Часть вторая. Без Солженицына

«Милая ты моя!

И что только ты сейчас ощущаешь и как ты живешь? (…) Благослови тебя Небо!» — писала мне из Риги на следующий день после Саниного «выдворения» Нина Наумова, так рьяно боровшаяся в свое время вместе со мной за мое, хоть уже и обглоданное счастье.

Сотрудники АПН, имевшие отношение к моей книге, немедленно прореагировали на произошедшее: как можно шире рекламировать мою книгу! Как можно скорее ее издавать! Сейчас интерес мировой общественности прикован к личности Солженицына. Скорее всего, он будет постепенно затухать. Так не надо же терять времени! И меня склоняют к тому, чтобы я дала интервью телевидению АПН. Рассказала о своей будущей книге, о работе над ней. Лента эта будет показана в ряде стран. Кроме того, возможно, у меня возьмет интервью и кто-либо из иностранных корреспондентов.

Я знаю, что Александр Исаевич ведет себя так, как будто бы у него никогда не было никакой другой жены, кроме Светловой. И я хочу, очень хочу, активно хочу выхода моей книги. Хочу, чтобы люди поняли, что в жизни Александра Исаевича я не была нулем, что не зря ему отдана почти вся моя сознательная жизнь.

С другой стороны, все, кто теперь писал о Солженицыне, писали обо мне неправду. Неправда эта зачастую сродни клевете и всегда была направлена на то, чтобы исказить мой образ в другую сторону. Оказывается, например, что мне, жене политзаключенного с 1945–1951-й год, «чуждо мученичество». Оказывается, что отъезд Александра Исаевича из Марфина «облегчал развод Решетовской». Той самой Реше-товской, которая в это время, потеряв Москву и научную работу оттого, что была женой политзаключенного, уже год как жила в Рязани и мечтала теперь здесь, в провинции, обойтись вообще без развода. Развод пришлось оформлять через два года после отъезда мужа из Марфина, когда мне на моей новой работе, в Рязанском сельскохозяйственном институте, предложили заполнить ту же самую, что и в Москве, злополучную спецанкету. Но я не могла потерять еще и эту работу.

Помимо прочего, мне нужно было зарабатывать деньги для ежемесячных посылок Сане в Экибастузский лагерь.

Оказывается, что выжить в этом лагере Александру Исаевичу помогло только «отсутствие иллюзий», а помощь родных, бывшей жены почему-то совсем не попадала в поле зрения биографов, и т. д., и т. д. Вот еще почему я заинтересована в выходе своей книги, в ее рекламе. И я охотно иду на предложения АПН на интервью.

22 февраля меня поселяют в гостинице «Россия». Окно моего номера на восьмом этаже выходит на Красную площадь. На первом плане — храм Василия Блаженного, за ним — Кремль. Купола храма играют на солнце своим разноцветьем. Трудно оторвать глаза от открывающегося вида. Неплохо выбран фон для будущего телеинтервью. Однако этот эффектный фон не пригодился. Режиссеры решили снимать меня за моим рабочим столом в Рязани.

1 апреля я уже видела отснятое телеинтервью. Смотрела как бы со стороны: жаль было эту растерзанную женщину. Со мной вместе на просмотре был Кирилл Симонян. «Никакая актриса не сыграла бы тебя!» — сказал он мне потом. Сестра его Надя рассказывала позже, как сильно он был расстроен в тот вечер. На ее вопрос о причине произнес только одно слово: «Наташа!»

Все это время (не месяцы, годы!) состояние мое было тяжелым: нервность, подавленность, но и возбужденность, расторможенность, как говорят врачи. А в интервью вдруг — непредусмотренный вопрос: «Наталья Алексеевна, Вы видели телеинтервью с Виткевичем? Вы верите ему?»

— Я не могу не верить Виткевичу! — немедленно отвечаю я.

В голове у меня рассказ Виткевича о следствии 1945-го года. И я тут же произношу целый монолог о честности, прямоте Николая Дмитриевича, в которой я не раз убеждалась на всем протяжении нашей с ним дружбы. И вот в телеинтервью вместо этого монолога сразу вслед за моим «Не могу не верить Виткевичу!» на экране вдруг оказывается сам Виткевич с «Архипелагом…» в руках, произносящий: «В этой книге на каждой странице можно найти противоречие с истиной». Даже просмотрев все это, я ничего сразу не поняла. Только позже до меня дошло, зачем был задан мне непредусмотренный вопрос, как пригодилась режиссерам моя «расторможенность» и мое наивное к ним доверие.

В феврале, сразу после высылки Александра Исаевича, интервью были взяты АПН не только у меня. Среди интервьюированных был отец Всеволод Шпиллер, настоятель церкви Николы на Кузнецах в Москве. Он был хорошо знаком с Александром Исаевичем и имел основания говорить о его духовном облике. Интервью Шпиллера вызвало сильнейшее раздражение в московских либеральных кругах. Но мне все, что сказал отец Всеволод, кажется очень значительным. У меня сохранился текст интервью Шпиллера, который он подарил мне лично. В книге, изданной АПН, — «В круге последнем» — этот текст был несколько искажен. Отец Всеволод писал:

«При встречах с ним и при чтении многих его вещей создавалось впечатление, что он повсюду ищет правду. (…) Казалось, что он живет правдолюбием. (…) Я думаю, что правду, как мы, христиане, ее понимаем и видим, Солженицын искажал. (…)

Нет в мире ничего выше сострадания и жалости. Не мстительность, а они должны жить в нас и распространяться не только на безвинно страдающих. И уж кому-кому, как не русскому писателю, знать, что носителями правды и высшего добра только и могут быть умеющие сострадать.

(…)…ложь обличается правдой, но правда открывается человеку только в любви и любовью. Добро и правда с одной стороны и с другой — зло и ложь принадлежат к противоположным, онтологически разным реальностям».

Как явствует из интервью, Шпиллер укоряет Солженицына, что тот не почувствовал, не понял значения и глубины христианской истины о жалости и сострадании, «столь близкой и дорогой всей нашей литературе и мысли». «Не достиг он до сокровенных глубин, до светлого дня Русского характера, — писал Шпиллер и продолжал: — То же самое случилось и с его церковностью1».

Усилия АПН по рекламированию моей книги не ограничивались одним телеинтервью. 6-го марта я дала интервью корреспонденту из США, но оно, насколько мне известно, не увидело свет. Жалею все же, что Александр Исаевич не услышал моего ответа на неожиданно заданный мне вопрос корреспондента: что бы я хотела сказать Александру Исаевичу? «Хотелось бы, — ответила я, — чтобы Солженицын задал себе тот же вопрос, который задает себе один из литературных героев в „В круге первом“: „С кого начинать исправлять мир: с себя или с других?“».

Тем временем заканчивалась подготовка моей книги к печати. Я понимала, что книга эта, подобно интервью Шпиллера, будет встречена «московской общественностью» в штыки.

А тут еще прибавилась необходимость осветить тему следствия Солженицына 45-го года. Дело в том, что по западному радио уже читался первый том «Архипелага», где была глава «Следствие». Редактор уверял меня, что я не имею права пройти мимо этой темы, и давал понять, что это отчасти является условием выхода моей книги. О своем собственном следствии Солженицын в «Архипелаге…» говорит очень мало, полунамеками. И у меня родился даже как бы исследовательский интерес. Я действительно не могла не верить Виткевичу, который приоткрыл мне в своих интервью поведение Сани на следствии. Правда, меня поражало то, что сам Саня за всю последующую жизнь не рассказал мне всего этого. Я ужаснулась тому нравственному грузу, который Александр Исаевич все эти годы нес один. Я должна была теперь изучить его письма начала тюремно-лагерной эпопеи, припомнить слова и поступки. Когда анализ был завершен, я могла бы сказать себе словами Виткевича: «Это был самый страшный день в моей жизни».

Первым издателем, который захотел напечатать мою книгу, был итальянец Николо Тети. В конце апреля меня вызвали в Москву для встречи с ним. Очень даже кстати — как раз время поехать проведать мою дачку! Доступна ли она мне? Не опечатана ли?

Встреча с Тети состоялась 27 апреля утром. Яркого следа она у меня не оставила. Днем я уже ехала на свою дачу. Сопровождать меня вызвалась моя приятельница по аспирантским временам, Тамара Рязухина, вместе с мужем. Они же предложили мне и помощь по саду.

Приехали. Все как обычно. На домике наш замок, домик не опечатан. По-весеннему прозрачны деревья. Оттаявшая земля, свежая травка. «Здравствуй, Санечка!..»

Я зашла к председателю дачного кооператива. У него в это время находился и его заместитель. Спросила, как мне быть в связи с последними событиями, с выездом Александра Исаевича за пределы страны. Надо ли подать еще одно заявление о переводе дачи на мое имя? «Будет тут еще один Солженицын!» — пробурчал заместитель. А председатель сказал со значением, что у него есть от Солженицына не только заявление о передаче мне дачи, но и второе заявление, отменяющее первое.

— Но ведь я вместе с ним живу здесь с 65-го года! Все эти годы обрабатывала участок, и члены кооператива знают об этом.

— Ну вот собрание и решит!

В тот же вечер я вернулась в Москву. Позвонила Константину Игоревичу, рассказала о разговоре с председателем кооператива.

— Ничего, отхлопочем Вашу дачу, не волнуйтесь! — успокаивал меня Константин Игоревич.

И тут же заговорил о том, что Тети дал согласие на издание моей книги. Машинистка допечатывает окончательный вариант. Но последние три главы смутили главного редактора издательства АПН Жукова. Как потом я узнала, Жуков обложился моими материалами и заперся в своем кабинете. Три главы сузились до одной!

Прошло несколько дней. Константин Игоревич позвонил мне в Рязань, сообщил, что Тети на следующий день улетает в Италию и хочет взять с собой мою рукопись. Я должна срочно приехать, чтобы прочесть окончательный текст и подписать каждую страницу. Мне, как назло, нездоровится, и я говорю редактору, что приехать не могу. Он готов прибыть ко мне сам в тот же день вечерней «Березкой»’.

В 11 часов вечера я получила рукопись. Константин Игоревич ушел в отдельную комнату отдыхать, а я принялась читать и править. Почти на каждой странице я находила неточности, скрупулезно все исправляла, делала добавления и ставила в конце каждой страницы свою подпись.

Все было в пределах допустимого. Но вот я начала читать последнюю главу «Перекрестки», которую сам Жуков смонтировал из трех моих глав: «Иван Денисович на воле», «Тема или талант» и «Перекрестки» и почему-то из моего интервью Ляконтру, что, на мой взгляд, было здесь совершенно не к месту.

Я попыталась было и это править, но скоро поняла, что «творчество» Жукова никуда не годится и привести его в соответствие с моей рукописью невозможно. Надо было перерабатывать весь текст!

Было уже пять часов утра. Константин Игоревич должен уезжать в 7 часов тою же «Березкой». Он вошел ко мне еще сонный, со взлохмаченной головой.

— Константин Игоревич, последнюю главу я не подпишу! — решительно сказала я. — Да Вы-то сами ее читали?

— Нет. Я получил рукопись перед выездом. В вагоне было жарко, я всю поездку простоял в тамбуре.

— Ну так поглядите сами!

И тут же, в 6-м часу утра, Константин Игоревич звонит заместителю директора издательства — тому, кто ведает договорами и, в частности, имеет дело с Тети.

— Решетовская не подписывает последнюю главу. Как быть?

Что ему отвечал заместитель директора — не знаю. Возможно, и сам звонок, и ответ были частью игры, в которую был вовлечен Константин Игоревич.

