Последнее время на этом участке фронта в верховьях Дона стояло затишье. И вдруг на рассвете после тяжелой темной ночи раздался залп фашистской артиллерии. Второй, третий, — и пошла потрясающая пальба.
Что это! Наступление?.. По нашей линии все напряглось в ожидании, в приготовлении к отпору. Всех — и бойцов, и командиров, и артиллеристов, и минометчиков, — всех, кто ни находился на линии фронта в окопах, в дотах и дзотах, и в тылу, поражала ничем не объяснимая вещь: фашистская артиллерия бьет не по нашим укреплениям, не по нашим огневым точкам, а по чистому полю, бьет по голому полю, которое раскинулось между нашей и вражеской линиями. Поле — пустынное. Кое-где темнеют голые кустики да виднеются небольшие ложбинки, а в них и котенок не спрячется. Но с потрясающей силой бьет фашистская артиллерия в чистое поле, как в копеечку. Гигантские глыбы черной земли страшной тяжестью взлетают в черных облаках дыма и пыли, и после них зловеще дымятся глубокие провалы. Поле разворочено, как будто плуг нечеловеческой громады прошел по нему.
Бойцы безбоязненно высовывались из окопов, с изумлением оглядывались друг на друга.
— Да что за черт!
— В чистое поле, как в копеечку…
— Это же денег стоит…
— Фриц сбесился!..
— Без ума жил, с ума сошел.
— Рехнулся…
Бойцы ничего не понимали.
Долго враг бил по пустому месту, разворачивая все новые места на чистом поле, долго глядели и удивлялись бойцы.
…Прошлая ночь была черна и туманна. В этой тьме стоит тишина одинаково над нашими и немецкими окопами. И одинаково прислушиваются в тех и других невидимые часовые. Да вдруг посыплется во тьме пулеметная очередь или высоко вскинется ракета, осветив мертвенно-голубоватым светом дымчатый туман. И опять — мутная тьма; ни звука.
В глухом, не выделяющемся во тьме блиндаже судорожно шныряют по стенам уродливо дрожащие тени от коптилки. Командир говорит:
— Между нами и немцами стоит наш неповрежденный танк. В нем лежат погибшие товарищи. Кто-то из них с автоматом в руке открыл люк, видимо, хотел стрелять по немцам. В открытый люк влетела граната подобравшегося врага. Наши товарищи все от взрыва погибли. Немцы не стали бить из пушек по танку, все надеются целым приволочь к себе. Мы тоже не разбиваем, все надеемся возвратить, опять будет служить нашей Красной Армии. Товарищей, павших смертью храбрых, честью похороним. Надо его доставить, не вызвав орудийного огня. Нужно послать человек десять, пятнадцать. Надо вызвать добровольцев.
— Товарищ Якименко, поговорите с бойцами. Да чтоб не курили…
Якименко вышел, осторожно притворив дверь. Тени судорожно бродили по стенам. Командир, опершись подбородком на руки, глядел красно набрякшими от бессонницы глазами, не мигая, на разложенную по грубо сколоченному столу карту. Минут через десять бойцы толпой осторожно протиснулись в дверь.
— Ну, подобрались?
— Вот пятнадцать человек бойцов пойдут.
Выступил совсем молоденький, с озорными глазами, боец. По лицу бегали тени.
— Товарищ командир, разрешите доложить?
— Ну?
— Я доставлю танк. Мне не нужно этих пятнадцати. Куда такую ораву! Все равно катить такую махину не сдюжаем, а суматоху наделаем на всю округу.
— Так чего же тебе? Один, что ли?
— Двух товарищей, шоферов, разрешите, товарищ командир, взять.
Командир поднял отягченные веки, тяжело посмотрел на него:
— Как только заведете, заревет — немецкая артиллерия, сейчас же разобьет, — под самым носом ведь у них, и пристрелялись.
— Нет, товарищ командир, тишина будет нерушимая.
— Как же это?
— Разрешите доложить, когда выполню задание.
Командир подумал:
— Ладно, ступай. Ответственность на тебе.
— Есть ответственность на мне.
