Несомненно, деятельность софистов была весьма ярким показателем разложения классического полиса, который к концу V в. уже терял почву под ногами, а следовательно, терял и свою мифологию, как исконную, так и рефлективную. Однако на одном солипсизме далеко не уедешь. Ведь если ничего не существует, то не существует и субъективных ощущений, и вообще ничего ни о чем сказать нельзя.
И сами софисты не выдерживали этой субъективистской позиции. Уже и они известны то как риторы, то как ораторы, то как политики, то как литературные критики. Но ясно, что если еще необходимо было жить в пределах полиса и если он еще не совсем развалился (до македонского завоевания оставалось еще несколько десятилетий), то мысль историографов зрелой и поздней поры греческой классики пыталась теми или иными способами восстановить попранную мифологию, но восстановить ее в чистом виде было уже невозможно. Восстановить ее можно было только средствами все той же рефлексии, поскольку непосредственной веры в богов, по крайней мере среди образованной публики, в то время уже не было.
Вот эту рефлективную мифологию как основной метод историографии, развиваемой в положительном, а не просто в условном смысле слова, мы и находим в творчестве Ксенофонта, Платона, Аристотеля. Само собой разумеется, что такой метод историографии был, конечно, чрезвычайно консервативным, если не прямо реакционным. Но как-нибудь надо было спасать классический полис, хотя никакими консервативными теориями его уже нельзя было спасти. И неудивительно, что творчество Ксенофонта, Платона и Аристотеля было чрезвычайно продуктивным и глубочайше интересным.
Во всемирной истории мы, вообще говоря, не раз находим такие периоды падения, которые в интеллектуальном и художественном отношении как раз являлись весьма продуктивными, потому что творческая социально-политическая деятельность тогда становилась невозможной. Впрочем, уже и софист Антифонт (В 44), проповедовавший противоестественность всякого закона и всеобщее равенство людей, вполне определенно высказывался против всякого анархизма (В 61). А один из самых крайних софистов, Критий (В 19), сообразил, что рефлективная мифология отнюдь не мешает ни сенсуализму, ни художественному аллегоризму, и, как мы увидим дальше, давал вполне художественную и упорядоченную картину мира.
6. Ксенофонт (444/424 - ок. 357).
Дойдя до крайнего разложения, до скептицизма и даже до анархизма и солипсизма в связи с разложением самого полиса классической эпохи, философско-историческая позиция того времени не могла оставаться в таком состоянии, поскольку она, несмотря ни на какое полисное разложение, развивалась все дальше и дальше, как и всякое мышление вообще. И в этот период разложения классически рабовладельческого полиса действительно оставалась еще одна неиспользованная позиция, которой и не преминули воспользоваться философы и историки, не имевшие такой смелости, чтобы действительно поверить в окончательную гибель полиса. Несмотря на все ужасы Пелопоннесской войны и несмотря на прогрессирующее полисное разложение, мыслящим людям тогдашнего времени все еще хотелось, пусть не на фактах, а только в мечте, в утопии, все же формулировать общеэллинские идеальные представления и тем самым закрывать глаза на все тогда происходившее. К таким людям и относились в IV в. до н.э. Ксенофонт, Платон и Аристотель.
Конечно, их историзм для своего времени был максимально консервативным, но он не мог быть иным, потому что базироваться на реальных фактах истории он уже не мог, так как эти факты явно свидетельствовали о неизбежной гибели классического полиса, но зато они были попыткой восстановить прекрасное и строгое прошлое, свидетельствовали о подлинной сущности периода классики и не шли на поводу безотрадных текущих событий. О Платоне и Аристотеле мы будем говорить отдельно в нашем философском разделе. Сейчас же скажем несколько слов о Ксенофонте не только потому, что он не был профессиональным философом, но был историком, а еще и потому, что как раз в нем необходимо находить последнюю попытку греческого гения сохранить свой, присущий только ему историзм.
У нас нет возможности приводить бесчисленные примеры благочестия и мифологической веры Ксенофонта. Мы надеемся, что наш читатель хотя бы до некоторой степени знаком с такими историческими произведениями Ксенофонта, как "Анабасис", "Греческая история" или "Киропедия". Ксенофонт (или его герои) то и дело обращается с молитвой к богам, совершает жертвоприношения, запрашивает оракулов, пользуется всякими знамениями, верит во всякие чудеса и оценивает каждое событие с религиозной точки зрения. Сама по себе эта глубокая религиозность ничего неожиданного для нас не представляла бы. Но вполне неожиданно то, что она нисколько не мешает Ксенофонту производить фактографически прагматическое исследование так, как будто бы это был не Ксенофонт, но Фукидид. Для этого необходимо только одно обстоятельство, которое было утеряно отчасти в связи с деятельностью софистов и почти полностью отсутствовало у Фукидида, сводившееся к тому, что Ксенофонт абсолютно доверял древней религии, и его рефлексия в этом смысле не только не переступала границ ранней классики, но, пожалуй, во многом шла еще дальше нее. Ведь та рефлексия ранней классики, с которой мы встречались ранее, вела к некоторому свободомыслию в области почитания и признания древних богов.
Но Ксенофонт действовал уже в IV в., т.е. в период зрелой и перезрелой и даже поздней классики. А рефлексия этого времени доходила уже до более абстрактного и тем самым до более духовного представления исконных языческих богов. Ксенофонт полностью признает всеведение, всемогущество и вездесущность богов. Боги для него - это абсолютная и несокрушимая добродетель, непревосходимая мудрость и непревзойденная красота. Местами он возвышается почти до христианского богословия, хотя до монотеизма в Греции оставалось еще несколько столетий.
Вот эта-то предельная для язычества рефлексия и делала для Ксенофонта возможной правдивую и прагматическую историографию. Он видел все зло исторического процесса и красочно его изображал. Но в философском смысле оно нисколько не беспокоило его, потому что он доверял своим возвышенным богам и верил, что все творится по их воле и творится к лучшему. Он часто не понимает изображаемого им предательского поступка и чинимой его героями несправедливости. Но он не испытывает и нужды все это знать и понимать, потому что уже с самого начала доверяет воле богов и их безусловному сочувствию людям.
Так, на закате греческого классического полиса возникла та историография, которая многим из нас представляется причудливым парадоксом. Оказывается, рефлексия над мифологией только в своих несовершенных формах мешала правдивому и объективному фактографическому прагматизму. Веря в дурных богов, историки раннего периода греческого полиса должны были либо подчищать и лакировать изображаемые ими дурные события, либо расставаться с религиозной верой. Но Ксенофонт с полной достоверностью доказал два факта: любая и самая несокрушимая объективность историографии была у древних греков совместима с их религией в ее вполне непосредственном виде и настоящая и окончательная религиозная рефлексия могла приводить у греков не к атеизму, а только к максимально возвышенному и духовному представлению о богах. Этот философско-исторический парадокс, нужно сказать, довольно редко выступал в историографии последующих культур в таком обнаженном и откровенном виде. Но вот оказывается, что в Греции он был вполне возможен, правда, только в период развала классического рабовладельческого полиса.
Этим, между прочим, объясняется и замечательный художественный стиль историзма Ксенофонта. "Анабасис" не только написан чистейшим классическим языком (что всегда и делало его для учащихся первой книгой после хрестоматийных текстов); но язык этот очень простой, весьма художественный, максимально понятный и совершенно лишенный тех трудностей и нагромождений, которыми так отличается язык Фукидида.
Необходимо сказать, что читать Фукидида просто-напросто весьма трудно, а последовательность изображаемых у него событий требует больших усилий для приведения ее к более или менее ясной хронологической форме. Кроме того, язык Фукидида чрезвычайно сжатый; Фукидид все время как будто куда-то спешит, как будто чего-то не договаривает, как будто предполагает что-то пока еще неизвестное и нерассказанное. Это, конечно, объясняется тем, что сама идеология Фукидида была для него необычайно стеснительна; и она постоянно заставляла его воздерживаться от изложения одних событий и уклоняться в сторону других событий, совсем необязательных и даже посторонних в отношении центральной линии повествования. Но Ксенофонту не была страшна его религиозно-философская идеология. Он пользовался ею в любых случаях, нисколько не опасаясь того, что от этого пострадает его фактографический прагматизм.
Никакой консервативности Ксенофонт не боялся, но и никакая рефлексия тоже его не пугала. В конце классического периода греческого рабовладельческого полиса это был историк, настроенный максимально мифологически и в то же время максимально рефлективно. Поэтому, можно сказать, что Ксенофонт гораздо характернее для классической греческой историографии, чем Фукидид, несмотря на свой консерватизм, несмотря на свое спартанофильство и несмотря на свою, в сравнении с Фукидидом, несомненную реакционность.
Глава VIII
ФИЛОСОФИЯ ПЕРИОДА РАННЕЙ СРЕДНЕЙ КЛАССИКИ ДО ДЕМОКРИТА (VI - V ВВ. ДО Н.Э.)
Поскольку настоящая работа посвящена анализу античной философии истории, постольку ранее приведенные тексты поэтов и историков, при всей их огромной значимости для нашей темы, обязательно должны быть дополнены философскими текстами. Правда, и философы, ввиду их античной специфики, тоже далеко не всегда прямо отвечают на наш вопрос, и их тоже приходится так или иначе интерпретировать.
1. Отличие времени от вечности и возникающая отсюда пестрота характеристики времени
Мы уже видели не раз, как классически-полисное мышление пытается отделить временный процесс от вечности в связи с отходом от древних мифологических объяснений появляется даже самый термин chronos, время, который до сих пор попадался у нас чрезвычайно редко. Но, получая свою характеристику независимо от вечности и мифологии, этот термин на первых порах имеет самое разнообразное значение; и это значение формулируется отдельно, в то время как в мифологии оно вообще никак не выделялось и не имело своего термина, а в эпосе оно начинает выделяться, но тоже пока еще в довольно неясном виде. Как мы видели, с понятием времени довольно глубоко оперируют греческие драматурги; но и для них требуются от нас большие усилия исследовательской мысли, чтобы различить и после различения объединить эту пеструю семантику времени.
Уже с самого начала философского развития мы находим характеристику времени как чего-то "беспредельного", как оно и ожидается после отделения времени от вечности. Аристотель (12 А 15 Diels), рассуждая о беспредельном как о не имеющим начала и конца, тут же приводит и мнение Анаксимандра, что время "бесконечно (apeiron)". Зенон же как элеат вообще отрицает всякую делимость, в том числе пространства и времени. Его общеизвестный аргумент гласит, что в условиях бесконечной делимости всякий отрезок пространства или времени состоял бы из бесконечного числа частей и не мог бы быть пройден в конечное время. Он говорил: "Движущийся предмет не движется ни в том месте, где он находится, ни в том, где его нет" (В 4). Эта невозможность делимости относится также и к пространству, причем дошедшие до нас подлинные слова Зенона по преимуществу только об этом и говорят (В 1 - 3).
Насколько четко досократики отличали время от вечности, особенно видно из фрагментов Анаксагора, который в порядке классически полисной рефлексии даже и исходное состояние мира именует временем и, кроме того, отличает его от мирообразующего принципа (Нуса, Ума). У Аристотеля мы читаем, что, согласно Анаксагору, "когда все вещи были вместе и находились ранее в течение бесконечного времени в покое, творец космоса, Ум, пожелав выделить формы, которые Анаксагор называет гомеомериями, привел их в движение" (А 45). Поэтому делается понятным, почему у Фалеса "время мудрее всего" (А 1), хотя какой-то неизвестный, но сообразительный пифагореец Парон говорил, что время вовсе не мудрее всего, так как "более правильно, что оно самое невежественное, поскольку (не только помнят во времени, но и) забывают в нем" (26, единств. фрг.). Во всяком случае "быстрее всего уходит время" (Критий В 26).
2. Беспредельность и непрерывность времени
Нам хотелось бы подчеркнуть, что даже в самом своем начале полисная философия раннего периода уже рефлектирует отдельно время в его отличии от вечности, хотя тут же и переносит на это время основные черты вечности, правда, как мы все время говорим, в рефлективном виде. Что время беспредельно и никогда не кончается, не хуже самой вечности, это знают почти все ранние философы. Даже представляя себе космос пространственно ограниченным, они все же мыслят себе его как временную бесконечность, может быть только фиксируя иной раз некоторую периодику этой бесконечности, о чем у нас речь впереди.
Вторая основная особенность времени - его непрерывность. Гераклиту приписывают слова о том, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку, до того она ежемгновенно текуча. Мы бы, однако, обратили внимание скорее на уже упомянутого Зенона Элейского. Его, как и всю элейскую школу, считают обычно зачинателями абстрактной метафизики и дуализма, предполагающих непреодолимый разрыв между ощущением и мышлением, а также между временным потоком и вечностью.
На самом деле Зенона необходимо понимать совершенно в другом смысле. К тому же дошедшие до нас сведения о нем не так легко поддаются полной систематике и утверждению для него какого-то единого методологического подхода к вопросам онтологии.
