через несколько часов после возвращения; прошла неделя, прежде чем я ей перезвонил, удостоив ее автоответчик такой тщедушной отговоркой, что мое поведение взбесило меня самого. Ее реакция, запечатленная моим автоответчиком на следующий день, была столь же поразительна, сколь немногословна. «Я много думала, – тщательно проговорила она, – о том, что у нас с тобой долгая история. Очень долгая история. – Тут она сделала паузу. – Я не хочу, чтобы ты еще когда-либо мне звонил». И повесила трубку.
Как я уже говорил, я больше никому не даю поблажек. Ей понадобилось одиннадцать лет, чтобы решить, что она хочет, чтобы я вернулся. Мне понадобилась неделя, чтобы ответить на ее звонок, – и она больше не желала меня знать. И я не стал звонить, так как она велела этого не делать, хотя, как я подозреваю, она говорила это не всерьез; и через полгода на моем автоответчике оказалось еще одно сообщение, которое она, видимо, читала по бумажке, – необычайно горькая речь о том, какой я лжец. И любовь былых лет, когда я любил ее больше, чем кого бы то ни было прежде, когда она изменила навеки то, как я любил людей, взорвалась, и шрапнель от взрыва все еще свистит по моей жизни. Я знал, что она была в ужасе, – одинокая, потерявшая прошлое, олицетворенное мужем, ради которого она пожертвовала всем. Теперь она жила со страшным сознанием того, что сделала неправильный выбор; когда я не смог отменить ее выбора, она возненавидела меня. «Прошел год с тех пор, как ты попросила меня никогда больше не звонить тебе, – написал я ей наконец. – Я часто думал, что с моей стороны было ошибкой не позвонить тебе вопреки твоим словам. Сейчас я пишу не затем, чтобы сказать последнее слово; если ты действительно веришь, что моя любовь была ложью, едва ли какие-то мои слова заставят тебя передумать. Но за год мне стало слишком трудно жить, зная это, и не отвечать тебе: может быть, тебе стало необходимо верить во что-то другое. Мне нужно было написать тебе и сказать, что если каким-то образом время и изменило или обмануло одного из нас, или если мы оба все-таки подвели друг друга в любви, моя любовь была подлинной, и я всегда знал, что твоя любовь тоже подлинна, и я думаю, в глубине души ты тоже это знаешь».
Может быть, я больше не знаю, что в любви подлинного; я знаю только, что больше всего не хочу казаться по отношению к ней циником. Может быть, нужно дойти до конца жизни, чтобы понять, что в ней подлинного, или, может быть, как моя мать с отцом, нужно провести с человеком жизнь, чтобы понять, насколько подлинна путаница любви, в противоположность тому, насколько несерьезна путаница романтическая. Я послал Лорен это письмо, и через неделю оно вернулось нераспечатанное; оно все еще лежит у меня, заклеенное, с почтовым штемпелем, как будто я храню его, чтобы когда-нибудь предъявить перед судьей или присяжными как доказательство, что оно на самом деле существует и что я действительно приложил усилия к тому, чтобы написать его. Лорен еще раз позвонила спустя несколько месяцев, чтобы сказать свое последнее слово. «Наверное, – сказала она, – я осталась с Джейсоном, потому что он, по крайней мере, был честен». Может быть, ты действительно веришь в это, Лорен. Может быть, в этот момент ты убедила себя, будто это правда, так что я не буду пытаться тебя переубедить, а скажу только, что тебе придется потратить всю жизнь на то, чтобы убедить себя в этом, поскольку убедить в этом кого-либо другого тебе не удастся и на две секунды. Он дурно обращался с тобой, он изменял тебе, он ежедневно лгал тебе, и ты все равно осталась с ним, и я в этом не виноват. Это разбивает мне сердце, и мне так жаль, как только может быть, истинно жаль, это не презрительная жалость и не жалостливость, а жалость сопереживания человеческой душе, и эта жалость может искорежить человеку жизнь ничуть не хуже любой другой. Но я в этом не виноват, и я бросил уже извиняться перед людьми за то, что они сделали неправильный выбор. Я никогда не жду, чтобы кто-то извинился за мой выбор.
Наученные миром мужчин, которым они становятся безразличны, как только сойдут на нет их юность и красота, обманутые временем женщины оглядываются вокруг и видят, как внезапно исчезают все их возможности; они с трудом сохраняют то, что порочный мир приучил их считать ценностями, а потом жестоко переосмысливают ситуацию. Вглядываясь в прошлое, прищуриваясь, чтобы разглядеть воспоминание, они реконструируют смутный образ в своей голове. Тогда они говорят себе: вообще-то он был не так уж и плох. Никогда не бил меня. Хранил верность, насколько я знаю. Не брал у меня денег. Слушал меня так, как будто у меня больше мозгов, чем у пепельницы. В постели мог довести меня до оргазма или, по крайней мере, старался, а когда я плакала, прижимал меня к себе и, не часто, а иногда, даже плакал со мной. Другими словами, он не был самым что ни на есть эгоистичным и неотесанным типом из всех, кого я знала. Некоторые подруги даже говорили, какая, мол, я дура, что отпустила его. Нет, если подумать об этом теперь, с ним было не так уж и плохо; если подумать, хм, интересно, остался ли у меня его телефон с того времени... И они звонят. Отчаяние у них на губах и в горле, и я чувствую себя препаршиво. Я пугаюсь их ужаса, и то, что сохранилось во мне с прежних времен, примерно с тех времен, когда я женился, с тех деньков идеализма, от которых я так резко отказался, что даже лучшие мои друзья до сих пор не могут в это поверить, та часть меня хочет избавить этих женщин от ужаса, отбросить ужас в сторону. Клянусь. Я хочу уверить их, что их жизнь не кончена, и что они не вечно будут одиноки – это и пугает их до потери пульса, – и что если они и будут одиноки, это не так уж и плохо. Но я принадлежу к тому меньшинству, которое считает, что лучше быть одному, чем с человеком, которого ты презираешь, если только, конечно же, тот, кого ты презираешь, – не ты сам.
Вскоре после того, как Лорен вернулась к мужу, я переехал в небольшую двухэтажную квартиру-студию в тупичке рядом с парком Макартур. На этой улочке жила последняя элита Лос-Анджелеса, профессора из близлежащего художественного института и наследники «старых денег», жившие там уже полвека, с тех пор, когда этот район был одним из самых престижных в Лос-Анджелесе. Теперь, конечно же, район осаждали дикие орды: панки, студенты и начинающие художники, к которым принадлежал и я. По соседству со мной жила молодая пара; поденщик по имени Рой, который потерял работу годом ранее и поэтому просиживал весь день дома, слушая радио и принимая наркотики, пока его жена не приходила домой с работы, и тогда они отправлялись по клубам в Чайнатаун. Я начал общаться с ними, я даже не помню точно, как это случилось. Как-то вечером он пожаловался, что мою музыку слишком громко слышно через стенку, но оценил мой вкус и решил, что мне следует присоединиться к их ночным походам, а может, это изначально была ее идея. Ее звали Маделайн. Она работала секретаршей через кадровое агентство, которое посылало ее в одну юридическую контору за другой, где в конце концов наступал момент, когда старший компаньон предлагал ей интим и ей приходилось искать новую работу.
Этого никогда не приходилось долго ждать. То, что она вообще отказывалась от подобных предложений – и я не знаю наверняка, что она отказывалась каждый раз, – было слегка удивительно, если учесть не только щедрые финансовые вознаграждения, которые обычно подразумевались, но и ее хамелеонскую сексуальность, настолько же развратную в одну минуту, насколько целомудренную в следующую. У нее были переспелые красные губы и широко раскрытые карие глаза под смерчем каштановых, слегка рыжеватых волос. В те ночи в Чайнатауне, когда толпы плотно набивались в клубы, и все были прижаты друг к другу, и ниже плеч их руки и пальцы жили секретной жизнью, она слишком соблазнительно танцевала со мной, она протягивала руку, расстегивала мне ширинку и держала меня в ладони в то время, как Рой стоял с нами рядом, поскольку никому не было видно, что делают другие. Понятно, что мне следовало выпутаться из этой ситуации. Но я сделал неправильный ход, заглядевшись на ее удивительное лицо, из-за которого становилось совершенно неважно, что там делают или не делают ее руки; и довольно быстро настало утро, когда Рой вырубился от наркотиков, принятых ночью, и Маделайн стояла у меня на пороге. Честное слово, сперва я сопротивлялся. Но очень быстро сопротивляться стало невозможно. Она предлагала мне себя снова и снова, провоцируя, дразня и унижая меня в одно и то же время; лишь задним числом я начинаю с удивлением понимать, чего она на самом деле хотела. Она хотела, чтобы я побил ее. Она хотела, чтобы я побил ее, как бил ее Рой, и, наверно, тот, с кем она была до Роя, и тот, с кем она была еще раньше. Задним числом становится яснее ясного, чего она хотела, зачем говорила все те бесившие меня слова, из-за которых я вожделел ее и ненавидел, все те бесившие меня слова, из-за которых эти два чувства сливались в одно. Но поскольку я ни разу не ударил женщину, для меня ее желание было непостижимо, и вместо этого мы трахались еще безумней, в то время как он слушал из соседней квартиры через стену; это раздирало последние ошметки того, что еще оставалось у меня от чувства к Лорен, того, что я мог еще заставить себя вспомнить, пока однажды ночью, в темноте, когда я вошел в нее, она не кинула на меня свирепого взгляда через голое плечо, прошипев: «Какая ты скотина», – и это привело меня в восторг. В этот момент оставшаяся мне жизнь оторвалась от всего того, что случилось прежде, и я освободился от того, чем был ранее, от своей невинности и боли, все смылось в кромешной тьме, кроме прозрачной струйки моего семени. Несколько лет назад, сразу после Землетрясения, но до того как все по-настоящему завертелось с Вив, я был в книжном магазине, где пытался потеснить какую-то женщину и занять среди стеллажей наиболее выгодную позицию, откуда я мог бы с абсолютной, стопроцентной, совершенно несомненной уверенностью убедиться, что в магазине нет ни одной моей книги, когда я посмотрел на эту женщину и сказал: «Саманта?» Саманта была рыжеватой блондинкой, которую я знал когда-то, как раз до Лорен. Прошло почти пятнадцать лет с тех пор, как мы последний раз виделись, и ее жестокая красота беспризорницы поистрепалась от усталости, хотя и по прошествии лет была так же не отягощена самосознанием, как прежде; в ее голове не было ни одной мысли, которую не привнес бы туда кто-то еще. Даже в ее «остроумии» чувствовалось заимствование. «Просто резкий вдох», – говорила она, когда зевала, что-то вроде того. Теперь, спустя долгие годы, в книжном магазине ее глаза все еще норовили стрельнуть по сторонам, как стреляли тогда, но в этом взоре было больше паники, как будто за пятнадцать лет она поняла, как мало значит ее красота, и ощутила, как бдительное мироздание с каждым мигом разочаровывается в ней все больше и больше. Она стояла в проходе между книжными полками и держала последний экземпляр моей последней книги перед собой, как щит, и, кажется, я дал ей телефон, а может, мы обменялись телефонами, потому что довольно скоро она мне позвонила, и какое-то время я пытался перехитрить собственные импульсы, что дается нам легче при дневном свете, нежели в темноте. В конце концов как-то вечером я решил проехаться по побережью и увидеться с ней.
Она жила на стоянке для автоприцепов. О том, что происходило в ее жизни за последние пятнадцать лет, она предпочитала не распространяться, но ее вагончик-трейлер был завален недвусмысленными останками неудачного брака. Страницы в журналах мод с фотографиями прекрасных юных девушек, которые могли напомнить Саманту в молодости, были загнуты слишком уж свирепо. Посидев в вагончике, мы отправились перекусить, и я быстро вспомнил, что нам с ней вообще-то вечно было не о чем поговорить, что наши лучшие моменты случались, когда мы дурачились; и тогда я попытался объяснить ей, так просто, насколько мог с чистой совестью, так деликатно, как позволял мне некий чудом сохранившийся у меня кодекс чести, чего мне не было нужно. И в вихре знакомой мне тарантеллы женского противоречия Саманта решила отпустить меня домой, едва поцеловав, и в зеркале заднего вида я уловил ее взгляд, направленный мне вслед из-за двери вагончика, забранной проволочной сеткой.