Поразмыслив, мой редактор проникновенно говорит мне:

— Я понимаю, что если я предам Вас, то Вам остается только Москва-река. Напишите сверху на этой главе: «Под ответственность К. И. Семенова», У меня будет время: поезд и полдня в Москве. Я сделаю все, что только смогу.

Я не могла не растрогаться, не могла не поверить ему и сделала так, как он сказал.

В тот же вечер Константин Игоревич позвонил мне из Москвы: рукопись моя улетела в Италию!

— Но Вы исправили последнюю главу?

— Да, конечно. Все будет хорошо.

— Но я хочу видеть текст, который улетел в Италию!

— Разумеется, Вы его увидите, как только приедете в Москву.

Немного успокоившись, я начала приготовления к поездке на машине в «Борзовку» и к более дальней поездке — в Венгрию.

К этому времени мне пришел вызов из Венгрии от Яноша Рожаша. Нужно было получить иностранный паспорт, приготовить подарки для его семьи. Янош любит все русское.

Совпало так, что Константин Игоревич тоже должен был ехать в Венгрию: в мае-июне там проходила книжная ярмарка. Решили ехать вместе.

Я опять и опять спрашивала своего редактора, в каком же виде пошла в Италию последняя глава моей книги, просила показать мне текст. Константин Игоревич каждый раз придумывал новые причины, чтобы уйти от разговора.

Провожавшие меня в Венгрию друзья вручили мне букет роскошных тюльпанов. Я в то время как-то болезненно полюбила цветы. Тюльпаны всю дорогу стояли на столике в купе, и я не переставала ими восхищаться. Константин Игоревич посчитал это даже явным признаком моей ненормальности. «Вы помните, как Вы приставали ко мне с Вашими тюльпанами?» — говорил он мне позже,

Венгрия поразила меня утопающими в зелени деревнями, увитыми розами домиками, чудесными храмами, да еще обязательно с органом, без которых не обходилась ни одна деревушка. Великолепные кладбища с надмогильными памятниками, одинокие могилы с барельефами Христа прямо у дорог. Прекрасное озеро Балатон, курорты со зданиями новейшей архитектуры и бесконечные цветы…

Мое восхищение московскими тюльпанами перешло в восторженное любование венгерскими маками — то одиночными, то живописно покрывающими пригорки, то застилающими ярким алым ковром целые поля.

Семья Яноша, жившая в маленьком городке Надьканижа на западной окраине Венгрии, приняла меня со всем возможным радушием. Янош, его жена Магда, ее мать, их дети старались, кто как мог, развлечь меня, накормить повкуснее, окружить любовью, дать мне возможность отойти от всего мною пережитого. Но праздность — не лучшее лечение для человека с душевной травмой. Тем более для меня, всю жизнь работавшей, не признававшей даже праздников. Я еще раз убедилась, что могу забыться только в работе. И работа нашлась. Мы с Яношем очень скоро поняли, что я должна увезти с собой его воспоминания о лагерном времени. Они были уже написаны, но в основном по-венгерски. И мы решили, что Янош должен наговорить их мне по-русски на магнитофон, который я, к счастью, привезла ему в подарок.

Материала было так много, что мы успели дойти только до его пребывания в Экибастузском лагере (не самом тяжелым в его лагерной жизни) и до его встречи с Саней.

В середине моего пребывания у Яноша в городок Надьканижа приехал Константин Игоревич. Он и раньше знал о существовании у Яноша мемуаров, и потому еще на вокзале в Будапеште я их познакомила, и Янош пригласил его к себе в гости. Он очень этому обрадовался.

Константин Игоревич на возможность публикации мемуаров Яноша через АПН смотрел оптимистически и настолько очаровал Яноша, что тот дал ему свою рукопись, написанную на русском языке, под названием «Сестра Дуся». Забегая вперед, скажу, что Константину Игоревичу ничего сделать с этой рукописью не удастся, хотя он и пытался ее «продвинуть». В конце концов он отдал ее мне, сказав, что держать эту рукопись в АПН небезопасно для Яноша, хотя бы только из-за ее посвящения. А посвящение это гласило: «С любовью посвящаю моему учителю, моему идеалу человека, моему доброму другу — Александру Исаевичу Солженицыну».

Чуткую душу Яноша я знала уже по письмам. Личное знакомство подтвердило это впечатление. Нас сближала общая любовь к Сане и боль от того, что порой поступки его не вписывались в любимый нами образ. Янош бесконечно сочувствовал мне. Было у него недоумение и по собственному поводу: в «Архипелаге…» следствие Яноша было преподнесено не совсем точно, хотя Янош подробно описал все Александру Исаевичу в ответ на его запрос.

Пользуясь тем, что я находилась не в СССР, я послала открытку Сане, адресовав ее в Швейцарию. Меня мучило, что мы плохо с ним расстались, и я написала ему несколько добрых слов. До сих пор не знаю, дошла ли до него эта моя открытка.

За несколько дней до моего отъезда в Москву мы с Яношем и Магдой приехали в Будапешт (Янош на весь срок моего пребывания у них взял отпуск на службе). В Будапеште состоялось мое знакомство с семьей Тибора — еще одного бывшего солагерника Александра Исаевича по Экибастузу. Тибор даже больше Яноша знал Александра Исаевича. Он в свое время был «бригадником» Сани — работал под его началом, когда Саня был бригадиром.

Мы опять много говорили о прошлом. Речь зашла о посылках, которые наша семья ежемесячно посылала Сане. Тибор был удивлен: никто в бригаде об этом ничего не знал.

Тибор сделал мне бесценный подарок: вылитую им самим из меди фигурку Будды, как бы в качестве иллюстрации к главе «Улыбка Будды» из «Круга первого».

С грустью расставались мы с Яношем, расставались, как покажет будущее, не навсегда, а переписка между нами продолжается до сих пор.

В середине июня я снова в Москве. Константин Игоревич еще в Венгрии, а потому никаких новостей, связанных с судьбой моей книги.

Опять тревожусь за «Борзовку». Спешу туда. Перед нашим домиком целая гора ящиков, бесцеремонно наваленных соседями — семьей заместителя председателя кооператива. Как раз вышла его жена.

— А что, если бы я приехала на машине? — спрашиваю я ее.

— Ну и что же? — отрубила она.

Одновременно вижу еще одну дачницу, смущенную тем, что я застала ее ломающей ветки сирени под моим окном. Чувствую себя как бы вычеркнутой из числа здесь живущих.

Наш участок зарос травой по плечи! Еще прошлым летом у «Бор-зовки» был свой косарь. А теперь надо искать выход. Договариваюсь о косьбе со сторожем и уезжаю в Рязань, чтобы приехать сюда уже на машине. В рязанской квартире все благополучно. Надо поскорей навестить тетю Маню в ее интернате. Добрый друг наш Николай Павлович Иванов вызвался сопроводить меня к ней и даже съездить со мной на выходные дни в «Борзовку».

Тетя Маня рассказала нам, как однажды к ней вошел кто-то из интернатского начальства и угрожающе сказал: «Оказывается, Вы — родственница Солженицына?!» «Какая я ему родственница? — поспешила отречься испуганная тетя Маня. — Моя племянница в разводе с ним». Обошлось. Больше ее не трогали.

Николай Иванович — большой поклонник Александра Исаевича, всячески старается помочь мне. Мы едем с ним в «Борзовку», по дороге запасаясь удобрениями и саженцами.

Участок наш оказался уже скошенным. Многие цветы разделили участь травы, но многие и уцелели. Особенно радовали глаз ярко-розовые люпины. Фотографируем друг друга и… за дела.

В эти два дня присутствия Николая Павловича мне пришлось в полной мере оценить, что значит мужчина возле тебя, когда кругом нет друзей, а есть чужие, да еще перепуганные люди… Как, в самом-то

деле, вести себя с женой только что изгнанного из страны человека? Как была благодарна я Николаю Павловичу, что он поехал со мной! Я чувствовала себя уверенно, да и все нелегкие хозяйственные дела и проблемы были разрешены. А уж когда приехал за моим сеном трактор с пьяным трактористом за рулем, свалил электрический столб и лишил всех дачников электроэнергии, присутствие Николая Павловича было поистине спасительным!

Председатель кооператива с оформлением меня владелицей дачи по-прежнему тянет. Прибавляет еще один аргумент: я — не жительница Московской области. Для Александра Исаевича в свое время было сделано исключение, но это не означает, что оно будет сделано и для меня. Он объясняет мне трудность своего положения: на работе его упрекают, что он хочет их ведомственный участок передать жене «врага народа», а ведь желающих много и среди ничем не запятнавших себя сослуживцев — сотрудников Постпредства УССР.

Я поняла, что без вмешательства АПН мне не видать дачи — моей благодатной, моей любимой «Борзовки». Лишиться ее, похоронить себя в Рязани — нет, невозможно. Значит, не миновать просить об этом Константина Игоревича. К этому времени он вернулся из Венгрии.

Еду в Москву, звоню ему на работу. Редактор мой рад моему звонку: сейчас здесь находится представитель издательства «Ален Даво» (Же-нева-Париж) Александр Арманд. Он очень хочет встретиться со мной.

Встреча эта — фактически интервью — состоялась 18 июня в кабинете директора издательства АПН. Я, как всегда, отвечала на все вопросы с полной откровенностью. Разговор переводила И. Т. Бахта, — позже она станет переводчицей моей книги на французский язык.

В беседе с Александром Армандом, длившейся несколько часов, совершенно неожиданно для меня возникла тема подлинности моего авторства. Я узнала, будто бы Солженицын говорит, что авторство первой жены — это выдумка, за нее пишут! В последующих своих интервью, уже за рубежом, Арманд доказывал, что авторство Решетовс-кой подлинное. Он говорил, что проверил рукопись, установил ее подлинность, беседовал с официальными лицами и в течение четырех часов «в условиях абсолютной свободы» беседовал с мадам Солжени-цынай. «Мы пришли к выводу, что эта работа создана самой мадам Солженицыной, и подтверждаем этот факт».

Арманд обещал, что книга выйдет на французском языке в июле, на английском — в сентябре. Однако, по неизвестным мне причинам, книга в этом издательстве так и не вышла, хотя я посылала издателю дополнительные фотографии и получила даже эскиз обложки.

На прямой вопрос, может ли Солженицын помешать выходу моей книги, издатель в одном из своих интервью, переданном по швейцарскому радио, ответил отрицательно, не находя для этого причин. «В книге нет ничего такого, что может ему повредить (…). Она просто рассказывает о его жизни». Но… кто знает?

В тот же день, когда я беседовала с Армандом, мне вручили в АПН два номера — майский и июньский — итальянского журнала «Темпо» с рекламой моей будущей книги под броским заголовком и с крупными фотографиями.

К этому времени я уже убедилась, что получить от Константина Игоревича, а тем более от кого-то другого в АПН, текст моей рукописи, ушедшей в Италию, невозможно. А книга вот-вот выйдет, да и хочется понять, что написано в «Темпо», хотя бы разобрать подписи под фотографиями. И вот я всерьез принимаюсь изучать итальянский язык. Запаслась самоучителем и пластинками, словарем, разговорником, и, занимаясь по 4 часа в день, скрупулезно выполняла все задания, заучивала отдельные слова и выражения. В это время работа над моей книгой была закончена, и изучение итальянского языка стало моим главным интеллектуальным занятием.

В первых же уроках наткнулась на слово «pesqa», что означало «рыбная ловля». Именно оно стояло в «Темпо» под фотографией, где Александр Исаевич, сидя в лодке, колол орешки. Возмущенная, я звоню Константину Игоревичу.

— Какое это имеет значение? — удивился он.