Именно беря дошедшие до нас сведения о Зеноне в их буквальном виде, необходимо будет утверждать только негативный характер его учения о бытии, и, в частности, о времени, а именно, что время просто невозможно, и его существование немыслимо. На самом деле Зенон хочет доказать лишь то, что немыслимо дискретно разделенное время, невозможна окончательная разбитость времени и движения на отдельные куски.
Зенон якобы утверждает (А 26), что быстроногий Ахилл никогда не может догнать самого медленного животного - черепаху, ибо при условии одновременного начала их движения в момент появления Ахилла на месте черепахи, она уже пройдет известное расстояние; и так будет во всех остальных точках пути движения Ахилла и черепахи. Получается якобы, что Ахилл никогда не может перегнать черепахи. На самом же деле, здесь утверждается только то, что Ахилл не может перегнать черепахи лишь в том случае, если необходимое для этого время будет представляться нами в виде безусловно раздельных и дискретных отрезков проходимого ими пространства. Зенон хочет сказать, что время есть полная непрерывность и что его континуум ни в каком случае нельзя составить из отдельных дискретных точек.
Таков же аргумент Зенона и о летящей стреле (А 27): если летящая стрела находится в покое каждое отдельное мгновение, то она вообще находится в покое, т.е. не движется. Всякий читатель, любящий философские сенсации, обычно хлопает при этом в ладоши, думая, что Зенон действительно отрицает возможность движения. На самом же деле здесь отрицается не движение вообще, но возможность получить движение из отдельных неподвижных и вполне дискретных его точек.
Другими словами, элейская школа доказывает одну непреложную истину, а именно, что время (и пространство) есть нечто непрерывное, не составленное из отдельных точек или отрезков, что оно вовсе не есть механическая сумма разорванных кусков движения, что оно совершенно специфично в смысле своего отличия от всякого рода раздельных субстанций. И поскольку элейская школа относится пока еще к самому раннему периоду полисной классики, необходимо утверждать, что уже здесь сознание рефлективно мыслящего полисного индивидуума прекрасно умеет различать специфику того или иного вида бытия; и что касается времени или пространства, то здесь уже прекрасно понимали как отличие того и другого от вечности, так и совпадение с вечностью всякого реального бытия, ввиду его беспредельности и непрерывности. Все это различие времени и вечности, как мы знаем, уже имелось в мифологическом историзме, но там оно было дорефлективно, здесь же оно стало предметом специально рефлексии.
3. Единораздельность времени
Однако, выделив время в виде некоей специфической стихии, греческая философская рефлексия этой эпохи тут же обратила внимание и на оформление этого вечного и .непрерывного времени, на его упорядоченность и структуру.
Тот же самый Анаксимандр, который с точки зрения времени характеризовал свое беспредельное как "бессмертное и неуничтожимое" (В 3) и постулировал появление противоположностей из этой вечной стихии ("из единого выделяются заключающиеся в нем противоположности", А 9), этот же самый Анаксимандр признавал и роковую необходимость дробления времени на отдельные моменты, и незаконность этого дробления, и необходимость этим отделенным моментам нести наказание друг от друга, поскольку они друг от друга зависят.
Знаменитый фрагмент Анаксимандра гласит: "А из чего возникают все вещи, в то же самое они и разрешаются согласно необходимости. Ибо они за свою нечестивость несут наказание и получают возмездие друг от друга в установленное время" (В 1). Тут важны три идеи: роковая необходимость дробления единого и вечного потока времени; незаконность изолированного существования вещей, поскольку они должны сохранять связи с единым и вечным временем; необходимость освобождения их от взаимной несправедливости, которая трактуется как начало уничтожения. В сущности это общеантичная идея, с точки зрения которой абсолютное неделимое и единое если и делится, то разделенные его части должны пребывать в нерасторжимом единстве с породившей их целостью. Для нас важно тут то, что все эти процессы нераздельного единства и раздельной дробности трактуются не только как роковая необходимость, но и как временные процессы.
Так досократовская рефлексия перевела на свой язык хаотическую беспринципность, и в то же самое время провела четкую единораздельность в мифологии, в анализе коренной сущности временного процесса.
О том, что время есть не только принцип единой и непрерывной текучести, но и упорядоченной раздельности, читаем в этих ранних текстах много раз. 0 том же Анаксимандре позднейший источник говорит следующее: "Он (Анаксимандр) признал началом Сущего некую природу Беспредельного, из которой возникают небеса и находящиеся в них миры. Эта природа вечна и неизменна (нестареющая) и объемлет все миры. Время же, по его учению, относится к области упорядоченного становления (hArismenCs t?s geneseAs), существования и уничтожения" (А 11). Здесь время - принцип упорядоченности.
Еще ярче гласят пифагорейские фрагменты. "Небо (вселенная) едино... оно втягивает в себя из беспредельного время, дыхание и пустоту, которая постоянно разграничивает места, занимаемые отдельными вещами" (58 В 30). "Пифагор: время есть шар объемлющего мир дыхания" (В 33). "Светилом же они называли землю, так как и она есть орудие времени" (В 37). Другими словами, время не только есть само принцип разграничения, но вносит это разграничение и во всю Вселенную. Кроме того, время определяет собою любую пестроту бытия, так что, по Анаксагору (А 1), горы в Лампсаке могут стать морем, "если не будет недостатка во времени". А смерть чего бы то ни было мы можем узнать, если знаем, что такое протекание во времени и что такое прекращение этого протекания, когда мы спим (А 34).
В конце концов, поскольку время охватывает все, оно у досократиков мало отличается от вечности. Правда, Анаксагор утверждал, что мир возник только вместе со временем, т.е. нечто было еще и до времени. Пояснением к этому может служить следующее сообщение: "Кажется, Анаксагор, Архелай и Метродор Хиосский учат, что мир возник с начала (существования) времени. Они также говорят, что движение имело начало. А именно, по их мнению, сущее пребывало в покое до (возникновения) времени, затем произошло от Ума движение, благодаря которому возник мир" (59 а 64). Однако, по весьма вероятному предположению, один аристофановский схолиаст, приводящий слова Еврипида, на самом деле приводит текст известного софиста Крития из его трагедии "Перифой" (Критий В 18): "Неутомимое время вращается в вечном потоке; нося в себе будущее, оно рождает самого себя; и две Медведицы стерегут полюс (небо) Атланта быстрыми взмахами своих крыльев". Атлант же значит "не подвергающаяся (движению) оси и неподвижная сфера", а может быть, лучше "понимать (его как) неподвижную вечность" (88 В 18). Здесь очевидное отождествление времени и вечности.
Яснее всего это сказано у Демокрита, которому Дильс приписывает следующие два текста. "Но по вопросу о времени все единодушны, кроме одного (вероятно, Платона): все говорят, что оно никогда не возникло. Исходя из этого, Демокрит доказывает невозможность того, чтобы все предметы возникли, ведь время никогда не возникло" (этот фрагмент, отсутствующий в полном виде у Дильса, Лурье нумерует по-своему как 304). "Демокрит был настолько убежден в том, что время вечно, что, желая доказать, что не все (вещи) когда-либо возникли, воспользовался как очевидной (предпосылкой) тем, что время не (могло когда-нибудь) возникнуть".
Во всяком случае, никак нельзя не считаться с авторитетом Аристотеля, который приписывает отождествление времени и вечности решительно всем философам до него (причем, если в словах "кроме одного" находить указание на Платона, то, как мы увидим дальше, Аристотель допускает огромную неточность). При этом тождество времени и вечности в отличие от строгой мифологии нужно понимать здесь, конечно, с приматом времени в этом тождестве, поскольку время рассматривается самостоятельно, но с переносом на него категорий вечного существования. Что же касается Демокрита, то он заслуживает специального исследования, которое мы и выполняем в следующем разделе.
4. Самопорождение времени и его оформление
Из такого отождествления времени и вечности в этот ранний период античной философии, конечно, вытекает и самопорождение времени, как это мы видели только что у Крития. Этого "творца" мы находили уже у Анаксагора в виде Ума (А 45). Но уж если пользоваться материалами из Крития, то во временном потоке он прямо находит какого-то творца, и не больше, не меньше как творца всего космоса. Поэтому в тексте, который мы сейчас приведем из Крития, можно видеть возврат от софистического субъективизма к прежней, вполне объективной натурфилософии с применением всей той рефлексии, которой отмечается вся греческая классика, именующая принципы бытия не именами богов, но отвлеченными терминами.
У Крития мыслится не какой-нибудь отдельный бог и не божество вообще, но некоего рода вполне бездушный и безличный стихийный принцип - "творец", вполне подобный прежним натурфилософским элементам вроде земли, воды, воздуха, огня и эфира. Критий писал: "Усеянное звездами сияние неба художественное творение Времени, мудрого зодчего (В 25).
О том, что безбожник Критий выступал с помощью этой фразы именно против богов, ясно свидетельствует Секст Эмпирик, из которого и приведен данный фрагмент. Здесь не простодушная вера в мифологию, но максимальная рефлексия над ней, которая как мы уже видели в разделе о софистах, и была концом прогрессивного раннего и среднего периода греческой классики. Критий едва ли выходил особенно далеко за пределы софистического субъективизма, по которому, как писал Антифонт, "время есть наша мысль или мера, а не сущность" (т.е., не бытие) (В 9), и время есть "самая дорогая трата" (В 77). "Время есть видимость, имеющая форму дней и ночей", - говорится у Демокрита (А 72), где мы находим именно софистический элемент.
Это софистическое время как субъективную идею, несомненно, нужно отличать от учения Гераклита, по которому "мировой порядок имеет свое начало не во времени, но в мысли" (А 10), поскольку Логос у Гераклита, как известно, имеет объективно космическое значение.
5. Объективная диалектика времени в период расцвета ранней классики
Самый термин "диалектика" впервые употребляется только у Зенона Элейского. Таково, по крайней мере, мнение Аристотеля (Зенон А 1, 9, 10; Эмпедокл А 1, 5). Но Аристотель, очевидно, имеет в виду скорее эквилибристику понятий, чем соотношение категорий онтологии. Что же касается онтологической диалектики, то она в известной мере свойственна почти всей классической натурфилософии, потому что вода у Фалеса есть и первоэлемент всего сущего и перевоплощается во все прочие элементы, оставаясь, очевидно, в каждом из них одним и тем же. Таков же воздух у Анаксимена или Диогена Аполлонийского, и таков же огонь у Парменида, Гиппаса, Эмпедокла, Иона и особенно у Гераклита. Что же касается специально времени, то, по-видимому, диалектика Гераклита превосходит все философские системы периода классики.
Уже Фалес наблюдал "круговое обращение времен" (А 19). По Гиппасу, "время смены мира определено" (у Маковельского здесь переведено не очень точно, потому что "определено" - hArismenon собственно значит "оформлено", "организовано"), вселенная конечна и всегда находится в движении" (фрг. 1). Но ярче всего диалектика времени выступает, как мы сказали, у Гераклита. Поскольку, однако, диалектику Гераклита излагали бесконечное число раз, мы не будем здесь приводить из нее многочисленные тексты, а укажем только на два следующих.
Позднейший подражатель Гераклита писал: "...из всех вещей время есть самое последнее и самое первое; оно все имеет в себе самом, и оно одно существует и не существует. Всегда из сущего оно уходит и приходит само по противоположной себе дороге. Ибо завтра для нас на деле будет вчера, вчера же было завтра" (С 3). "Он принимает некоторый порядок и определенное время для перемены мира согласно роковой необходимости" (А 5).
Это превращение времен из одного в другое в течение всей вечности, которая дается у Гераклита также в виде постоянного круговорота элементов, в виде господства огня, логоса, являющегося опорой всего мирового становления, и, наконец, теория бесконечных мировых пожаров (это мы не будем анализировать ввиду общеизвестности философии Гераклита) - все подобные высказывания Гераклита представляют собою прежде всего диалектику как внутри самого времени, так и между временем и вечностью.
Рефлексия человека периода ранней и средней классики оказалась у Гераклита наиболее яркой и понятной. Здесь уже нет богов в том виде, как их представлял антропоморфизм. Рефлексия уже давно сделала их природными и материальными стихиями, но человек еще не отошел от своего классического полиса, и потому расстается он пока не столько с самими богами, сколько с их антропоморфизмом, превращая их в отвлеченные принципы мироздания. Однако мироздание это, периодически достигая своей божественной красоты, так же периодически и в силу того же имманентного материи логоса превращается в полный хаос. Здесь нет никаких реставрационных попыток конструировать старинный миф, как это находим в период зрелой и поздней классики, т.е. у Платона и Аристотеля. Гераклит как бы хочет сказать: не хотите богов и мифологии, так вот, посмотрите, что такое мир без богов и мифа; это не больше и не меньше как вечный хаос вещей, который уже сам по себе и прекрасен, и логичен, особенно когда он исчезает во всеобщем и вселенском пожарище.