Однако, не доехав до шоссе, я развернулся. Ночь была слишком уж темной – темной такой темнотой, когда память становится единственным, что перед собой видишь. Окно и дверь вагончика Саманты почернели к тому времени, как я вернулся спустя двадцать минут после моего отъезда; я не стал стучать, не стал звать ее. Я пробрался через темный вагончик к кровати, все еще думая о том, какой помнили ее мои глаза и руки все те годы назад, – изгиб ее спины, ширину ее бедер, ее шелковистые на ощупь, неразвитые половые губы, наводившие на мысль о запретной юности; и теперь мне было не понять, бодрствовала ли она, или же звук, который слышался мне в темном вагончике, был шорохом ее сна. Если бы она сказала «нет» или попросила меня остановиться, клянусь, я так бы и сделал; я почти уверен в этом. Но когда я увидел белизну ее спины, озаренную прерывистым сиянием разбитого фонаря за окном, и когда звук, издаваемый дверью, которую я не прикрыл за собой и которая теперь хлопала на ветру, смешивался с тихими полусонными звуками, вырывавшимися у нее в то время, как я ее трахал, у меня возникло то же старое ощущение, что память моя превращается в дым, что будущее превращается в дым, что мне нечего вспомнить – ни того, что уже было, ни того, что еще будет, ощущение, что я потерян для самого себя, прошлого и будущего, бредовая амнезия, которая, оттого что Саманта снова стала для меня практически незнакомкой, была лишь чище, как будто чистейший в мире наркотик, струящийся по моим венам. Я не путаю это ощущение с любовью. Но я также не отрицаю, что это может быть неким видом любви. Это последний подлинно анархический акт, оставленный нам нашим тысячелетием, последний шанс вырвать любовь у сексуальных идеологов, которые по-настоящему любили только власть: и кто знает, чем была наполнена голова Саманты в этот момент, – всеми воспоминаниями, что покидали ее стремительным потоком? Кто знает, были ли ее глаза наполнены лицами юных девушек из журналов мод, думала ли она в этот миг забвения, что она – не просто одна из этих девушек, а все они, ряд за рядом юных девушек на бесчисленных рядах кроватей? Может, ее голова была наполнена величественными откровениями, которые мне и не снились, может, она решала ребусы этого проклятого мироздания один за другим, а я был ничем иным, как источником энергии для всех ее открытий. Я не кончил с ней, а ушел еще твердым, поцеловав ее в копчик.
На шоссе я затормозил среди ночи у первой попавшейся мне телефонной будки. Я позвонил Морган, которую пару лет не видел, – она не подошла к телефону; тогда я позвонил Дори, которая живет подо мной в «Хэмблине» и чей муж работает в ночную смену в телефонной компании. Она тоже не подошла. Тогда я позвонил Илане, пользуясь нашим обычным сигналом: после первого гудка повесил трубку и сразу перезвонил. Я никогда не понимал, в чем был смысл этого сигнала и кого или что нужно было таким способом обманывать, но я все равно им пользовался, как она всегда меня просила. Я встретил Илану в книжном, как и Саманту; ее только что поймали, когда она пыталась украсть книгу. Она униженно оправдывалась перед менеджером, что просто машинально положила книгу в сумку, без малейшей задней мысли, и тут я ввязался в разговор:
– Я уверен, что она не собиралась красть эту книгу.
Мы все стояли в дверях, через которые она хотела проскользнуть с добычей, – Илана, и грозный управляющий магазином, и пронырливый служащий, поймавший ее.
– Вы знаете эту женщину? – спросил меня менеджер.
– Нет.
– Тогда мы сами с ней разберемся, – отрезал он.
– Но, видите ли... я написал эту книгу.
Я говорил чистую правду. Это была одна из моих ранних книг, которые еще можно было отыскать в мягкой обложке, пока их не перестали допечатывать. Я ни разу не видел, чтобы кто-то покупал мои книги, не говоря уж о том, чтобы их воровать. «Это я», – продолжал я, показывая на свою фамилию на обложке.
Конечно, никому не было достоверно известно, моя ли это книга, – это во-первых. Во-вторых, какая разница, в этой-то ситуации? И все же пораженный менеджер пробормотал: «Ах, вот как... Ну, тогда, наверно...» Илана быстро заплатила за книгу, и я вытолкал ее из магазина. Так же как и менеджеру, ей не пришло в голову, что, может быть, я на самом деле вовсе не автор книги; она инстинктивно поняла, что книга моя, и когда мы добрались до машины, она победно повернулась ко мне, ее ведьминские губы наполовину улыбнулись, наполовину надулись, и она дотронулась до моего лица. В тот же момент я понял, что она даст мне все, чего я ни попрошу, если это не займет более двух-трех часов, и что к тому же она не будет ничего ожидать в ответ. И теперь, когда я позвонил ей из телефонной будки на шоссе посреди ночи, она подошла к телефону, откликаясь на сигнал; еще до того, как я успел сказать хоть слово, она выдохнула в трубку: «На пляже», – и дала отбой. Прежде чем снова сесть за руль, я позвонил по своему собственному телефону, чтобы прослушать сообщения на автоответчике, и услышал голос Дори. «Я знаю, что это ты только что звонил, – сказала она. – Я жду. Дверь не заперта. Он не вернется до утра...»
Проехав до середины шоссе Пасифик-Коуст, направляясь на рандеву с Иланой на нашем с ней пляже, я вдыхал через окно пепел Лос-Анджелеса, видел багровое полуночное небо вдали и думал об этих женщинах, которые отдавались чувственному моменту, живущему в них, голоду, поселившемуся там, откуда росли их ноги, и любым восхищенным ладоням, хватавшим их за бедра. Было бы оскорблением просто хвалить их за хмельную храбрость их характера; эта храбрость была так естественна для них, что не требовала выкладок, сопутствующих храбрости мелочной. Скорее, меня вдохновляла их бездумная, бессознательная капитуляция; в этот краткий миг я был почти достоин войти в них. Я ехал по прибрежной дороге в ночи, и благодарность захлестнула бы меня с головой, если бы на это было время; бушующее чувство благодарности могло бы столкнуть меня с шоссе, но у меня еще стоял после встречи с Самантой, и мне нужно было торопиться к Илане и нашему тайному пустому пляжу, и через час я остановился, запарковал машину, и, спотыкаясь, сбежал вниз по холму в темноте, и блуждал вдоль пляжа с океаном в ушах, не видя ничего, идя на ощупь, как слепец, – когда вдруг из темноты выплыли пальцы и коснулись моих. Она притянула меня к себе, на песок. Она была абсолютно нага. Она расстегнула мне ширинку и охватила меня ртом, и я услышал, как она хихикнула, потому что почувствовала на мне запах Саманты, и теперь мне было не уйти без расплаты за такое. Она втащила меня в себя, не успев как следует намокнуть, и водила по моей спине своими длинными ногами, и, конечно же, теперь я оказался в затруднительном положении, ведь Дори сказала моему автоответчику, что тоже ждет меня, и так же, как с Самантой, я был обязан не кончать с Иланой; я сдерживался, как только мог. Но потом сдвинулось с места облако, и обнажилась луна и затопила пляж светом, и ветер с океана принес запах крови и ароматных масел, и она качалась на мне, а за ней было скопище звезд. И когда она совершенно закрыла лицо длинными волосами и сказала: «Ты бы хотел меня такой, когда я для тебя – всего лишь тело?», – мне едва видна была в лунном свете шальная улыбочка на ее губах. Я понял, что мой план – воздержаться ради Дори – был под серьезной угрозой, и в то время как я пытался держать ситуацию под контролем, эта девка хитро, легонько качнула бедрами; и все кончилось. И она рассмеялась.
И теперь, через двадцать минут, я снова был в машине, спеша по Палисэйдс к бульвару Сансет. Я был изможден, исчерпан, ни в мозгу моем, ни в сердце не бродил ни единый импульс желания. Мне хотелось поехать домой и лечь спать, но, конечно же, я не мог так поступить, потому что Дори ждала меня, и хотя я мог притвориться, что не получил ее сообщения, пока уже не было слишком поздно, и хотя она не могла пожаловаться – по причине наличия мужа, работающего в телефонной компании, – и хотя я мог обмануть ее, но я не мог обмануть себя и обязательство, данное ей. То, что мое желание прошло, а ее желанием легко можно было пренебречь, не имело значения, не имело значения даже то, что мы были едва знакомы, пересеклись один раз у почтовых ящиков в тот день, когда она сердилась на мужа и ворчала, вынимая почту, и мы начали болтать и в конце концов оказались у нее – чтобы выпить по бокалу вина... Что имело значение, так это то, что я позвонил ей сегодня, поскольку хотел ее, и она ответила мне, и теперь я не мог просто забыть о ней только потому, что меня удовлетворила другая. Я был обязан своим желанием, существовавшим ранее в этот вечер, и, хотя желание прошло, обязательство оставалось, потому что меня обязывала память о желании; Дори предложила себя этому желанию, и для нее оно не было всего лишь памятью, оно жило, дышало моментом, было все еще частью ее настоящего, хотя уже вырвалось струйкой в мое прошлое; даже у желания есть свои законы. Так что когда я доехал до гостиницы и поставил машину в гараж, у меня, конечно же, не было иного выбора, кроме как подняться в ее квартиру; дверь была не заперта. У меня не было иного выбора, кроме как пробраться в ее спальню и приподнять верхнюю простыню и провести кончиками пальцев по ее животу; она вздрогнула. Я подтянул ее к краю кровати и встал на колени, чтобы развести ее бедра и приоткрыть ее пальцами и прижаться к ней ртом; даже в состоянии измождения я не мог не порадоваться ответившему мне стону. Полусонный, я ввел в нее язык. Я не знаю, сколько времени прошло, может, минуты, может, часы, я помню лишь, что поцеловал ее, когда она кончила, и она мурлыкнула в ответ, прежде чем заснуть...
Сегодня, прежде чем усну, пока я гляжу на разбросанные огни города вперемешку с зияющей чернотой за окном, ко мне возвращаются мысли о Салли. И я вижу в своем измождении и удовлетворении, что не она одна была во всем виновата. Со странной, галлюцинаторной отчетливостью усталости я внезапно понимаю, что бремя моих романтических ожиданий невыносимо ни для кого, кроме меня; нет ни одной женщины на земле, которая не чувствовала бы себя заживо похороненной под ними. Мы оба знали, что она не могла дать мне столько же, сколько я – ей. Когда получатель едва может расплатиться за то, что ему дают, воздаяние становится не воздаянием, а властью. В нашем обоюдном понимании Салли могла расплатиться за мой «дар» только своей жизнью, поскольку ее любви никак не хватило бы; несмотря на то что ей было не справиться с этим, что-то во мне знало это и все равно требовало расплаты. А теперь я ловлю себя на том, что говорю ей: «Твоя любовь была ложью», – как сказала мне Лорен, и, может быть, путь любви всегда кончается там, в стране лжецов. Может, сейчас Салли пишет мне письмо, как я писал Лорен, чтобы сказать: «Прости, но это были твои надежды, а не мои, и я не виновата». И она права, она не виновата, во всяком случае, не во всем; быть может даже, она не виновата в большинстве случившегося. Теперь я сильнее всего сожалею о том, что Полли – дочурка Салли, которую я растил все те годы вместе с Салли, – наверно, точно так же, как ее мать, забыла обо мне. Маленькой Полли теперь семь, ее маленькая жизнь выросла вдвое с тех пор, как мы виделись в последний раз; если бы я увидел ее на улице, я бы ее, наверно, даже не узнал, разве что она, должно быть, становится все больше и больше похожа на Салли. Если бы я поговорил с ней но телефону, ее голос был бы голосом, которого я никогда не слыхал, и говорил бы он о вещах, которые всего несколько лет назад она не могла бы себе представить. Думать о том, как я совершенно ускользнул из ее памяти – «Кто этот дяденька? Кажется, я когда-то его знала», – совершенно невыносимо, и, конечно же, это было моих рук дело...
Черт с ним. По крайней мере, мне дано со всем этим позабавиться. Засыпая, я смеюсь над тем, как город за окном поглощает «секрет» свадьбы Салли. Люди волнуются и гадают – когда же я узнаю, шарахаются, когда я спотыкаюсь о свои же секреты, и ждут, когда я столкнусь с самым большим секретом из всех. Я вижу, как они снуют из тени в тень, избегая любого разговора, чреватого в любой момент разглашением Большой Новости. Внезапно, оглядываясь на прошлое, я понимаю смысл тысячи неоконченных фраз, и тысячи неожиданных вопросов, которые мне задавали – «Э, а ты с Салли давно не общался?» – внезапно обретают значение, причину, по которой их задавали. В новом свете раскрылись тысячи неуклюжих пируэтов и шустрых уклонов, которые в свое время удивляли меня своей странностью. Добряк, живущий во мне, конечно же, хочет снять с людей ответственность, как обычно, хочет избавить их от тревоги, позвонить им всем и заверить их: все в порядке, я уже знаю, можете не прятаться. Но я буду воздерживаться от этого импульса какое-то время. Пусть покорячатся еще, чем дольше, тем лучше. Тот факт, что это больше не секрет, стал теперь моим секретом. Я не так уж и сержусь, что мне ничего не сказали, но мне действительно кажется, что они должны расплатиться за это. Если бы я так поступил, я бы ожидал расплаты.
Интересно, знает ли Вив, и если нет, нужно ли мне говорить ей об этом. Столько времени она чувствует себя в тени – даже не в тени Салли, а скорее в тени моей любви к Салли, и разрыв между одним и другим по прошествии времени все растет. Может, она думает: «Каково ему будет, когда он узнает? Как сказать ему без ликования в голосе?» Или, если она не знает, а я скажу ей, не станет ли она размышлять о том, что это значит, воображая себе подтекст, которого даже не существует? Если я скажу об этом Вив, то втолкну этим Салли в нашу жизнь, что не предвещает ничего хорошего, – или же вытолкну Салли из нашей жизни, освободив нас навсегда... но в этот момент я не знаю, что именно может случиться. Так что на время я оставлю Салли в беззвучной тени и избавлю Вив от последнего выхода Салли на сцену наших отношений, прежде чем она навсегда сойдет с нее.
