Константин Федин

Мальчик из Семлёва

Шел литературный вечер в Доме Красной Армии в Москве. Из-за стола я вглядывался в ряды слушателей, затихших в торжественном старомодном зале. Ряды уходили далеко, и лица, ясно различаемые на передних стульях, в конце зала сплывались в легкие полосы, желтоватые от электричества и слегка туманные. Аудитория состояла из командиров, прибывших с фронта. Их взгляды как будто старались не выдать горечи, которой наполнен народ на войне.

Вдруг где-то во втором ряду среди суровых и взрослых людей я увидел детское лицо, выделявшееся нежностью красок и блеском широких глаз.

Это был мальчик, одетый в военную форму, с худенькой шейкой, вытянувшейся из слишком просторного воротника с сержантскими петличками. Он был совсем невелик ростом и тянулся, чтобы лучше все видеть. Каждая черточка его лица выражала любопытство. Все, происходившее с публикой, происходило с ним в увеличенном размере: посмеявшись, зал становился опять серьезным, а его тонкий рот долго еще сверкал застывшей улыбкой детского удовольствия.

— Смотри, — сказал я своему другу, сидевшему за столом рядом со мной. — Смотри во второй ряд, какой там воин.

И мы начали пристально глядеть на мальчика, дивясь его присутствию здесь, его мирному облику в воинском одеянии, всей его маленькой, необычайно жизненной фигурке.

Минут десять спустя мне передали из рядов аккуратно сложенную записочку:

«Мальчик, на которого вы указали, участвовал во многих делах партизанских отрядов и регулярных частей.

Дважды представлен к правительственной награде, привел десять «языков».


Мы перечитали несколько раз эти строки, поворачивая в пальцах записку и так и этак, с сомнением косясь друг на друга.

— Надо с ним поговорить, — сказал я.

И как только кончился вечер, мы попросили разыскать в публике мальчика и привести к нам.

В смежной с залом комнате мы прождали недолго. Вскоре раздался громкий, отчетливый стук, и очень увесистая дверь неожиданно легко отворилась. Вошел плечистый, высокий, большерукий лейтенант и, громко сдвинув ноги, распрямляясь и делаясь еще выше, спросил:

— Разрешите ввести?

В первый момент мы не совсем поняли, кого собирались ввести. Но лейтенант обращался к нам, и мы сказали:

— Пожалуйста!

Уходя, лейтенант оставил дверь приоткрытой, и на смену ему в ее узкой щели тотчас появился мальчик в военной форме.

Так же, как лейтенант, он щелкнул каблуками, вытянулся и взглянул нам по очереди в глаза.

Любопытство подавляло всякое иное выражение на его тонком, заостренном к подбородку лице. Мы показались ему достойными самого внимательного изучения, и он был похож на охотника, впервые ожидающего появления из-за кустов редчайшей дичины. Я думал, он непременно первый задаст нам вопрос: губы его вздрагивали, собираясь выпустить готовые слова. Но дисциплина поборола любопытство, и он стойко ждал, когда его спросят.

— Давно ли в армии? — спросил мой товарищ.

— Вот как сошел снег.

— А зимой?

— Был у партизан.

— В каких же местах?

Помолчав, он обернулся на высокого лейтенанта и, хотя у того был вполне доверительный и даже добродушный вид, ответил очень серьезно.

— Места лесные.

Мы засмеялись, и я сказал:

— Смоленские, что ли, леса-то?

Он опять посмотрел на лейтенанта и тоже засмеялся, опустив голову.

— Смоленские.

В смехе его было еще столько ребячьей прелести, что я почувствовал волнение, какое испытываешь, войдя в детский сад.

— Сколько же тебе лет?

— Четырнадцать, пятнадцатый.

— Ого! А с виду ты года на два моложе.

Он пропустил это обидное замечание без всякого интереса, как будто решив терпеливо дожидаться более занятного разговора.

— А откуда ты родом?

— Из Семлёва.

— Вот что! Знаю, знаю Семлёво: по обе стороны железной дороги станция и село, и совсем рядом леса.

— Лес — так вот, подать рукой, — быстро подхватил он и весь раскрылся в своей сияющей, детской улыбке, замигал часто-часто и вздернул острый носик.