Гераклит пишет: "Война есть отец всего, царь всего. Она сделала одних богами, других людьми, одних рабами, других свободными" (В 53). Но боги, которые становятся для Гераклита только рефлективными принципами и сами подчинены всеобщему хаосу, могут иной раз превращать хаос в космос, хотя этот космос сплошь состоит из противоречий и каждую минуту готов погибнуть во всеобщем огне.
В таком виде предстает перед нами картина диалектического круговорота времен. Это и есть диалектика времени и вечности периода греческой строгой классики. Это и есть ее подлинный историзм. Остальные философы той эпохи рассуждали не столь последовательно, но принципиально они все тяготели к этой гераклитовской диалектике времени и вечности, так как то, что в мифологическом времени было сплошным и вневременным хаосом, в период полисной философии оказалось расчлененным и рефлективным, а прекрасный космос, который здесь иной раз выступал, оказывался только довольно редким проявлением иррациональной и огненной стихии рока и судьбы.
Таким образом, диалектика исторического времени в период греческой ранней и средней классики была продумана довольно четно. Философы этого периода диалектически совмещали скульптурную закономерность мира с безвестной, глухой, беспорядочно действующей судьбой и роком (Гераклит А 16; Парменид В 8, ст. 37; Анаксагор В 6, 11 - 12; Демокрит В 258, 263). Вековечный хаос эти люди умели совмещать с космосом и расценивали этот хаос, перешедший в космос, как наивысшую красоту (Фалес А 1; Эмпедокл В 134; Гераклит В 124). Гераклит так и пишет: "Вечность есть играющее дитя, которое расставляет шашки. Царство (над миром) принадлежит ребенку" (В 52). Хаотический космос он мыслит если не прямо прекрасным, то во всяком случае наивным и невинным, хотя в то же самое время бесконечно умным. Стройный и прекрасный космос, возникающий и гибнущий с течением времени, периодически превращался в мировой пожар (Гераклит А 1, 5; В 30, 63). Дикость первобытного человека порождала из себя закон, который сначала служил свободе людей и защищал их друг от друга, а потом становился насилием и с течением времени начинал требовать своего уничтожения. Огненная основа мира, по Гераклиту, является логосом, т.е. мировой закономерностью (В 31), а эта последняя кончалась мировым пожаром. Душа человека есть влажное испарение (В 12). Но, с другой стороны, у того же Гераклита говорится: "по какой бы дороге ты ни шел, не найдешь границ души, настолько глубока ее основа" (В 45). Словом "основа" Маковельский передает греческий термин logos, который, конечно, гораздо глубже и шире, чем просто основа. Тот же Гераклит говорит: "Душе присущ логос, сам себя умножающий" (В 115).
Диалектика времени и вечности в изучаемую нами эпоху греческой философии особенно. ярко сказывается в том, что одни философы этой поры говорят о вечности и неуничтожимости мира (Парменид А 36; Ксенофан А 37; Мелисс В 7; Филолай В 21; Оккел 3; Анаксагор А 30), другие - об его уничтожимости и конечности во времени (73 В 6; 59 А 65), так что мир одновременно и вечен, и невечен (Анаксагор, Архелай, Метродор 59 А 64; Эмпедокл А 52). Больше же всего здесь совмещения времени и вечности, а также войны в концепции мировых пожаров у Гераклита и попеременной космической власти Любви и Вражды у Эмпедокла.
В заключение этой классической. полисной убежденности в диалектике вечного возникновения и гибели миров мы приведем следующий пифагорейский фрагмент: "Можно усомниться, возникло ли само время, как утверждают некоторые, или нет. Если же поверить пифагорейцам, то снова повторится все то же самое нумерически [буквально, тождественно], и я вновь с палочкой в руке буду рассказывать вам, сидящим так передо мной, и все остальное вновь придет в такое же состояние; таким образом, разум требует признать, что и время бывает тождественным. Ибо при одном и том же самом движении, равным же образом у одних и тех же многих вещей более раннее и более позднее будет одно и то же; итак, и число их будет то же самое. Следовательно, все будет то же самое стало быть и время" (58 В 34).
6. Общий результат функционирования понятия исторического времени в период философии ранней классики
Уже приведенных у нас материалов достаточно для того, чтобы судить о понятии времени в период ранней классики. Можно сказать, что почти все особенности мифологического историзма оказываются здесь более или менее осознанными, хотя той системы, которой является мифологическое время, мы пока здесь не находим.
Отдельные черты мифологического историзма. Самой мифологии, как это мы уже предположили раньше, здесь почти не находится. Ввиду освобождения индивидуума от общинно-родовых авторитетов он получает огромную свободу и от мифологии. Поскольку, однако, классический рабовладельческий полис заступает место прежней родовой общины, он тоже нуждается для своего абсолютного обоснования в некоторого рода мифологии, хотя теперь уже достаточно рефлективной, ввиду освобождения индивидуума от прежних общинно-родовых авторитетов. Уже достаточно рефлектируется такое, например, понятие, как понятие становления, без которого не могло существовать и мифологическое время.
Этот принцип становления свойствен почти всем досократикам, но, кажется, больше всего и ярче всего он выражен у Гераклита. Те черты исторического времени, которые, согласно нашей классификации, оказались логически первыми и необходимыми, тоже даны здесь в ясной форме. Материальный принцип ярко выражен в ионийской философии, формальный принцип - у дорийцев в виде пифагорейского учения о числе.
Материальные стихии мыслятся везде живыми, т.е. подвижными и целенаправленными. С самого же начала выступило понятие элемента (земля, вода, воздух и т.д.) и превращение его в любые тела и вещи, в существа, включая растительный и животный мир, включая также человека и богов, и мировые принципы, такие как Ум (Анаксагор), Логос (Гераклит), Мышление (Диоген Аполлонийский), Любовь и Вражда (Эмпедокл) и в конце концов Единое, которое у Гераклита (В 50, 67, 182, 108), не говоря уже об элеатах, даже выше всякого становления.
Время и вечность тоже глубоко различаются во всей этой философии, хотя различение это условное и далеко не окончательное. Ксенофан говорил, что "одинаково нечестиво поступают как те, которые утверждают, что боги родились, так и те, кто говорит, что боги умерли". При этом Аристотель, приводящий эти слова Ксенофана, добавляет: "Ибо и в том, и в другом случае выходит, что есть время, когда богов нет" (Ксенофан А 12).
То же самое нужно сказать и о различении отдельных вещей от времени и от вечности. Принцип "все во всем", заимствованный из прежнего мифологического историзма, также здесь присутствует решительно везде, поскольку из тех или иных элементов появляются все вещи и в них возвращаются.
Время как система. Насколько время достигло своей специфики в эту раннюю эпоху античной мысли, видно уже из того, что в нем фиксируется, например, та безусловная непрерывность, которая не может быть выражена никаким числом конечных элементов. В нем, далее, фиксируется беспредельность и притом без специального выведения этой беспредельности из вечности.
Это непрерывное беспредельное время вместе с тем очень рано дробится на отдельные элементы, причем философов нисколько не смущает, что в таком случае должен существовать и особый метод мышления, который сумел бы объединить отдельные элементы беспредельно-непрерывного времени в одну цельную и подлинную беспредельную непрерывность. Возникает представление об единораздельном времени, хотя объединение его с беспредельно-непрерывным временем пока еще не очень удается философам, поскольку натурфилософские методы, лишенные специальных понятийных исследований, пока еще оказывались недостаточными для этой диалектики. Последняя станет возможной только после Демокрита, действовавшего уже в самом конце V в. до н.э., о чем мы еще будем говорить.
Была и еще одна категория, которая охватывала это раннеполисное время в одном мощном олицетворении Хроноса - Времени, о чем тоже полезнее будет сказать в конце настоящих выводов.
Таким образом, если собрать все отдельные концепции времени, рассыпанные повсюду в досократовской философии, то можно сказать, что здесь уже несомненно фиксировалась определенная система отдельных моментов общего и цельного понятия времени, хотя покамест все еще не очень осознанно и почти всегда только интуитивно.
Историзм как таковой. В результате всего этого скрытого присутствия мифологического историзма решительно во всех вещах и во всех существах очень трудно говорить о такой специфике историзма, которая бы, коренным образом отличала его от всех других процессов мировой истории. В форме вполне яркой и безупречной этот историзм проявляется только в переходах материальных элементов из одного в другой и в переходах одного состояния космоса в его другое состояние. Если угодно, можно, конечно, называть историей превращение земли в воду, воды в воздух, воздуха в огонь, огня в эфир и обратный путь от этого легчайшего эфира к тяжелейшей земле. Ясно, однако, что моделью такого историзма являются исключительно небесные и метеорологические явления, что перед нами, в сущности, все стоит на одном и том же месте и если движется, то вечно возвращается к тому же самому состоянию.
Между прочим, относительно явлений общественного и исторического характера вообще говорится весьма мало и неохотно, а если и говорится, то опять-таки выдвигается на первый план астрономически-метеорологическая модель. Когда, например, Гераклит говорит о тождестве пути вверх и вниз (В 60), то, конечно, все понимают под этим испарение воды и возвращение ее обратно в виде дождя. Когда Гераклит говорит о государственных законах, то они для него мыслятся только как воплощения божественных астрономических законов (В 114). По всему видно, что история в собственном смысле здесь еще не подразумевается, а есть только завершение астрономических и метеорологических явлений.
Разумеется, при достаточном прогрессе антимифологического мышления отдельные вещи или люди вполне могут представать самостоятельно. Но такое взаимоотношение вещей или такое соотношение людей уже теряет всякую свою смысловую направленность и делается в значительной мере безыдейным. В таком виде и выступает перед нами историк Фукидид, представитель уже средней классики, у которого, правда, изучается причинность возникновения событий, но никакой общей и идейной направленности этих событий не формулируется.
Рассуждения о происхождении людей и общества в эту раннюю эпоху удивительным образом астрономичны, метеорологичны или, в крайнем случае, фантастически биологичны. В качестве примеров можно привести учение Анаксимандра (фрг. 10, 11, 30) (в контексте астрономических процессов о происхождении людей от рыб), его же (тоже в контексте учения о беспредельном) теория наказания отделившихся от этого беспредельного отдельных существ (фрг. 9); учение Ксенофана о постоянном возникновении и гибели человека в морской грязи (А 33), учение Парменида о происхождении людей из солнца(А 1) или "из смеси огня и влаги" (А 51); учение Эмпедокла о происхождении человека из отдельных телесных частей, зародившихся в результате смеси огня и влаги (А 72, 75, 85; В 57 - 69). В этих текстах трудно находить историю в собственном смысле слова, поскольку она здесь никак не отделяется от того или иного происхождения всяких вещей и существ еще до человека и без человека.
Везде тут, однако, обозначается одна несомненная черта, сближающая эту астрономию, метеорологию и биологию с историей в специфическом смысле слова. Именно время мыслится как процесс, и притом как процесс перехода от нового к старому, как процесс, проходящий определенные пункты своего развития, от первого пункта и до последнего. Это уже, во всяком случае, история, как бы она ни была близка к природе и какие бы порождающие модели природы ее ни определяли. Этот природный историзм, во всяком случае, мы должны добавить к тому предыдущему разделу нашего изложения, который мы так и назвали "время как система". Время, значит, является здесь не только единораздельно, но оно тут же является также специфическим становлением и развитием, хотя специфичность эта вскрыта еще очень слабо.
Абстрактный гражданин и его мироощущения. Как мы уже хорошо знаем, все это является результатом раннеполисной системы мышления, когда на историческую сцену выступил индивидуум, свободный от общинно-родовых авторитетов, но пока еще безусловно скованный единством рабовладельческого полиса, членом которого он стал. Этот полис, пусть теперь он гражданская, а не общинно-родовая общность, освобождал индивидуума для его собственной инициативы в области приобретения орудий и средств производства.
Но этот ранний полис еще был очень далек от предоставления отдельному гражданину и его внутренней свободы, т.е. свободы индивидуального мышления и самочувствия, свободы личных и сокровенных переживаний. Такой гражданин, безусловно, оставался индивидуумом в каком-то, пока еще абстрактном смысле слова. Социально-экономическая почва уже создавала для него известную свободу мышления, но это мышление в силу указанной причины не выходило у него за пределы абстрактно-всеобщих категорий и не касалось ничего внутреннего или интимного, а если и касалось, то заставляло его понимать этот внутренний мир как непосредственный результат объективно-материального мира в абстрактно-всеобщей закономерности. Поэтому и время, а также историческое время, понималось здесь пока только в виде абстрактно-всеобщей категории и нисколько не касалось интимных чувств человека. Однако на этой почве возникали свои особенности понимания времени, которые раньше если и были налицо, то в слишком непосредственной и интуитивной форме.