— Но Александр Исаевич никогда не удил рыбу! И не охотился! Он не мог этого делать: жалел все живое!

Занятия мои итальянским языком продолжались пять месяцев. Я не прекратила их и тогда, когда 22 октября получила экземпляр изданной в Италии своей книги. Я собиралась прочесть ее на итальянском и сделать обратный перевод, не пропуская тех огрехов, которые ожидала встретить в этом издании.

Именно в это лето произошла череда событий, с которых я начала свое повествование: телеинтервью Солженицына корреспонденту компании «Коламбия Бродкастинг Систем» Уолтеру Кронкайту и комментарии в газете «Новое русское слово» с домысливанием того, на что Александр Исаевич лишь неуверенно намекал. И вот в то время как «Новое русское слово» порочило меня, американские газеты информировали читателей, что АПН предлагает издательствам США мемуары первой жены Солженицына. Издательство «Боббс-Меррил» покупает мои мемуары и собирается их издавать.

А в середине августа усилия Константина Игоревича по отвоевыванию для меня дачи увенчались успехом. Я была, наконец, принята в кооператив и стала полноправной владелицей «Борзовки». Заместитель председателя кооператива попытался все-таки подставить мне ножку. «У меня вопрос! — выступил он на заседании кооператива. — Имеют ли право быть членом кооператива, находящегося в Московской области, человек, проживающий в Рязани?» «Имеет», — уверенно ответил председатель.

— Скоро я буду жить в Москве, я занимаюсь обменом, — вставила я.

Оно и в самом деле было так. Константин Игоревич сказал мне как-то, что, если я захочу переехать в Москву, АПН поможет мне с пропиской. Не знаю, была ли эта забота обо мне только проявлением гуманности, но мне самой очень нужна была Москва. Я не могла жить в квартире, в которой жила когда-то с мужем. Да и самые лучшие друзья мои были в Москве. В Москве же жила семья моей двоюродной сестры Нади — единственной оставшейся из моих родственников. Да и само издание моей книги в СССР то и дело требовало моего присутствия в столице. Все сходилось к одному. И через полгода действительно состоялся мой долгожданный переезд.

А пока я с увлечением и страстью занялась ремонтом вновь обретенной дачки. Ведь это домик Александра Исаевича, любимое его место на земле! Верю, когда-нибудь он вернется сюда! И уж, конечно, этот домик со временем будет его музеем!

7 сентября произошло большое для меня событие — возобновилась дружба с Николаем Виткевичем, прерванная целых десять лет назад.

Я была предупреждена, что в этот день ко мне приедут АПНовцы и привезут какого-то писателя-иностранца, желающего со мной побеседовать. Со второго этажа, из нашей мансарды, я увидела приближающуюся к нам целую компанию: Константин Игоревич, Вячеслав Сергеевич, фоторепортер, какой-то иностранец в шляпе и… кто же это еще с ними? Всматриваюсь: Боже мой, Кока!

Вместе с его появлением в этот день в «Борзовке» на меня как будто нахлынула моя юность. Не помню уж, когда я слышала свой смех, а туг я то и дело смеюсь, даже закатываюсь, как это бывало в студенческие годы.

Вячеслав Сергеевич пытается сдерживать меня: «Наталья Алексеевна, Вы имеете дело с писателем!» Но… тщетно. К счастью, писатель отнесся ко мне более снисходительно. Константин Игоревич перевел мне с немецкого его слова: «Я понимаю, что для фрау главным гостем оказался доктор (так он называл Виткевича), а не я!» Конечно, о чем-то он расспрашивал, что-то я отвечала, но ничего этого память моя не сохранила.

Все, кроме Виткевича, уехали. Мы, наконец, смогли с ним поговорить о серьезном. Я рассказала Виткевичу обо всех своих недовольствах АПН. Пожаловалась на ту небрежность, с которой готовили к печати мою книгу, на сокрытие от меня текста последней главы итальянского издания книги.

— Ты изливаешь душу, — сказал мне Николай, — а люди работают]

Я не унималась: «Своими дурацкими вставками и изменениями АПН только все испортило. Если раньше можно было опираться на Решетовскую для выяснения того, где написана о Солженицыне правда, а где ложь, то теперь никто уже этого делать не будет. Никто мне верить не будет! К чему нужна эта прошлогодняя комедия с серьезным редактированием, с убеждением меня, с обещанием учета моего мнения? Все это полетело к черту! Тем, как они издают мою книгу, они подрывают и мой, и свой авторитет.

Эти мысли настолько терзали меня, что я посчитала нужным объясниться с редактором. 18 сентября я написала ему большое письмо. Постаралась быть как можно более сдержанной, но не скрыла своего ощущения от происходящего.

„Еще раз со мной поступают не как с человеком, — писала я, — а как с шахматной фигурой, которую сбросили с доски после того, как она сделала нужный ход. Неужели вместо чувства гордости за свою книгу мне будет суждено испытывать чувство стыда? Какому честному человеку я посмею посмотреть в глаза?

Я потеряла сейчас не только охоту, но и способность работать из-за отстранения меня от моего текста, из-за обращения с моим материалом, как с приобретенной собственностью.

Мое моральное состояние сейчас немного хуже, чем было перед 18 июня 73-го года (день заключения договора. — Н.Р.)“.

Не включила я в текст письма свой основной вопрос, — чувствовала, что он будет звучать сегодня слишком наивно:

„Скажите мне честно, Вы хотите, чтобы существовала действительно правдивая биография Александра Исаевича? Именно с этого у нас с Вами и начинался разговор перед подписанием договора!“

Константин Игоревич посоветовал мне обратиться со своими претензиями к директору издательства АПН Ларину, что я и сделала. t

„Убедительно прошу Вас дать распоряжение, чтобы мне был выдан экземпляр окончательного текста моей рукописи на русском языке. Текст этот был мной подписан.

Полагаю, что было бы смешно доказывать, что автор на это имеет неоспоримое право“.

Но русского текста я тогда так и не получила. Успокаивали меня только мои успехи в итальянском.

И вот 22 октября в торжественной обстановке в ресторане „Пекин“ мне был вручен экземпляр итальянского издания моей книги „Мой муж Солженицын“. Вручал книгу Вячеслав Сергеевич Рогачев. Рядом с ним — Константин Игоревич Семенов. Рядом со мной — моя неизменная Сонечка Шехтер, подруга еще со студенческих лет.

К удивления всех, я, слегка перелистав книгу, тут же положила ее в свою сумочку. Вячеслав Сергеевич высоко поднял брови.

— Когда прочту, тогда скажу свое мнение!

Мне предстояло делать перевод книги с итальянского.

Уже 3-го ноября я села за письмо к Николаю Тети о замеченных мною неточностях, сокращениях, изменениях названий.

„Все это вместе взятое, — писала я, — вызвало у меня противоречивые чувства при знакомстве с книгой. Если она все же вызовет интерес и Вы захотите еще издать ее, хотелось бы надеяться на больший контакт между издательством и самим автором книги“.

Ответа на свое письмо от Тети я не получила. А „мои АПНовцы“ были шокированы — как это я посмела послать письмо издателю, минуя их?! На обороте книги, помимо сведений об авторе, было написано, что Солженицын возражал против издания этой книги…

Наконец, одновременно с тремя итальянскими рецензиями, я получила от АПН свой русский текст, но уменьшенный и отредактированный. При сравнении его с итальянским изданием я увидела, что он все же был лучше итальянского, но, с моей точки зрения, еще очень нуждался в переработке последней главы для будущих изданий. Это тем более казалось необходимым, что в АПН уже шел разговор об издании книги у нас, на русском языке.

В итальянских рецензиях делался упор на описание мною следствия по делу моего мужа в 1945-м году. Именно эта часть моей книги породила броские заголовки, вроде: „Ошеломляющая книга воспоминаний жены Солженицына“, „Бывшая жена обвиняет Солженицына“ и т. д. Из этих отзывов я узнала, что адвокат Александра Исаевича Фриц Хееб официально протестовал против выхода книги, а теперь „намерен начать последнюю ожесточенную юридическую схватку в связи с публикацией книги воспоминаний, принадлежащей перу Натальи Решетовской“. В качестве повода для своих протестов адвокат выставил то, что в книге цитируются письма Солженицына к бывшей жене без его на то разрешения. Из этих же рецензий я узнала, что на предложение ответить на обвинения Натальи Решетовской (имелось в виду следствие 1945 года) Солженицын ответил отказом, заявив, что он никогда не будет говорить об этой книге. Время покажет, что Александр Исаевич заговорит о моей книге, и даже не один раз.

Меня все эти отзывы итальянцев весьма огорчили. Неужели я писала книгу только для того, чтобы рассказать о следствии?.. Ведь рассказ о следствии попал в книгу уже после сдачи моей рукописи в редакцию и был спровоцирован опубликованием в конце декабря „Архипелага…“ на Западе и чтением его, в том числе и главы „Следствие“, по западному радио. Видимо, я чего-то очень не понимаю в этом мире…

Той же осенью моя книга вышла в Японии. Отзывы на нее снова не принесли мне радости, но все же в Японии книга издана более ответственно, и отзывы содержали более серьезный анализ. Один доцент Токийского университета, специалист в области истории СССР, писал:

„Даже если в основном эти записки были написаны Решетовской, все же было бы наивно думать, что соответствующие органы не приложили к ним свою руку“. А президент издательства „Саймару“ Та-мура заявил: „…если даже определенные органы приложили к запискам свою руку, в основном все это могло быть написано лишь женщиной, которая долгие годы делила с Солженицыным все лишения. Эти записки можно назвать ценным материалом для знакомства с еще одной стороной Солженицына, которого на Западе представляют героем. Я думаю, что издание записок имеет смысл“.

Вслед за Италией и Японией решило опубликовать мою книгу американское издательство „Боббс-Меррил“. Главный редактор Том Джервази прислал мне длинное письмо с планом издания, характеристикой перевода, многочисленными вопросами. „Прежде всего, — писал он, — разрешите выразить восхищение тем, что Вы сделали. Это огромная победа мужества и веры. Вы поистине раскрыли Свою душу и рассказали все, что могли, о своих чувствах и жизни в течение столь длительного времени. Вы, может быть, даже больше, чем он этого заслуживает, поверили в способность читателя понять. По крайней мере, таково мое мнение о западном читателе. (…) С нетерпением жду Вашего ответа, и надеюсь, что Вас в целом удовлетворит наш подход к переводу. (…) Примите наши наилучшие пожелания. Еще раз поздравляю с замечательным произведением“.

Предстояла новая работа — с американским издательством, которое оказалось значительно более добросовестным, более внимательным к моим пожеланиям, чем предыдущие. Сменив название книги, они согласовали это со мной. Американское издание моей книги будет называться „САНЯ. Моя жизнь с Солженицыным“.

Тем временем Александр Исаевич, сопровождаемый Светловой, едет в Стокгольм за получением Нобелевских наград. Его уже не смущает старомодный церемониал и особый вид одежды.

В Рязани, одна, в самый день торжеств я слушала и слушала западные радиостанции. Я осознавала, что рядом с ним — моя счастливая соперница, но ощущала и свою причастность к происходящему. После вручения Александру Исаевичу почетных знаков оркестр исполнил вместо Гимна Советского Союза увертюру к опере Глинки „Руслан и Людмила“. Так пожелал сам Солженицын. Невольно вспомнила, как в одном из ранних рассказов Солженицына эта увертюра удержала главного героя от эмиграции из СССР. Рассказ назывался „Заграничная командировка“. Как-то теперь сможет жить без России торжествующий нобелевский лауреат?

