О

До вечера лежал Доросий на полу, прикрытый рядном, чтоб не садились мухи и чтоб мне не смотреть на перерезанное его горло. Арма всхлипывала, дрожала — думала, я и её прирежу. Ударил я её по голове и выволок за волосы во двор. Потом, умывшись в реке, велел ей перекопать окровавленный пол и заново побелить стены. «Две души погубил из-за тебя, сука! Сама небось норовила лечь с архимандритом. Прикончить бы и тебя, избавить ото зла и себя и мир». А она смотрит на меня с кротостью, в глазах — восхищение…

Как смерклось, наложил я Доросию в подрясник камней, тело в рясу завернул и бросил в реку. Лег на кровать — кругом тьма ночная и в душе тоже тьма. Плеск реки приводит меня в бешенство. Раньше убаюкивала она меня, теперь думаю — не выкинет ли она убитого на берег. Встал проверить, побродил по берегу и вспомнил про сома. Не худо бы завтра с утра пораньше снести его в монастырь, пускай видят, чем я накануне занят был. Разделся, вытащил рыбину. На рассвете швырнул её в лодку, Арме же наказал носу из дому не высовывать. Только причалил к другому берегу, вижу — монашек какой-то на лошади собрался перебираться вброд. «Гляди, какого я сома выловил. Поворачивай назад, свезем в монастырь, пока не протух. Вчера день целый бился, покуда поймал». Монашек с черным кузнечиком схож, таращится на сома и слюнки глотает. «Да я к его светлости болярину послан, отца Доросия искать. Ввечеру ещё должен был воротиться, ан нету, а зачем-то понадобился его преподобию игумену». «Успеется, — говорю. — Погрузим сома на лошадь и свезем. В другой раз такой попадется, нет ли? Как свинья жирен». Согласился он, так что сбыл я своего сома монастырю и быстренько воротились мы с монашком назад. Дорогой рассказывал он, что болярин Стан Черноглав очень Доросия любит и, должно, оставил у себя погостить. Отец Доросий, мол, любитель покушать, а еда в болярском доме предивная. Болярин — ктитор монастыря, но проезжает не здесь, а через свою деревеньку, для болярской колесницы дорога там лучше. Ежели отец Доросий поехал ныне на болярской колеснице, то и разминуться могли…

От дурных предчувствий у меня в тот день кусок в горло не лез. Арма, как на зло, приготовила отменной еды и все уговаривала меня поесть. Обозлился я и швырнул горшок с едой в реку.

К вечеру монашек вернулся. «Не проезжал?» — спрашивает. «Нет, никого не было». «Вчера поутру, говорят, сюда поехал. Уж не разбойники ли схватили, чтобы выкуп стребовать? Не приведи бог. С игуменом Плаковской обители приключилось такое. Сколько раз твердили отцу Доросию, чтоб не ходил пешком и в одиночку». Монашек уехал, а я слегка поуспокоился: «Захватили разбойники, чтобы выкуп стребовать…» Велел я Арме, если что, говорить, будто Петко Душегуб расспрашивал меня, когда проезжают тут торговые люди и сборщики податей. «И помни, — сказал я ей, — если выдашь меня, сама повиснешь на той же виселице».

Миновало два дня. На третий хлынул ливень, вода прибыла, и Доросия выбросило у монастырской мельницы. Я снова наказал Арме, что говорить, а перед полуднем приезжает болярин со своим сыном и стражниками. С ними вместе — игумен монастырский и двое старцев.

Осадил Черноглав белого своего коня передо мною, едва не потоптал. В боевых доспехах, зерцала на груди сверкают — глаза слепят. Борода надвое расчесана, как у царя Ивана-Александра. Собачонка моя лаем заливается, святые отцы таращатся на меня точно совы. «Зачем, — говорит болярин, — зарезал ты святого отца, еретик окаянный?»

«Грех, — говорю, — твоя светлость, взваливать на меня напраслину. Мог ли я посягнуть на отца Доросия? Ведь это он милостиво дозволил мне добывать себе пропитание перевозом и молился за духовное спасение наше, ибо сами мы люди низкие и убогие. Как подниму я руку на благодетеля своего и заступника?»

«Врешь, — кричит, — сын дьявольский! Еретик ты и пес. И морда у тебя еретическая. Хоть и богоподобная, но печать на ней дьявола. Покойник рассказывал мне, кто ты есть. Из Кефаларской обители бежал, Господа обманул. Держите его, — приказывает. — И еретичку его хватайте».

Стражники связали меня, Арму выволокли из дому. Я только диву дался и когда успела моя молодица причесаться да принарядиться! Глаза потупила — будто стыдно ей, что столько видит мужчин, смиренно стоит перед болярином.