Из этих абстрактных особенностей раннеполисного времени обращает на себя внимание диалектика свободы и необходимости, которая в дальнейшем будет трактоваться и гораздо более четко и гораздо более интимно. Что же касается историзма V в. до н.э. в Греции, то он поражает этими суровыми контурами диалектики свободы и необходимости, осознаваемой покамест на путях только абстрактно-всеобщих методов мысли. Вся эта философия V в. буквально пересыпана ссылками на "необходимость", "судьбу", "рок", "непреложное предопределение" и т.д. Ничто не совершается без веления судьбы, хотя этих велений наперед никто не знает и не знает даже она сама. И это для данного времени вполне естественно, потому что жизнь и бытие осознаются только абстрактно-всеобще, а эта абстрактная всеобщность создает слишком уж нечеловеческие закономерности, вроде перехода одной стихии в другую или вроде тех или других движений небесного свода.
В условиях такой абстрактно-всеобщей закономерности, понимаемой к тому же чисто чувственно и чересчур интуитивно, всегда остается открытым вопрос о последних причинах происходящего. Небо движется по определенным законам. Но почему? Неизвестно почему. Человек произошел из ила или из грязи. Почему? Опять неизвестно почему. Одно событие последовало за другим. Почему? Если при непосредственном исследовании и можно сказать почему, то конечная причина этого перехода опять-таки остается неизвестной. Весь космос постепенно стареет или молодеет. Почему? Все это - неизвестно, неизвестно и неизвестно. И такая неизвестность совершенно естественна, потому что человеческое мышление в ту эпоху слишком абстрактно-всеобще и в то же время слишком чувственно-интуитивно.
Покамест мы всматриваемся в красивую статую, мы изучаем ее строение, соотношение в ней ее частей и получаем от этого удовольствие. Но стоит только спросить, как эта статуя возникла и какими методами она создавалась, как мы уже разводим руками и откровенно говорим: не знаем. Точно также и древнеполисный человек, как бы подробно и искусно он ни изображал видимый им космос и как бы глубоко ни чувствовал протекающее время и в природе и в истории, все равно прекрасно знал, что последняя причина всего происходящего совершенно никому не известна и совершенно никому не понятна. Но тут древний человек поступал честно и откровенно. Устанавливая непосредственно наблюдаемые им закономерности природы и истории, он так и говорил о последней причине всех этих закономерностей: ничего не знаю. При этом последнюю причину всего происходящего, познавал ли он ее закономерность или не познавал, он так и называл "судьбой", "необходимостью", "роком".
Фатализм здесь был только обратной стороной интуитивно и скульптурно воспринимаемого космоса. Фатализм был необходимым логическим выводом из непосредственно происходящего во времени. Фатализм и был честно констатируемым результатом слишком уж интуитивного, стихийного материализма. Нужно сказать, что таким честным реализмом характеризуется в новое время отнюдь не всякий материализм.
Но, может быть, еще интереснее здесь совсем другое. Эта слишком уж абстрактно-всеобщая закономерность всего происходящего и в то же время слишком уж непосредственная воспринимаемость всего происходящего приводила этого абстрактно мыслящего гражданина раннего полиса еще и к толкованию всего субъективного в человеке как прямого результата объективной необходимости. То, что объективно мыслящий древний человек понимал как объективную необходимость, было для него и актом его внутренней свободы. Ведь он еще не знал всех капризов человеческой субъективности и всего субъективного противоречия многому такому, что требовалось или по крайней мере совершалось объективно. Если когда-либо в древнее время и возникало понятие свободы как осознанной необходимости, то именно в античности, и прежде всего в ее раннее рабовладельчески полисное время.
То же самое будет и в эллинистической философии, и прежде всего в стоицизме. Но стоики требовали всячески воспитывать эту объективную осмысленность субъективного переживания. Они употребляли небывалые усилия для того, чтобы человек отказался от своих субъективных капризов и стал прямым, простым, безответным и непосредственным орудием рока. Но в V в. до н.э. в Греции, если и допускались подобного рода субъективные капризы, они уже сами по себе трактовались как прямой результат велений рока и в то же время как прямой результат чисто человеческих и глубочайших переживаний и потребностей самого человека. Тут нечего и некого было воспитывать, а все субъективное совершалось само по себе по своей природе именно так, как оно было и вне субъекта.
Не только человек раннеполисного времени, но и человек эпической культуры и человек мифологического историзма никак не мог себе представить этого дуализма субъекта и объекта. Субъект здесь вполне искренне и непосредственно стремился только к объективной необходимости. Он даже и не понимал разницы между объективной необходимостью и субъективной свободой.
И вот почему, характеризуя философское восприятие историзма, каким оно было в раннеполисную эпоху, мы должны сказать, что это была часто совершенно неосознанная, а иной раз даже и вполне осознанная картина безусловного единства свободы и необходимости. И это было результатом построения слишком абстрактно-всеобщих закономерностей и результатом слишком большой интуитивности и преданности чувственным восприятиям; а что все это вытекало в социально-историческом смысле из самой структуры классически рабовладельческого полиса раннего периода, об этом мы уже достаточно говорили, и повторять это ровно нет никакой необходимости. Только нужно уметь применить эту древнюю диалектику свободы и необходимости к пониманию древнеполисного времени и древнеполисного историзма. Только в этом случае историческое время как система в пределах древнеполисного периода станет совершенно ясной и очевидной. Вера в судьбу и необходимость была только прямым и честным логическим выводом из скульптурно-материалистического мировоззрения.
7. Персонификация времени как философско-художественный результат соответствующих представлений в период ранней и средней классики
В руках филолога имеется один метод получения общего результата раннеполисного и среднеполисного представления о времени, который обычно оценивается слишком низко, но который для нас получает огромное значение. Это обычно называется олицетворением времени, т.е. Времени, которое надо писать с большой буквы. В смысле чисто художественном такая персонификация действительно имеет не очень глубокое значение, как и вообще всякая персонификация в сравнении с полноценными метафорами и поэтическими символами.
Однако нам хочется формулировать не просто художественный, но именно философско-художественный результат древних представлений о времени. А в этом отношении персонификация времени говорит об очень многом. Ведь во всякой персонификации на первом плане - отвлеченное понятие, а это как раз и важно для философского обобщения. Те же художественные элементы персонификации, которые сопровождают известную концепцию времени, не играя большой художественной роли, в значительной мере оживляют исходное общее понятие и заметным образом его конкретизируют. Мы уже столкнулись с приемом олицетворения времени у греческих трагиков. Здесь целесообразно привести эти приемы в исчерпывающем и систематическом виде. Это и станет весьма выразительным заключительным выводом из приведенных ранее художественных и философских текстов.
То, что Время, по Эсхилу, "спит вместе" с Клитемнестрой, страдающей по Ночам ("Агамемнон", 894), еще сравнительно мало говорит об активных функциях Времени. Но когда говорится, что "Время прошло" (имеется в виду греческий глагол, обозначающий "шагание" или "хождение"), то в данном случае у Эсхила имеется в виду уже целый рисунок тех событий, которые происходили у греков перед их отплытием в Трою (там же, 985). Еще активнее выступает Время в том месте у Эсхила ("Хоэфоры", 965), где "Всеисцеляющее Время" должно исцелить и все ужасы в доме Агамемнона. Когда Орест произносит защитительные слова, он утверждает что "Время очищает все одновременно с нашим старением" ("Эвмениды", 286). Не удивительно поэтому, что и справедливость трактуется у Еврипида как "дитя Времени" (фрг. 223), т.е. торжествует только со временем. Больше того, "Время научило Эдипа переносить свои страдания" (Софокл. "Эдип в Колоне", 7).
Получается такое высокое представление о времени, что о нем прямо говорится:
Только боги
Ни старости не ведают, ни смерти,
Все прочее у времени во власти
(там же, ст. 607 - 609, пер. С.Шервинского)
Из этого вытекает далее:
К тебе сегодня благосклонны Фивы,
Но время бесконечное без счета
Ночей и дней родит в своем теченье,
И, рано ль, поздно ль, давнюю приятность
Сразит копье из-за пустого слова
(там же, ст. 614 - 620)
Но Еврипиду Время древнее всего, даже и самих богов.
О, если бы отец времен,
Прародитель, меня, старуху,
Безбрачной девой сохранил!
("Просительницы", ст. 786 - 788, пер. С.Шервинского)
По-гречески здесь точнее: "Время - древний отец дней".
Время в конце концов есть та же самая вечность, и уж во всяком случае не оно зависит от Мойры-Судьбы, но наоборот: Мойра есть дитя Времени.
Сколько у Мойры в руках
Пряжи, и сколько с нею
Времени сын Век
Нитей мотает...
("Гераклиды" ст. 898 - 900, пер. И.Анненского)
Здесь тоже, согласно греческому подлиннику, точнее надо было бы сказать: "Всесовершительница Мойра и Век" (aiAn - вечность), "дитя Времени".
Перед Временем решительно все дрожит.
Беспредельна власть олимпийцев
Над добрым и злым человеком,
Часто смертного манит злато,
К высям славы мечты уносят.
Но лишь палицу время подымет,
3адрожит забывший про бога;
И летит с высоты колесница,
Вся обрызгана грешною кровью
("Геракл", ст. 772 - 778, пер. И.Анненского)
При этом необходимо заметить, что вся космическая, и сверхкосмическая, сверхбожественная сила времени, согласно мнению трагиков, представляет собою нечто проворное, резвое, легкое, быстродействующее, пронырливое и неуловимое. По крайней мере даже глубокомысленный Софокл нашел возможным сказать: "Время - бог проворный (eymar?s)" ("Электра", 179).
Тексты, встречающиеся у трагиков, имеют огромное значение для понимания того, как в ту эпоху представлялось время, включая также, конечно, и историческое время. Мы видим, что время очень мало зависит от людей, совсем не зависит от богов и даже выше самой судьбы. Это - какая-то страшная стихия, охватывающая всю мировую жизнь с начала и до конца, дарующая для всего как радость, так и печаль, страдания. Это - специфическая стихия, совершенно не сводимая ни к чему другому. Это - рисунок самой жизни, пребывающей во всегдашнем становлении и совершенно ни от чего не зависящей. Это - не астрономическое время, но и не случайное протекание человеческих событий. Это - не поэтическая метафора и не какой-нибудь художественный образ чего-либо другого. Перед нами совершенно самостоятельная стихия, если не прямо страшилище, в котором абстрактная всеобщность раннего и среднего полиса совместилась с невероятной конкретностью жизненных проявлений, с самым жутким интуитивизмом всего происходящего.
Все подобного рода черты разбросаны по всей классической литературе, но здесь они даны в одной формуле, о которой не знаешь, что и сказать: абстрактное ли это понятие или страшное живое существо. Нельзя сказать также ни того, что время слито с вечностью, ни того, что оно слито с обыкновенной людской жизнью или с протеканием обыкновенных земных событий. Это нечто вполне самостоятельное, отдельно существующее и от вечности, и от времени в обычном смысле слова.
И рисунок такого Времени никто не может ни предвидеть, ни преодолеть, он чрезвычайно гибкий и капризный, чрезвычайно проворный и резвый, чрезвычайно легкий, легковесный и вместе с тем непреодолимо тяжелый, неотвратимый. Это Время уже давно отошло от вечности, поскольку вечность для него слишком закономерна и целесообразна. Но оно также ничего не имеет общего и с тем, что происходит с конечными существами и вещами в мире, потому что эти последние для него слишком мелки, и оно для них - слишком неотвратимое страшилище. Беглость, всепроникаемость, легкая подвижность, неожиданность и небывалая изворотливость Времени превращали его для древних греков в нечто ужасающее и несговорчивое, так что даже с богами и судьбой легче было иметь дело, чем с этим Временем.
Так можно было бы представить в виде краткого вывода то, что говорится о времени в классической литературе. Была огромная эпоха, когда о времени как о таковом никто даже и не размышлял. Потом, как мы уже видели, стали замечать, что время есть некоторого рода сила, с которой приходится считаться даже великим богатырям и героям древнего эпоса. Представление о времени родилось, если не из этого столкновения с неведомым будущим, то во всяком случае из людских ожиданий того, что должно случиться в дальнейшем. Потом оказалось, что время - это огромная сила, но все еще связанная с вечностью и выступающая как ее определенный аспект. Потом стали думать, что вечность - вечностью, но время настолько самостоятельная сила, что приходится бороться и с ним самим, и в областях ему подчиненных.
В дальнейшем трагедия показала, что время можно преодолеть в борьбе с его бесчисленными и капризными проявлениями, включая разные ужасы и преступления, и через эту борьбу, почти всегда бесплодную, вернуться к покою вечности. Но покамест еще человек борется, покамест совершает разного рода проступки и преступления, покамест осознает и полностью оценит то преступное, что он делал в жизни, т.е. покамест найдет убежище у вечных богов, до тех пор он является неизменной игрушкой времени, до тех пор он еще ничего окончательно не знает и не может оценить этого Времени, страшилища, способного как осчастливить человека, так и низвергнуть его в бездну преступлений и страданий.
Глава IХ
ДЕМОКРИТ
1. Специфика материализма Демокрита
В анализируемой нами философии раннего и среднего полиса в Греции Демокрит играет весьма специфическую роль, заслуживающую специального исследования. Этого Демокрита обычно у нас весьма восхваляют, чего он и заслуживает.