Трое вышли и потонули в недвижимой мгле. Человеческого дыхания не было слышно. Не зашелестит помятая трава, — все тот же непроницаемый мрак. Трое осторожно, по-кошачьи, ступали согнувшись или ползли на брюхе, останавливаясь и прислушиваясь — беспредельный мрак, океан молчания. Но пробиравшиеся бойцы знали: в этой беспредельности — напряженное внимание. И вдруг вспыхнет мертвенно-голубоватым светом ракета, посыплется короткая пулеметная очередь. Трое бросаются на землю и лежат не шелохнувшись. И опять тьма…
Они скорее почувствовали, чем увидели, черный сгусток среди ночи. Ощупали: да, танк. Сдерживая дыхание, один влез в танк. Пахнуло могильным холодом. Вывернул в моторе свечи. Теперь компрессии не будет, мотор не заведется, не заревет. Потом включил задний ход — невидимой пушкой танк глядел на невидимые вражьи окопы. Потом вылез и вдвоем взялись за заводной ключ, стали тихо и напряженно проворачивать вал мотора. И танк неосязаемо двинулся задом от окопов, но так неуловимо, как будто, не слушаясь ключа, стоял на месте в молчавшей темноте. А те все так же медленно и напряженно крутили, задерживая дыхание, и горячий пот бисером проступил на лбу. Когда сердце больно стало стучать, один переменился, и так же беззвучно медленно стали крутить. Если бы посмотреть на танк днем, его движение было бы так же неуловимо, как движение минутной стрелки часов, которая, кажется, стоит на месте. И все покрывала ночь своей непроницаемостью.
Как ни незаметно, ни неуловимо двигался танк, к рассвету, когда едва обозначились края черных туч, он дополз до нашей позиции. Юнец с озорными глазами явился к командиру:
— Разрешите, товарищ командир, доложить?
— Ну, говори, говори. Как?
— Задание выполнено. Танк доставлен целым и невредимым.
— Как же это вы ухитрились?!
Боец рассказал.
— Молодцы ребята! Будете представлены к награде.
Только он это сказал, на вражеской позиции грянул артиллерийский залп. Потом еще, еще.
Все засуетились.
— Наступают, что ли?
Прибежал запыхавшийся боец:
— Дозвольте доложить, товарищ командир. Артиллерия ихняя бьет не по окопам нашим, а по пустому месту, где стоял танк. Все место изрыли.
Командир вышел, стал смотреть в бинокль. Залпы сотрясали поле.
— А ведь сбесились!..
На другой день наша разведка привела двух языков. На допросе они согласно показали: когда утром совсем рассвело, немцы глянули, ахнули: танк исчез. Немецкое начальство сейчас же арестовало часовых. Стали ломать голову, куда же делся танк. Уехать на нем не могли, мотор бы ревел, гусеницы бы лязгали, поднялась бы тревога. Откатить на руках не могли: такую махину не сдвинешь. Взять на буксир тоже не могли, буксир поднял бы рев. Долго ломали головы. Один из офицеров сделал предположение, единственно приемлемое: русские — хитрый народ… они просто замаскировали танк. Поле местами покрыто кустарником, кочковатое, в ложбинах. Русские подкопали танк, он опустился. Сверху накидали земли, натыкали кустов, и танк исчез. Начальство немецкое приказало обстрелять из орудий поле, где можно было предположить замаскированный танк, чтобы обнаружить его. Заревели орудия.
Когда наши бойцы узнали, как опростоволосились немцы, грянул такой ядреный хохот, что поле опять задрожало: хохотала пехота, хохотали артиллеристы, хохотали минометчики, улыбались командиры. Веселый был день.
Курмаяров идет по большаку. Шаг в шаг поскрипывает снег. Сумерки тихонько садятся на придорожные кусты, на чернеющие деревья. Одна за одной зажигаются морозные звезды, робко моргая.
Большак круто перегибается в глубокий овраг, на мост. Там тоже смутно белеют снега. Оттуда доносятся голоса, ребячий смех. Курмаяров подошел, присел на ствол срубленного дерева. Говор и смех стихли. Ребята стояли молча, искоса посматривая на него. Вокруг в беспорядке стояли пустые салазки. Ребятам — от одиннадцати до четырнадцати лет, мальчики и девочки.
После некоторой паузы один сказал:
— Думал, думал я и удумал: подстрелить фрица из пистолета нельзя — услышат, сбегутся, вот тебе и карачун, а…
— Да где ты пистолет возьмешь! — с азартом прокричал самый маленький, размахивая руками.
— Фу, да у дяди Вани скрал бы! Да слыхать выстрел, и на морозе порохом воняет.
— Как же ты сделал?