Настроение приподнятое, но смутное. Царапает душу, что делегации нашей страны, как и других социалистических стран, не присутствуют на этой церемонии.

Только теперь, перечитывая то, что сказал тогда Александр Исаевич, воспринимаю сказанное с холодной головой, и не всё вызывает симпатию. Неприятно режет презрительная грубость по адресу многих людей, которые оценили факт присуждения Нобелевской премии не так, как этого хотелось бы самому Солженицыну.

„Академия выслушала много упреков за это свое решение — будто такая премия служила политическим интересам. Но то выкрикивали хриплые глотки, которые никаких других интересов и не знают“.

Уличила Солженицына в противоречии с самим собой. В свое время Александр Исаевич телеграфировал Шведской академии: „Присуждении премии вижу дань русской литературе и нашей трудной русской истории“. Не мог не знать Александр Исаевич того, что несколько писателей, в числе которых был Набоков, уступили свою очередь в получении премии Солженицыну, учитывая особую ситуацию, в которой немалую роль играла политика.

12 декабря слушаю пресс-конференцию Солженицына в Стокгольме. Она продолжалась 4 часа, и все же Александр Исаевич не успел ответить на все вопросы. Гвоздем пресс-конференции был призыв к нравственной революции, в которой нуждается и Восток, и Запад. „Применительно к России, — говорил Солженицын, — это в первую очередь — жить не по лжи“. И вдруг дальше слышу, что Советскому правительству, оказывается, надо доказать, что Михаил Шолохов, тоже Нобелевский лауреат, действительно написал „Тихий Дон“! Как не понимает Александр Исаевич всю вопиющую бестактность своего здесь заявления! Больно за него.

Тогда, 12 декабря, из-за неполноты переданного текста пресс-конференции я не узнала, что Солженицын бросил камень не только в Шолохова. Позже, когда АПН предоставило в мое распоряжение полное изложение текста пресс-конференции (издательство „Посев“, 1975 г.), я узнала, что Солженицын сам задал вопрос по поводу моей книги. Он выразил удивление, что никто из присутствующих здесь итальянских корреспондентов не спросил его, что он думает о книге Решетовской. Сам же и ответил, что книга эта вообще не о нем, а о некоем персонаже, выдуманном ГБ.

Далее Александр Исаевич фантазировал, что Решетовская ездила в Венгрию для того, чтобы заставить Яноша Рожаша, лагерного друга Солженицына, дать о нем компрометирующие сведения. Он сказал, что на Яноша „уже два года давят“ и что давление началось с того, что „сперва посылали к нему мою бывшую жену“. То, что я была в Венгрии не за 2 года, а всего лишь за полгода до его выступления, совершенно не сдержало соображения Александра Исаевича: поверят и так! И верили! Так кому же жить не по лжи? Хочется еще раз напомнить слова Адама Ройтмана из „Круга первого“: „С кого начинать исправлять мир: с себя или с других?“.

* * *

Новый, 1975-й, год ознаменовался моим переездом в столицу. Я увидела большую удачу и даже некий символ в том, что московская квартира оказалась на одной линии, соединяющей первый московский лагерь моего мужа (и мои первые с ним — заключенным — свидания) и дачу „Борзовку“ — наше с Саней любимое место на земле. Лагерем было строительство дома под номером 30 по Большой Калужской улице. Мой теперешний дом оказался на той же улице и даже на той же стороне, под номером 90. Только теперь эта улица называлась Ленинским проспектом. И еще удача: дом 90 — почти на выезде из города, максимальное приближение к „Борзовке“.

Утомительные сборы в Рязани, изнуряющий ремонт в Москве. Мотаюсь по магазинам, докупаю недостающую мебель. Константин Игоревич, так способствовавший совершению квартирного обмена и моей прописке в Москве, теперь помогает советами. У него довольно тонкий вкус.

Но и в это хлопотное для меня время АПН не дает мне полностью отключиться от главного. Как-то в разгар ремонта квартиры за мной прислали машину: надо ехать в гостиницу „Россия“ на встречу с ГДРовским писателем Тюрком. Он мало о чем меня спрашивает, больше говорит сам.

Рассказывает, между прочим, что по их телевидению показывали фотоальбом Солженицына, в котором фотографии его были даны в хронологическом порядке, а под самый конец показали фото его новой семьи.

Я потрясена: ведь это показывали тот самый альбом, который я смонтировала и подарила мужу на его 50-летие. Из скромности не включила в него наши общие с ним снимки. И вот теперь этот альбом; завершает… Светлова! Можно было подумать, что никакой другой жены у него и вовсе не было.

Позже Тюрк удивит не только меня, но даже и АПНовцев, когда разразится двухтомным романом, в котором будет описана и наша драма. Он сохранит даже те же женские имена, а самого Солженицына назовет Ветровым.

В конце января я получила верстку своей американской книги. Получила и дополнительные вопросы к своему тексту. Издательство „Боббс-Меррил“ не пренебрегает мной как автором. Мой английский в довольно активном состоянии. Но я работаю не только над присланной версткой, но и над последней главой. Константин Игоревич на этот раз реально помогает мне сделать ее удобоваримой. Разумеется, я не могу внести в нее ни головокружительного успеха „Ивана Денисовича“ в Советском Союзе, ни выдвижения его на Ленинскую премию, ни потрясения Твардовского от прочтения „В круге первом“, ни многого другого.

9 февраля я отсылаю письмо главному редактору американского издательства „Джервази“, сопровождающее новый вариант последней главы.

Продолжаю работать над последней главой, стараюсь выправить ее уже для нашего советского издания. „Архипелага…“ я еще в руках не имею, и поэтому цитаты из него остаются не выверенными — предмет последующих укоров Александра Исаевича.

Для советского издания АПН предлагает мне еще одного редактора — молоденькую Зинаиду Михайловну Попову, которую можно называть просто по имени. Но основной тираж моей книги на русском языке вышел без всякого указания на чье-либо редакторство. Имя Поповой З. М. оказалось указанным только в 10-ти экземплярах книги, а имя основного редактора, таким образом, кануло в Лету.

С Зиночкой работается легко. Речь идет больше о мелких, чисто стилистических правках. Наша совместная с ней работа была закончена в мае и поступила на рассмотрение главному редактору Д.ПН Жукову. Но 10 мая, в 43 года, он внезапно умирает. Последним, по словам Константина Игоревича, что он читал, была моя злополучная 8-я глава, в свое время им же изувеченная.

Как-то еще ранней весной, когда мы с Соней Шехтер обедали у меня дома, неожиданно зашел Константин Игоревич и еще на ходу в прихожей выпалил: „Он напечатал какого-то „Теленка“, который бодался с дубом“.

— Не „Теленка, который бодался с дубом“, — тут же поправила я, а „Как теленок бодался с дубом“.

Константин Игоревич немало удивился моей осведомленности. А я могу теперь, после того, как Александр Исаевич опубликовал книгу, рассказать, например, то, что именно я в свое время перевела ему рукопись „Теленка“ на машинку. „Теленок“ был предназначен к опубликованию лишь после смерти автора: ведь там много излишних откровенностей. Разве что книга переработана? — предположила я. А если он счел возможным опубликовать своего „посмертного“ „Теленка“, то, может статься, там появилась и обещанная мне моя „посмертная реабилитация“?

Прошло несколько недель, и Константин Игоревич принес мне „Теленка“, изданного на русском языке. Я тут же кинулась читать.

Начало было хорошо знакомо. Но, дочитав до 8-й страницы, я буквально пришла в неистовство. Как так!? Ведь я сама печатала ему это, и тогда там не было ничего похожего. Здесь описывался самый страшный период жизни ссыльного Александра Исаевича — период его болезни. Как же быть с рукописями?

„Друзья — сами по лагерям, мама — умерла, жена вышла за другого; все же я позвал ее проститься, могла б и рукописи забрать, — не приехала“.

Но ведь с просьбой о приезде Саня обратился к подруге своей жены, и подруга жены эту просьбу не выполнила, имея на то свои основания. Но причем тут я? О болезни его я узнала с опозданием, косвенно, и тогда, когда самая большая опасность миновала. Как же можно так передергивать? так искажать?

И все дальнейшее обо мне в том же духе.

На странице 11-й я, формально, как бы оценена:

„Безопасность приходилось усилить всем образом жизни: в Рязани, куда я недавно переехал, не иметь вовсе никаких знакомых, приятелей, не принимать дома гостей, не ходить в гости. (…) Нельзя дать вырваться из квартиры ни атому открытому, нельзя впустить на миг ничьего внимательного взгляда — жена строго выдерживала этот режим, и я это очень ценил“.

Но… каким тоном это говорится и что это за жена? Может быть, и не я вовсе? Ведь только что сказано обо мне, что вышла за другого. Может, это о Светловой? Разве знает читатель, что ей в то время было немногим более 10-ти лет? И даже когда на странице 442 Солженицын расскажет нам о своем последнем аресте, о ночи, проведенной в Лефортовской тюрьме, и вспомнит, что здесь у него бывали свидания, неискушенный читатель и тут легко подменит меня Светловой, которая в то время еще под стол пешком ходила…

И только единожды предстану я в „Теленке“ под своим собственным именем — это тогда, когда автор представит меня „вестницей ГБ“.

„24 сентября звонит взволнованно моя бывшая жена Наталья Решетовская и просит о встрече. В голосе — большая значительность“. А потом еще прибавится „твердый шаг“, которым эта женщина вступила „из области личной в область общественную, в эту книгу“. И — „стальные глаза“, и манера держать себя при этом „ответственно, как не сама по себе“. И, наконец, из всего этого „живописания“ делается вывод, что Решетовская пошла „за тайной полицией“.

„Теленок“ так „завел“ меня, что я в течение нескольких лет то и дело прерывала работу над мемуарами, чтобы еще и еще опровергать, приводить все новые доводы. В результате получились как бы две большие статьи: „Встречный бой“1 и „Издательство или типография?“2.

Но еще больнее политических обвинений были удары по женскому чувству: „И, воротясь из ссылки, сдался, вернулся к бывшей жене“. Солженицын не пишет, что именно этой женщине многие последующие годы доверялись „все рукописи, все имена и собственная голова“. Солженицын не цитирует своих писем той поры — писем заново влюбленного в свою жену: „Я все тебе простил, люблю тебя вновь и готов соединить наши жизни навсегда“.

Под впечатлением прочитанного „Теленка“ я набросала еще и фрагмент к „Северной поездке“ своего мужа 1969-го года только теперь. Спустя 6 лет я узнала, что был он там не один. Каково узнавать после стольких лет неведения, что я, свято верившая своему мужу, проявила и печатала снимки, сделанные не только Александром Исаевичем, но и его возлюбленной, тогда вовсе неизвестной мне Светловой?! Как обидно, как оскорбительно для меня получается все в нашей истории! Бывает же по-другому…

Плохо обо мне. Пусть. Ну кто я? Брошенная жена должна быть плоха изначально, но… Твардовский? Человек, которому Александр Исаевич обязан многим, если не сказать — всем. Ведь именно он, редактор „Нового мира“, ввел в русскую литературу писателя Солженицына в наше далеко не простое для литературы время.

Люди, хорошо знавшие Твардовского, могут возразить каждому слову, написанному о нем в „Теленке“. Можно порою возразить, и не зная фактов, а просто интуитивно чувствуя фальшь в изложении автора. Меня же особенно ранило то, чему я лично была свидетелем и что в книге было совершено искажено. Вот страница 142 Парижского издания „Теленка“:

„Но в нужном и повторном этом ряду звучали и новые упреки, как стон:

— Я Вас открыл!