Прощай. Забыть тебя – одно. Забыть, что любил тебя, – другое. Сейчас я прощаюсь с нашим прошлым, с которым никогда не мог до конца распрощаться, и со сколь угодно сомнительным будущим, которое могло прежде за ним последовать. Я сохраню его со всеми прочими сомнительными версиями будущего; у меня их целая коллекция, выстроенная на книжных полках в полых серебряных шарах. Я поднимаю их, трясу, и они не издают ни звука, и я улыбаюсь. Время от времени кто-то пытается подсунуть мне шар, в котором гремит ложное обещание, словно замурованный, окаменелый, мертвый жучок; я просто открываю окно и с размаху швыряю такой шарик в Голливуд-Хиллз, где, должно быть, успела уже образоваться целая свалка таких несбывшихся будущих, которые гремят то одним, то другим ложным обещанием. Я снова в настоящем, в единственном подлинном, живом моменте континуума смерти, – мертвое прошлое, мертвое будущее, мертвые воспоминания, мертвые надежды. В этом мире сплошной иронии можно подумать, будто я иронизирую, когда говорю, что хорошо быть живым. Но в моих словах иронии нет. Мне бы хотелось думать, что я не настолько опустился, чтобы начать замещать мертвую невинность мертвой иронией; первое – отличительная черта детей, второе – монстров.
В первый раз я увидел Американское Таро в Берлине. Карты были приколоты к стене в квартире немецкого панка. Где-то около года назад я ехал днем домой после сеанса иглоукалывания в Маленьком Токио, в моем организме гудел бедлам шлаков, взбаламученных уколами десятков булавочек, и я остановился в Голливуде и забрел в татуировочный салон на Айвар-авеню. Я слонялся от стены к стене, разглядывая бредовые рисунки. У молодой женщины, которой принадлежал салон, были блестящие черные волосы и глаза, которые загорались, как будто солнце сияло сквозь самое замызганное стекло витража; по моде этого района все ее зубы были обточены, заострены. Обсуждая с ней рисунки на стенах, я спросил ее об Американском Таро. Она никогда о нем не слышала. Тут же на месте я все для нее придумал, и старшие арканы, и младшие, Заклинателя Змей и Лодочника, Потаскушку и Раба, Ведьму и Наемного Убийцу, Черного Лейтенанта и Повелительницу Сейлема, Короля Звезд и Рыцаря Мостов, Королеву Винтовок и Принцессу Монет. Татуировщица принялась рисовать их так быстро, как я только успевал их придумывать, пока не заполнила ими весь прилавок; и тогда мы замыслили наш план, что она вытатуирует Американское Таро на женщинах Лос-Анджелеса, пока вся колода не будет сдана и не разбредется по городу. Иногда я заглядываю в салон на Айвар-авеню, узнать, как идут дела. И когда я езжу по улицам и вижу юных проституток и сбежавших из дома девчонок и беспризорниц, спасающихся от собственных имен, я даю им имена: я представляю эту – Слепой Автостопщицей, а ту – Дебютанткой-Оборванкой, с секретной сущностью, вытравленной в секретных уголках тела. В последний раз, когда я заходил в татуировочный салон, мне было откровение. Салон пропитался странным запахом, который я вдыхал на улицах Лос-Анджелеса уже долгое время и не мог определить; и я осознал, что это был запах краски, впаиваемой в плоть...
Америка отступает в прошлое. История отступает в прошлое. Со своей крыши, в сумерках, в разрушенном Лос-Анджелесе я вижу Америку и историю на расстоянии, их пыльный горизонт уползает вдаль. Время от времени на мониторах я вижу сообщения с востока, где, вместе с остальным населением страны, Лос-Анджелес превратился в туманное воспоминание. На экране скачет изображение какого-нибудь политика, делающего все те же строгие заявления, которые мертвые делают перед живыми.
Они говорили тебе – это война за душу Америки, но ты не верил им. Они говорили, что ты – Враг, но ты не принимал их слов, потому что просто не чувствовал себя врагом. Теперь ты знаешь, что каждое их слово было всерьез, более чем. Теперь, в то время как двадцатый век выскальзывает из хватки Америки, ты стал Врагом, которым был всегда, если им верить; и в свете отступающей истории, которую ты видишь со своей крыши, ты не можешь не впечатлиться. Ни один человек с высоко развитым ощущением собственного лицемерия не может не впечатлиться тем, что аморальные личности стали Новыми Моралистами, что злобные духом стали Новыми Праведниками. Ты не можешь не впечатлиться тем, как Новые Патриоты объединились силами и мошной во имя идеи страны, пришедшей кому-то в голову пару сотен лет назад, или во имя чокнутого провидца, погибшего за любовь пару тысяч лет назад. Конечно же, если бы он и впрямь вернулся, во что они, судя по их заявлениям, верят, это всех бы смутило, он жил бы среди того самого отребья, которое ненавидят и презирают эти образцы добродетели: среди проституток и наркоманов, брошенных матерей-малолеток и бормочущих под нос юродивых, которым негде жить, кроме как на улице, среди когда-то красивых юношей, истощенных чумой, среди страждущих и позабытых душ, которые он лелеял и утешал бы, в то время как они погибали бы мучительной смертью, которую с таким наслаждением предвещают им «моралисты», и «праведники», и «патриоты». Впрочем, Новые Образцы Добродетели, вероятно, заключили, что опасность его скорого появления не так уж и велика; и так каждый из них может испускать слова в эфир с большей уверенностью, говорить строже, сидеть прямее, как железный прут, как будто у него в заднице – линейка, которая может замерить с точностью до миллиметра не только расстояние между анусом и сердцем, но вдобавок и какой из этих двух органов мельче, туже и сильнее съежен. И тогда, по прошествии времени, ты признаешь, что тебя это больше не впечатляет. По прошествии времени ты признаешь, что уже слышал довольно разглагольствующих трупов, и тебе хочется, чтобы между ними и тобой была еще тысяча миль Мохавской пустыни. Ты признаешь, что с радостью подпалишь пустыню, и разнесешь все дороги в город, и пустишь черную дымовую завесу по восточному небу, лишь бы уничтожить любую возможность того, чтобы кто-то из них мог сюда попасть.
Другими словами, я не мог не согласиться, когда Вив попросила меня написать сценарий к ее фильму. Я не мог не полюбить мысль, что такой фильм будет мелькать на экранах всей Америки. Телестанция «Vs.» подписала с ней договор на пятнадцатиминутный короткометражный фильм о художнице, которая рисует портреты обнаженных натурщиц, в то время как они рассказывают ей о своих фантазиях. В конце фильма, когда мы наконец видим картины художницы, это вовсе не портреты, а огненные ландшафты – искры, вспышки, пекло, струйки пламени, поднимающиеся к небу... Задумка целиком принадлежала Вив, и я не приму за нее ни хвалы, ни хулы.
– Отличная идея, – сказал я, когда она мне ее объяснила; я мог все это себе представить.
– Ты и вправду так думаешь? – сказала Вив.
– Я все это могу себе представить.
– Можешь?
– Абсолютно.
– Можешь представить? Все-все?
– Абсолютно.
– Прекрасно, – сказала она, – ты-то мне это и напишешь.
Хитрющая лисичка. Я попался. Долгие годы я не писал ничего, кроме рецензий на фильмы, если не считать ту штуку со «Смертью Марата», и сперва я попытался отделаться нечленораздельными отговорками. Позже, когда я действительно начал писать, мои сомнения только росли. За несколько недель я выдал гору страниц с описаниями великолепных кинокадров, удивительных наплывов, потрясающих затемнений: заброшенные лунные равнины, превращающиеся в обнаженные бедра, планеты над песчаными дюнами, превращающиеся в груди над простынями, грохот зловещих машин за кадром, оказывающийся шепотом, и все это перемежалось съемками смешивающейся краски и кисточек, неистово брызжущих цветом на белые холсты. В последней сцене закомплексованная художница наконец атакует картину голыми руками, размазывая пальцами огненную красную краску, – что настоящий художник, как позже указала мне Вив, проделал бы только, реши он отравиться токсическими парами. За три недели я понаписал на две минуты офигеннейшей кинематографии, какая только может быть, – оставалось еще тринадцать минут, на которые, как я понял к своему величайшему разочарованию, мне следовало ввести персонажей, которые еще и говорили бы друг с другом, а также включить действие с зачатками какого-никакого, а сюжета.
Когда я понял, что зашел слишком далеко, было уже поздно. Телестанция дала Вив аванс и составила расписание, согласно которому я должен был закончить сценарий к концу месяца. В поиске вдохновения я начал пересекать часовые пояса города один за другим, рыща по клубам, кофейням и топлесс-барам, которые воздвигаются за ночь из пепла Черных Проездов. Не знаю, чего я ждал, – что меня действительно посетит муза, или же я просто надеялся, что фортуна сделает мне одолжение и кто-нибудь меня ограбит, размозжит мне голову и положит конец моим несчастьям. Мне повезло не настолько, но почти. Однажды я был в «Лихорадке», на углу Фаунтэн и Формозы, когда вошла Джаспер. Теперь клуб населен панками, музыкантами и отдыхающими после работы стриптизершами, но в 1910-м клуб «Лихорадка» был китайским опиумным притоном, а в 1930-м стал голливудским баром; кабинки обклеены пожелтевшими фотографиями с автографами испустивших дух звезд второсортных фильмов, а в глубине клуба стоит бильярдный стол, рядом со сценой, на которую время от времени кто-нибудь забирается и декламирует самые худшие стихи, которые кому-либо доводилось слышать. В ту ночь, когда я был там, вдруг вошла живая, большая, растрепанная тряпичная кукла. Высокая, вызывающе округлая, со светлыми волосами, в драных чулках, и на шее у нее был кулон, который не подходил к ее серьгам, которые не подходили друг к другу, и ни одна из которых не подходила ни к одному из трех или четырех колец у нее на пальцах.
Она прошагала к столику рядом с моим и села, заказала бокал вина и закурила сигарету. Я выводил ничего не значащие каракули в своем блокноте, изображая занятость, пока она не посмотрела на меня и не спросила: «Что ты пишешь?» Тогда я рассказал ей часть истории про художницу и ее натурщиц и подождал, пока она не задаст пару вопросов. Я едва сдерживал свое желание перепрыгнуть стол, схватить ее за громадные груди, разорвать ее напополам, сунуть руку внутрь и вытащить из нее вдохновенную идею, потому что, как только я ее увидел, я понял, что идеи у нее есть; я был в отчаянии, и у меня едва хватало мозгов, чтобы сообразить, что эта женщина не ценила ничьего отчаяния, кроме своего собственного. Мы немного поговорили, я заказал нам еще по бокалу вина и чуть было не разбрызгал свой бокал по столу, когда она сказала:
– Должно быть, ты много знаешь о женщинах, раз пишешь такой сценарий.
Я посмотрел на нее, пытаясь понять, не шутит ли она.
– Ну, – взял я себя в руки, – скажем так: я знаю ровно столько, сколько нужно, чтобы знать, что я был бы полным идиотом, если бы сказал, что много знаю о женщинах.
Все стало еще хуже, когда она сказала:
– Я имею в виду, если сравнить мужчин с женщинами, например. – У нее была манера то и дело напускать на себя хитрый вид, так же как время от времени она подпускала в свою речь легкий акцент – вроде немецкий; вид этот она принимала, сужая и снова расширяя глаза, прежде чем улыбнуться: – Если опустить очевидное.
– Ну... – начал я и не смог придумать ни одного сравнения, которое не раскрывало бы мою сущность в гораздо большей степени, чем женскую. Я решил начать с чего-нибудь попроще. – Женщины смелее мужчин, – предложил я наконец.
– Кто же этого не знает, – ответила она.
– У них больше развито воображение.
– Правда?
– Я не говорю, что они более творческие натуры. Я не знаю, более или менее. Я хочу сказать, что женщина может перекроить себя заново.
– Женщины всегда меняются, – кивнула она. – А мужчины, по прошествии какого-то времени, перестают меняться совсем.
– Да, – пришлось согласиться мне, – для большинства мужчин к тому времени, как им исполняется двадцать пять, поезд уже ушел. А женщины едут в этом поезде до конца своей жизни.
– Да.
– Они сильнее и выносливей, – предложил я еще одно простое наблюдение.
Она пригубила свое вино и подождала.
– Это все хорошие качества.
– Да.
– Ты же не думал, – улыбнулась она, – что сможешь обмануть меня, перечисляя только хорошее.
– Ну... – смешался я. – Женщины меньше прощают.
– Да.
– Они в меньшей мере готовы отвечать за свои внутренние противоречия.
На это она ничего не сказала.
– Они менее романтичны.
– Менее романтичны?
– Конечно, это вовсе не обязательно хорошо или плохо.
– Женщины менее романтичны, чем мужчины?
– Да.
– Ничего подобного.
– Вообще-то это единственное, в чем я действительно убежден.
– Я не знаю ни одной женщины, которая согласилась бы с этим.
– Это потому что для женщины романтика – это манера поведения, может, даже ритуал, в то время как для мужчины это вопрос жизни и смерти. Если, конечно, это мужчина, который вообще согласен за что-либо умереть.
– Да, но, – ответила она уничтожающим тоном, – может быть, женщинам не всегда была доступна возможность умирать за романтику.
– Вот тебе и ответ.
– И вообще, ты обобщаешь.
– Ты меня и просила обобщить, помнишь? Отвечай за свои противоречия.
Она хищно расширила глаза. Она спросила, как меня зовут, и я сказал ей, и она сказала, что, кажется, слышала обо мне; я сказал ей, что сомневаюсь в этом, и она спросила, не писал ли я когда-то книги, и я признался, что писал.
– Я, кажется, читала рецензию на одну из них, – сказала она. – На самую последнюю.
– Это было достаточно давно.
– На пафосную такую.