— Я-то? Обманом взял. Сделал сагайдак, приготовил три стрелки, а в конец воткнул по гвоздю, конец востро заточил. Потом пошел искать место. В овраге у самого обрыва — старая верба, а в ней здоровое дупло, как ворота… ну, я…
— Знаем, знаем! — закричал маленький, оборачивая по очереди к товарищам разрумянившееся на морозе лицо.
— Знаем! Ну? — дружно откликнулись мальчишки и девочки.
Историю с сагайдаком они слышали раз двадцать, но каждый раз выслушивали, как новую.
— …а возле вербы тропочка — к колодезю в овраг фрицы за водой ходят. А вербу всю с дуплом, почитай, по самые сучья, здоровенным, с избу, сугробом завалило…
— Знаем, знаем! — опять радостно закричал маленький.
— Ты-то чего кричишь! Глухие, что ль?.. Ну, рассказывай!
— Ну, я гляжу: ежели полезу напрямик к вербе, разворочу сугроб, видать будет — кто-то лез. Зачнут стрелять по вербе. Я по тропочке прошел на другую сторону обрыва да с обрыва и сиганул в овраг. А в овраге ветром намело снегу — лошадь утонет. А я по дну под снегом-то поперек оврага ползу до самой до вербы. В рот, в нос, за шиворот набилось снегу, за рубахой, аж дрожишь. Ну, руку просунешь в сугроб, дырку сделаешь в снегу и смотришь: тропочка-то, по которой ходят фрицы, вот она, под самым носом, а меня не видать, а снег-то сверху ровный, нетронутый, никто и не догадается. Просидел так часа два, глядь в дыру — фриц идет в маминой кацавейке да в соломенной обуви.
— Эрцац называется.
— …а на голове мамин платок…
— Ни мужик, ни баба!
Все захохотали.
— Ну?
— Ну, я тихонечко просунул конец сагайдака в дыру, навел ему в глаз да спустил тетиву…
Охнули все…
— Промахнулся?..
— Ды он, сатана, как раз повернул голову, высморкаться хотел, а стрела прямо ему в нос гвоздем. Он аж подскочил! Тронул нос, а на пальцах кровь. Как заревет бугаем и пустился назад, ведро бросил, за нос держится.
Хотя и в двадцатый раз слышали все это ребята, но громко хохотали. Девчонки визжали в восторге.
— Прибежал фриц назад, а за ним пять фрицев с автоматами. Глянули, а на энтой стороне, где я из кустов сиганул в снег — весь снег взбудоражил кто-то, и начали стрелять из автоматов по кустам на тот край оврага, и только я слышу: «Партизан!», «Партизан!» А у энтого, в которого я стрелял, на носу пластырь наклеен.
Все опять радостно захохотали, захлопали в ладоши. Потом замолчали.
Стояла ночь, и звезды лучились, и снега неузнаваемо и слабо белели.
К Курмаярову подошел мальчик постарше и спросил юношески ломающимся голосом:
— Ты куда идешь, гражданин?
Ребята толпой обступили.
— А тебе что?
— А то, неизвестных надо ловить и доставлять.
— А тебя кто уполномочил?
— Документы у тебя есть?
— Есть.
— Покажи!
— Вот приду в деревню, кому следует — покажу.
— А ты в какую деревню идешь?
— В Овражную.
— Да это наша деревня!..
— Вот и хорошо.
— Ну, пойдем, гражданин.
Они взяли веревочки от салазок и пошли, тесно окружая Курмаярова, осторожно поглядывая на него, волоча за собой салазки.
«Вот странное положение, — радостно подумал Курмаяров, — ребятишки меня арестовали, никогда бы этого себе не представил», — и так же радостно прятал улыбку в усы.
— Вы, что же, всех так арестовываете, кто идет по дороге?
— Зачем всех? — сказал старший. — По дороге ходят из нашей же деревни либо из соседских, а мы всех их знаем. А как незнакомый, да чужой, да еще ночью, — тут уж держи ухо востро.
Некоторое время лишь скрипели по снегу шаги и салазки повизгивали на раскатанных местах. Ребятишки все так же тесно шли кругом, поглядывая на Курмаярова.
— Ну, как же вы караулите? Чай, храпите ночью — ходи кто хочет!
— Ишь ты, на-кась выкуси! — протянул старший кукиш. — Караулы ставим. Ночью — возле нашей деревни, в овраге, на мосту, — его не обойдешь, а днем — в лесу, возле поляны.
— Почему такая разница ночью и днем?