«Зачем пожаловали, — говорит, — люди добрые? Что мы худого сделали? Веруем в Христа, спасителя нашего, и на него уповаем. Слезами горючими, оплакиваем покойного предстателя нашего перед Господом, отца Доросия. Петко Душегуб сотворил это. Чтоб ему удавиться, злодею! Чтоб разбила его злая немочь!» Божится, руки ломает, Доросия оплакивает.

Болярин глядит на неё, ус покручивает, а усы у него — настоящее руно. Сын болярский тоже верхом, двумя пальцами усики свои щиплет, в Арму так глазами и впился.

Поверил я, было, что спасет она меня искусным своим притворством и ложью, однако ж монастырские старцы не поддались обману.

«Пускай скажет, какой священник обвенчал их и где у них свидетельство брачное». А у нас колец — и то не было, ни медных, ни железных.

Принялся и я в свою очередь врать, дескать, свидетельство с печатью потеряно, а кольца брали у родных только на время венчания. Болярин приказал обыскать нашу хижину, но стражники ничего не нашли, если не считать, что побелка была свежая. Арма сказала, что белила к Преображению, так что улик — никаких. Тогда Черноглав велел своему человеку остаться на переправе и повели нас к болярскому дому. Вечером меня заперли в башне, Арму в амбаре, и дорогой рук ей не связывали.

На другой день его светлость приказал вывести меня во двор к дубу, чтобы суд надо мной чинить Смотрю, Армы нету Болярин сидит на стуле под дубом, напротив старейшины деревенские, позади жена, сын, обе дочери и священник, вокруг — отроки, чтоб смотрели и слушали.

«В одиночку убил ты, еретик, отца Доросия, либо же вместе с тем разбойником, со временем выяснится. Коль признаешь, что приходил он к тебе, значит, были вы в сговоре. Жена твоя призналась, дело за тобой. Расскажи, кто ты, откуда родом и по какой причине бежал из святой обители. Взять с тебя клятву, что будешь говорить правду, мы не можем, ибо субботник ты и не веруешь ни в святой крест, ни в Евангелие господне. Но знай, что если не скажешь правды и нету в тебе стыда перед моими сединами, то велю я тебя пытать. Палач — вот он!» — и указал на стоявшего у меня за спиной толстого человека с огромными усами и горбатым носом.

День ясный — с гор дует прохладный ветерок, но природа опечаленная, лето оскудевшее, небо блеклое, словно затаило грусть перед близкой осенью. Взглянул я на безучастный лик мироздания и почувствовал, что и его ложь и моя — обе кроются в естестве его, и подумал: «Всё проистекает из-за устроения мира — зло и добро, правда и ложь, и нету между ними границы. Если расскажу, как достигнул теперешней окаянности, ни мир, ни темные люди эти не поймут и не пожалеют меня. Но где же Бог? Он знает, каков я, но нету его нигде. Было время, слышал я глас его, ныне безмолвствует он — видать, и он уже не может судить меня, так куда болярину и его слугам?»

Я отрицал своё еретичество, ибо и не был уже еретиком, и в убийстве не сознавался. Молодые болярышни жмутся друг к дружке, разглядывают меня, перешептываются, и, слышу, одна говорит: «Еретик, а сколь хорош собой. Ведь еретики все с песьими мордами». А народ, точно стадо, — глазами хлопает, зрелища ждет.

Привели Арму свидетельствовать против меня. «Скажи, — приказывает болярин, — что он из тех колдунов, что в лесах и пещерах вершат собачьи свадьбы, прости господи!» — и осеняет себя крестным знамением. Священник тоже крестится, и все снимают шапки. «Расскажи, как убил он святого отца. Ты призналась, что он подбил тебя стать еретичкой, и я помилую тебя, ибо ты кажешься мне разумной. Священник наложит на тебя церковное наказание постом».

Мы с Армой глядим друг на дружку, болярин ждет. Поверил я, что призналась она, чтобы меня погубить, себя спасти. Но она: «Вот те крест, твоя болярская светлость, и в мыслях у него не было на человека посягнуть. А откуда он — ведать не ведаю, даже имени его настоящего — и то не знаю. Сказал, что звать его Эню, но откуда родом — про то известно мне не более, чем вам. Говорил, рыбак он, сирота, матери и отца не помнит. Повстречались мы на дороге да наскоро и обвенчались, потому я тоже с малолетства сирота, чужую скотину пасла». Лжет, прикидывается, изворачивается, разжалобить старается. Болярыня злобно сопит, мужу что-то на ухо шепчет, тот коленом подрагивает, рукой машет. «Врешь, женщина, — говорит. — Как это не знаешь, откуда муж твой родом и настоящее имя его? Раздеть её, — приказывает, — спину оголите, пусть Коче погладит её воловьей плетью, поглядим, что она тогда запоет».

