Е

Если хотите познать мир и человека, поступите в услужение! Я постиг эту истину в монастыре, постиг также, что слуга ближе к правде, чем его господин.

Год от году бес в моём старце всё больше набирал силу. Всё чаще слонялся отец Лука по монастырским галереям, чтобы дразнить иноков, вел еретические речи, восхвалял дьявола. Накладывали на него епитимьи, запирали в келье, даже в башню сажали на хлеб и воду. На третий год, в канун престольного праздника, велел он мне взять монастырского мула — пожелал отправиться верхом на ярмарку, а я чтоб шёл следом. Посещать ярмарки и гулянья не дозволялось никому, кроме тех, кто торговал монастырским товаром. Я было отказался, но отец Лука затопал ногами. «Грех — на мне, твоё дело повиноваться, — говорит. — Ступай приведи мула. Что, херувим, не хочешь поглядеть, как Рогатый властвует над мирянами? Мы ведь воины во Христе, обязаны ехать туда, дабы прогнать дьяволов».

Я умолял его, чтоб он ехал один — тщетно. Он принудил меня, но, признаюсь, соблазнился я коварной мыслью, что ежели совершит он и этот тяжкий проступок, то сошлют его в какой-нибудь дальний монастырь, и я от него избавлюсь. А ещё привиделась мне той ночью во сне набеленная женщина, обличьем схожая с Денницей. Сон этот не шел у меня из головы и побудил уступить, как будто на ярмарке могла мне встретиться дочь царя Александра. Да будет проклят тот день, возникший из мрачных глубин злосчастной моей судьбы! Волею старца свершил я роковой тот шаг…

Подъезжая к ярмарке, мы увидали толпу, посреди которой стоял пустынник, бичевавший себя воловьей жилой. Отец Лука велел мне забрать из деревянной миски деньги, поданные тому христианами, и когда бичующий кинулся отнимать их, мой старец замолотил его клюкой по голове. Я готов был провалиться сквозь землю, да что поделаешь? — продолжал вести мула за повод. А отец Лука проповедовал с седла народу: «Зачем обступили вы этого олуха? Зачем не отхлещете его покрепче, чтоб он не утомлял себя? Я забрал эти деньги, потому что они — грехи ваши. Поганцы! Ими услаждали вы глаза свои! Дьявол искусил вас глазеть на это зрелище!» И вид у него был при этом такой внушительный, что никто не возразил ни словом, а многие поспешили разойтись, творя крестное знамение.


Мы двинулись по ярмарке искать, где торгуют ноговицами: отец Лука заявил, что деньги эти должны поскорее перейти в руки мирян, чтобы не запачкать нас. Надумал он обзавестись ноговицами, чтобы больные ноги были в тепле. «Не христиане тут, — сказал он, — а тернии зловерия, чадо, слуги Маммоновы. Но без торговлишки и жульничества откуда взяться деньгам? И царь чеканит их по внушению Маммоны. Лавра торгует, и он торгует, и каждый из нас торгует и лукавствует. Все так живут на дьявольской этой земле…»

Я веду мула за повод, мой пастырь духовный размахивает клюкой, прокладывая себе путь в толпе. Не зная, кто он, люди пугливо расступались. Он купил себе ноговицы, осушил чашу вина и, заломив набекрень камилавку, запел. Поет тропарь, а выходит — мирская песня. Я прячу лицо под покрывалом, взмок от стыда. Вдруг дотрагивается он клюкой до моего плеча, окликает кого-то. Мы остановились у лотка, где торговали кольцами, пряжками, серьгами. Вижу — возле мула стоит человек, в глазах — сила и злоба звериная. На голове — шапка меховая косматая, волосы длинные, как конская грива, спадают на плечи.

Мой старец кричит: «С каких пор ищу тебя, поганец! Отчего прячешься? Из ума выживать стал! Греков боишься». — А тот что-то рычит в ответ, зубы сверкают, как клыки волчьи. «Оставь меня, — говорит, — Витан. Ступай себе с миром. Не желаю, нету моего согласия».