— Небось когда роман отняли — ко мне первому приехал! Я его успокоил, ПРИЮТИЛ И СОГРЕЛ1 (То есть поздно ночью не выгнал меня на улицу)“.

Но как же это было на самом деле? Солженицын узнает, что при обыске у Теушей взяли его роман „В круге первом“. Первый порыв: ехать к Твардовскому! Первые слова, сказанные ему Твардовским: „Александр Исаевич, эго горе — не только Ваше, но и всей нашей литературы“. Помню ворота, широко распахнутые навстречу нам самим Твардовским. Он уже знал, что произошло. Вовсе не для получасовой беседы приглашал нас к себе Александр Трифонович, и не темная ночь была на дворе, а легкие сумерки сентябрьского дня, И тогда же, в эти же сумерки, было сказано, что не надо торопиться, решение примем утром. И рядом с горящим камином, в который Александр Трифонович то и дело подбрасывал поленья, мы больше молчали, погруженные в свои мысли о том, как выйти из создавшегося положения. А утром мужчины составили письмо к Демичеву, и мы уехали в Москву действительно согретые, в какой-то мере успокоенные. (Новое беспокойство придет позже, когда выяснится, что не только „Круг“ был взят Госбезопасностью).

Читать „Теленка“ было мучительно больно. Больно за себя, за Твардовского, за самого Александра Исаевича. Вероятно, не понимая того, он выставил напоказ миру все худшие стороны своего характера. И можно только удивляться, что обожатели Солженицына не хотят этого замечать, а если замечают — непременно находят оправдание для своего кумира.

Вот автор „Теленка“ с похвальбой преподносит свой девиз: „Не тот борец, кто поборол, а тот, кто вывернулся“ (стр. 241, Парижское издание). А вот еще один: „…лагерное воспитание не велит объявлять вперед свои намерения, а сразу и молча действовать“, (стр. 154, там же).

„Чем выше цель, тем выше должны быть и средства к ее достижению“, — вспоминается мне из „Круга“. А на поверку, в жизни, описанной в „Теленке“, — изворотливость, обман, нескромность, даже хвастливость.

Оценки людей, их действий совершенно необъективны. В „Новом мире“ выше всех вознесена Солженицыным редактор отдела прозы А. С. Берзер, но кто же она для Солженицына? Редактор? — Нет, она не прикасалась к его рукописям. Друг? Может быть, но, так сказать, „утилитарный“. Прежде всего, она — незаменимый информатор, источник „агентурных сведений“ о происходящем в редакции журнала. А Твардовский, оказывается, „помогал его душить“ своим интервью осени 1965 года.

К счастью, за Твардовского было кому заступиться. В итальянской газете „Унита“ вскоре появилось открытое письмо Солженицыну старшей дочери Твардовского.

„Поверив в свой путь, предначертанный свыше, — писала Валентина Александровна, — в свое мистическое призвание, Вы всё вокруг (…) рассматриваете сквозь призму этой своей предназначенности. Над всей вереницей людей, прошедших по страницам Ваших воспоминаний, возвышаетесь Вы — единственный, кто знал и знает, что делать, куда идти (…).

Призывающий людей „жить не по лжи“, Вы с предельным цинизмом, хоть иной раз и не без кокетства, рассказываете, как сделали обман правилом в общении не только с теми, кого считали врагами, но и с теми, кто протягивал Вам руку помощи, поддерживал в трудное для Вас время, доверяя Вам“.

А спустя год во Франции вышел очерк В. Лакшина „Друзьям „Нового мира““. В. Я. Лакшин, критик и литературовед, с 1962-го года был правой рукой Твардовского в редакции „Нового мира“. В свое время Александр Исаевич высоко ценил Лакшина, считал его лучшим критиком нашего времени. „Солженицын, — писал Лакшин, — великое дитя ужасного века. И в себя вобрал все подъемы и падения, муки и тяготы. В его психологии, помимо высоких и добрых человеческих достоинств, свою печать положили лагерь и война, тоталитарность и атомная бомба — эти главные атрибуты современности“.

„Парадокс, увы, в том и заключается, что со страстным призывом к правде, человечности и добру к нам обращается автор, на практике и для себя презревший эти заветы“.

„В последней книге он прямо оскорбил память человека мне близкого, кого я считал вторым своим отцом, обидел многих своих товарищей и друзей. Главное же, облил высокомерием свою собственную колыбель, запятнал дело журнала, бывшее в глазах миллионов в нашей стране и во всем мире достойным и чистым. Брошен вызов, и я поднимаю перчатку. Солженицыну, к счастью, ничего не грозит сейчас лично. Ореол всемирной славы дал ему долгожданную обеспеченность и безопасность. Твардовский в могиле, и я чувствую на себе долг ответить за него. (…) Воздержанию конец: надо рассчитываться и прощаться. Прощаться на этой земле навсегда, и, во всяком случае, до той поры, когда уже в будущем веке под иным небом и на иной тверди кто-то справедливее и несомненнее рассудит нас“.

„Солженицын не верит истории (или истории литературы), что в чем-то касающемся его судьбы они могут разобраться правильно, и торопиться надо всем произвести свой суд — окончательный и безапелляционный.

Менее всего доверяет Солженицын своим возможным биографам и спешит дать авторизованную версию своей писательской судьбы, а заодно всего попутного ему литературного мира“.

„В „Теленке“, — считает Лакшин, — сделан роковой шаг от великого до смешного“.

„О Твардовском все сказанное — или прямая неправда, или полуправда, которая хуже заведомой лжи“.

Но — „Ныне всякий слух и предвзятое суждение, скрепленное авторитетом известного имени, имеет из-за массовых средств информации и рекламы неслыханную прилипчивость и эпидемическую силу. Вот почему еще нельзя позволить себе роскоши молчания и величавого игнорирования сказанного“.

„Солженицын сам, похоже, не дает себе отчета, насколько в лагерном его воспитании, которым он так гордится, много чисто сталинской атмосферы лагеря, выстроенного в человеческих душах — без различия в средствах, психологии нравственного удара, жестокости и лжи“.

„Сомневаюсь в том, что через него даруется нам Истина, и не хочу в его рай — боюсь, что попаду в идеально устроенный лагерь. В христианство его я не верю, потому что нельзя быть христианином с такой мизантропической наклонностью ума и с таким самообожанием“.

Неожиданно для меня в спор с Лакшиным вступил Константин Игоревич — конечно, в частной беседе со мной. Некоторые его мысли показались мне очень интересными, и я попросила его повторить их и наговорить на магнитофон.

Константин Игоревич рассказал мне о статье в западногерманской газете „Ди Цайт“ с реакцией на „Теленка“. „Там очень правильно сказано, — говорил он, — что Солженицын в своих методах и приемах борьбы — подлинное дитя культа личности“.

„Лакшин не прав, — считал мой редактор, — когда пишет, что „Теленок“ не может быть очерками литературной жизни. Он не прав, потому что отнюдь не количество персонажей определяет потенциал той или иной книги. Наверно, неудача „Теленка“ как очерков литературной жизни состоит не в том, что был показан слишком узкий, выхваченный лучом из мрака кусочек жизни. Нет! Его беда в другом…

Этот свет искажал реальность, искажал очертания предметов и не столько освещал данный участок жизни, сколько бросал тень. О беде Солженицына хорошо сказано в той же статье в „Ди Цайт“. Беда состоит в том, что все освещается тенденциозно, односторонне, с использованием полуправд, фальсификацией исторических событий, с пристрастностью и с уверенностью, что все, что служит его точке зрения, что подтверждает его точку зрения — хорошо, морально и правдиво. Все, что опровергает хотя бы самое мимолетное его высказывание — неправдиво и аморально“.

Лакшин, по мнению Константина Игоревича, „несправедливо предъявляет к Солженицыну те же самые требования, которые он может предъявить к Дементьеву, к Твардовскому, даже к Копелеву, совершенно не учитывая, что Солженицын смотрел на вещи с другой точки зрения. Ведь Солженицын чувствовал себя волком, которого травит стая собак! И чувствовал совершенно искренне. А у волка, за которым гонятся собаки, совершенно естественно, другой кругозор, и другая точка зрения, и свои субъективные оценки. Для того, чтобы понять Солженицына, нужно самому пожить — как у Лакшина никогда не было — десяток, а то и больше лет в состоянии постоянного страха. Это ничего общего не имеет с трусостью. Это — особенность ситуации человека. Особенно — человека гонимого и загнанного в угол судьбой. Это — постоянное напряжение и постоянное ожидание того, что будет нанесен удар. Страх постепенно становится манией преследования. Человек умом своим корректирует это: он не показывает вида, он смеется, и даже он бодро держится, совершает смелые поступки, но в подсознании — духовный стереотип страха. От этого никуда не денешься, поэтому иногда этот человек может совершать самые несообразные поступки. Это ничего общего не имеет с холодными рассуждениями того же Лакшина, который в своей жизни ничего подобного не испытывал. Человек, который десяток лет привык быть настороже, остается настороже до самого конца своего, даже когда фактически опасности нет никакой, когда она миновала“.

Константин Игоревич говорит еще вещи, которые я уж никак не ожидала от него услышать: „Для меня ясно, что Солженицын — фигура трагическая. Разве это не трагедия? Поставить себя, свою жизнь, все свои помыслы, идеалы, мечты служению одной цели — что-то сказать, куда-то позвать, сделать что-то великое и доброе для народа, — и быть полностью изолированным, полностью отрезанным от народа. (…) К этому присоединится, несомненно, и трагедия совести. Я не знаю, будет ли у Солженицына время или судьба не отпустит ему такого количества времени, чтобы в один прекрасный день сесть, оглянуться назад, посмотреть, и чтобы его совести стало страшно: сколько бессовестного он, в общем-то, в своей жизни натворил. В любом случае это будет трагедией посмертной, если последующие поколения произнесут свой приговор над моралью и совестью Солженицына“.

„А теперь представьте себе, — продолжал Константин Игоревич, — пройдет 20 или 30 лет, а может быть, всего 5 лет (никто не знает, какими путями двинется история), и исследователи займутся изучением общественной мысли нашего времени. При этом в неофициальном подспудном слое один из самых больших,“ широких, плодотворных и глубинных пластов — это Солженицын. И как все с ним произошло, и что было на самом деле — нельзя будет конструировать ни по одному „Теленку“, ни тем более по книге Лакшина. А ведь это кусок, это история интереснейшего литературного журнала, и колоссальная фигура А. Т. Твардовского, и множество других людей, каких-то взаимосвязей, каких-то интересов… Было бы неразумно судить об этом периоде только по свидетельству Солженицына. (…) А так может получиться, если не будет какого-нибудь противовеса, если не будет книги-антагониста».

Константин Игоревич надеется, что мои мемуары смогут быть таким противовесом: «Социальная задача будущей книги — реконструкция многих подлинных событий, о которых никогда не скажет правду ни официальная печать, ни ее противники. О том, как все это начиналось, есть полный резон рассказать человеку, который умеет видеть правду и умеет правдиво писать».

Не слишком ли многого хочет от меня Константин Игоревич? Неужто он всерьез на меня надеется?

Реакция на Западе на «Теленка» была самая разнообразная. 22 июня по радиостанции «Немецкая волна» я прослушала отзывы на книгу. Многие из них отличались обычным для Запада весьма поверхностным пониманием нашей жизни. Но были и серьезные рецензии. Не обходилось, впрочем, и без преувеличений. Так, например, западно-германская социалистическая газета «Форвэрдс» пишет: «Нет в современной мемуарной литературе произведения, сравнимого с этой книгой по стилю повествования или хотя бы похожей по увлекательности. В языковом отношении эта книга — шедевр! Единство, сотканное из миниатюр. По содержанию она — почти детектив».