– Все мои книги пафосны, – заверил ее я. – Просто последняя была особенно пафосной.
– Меня зовут Джаспер.
– Какое интересное имя.
Ей наскучило ее интересное имя.
– Это имя без причины, – объяснила она. – Нет, мои родители не думали, что у них будет мальчик. Нет, они не зачали меня в городе под названием Джаспер. Они не назвали меня в честь Джаспера Джонса[2] или в честь дядюшки Джаспера, который оставил им миллион долларов... – На пальце у нее было кольцо в форме кошки, свернувшейся клубком вокруг красного камня. Она выставила руку и даже разрешила мне взять ее пальцы в свои, чтобы я смог рассмотреть его. Она поглядела на меня так, будто видела меня насквозь.
– Оно подходит к тому, что у меня в клиторе.
– Что-что?
– Оно подходит к кольцу в моем клиторе.
– Я тебе не верю.
Но я ей, конечно же, верил. Я верил ей полностью. Ее, казалось, совершенно не волновало, верю я ей или нет.
– Доказывать тебе я не собираюсь, – сказала она. Меня настигло вдохновение. Не потому что ситуация была хоть на сколько-то у меня под контролем, а потому что Джаспер контролировала все настолько, что для нее не составляло труда кинуть мне подачку, жест сексуальной любезности вместо доказательства того, что в клиторе у нее кольцо с кошкой и это единственное украшение, подходящее к какому-либо из остальных, а именно – к кольцу у нее на пальце.
– В моем сценарии, – сказал я ей так спокойно, как только мог, – художница задает вопрос каждой натурщице, которую видит в первый раз.
– Да?
– Где он тебя трогает?
Она кивнула.
– Вопрос задается без преамбулы, и кто «он» – неважно. Иногда натурщица удивляется вопросу, иногда смеется, иногда пугается. В каждом случае художница предполагает, что берет ситуацию под контроль тем, что ловит собеседницу врасплох, пока однажды не встречает натурщицу, которая отвечает так, как будто все это время ожидала вопроса.
Подумав какую-то секунду, Джаспер сказала:
– Под грудью. Под соском.
– Под которой?
– Под левой, – сказала она спокойно. – Когда его руки поднимаются к моей груди, знаешь... он открыт передо мной. Обезоружен.
– Обезоружен?
– Как в гангстерских фильмах. Когда плохой герой поднимает руки вверх.
– А иногда и хороший.
– Иногда хороший.
– А он хороший или плохой?
– Он хороший, – ответила она, – когда я плохая.
Она откинулась назад и посмотрела мне в глаза.
– Вчера я пошла на открытие выставки в одной маленькой галерее в даунтауне, недалеко от третьего кольца. Я думала, может, увижу там себя. На картине, то есть.
– Ты хочешь сказать, ты на самом деле натурщица?
– ...Но я шла по выставке и к тому времени, как прошла ее наполовину, выпила немного вина и чувствовала себя немножко... – Она улыбнулась и снова расширила глаза в своей манере; иногда в ней чудилось полное помешательство, иногда же – почти неземная собранность. – Так что, может быть, я там и была, просто не узнала себя.
– Что это значит, когда ты видишь себя на картине и не узнаешь?
– Это значит, что художнику следует забыть о том, чтобы писать, насколько я понимаю. А ты думал, это может значить что-то еще? Ты же не думал, что в этом может быть глубокий психологический смысл, правда? Я не слишком много думаю о смысле вещей. Пройдя половину выставки, я столкнулась с ним, а может, он столкнулся со мной, я не помню. Он вел себя, как будто знает меня, но, насколько мне известно, мы никогда не встречались. Это было неважно. Мы пошли к нему. Я зашла в ванную и сняла одежду. Когда я вернулась, он в беспамятстве лежал на постели, так что я раздела его и завязала ему глаза и привязала его запястья к кроватным стойкам своими чулками. Я нашла его ключи, потушила свет и отправилась в один свой любимый маленький бар на пляже. Там хорошая музыка. Я выпила и начала разговаривать с какой-то женщиной, не помню, как ее звали; она была тихая, как человек, который ужасно хочет побыть диким и необузданным, но не знает, как. Мы выпили еще, и я сказала, пошли, встретимся с одним моим знакомым. И мы вернулись в его квартиру. Он все еще был привязан к кровати. Мы делали, что хотели. Иногда мы целовались друг с другом, иногда притрагивались к нему. Иногда мы просто оставляли его лежать там и совсем не обращали на него внимания. Мы бродили по его квартире и рассматривали его вещи и пили его вино и стояли нагишом на его балконе, глядя на океан, слушая, как он трепыхается на кровати, пытаясь освободиться. Чем отчаянней он трепыхался, тем больше нам это нравилось. Я видела, что она сдерживается, ждет, чтобы я сказала ей, что все, что мы делаем, нормально, и в конце концов мы вернулись к кровати, и я залезла на него, а потом она, а потом мы вместе сели на него в одно и то же время. Я знаю, что ты думаешь. Ты думаешь, это мечта каждого мужчины. Каждый мужчина думает, что это его мечта. Но когда я держала его лицо между ног и касалась его рта, чтобы кончить, мне было видно – он понимает, что это не его мечта, а моя мечта. Потом она тоже села на него, и у нее никак не получалось, и я начала шептать ей в ухо, что я мужчина и что я сейчас трахну ее сзади. От этого она кончила. Мы оделись и вернулись в бар на пляже, и выпили еще. Мы все еще смеялись над этим происшествием. Он, наверно, так и лежит там, привязанный к кровати.
Я верил всему этому, точно так же, как поверил, что у нее в клиторе кольцо. Но хотя я получил все, на что мог только надеяться, каким-то образом ситуацию контролировала она, целиком и полностью; в духе того, что она рассказала, я думал, что вдохновение пришло ко мне, но теперь я понимал, что оно принадлежало ей. Она встала из-за стола и допила вино.
– Может быть, когда-нибудь ты напишешь еще книгу, – сказала она, направляясь к двери, – еще более пафосную, чем последняя.
И тогда она исчезла за дверью, и я сидел и пялился на дверь еще пять минут, только чтобы убедиться, что она не возвращается. Я проглотил остатки вина, собрал свои записи и поспешил в свою квартиру, где запер дверь, выключил верхний свет и в сиянии настольной лампы записал каждое слово, каждую подробность о ней, которую я мог вспомнить, все, что она сказала...
Мы назвали свой фильм «Белым шепотом», потому что это совсем ничего не значит, по крайней мере, насколько нам кажется.
– Вот только где, – спросила Вив как-то вечером, читая завершенный сценарий, – где, как ты считаешь, мы найдем актрису, у которой в клиторе кольцо в виде кошки? – Ее глаза подозрительно сузились. – Может, ты и вправду знаешь женщину, у которой в клиторе кольцо в виде кошки? И еще, – добавила она, пролистав несколько страниц, – женщины намного более прямолинейны.
– Что ты имеешь в виду?
– Когда они разговаривают друг с другом. Женщина не скажет – «груди», она скажет – «сиськи».
– Ты уверена?
– Конечно, я уверена.
В голове я прокрутил свой разговор с Джаспер: а как она говорила – «груди» или «сиськи»? И в следующие несколько дней я переписывал сценарий, добиваясь большей откровенности, так что теперь Вив возразила, что сценарий слишком откровенен. «Ну подумай! Разве женщина так скажет?» Тогда я вновь переписал сценарий, вычеркнув некоторые строчки, и Вив пожаловалась, что теперь ему недостает чего-то еще, нужно что-то другое. Тогда я раздраженно предположил, что, может быть, Вив не знает, в чем нуждается сценарий, на что Вив ответила, что нечего так заводиться, и вообще она просто пыталась представить, что скажет директор телеканала, на что я предложил, что, может быть, тогда будет лучше, если директор телеканала напишет сценарий, и мы посмотрим, что он думает – как женщины говорят, «груди» или «сиськи», если, конечно, он считает, что женщинам вообще есть что сказать, на что Вив ответила, что директор телеканала – не он, а она. При этих словах у меня в голове должен был бы раздаться щелчок. И конечно же, когда мы пошли на телеканал встречаться с большой шишкой, кто сидел за столом, как не Вероника; лежащий рядом с ней волк Джо принялся выть в ту же секунду, как я вошел. Вероника схватила его за челюсти и завопила ему в горло: «Джо, потише там!»
– Привет, – сказала она, вновь посмотрев на меня.
– Привет, – ответил я, будучи слегка изумлен.
– Хм-м-м-м-м, – сказала Вив, переводя глаза с нее на меня.
Очевидно, Веронике удалась ее кампания по захвату лос-анджелесского эфира. Телестанция «Vs.» состояла из обугленной спутниковой тарелки, раскрывавшейся зонтиком над одинокой шахтой красного лифта, который спускался к подземной станции, излучавшей чувственную пропаганду на всю Америку двадцать четыре часа в сутки с пустыря на окраине Беверли-Хиллз. Несколько вечеров подряд Вив, Вероника и я устраивали пробы для «Белого шепота», в то время как лифт сгружал одну группу женщин за другой в темные коридоры телестанции, уставленные мерцающими экранами. Женщин собрал толстый кастинговый агент, который носил свою шелковую рубашку расстегнутой до заметного засоса на груди, прошедшего за время работы над картиной метаморфозы от красного до фиолетового к черному, как личинка насекомого; он настаивал на том, чтобы присутствовать при пробах и фотографировать актрис голыми – «для досье», как он объяснил. Среди них были застенчивые девочки из Мэриленда, выключавшие свет в собственных уборных, прежде чем раздеться, и прожженные профессионалки, скидывавшие одежду еще до того, как войти в дверь и в шоке узнать, что в фильме вообще-то есть диалоги и их попросят читать. Были женщины, которые соглашались раздеваться только при Вив и Веронике, что означало – я должен был покидать помещение, а были женщины, которые соглашались раздеваться только при мне, что значило – Вив и Веронике приходилось покидать помещение. Были женщины с обкорнанными волосами и скобками на зубах, казавшиеся в свои тридцать лет девственницами; была и неразлучная пара китайских лесбиянок, одна имела вид жесткий и опытный, вторая же – восемнадцатилетняя девчушка, еще по-детски пухлая. Вот этот херувим меня особенно восхитил. Ее глаза были абсолютно, по-юношески пусты, так и умоляя – оскверните меня. Весь остаток недели я ломал голову, пытаясь придумать, как бы мне ввернуть в фильм китайских лесбиянок.
Однако любые сентиментальные идеи, которые я мог питать о наблюдении за парадом голых женщин, быстро уступили место реальности. Резкий свет в подземных офисах телестанции напускал мертвенную бледность даже на самых хорошеньких, не говоря уж о сорокалетних, повидавших виды актрисах, извинявшихся за все свои родимые пятна, шрамы, пирсинги и жуткие следы особенно зверских кесаревых сечений. Зрелище ужасало не просто потому, что силикон в их лицах, конечностях и грудях затвердел до окаменения, но потому, что их тела ежесекундно транслировали панические сигналы, точно так же, как их глаза; нас с Вив передергивало от отвращения. Нет, правда, умоляли мы их, вы же прекрасно выглядите. Нам хотелось повести их всех в ресторан, и угостить коктейлями, и убедить, что они все еще восхитительны, что впереди у них долгие карьеры и множество актерских возможностей; просто наш фильм тут совершенно ни при чем. За сорок восемь часов в мире киноэротики распространилась весть: мы – сострадательные порнушники. Приходите к нам на пробы, и мы вас пожалеем.
Сперва мы нашли двух натурщиц на эпизодические роли. Пока одна актриса за другой проваливались, персонаж, который сначала виделся нам латиноамериканкой, стал негритянкой и наконец рыжей. На роль «стыдливой» натурщицы мы взяли высокую брюнетку с кроткими глазами оленихи, которая неслышно бормотала и закрывалась руками; как мы узнали позднее, эта «интравертка» была известна тем, что с радостью отсасывала у любого в Голливуде, лишь бы получить роль. Обе главные роли нам не давались. Мы предложили роль художницы девственнице со скобками на зубах, которая очень хорошо читала, даже если и потребовала, чтобы мы убрались за три или четыре квартала, прежде чем она разрешила Вив, и только Вив, узреть священное величие ее наготы. Тем вечером она отправилась в свою театральную группу, где остальные актрисы, любая из которых взялась бы за роль в две секунды, если бы ей дали шанс, с визгом заверили ее, что ни один истинный трагик, имеющий хоть каплю самоуважения, не мог бы и помыслить о том, чтобы играть в таком проекте; она второпях передумала и так и сообщила нам на следующее утро. За два дня до того, как должны были начаться съемки, я наконец уговорил Вив взять на эту роль молодую женщину по имени Эми Браун, которая прикатила в Лос-Анджелес из Теннеси всего пару лет назад, прямо перед Землетрясением. У Эми были вьющиеся черные волосы и маленький рот со слегка искривленными зубами, и она совсем не отвечала представлению об этом персонаже, которое сложилось у Вив. Но она была бодрой и собранной, и мне нравилось, как она опирается о стену, когда проговаривает свои реплики, – как девушка, которая хочет вести себя сурово, но подсознательно пытается ото всех спрятаться. Мне также нравилось то, как она раздевалась; она делала это сосредоточенно и нельзя сказать, чтобы небрежно. Может, больше всего меня впечатлило то, что ее звали Эми Браун, а не Алмазкой, не Звездочкой, не Снежинкой – ни одним из тех имен, которые мы слышали за последние несколько дней. Я подумал, что женщина, которая прожила в Лос-Анджелесе целых два года и все еще считает, что Эми Браун – отличное имя для будущей знаменитости, настолько уверена в себе как в личности, что эта уверенность, в сочетании с ее железной целеустремленностью, нам сейчас очень пригодится.