«Боишься! — вопит отец Лука и тычет в меня клюкой. — Отойди, чадо, в сторонку, не к чему тебе слышать, о каких делах у нас разговор пойдет. Греховные они». Я покорно отошел к лотку и воззрился, как дурак, на украшения, не сообразив, что иноку тут не место. Был я точно в забытьи и не заметил, что стою рядом с молодой женщиной. Что молодая она — о том сказали мне не глаза, а нос — горный воздух Мокры обострил, как у кутенка, моё и без того острое обоняние, так что я сразу ощутил благоухание молодой женской плоти. И было оно таким дурманящим, что я обернулся. Ох, злодейка-судьба, ох, Сатана-искуситель, что наслали вы на меня! Я увидал черные глаза, таящие страсть и томление, бархатные, сладкие, как сливы, омуты незнакомой души, взглянувшей на меня из их глубин, и душа моя застенала, дыхание пресеклось, сердце забилось от страха и радостной боли. Я потупил голову, лишившись мыслей и сил. Чувствую, женщина смотрит на меня. Опомнившись, я повернулся к ней спиной и пошел наугад большими шагами, она же — за мной, я различал шаги её сквозь ярмарочный шум.

Миновал я котлы, где варились бараньи потроха, и оказался позади распряженных телег. Остановился поглядеть, где я и где остался мой старец; слышу — женщина тоже остановилась. «Блудница, — подумалось мне. — Спаси и помилуй мя, Господи!» И хотел осенить себя крестом, но не успел опомниться, как она отвела мою руку и, улыбаясь, приподняла покрывало с моего лица. Однако улыбка тут же сбежала с её губ, смуглое, румяное лицо выразило изумление и растерянность. Овладев собой, я сказал ей так: «Что нужно тебе, сестра, разве знаком я тебе?» А она: «Прости, отче. Как зовут тебя?» «Теофил, — отвечаю. — Зачем ты идешь за мной, что нужно тебе от меня, смиренного раба божья?» «Ничего, — говорит, — обозналась я, отче. Приняла за другого…» Но вымолвила последние эти слова так, что я подумал: «Соблазнить желала, но оробела, узрев лицо моё. Господь хранит меня». Обрадовался я, возгордился, но Господа благодарил будто со смирением и думал о ней — кто она, откуда. Подмывало меня обернуться, посмотреть. Привидение ли было то, образ тех мирянок, с которых отец начинал рисовать богородиц, или живое существо из плоти и крови?

Иду я сквозь ярмарочную суету, ищу своего старика, а грудь распирает от радости — поразил я блудницу христовой своей чистотой. Но разум ропщет, не унимается, оттого что не удовольствована память: мельком, впопыхах видел я лицо её. Запомнилась только загадка в глазах, и не давала мне эта загадка покоя. Эх, братья, отчего любовь между мужчиной и женщиной смешивается с любовью к Богу? Кабы различали мы их, куда меньше было бы в мире зла!..

Точно пьяный слонялся я в толпе, всё вижу перед собой те глаза и не могу разыскать своего старца, так что даже вздрогнул, услыхав его голос: «На что зазевался, херувим? Хелбю видал? Вышел из моей воли, злодей. Давай ворочаться в лавру. Опостылело мне стадо Христово, пропади оно пропадом!»

Я повел мула вверх по крутой дороге, не слушая того, что говорил отец Лука.

Вдоль дороги росли высокие дубы. Они кивали мне, как соумышленники, чтобы таил я радостную свою тайну, и любы были мне и они и сама гора, ибо в сердце вила гнездо новая надежда. Одиночество и прежде уносило мои помыслы за монастырские стены, ныне же прибавилась к сему встреченная на ярмарке женщина. И оттого, что был я измучен и унижен, она стала мне утешительницей, как некогда царская дочь Денница. Ещё дорогой начал я мысленно беседовать с нею, раскрывать душу, делиться мыслями. Я видел глаза её, а сама она представлялась мне духом прельстительным и родным. Ужас и тайна, братья! Может ли брат Христов призывать блудницу для утешения и сочувствия? Но душа ищет душу и обретает её не рассудком, а чувствами и стремлениями, разум же прислуживает ей как отрок деспоту. Хотелось мне остаться одному, чтобы поразмыслить над тем, что сталось со мною, но мешал старец — он рассказывал о Хелбю, коего прежде я считал плодом его воображения. «Хелбю, — говорил он, — разбойник, чадо, и грабитель, случалось ему и людей убивать. Не к добру пришел он сюда, но врет мне. Было время, мы с ним вместе куролесили. У царя Михаила Шишмана состояли в войске, а уж потом занялись разбоем. Ладно, эти истории расскажу тебе в другой раз. А сейчас, как доберемся до монастыря, спровадь потихоньку мула, чтоб греки не пронюхали, что побывали мы на ярмарке. Впрочем, хоть и пронюхают, мне что? Где сто грехов, там и сто первый. Песенка моя и так и этак спета». В лавре, однако же, о путешествии нашем стало известно, и наложили на нас епитимью — подвесить к ногам колокольцы и целый месяц ходить с ними. Отцу Луке велено было во время заутрень и литургий стоять в притворе коленопреклоненно, а мне следовать за ним повсюду в десяти шагах и чтоб никто не смел заговорить с нами, а в трапезной в обед и ужин чтоб подавали нам одни объедки… Призвал меня к себе его преподобие: «Наказание тяжкое, чадо, но и вина твоя не мала. Отчего не пришел ты сообщить мне о том, что повелел тебе твой старец? В случаях, противоречащих монастырскому уставу, инок должен воззвать к игумену…»