В швейцарской газете «Националь Цайтунг», выходящей в Базеле, говорится совсем другое: «Эти мемуары, частично увлекательные, частично смертельно скучные, очень часто гнусные, иногда приторно-сентиментальные, а потом сразу заносчивые, разоблачают всю двойственность личности этого писателя. Вторые, к сожалению, преобладают. И это происходит оттого, что автор никого и ничто кроме самого себя не признает».

Западногерманская газета «Франкфуртер Альгемайне Цайтунг»: «Все в этой книге вращается вокруг оси: Я и Советская власть; а то даже так: Я и мир. Вокруг неотвратимого конфликта между действующим и реагирующим в одиночку писателем и советскими органами власти». Но: «Только тот, кто читал „Бодался теленок с дубом“, может понять непрестанное влечение Солженицына к конфликтам, часто весьма агрессивное. Его склонность к тенденциозному противопоставлению добра и зла, крепкому очернению».

Газета «Франкфуртер Рундшау» пишет, что при всей необходимости непредвзятой критики нельзя, однако, забывать, что Солженицын многие годы подвергался клевете, диффамации, гонениям и, не в последнюю очередь, насилию. Что на своей родине он смог опубликовать только малую долю своих произведений.

А западногерманская «Мюнхен Меркюр» как бы добавляет: «Только книга „Бодался теленок с дубом“ дает возможность понять феномен Солженицына со всеми его преимуществами и слабостями, без которых человек не есть человек…»

В июне в США вышла моя книга под названием «Саня», и скоро я уже держу ее в руках. Издана — великолепно! Но главное: большинство моих замечаний принято во внимание. Отклики на мою книгу в американской печати остались мне неизвестными.

Лето в разгаре. Куда ехать в этом году? В компании с самой близкой мне в ту пору Соней Шехтер отправляюсь в автомобильное путешествие в Прибалтику. А Александр Исаевич в это время впервые прибыл в Соединенные Штаты. Случилось это в июле, то есть через месяц после выхода в США моей книга. Идут переговоры о его приеме президентом Джеральдом Фордом. Солженицын’произносит в Вашингтоне и Нью-Йорке свои знаменитые резкие речи. Президентом он принят не был,

В сентябре я получила первые десять экземпляров своей книга уже на русском языке («В споре со временем»). Вячеслав Сергеевич каким-то образом раздобыл для меня еще 50 экземпляров, и я могу ее уже кое-кому подарить. Но прежде чем дарить, мне нужно выправить книгу. АПН дало мне во временное пользование I-й том «Архипелага…», и я с большой досадой убедилась, что Константин Игоревич снабдил меня в свое время неточными цитатами. Надо вносить исправления во все свои экземпляры! Всюду вписываю и опущенное издательством посвящение: «Посвящаю женщинам своего поколения, чья судьба схожа с моей».

А также эпиграфы:

«Когда-то я развивал тебе теорию о том, что самое драгоценное в нашей жизни — время». (Из письма Солженицына мне весной 1939 г.)

«Над моей могилой ты высечешь когда-нибудь: „Здесь прилег отдохнуть человек, которому никогда не хватало времени“». (Из письма Солженицына мне от 26.09.43).

Любой из этих двух эпиграфов объяснял читателю название книги, которое иначе воспринималось зачастую неправильно.

Я не смогла не дать выхода своим эмоциям, в том числе и эмоциям отрицательным, и послала несколько экземпляров книги с жесткими надписями тем, кого считала виноватыми в нашей семейной трагедии. Но и сама получила экземпляр книга с надписью: «Самому трудному за всю мою долгую редакторскую жизнь автору. К. Семенов».

Книга не продается в магазинах, ее не получили библиотеки, она растекается какими-то малопонятными путями. Основной тираж ее отправлен за границу (знаю, давали ее морякам перед отплытием за рубеж в Одессе, Новороссийске…), и лишь случайно она оказывалась иногда на прилавках — то в фешенебельных гостиницах, то в киоске МГУ. Конечно, не могло быть и речи об отзывах на нее в нашей печати.

Константин Игоревич рассказывал, что в самом АПН были крайне поражены фактом ее издания: ведь Солженицын предстает в моей книге трудолюбивым, целенаправленным человеком, вовсе не одни недостатки — его удел!

Но если к «Теленку» почитатели Солженицына пристрастны в сторону его положительной оценки, то к моей книге отношение, конечно же, обратное. Читатели не считали нужным, да и не могли вникнуть в предысторию издания моей книги, во все то, что заставило меня пойти на эту публикацию, и часто строго судили меня.

Как-то в 1978 году, после перерыва в несколько лет, я неожиданно пришла к Сусанне Лазаревне Теуш, чтобы просить ее заступничества за ее покойного мужа в связи с вышедшей к тому времени книгой Томаша Ржезача, который обвинил Теуша в том, что он чуть ли не подстроил обыск осени 1965 года.

— Конечно, я не могу не пригласить Вас зайти, раз Вы пришли ко мне, — произнесла Сусанна Лазаревна.

— Но почему Вы могли бы не пригласить меня войти?

— Вы написали книгу о нем!

— Вас смущает моя книга? Да Вы посмотрите, какие книги о нем пишут!

— Как? Вы его защищаете? — воскликнула Сусанна Лазаревна в крайнем изумлении.

Сам факт публикации моей книги воспринимался многими однозначно как акт мести: моей и государства. Отсюда и содержание книги предполагалось соответствующее, то есть априори осуждалось.

Одна когда-то близкая мне женщина Шура Попова вернула посланную мною бандероль с моей книгой, даже не распечатав ее.

Священник отец Дмитрий Дудко сказал мне, что я написала «ужасную книгу».

— Почему ужасную? — удивилась я.

— О НЕМ нельзя говорить ни одного худого слова! — фанатично произнес он. — Даже на солнце бывают пятна.

А обывателю, берущему в руки мою книгу, не терпелось выискать, где я говорю о НЕМ плохо.

— Я все читала и искала, где же будет о нем плохо, — откровенно призналась мне рязанская учительница Серафима Михайловна, подруга Сусанны Лазаревны. — Наконец нашла — следствие!

Следствие — это единственное, в чем меня упрекнул Илья Соломин.

— Но ведь я же не первая об этом сказала. Об этом во всеуслышание сказал Виткевич, да и Саня написал о своем следствии, что он «не имел оснований им гордиться». («Архипелаг ГУЛАГ», том 1, стр. 143).

— Все-таки ты не должна была об этом писать.

— Может быть, и не должна была, но не могла, вынуждена была. Все равно я написала правду.

Но, несмотря ни на что, всякий, кто читал мою книгу, закрывал ее с ощущением, что она написана любящей женщиной. Некоторых шокировала моя откровенность. Жестоко осудила меня за нее моя самая первая в жизни подруга — подруга детства Ира Арсеньева. Поблагодарив меня за присылку книги, Ира писала о ней:

«Знаешь, Наташа, она оставила у меня неприятный след. Ты всю жизнь была очень скрытная, любила тайны и даже, когда мы бывали вместе, никогда ничем не делилась. И вдруг так выворачивать на обозрение всем людям свою душу. Зачем? Для чего?»

Я ответила Ире: «Что меня так огорчило, если не сказать — убило в твоем письме? Как же ты, так хорошо меня когда-то знавшая („ты всю жизнь была очень скрытная“ и т. д.), не смогла понять простой вещи? Какой же силы должен быть поразивший меня удар, чтобы так изменить меня, из скрытной сделать открытой, даже откровенной, и не только с близкими людьми, но и на весь свет?!»

Большинство людей, лично знавших меня, отнеслись к моей книге с сочувствием и интересом.

Мой бывший оппонент профессор Л. А. Николаев написал мне: «Я благодарю Вас за Вашу книгу — ее лаконичный драматизм оставляет сильное впечатление».

Моя «музыкальная» подруга Г. Корнильева писала, что моя книга «имеет в Березняках головокружительный успех! Все просят меня дать почитать. Читают, переживают, восхищаются твоим мужеством и литературным талантом. (…) Я и сама прочитала твою книгу еще раз».

Если Галя Корнильева прочитала мою книгу 2 раза, как и многие, то другая моя подруга детства Лиза Ефимова прочла ее семь раз и знала почти наизусть.

Одна женщина-архитектор в октябре 1983 года писала мне:

«Прочла Вашу книгу. Она перевернула мою душу. Больше чем согласна с Вами и оправдывала, нет, не оправдывала, а благословляла поступки Ваши. Он, конечно, редкий, незаурядный человек, умен, и умел завершать однажды начатое. Но тем сложнее и тем безвыходнее было Ваше положение. Но то, что Вы — в таком положении, — достигли очень-очень многого, в том больше чести и хвалы Вам».

Были и такие, которые гордились знакомством с автором книги.

«Спасибо за подарок, а вернее реликвию, — писала мне дочь моей рязанской знакомой М. С. Головиной. — Иметь такую книгу мне очень почетно, так как чувствую себя в какой-то мере соприкоснувшейся с событиями если не мирового масштаба, то хотя бы исторического плана».

Я получала письма, порой даже восторженные, от своих бывших студентов, сотрудников. Все это очень поддерживало меня, особенно на фоне доходивших упреков в компромиссе с теми, кто противостоял моему мужу.

Одна моя бывшая студентка писала: «Я заметила, что с особым интересом читают женщины. Да, нам есть над чем подумать, прочитав ее. И даже люди, совершенно незнакомые с Вами, прочитав книгу, обязательно приходят поговорить о ней, поделиться мнением. А ведь не каждая книга побуждает к этому».

Бывший командир дивизиона, в котором служил во время войны Солженицын, Е. Ф. Пшеченко писал мне: «…у Вас много друзей, а почитателей тысячи. Вашей книгой зачитываются те, кому она, конечно, попадает в руки».

Но особенно отрадными были письма от незнакомых мне людей, которые нашли мою книгу интересной и значительной, дающей незаменимую информацию о знаменитом писателе. Таким моим корреспондентом оказался Р. И. Пименов — математик, автор многих научных работ:

«Дорогая Наталья Алексеевна! Несколько лет назад я прочел Вашу книгу „В споре со временем“, за которую хочу сказать Вам спасибо. Я прочел ее в издании АПН полностью (…), а также в „Вече“ одну главу (…). Помнится, глава была страниц на 60, а в издании АПН занимала страницы четыре. С тех пор я все хотел написать Вам свою благодарность, но только несколько дней назад сумел узнать Ваш адрес. Мне кажется, что писатель, о котором некогда близкий ему человек написал столь живо и честно, мог бы быть только признателен. И потому мне грустно, что Александр Исаевич (человек, бесспорно, достойный уважения, а как писатель — гордость русской литературы) и особенно его подголоски увидели в Вашем произведении пасквиль (не им бы швыряться этим термином) и заподозрили Ваши намерения. Обидно, что он повел себя не по-мужски, затеяв свару.

Еще раз спасибо Вам. Написав „В споре со временем“, Вы поработали на вечность, и ни один литературовед, ни одни историк, который будет писать об авторе „Бодался теленок с дубом“ или о его времени, не сможет миновать Вашей книги, так замечательно рисующей молодого теленка, еще только ищущего, с каким бы дубом ему пободаться».

Во втором своем письме Р. И. Пименов писал: «По книге заметно, что в ней о многом не сказано, что это сокращенная версия. Хотя это досадно, еще досаднее было бы, кабы самой книги не существовало».