И, наконец, была роль натурщицы, которую я списал с Джаспер. Призвав на помощь все свое воображение, я окрестил эту натурщицу Джаспер. По умолчанию все наши надежды ложились на актрису, которую мы с Вив называли Кошкой; она явилась на просмотр в облегающем черном трико. У нее были опухшие губы, словно их только что накачали насосом на бензоколонке за углом, а ее начесанные волосы, казалось, укладывали вантузом. Читая роль, она терлась о стену и вонзала в нее ногти, словно собиралась с ней совокупиться. Видя, что с каждым днем неизбежность назначения Кошки на главную роль растет, Вив начала закрывать лицо руками и сердито стонать, и мы так отчаялись найти кого-то на роль Джаспер, что даже самые бредовые идеи начали казаться прорывами. Я подумал, например, что мне явилось откровение, когда на пути домой со студии «Vs.», в конце Мелроуз-авеню, на выезде с бульвара Ла-Сьенега, надо мной поднялся, как ответ, Красный Ангел Лос-Анджелеса: Жюстин в роли Джаспер! Конечно, я не был абсолютно уверен, что подлинная Жюстин существует, хотя однажды, двадцать лет назад, мне показалось, что я видел ее за рулем красного «корвета» направляющейся на север по Россмор-авеню, у стыка с Вайн-стрит. И если Жюстин существует, думал я, так ли она бессрочно юна, как на плакатах, или же она древняя старуха, прячущая лицо в тени и заточающая свое тело в аэродинамической конструкции хитрых тесемок и крючков, призванных запустить ее фантастические груди в вечность? И тогда, когда я добрался до дома и позвонил ей, все еще помня телефон на плакате, я совершенно не рассчитывал, что кто-то ответит. Я думал, что услышу уводящий в пустоту ряд гудков, или записанный голос, отвечающий мне, что телефон отключен, или, может быть, автоответчик, который просто воскликнет в духе ее плакатов: «Жюстин!». Вместо этого, к моему изумлению, женский голос произнес: «Алло?» – и я не сомневался ни секунды, что это был сам Ангел, и так поразился, что немедленно повесил трубку...
К четвертому дню проб я понял, что нужно попытаться найти настоящую Джаспер. У меня не хватало мужества признаться Вив, что Джаспер была на самом деле, поскольку она захотела бы узнать, как это, собственно, я мог дать ей ускользнуть, а также насчет кольца в клиторе, потому что это не такая штука, которую можно просто выболтать в баре. Несколько вечеров подряд я ждал ее в «Лихорадке». Я спрашивал разных людей, не видели ли они ее, и не сильно удивился, что никто и понятия не имел, о ком это я. Официантка, которая приносила нам вино в тот вечер, не помнила ее, сколько бы я ни приставал, не помнил ее и бармен, сколько бы я ни нудил, как будто бы она была моей галлюцинацией, такой же иллюзией, как Жюстин – муза – тряпичная кукла, которая заманила меня в свою горницу на вершине башни вдохновения и потом захлопнула дверь, забрала ключ и сложила лестницу в чемодан, когда добралась до низу.
В последнюю ночь перед съемками, когда я уже готов был забыть о Джаспер и уйти, меня отвлек разговор за моей спиной. Люди в соседних кабинках болтали о том, о сем, и этот конкретный разговор ничем особенным не отличался – ни собеседниками, ни тоном, ни громкостью, – ничем, что могло бы обязательно привлечь мое внимание... но когда мои уши уловили знакомую фразу, которую я сперва не мог опознать, мне пришлось прислушиваться еще несколько минут, прежде чем я понял, что они говорят о «Смерти Марата». Я повернулся, чтобы глянуть через плечо, думая, что это кто-нибудь из редакции. Но это были мужчина и женщина, которых я никогда в жизни не видел, и они посмотрели на меня в ответ, как будто желая сказать: «В чем дело?» Чем дольше они говорили и чем дольше я слушал, тем более было похоже на то... короче, они говорили о фильме, как будто бы видели его. Они говорили о сценах, которых я не упоминал в рецензии, – другими словами, о сценах, которые не существовали даже в моем воображении, не то что на экране. «В эпизоде с монастырем освещение было потрясающее», – сказал мужчина. Эпизод с монастырем? – подумал я, серьезно встревожившись, пока наконец не вскочил на ноги из-за стола, чуть не перевернув его; люди за другими столами обернулись. «Я вижу, весь этот чертов город уже в курсе шутки!» – было все, что я мог прошипеть им. Выходя, я услышал, как официантка пробормотала: «Козел». Бармен подтвердил: «Ублюдок».
Я не очень уверен, как это случилось, поскольку я пытался соблюдать секретность, но скоро, казалось, вся редакция прослышала о моем новом занятии – писании порносценариев. Особенно увлекало это «кабальный совет». Вентура раскладывал на меня таро и извлекал из происходящего колоссальные жизненные уроки. Борясь за объективность, он никогда не затрагивал эту тему напрямик, выясняя, является ли мое новое занятие важной поворотной точкой или же завершающим падением с моральных высот, которые могли кому-либо пригрезиться в моей жизни...
На съемках «Белого шепота» не предполагалось никакой пышности. Учитывая длину фильма и его бюджет, который почти тянул на «гулькин нос», фильм нужно было снять за ночь, и на каждую сцену можно было отвести не более одного или двух дублей, максимум – три, если нам покажется, что можно выжаться до предела. У актрис было всего несколько часов на репетиции дома у Вив, причем я читал за Джаспер, так как с надобностью взять на эту роль Кошку мы смирились только в последнюю минуту; у нее, по крайней мере, был кошачий характер, если и не было кольца в клиторе. За день до съемок Вив, Вероника и я в панике прочесывали город, разведывая заброшенные заводы и грязные проулки, осматривая запущенные комнатушки, у которых всего-то и было достоинств, что явные доказательства – на скомканных постелях и запятнанных полах – того, что здесь имели место другие постановки, еще менее элегантные, чем наша. Признаюсь, заметив, что чем дальше, тем сильнее становится запах мочи и спермы, я усомнился во всем нашем проекте. Признаюсь, на момент-другой я почувствовал себя совершенно постыдным персонажем, точно так, как хотели бы этого Новые Образцы Добродетели. Наконец мы решили использовать один из Рдеющих Лофтов, что появляются после заката в заводском районе к востоку от даунтауна, белую пещеру без окон, изнутри похожую на огромное яйцо, с закругленными углами и комнатушками, расположенными по всему периметру, которые можно было моментально превратить в гримерные, репетиционные, офисы и кухню. Самое неоспоримое достоинство этого помещения, впрочем, состояло в том, что там не воняло.
В назначенный вечер, как только закатилось солнце и возник лофт, команда Вив подкатила микроавтобусы к складским воротам цокольного этажа и приступила к делу. За час были проложены рельсы для операторских тележек, установлены камеры, освещение и микрофоны, а также декорации – наспех сооруженная мастерская, где были мольберты, стол с красками и подиум, на котором позировали натурщицы. Съемочная команда состояла из обычного круга Вив – богемы и наркоманов. За оператора был здоровый техасец по имени Гаррис, а за гримершу – бывшая «лаборант-косметолог» из местного журнала мод; картины предоставил один из бывших дружков Вив. Продюсерами были Лидия и Найлз, супружеская пара из Нью-Йорка, которые раньше занимались театром. Лидия была умна, предана делу и приятна в общении, тогда как Найлз был первостатейный поц. Мы с Вив и Вероникой очень огорчились, узнав, что в знак любви Лидия вытатуировала имя Найлза на той части тела, которая, как мы считали, в противном случае была бы абсолютно симпатичной попкой. Найлз распространялся о своих обширных познаниях в любой области, от арт-директорства до грима и звукозаписи, разгуливая по съемочной площадке в идиотской бейсболке и рявкая бессмысленные указания в рацию. Он быстро успел оскорбить бывшего друга Вив – который и картины-то нарисовал только в виде одолжения Вив – и перелапать всех женщин на площадке, с которыми не был связан узами брака, и самой заметной из них была наша звезда. В ожидании появления остальных актрис Вив решила снять последнюю сцену фильма, в которой Эми Браун как закомплексованная художница, решившая поменяться местами с натурщицей, стоит голая на подиуме; пока операторы готовились снимать наплыв на Эми, сияющую в огнях, как дешевая версия Модильяни, Найлз сосредоточил на ней все свое внимание. Он метался то в кадр, то из кадра между дублями, «поправляя» ей волосы, постоянно смахивая локон с ее лба, в то время как Лидия разъярялась все более заметно, а на ее заду горело имя Найлза.
Все это, должно быть, не выродилось в полномасштабный супружеский кризис только потому, что Вив и Лидии пришлось заняться более серьезной проблемой. Кошки не было. После многочасовых неудачных попыток выследить ее Вив наконец сделала панический звонок кастинговому агенту с гангренозным засосом на груди, и ровно перед полуночью тот нашел еще одну актрису. Через тридцать минут Вив подошла и сказала, что новая актриса прибыла и читает сценарий.
– У нас новая Джаспер, – объявила она со странным выражением лица.
– У тебя странное выражение лица, – сказал я.
– Ну, интересно ведь.
– Что интересно?
– Она в самом деле Джаспер.
– Что значит – она в самом деле Джаспер?
– Значит, ее зовут Джаспер.
И точно, на стуле в тени, как будто бы появившись ниоткуда, как она появилась ниоткуда в ту ночь, когда я повстречал ее, сидела Джаспер. На ней было другое платье, проще и свободней – она перевоплотилась в создание гораздо менее внушительное, но такое же хладнокровное и слегка эфирное, как тогда в «Лихорадке», но теперь в руке у нее был мой сценарий вместо стакана вина. Вив представила нас друг другу, и Джаспер лишь оторвала глаза от сценария и сказала:
– Мне нравится идея с кольцом в клиторе.
– У тебя случайно такого нет? – засмеялась Вив.
– Пусть это будет сюрпризом, – рассмеялась Джаспер. Вив еще посмеялась. Они засмеялись вместе и потом, увидев выражение моего лица, снова расхохотались. В считанные минуты они отлично сошлись друг с другом, и потом Вив вернулась на съемочную площадку, а я уселся с Джаспер и начал объяснять ей сценарий. Я объяснял ей персонаж по имени Джаспер – то есть персонаж, который я у нее и украл; я объяснял ей слова Джаспер – то есть слова, которые она сказала. Она никак не давала понять, что сознает все это. Она никак не давала понять, что вообще когда-либо встречалась со мной. Она читала свои реплики, как будто они были совершенно новы для нее, как будто она никогда их раньше не слышала; она даже анализировала и интерпретировала их во время чтения, пробуя различные интонации. «Мне не нравится – “сиськи”, – сказала она, – я бы предпочла сказать – груди». Учитывая обстоятельства, я сказал ей, что она может говорить практически все, что хочет, если только это будет в общем духе сценария, и что у нас будут шпаргалки и суфлеры, так что волноваться ей не о чем. «Ах, нет, – настаивала она, – я выучу роль, я очень быстро все заучиваю». В конце концов я оставил ее одну, чтобы она могла просмотреть сценарий сама. Я был счастлив оставить ее за этим занятием. Сейчас в ней было что-то, что нервировало меня, как будто в тот вечер, когда мы встретились, ее спроецировало мое сознание, а сегодня – чье-то еще. Спустя несколько минут ее загримировали, все еще корпящую над ролью, и в скором времени мы были готовы ее снимать. Шли минуты, все ждали; в это время мы снимали все остальное, что можно было снять: сцены с остальными актрисами, крупным планом – кисточки, крупным планом – Эми на фоне холстов и холсты без Эми, крупным планом – бедра, похожие на лунные долины, и груди, как шары над пустынями. Вив постоянно бегала в гримерную, проверить, как там Джаспер, и каждый раз выходила без нее. Команда начала роптать. Наконец появилась Джаспер. Она вплыла на съемочную площадку так же, как в «Лихорадку» той ночью. Она двигалась так, будто шла не по реальному миру, а по коридорам своего воображения, где она может поднять какой-нибудь ею же воображенный предмет, беспечно восхититься им, а потом в скуке выбросить через плечо. Она не то чтобы скинула халат, а скорее дала ему соскользнуть с плеч, всходя нагишом на подиум; она сняла с себя все, кроме кольца с кошкой на пальце. Съемочная команда, равно мужчины и женщины, остолбенела от ее вида. Она была невероятно роскошна; если напрячь слух, можно было, наверно, услышать, как в ней все еще плещется сперма прошлой ночи. У меня была на нее двоякая реакция. Во-первых, мне хотелось трахнуть ее, потому что не трахнуть ее значило бы оскорбить Господа Бога и оклеветать Божественный распорядок, а во-вторых, мне хотелось сбежать от нее к чертям собачьим, потому что с минуты на минуту должно было стать ясно то, что я и подозревал с самого начала, – она абсолютно сумасшедшая, Ходячая Бездна в виде Женщины, олицетворение безумия настолько штампованного, что практически виднелся штрих-код.