Однако, подробно вникая в идеологию традиционных восхвалений, мы с удивлением убеждаемся, что восхваляется он не за что иное, как за механицизм. А из всех видов вульгарного материализма механицизм отвратительнее всего уже по одному тому, что он вовсе не материализм, а самый настоящий буржуазный идеализм. Ведь с точки зрения правильного материализма именно материя определяет собою идею, а не идея - материю. Но механицизм - это чистейшая идеалистическая теория, по которой механическая структура управляет материей, материя же является бессильным, инертным и вполне пассивным материалом.
К счастью, однако, Демокрит, будучи материалистом, вовсе не механицист, наоборот, является одним из первых проповедников весьма глубоких диалектических наблюдений. Автор настоящей работы однажды уже предпринял попытку выяснить у Демокрита диалектические черты и нашел их и многочисленными, и весьма глубокими [14, с. 428 - 500]. Это избавляет от необходимости воспроизводить здесь нашу аргументацию, чтобы ограничиться только такими материалами, которые необходимы для понимания демокритовской концепции времени и истории.
2. Сущность атомизма и его социально-историческое происхождение
Прежде всего бытие складывается у Демокрита из атомов и пустоты. Атомы Демокрита не только материальны, как это представлялось А.0.Маковельскому, и не только чисто геометричны, как представлял их С.Я.Лурье. Дело в том, что античность еще не проводила принципиального различия между геометрией и физикой, почему эти мельчайшие тельца Демокрита нужно совершенно в одинаковой степени считать и геометрическими и физическими.
Геометричны атомы потому, что, всегда обладая той или иной геометрической формой, они не подвергаются никакому воздействию извне, неспособны ни к какому изменению, вечны и неуничтожимы и вообще ничто материальное им не свойственно, как и нашим геометрическим фигурам и телам. Но в то же время они занимают определенное место в пространстве. Кроме фигуры они, оказывается, обладают еще и определенным размером, весом, или тяжестью, они могут друг о друга ударяться. Они движутся в пространстве и вообще ничем не отличаются от подвижных материальных точек.
Между прочим, Демокрит называет атомы идеями (68 В 167, 141; А 102, 57 Diels), так что еще большой вопрос, кто впервые употребил этот философский термин, Платон или Демокрит. "Идея" по-гречески значит "то, что видно". И эти глазу совершенно невидимые идеи являются вполне видимыми, но в умственном смысле слова, как думает Демокрит, и совершенно недоступны чувственному человеческому ощущению. Это в полном смысле слова умопостигаемые идеи (68 А 59). Или подробнее: "Последователи Платона и Демокрита считали, что только умопосгигаемые (вещи) существуют в действительности (al?th? einai), но при этом Демокрит понимал это в том смысле, что ни одно чувственно воспринимаемое качество не существует в природе как субстанция, так как природа атомов, из соединения которых получаются все вещи, лишена всяких чувственных качеств, а Платон - в том смысле, что чувственные качества всегда находятся в процессе становления, но никогда не обладают бытием" (там же). И вообще Демокрит считал правильным и научным восприятием вовсе не чувственное переживание, которое для него было даже чем-то "незаконнорожденным". Подлинное и научное понимание предмета возможно у него только с помощью чистого мышления (В 11). И в этом он даже противопоставлял себя софистам.
От атомов отделяется то, что Демокрит называет "видиками" (eidAla). "Видиков" этих бесчисленное множество; и они-то, воздействуя на глаз, и создают то или иное чувственное восприятие той или иной комбинации этих "видиков". Демокрит называет их даже и "богами", приписывая им демоническое воздействие на человека и наполняя ими весь воздух (А 74, 78, 79; В 166). Но не нужно особенно бояться этих богов. Это ведь у Демокрита не больше как предельные натурфилософские обобщения. В упомянутой работе автора о Демокрите доказано, что основное у Демокрита это принцип индивидуализации, поскольку атомы у него являются неделимыми, неизменными и вечными принципами индивидуального бытия, а всякая вещная множественность и разнообразие возможны только из той или иной, но всегда определенной их комбинации.
Это вполне соответствует тому состоянию греческого классического полиса, который в конце V в. до н.э. стал терять монолитное единство, стал распадаться на множество отдельных индивидуумов, стремившихся расширить свое рабовладение без особенного внимания к потребностям полиса, даже пытаясь подчинить этот полис своим личным интересам. Расширившееся в те времена рабовладение, требовавшее многочисленных войн, завоевания обширных пространств и нахождения необходимых для этого рынков, совсем не соответствовало маленькому, уютному и миниатюрному классическому полису, взрывало его изнутри и не вмещалось в ставшие слишком доморощенными рамки, что не способствовало созданию достаточно могущественного аппарата для большого рабовладения, главное для управления им и для его организации. Атомы Демокрита бесцельно блуждают по необозримой пустоте, случайно объединяются в неустойчивые группы, каждый момент готовы распасться; а управляемы эти атомы не чем иным, как своей же собственной природой. Вот тут-то и возникает новое учение о времени, о котором мы и скажем несколько слов.
3. Общее свойство времени у атомистов
Во-первых, лишенные всякой мифологической природы атомы должны были двигаться, управляться и управлять всем прочим только сами собой, только в силу свойственных им от природы особенностей. Ничего, кроме атомов, вообще не должно было существовать. Это несуществование ничего другого, кроме атомов, атомисты называли пустотой. Такая совершенная пустота гарантировала отсутствие всяких влияний на атомы и их движение, почему она и получалась у атомистов и однородной, и бесконечной. Здесь как будто бы полная противоположность древней мифологии, потому что мифологическое время и мифологическое пространство ни в каком смысле не отделимы от тех вещей, которые их наполняют, так что подобного рода время и пространство всегда обязательно разнородны, всегда обязательно конечны, всегда обязательно сжимаемы и расширяемы в зависимости от наполняющих их вещей; и только при самых крайних усилиях нашей научной мысли они представимы в виде той или иной кривизны, но уж, конечно, не имеющей ни веса, ни самостоятельного движения, ни самостоятельной способности так или иначе сталкиваться в вещах и быть причиной их оформления. Здесь повторяется то, что мы нашли в философском анализе историзма Фукидида: если нет никакой мифологии, то для движения вещей необходимо однородное бесконечное время и такого же рода пространство.
Во-вторых, вполне своеобразным характером отличается и принцип причинности в такой атомистической философии. В условиях мифологического миропредставления каждая вещь уже сама по себе определяется немедленно и очевиднейшим образом со стороны того или другого мифологического события. Но когда нет никакой мифологии и каждую вещь нужно объяснять из другой подобной же вещи и обстоятельства, то, как мы уже говорили, для одной вещи причиной служит другая вещь, для другой вещи - третья и так до бесконечности. "Ни одна вещь не возникает беспричинно, но все возникает на каком-нибудь основании и в силу необходимости" (Левкипп В 2). И поэтому отсутствие мифологического объяснения необходимо влечет за собой уход в бесконечность в поисках причины каждой и любой вещи.
Фукидид не был философом и потому не испытывал здесь логического принуждения уходить в дурную бесконечность при объяснении причин каждой вещи. Но Демокрит - философ, и как раз логически весьма изощренный философ. А потому он так прямо и говорит: "Причины того, что ныне происходит, не имеют никакого начала" (А 39). При этом, однако, Демокрит проявляет весьма существенную непоследовательность в рассуждении о бесконечности причин.
Если мы будем читать дальше только что цитирований фрагмент, то не без удивления наталкиваемся на такого рода рассуждение: "Искони с бесконечного времени они (причины) в силу необходимости предсуществуют, предваряя без исключения все когда-либо бывшее, ныне существующее и будущее". Это означает не что иное, как то, что Демокрит, несмотря на свое общее учение об однородности и безграничности времени и пространства, все же не счел возможным базироваться на слишком уже беспомощном в логическом отношении уходе в дурную бесконечность. Все-таки и он в конце концов мыслил такое бытие, которое является завершением всех причинных объяснений и само уже не требует для себя какого-нибудь другого, более высокого объяснения, а является причиной-в-себе, т.е. уже содержащей в себе все возможные причинные объяснения реально существующих вещей.
Конечно, с нашей стороны было бы слишком высокомерно и надменно особенно глубоко критиковать здесь логическую непоследовательность Демокрита. Как мы уже видели, почти все философы ранней классики признают мир одинаково и конечным, и бесконечным, аргументируя эту диалектику на самые разные лады. Это обстоятельство, однако, нисколько не снижает в наших глазах огромной историко-философской значимости досократовской философии. В эти века (VI - V до н.э.) греческая мысль еще не настолько обострилась, чтобы создавать четкую диалектику времени и вечности. И если у философов данного периода мы находим разные противоречия, то с нашей стороны это достойно только похвалы за их неустанные поиски создать диалектику времени и вечности. Все-таки Демокрит как-никак говорил, что он "предпочел бы найти одно причинное объяснение, чем приобрести себе персидский престол" (В 118).
4. Интуитивные намеки на инфинитезимальную сущность атома
В современной математике инфинитезимальное понимание величин сводится к тому, что оно мыслится не в виде той или иной устойчивой конструкции, но в виде такой величины, которая может стать меньше любой заданной. Мыслится так, что данная величина, как бы она мала ни была, вполне допускает и даже требует еще меньшей. Другими словами, эта бесконечно малая величина, которая изучается в специальном разделе математики, именно в так называемом математическом анализе, не есть ни в какой степени нечто устойчивое, но есть бесконечный процесс уменьшения.
Поскольку Демокрит говорит о бесконечно малых атомах, в последние десятилетия в науке возник вопрос, нельзя ли свести учение об атомах у древних атомистов к современному представлению о бесконечно малых, т.е. нельзя ли демокритовский атом понимать не как устойчивое целое, а как бесконечный процесс уменьшения. По этому поводу были высказаны самые разнообразные теории, в которых было немало преувеличений.
Необходимо со всей определенностью сказать, что никакого сознательного и четко проводимого инфинитезимального учения у атомистов не было, не говоря уже о том, что у них отсутствовал даже всякий необходимый для этого терминологический аппарат. Однако среди всей путаницы, которой отличается античное атомистическое учение, очень ярко проявляются интуиции, несомненно указывающие на поиски такого аппарата.
Атом хотя и объявлен неделимой величиной (как на это указывает уже сама этимология слова "атом"), тем не менее все же предполагает дальнейшее деление, но только деление это мыслится в виде определенной закономерности и имеет предел, который невозможно никогда достигнуть, но к которому можно прийти путем скачка. Во всяком случае, древние атомисты представляли себе такое сближение двух величин, что уже терялась необходимость мыслить между ними какое-нибудь расстояние и они совпадали в общей непрерывности. Все это удается находить у античных атомистов только путем кропотливого филологического и математического исследования; и вовсе нельзя, как это делал у нас С.Я.Лурье, прямо приписать античным атомистам создание учения, близкого к современному математическому анализу.
Повторяем, однако, что в античном атомизме имеется множество интуитивных намеков на учение о бесконечно малом, и труды С.Я.Лурье, несмотря на свою математическую увлеченность, все же дают очень много для подлинного научно-исторического понимания античного атома. Во всяком случае, именно в смысле современного учения о бесконечно малых приходится понимать известный парадокс Демокрита о конусе, составленном из множества цилиндров, о чем мы еще будем говорить. Здесь даже не просто интуиция бесконечно малого. Скорее здесь мы имеем самое точное понятие того, что такое бесконечно малое. Попробуем привести главнейшие материалы на эту тему.
Все то, что мы говорили до сих пор о времени у атомистов, меркнет перед их концепцией, которая действительно была в греческой философии необычайной новизной, несмотря на таких предшественников Демокрита, как Парменид с его "формами" вещей, как Эмпедокл с его "корнями" вещей или Анаксагор с его "семенами" вещей. Атомисты в полном и буквальном смысле слова дробили временной процесс на неделимые атомы, следуя своему общефилософскому принципу индивидуальности. Тут же возникал и вопрос о том, каким же это образом дискретное множество атомов превращалось у атомистов в ту непрерывность времени и пространства, которую уже никакой здравомыслящий человек не мог отрицать. Некоторые излагатели атомистов так и оставались на почве признания дискретности времени у атомистов. На самом же деле и здесь у атомистов была своеобразная, правда не очень осознанная, диалектика прерывности и непрерывности.
Прежде всего атомисты вовсе не отрицали абсолютной непрерывности ни в каком смысле. Аристотель о них пишет: "Левкипп полагал, что он обладает учениями, которые, будучи согласны с чувственным восприятием, не отрицают ни возникновения, ни уничтожения, ни движения, ни множественности сущего" (67 А 7). Наоборот, свою атомистическую дробность времени он вполне определенно соединяет с непрерывностью временного потока. Будучи твердо убежден в том, что (продолжение того же фрагмента), "складываясь и сплетаясь, (множество отдельных сущих) рождают вещи" (ср. фрг. 6, 10, 14), Левкипп утверждает: "Из этих-то (неделимых) возникновение и уничтожение вещей... может происходить двумя способами: через посредство пустоты и посредством соприкосновения (неделимых)".