Константин Игоревич продолжает меня опекать. В начале октября при его участии состоялась моя встреча с Карло Лонго — главным редактором газеты «Сетте Джорно», выходящей в главном городе Сицилии — Катании. Предварительно мой редактор передал мне 13 вопросов, на которые я должна была дать ответы. Решено было, что я отвечу на них заранее в письменном виде, чтобы не было никаких искажений в печати.

Константин Игоревич и Вячеслав Сергеевич привезли Лонго вместе с переводчиком ко мне домой. У меня сохранилась магнитофонная запись нашего разговора:

— Прежде всего я очень рад, — начал Лонго, — что нахожусь у Вас, товарища Решетовской. Очень благодарен Вам за то, что Вы нашли время принять меня.

— Вы не возражаете, — предложила я, — что кроме того, что я могу и устно ответить на Ваши вопросы, я передам их Вам в письменном виде. Если можно, задавайте вопросы по-итальянски, это даже интересно. (Мне хотелось попробовать себя в итальянском).

— По-итальянски у нас нет вопросов, — замявшись, сказал переводчик, он забыл…

Мне тогда и в голову не пришло, что эти вопросы могли и не существовать на итальянском вообще. И, пропустив мимо ушей замечание переводчика, я продолжала искренне беседовать с Лонго.

— Я хотел бы сделать такое заявление, — начал Лонго. — Мы в Италии с огромным интересом прочли Вашу первую книгу, и, прежде всего, итальянские женщины, которые восприняли ее в эмоциональном плане.

Я не спешу использовать живого итальянца и говорю:

— Мне бы очень хотелось, чтобы в случае, если будет второе издание в Италии, книга была бы издана на основе русского издания, мною выверенного. Итальянцы со своей эмоциональностью спешили издать и не прислали верстки. Еще одно любопытное совпадение: первой страной Запада, в которой была опубликована повесть «Один день Ивана Денисовича», была тоже Италия.

Тут же прошу Лонго прислать мне отзывы на мою книгу, которых, по его словам, было очень много и которые есть в его архиве. Лонго пообещал мне подослать кое-что.

Спустя некоторое время Лонго прислал газету с текстом нашего с ним интервью, которое сейчас я не могу не воспринимать с элементами критики. Подано интервью было шикарно: на первой странице газеты, с двумя фотографиями меня совсем молодой и в зрелые годы. С изумлением прочитала я о себе, что, оказывается, Наталья Решетовская — «одна из самых известных писательниц Советского Союза». Сам текст интервью, несмотря на письменные мои ответы, был не совсем точен благодаря умело сделанным перестановкам двух-трех абзацев. Одновременно пришло письмо и от Карло Лонго, в котором он сообщал, что пока находился в Москве, в Катании, в редакции, по причине короткого замыкания внезапно возник пожар, который уничтожил большую часть архива, в том числе рецензии на мою книгу. «Однако, — писал Лонго, — могу Вам сообщить, что в Италии было продано примерно 12 тысяч экземпляров книги „Мой муж Солженицын“. Принимая во внимание, что жители моей страны редко покупают книги, такое большое количество проданных книг говорит об успехе автора».

«Хочется верить, — писал в заключение Карло Лонго, упомянувший о горестях и бедствиях войны, которые пришлось испытать нашему поколению, — что социалистическое единство всех народов сумеет совершить крутой поворот в сторону мира».

А в середине сентября слышу по телефону ликующий голос Кон-статина Игоревича:

— Наталья Алексеевна, наконец-то прорыв в социалистические страны, а то Вас все капиталисты печатают! Здесь находится переводчик Вашей книги на чешский язык. Он жаждет встречи с Вами.

Кто же не захочет увидеться со своим переводчиком!?

Интервью — неожиданное. Вопросы ставились тут же. Конечно же, я все записывала на магнитофон.

Моего будущего переводчика АПНовцы называют Карелом. Разговор идет расковано. Я вполне откровенна, тем более что здесь вместе с Карелом присутствует, как он объясняет, его друг, который будет писать предисловие к моей книге.

Но вдруг меня поражают вопросы, не относящиеся к тексту моей книги: о семье Солженицына, о его родителях, особенно об его отце.

Карел объясняет эти вопросы интересом будущего автора предисловия. Я же возражаю, что не хочу и не могу говорить о том, чего я подлинно не знаю. Константин Игоревич мгновенно переводит разговор на достоинства Решетовской как автора: «Это — ученый. Никакой выдумки, никакой придумки, все должно быть точно. Документальность, скрупулезность и исключительная искренность, откровенность, которые даже мешают в жизни».

Совершенно спокойная, удовлетворенная разговором, я простилась с гостями.

Целых три года я тщетно ждала появления своей книги в чешском переводе. Вместо того летом 1978-го вышла в русском издании книга чешского журналиста Томаша Ржезача «Спираль измены Солженицына». Вот когда стал ясен истинный смысл визита ко мне «переводчика моей книги на чешский язык»: Карел Томашек, как он назвал себя и как было написано в визитной карточке, которую он мне оставил, оказался Томашем Ржезачем! С его книгой мне предстояло долго и ожесточенно воевать.

В ноябре «Немецкая волна» начала чтение отрывков из только что опубликованной книги Солженицына «Ленин в Цюрихе». Я, конечно, регулярно слушаю. Когда-то Саня говорил мне, что чувствует сходство между собой и Лениным: «Мне легко будет его писать!» И теперь в формулировках этой книги стали прозрачны, ясны мотивы многих поступков Сани последних лет, во всяком случае, по отношению ко мне.

Да, в самом деле, ну разве это не он?

«Надо порвать с Грином… Да просто звонко порвать! Да чтоб всю вину на него и свалить!»

«Внезапная публикация доверительного очень ошеломляет…»

«…отмываться всегда труднее, чем плюнуть. Надо уметь быстро и в нужный момент плюнуть первому!»

Я воспринимаю «Ленина в Цюрихе» как продолжение самораскрытия Александра Исаевича, начатое им в «Теленке…».

Тою же осенью Солженицын опубликовал и свою поэму «Прусские ночи». Я помню его отношение к этой поэме, которую он считал в политическом плане самой страшной из всего им написанного. Господи, неужели он и «Пир победителей», от которого отказался, тоже опубликует?

Все это время, несмотря на суету и постоянные отвлечения, меня тянет писать вторую книгу. 12 ноября начала ее так:

«Детство и юность мы оба провели на юге России. Море и горы мы увидели раньше, чем леса».

Но дальше как-то не пошло. И 28 декабря появилось новое, истинное начало второй книги. Как это просто — с того, чем кончила предыдущую:

«Странно пересеклись, перекрестились в редакции „Нового мира“ два первых крупных произведения моего мужа…»

Весь следующий, 1976-й год я была поглощена работой над 2-й книгой. Я назвала ее «В споре с сильным». На нее пойдет несколько моих любимых толстых оранжевых тетрадей, а при перепечатке — уже в следующих, 77-м и 78-м годах — все это составит 500 страниц.

Стала давать кое-что из написанного прочитывать Константину Игоревичу. Он в основном хвалил меня, его одобрение воодушевляло. Советы его (многие из них записывала на магнитофон) были дельны, иногда неожиданны. Например, тогда, когда за всеми внешними силами, не давшими переехать нам в 1965-м году в Обнинск, увидел Союз писателей.

Константин Игоревич предлагал мне не думать о «проходимости» того, что я пишу: «иначе все будет испорчено». И этот его подход вполне мне импонирует: я и не мыслю по-иному.

Но работа над книгой в том году не заслонила от меня окружающий мир. Сделала несколько новогодних визитов к друзьям, запечатлела их на цветную пленку, отметила свой день рождения: сначала меня поздравили самые близкие, потом собрались художники и музыканты, а на третий день — все семейство Ивановых: Зинаида Ивановна — моя подруга студенческих лет, теперь профессор, доктор химических наук, ее дочь, зять и внуки. В марте посетила выставку картин супру-Тов-художников Ивашевых-Мусатовых, тоже все сфотографировала.

Весной — снова милая «Борзовка». Летом — несколько автомобильных путешествий на моем новом «Жигуленке», сменившем состарившегося «Дениса-2». Первое — в город Шую Ивановской области с Леней Власовым — прототипом Зотова в Солженицынском рассказе «Случай на станции Кречетовка». Всю дорогу пыталась его убедить, что случай с его бывшим другом Александром Солженицыным куда более сложен, чем это ему представляется: «продался капиталистам»… Но, как выяснилось позже, мои усилия были тщетны.

Но особенно яркое, непреходящее впечатление оставила встреча через 35 лет с однокашниками по химическому факультету Ростовского

университета. Очень символично, что некоторых из них «разыскал» «Иван Денисович»: они написали, прочитав повесть Александра Исаевича в «Новом мире» или в «Роман-газете». Среди остановившихся у меня была Рая Карпоносова, посвятившая свою жизнь тайнам переработки нефти. Она удивила меня тем, что, оказывается, ее мучит совесть — именно она когда-то познакомила меня с «мальчиками» Кокой и Кириллом, что повлекло за собой мое знакомство с Саней. Я всячески старалась ее разубедить и успокоить: я ни о чем не жалею и сама несу за все ответственность. Сказала, что мое прошлое будет питать меня до самой моей смерти. О чем же жалеть? Да и не поступи Раечка на химфак, все равно я неизбежно познакомилась бы с Кокой и Кириллом, а значит, и с Саней!

За столом в ресторане «Метрополь» тамадой избран Кока Витке-вич. Вставаньем и минутой молчания помянули тех, кого к этому моменту уже нет в живых. Потом тамада по очереди стал поднимать каждого и просил рассказать, как жил, чем занимался, чего достиг за эти 35 лет. Все говорили с достоинством и скромно, не хвалясь званиями, наградами, авторскими свидетельствами, почетными работами, которые у некоторых исчислялись десятками. Многие не забывали рассказать о своей семейной жизни. А как же мне выкрутиться из моего щекотливого положения? Не ругать же мне здесь, за ресторанным столом, Саню, которого многие из собравшихся знают и помнят. Пока до меня дошла очередь, я придумала, как сказать:

«Больше всего я боялась прожить серенькую жизнь. И серенькой жизни не получилось. Даже было о чем книгу написать», — сказала я.

Знаю, что Соня дала прочесть мою книгу девочкам, которые остановились у нее. Читали ночами. Да и без этого обо мне многим было уже известно.

Это была первая наша встреча. Мы расстались буквально влюбленными друг в друга, началась переписка, которая у многих продолжается до сих пор. А я даже в гостях побывала у двух своих подруг — Вали Марович в Петрозаводске и Люси Солдатовой в станице Вешенской.

А Александр Исаевич тем временем путешествовал по Европе и жил мировыми проблемами. В марте он дал интервью Мадридскому телевидению. К счастью, мне удалось прослушать и записать на магнитофон его текст.

«Человечество находится в кризисе, — говорил он. — И не в коротком, не в сегодняшнем. Это — не кризис XX века. Человечество находится в долгом кризисе, который начался (…), когда люди откачнулись от веры в Бога, перестали признавать кого-то над собой и в основу положили прагматическую философию, то есть признавать то, что полезно, что выгодно, руководствоваться соображениями расчета, а не соображениями высшей нравственности. Вот этот отказ (он постепенно развивался) и привел к всемирному кризису, который — я настаиваю, — не политический, а нравственный. (…) Это — кризис материализма (…) Как решится этот кризис — не хватает человеческих глаз. Но ясно, что каждая страна может сделать свой вклад в его решение (…), этот кризис грозит всем нам уничтожением».

В том же месяце Александр Исаевич побывал в Англии, где тоже дал интервью.

Гораздо позже я узнаю, что в том же году в Англии вышла книга Ильи Зильберберга «Разговор с Солженицыным». Как отнесся к ней Александр Исаевич? Ответил ли он Зильбербергу — великому путанику?