Тогда с яркостью, почти осязаемой, я увидел этого мальчика среди его родных лесов, каким он был там год или два назад, мог быть там в ту или другую минуту, на веселых тенистых холмах Смоленщины. Я увидел его, простоволосого, без шапки, с прозрачными, как осенний ручей, остановившимися на тихой думе глазами, с голубой жилкой на виске и с глубокой тенью над приоткрытой верхней губой. Вот он стоит неподвижно, чуть-чуть наклонив голову, прислушиваясь одним ухом, как закачался тяжелый лапник ели от прыжка золотисто-луковичной белки. Он смотрит, как белка сорвала прошлогоднюю еловую шишку, пошелушила ее и сердито бросила, пустую, наземь. Вот он слушает свист лимонной иволги, спрятавшейся высоко на осиновой макушке и словно передразнивающей журчание струи, которая выбилась из болотца внизу, под холмом. Вот он остановился рядом с тонкой беленькой березой, ниточкой тянущейся к высокой тихой синеве, и сам он тянется своею замершею думой высоко вверх, в молчании соединившись с вечной жизнью родной природы. Кто знает, не станет ли этот мальчик поэтом, русским поэтом, какого дает нам смоленская земля иное счастливое десятилетие?

Мальчик стоял сейчас передо мной с отражением на лице внезапного воспоминания о родной своей земле, о родине, которой наделяется человек раз в жизни и которую он несет потом в сердце через всю жизнь, как отца и мать.

— Где же твой отец? — спросил я.

— В Красной Армии.

— А мать?

— Мать? Не знаю. Говорили, ушла в лес.

— А что про тебя рассказывают, будто ты от немцев «языков» приводил?

— Приводил.

— Это когда партизаном был или в армии?

— И у партизан и в армии.

— Сколько же всего привел?

— В общем десять.

— Десять немцев? Ишь ты какой! Что же, поодиночке доставлял или как?

Мальчик опять с улыбкой обернулся на лейтенанта, но теперь его улыбка была рассеянной: видно, его расспрашивали об этих случаях уже не в первый раз.

— Когда как, — ответил он врастяжку, — то по одному, а то по двое.

— Как, и двоих приводил? Ну, расскажи, как это было.

Ом принял наше изумление за неспособность взрослых понять самые простые вещи, которые для детей обыкновенны, и сказал, оживившись, искренне желая нам помочь:

— Да немцы в разведку чаще пьяные ходят.

— Пьяные?

— Выпьют для храбрости — и пошли. Я один раз притаился в ельнике, лежу. А они по дороге идут из разведки.

— Сколько же их?

— Двое. Я вижу, пьяные.

— Что же, они качаются?

— Ну да, они на лыжах, ноги катятся, они падают, хохочут. Деревня, где они стояли, уже близко. Я пропустил их, а потом из ельника как крикну! И выстрелил! Они — раз! — кувырком. И подняться не могут, лыжи разъехались. Я их и взял.

— Да как же взял? Ты один, а их двое.

— Подбежал, стрельнул одному в руку, а другого по башке револьвером — стук! — и разоружил. Связал им руки назад, а потом наша разведка подоспела. И повели…

Он подождал немного и добавил:

— Еще раз я тоже взял двоих, а один не захотел идти. Уперся — никак.

— Ну и что же?

— Ничего. Пристрелил его, а другой пошел.

Развеселившееся лицо его говорило: «Видите, все очень просто, а вы изумляетесь!» И выходило действительно так просто, что уж нечего было больше расспрашивать, и мы молча смотрели на мальчика.

Тогда с заново вспыхнувшим любопытством он быстро спросил:

— Вот вы сегодня читали рассказ: что это — правда или вы это придумываете?

— Зачем придумывать? — ответил я. — Правда интереснее всякой выдумки.

— Да-а, как бы не так! — протянул он с полным недоверием.

— Разрешите? — сказал высокий лейтенант, делая вежливый полушаг вперед. — Нам пора.

— Вы что же, приставлены к нему? — спросил мой друг, кивнув на мальчика.

— По вечерам, — сказал лейтенант. — Он ведь в Москве первый раз, мало ли: заблудиться может, и движение порядочное…

Они оба — большой и маленький — сделали шумный поворот по-военному и вышли…

Загрузка...