Мы выписали все ее реплики на шпаргалки, и ассистенты приготовились ей подсказывать. Прозвучала команда «Мотор!». Джаспер произнесла первую фразу своего монолога – который я переписал по свежей памяти чуть ли не слово в слово после того вечера в «Лихорадке», о том, как сняла какого-то парня в арт-галерее и привязала его к его же кровати, – и потом забыла вторую фразу. Ассистент попробовал ей подсказать, но она отказалась следовать подсказке, попросив вместо этого начать заново. Вив скомандовала: «Снято!» – мы взяли паузу. Через пару минут Вив опять скомандовала: «Начали!» – и мы начали заново; Джаспер опять произнесла первую фразу, и опять забыла вторую, и опять отказалась следовать подсказке. Опять Вив сказала: «Снято!». Когда Вив снова велела начать съемку, Джаспер в этот раз забыла уже первую фразу; шпаргалка болталась прямо перед ее глазами, но она отказывалась ее читать. Вив крикнула: «Снято!» – мы взяли паузу. Вив сказала: «Начали!» – и Джаспер начала: «Я была в галерее пару дней назад, думала, что, может быть...» Она покачала головой. Вив велела оператору Гаррису просто продолжать съемку. Джаспер начала снова. «Пару дней назад в одной галерее, я туда пришла и...» Она начинала и останавливалась, снова и снова, в то время как камера продолжала снимать: «В одной галерее пару дней... в одной... я была в одной галерее, где, я думала... я...» Внезапно она зашлась в рыдании. «Все в порядке, все в порядке», – заверила ее Вив, и Джаспер кивнула: «Да, да, хорошо», – и снова начала сначала, и успела произнести несколько строчек монолога, прежде чем сбилась, и вдруг рухнула на подиум, словно в истерическом припадке, но сразу вскочила на ноги: «Ладно, ладно, ладно! Со мной все в порядке, правда, у меня получится», – и снова начала сначала, а камера все снимала, и вновь она произнесла несколько строк, прежде чем все опять развалилось.
К этому времени техасцу Гаррису и остальным членам команды хотелось просто вырвать пленку из камеры, завязать петлей и перекинуть через самую высокую балку. Каждый срыв подталкивал их все ближе к справедливому самосуду. Вив была невероятно хладнокровна. На нее орали, а она принимала по пятьдесят решений в минуту, одновременно не упуская из виду главную задачу, и спокойно контролировала происходящее как человек, для которого управлять – настолько естественно, что не нужно повышать голос или демонстрировать свою власть. Я слышал ее голос у себя в ушах. Это был успокаивающий голос; она слишком широко улыбалась, сияла слишком ярко. В мониторе за ней я видел, как Джаспер натягивает халат и закуривает сигарету.
– Что? – спросил я нервно.
– Ну...
Я не знаю, почему, но у меня сразу появилось ощущение, что Вив собиралась сказать нечто очень странное.
– Я считаю, мы уже добились от Джаспер всего, что у нас с ней может получиться. У нас почти достаточно для того, чтобы смонтировать это со сценами Эми. Но у нас до сих пор не сняты сцены Эми с Джаспер...
– Снимайте сцены с Эми крупным планом, – предложил я, стараясь быть полезным. – Кто-нибудь еще может читать реплики Джаспер за камерой.
– Вот именно.
Ее спокойствие настолько же ужасало, насколько внушало восхищение. Внезапно я увидел свет.
– И не думай об этом.
– Ты еще даже не слышал, что я хочу сказать.
– Даже не думай.
– Ты еще!..
В ярости она развернулась на каблуках и затопала прочь.
– Ну ладно, – уступил я, – скажи мне.
– Не волнуйся.
– Скажи мне.
В этом была вся гениальность Вив – теперь я умолял ее поделиться со мною мыслью, которая, как я был уверен, мне очень не понравится.
– Все, что тебе нужно делать, – это читать с ней, – сказала Вив, уперев кулаки в бедра.
– Почему этим не может заняться кто-нибудь еще?
– Прекрасно. Найдем кого-нибудь еще.
– Ты бы могла этим заняться.
– Прекрасно. Я этим и займусь. Мне ведь больше нечего делать, только что фильм снимать.
– Это могла бы сделать Вероника.
– Прекрасно. Это может сделать Вероника. Я просто подумала, что, может быть, ты мог бы тоже принять участие, что тебе бы этого хотелось, потому что ты написал этот сценарий и ты его понимаешь. Я думала, ты видишь, насколько лучше для Эми играть с кем-то, кто знает, как читать реплики, и что они означают.
– Но разве не лучше, если бы их читала женщина?
– Почему лучше? – всплеснула она руками. – Нет, прекрасно. Мы найдем женщину, которая будет читать.
– Ладно, ладно, я прочту.
– Я просто думала, что так будет проще для Эми.
– Я прочту реплики.
– Я думаю, тебе нужно раздеться.
– Что-что?
– Эми играет закомплексованную художницу, помнишь? Ты же так написал. Вспомни, она исследует свою собственную психологическую наготу через физическую наготу натурщицы, которую рисует? Ее оскорбляет эта нагота.
– Ее оскорбляет женская нагота.
– Я знаю, это не идеальный выход из положения, – согласилась Вив.
– Не идеальный? – сказал я. – Лично мне кажется, что этот выход очень далек от идеального. Но это, конечно же, всего лишь мое личное мнение, ты же понимаешь. Нет, я бы сказал, что здесь мы как раз согласны друг с другом, голый мужчина в роли голой женщины – это не идеальный выход из положения. И некоторым образом – тут я, признаюсь, не объективен – некоторым образом, тот факт, что голый мужчина – я, превращает это в совершенно не идеальную ситуацию.
– Да, но, – парировала Вив, – я в данный момент не могу позволить себе такую роскошь, как идеальные ситуации. Знаешь, не то чтобы ты не читал с Эми и раньше – ты читал с ней на пробах, вспомни-ка. Ей будет удобно с тобой.
– Видишь ли, на пробах – я был одет. В этом вся разница. Готов поспорить, Эми намного удобней играть со мной, когда я одет, чем когда я раздет. Спроси ее.
– Эми! – Через секунду Эми стояла рядом с Вив. – Он будет читать с тобой, чтобы мы могли снять тебя крупным планом. Поскольку ты играешь персонажа, который по сценарию отвечает на реплики обнаженной натурщицы, разве не кажется совершенно естественным, чтобы он разделся?
– Абсолютно, – сказала Эми.
– Просто мне казалось, – Вив снова повернулась ко мне, – тебе хочется, чтобы фильм удался. Я думала, для тебя это так же важно, как и для меня. Разве ты не думаешь, что я была бы счастлива, если бы у нас сейчас была актриса, которая смогла бы сыграть Джаспер, не впадая в истерику? Разве ты не думаешь, что к этому времени я была бы счастлива, если бы здесь была хотя бы Кошка, Господи Боже мой? Но у меня нет Джаспер, у меня нет Кошки, у меня есть ты. Мне кажется, Кошка не стала бы раздумывать и двух секунд перед тем, как раздеться.
– Наверно, Кошка и не стала бы, – с горечью ответил я. – Если бы, конечно, она позаботилась сюда явиться.
– У меня больше нет времени, – спокойно ответила Вив, как будто объясняя трехлетнему ребенку, отчего светит солнце. Она снова повернулась на каблуках. – Подумай минутку и дай мне знать, когда примешь решение, чтобы я, если нужно, могла распустить всех по домам и подумать о том, как вернуть Веронике ее деньги.
Это был ее коронный удар, так как она знала, что в итоге я не способен ее подвести. «Господи, если “кабальный совет” когда-нибудь об этом проведает, мне крышка», – было все, что я смог подумать через тридцать минут, стоя на подиуме. Вокруг меня взвился смерч приготовлений. Команда лопалась от веселья, которое подавляла с большим трудом; они не могли дождаться, пока сцена закончится и они смогут взорваться от хохота. Только Эми, как всегда, сосредоточенная, ни разу даже не улыбнулась. В голове я все возвращался к началу, к тому вечеру, когда Вив предложила заняться этим проектом. Кажется, тогда мне не приходило в голову, что я окажусь в этом фильме нагишом. Скорее, я уверен – я представлял себе, что как раз другие люди окажутся в этом фильме нагишом. «Мотор!» – рявкнула Вив за камерой, и Эми спросила из-за холста:
– Где он тебя трогает?
– Под грудью, – вздохнул я, – под соском.
– Под которой? – спросила Эми.
– Под левой.
Краем зрения я наблюдал за всеми окружающими. Окружающие все смотрели не на меня и не на Эми, а в землю под ногами, сдерживаясь изо всех сил; единственный звук, который я услышал, был сдавленным хихиканьем, одиноким смешком, донесшимся из глубины съемочной площадки, из теней. Через секунду я понял, что это Найлз. Хихикал Найлз, и на меня снизошло некоторое умиротворение, поскольку теперь я знал, что спустя несколько секунд убью его, как мне и хотелось сделать с самого начала, и все это того стоит. Теперь, когда я думал об этом, я был рад, что я гол, потому что кончина Найлза будет еще более позорной, если на виду у всей толпы его исколотит голый мужчина.
– Когда его руки поднимаются к моей груди, знаешь... он открыт передо мной. Обезоружен.
– Обезоружен?
– Как в гангстерских фильмах. Когда плохой герой поднимает руки вверх.
– А иногда и хороший.
– Иногда хороший.
– А он хороший или плохой?
– Он хороший, когда я плохая.
Позже я пойму, что это один из распространенных, примитивных снов – оказаться одному голым в помещении, полном одетых людей. Я не помню, что это означает, кроме очевидного чувства обнаженности и ранимости; и я не знаю точно, что означает тот факт, что в этом сне я был не просто голым, а играл роль голой женщины, объясняющей другой женщине, за какую грудь я предпочитаю, чтобы меня трогали. Интересно то, что пока мы снимали дубль за дублем, продвигаясь от одной части диалога к другой, все остальные на съемочной площадке выпали из моего сознания, и я потерялся в том, что говорила Эми, и в том, что говорил я, пока почти не забыл, что моего голоса даже не будет в фильме, что ничего моего не будет в фильме, что я буду всего лишь призраком, который – которая – не знаю, чем я являлся в этот момент, – появляется лишь ради выражения на лице свидетеля моего появления. В этот момент все и всё были открыты мне. Мне не угрожало дальнейшее разоблачение, я был так же наг снаружи, как и внутри, и все пленники собственной гордости и секретов трепетали передо мной.
Но позже, пересматривая снятые кадры и разглядывая сцены с Джаспер на экране, Вив и я сразу кое-что заметили. В какой-то пропущенный нами миг между нервным срывом на съемочной площадке и образом, запечатленным объективом камеры, Джаспер преобразилась в женщину, которую я встретил в «Лихорадке», – завораживающие глаза, неясный немецкий акцент и странная мертворожденная улыбка... Эффект был поразительный. «Ничего себе, – покачала головой Вив с бессовестно-влюбленным выражением, – без нее этот фильм – ничто». Она вызвала Джаспер на телестанцию через несколько дней, чтобы перезаписать несколько фраз, и всю следующую неделю Вив не могла говорить ни о чем, кроме Джаспер.
Я думаю, именно это ее наваждение подало Вив мысль устроить вечеринку. Для того чтобы заманить Джаспер в свое логово, Вив решила устроить Бал Голых Художников в Бункере, на Хеллоуин. Мы собирались пригласить всех друзей Вив – художников, скульпторов, фотографов, кураторов, плюс некоторых моих приятелей со всеми их женщинами и женами, плюс Веронику с Джо и съемочную группу «Белого шепота», а также остальных актрис, и, может быть, даже некоторых избранных кандидаток, не прошедших пробы, например, китайских лесбиянок, и, наверно, Сахару и других девушек из «Электробутона». Черт возьми, мы могли бы даже пригласить Кошку, и потом привязать ее к полу и стоять вокруг нее, поливая ее вином и текилой и поедая закуски с ее тела. Вив смастерила приглашения из пергамента, перьев и фольги, тщательно вырисовав на них появляющегося из стручка джинна с громадными, влажными грудями, как у Джаспер, и с эрегированным членом, который был мне странным образом знаком, испускающим синюю жидкость, заливавшую поле открытки. Мне оставалось написать объявление. Но, обдумывая эту идею, я понял, что не уверен, кого из приглашенных мне действительно хотелось бы видеть нагишом, хотя бы и на Балу Голых Художников; например, «кабальный совет» – я был вполне уверен, что их-то я точно не хочу видеть голыми, хотя в принципе мне нравилась такая мысль, – чтобы Найлз, которого пригласили только из уважения к Лидии, ведь, в конце концов, его имя было вытатуировано у нее на заднице, оказался единственным человеком на балу, который был бы голым. Так что я ввел некоторые поправки к приглашениям, персонализировал их, так сказать. По мере того как приближалась вечеринка, она продумывалась все тщательней. Бункеру не требовалось чересчур много лишней экзотики, учитывая металлические гробы, и пирамиды, и манекенов, и мертвых жуков на стенах, но все равно Вив распаковала ряд причудливых артефактов, привезенных ею из путешествий: там были маски, куклы, странные фигурки из Африки, Южной Америки и с Ближнего Востока. Переборов свой ужас перед даже воображаемыми пауками, она задрапировала помещение самодельной паутиной, тянувшейся от одного угла комнаты до другого. На экране, перемежаясь с передачами станции «Vs.», шел монтаж сцен из «Метрополиса», «Вампира», «Зацелуй меня до смерти», фильмов Луизы Брукс и Вэла Льютона, рабочих дублей из «Белого шепота» и избранных кадров Кинематографа Истерии; а в центре комнаты, на низеньком стеклянном столике горела гигантская свеча – чудовищный мутант, составленный из множества расплавленных, переплетенных свечей. К вечеру Хеллоуина мы превратили весь Бункер в лабиринт, вывернув лампочки на лестнице и запустив в коридоры черноту, удлиняя петляющие ходы к квартире так, что если кто-то поворачивал в одном месте, то оказывался на главном этаже, а если в другом – то на верхней платформе, глядя вниз. Так как ей не хватило ума, чтобы по-настоящему заблудиться, первой, кто благополучно добрался до самого конца лабиринта, стала тупенькая маленькая восемнадцатилетняя половинка пары китайских лесбиянок. Три минуты общения подтвердили, что ее словарный запас был не больше попугаичьего, а мозги ее уместились бы в рюмку. Вторая лесбиянка потерялась где-то на втором этаже Бункера; всю ночь мы слышали ее отдаленные крики. «Горячо, еще горячее!» – кричал кто-нибудь в коридор время от времени, просто потехи ради.