То, что атомы отстоят друг от друга на известном расстоянии и что для этого необходимо наличие между ними пустоты, ясно и комментария не требуют. Но совершенно загадочным и неожиданным понятием является у атомистов понятие соприкосновения (haph?). Всякий спросит: каким же это образом соприкосновение атомов происходит при наличии между ними пустоты?
Уже в древности это являлось проблемой. Филопоп писал: "Слово "соприкосновение" Демокрит употреблял не в собственном смысле, когда он говорил, что атомы соприкасаются друг с другом. Но атомы лишь находятся вблизи друг от друга, и вот это он называет соприкосновением. Ибо он учит, что пустотою атомы разделяются совершенно... Левкипп и его последователи употребляли слово "соприкосновение" не в собственном смысле" (Левкипп А 7). Согласно атому мнению, получается, что настоящая и подлинная раздельность атомов требует наличия между ними пустоты, а есть еще такая их раздельность, которая уже исключает пустоту, и эта раздельность - совсем другого рода. Как же ее понимать?
Атомисты твердо стояли на позиции раздельности атомов. Аристотель пишет: "Одна и та же теория требует, чтобы и длина, и время, и движение составлялись из неделимых и разделялись или на неделимые, или же на нули. Это ясно из следующего: если величина составлена из неделимых, то и движение, (соответствующее) этой величине, будет состоять из равного числа неделимых движений. Как, например, если (величина) ABC состоит, из неделимых А, В, С, то и движение DEF, совершенное (телом) N на расстоянии ABC, имеет каждый своей частью неделимое... Если же на всем расстоянии ABC что-либо движется, и движение, которое (это тело) совершает, есть DAF; на неделимом же расстоянии А оно совершенно не движется, но (всегда) "уже передвинулось", то окажется, что движение состоит не из (частичных) движений, а из готовых результатов движения и что (тело) может, но совершая движения, быть "уже передвинувшимся": ведь оно "уже прошло" расстояние А, никогда не проходив его, т.е. есть готовый результат хождения, но нет самого хождения... Равным образом необходимо, чтобы существовало время неделимое и в смысле величины, и в смысле движения и чтобы время состояло из "теперь" - ("настоящих моментов"), являющихся неделимыми. Если необходимо, чтобы вещь, непрерывно изменяющаяся, не исчезнувшая и не переставшая изменяться, в каждый (отрезок времени) либо изменялась, либо уже была изменившейся, и если в отдельном "теперь" (т.е. в каждый отдельный момент) невозможно, чтобы она изменялась, то необходимо, чтобы в каждом отдельном "теперь" она (уже была изменившейся(" (фрагмент 283 по Лурье).
Можно думать, что Аристотель здесь критикует Демокрита, понимая его атомизм времени как неподвижную дискретность отдельных моментов. Однако, если тут имеется в виду действительно Демокрит, то критика Аристотеля вполне ошибочна, поскольку он не понимает такого соприкосновения атомов, которое не основано на пустоте между ними. Дискретность атома во времени действительно у атомистов признается; но у них мы находим достаточно и таких материалов, которые эту дискретность вполне способны превратить в подлинную непрерывность.
В самом деле, атомистическую дискретность атомов никак нельзя отрицать у атомистов; но у них есть еще и другое. О дискретности атомов мы читаем в тех нескольких фрагментах, которые перечислены у Маковельского в главе о Демокрите, № 122. И особенно важным мы считали бы рассуждение Аристотеля о невозможности бесконечного деления в его трактате De gener. et corrupt. I 2, 316 а 13 и след. Мы горячо рекомендовали бы читателю вникнуть в эту замечательную критику Демокрита у Аристотеля, хотя сам Аристотель вполне принимает делимость вещей, но только в другом смысле.
Итак, не вникая в подробности, выставим один непреложный тезис: Левкипп и Демокрит говорили о разложении тел до некоего конечного предела, который они и стали называть атомами. Если мы этого тезиса не усвоим во всей его непреложности, нам совершенно не будет понятным подлинный античный атомизм. Все дело как раз в том и заключается, что эта античная делимость вещей до определенного предела не только совместима, но и безусловно требует совмещения его также и с делимостью до бесконечности.
У Эпикура, прямого продолжателя Демокрита, мы так и читаем: "Должно принять, что существуют наименьшие чистые пределы величин, которые представляют собой первичную меру для больших и меньших величин" (Маковельский, фр. 54). Из этого фрагмента явствует, что атом Левкиппа и Демокрита действительно неделим, но совершенно в особом смысле слова. Он неделим так же, как, например, и мы признаем неделимость иррационального числа, потому что сколько бы десятичных знаков мы ни находили в процессе извлечения квадратного корня из 2 или из 3, мы нигде не можем остановиться и сказать, что мы действительно извлекли искомый корень. В этом смысле всякое иррациональное число обязательно должно трактоваться и как определенное, и как вполне делимое, и даже как вполне конечное. А вместе с тем наш процесс извлечения указанного корня нигде не может закончиться, и в этом смысле он вполне неопределенны и бесконечен. Разумеется, точная формулировка этой диалектики конечного и бесконечного в иррациональном числе была еще недоступна первым атомистам, и потому их высказывания в этом отношении достаточно двусмысленны, неопределенны и неясны. Тем не менее тенденция объединить прерывность и непрерывность, конечность и бесконечность, определенность и неопределенность во всяком временном процессе даже у первых атомистов не вызывает никакого сомнения.
С одной стороны, "Демокрит утверждает, что невозможно, чтобы одно становилось двумя или два одним, ибо он считает субстанциями величины именно неделимые (величины)" (68 А 42). И еще фрагмент: "Он назвал атомы невидимыми величинами, чтобы не вступать в противоречие с чувствами. Ведь из доступных чувствам величин ни одна не является неделимой; поэтому он сказал, что атомы неделимы вследствие их малости" (Лурье, 206). Здесь как будто утверждается полная неделимость атомов и полная для них невозможность воздействовать друг на друга. Из геометрических тел все делимы во всех направлениях на тела более простой формы, и лишь пирамида не делится ни на одно более простое тело, чем она сама. Из этого следует, что первичные тела все состоят из пирамид. Делимость до бесконечности всех вещей привела бы к их полной неразличенности, потому что предметы разной величины совершенно одинаково содержат в себе одну и ту же бесконечность всех своих частей (Маковельский, 136). Кроме того, бесконечная делимость, взятая без всяких ограничений, превращала бы всякое бытие в какую-то неразличимую пыль, в неразличимую туманность и, следовательно, мираж. Так Эпикур и формулирует одну из мыслей Демокрита: "Должно отвергнуть возможность деления на мелкие части до бесконечности, чтобы нам не сделать все существующее лишенным всякой силы и чтобы не быть принужденным в наших понятиях о сложных телах остаться без реальности, распыляя ее в ничто" (Маковельский, 122; Диоген Лаэрций, Х 56).
Но вот, с другой стороны: "они (атомы) действуют на другие частицы и подвергаются воздействию сами в тех местах, где касаются: ведь именно в этих местах нарушается их единство. При соединении и зацеплении друг за друга они образуют новые тела" (67 А 7). Здесь уже совсем другое воззрение: атомы вовсе не настолько абсолютны в своей твердости и плотности, чтобы на них не оставалось следов касания к ним других атомов; наоборот, благодаря этой упругости атомов только и возможно существование вещей, поскольку сами вещи и не являются не чем иным, как сцеплением и соединением атомов.
В этом отношении весьма интересно уже упомянутое у нас атомистическое понимание соприкосновения. Тут не так важно то обстоятельство, что два тела кажутся соприкасающимися, в то время как фактически между ними существует пустота. Интересен другой тип соприкосновения, когда соприкосновение двух атомов приводит к их полной непрерывности, хотя в то же время некоторого рода весьма малая пустота все-таки между ними существует. "Бесконечные по числу (элементы), имеющие величину, и однородные (расположенные) так, что они касаются друг друга, образуют бесконечную величину, (непрерывную касанием(" (Лурье, 237). Этот фрагмент из Симплиция, излагающего древнюю атомистику, в самом точном смысле слова отождествляет непрерывность с достаточно большой близостью.
Однако полной продуманности этого учения о непрерывном у древних атомистов все-таки не было. Тот же Симплиций свидетельствует, что иные атомисты никакую взаимную близость атомов не считали непрерывностью этих атомов, а считали, что между ними все-таки находится пустота, хотя и очень малая. Читаем (в том же фрагменте у Лурье): "Их одних (атомы) они считали непрерывными; все же прочие (части), кажущиеся одним непрерывным целым благодаря касанию, они считали лишь находящимися близко друг от друга... По их словам, "из одного не может стать многое", равно как "из многого единое воистину непрерывное", но вследствие сцепления атомов каждое тело кажется единым".
Ясно, что древние атомисты не настолько владели диалектикой, чтобы делимость и неделимость сливать в единство противоположностей и чтобы в непрерывности находить также и прерывные моменты; а ведь если этих последних не будет в непрерывном времени или в непрерывном пространстве, то это будет обозначать только то, что временной поток или пространственное протяжение не допускают перехода от одной своей точки к другой. И тогда что же это будет за время, в котором нет перехода от одной временной точки к другой?
Повторяем, текстов о полной дискретности атома и о несовместимости непрерывной величины с пустотой в греческой атомистике очень много. Тем не менее греческие атомисты любили говорить то о спонтанном движении каждого атома (68 А 69; В 167), то о родстве или неродстве природы каждого из них (67 А 1), то о возникновении или исчезновении сложных тел, возникших из такого родственного сочетания атомов, то о бесконечном разнообразии форм и возникших из них вещей (67 А 24; 67 А 7), причем формы атомов они считали вечными (68 А 41; Лурье, 230). Эти атомы постоянно "сотрясаются", или "вибрируют" (68 А 58; 68 В 168), вращаются в вихре (67 А 1), падают (67 А 17, 24 и др.). Все дело заключается в том, что греческие атомисты, вполне дойдя до необходимости объединить предел и беспредельное, а также геометрическое и вещественное, еще не овладели таким диалектическим аппаратом, чтобы отчетливо, с одной стороны, различать, а с другой - сливать эти противоположности в одно нераздельное целое.
С.Я.Лурье положил много усилий, чтобы найти у греческих атомистов учение о бесконечно малых [20]. Этот крупный исследователь, несомненно, увлекается, находя у древнегреческих атомистов учение о бесконечно, малых. Такого учения не было не только в античности, и в средние века. А историки науки уже давно изучили тот весьма напряженный и весьма трудный процесс, который приводил от мыслителей эпохи Возрождения к учению о бесконечно малых в XVII в.
Можно прямо сказать, что никакого учения о бесконечно малых у греческих атомистов не было. Но не кому иному, как именно С.Я.Лурье принадлежит заслуга выведения греческого атомизма из того безвыходного тупика, в который загнал его механицизм нового и новейшего времени. Передовая наука уже давно рассталась с механистической метафизикой, а многие историки философии все еще продолжают восхвалять Демокрита без приведения каких бы то ни было документов, кроме механистических. Демокрит - великий материалист древности и притом с огромными диалектическими тенденциями и с большими математическими интуициями в смысле именно учения о бесконечно малых. Едва ли, однако, здесь продвигалось дело дальше общих интуиций, которые и без того делают систему Демокрита глубоко оригинальной и своеобразной.
Прежде всего традиционные историки философии не придают никакого значения тому, что греческий атомизм принципиально различает термины atomos (неделимый) и amer?s (не имеющий частей). С.Я.Лурье для этого различения приводит несколько фрагментов (105 - 124), однако считать это открытием С.Я.Лурье никак нельзя, потому что главнейшие из этих фрагментов уже были приведены у Дильса (67 А 13 и Лурье, 113; 68 А 48 и Лурье, 106; 68 А 105 и Лурье, 74). Если выражаться очень кратко, то атомы отличаются от амеров тем, что атом, очевидно, при всей неделимости все же состоит из некоторых частей, в то время как амеры уже не состоят ни из каких частей, а являются пределами делимости, будучи и неделимыми линиями (Лурье, 119), и неделимыми плоскостями (Лурье, 122), и неделимыми телами, и вообще неделимыми величинами (Лурье, 106 - 111, 113 - 116). Ясно, что такие амеры являются уже некоторого рода умственной конструкцией и уже едва ли материальны; во всяком случае, они не обладают никаким весом; а кроме того, они мыслятся как бы внутри самих атомов (Лурье, 123). Нам думается, что здесь у атомистов, несомненно, была идея бесконечной делимости, но ограниченная той или другой предельной величиной.
Тут, возможно, имеет значение и то обстоятельство, что некоторые источники приписывают атому не только форму и величину (вес), но в самом определении атома вводят пункт о соотношении его с другими атомами. Казалось бы, форма атома и его величина вполне достаточны для определения того, в каком виде существуют атомы. Оказывается, однако, что всякий атом, взятый сам по себе, уже указывает на свое соотношение с другим атомом и на свою связь с ним при достаточно большом сближении (Лурье, 238 - 248; 67 А 6, 9, 14; 68 А 38, 44, 45, 125).