— Как же? Ночью с парашютом не спустишься на поляну: не видать с самолета, одинаково черно и над лесом, и над поляной. Сядешь в черноте и на сосну, а сосны у нас высоченные и снизу стоят без веток, по ним и не слезешь — убьешься. Вот они только днем…
Ребятишки возбужденно закричали всей толпой, размахивая руками:
— Они спустились, а мы их поймали.
— Да били дубинками, — звонким голосом закричал торопливо маленький, боясь, что его перебьют. — Одному голову разбили, а другому глаз.
— А он скривел! — закричали девочки.
— А они закопали в снег парашюты и автоматы, которые на шее были подвешены, чтоб не знали, что они спустились.
— Куда же вы их дели? — спросил Курмаяров.
Ребята опять дружно закричали:
— А мы их связали и в сельсовет представили. А у них пистолеты оказались и шашки для взрывов. Они бы нас застрелили.
— А они одеты по-нашенски и говорят по-русски.
Дети вдруг замолчали и шли, глядя в темноту. Поскрипывали шаги. Звезды слабо брезжили, и оттого, что слабо, мрачно чернели остовы труб и разрушенных печей: домов не было. И почему-то особенно гнетуще было то, что и снег кругом мертво проступал, как уголь, и деревья чернели обугленно.
— Вот наша деревня, — тихо сказал самый маленький.
И Курмаяров спросил то, о чем не решался спросить раньше:
— Дом против школы уцелел?
Ребятишки дружно ответили:
— Это Марфы Петровны-то? Нет… И печей не осталось.
— Марфу Петровну повесили, а дочку ее в Германию угнали.
Курмаяров шагал опустив голову. И ребята, глядя исподлобья, шли молча, будто среди могил чернеющего кругом кладбища.
Один из них показал на огонек:
— Вот наша школа.
Среди кладбищенского покоя сгоревших жилищ вдруг приветливо мигнул огонек. Курмаяров вздохнул.
— Пойдем туда, — сказал старший. — Ишь, поганцы, маскировку не соблюдают!
И, помолчав, опять сказал:
— У нас на всю деревню один дом остался, в нем и школа и сельсовет, остальное все сожгли. А этот, как наши бойцы ворвались, не дали.
— Как же вы живете? — спросил Курмаяров. — Холодно же…
— Так строится народ, шибко строится — двенадцатый дом кончаем, — всем колхозом строим, коллективно, оттого и спорится. А из колхозов, которые за рекой — их немцы не занимали, — трех коров пригнали и помогают строить… ну, вот и пришли…
Девчата юрко взобрались по лестнице, а ребята строго оцепили вход внизу. Курмаяров подумал: «Молодцы ребятишки, боятся, как бы их «гражданин» не смылся за угол».
Вошли. Подслеповато курилась жестяная лампочка, а когда-то деревня освещалась электричеством. В холодном, застоявшемся воздухе плавал вонючий махорочный дым. Человек в ушанке, нагнув голову, с трудом писал на кухонном столе. Ребятишки привалились к столу, а двое остались у двери, притянув ее потуже.
— Ну, что? — сказал человек в ушанке, не поднимая головы.
Ребята гурьбой прокричали:
— Вот гражданина на мосту словили, по дорогам ночью блукает…
— Документы? — сказал человек, все так же не поднимая головы.
— Да то-то вот, не хочет показывать документов! — закричали ребята.
— Документы! — сказал тем же ровным голосом человек в ушанке, опять не поднимая головы.
В вонючем махорочном дыму — молчание. Ребятишки стояли плотно кругом, каждую минуту готовые схватить Курмаярова за руки. Человек в ушанке наконец поднял голову и остолбенел. Запинаясь, сказал:
— Да… это… вы! А мы вас ждали на машине, все прислушивались, нам по телефону сказали со станции.
Ребятишки стояли с открытыми ртами. Человек в ушанке засуетился:
— Сейчас всех соберем, все ждут. Я вас сразу узнал по портретам в газете и в ваших сочинениях. А вы садитесь, пожалуйста.
Курмаяров сел и увидел, что у человека в ушанке одна нога, а вместо другой — деревяшка.
— Ребята, это наш земляк, известный писатель, которого мы ждали.
— Ой! — всплеснула руками девочка. — А я думала: известные писатели — молодые.
Ребята испуганно загалдели:
— А мы его арестовали! Смотрим, своими ногами идет ночью по дороге. А известные писатели разве ходят? Они ездят на машине! А мы хотели сзади потихоньку зайтить, повалить на салазки, прикрутить веревкой да привезть в сельсовет, а то, думаем, как начнет палить в нас из пистолета.