Гости прибывали озадаченными, возбужденными группками, изливаясь из асфальтовых акведуков Бункера в общем состоянии растрепанности. Было страшно занятно наблюдать, как они скатывались друг на друга, огрызаясь и рыча, как загнанные псы. Женщины щеголяли разными вариантами наготы, переодетые леопардами, птицами или же облачившись в один лишь потрясающий оттенок синего или белого шампанского и блестки. Самые дерзкие из мужчин надели только набедренные повязки, в то время как часть явилась в смокингах, ведя под руку нимф. Вив блистала в одних лишь белых чулках и туфельках; я надел черные трусы с танцующими оранжевыми черепами и зеленую шляпу, как у д'Артаньяна, с фиолетовым пером. В шляпе и ботинках Вентура отличался от своего обычного вида только выражением у него на лице, которое говорило: пожалуйста, объясните, кто-нибудь, какого черта я здесь делаю? Согласно моему плану, единственным абсолютно раздетым мужчиной был Найлз, который действительно явился в чем мать родила. Рассеянно покачиваясь и живо оглядывая комнату в поисках Эми Браун, он недостаточно соображал, чтобы умирать от стыда; скорее, он вел себя как человек, который не может поверить безмозглому счастью всех этих женщин, что на всех них есть единственный голый мужчина, и что мужчина этот – он.
Бедро Джаспер промелькнуло на мониторе в тот момент, когда вошла и она сама. Следуя подсказке Вив, нарисованной на приглашении, и, возможно, распознав свои собственные груди, она пришла, одетая джинном, – абсолютно голая, выкрашенная в глубокий бронзовый оттенок, с огромным пристегнутым фаллосом, который свободно болтался над ее лобком, выкрашенным в такой же белый цвет, как волосы у нее на голове. Ее глаза были подведены так, чтобы акцентировать их блеск, а губы отливали железной синевой. За ней шел парень в набедренной повязке и тюрбане, чьи щиколотки были окованы цепями и который волочил за собой, на цепи же, огромную лампу из папье-маше – судя по всему, былое вместилище джинна. Понятия не имею, как они протащили эту лампу по коридорам Бункера. Я не мог не задуматься, не тот ли это парень, которого привязали к кровати в ночь, когда Джаспер разгуливала по клубам, то есть было ли то, что она рассказывала в «Лихорадке», правдой, и была ли она там вообще; его лицо было лицом человека, который провел столько времени на самом дне глубокой амниотической шахты и который настолько потрясен и дезориентирован этим, что мечтает об одном – как бы туда вернуться. В любом случае их появление всех сильно впечатлило. Когда Джаспер остановилась посередине комнаты, температура подскочила градусов на двадцать, и все уставились на нее, не зная, накинуться ли на нее роем боливийских тропических муравьев или же попятиться, трепеща, как от некого кощунственного секс-миража. Вместо этого они облепили холодильник и накинулись на кувшины текилы, в которую я подлил коньяка.
После появления Джаспер оставались только два возможных варианта развития событий: во-первых, все могли просто разбежаться, а во-вторых, мог произойти взрыв пьяного неистовства. Поскольку гости были слишком заворожены Джаспер, чтобы отыскать дорогу назад по лабиринтам Бункера, и мы все еще слышали крики и стук в стены второй китайской лесбиянки, пытающейся на ощупь выйти к нам, оставался только вариант с пьяным неистовством. Вечеринка гудела всю ночь звоном бьющегося стекла и разлетающихся лампочек, и треском рвущейся материи, и глухими ударами тел, скатывающихся с антресолей. Несколько раз во время этой слепой, хмельной путаницы я задумывался о том, чтобы пробраться к Найлзу и хорошенько дать ему по яйцам. В какой-то момент кому-то пришла мысль втащить огромную орнаментальную свечку на крышу и сбросить ее на улицу, и так вся вечеринка стала процессией, бредущей на нетвердых ногах наверх по черным, как смоль, артериям Бункера навстречу нависшей ночи, на крышу, откуда нам были видны пожары на шоссе вдалеке и по-магриттовски темный океан, медленно подкатывающийся к городу. И вниз по стене здания полетела свеча в полосе огня, ее пламя отважно мерцало всю дорогу до земли, где она шмякнулась и взорвалась белым восковым дождем.
Я отвернулся от края крыши, чтобы посмотреть в глаза Джаспер, стоявшей за моей спиной. В лунном свете ее волосы, губы, глаза и фаллос мерцали, и она взяла меня за руку, чтобы провести через Бункер, обратно к Вив, вместе с остальными. Когда она протащила меня мимо двери Вив, глубже в черные коридоры, к нижнему этажу, я попытался вырваться. «Погоди», – сказал я, потому что я не хотел уходить без Вив, а особенно с Джаспер. Но она только вцепилась в меня еще сильнее. Я не видел ее, как не видел никого и ничего, ни за собой, ни перед собой. На нижнем этаже дверь открылась, и мы очутились на улице, где я увидел, к вящему своему удивлению, что не Джаспер приклеилась к моей руке, а Вив. «Какого?..» – было все, что я мог сказать; я оглянулся через плечо и увидел, что Джаспер каким-то образом оказалась за мной. Ее раба нигде не было видно – его цепи запутались вокруг водосточной трубы на крыше.
– Поехали ко мне, – предложила Джаспер.
– Поехали, – согласилась Вив.
Мы все еще слышали буйство вечеринки на третьем этаже Бункера, заодно с бесприютными криками потерявшейся китайской лесбиянки, которая, пока мы бегали вверх-вниз, должно быть, просочилась сквозь нас, как привидение.
Мы забрались в мою машину. Вив и Джаспер сели сзади. К северу от Багдадвиля горело второе кольцо, так что я выехал на бульвар Пико и повернул на Шестую стрит, направляясь на восток, сквозь темные холмы Хенкок-Парка, и нырнул в Черный Проезд сразу за Макартур-Парком. Мы углублялись в даунтаун, мимо Рдеющих Лофтов, к индустриальному вельду сортировочной станции, раскинувшемуся перед старыми готическими каменными мостами восточного Лос-Анджелеса. Запах океана стелился за нами, запах встречных пожаров задувал в окно... Мы увидели дом Джаспер, не доезжая полмили до него; дом одиноко высился на вкривь и вкось пересеченном рельсами пустыре, рядом была свалка, где грудой вздымался искореженный металл, выкорчеванные бетонные балки и заброшенные корпуса автоцистерн, а вокруг было кольцо несильного, но постоянного огня. Огонь никогда не поднимался выше пары футов, но и никогда не гас. Я почувствовал жар за пару сотен ярдов, а когда мы остановились, он окатил салон автомобиля тугой волной. Джаспер вылезла, чтобы открыть голосовой замок на огромной железной двери, впустившей нас в заасфальтированный туннель, по которому мы проехали последние пятьдесят футов к дому.
– Мы поддерживаем огонь, – пробормотала она с заднего сиденья, когда вернулась, – чтобы отпугнуть хулиганов и банды...
– Мы? – сказал я.
У входа в дом открылось небольшое фойе для парковки. Там выжидающе сиял старинный лимузин. «Давайте чего-нибудь выпьем!» – прощебетала Вив, выскакивая из машины, прежде чем та полностью остановилась. Джаспер заметно затихла с того момента, как показался дом. Мы проследовали за ней; распахнувшаяся дверь была маленькой и невзрачной, как вход для прислуги. Сразу за порогом вздымалась бетонная лестница на второй этаж, откуда открывался весь дом – ввинчивающаяся в небо масса башенок, лесенок и балок, ответвляющихся диагонально и параболически, так что оказываешься внутри, когда кажется, что ты снаружи, и снаружи, когда кажется, что ты внутри, кроме тех случаев, когда оказываешься и там, и там одновременно. Этот этаж разбегался в нескольких направлениях, включая кухню, еще одну лестницу и высотное патио; огибавший дом снаружи по периметру узкий металлический мостик растворялся, казалось, в небе, откуда веяло жаром огненного рва. Лестница вела в кабинет, где горел свет, а затем в спальню и оттуда к еще одной лестнице, которая снова вела в ночь, по стене башни к самому верху. По моим подсчетам, в доме было четыре этажа, не считая всех промежуточных полуэтажей, причем два верхних нависали над огромной круглой гостиной на втором этаже, застекленной от края до края.
Стеклянные стены состояли из перемежавшихся окон и зеркал от пола до потолка, каждому окну на другой стороне комнаты было противопоставлено зеркало, так что можно было взглянуть на город и увидеть, как над ним проплывает твое собственное лицо. В середине комнаты, где пол слегка углублялся, низенький черный диван и два таких же черных кресла окружали низенький черный стол, и вся комната была наполнена ледяным синим светом, таким же, как губная помада Джаспер. В центре дома вертикально высился, как металлический хребет, расчлененный корпус автоцистерны – открытый желоб, сквозь который высоко над нами виднелась ночь.
Дом был, видимо, восьмидесяти футов высотой. Из окон гостиной открывалась панорама – промышленные свалки, окрестные холмы, овраг, прорытый черной Лос-Анджелес-ривер, старый бейсбольный стадион, который захватили койоты, и бездомные, и потомки в четвертом поколении негров и латиносов, которых стадион в первую очередь и согнал с места, и, сразу за пламенеющим рвом у дома, – поезда, скользившие в темноте сквозь сортировочную станцию, один из которых беззвучно прозмеился вдоль самой огненной преграды. Мы стояли над бассейном, вторгавшимся в гостиную с патио. Он тоже был сделан из цистерны топливного грузовика – узкий, продолговатый водяной канал, ведущий в гораздо больший бассейн. Огни над ним были включены, и вода в бассейне краснела светом пожаров; далекое отражение лос-анджелесских небоскребов плавало на поверхности. Прямо под силуэтами небоскребов посреди большего водоема завис крупный модуль с аортами и желудочками, как огромное механическое сердце, достаточно просторный, судя по виду, чтобы вместить пару людей. Со всех сторон были, кажется, иллюминаторы. Сквозь воду я увидел наверху конструкции стеклянный люк.
– Что это? – спросил я.
– Батисфера, – ответила Джаспер.
Теперь она совершенно отчетливо нахмурилась и прошла прямо к столу посреди комнаты, на котором стояли бокалы, несколько хрустальных бутылок со спиртным и ведерко, наполненное растаявшим льдом. Она постоянно оглядывалась через плечо на бассейн и потом на лестницу, в сторону кабинета, где из двери был виден свет. Вив напевала под нос и пританцовывала от окон к зеркалам, в то время как Джаспер смешивала ей коктейль; передав бокал Вив, она спросила, не хочу ли я чего-нибудь, и я ответил, что нет.
– Где ты нашла этот дом? – спросила Вив.
Промолчав мгновение, показавшееся мне долгим, Джаспер сказала:
– Это дом моего отчима. Он его построил. Он архитектор... И батисфера его, – добавила она довольно едко.
– То есть он построил эту батисферу? – спросил я. Словно в ответ мне поверхность бассейна вскипела бессчетными пузырьками. Мы втроем наблюдали из темного дома, как вослед пузырькам показалась батисфера, и фыркнул мотор и повлек устройство к краю бассейна. Мотор выключился, и через минуту стеклянный люк наверху батисферы открылся, и наружу вылез солидного вида человек лет пятидесяти, в костюме. Даже при свете бассейна можно было безошибочно разглядеть, что они с Джаспер по-одинаковому смуглы. Отчим? – думал я, наблюдая за ними, когда он взглянул на гостиную из-за стекла и теперь, казалось, заметил, что дома кто-то есть. «Джаспер», – сказал он тоном не вопросительным и не приветственным, а небрежно-обвинительным, и в его манере держаться все казалось обвинением. Он обошел бассейн, поднялся по наружным ступенькам и вошел в дом на следующем этаже, глядя на нас сверху вниз. Перил не было; я уже заметил, что ни у одного из спусков и лестниц не было перил, как будто бы перила нарочно не предусматривались дизайном, чтобы никто никогда не мог почувствовать себя в полном уюте или безопасности. Фигура мужчины проявилась силуэтом на фоне света из гостиной. Вив слегка пошатнулась, но момент не сильно ее впечатлил; и она, и Джаспер успели настолько привыкнуть за вечер к своей наготе, что забыли о ней. Мужчина на балконе, казалось, тоже не замечал, что в его гостиной, покачиваясь на высоких каблуках, стоит блондинка, одетая в одни лишь сползающие чулки, и что вторая блондинка, его падчерица, салютует ему пластмассовым членом, который являлся единственным, что не успело увянуть за вечер.