Я молчал. Разве не знал великий Евтимий, что за человек был отец Лука? Шутил он или уже подозревал о том, что происходило в душе моей? Эх, отчего и самое святое учение требует от человека, чтобы лукавил он, подглядывал за своими ближними, выслеживал, как кто исполняет канон? Отчего требуем мы друг от друга подвигов, даже страданий в доказательство правоты учения нашего? Отчего не предоставим человеку самому, по совести, решать, что грех и что не грех? Невозможно сие, невозможно, поскольку правила, законы и каноны связывают нас, поскольку исповедуем мы одну веру и одну молитву, хотя вера наша Христовая, отрицающая всякое насилие! Но вечно будет человек восставать против законов и порядка, попирать их как своих тиранов. Не ведал разве его преподобие, сколько раз бывал уже наказан мой старец, либо же хотел он побудить меня говорить не о мучителе моем, а о том, отчего не люблю я больше его, Евтимия, отчего избегаю, и хотел проверить, что изменилось во мне и как приемлю наказание? Великий наставник, слишком желал ты сломить меня! Позабыл о том, что горд и сам и что тот, кто воссиял на горе Фаворской, тоже был нечеловечески горд, иначе не источал бы света и не говорил от имени небесного отца своего! Просвещенный, не видел ты, что творится в сердце моем, ибо, признавая лишь одну истину надо всеми, требовал от человека быть таким-то и таким-то и не соображался с тем, каков он есть. Ведал ли ты, что произошло на ярмарке? Ведал ли, что и в покорности моей таится сила? Пока я стоял пред тобой, гордый дух из болярской церкви вновь заговорил во мне и ты отдалялся от меня, и в то же время думал я о том, что мы с тобою схожи. Поскольку мне следовало что-то ответить, я отвесил поклон и сказал: «Да исполнится воля твоя, твое высокопреподобие. Но воля человеческая — как горящие угли под золою, и не всегда ведомо человеку, дьявол ли, Бог ли раздувает их. Однако же огнь есть свет».

Я помню твой удивленный взгляд и морщину на высоком челе, а выйдя из твоих покоев, спохватился, что говорил языком моего старца. Господи помилуй! Глаза той женщины повлекли меня, я махнул на всё рукой и прицепил к ногам колокольцы. Мои были маленькие, легкие, звенели не так оглушительно, как тяжелые колокольцы, что были на отце Луке. Старец сам подвязал их к ногам. «Пускай заменяют монастырским грешникам звон клепал. Обретаю святость и искупаю грехи свои». Обрадовался он и повелению, чтобы я следовал за ним в десяти шагах, как оруженосец за кастрофилаксом. И, схватив клюку, двинулся по монастырским галереям дразнить монахов. Они опрометью бегут от нас, а ему любо. Гости и монахи выглядывают из дверей и окон, мой старец стучит клюкой точно жезлом, вышагивает, как аист. Запретили нам разгуливать по монастырским помещениям, тогда отец Лука принялся шататься по двору, покуда не выбился из сил и не пошел прилечь.

Первый день прошел для него в самозабвении и торжестве, но в церкви дело обернулось худо. Колени у него распухшие, не может он стоять на коленях. Взбунтовался, застенал и возопил во весь голос: «Анафема! Анафема врагам Христовым, не имеющим милосердия к человеку! Слепым фарисеям и лицемерам анафема! Это о вас сказал Христос: «Гробы повапленные, пошто налагаете на других епитимью, а сами и пальцем не пошевельнете. Верните мне деньги мои и получайте назад эту рясу!»