И когда сдернули с нее холщовую рубаху, оголили до пояса, блеснула дьявольская плоть её, качнулись розовые груди, пока не прикрыла она их руками, и точно снежные сугробы под весенним солнцем засверкали плечи. Палач велел стражнику схватить её за волосы и пригнуть, болярин чуть не подпрыгнул на стуле, хлопнул себя по колену и за ус схватился. «Ишь ты, — говорит, — да её сроду солнцем не жгло, когда это ты скотину пасла? Погоди бить, Кочо. Может, ещё признается», — а глаза, как у кота, когда к воробью подкрадывается. Однако ж везучей родилась на свет моя погубительница. В ту минуту подскакал какой-то монах и — к болярину. Был это Манасий, тот самый, что подглядывал ко мне в окно кельи, чтобы увидать меня обнаженным, когда я предавался исихастскому бдению.

«Из Кефаларской я обители, твоя болярская милость. Вчера его преподобие, игумен монастыря святого Ильи прислал к нам брата с известием о том, что сталось с отцом Доросием, царство ему небесное. Убил его, говорят, еретик, бывший монах наш, помилуй Господи! И прибыл я по приказанию игумена нашего Евтимия, может, узнаю его».

Крестится подлец, благословляет семейство болярское и народ.

«Просвещенный богом самодержец наш грамоту издал против погани — субботников и евреев и всех смутителей паствы Христовой. Ту грамоту огласил вестиар Конко в нашей лавре ещё два дня назад».

Болярин насупился. «Грамота, говоришь? Что гласит она?»

«Чтобы ловить еретиков и вести на суд в Тырновград. Этими днями высший клир направляется в престольный город».

Не по нраву пришелся болярину царский указ — он отнимал у него право судить меня как еретика. Подобно многим другим, болярин Черноглаз самовластно правил в своих владениях, любил устраивать судилища, казни и всяческие зрелища для собственного увеселения. Потупил он голову, на брюхо себе уставился, борода раздвоилась ещё больше. «Я, — говорит, — за убийство сужу, а за еретичество передам его царским тюремщикам. Взгляни на него, отче, может, узнаешь».

А Манасий давно уже увидел меня и узнал. «Чего мне глядеть на него, твоя милость? Бывший это монах наш Теофил, христопродавец и вероотступник. Мы его утопленником считали». И рассказал, кто я и как бежал из обители.

Услыхав, чей я сын, Черноглав свирепо посмотрел на меня. «Не может того быть, чтобы Тодор Самоход выкормил этакого злодея! Зачем врешь, пес проклятый, что не еретик ты? Если бы встал из могилы твой отец, то, увидев тебя, живым снова бы лег в могилу! Говори, за что убил Доросия?»

Я продолжал отрицать, и болярин крикнул: «За дело, Кочо! А её отпусти!»

Повалили меня стражники наземь, сорвали рубаху с плеч. Стегал меня палач воловьими жилами до тех пор, покуда не лишился я сознания. Окатили меня водой и снова допытываются: «Ты убил Доросия?» Арма же все это время ползала на коленях перед болярином: «Не бейте его, не он это. Петко Душегуб убил». А старейшины деревенские и мужики орут: «Бейте его, бейте, пускай признается!» — оттого что по закону деревне полагалось уплатить монастырю пеню за убийство.

Под конец поверили они, что не убивал я архимандрита, и заперли меня в башне. Лег я ничком, спина горит, душит меня ярость, и поклялся я себе, что, если останусь жив, спроважу на тот свет и болярина. Но как быть с Манасием? Ведь узнают в лавре — и Теодосий, и Евтимий, узнает весь Тырновград, и бедная моя матушка. Покуда был я неузнан, мне удавалось убедить себя, что никогда не существовало на свете ни инока Теофила, ни слагателя стихов, ни пригожего отрока, теперь же прошлое возвращалось, приближался ад…

Ввечеру пришел ко мне болярский слуга. Принёс миску с горохом и кувшинчик с жиром. Смазал мне спину. «Болярские дочери, — говорит, — пожалели тебя. Посылают поесть. А жена твоя выпросила для тебя жира». Спросил я про Арму, снова ли посадили её в амбар. «Нет, дозволили спать вместе с батрачками. Хозяин сказал, не еретичка она. Возьмут, братец, твою красавицу женушку в наложницы. Старый злодей охоч до женского пола. Погоди, принесу тебе воды и лошадиную попону, подстелить…» Не хочется мне рассказывать о муках моих той ночью в болярской башне. Были они лишь началом. Стал я ждать судьбы, точно зверь в ловушке, и не сомкнул глаз до утра, а ранним утром повели меня в Тырновград, чтобы предать суду. Не видел я больше Армы и ничего не слыхал о ней. Была она погубительницей мужской святости и совершенства, но сама жаждала святости…

После того как судили меня в Тырновграде и заклеймили каленым железом, не имел я уже права вступить в брак и стал жить в безбрачии со многими женщинами, встречавшимися мне, такими же несчастными и окаянными, как я, на дорогах и пепелищах Романни…

Загрузка...