Он переводил глаза с меня на Вив и снова на меня с явным презрением, и потом обратно на Джаспер, которая ответила на его взгляд и повернулась к нему спиной, подошла к краю черного дивана и плюхнулась на него, глядя в ночь, на кольцо пламени вдалеке, и прихлебывая из своего бокала. С верха лестницы мужчина вновь посмотрел на меня и скрылся в кабинете.
– Что происходит? – заплетающимся языком выговорила Вив. Она была немножко под мухой.
– Ничего, – ответила Джаспер, а потом, через минуту, внезапно просветлела; знакомый психопатический сдвиг.
Она вскочила с дивана так быстро, что ее фаллос чуть не сшиб бутылку скотча, и, схватив Вив, потянула ее, хихикавшую, в другую комнату, под лестницей. Следующие полчаса я слушал, как Джаспер показывает Вив свою жизнь. Из дней юности выплыли памятные альбомы, и поэтические дневники, и глянцевые фоторазвороты из журналов, и газетные вырезки о конкурсах красоты, где до триумфа оставалась всего одна улыбка, хотя на слух мне почудилось, что это обычно оказывалась улыбка какой-нибудь другой девушки. В ее повествовании звучали ноты отчаянной тоски прощания с уже оконченной жизнью.
В какой-то момент, очень отчетливо и трезво, Вив сказала: «Джаспер, не надо так», – и через несколько минут они вернулись. Я сидел в одном из кресел, а Вив и Джаспер развалились на диване.
Несколько минут мы молчали в темноте. Вив попивала уже новый бокал, а Джаспер рассеянно теребила свой фаллос большим пальцем, уйдя в мысли.
– Мой отец – нехороший человек, – в конце концов нарушила она тишину, почувствовав, что должна предложить нам какое-то объяснение. – Поэтому я была так невежлива. Я не знала, что он будет сегодня здесь, я думала, его нет в городе.
Ни я, ни Вив не знали, что сказать.
– Твой отчим, – наконец уточнил я.
– Что? – сказала Джаспер.
– Ты хочешь сказать – твой отчим.
– Я так и сказала.
Вив повернулась ко мне:
– Она так и сказала.
Я не стал с ними спорить. Я ждал, что Джаспер продолжит, но вместо этого через несколько минут она стала рассказывать о том, как жила в Берлине с мужчиной по имени Руди в те времена, когда все животные берлинского зоопарка рыскали по улицам. Однажды вечером, когда Руди не было дома, она взялась за телефон и стала набирать номера наугад. И набирала до тех пор, пока не нашла кого-то, кто не стал вешать трубку; они занялись сексом по телефону, и через пару вечеров она позвонила по другому номеру, чтобы сделать то же самое, и продолжала так неделями, пока в конце концов не вышла на американца, который жил в отеле неподалеку. Так же, как и все другие телефонные номера, его номер Джаспер набрала наобум и потом наобум назвала номер комнаты, когда ответила консьержка. Американец был застенчивым и вовсе не знал, что сказать, когда она заявила ему, что хочет взять у него в рот. Он попросил ее подождать, пока он закроет жалюзи. По телефону его оргазм звучал устрашающе, и ради звуков этого пугающего оргазма она стала звонить ему, всегда примерно в одно и то же время, вечером, пока в конце концов он не стал настаивать, что больше не будет заниматься этим по телефону. В ту же секунду, следуя чистому импульсу, она согласилась встретиться с ним при самых анонимных обстоятельствах: она отправится следующей ночью в гостиницу, снимет номер, и позвонит ему из номера, и скажет название отеля, и оставит дверь незапертой, выключив свет. Они ничего не скажут друг другу. Он отымеет ее, и потом они уйдут, сперва один, потом второй. Именно так, сказала Джаспер, и случилось. Когда она позвонила ему на следующую ночь, он поднял трубку, не говоря ни слова; менее чем через час, ожидая его в темноте, нагая на гостиничной кровати, она услышала звук открывшейся и вновь закрывшейся двери, за которым последовало его приближение. Не говоря ни слова, существуя лишь в виде темного силуэта, он ждал у края кровати, когда она расстегнула его брюки и сунула его себе в рот, и когда она почувствовала, что он вот-вот кончит, она развернулась на четвереньках, склонившись перед ним, и потянулась назад и вложила его в себя. В то время, как он трахал ее, она поняла, что уйдет от Руди.
– У меня не было и тени сомнения, – сказала Джаспер, – что мне больше хотелось чувствовать руки и член совершенно незнакомого мужчины, чем мертвое сердце Руди – хотя бы всего на одну минуту. Когда я вскрикивала, я чувствовала, как он возбуждается. Он был скотиной, конечно, – я поняла это еще из его израненного голоса по телефону. Но, знаете, когда сердце разбито, а мечта улетучилась, так восхитительно чувствовать свое уничтожение. Все, чего мне на самом деле хотелось, – это почувствовать, правда ли его оргазм так же устрашающ, как по телефону.
– И как? – сказала Вив.
– Нет.
– Откуда ты знаешь, – сказал я, судорожно сглотнув, – что это был один и тот же человек?
В первый раз за все время, что я ее знал, Джаспер показалась мне совершенно сбитой с толку:
– Что?
– Что это был тот же человек, с которым ты говорила по телефону.
– Что ты имеешь в виду? – сказала она. На лице Вив тоже было непонимание.
– Откуда ты знаешь, что мужчина, который пришел в номер, был тем же человеком, что и по телефону?
– Откуда я знаю, что это был тот же человек?
Этот вопрос почти привел ее в ярость.
– Забудь.
– Это очень странный вопрос, – сказала она в расстройстве.
– Да, – сказала Вив, глядя на меня, – это очень странный вопрос.
– Как это мог не быть тот же самый мужчина? – спросила Джаспер.
И она, и Вив глядели на меня в ожидании осмысленного ответа.
– Ну... ведь было темно, – только и нашелся я, что ответить.
– Но он, должно быть, сказал что-то, – повернулась Вив к Джаспер. – Потом.
– Он так ничего и не сказал, – ответила Джаспер в полной растерянности. – Он кончил, я встала и оделась в темноте, и оставила его там.
– И так ты его и не увидела, – сказала Вив.
– Нет. Я попробовала позвонить ему на следующий вечер, и... никто не ответил. И тогда я позвонила на следующий вечер, и опять на следующий вечер. И я больше никогда с ним не говорила.
Мы замолчали. Сидели в темноте, уставившись в окна, где далекое пламя начало перетекать в темный туман, который ветер приносит с моря каждый вечер, окрашивая небо красным. Синий свет в комнате и в бассейне, где покачивалась брошенная батисфера, смешался с красным, превращая ночь в вино; глядя из дома на окна и зеркала, сидя в этом низком заглубленном кресле, я утратил всякое ощущение того, что где-то там существует город. Закрыв глаза, я подумал о Берлине. Я не думал о Берлине долгое время и теперь пытался вспомнить, сколько времени прошло с тех пор, как я там был: было ли это прямо перед тем, как умер мой отец, или же прямо после моей свадьбы? Было ли это сразу после того, как все закончилось с Салли, или прямо перед тем, как я начал работать в газете? Я жил в маленьком отеле на Савиньи-плац и каждый вечер ждал в своем номере телефонного звонка, который так шокировал меня в первый раз, поскольку я не знал никого в этом городе, и никто в городе не знал меня. Теперь, лежа на диване в доме Джаспер, я пытался вспомнить, зачем я вообще поехал в Берлин, и все, что я мог придумать, это что я поехал туда ради того, собственно, что там случилось, дабы та часть моего сознания, которая стала для меня невыносимой, могла умереть там без свидетелей. Я поехал в Берлин, потому что это было дальше всего на восток от Лос-Анджелеса, куда я успел забраться, прежде чем новое тысячелетие не прикатилось с ревом по автобану...
В следующий момент я понял, что на какое-то время забылся. Может, на считанные минуты, а может, и на час; но свет из двери наверху лестницы погас, и кто-то выключил свет в бассейне, где, как темная опухоль, дрейфовала батисфера. Оглядевшись, я с удивлением обнаружил, что нахожусь в гостиной один, и, встав, начал бродить вокруг. Заглянул в неосвещенную комнату, где Джаспер показывала Вив памятные безделушки. Поднялся по лестнице. Я прошел мимо темного кабинета, где скрылся отец, или отчим, или кем бы он ни приходился Джаспер, и продолжал подниматься к спальне наверху, едва осознавая, что перил, которые удержали бы меня от падения, не было, и я мог оступиться и слететь в какой-нибудь колодец, который выбросит меня бог весть куда – в огненное поле, или вниз с обрыва, или куда-нибудь к северу от Сан-Луис-Обиспо.
В спальне тоже было темно. Даже на верхнем этаже, в шестидесяти футах над землей, я чувствовал жар окружающего дом огненного рва. Перед окнами, в которых вереница далеких холмов окаймляла город, как острый край вулканического кратера, что-то происходило на кровати. Джаспер лежала на спине, сняв фаллос, вдавленный теперь в подушку рядом с ее лицом; ее профиль блестел в синем свете. Глаза ее были открыты, но она была так неподвижна и лежала, не мигая, что показалась бы мне мертвой, если бы не звук, исходивший от нее, восхитительный низкий клокочущий звук, который она издавала не губами, а всей своей сущностью. В синем свете комнаты я видел, как содрогается все ее мокрое тело, будто в любой момент она могла раскрошиться на куски, как треснувшая статуя. От ее вида глубоко во мне пробудился и с рычанием вырвался на свободу темный аппетит стервятника, я готов был спикировать на эту живую груду; руками она сжимала между ног что-то, похожее на гнездо, и я наполовину ожидал, что оттуда вылетит птица. И вдруг я увидел, что в руках у нее – волосы Вив, и Вив пьет ее, прикрыв глаза. Джаспер попыталась подтащить ее глубже. Она стала извиваться под рвущееся из нее клокотание, и Вив удерживала ее на кровати за запястья, когда вдруг клокочущий звук взорвался, и я услышал, как все изнутри Джаспер хлынуло волной. «Господи, перестань», – простонала Джаспер. Вив продолжала. Наконец Вив остановилась. Все еще свернувшись между ног у Джаспер, она открыла глаза, уставившись прямо на меня. Когда она подняла голову, я увидел у края волос на лобке Джаспер набухшую искорку – от непонятного света, ярче, чем тот, что был в комнате или падал из окна, – кольца в форме кошки.
На обратном пути первый розовый обрывок рассвета выглянул над каньоном, и Вив, сидевшая теперь рядом со мной, вдруг начала всхлипывать.
– Что с тобой? – спросил я.
Внезапно она бурно зарыдала, и все, что мне оставалось делать, это остановить машину у обочины.
– Что с тобой, что с тобой? – повторял я, пытаясь прижать ее к себе, а она упиралась в дверь машины. Я ожидал от нее какого угодно ответа, только не этого.
– Никто никогда ее не полюбит! – выкрикнула она. – Всю жизнь ее будут окружать только люди, которым совсем нет дела до нее. Она останется одна, совсем одна.
Ну давай же, Вив, пробормотал я, пытаясь оторвать ее от двери, и не прошло и пяти секунд после того, как она оказалась в моих объятиях, как рыдания прекратились и она крепко уснула.
Через несколько дней после вечеринки Вив и той ночи в доме Джаспер я увидел Красного Ангела Лос-Анджелеса в ее маленьком красном «корвете». Видение длилось всего секунду, она выезжала из переулка в конце Джейкоб-Хэмблин-роуд, что было совсем уж нелепо. Какое-то время я пытался догнать ее, виляя между машинами, чтобы не оторвалась, а она катила себе на восток, к Голливуду, пока внезапно, как мне почудилось, не исчезла в красном воздухе встречных пожаров...
После этого поиск Жюстин стал для меня важнейшей задачей. Думаю, в глубине души я знал, что ищу нечто другое, хотя и не знал, что; очень долгое время я вообще едва понимал, что есть что-то такое, что я хочу найти. Но в последнее время я начал чувствовать, что пропасть между мной и памятью сужается, в то время как должна бы шириться, и, решил я, если кто-то и преодолел память, то это Жюстин, вот уже двадцать лет отождествлявшая себя с настоящим Лос-Анджелеса. Я вновь позвонил по номеру, по которому звонил ранее, когда она действительно ответила и прозвучало самое неожиданное «алло», которое я когда-либо слышал; в этот раз она не ответила, в этот раз я услышал запись, которую, как думал, услышу в первый раз, – телефон банально назывался телефоном Международного фан-клуба Жюстин, и меня просили сообщить мою фамилию, телефон и причину, по которой я звоню. Я сказал автоответчику, что я – журналист и хотел бы взять интервью, хотя я мог себе представить, что бы Шейл сказал по этому поводу после статей о духовных стрип-барах и рецензий на несуществующие фильмы. Несколько вечеров подряд я ходил из клуба в клуб, надеясь, что увижу ее среди тусовки. Но это как раз не имело смысла; Жюстин не могла быть среди тусовки, она создавала тусовку, и все, на что я мог надеяться, это что она проедет мимо в своем красном «корвете» достаточно медленно, чтобы все, кто в тот момент будет выходить из клубов, смогли бы засвидетельствовать ее появление, как свидетельствуют о «Чуде Фатимы»[3] или вспышке НЛО, рассекающего небо.