Мы прежде всего указали бы на замечательное сравнение атомов с буквами алфавита. "Вследствие перемен в составе то же самое кажется противоположным в том или другом отношении и изменяется при незначительной примеси и вообще кажется иным при перемещении (какой-нибудь входившей в состав) единицы. Ведь из одних и тех же букв возникает трагедия и комедия" (67 А 9). Ту же мысль об атомистах можно найти и у Лактанция (Лурье, 241). Этой же весьма интересной для нас аналогией появления цельных и даже художественных вещей с возникновением художественного произведения из букв любил впоследствии пользоваться еще и Лукреций в поэме "О природе вещей" (I 196 - 198, 820 830, 907 - 905; II 686 - 697, 1007 - 1117).
Получается, таким образом, что вся действительность у атомистов трактуется в виде некоторого рода художественной ткани, возникающей на основе определенного сплетения атомов. Отсюда явствует также и то, что принцип цельности был весьма глубоко заложен в атомистической философии, не меньше, а может быть еще и больше, чем у других древнегреческих натурфилософов. Поэтому, если считать, что Платон в "Теэтете" (203 а - 205 e) критикует соединение атомов как механическую сумму, то Платон в таком случае в отношении Демокрита глубоко ошибается. Демокрит вполне признавал "неделимые природы" (physeis), считая все остальное "субъективным" (Лурье, 39).
Возможно, однако, и то, что этим принципом сплетения атомисты пользовались и в своих рассуждениях о пределе и беспредельном, в частности об атомах и амерах. Думается, что и здесь атомы полагались не в их абсолютной данности, но в их обязательном соотношении с той или другой атомной средой, имеется в виду бесконечная делимость атома, но в то же самое время ограниченная тем или иным пределом самого деления.
Далее, для характеристики античных атомистических интуиций диалектики предела и беспредельного можно привести фрагменты, относящиеся к делению конуса или шара. Не входя в подробный анализ этих сложных текстов, мы скажем только одно: атомисты, несомненно, делили конус с помощью плоскости, параллельной его основанию, и не боялись получения образующей конуса в виде какой-то прерывистой линии. Образующая конуса, конечно, и для них оставалась прямой линией; и тем не менее она возникала из тех прерывных отрезков, которые создавались упомянутым делением конуса с помощью плоскости, параллельной его основанию. Об этом у Лурье фрг. 126.
Нам представляется необходимым допустить, что здесь у атомистов была вполне отчетливая интуиция предельного перехода от отдельных отрезков прямой, достаточно малых, к самой прямой. Такой же переход можно наблюдать у атомистов, когда они получают непрерывную окружность шара из довольно близких между собою угловатых линий, возникающих из деления шара параллельными друг другу плоскостями. С одной стороны, "Левкипп и Демокрит окружают мир рубашкой или оболочкой, сплетенной из якореобразных атомов" (67 А 23 и Лурье, 386). А с другой - "Левкипп и Демокрит утверждают, что космос шарообразен" (67 А 22 и Лурье, 385). Да и вообще всякое тело, возникая из атомов разной формы, оказывается сплошным и непрерывным, разве только этого сцепления не разрушит какая-нибудь "более сильная необходимость, присоединившаяся из окружающего мира" (68 А 37 и Лурье, 293). В наивной форме у атомистов можно находить целые повести о том, как из атомов совершенно разной формы и веса появляется гладкоокруглый небесный свод (ср. 67 А 24 и Лурье, 297, 372, 383). Все это убеждает нас в том, что у атомистов функционировала весьма четкая интуиция перехода от беспредельности к пределу.
Некоторым доказательством существования у древних атомистов интуитивных представлений о переходе или скачке от беспредельного к предельному является, на наш взгляд, и атомистическая теория эйдолов, или "видиков". Об этом говорят многие источники (67 А 29; 68 А 1, 30, 31, 77, 121, 135 - 137; Лурье, 467 - 476). Оказывается, что от атомов и от вещей, возникающих в результате соединения атомов, непрерывным потоком льются какие-то эйдолы, т.е. маленькие эйдосы; а эйдосами, или идеями, как мы знаем, атомисты как раз и называли свои атомы. С этими эйдолами у атомистов соединялись самые курьезные построения. Им приписывалась демоническая сила и прямая божественность (68 А 74, 77, 78), они вызывали у человека зрительные ощущения, являлись во сне и обусловливали собою вещие сны и т.д.
Атомы у атомистов назывались также богами. С.Я.Лурье, желая доказать нелепость "божественного" понимания древнего атома, привел [20, с. 571 575] такое огромное количество позднейших свидетельств о прямой божественности атома, что, кажется, достиг совсем обратного результата, а именно, что атомы Левкиппа и Демокрита действительно в некоем смысле трактовались самими же авторами античного атомизма достаточно "божественно" и чудотворно.
Все эти мифологические подробности сейчас имеют для нас мало значения. Однако для истории науки очень важно то обстоятельство, что атом и здесь мыслится как предел для бесконечного приближения к нему, или, как в данном случае, эманации из него. В древности достаточно над этим смеялись. Но для нас это вполне серьезный момент, который указывает на наличие у древних интуитивного представления о сближении конечного и бесконечного или предельного и беспредельного. Недаром такие авторитеты, как Цицерон, несмотря на признаваемую многими огненную природу демокритовских богов (например, Аэций понимает демокритовского бога как "ум в шарообразном огне") и несмотря вообще на большие противоречия Демокрита в этом вопросе, все же называет демокритовского бога "принципом ума" (principium mentis). И хотя, по Демокриту, ум - это огонь (А 101), все же у Демокрита читаем, что "замышлять всегда что-либо прекрасное - свойство божественного ума" (В 112). И вообще: "Левкипп говорит, что: все совершается по необходимости, необходимость же есть судьба. А именно он говорит в сочинении "Об уме" : "Ни одна вещь не возникает беспричинно, но все возникает на каком-нибудь основании (ec logoy) и в силу необходимости" (67 В 2). Все употребленные здесь термины: огонь, ум, необходимость, судьба, логос, бог - указывают на предельное значение соответствующих понятий в их атомистическом преломлении.
По всей видимости, то различие между Левкиппом и Демокритом, с одной стороны, а с другой - Ксенократом, учеником Платона, и самим Платоном, которое находим в том, что первые два производят все из тел, Ксенократ - из линий, а Платон - из плоскостей, имеет как раз инфинитезимальный смысл. Ведь линия у Ксенократа есть не больше как становящаяся точка, а плоскость у Платона есть не больше как становящаяся линия.
Бесконечно малое приращение точки, линии, плоскости и тела у всех этих мыслителей представляется нам вполне очевидным (конечно, наличие предела в каждом моменте этого беспредельно малого становления и приращения представляется нам тоже очевидным, хотя точное доказательство - этой концепции завело бы нас очень далеко).
Во всяком случае, необходимо сказать: "Против этого рода (т.е. понятия о непротяженных точках) и выступал Платон, считая его геометрической догмой (т.е. необоснованным утверждением)... В противоположность этому он (Платон) называл (точку) началом линии и часто принимал этот род (т.е. точки) за неделимые линии" (Аристотель, "Метафизика" I 9, 992 а 19, фрг. Демокрита у Маковельского, 126). Кроме того, даже Аристотель и другие, критиковавшие атомизм, признавали бесконечную делимость только в математическом смысле, но весьма сомневались в том, что она возможна для чувственных вещей (фрг. Демокрита у Маковельского, 127 - 130); но вся действительность у Демокрита по Аристотелю ("О небе" III 4, 303 а 4 и Маковельский - Демокрит 121; Лурье 109; у Дильса 67 А 15) как раз и состоит из чисел. Заметим, что против неделимости в античности выступали многие с утверждением, что такая неделимость разрушила бы всю математику (67 А 15, а также фрагменты, приведенные у Маковельского, 127 - 129, и у Лурье, 108 - 109).
5. Время как атомистический континуум
Если бы мы стали теперь подводить итог сделанным наблюдениям, то необходимо сказать следующее.
1. К моменту выступления атомистов в античной философии вполне созрела идея единичности, или индивидуальности, в то время как раньше, в период ранней классики, греческая мысль была склонна ко всеобщим понятиям и абсолютизировала скорее общие законы жизни и бытия. Эта картина в корне переменилась к концу V a. до н.э., когда проявилась безудержная тенденция находить абсолютное прежде всего в единичном. Но ведь для абсолютности необходима твердая и вечная установленность, бесконечно длящееся и ничем не уязвимое единство. Поэтому и атомы Левкиппа и Демокрита, несмотря на свою вещественность и материальность, сразу же были объявлены вечно неразрушимыми, вечно неприкосновенными и наделенными многими признаками старых мифологических божеств.
2. Вместе с тем атомисты сразу же стали предпринимать попытки как-нибудь объединить эту вещественность и эту абсолютность. Забавно читать о бесконечно разнообразных формах атомов, "шероховатых, круглых, угловатых и как бы внутрь загнутых" (67 А 11). Таких фрагментов много. Тут, однако не надо смеяться, находясь на высоте знаний XX в., а надо признать, что античный атомизм так же скульптурен, как и все основные философские теории античности и, может быть, даже более скульптурен, чем многие другие теории. Кроме того, ввиду наделения вещественных атомов разными невещественными признаками наш самодовольный смех здесь тоже неуместен. Дело не в крюкастости атома, а в том, что здесь проводится всеобщий принцип индивидуальности. А все индивидуальное также необходимо, как и все общее.
3. Единичность, выступившая в качестве философского принципа в период атомизма, мыслилась абсолютной не в смысле полной неподвижности и омертвелости. Как в предыдущей философии общее трактовалось в его соотношении с единичным, так и здесь единичные атомы мыслились как предел беспредельного деления. Атомисты со своим принципом единичности отнюдь не хотели уничтожить всю живую множественность мира, а, наоборот, старались объединить то и другое вместе.
4. Для нас в настоящей работе самым главным является то, что атомисты также и всякий континуум мыслили атомистически. И это им в значительной мере удавалось. С одной стороны, мысля все на свете скульптурно и единично, они и временной поток, и пространственное протяжение представляли состоящим из отдельных и вполне раздельных, скульптурных единичностей. Но, с другой стороны, они прекрасно понимали, что нет никакой возможности составить континуум только из одних дискретных точек. Поэтому для сохранения непрерывности они признавали наличие предела делимости в каждой точке деления.
Следовательно, временной поток как бы бурлил внутри себя своими бесконечно подвижными скульптурными единичностями, атомами, однако так, что в, результате всех предельных переходов непрерывность оставалась нетронутой и недоступной для превращения ее в полную дискретность. О том, что атомисты волей-неволей должны были признать атомизм также и времени, сочувственно говорил Эпикур (Маковельский, 73 и Диоген Лаэрций Х 47, 62) и в виде критики говорили многие другие, и прежде всего Аристотель (Маковельский, 73 и Аристотель "Физика" VI 1, 231 b 17).
Однако мы без всякого смущения должны признать атомизм времени и пространства, да и всякого континуума вообще у древних атомистов. Здесь был и остается центрально важным тезис, который в сокращенном виде мы уже приводили (Лурье, 237): "Те, которые приняли элементы бесконечными по числу, как, например, Анаксагор и Демокрит, самим допущением бесконечности по числу ввели (в свое учение) и бесконечность по величине: ведь бесконечные по числу элементы, составляющие вещи путем взаимоприкосновения, а не тем, что составляют единое целое, образуют бесконечную величину... То, что "непрерывное касанием" бесконечно, ясно и из следующего: бесконечные по числу (элементы), имеющие величину, и однородные, (расположенные) так, что они касаются друг друга, образуют бесконечную величину, (непрерывную касанием(". Кроме того, если время состоит из атомов, и это не лишает его непрерывности, то такова же, по атомистам, и вечность. "Демокрит считает природой вечного маленькие сущности, бесконечные по числу" (68 А 37).
Итак, скульптурный атомизм континуума есть нечто новое, что атомисты внесли в античное учение о времени. А то, что лежащие в основе бытия атомы являются скульптурно-геометрическими телами, ясно и без всякого доказательства.
6. Логическое уточнение инфинитезимального атомизма
Прежде чем изложить и проанализировать дошедшие до нас материалы из периода атомизма, относящиеся к философии истории, необходимо обратить внимание еще на одно весьма существенное обстоятельство.