Умолкнул дьякон, в церкви наступила тишина. Я подхватил старика под мышки, выволок наружу, за нами вслед вышли иподьяконы и монахи, крестятся. Отец Лука бороду на себе рвет, я тащу его в келью, привязанные к ногам колокольцы гремят оглушительно. Между тем литургия близилась к концу, следовало возвращаться, чтобы присутствовать на трапезе, то есть подвергнуться ещё большему унижению. Когда мы добрались до нашей кельи, я напомнил старцу, что, если не явится он в трапезную, придется навсегда уйти из лавры, а кто тогда даст ему кров и пропитание? Он лежит на топчане, я крещусь, и даже уши свои крещу, чтобы не слышали они его сквернословия. «Денег я дал им, херувим, несебрских дукатов и кучу серебра, чтобы приняли меня в обитель. Не пойду в трапезную, болен я. Пускай опять заточат в башню, чтобы сгнил я там. Буду я им на коленях стоять, колокольцы носить, огрызками питаться, как же!..»

Я пошел один. Занял в шествии место возле отца Кирилла, шепнул ему, что мой старец не может подняться с ложа. Колокол и клепала бьют, иеродьякон Христофор машет колокольцем, в стороне стоят коленопреклоненно паломники и гости, иноки поют тропарь, держа в руках зажженные свечи. Я, еле передвигая ноги, плетусь позади всех, мои колокольцы вторят колокольцу иеродьякона и клепалам. Мы вступили в трапезную, чредник начал читать с аналоя молитву, братья сели за столы, едят, а я стою у окна, перебираю большие черные четки и шепчу молитвы…

Ни на кого и не взглянул. Лишь позже заметил я святого старца, который вкушал отдельно ото всех. Господи боже, неужто это и есть схимник Теодосий — тот самый, вкруг коего видел я тогда в скиту сияние? Никогда прежде не доводилось мне видеть его так близко. Лицо у него какое-то стертое, будто Господь убрал с него всё земное. Руки сухие, прозрачные, только длинная борода да чело боголюбезны, во всём остальном — хитрый старик, скрывающий свои тайны и безмолвствующий. Я искал нимб вкруг его главы и, не найдя, сказал себе: «Оттого не нахожу, что очень грешен. Пускай! Грешник, по словам отца Луки, яснее видит Бога, усерднее ищет его…» «Богородица, дево, радуйся…» — читает чредник, а я думаю о женщине, встреченной на ярмарке. Глаза у неё, как у Богородицы, однако ж не осенена она благодатью и потому печалится. Печалюсь и я, оттого что тоже ищу света и всем чужой… И святой старец чужой всем. Живет в скиту, в отдалении, ибо стоит над иноками. А как же «стадо Христово», народ? Народ тоже живёт по-своему. А мы с моим старцем? Как знать, не праведнее ли мы со своими грехами, чем вы, святые отцы, понуждающие меня, точно пса, есть объедки с вашей трапезы…»

Такие мысли пробегали у меня в голове — злобные, желчные — и отчуждали от монастыря, пытаясь найти истину в сем страждущем мире. И выходило так, что истина эта — за пределами лавры и монастырских канонов, в совершенной свободе мысли…

Когда обед закончился и все разошлись, я взял два ломтя хлеба и кусок брынзы, чтобы отнести отцу Луке.

Не праздником, похоронами был тот день. Словно покойник лежал в нашей келье. Господь ли почил или мы для него умерли? Отдыхают иноки и паломники, солнце освещает башню и монастырские кровли, белеют стены, и свет мягкий, осенний. Окрестные вершины поседели, внизу в селе бьют барабаны, слышится шум, голоса. Сойка пролетит над лесом, крикнет, и вновь тишина и благоухание осеннего леса. Отец Лука бранится, сыплет проклятьями и ругательствами, но — что всего удивительнее — стал он мне близок, а святой старец — сомнителен. Словно заблудился я в пустом безнадежном мире. Не увидать мне никогда света Фаворского!..