— Вот еще растрепы-то! — сердито сказал в ушанке.
— Да ведь ночь, а на морде не написано, кто он такой, — конфузливо оправдывались ребята.
Курмаяров слегка улыбнулся:
— Известные писатели непременно должны на машине ездить. И я ехал со станции. А машина сломалась. Не хотелось мне ждать, я и пошел своими ногами. Родные места поглядеть захотел…
Ребятишки облегченно засмеялись и захлопали в ладоши.
Ну, вот что, — сказал человек в ушанке, — гоните, всех собирайте, чтоб сейчас, минуты чтоб не упустили.
Ребят как ветром сдунуло.
— Ну, я в суматохе забыл вам представиться: я — новый председатель сельсовета. У нас работают все раненые бойцы из нашей деревни. Председатель колхоза — ему челюсть раздробило. Кушать может, а чтоб говорить, так на бумажке пишет.
Через двадцать минут большой школьный зал был до отказа набит колхозницами, школьниками и несколькими мужчинами: поправляющиеся раненые, старики и инвалиды.
Молоденькая комсомолка, с милыми конопатинками, открыла собрание:
— Товарищи, к нам приехал известный писатель, уроженец нашей деревни. Он приехал к нам…
— Пришел своими ногами, — дружно поправили ребята.
— Он еще мальчиком в царское время уехал из родной деревни учиться в Москву и с тех пор не был в родных местах, а теперь приехал… навестить родину…
— Пришел своими ногами… — опять упрямо зашумела ребятишки и девчата.
— Не хулиганить! — заревел председатель сельсовета.
— Слово нашему дорогому гостю, писателю Курмаярову.
Курмаяров оглядел всех потеплевшими глазами и обычным голосом сказал:
— Читали вы, товарищи, Тургенева «Бежин луг»?
Все удивленно молчали, переглядываясь.
— Помните ребят в ночном: они стерегли лошадей, а Тургенев подошел, — на охоте был, — подошел и слушал их. Чудесные ребята! Но разве их сравнить с теперешними? Те про антихриста рассказывали друг другу, а наши влились в громадную борьбу народов.
Ребятишки с загоревшимися глазами закричали:
— Да мы на все поля вывезли на салазках навоз, золу, птичий помет, фекалии, устраивали снегозадержание. Урожай во какой будет!
Пожилая женщина подала голос:
— Да как им, ребятам, не быть нынешними! Замучил зверь-немец! У ме…ня сы…сы-нок…
— Мама, мама!.. Постой!.. Я им лучше прочту.
Тоненькая школьница шестого класса поднялась в президиум, достала измятое письмо и стала читать:
— «…Мамочка, дорогая моя. Я тут много работаю, а ем меньше, чем даже в Курске, когда там с тобой под немцем были. Нас двое: Ване тоже четырнадцать лет, он с Украины. Один преподаватель собрался отсюда бежать, он отлично знает немецкий язык. Я отдал ему это письмо, не знаю, дойдет ли. Мамочка, я теперь тебе уже не кормилец. Хозяйка фермы, когда узнала, что ее муж убит на Восточном фронте, схватила топор и отрубила Ване руку, потом кинулась ко мне и выколола вилкой правый глаз…»
Девочка захлебнулась, слезы бисером покатились по ватнику. Пожилую женщину понесли на воздух.
— Да ведь что же это такое! — охнул зал, задыхаясь. — Силосную яму у нас немцы всю набили мертвяками.
Курмаяров опустил голову. У всех одно большое горе, — горя реченька бездонная! Глухо сказал:
— Спешил сюда… Матушку, сестренку обнять… — И чуть слышно добавил: — Обеих нет…
Из зала донесся голос:
— Матушку вашу, Марфу Петровну, замучили, а Нюшу увезли, ироды.
— И у меня мать загубили…
— И у меня…
— А у меня сы-ы-ночка…
— Доченьку мою…
— У меня брата…
И вдруг все вскочили, все ринулись, валя скамейки, к президиуму. И голоса всех слились в один потрясающий голос мести и страстной, исступленной веры в победу.
— Будем работать, аж вытянем жилы! Будем работать, пока силы есть. Почитай, мы тут одни женщины и ребята — мужики на войну ушли, — но мы все сделаем! Мы перервем глотку врагу!
…Курмаяров ехал на починенной машине и в темноте разглядел то, чего не видел, когда шел сюда: двенадцать новых домов, и среди них один неоконченный сруб на почерневшем родном пепелище.