Дело в том, что атомизм выдвинул на первый план принцип индивидуализации, снабдив его, как это ясно самой собой, всеми признаками абсолютного бытия. В то же самое время атомисты, оставаясь чисто античными мыслителями, вовсе не хотели представлять себе действительность как составленную только из абсолютно дискретных элементов. В таком случае эти дискретные элементы нужно было как-то объединять. Но как их можно было объединять, если они трактовались абсолютно недоступными никаким влияниям и воздействиям, и в частности никакому соприкосновению с другими, такими же абсолютно изолированными элементами, поскольку всякое такое соприкосновение уже говорило бы о наличии двух или нескольких общих и тождественных точек в моменты соприкосновения, т.е. нарушало бы их дискретную раздельность, а без этой раздельности они уже не могли бы быть абсолютно изолированными друг от друга и абсолютно индивидуальными? На этот вопрос атомисты отвечали очень интересно, предвосхищая собою математический анализ XVII в. и предвосхищая, конечно, не понятийно, не рассудочно, не научно и терминологически, но пока только интуитивно и вполне наглядно.
Именно атомы трактовались не только как абсолютно изолированные друг от друга и ото всего прочего элементы, но и как пределы всякого рода бесконечного приближения к ним тех или других переменных величин. Сам атом был неделим; но это нисколько не мешало представлять его как нечто составленное из бесконечно малых приращений. Сам атом был недоступен внешнему воздействию; но это нисколько не мешало учить о соприкосновении атомов в смысле бесконечно малого их сближения. Если атомы сближались на таком малом расстоянии, которое могло стать еще меньше любой заданной величины, то ясно, что уже пробудилась интуиция бесконечно малого; и такое инфинитезимальное понимание сразу обеспечивало как необходимую раздельность атомов, так и их слияние, доходящее до полной непрерывности всего атомистического бытия.
Атом в своей основе был недоступен человеческому чувственному восприятию; но он мыслился также в виде предела бесконечно малых приближений к нему всего постороннего, а тем самым на известной ступени такого приближения к нему могло возникнуть чисто человеческое, вполне чувственное его ощущение. Таким образом, сущность атомизма заключается не только в конструировании вечных, взаимно изолированных, друг для друга недоступных и вообще ото всего другого обособленных сущностей, но и в интуитивном отношении вполне инфинитезимально понимаемых атомов.
Все это означает что на ступени атомизма античная философская мысль подвергает некоторого рода рефлексии то самое, что и раньше допускалось в бытии, но допускалось чересчур непосредственно и чересчур интуитивно. Так, становление (и даже у Гераклита) только с нашей теперешней точки зрения является логической категорией, для досократиков это все еще чисто подсознательная область, хотя и выделяемая из всего прочего, но выделяемая покамест вполне интуитивно. На ступени атомизма это становление подвергается некоторой рефлексии. Тут мыслятся и разного рода пределы, и бесконечная возможность приближения к этим пределам, и совмещение в каждой переменной величине как общей стихии становления, так и той предельной цели, которой достигает это становление в приближенном виде. Конечно, с точки зрения европейского математического анализа все это, безусловно, остается на ступени чисто интуитивной.
Однако в сравнении с тем, что было у Гераклита, эта интуиция становления значительно уточняется, дифференцируется и требует разного рода других, пусть все еще подсознательных, но тем не менее более дробных и более специфических определений. Эта интуитивная рефлексия характерна как для досократовской философии, так и для античной философии вообще. Атомистическая новость заключается только в том, что интуитивная рефлексия стала применяться специально к области становления, причем благодаря этому атомизм и мог избежать всеобщей дискретности и говорить о сплошном становлении и континууме, несмотря на наличие в нем дискретно мыслимых атомов.
Что же в таком случае возникло для философии истории, т.е. прежде всего для философии времени и для философии культурного развития? Здесь необходимо иметь в виду, что инфинитезимальная концепция атома вносила в атомизм момент чисто человеческой рефлексии, момент чисто человеческого представления тех процессов становления, которые раньше мыслились как данные до человека и выше человека, как данные космические, космогонические или космологические, как сурово предшествующие всякой человеческой рефлексии.
Правда, это нисколько не значит, что весь античный атомизм надо понимать как какой-то субъективный идеализм. Тут не было ничего ни идеалистического, ни субъективистского. Наоборот, это было в античности и реализмом, и даже материализмом. Но дело в том и заключается, что объективно данное становление начинало теперь подвергаться субъективно человеческой рефлексии и, оставаясь в основе вполне объективным, выступало также и вполне имманентным для человеческого рассуждения. Но это сразу накладывало небывалый отпечаток на самое существо философского понимания становления. Оно теперь трактовалось не только недоступно надчеловечески, но главным образом и человечески. А отсюда возникал тот удивительный результат, что именно атомисты явились теми философами, которые оправдывали изучение человеческой истории как изучение вполне необходимое и даже основное. Этот инфинитезимальный атомизм вдруг приводил и не мог не приводить мысль к необходимости вполне позитивного рассмотрения человеческой истории. Появилась потребность говорить не просто о человеческом становлении, а о человеческом развитии от первобытных времен до последних достижений цивилизации.
Здесь впервые появлялась глубоко философски аргументированная историография с ее позитивными методами исследования реальных фактов человеческой истории и их реального причинного взаимодействия. Какой-нибудь позитивный историк вроде Фукидида мог и не заниматься атомистическими теориями и вообще быть далеким от всякой философии. Но уже самый дух времени требовал к концу V в. до н.э. в Греции позитивной историографий; а философски она была наилучше формулирована для тех времен именно в системе атомизма.
Эта позитивная историография была настолько интенсивна, что она удивительным образом накладывала печать даже на основную теорию атомов, когда атомы уже переставали трактоваться как что-то бездушное и холодно-безразличное, но как нечто живое, наделенное сознанием, даже демоническое и божественное. То, что дело не могло обходиться без путаницы, это ясно само собой. Ведь бездушные атомы, выставленные в качестве основных принципов бытия, становились весьма мало совместимыми с тем душевным, духовным и вообще человеческим, а уж тем более историческим бытием. Атомизм еще не владел такой виртуозной диалектикой, чтобы уметь до конца объединить бездушные атомы и человеческую историю. Но атомизм был все же диалектичен, и вся его небывалая прогрессивность, как, правда, и вся его недостаточность, заключалась в том, что его диалектика была пока еще только инфинитезимальной.
Эта инфинитезимальная диалектика, основанная на интуиции бесконечно малых приближений к пределу, была огромным шагом вперед в сравнении с гераклитовской интуицией чистого становления, поскольку она не была настолько глобальной, чтобы не рефлектировать составных моментов становления. Она была, несомненно, огромным достижением на путях абстрактной человеческой Мысли и внесла небывалый вклад в древнегреческую философию истории периода классики. Но она не была ни числовой, ни величинной, потому что тогда это было бы уже исчисление бесконечно малых, которое возникло лишь в XVII в ни понятийной диалектикой, так как эта последняя выпала на долю платонизма и аристотелизма.
Поэтому не нужно ни преуменьшать, ни преувеличивать значение этой инфинитезимальной диалектики. Она внесла существенный вклад в философию истории, которым мы сейчас и займемся на конкретных текстовых материалах. Между прочим, она не в состоянии была решить и той диалектической проблемы, которая была завещана грекам эпохой их мифологического развития. Мифология требовала полного слияния времени и вечности. Этому слиянию предстояло выступить в виде продуманной до конца диалектической системы. Но атомизм вместе со всей досократовской философией, ввиду требований полисного мышления в значительной мере отрывал временной процесс от его собранности и сомкнутости в одном вечном мгновении. И это было прогрессивно, поскольку без опознания составных элементов мифологической диалектики времени и вечности невозможно было построить и понятийную теорию такой диалектики. Но, повторяем, понятийно-развернутая диалектика времени и вечности была возможна только в период зрелой и поздней классики, т.е. в период деятельности Платона и Аристотеля.
7. Атомистический историзм
Теоретически малоинтересно, но зато исторически весьма важно и знаменательно то, какое понимание историзма вытекало из атомистического учения. Здесь необходимо отметить те основные идеи, высказанные еще до Демокрита, но, по-видимому, с Левкиппа и Демокрита получившие огромное значение и распространение, особенно в эпоху эллинизма, а эту эпоху следует считать периодом разложения в сравнении с монолитной классикой.
Главные атомистические идеи, лежащие в основе атомистического историзма. Поскольку всякая философия базируется на своих специфических общих принципах, дальше которых и выше которых она уже не идет, а, наоборот, все из них производит, то также и атомисты должны были производить природу и общество именно из атомизма, а потому главное значение здесь имели названные нами свойства античного атома.
Во-первых, атом определялся у атомистов по своей величине, форме, связанности с другими, соседними или на него похожими атомами, а, в конце концов, он определялся также весом и тяжестью, которые, правда, противоречили невесомости, невидимости, геометрической неподвижности и физической неприкосновенности. Самое же главное то, что атомам теперь уже не приписывалось сознание или мышление и вообще внутренняя жизнь, так что они выступали как мертвые и ни на что не реагирующие существа. Отсюда перед атомистами возникала задача вывести всякое сознание из атомов, лишенных сознания, и вывести все историческое из внешнего соединения и разъединения атомов, не доступных никакому влиянию. Это была вполне парадоксальная задача, которую если и можно было как-нибудь разрешить, то только путем диалектики, но как раз такой, которой атомисты не владели.
Во-вторых, при сведении всего идеального только к бездушному геометризму атомов в тех исследованиях, которые приближались к человеку и его истории, было особенно трудно обходиться лишь одними атомами. Приходилось их так или иначе одушевлять, а то и прямо признавать какого-то демиурга, производившего из смешения этих атомов все живое и историческое.
Это противоречие особенно ярко сказывалось в том, что атомисты не могли разобраться в диалектике необходимости и случайности: одни атомистические фрагменты говорят нам о господстве случая при образовании мира, другие же о необходимости.
Неладно выходило дело и с богами. Что атомисты отрицали культ, это еще более или менее понятно. Но то, что они свои атомы или атомные объединения объявляли богами, уже становится гораздо менее понятным, хотя, правда, атомам приписывались решительно все божественные свойства, разве только кроме сознания и мышления. Они были вечны, неразрушимы, всемогущи, неизменяемы и вседовольны. Как мы уже видели, они были наделены даже демонической силой и часто трактовались так, что термин "боги" либо прямо употреблялся в отношении атомов и эйдолов, либо напрашивался на язык сам собою. Да и термин "божественный" то и дело попадается у последователей атомистов, особенно там, где они говорят о душе, уме, человеческом прогрессе и вообще человеческой истории.
В-третьих, признавая мифологию только в натурфилософском смысле, т.е. как необходимое обобщение тех или .других областей мира и мировой истории, атомисты должны были отрицать влияние этих богов на природу и человека, на историю и вообще на весь мир. Получался какой-то деизм, да и то не очень устойчивый. Во всяком случае, атомистическое объяснение каждой вещи из комбинации бездушных атомов заставляло атомистов и всю историю конструировать из этих бездушных атомов. Но это удавалось им делать почти только в дочеловеческой истории. Что же касается истории человеческой, то объяснение одного события из другого, а не из мифологического воздействия, заняло основное место в той исторической причинности, которой характеризуется историзм атомистов. Однако и здесь то и дело эти позитивно настроенные атомисты заговаривали и о богах, и о божественных свойствах вещей, не будучи в состоянии решительно весь историзм свести только к той или иной комбинации бездушных атомов. Поэтому и тут дело не обходилось без противоречий.
В-четвертых, несмотря на недостаточность учения об атомах, атомисты все же явились первыми защитниками и первыми представителями всеобщей историографии. Ведь это выведение одного позитивного события из другого такого же позитивного события, хотя оно и было принципиально уходом в дурную бесконечность искания причин, практически заставляло этих историков всматриваться и вдумываться в отдельные позитивно данные исторические явления. А когда начинали забывать о связи человеческой истории с космической историей, то в этих случаях и вообще забывалась теория атомов; и сознание такого рода историков уже всецело останавливалось на самих же исторических фактах и ограничивалось отнюдь не мифологическими, но уже вполне фактографическими и прагматическими объяснениями.
Так зарождалась обыкновенная человеческая историография на основах атомистического материализма, Несмотря на то, что идеалисты, Платон и Аристотель, о которых речь дальше, тоже приближались к чисто человеческой историографии в условиях ее полной независимости от их идеализма.
"Малый диакосмос" (т.е. "Устроение мира в малых масштабах"). Левкиппу принадлежит большое сочинение под названием "Большой диакосмос" (или "Великий диакосмос"). Само это сочинение до нас не дошло; однако можно предполагать, что в нем излагались все главнейшие принципы атомизма: атомы и пустота, очертания атомов, их соприкосновение и вообще возникновение из них вещей (Левкипп, В 1, 1 а). Сочинение под таким же названием было и у Демокрита, но у Демокрита имелся еще так называемый "Малый диакосмос", в котором как раз и давалась вся общая космическая и общечеловеческая история. Более или менее полно этот "Малый диакосмос" Демокрита использован в поэме Лукреция "О природе вещей", причем относящиеся сюда проблемы Маковельский (с. 295) перечисляет в следующем виде: космогония (V 432 - 500), зоогония и антропогония (V 780 - 848), первобытные люди (V 925 - 1027), происхождение языка (V 1028 - 1090), происхождение права (V 1143 - 1160), происхождение религии (V 1161 - 1240).