Смеркалось, кончилась ярмарка и гулянье. Гости собирались разъезжаться. Старец приказал мне подмести в келье и подлить в лампаду свежего елея. Деревянным гребнем расчесал бороду и волосы, сел на пень, привалился спиной к стене. «Пускай прогоняют, — говорит. — Разыщу Хелбю, он меня без куска хлеба не оставит. Но чтоб вернули мои денежки, не то пусть не удивляются, коль в один прекрасный день вспыхнет лавра огнем и все они живьём сгорят… С каких пор склоняю этого дурня пустить красного петуха…» «Что говоришь ты, святой отец?» — восклицаю я и крещусь, потрясенный. А он: «Много размышлял я о пользе от греков, об их лжи. Пусть лучше не обманывают народ, будто видели они Господа. Грешен я, чадо, очень грешен, но правда, похоже, на моей стороне, будь я проклят!..» Я заткнул уши и пошел вон из кельи, чтобы не слушать его. Через какое-то время слышу шаги и вижу, что сам Теодосий идёт к нам, постукивая деревянным своим посохом.

«Святой старец один идет сюда», — говорю отцу Луке. Он изумленно воззрился на меня, буркнул: «Не к нам идет он. В скит свой идет. Быть того не может. Не открывай ему…» — и крестится. В дверь постучали. Я отворил. На меня смотрели светлые глаза, умиротворявшие кроткой веселостью, без укора, без хмури. Он благословил и вошел так, будто и вчера был у нас, потом поклонился в пояс. Отец Лука уставился в пол. Святой старец задержался взглядом на мне, улыбнулся и легонько постучал посохом. И точно звон маленького колокола прозвучал его голос, спокойный, но проникавший в самую душу. «Не думай, — говорил он, — что пришел я, дабы покарать тебя, брат Лука. По велению Христову я здесь, чтобы прощенья у тебя просить, отче. Виновен я пред тобой за то, что, зная о делах твоих, не навещал тебя и сим упущением оскорбил. Мы, собранные во имя Христово, подобны стройному лесу, где всякое дерево в бурю и ветры поддерживает другое. Но ты, зная, что ежечасно борешься с грехами своими, отчего не искал ни у кого духовной поддержки? В видениях, ниспосланных мне через благодать божью, видел я, как вопиет душа твоя о свете и рае, а разум единоборствует с Богом и внемлет дьяволу, Если не разумом, то сердцем понял ты, что человек алчет просветления и от жажды и нетерпения познать тайны господни приходит к отрицанию и злу. Буйные нравом, отрицая, сами низвергают себя в темень адову и запутываются в сетях Лукавого. Поступаешь ты подобно осужденному, что отрицает закон и судью и не хочет раскаяться. Неужто забыл ты исповедь свою, когда приняли мы тебя в свою обитель? Многие из злодейств разбойника Витана утаил ты, ибо не осмелился признаться в них, а ныне терзают они душу твою. Разве не ведомы тебе слова Спасителя, накормившего народ пятью хлебами и двумя рыбами: «Есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят царство божие». Каждый из живущих на земле людей — кроме тех, от кого отвернулся Господь, — в последний миг перед кончиной своей узрит свет небесный и нетленный мир, и сиянием озарится вся жизнь его, и поймет он, что напрасно растратил ее. Одни лишь тогда видят это, другие при жизни постигают единство плоти и духа через благодать, ради коей ты пришел сюда, брат, чтобы обрести мир своей душе. Но ты возжелал снять с себя облачение Христово и уповаешь на богомильскую скверность, что оправдает она тяжкие прегрешения твои. Разбойник Витан ещё не умер в душе твоей, но миро господне жжет тебе сердце и теснит дьявола, понуждая его к буйству…»

Отец Лука распростерся на полу. «Уходи от меня, — говорит. — Ступай, святой отец. Недостоин я, в смраде погряз, напрасно стараюсь исцелиться, не верю и не заслуживаю прощения…» — задыхается, трясет головой. «Подними его, чадо», — сказал святой старец и, когда я приподнял его, перекрестил. «Неисповедимы, — говорят, — дороги к свету, как и дороги ко греху, так что не стану судить тебя, брат Лука. Пусть Христос простит и судит нас обоих. Приходи ко мне, когда пожелаешь. И ты, чадо Теофил, тоже…»

В ту же ночь отец Лука расхворался, помягчел душой. Стал умиленно смотреть на меня, стал смерти ждать. Всю осень ходил я за ним. Тоскует, любит меня, славословит за доброту мою, я же — чувствую — начинаю презирать его… Служил ему, а всё равно что не замечал…

Загрузка...