На меня эта книга произвела ужасное впечатление. Все и вся перепутано. В развязном, пренебрежительном тоне говорится обо мне — «бывшей жене Солженицына», неизменно пребывающей «на задворках его жизни». Беспардонная ложь в адрес самого Александра Исаевича в связи с описанием обстоятельств изъятия архива Солженицына осенью 1965 года на квартире у самого Зильберберга. Александр Исаевич предстает в книге непорядочным человеком, бросившим друзей без серьезных на то причин в трудную для них пору. Но Зильберберг не сообщает читателям, что сам Александр Исаевич в результате изъятия архива попал в беду еще большую, чем Теуш.

Илья Зильберберг уверяет: Солженицын знал, что архив его находился у Зильберберга. Даже будто бы Вениамин Львович Теуш во время их единственной встречи (год ее назван неверно) показал Александру Исаевичу на Зильберберга и многозначительно сказал: «У него».

Этого не было и не могло быть! Летом 1964 года, когда на самом деле произошла та единственная встреча Солженицына с Зильбербер-гом, в этом не было никакой необходимости. А в 1965 году этого не могло произойти по той простой причине, что они в том году не виделись.

На самом деле, забрав весной 1965 года у Теуша то, что хранил у него, Александр Исаевич был уверен, что он забрал все. А потому для него было полнейшей неожиданностью, что, оказывается, Теуш вынул прочесть кое-что, не положил потом на место, забыл об этом и спохватился лишь перед отъездом на летний отдых, случайно наткнувшись на вынутую часть архива, имея к тому же соседом работника КГБ. Ему ничего не оставалось, как попросить Илью временно подержать это у себя. При таком решении имело значение еще то, что Теуш к этому времени написал работу «Художественная миссия Солженицына», которую стали охотно читать. Это же заставило Александра Исаевича забрать у него хранимое еще весной 1965-го года.

Так вот чего не мог простить Александр Исаевич Теушу — проявленной им беспечности в роли хранителя доверенного ему Солженицыным! Работа Теуша «Художественная миссия Солженицына», из-за которой у него вышли неприятности и которая привлекла к себе внимание КГБ, была детской игрой в сравнении с пьесами «Пир победителей», «Республика труда» и многим другим, взятым Госбезопасностью на квартире у Зильберберга.

Вот она, причина, по которой Александр Исаевич перестал видеться с Вениамином Львовичем! Он предпочел отойти, чем объясниться…

Страх перед обыском, перед арестом не уходил после этого из жизни Александра Исаевича до самого того момента, когда он (через восемь с половиной лет после изъятия архива!) и в самом деле был арестован, а затем выслан из СССР.

Если Солженицын продолжил разговор с Зильбербергом печатно, в очередном «Дополнении» к «Теленку», например, то очень хорошо. Если нет — жалею, что не смогла своевременно вмешаться в этот разговор, восстановить истину. Вмешалась с запозданием, в 1983 г.1

Новый, 1977 год застал меня в Риге. Я и туда привезла с собой материалы, работаю над очередной главой.

По приезде в Москву работу продолжаю. Когда начала девятую главу, посвященную письму Солженицына IV съезду писателей, поняла, что мне не обойтись теми скудными «выпечатками», которые я сделала из «Теленка» в 1970-м. Прошу АПНовцев дать мне еще раз «Теленка», а когда он снова оказался у меня в руках, то выяснилось, что мне не избежать перепечатки почти всего текста. Одновременно решила написать свои соображения о «Теленке» в «Имка-Пресс», издавшее его.

И я то сижу на своей банкетке и печатаю на машинке текст «Теленка», то оборачиваюсь к письменному столу, чтобы записывать приходящие в голову мысли по поводу того же «Теленка»: то ли для «Имка-Пресс», то ли еще для кого-то — там видно будет. Лишь бы получился веский, убедительный документ!

Живу в состоянии такого душевного подъема, что страшусь его упустить. И я сержусь, когда мне звонят днем. Никому не отвечаю на письма, на многочисленные поздравления ко дню рождения.

В начале марта перепечатывать «Теленка» закончила, и к этому же времени оказалась готова статья «Издательство или типография?». Читаю ее некоторым своим друзьям. Слышу от Ундины Михайловны:

— Никакой адвокат не составил бы речь сильнее!

Символичным показалось то, что именно 26 февраля, в день моего рождения, начался показ по телевидению многосерийного фильма по повести Каверина «Два капитана». Эту книгу я когда-то дарила Сане, когда он был на «Шарашке». И я записала в своем дневнике: «В чем-то этот год должен быть моим!»

В первых числах марта я узнала, что во Франции, в издательстве «Пигмалион», вышла моя книга, а в конце марта я уже держала ее в руках. «Моя жизнь с Солженицыным» («Мемуары Натальи Решетов-ской, первой жены Солженицына»). Книга прекрасно издана, хотя не могло не удивить, что наш общий с мужем снимок, сделанный на Байкале, на обложке книги дан на фоне храма Василия Блаженного, и вышло так, что мы гуляем по Красной площади в туристских штормовках. Вот уже не думали мы, плавая когда-то по Байкалу, попасть в таком виде на обложку французской книги, изданной приличным тиражом.

В книге два десятка фотографий, в том числе наш снимок со ссыльными друзьями Александра Исаевича Зубовыми и моей мамой. Мама такая на нем хорошая! Такой добротой, таким добросердечием светятся ее глаза.

Но главное — французский перевод сделан с русского издания, мною правленного. Переводила в Москве сотрудница АПН Инна Тимофеевна Бахта, с которой я была знакома и контактировала в процессе перевода. Таким образом, это как бы не наилучший вариант книги из пяти вышедших на Западе! На обороте книги — аннотация, очень хвалебная: «…представляет уникальный документ…», «необыкновенное свидетельство…», «фундаментальный репортаж о жизни, прожитой день за днем…», «мы видим становление характера, развитие всегда бодрствующей мысли, и читатель может проследить все излучины трудной судьбы». «До сих пор мы слышали о нем только звук одного колокола: колокола Солженицына, подхваченного эхом западного мира». И дальше — весьма трезвое заключение о том, что «истина об этой исключительной личности, несомненно, находится где-то посередине, на полдороги к обоим полюсам мнения».

А вскоре я познакомилась с многочисленными рецензиями на мою книгу. Их авторы отнюдь не были единодушны. Некоторые рецензии меня расстроили и даже возмутили. Одни заголовки статей чего стоили: «Уколы Солженицыну» (газета «Респу(ушкен Лорен» от 27.02.77 г.), «Бывшая жена Солженицына сводит с ним счеты» (журнал «Пари-Матч» от 4.03.77 г.). И еще злее: «Бывшая мадам Солженицына сводит счеты» (газета «Франс-Суар» от 2.03.77 г.).

А подписи под фотографиями!? — Под нашей общей карточкой вдруг ни с того ни с сего: «ГУЛАГ в юбке» (???)

В журнале «Пари-Матч» от 4 марта мне даже пририсованы безобразные круглые очки на снимке, где мы катаемся на велосипедах. Вероятно, хотели показать меня «синим чулком». Автор статьи Мария-Тереза де Броссе уверенно заявляет, что я посылаю покинувшему меня 7 лет назад мужу «несколько пинков и уколов». С насмешкой Мария-Тереза замечает, что я рисую себя «отважной маленькой львицей» в тот период, когда Саня был арестован. Она все же вынуждена констатировать, что «мадам Решетовская страстно любила человека и глубоко восхищалась писателем». Но тут же она обвиняет меня в желании мстить ему, ибо, по ее мнению, из моей книги Солженицын выступает как «тиран и эгоист». И так далее, и так далее… Однако она признает, что я описала «ненасытное интеллектуальное любопытство Солженицына, пожирающего труд за трудом с исступлением, близким к безумию, заполняя бесчисленное количество карточек, которые выучивал наизусть, работая как каторжник, не щадя своих сил». Дальше идет невероятная путаница: Мария-Тереза заблудилась в лесу героинь Солженицына, поставив знак тождества между Светловой и «инженером» из Ленинграда. В заключение она назвала меня «маленькой обиженной обывательницей».

«И все-таки я не очень расстроена, — записала я в дневнике 25 марта. — Шумят! Кто и задумается…»

Тут же стала делать наброски для письма в «Пари-Матч». И уже на следующий день это письмо готово и отослано главному редактору. Одновременно копию этого письма я отослала в издательство «Пигмалион», прося директора поспособствовать его опубликованию в «Пари-Матч». (Полагаю, что этого не случилось).

Делала я наброски и для письма самой Марии-Терезе де Броссе, но потом обращаться к ней передумала.

По здравому размышлению я поняла, что самым серьезным в статье де Броссе было следующее утверждение: «…за некоторое время до высылки из СССР Солженицын объявил, что эта книга был написана при помощи Агентства Печати „Новости“, в обязанность которого входит поставлять пропагандистский материал за границу». Вот против чего надо было возражать в первую очередь! Книгу написала Я, АПН было главным образом посредником. За эту книгу отвечаю только я и, следовательно, я должна разъяснить, почему я ее написала!

Мое письмо1 главному редактору «Пари-Матч» начиналось так:

«Уважаемый господин главный редактор!

Я полагаю, что мало-мальски добросовестного знакомства с моей книгой совершенно достаточно, чтобы убедиться, что никакого отношения ни к сведению счетов, ни к пропаганде, ни к дискредитации Солженицына она не имеет». И я пояснила, что книгу начала писать еще в период нашей совместной жизни с Солженицыным, при его одобрении. А 14 мая 1973 года он официально признал в газете «Нойе Цюрихер Цайтунг», что на публикацию мемуаров я имею полное право. Издательством же АПН были сделаны лишь сокращения рукописи, обеспечены переводы на иностранные языки и переговоры с зарубежными издательствами.

Я крайне заинтересована в том, чтобы мое письмо главному редактору «Пари-Матч» было опубликовано. Но… будет ли? Никакой уверенности в этом нет, даже надежды не очень велики. И потому меня чрезвычайно обрадовала телеграмма, полученная АПН 25 марта из Лондона. В связи с тем, что 25 апреля в Англии в издательстве «Гранада» выйдет моя книга, желательно получить от меня интервью, которое издательство намеревается предложить ряду газет и журналов для публикации перед ее выходом. И названы вопросы. Они мне весьма импонируют. Всего было предложено три вопроса:

1. Что побудило Вас написать свою книгу?

2. Знаете ли Вы, как Ваш бывший муж отреагировал на книгу?

3. Мы на Западе широко обсуждаем роль женщины в обществе. Было ли Ваше положение в семье всего лишь подчиненным?

Это как раз то, что мне нужно! И, отправив письма во Францию, я обратилась к интервью для англичан, над которым работала несколько дней. Константин Игоревич, прочтя, дал ему оценку «пять с минусом»1.

Отвечая на первый вопрос, я написала:

«В своей жизни с Солженицыным в течение долгого времени я вела дневники, а также своего рода фотодневники, заполняя целые альбомы нашими любительскими снимками. Я собирала и классифицировала текущую переписку мужа, постепенно приводила в порядок его письма прежних лет. Я все сильнее и сильнее чувствовала, что этот обширный материал необходимо не только систематизировать, но и сплавить воедино.

Муж одобрительно отнесся к моему замыслу, особенно после того, как прочел несколько глав моих „Записок“. Это было еще в 1969 году.

О том, когда, где и кем будет издан мой труд, я не задумывалась. Муж подбадривал меня: „Когда-нибудь цены не будет тому, что ты делаешь!“ Даже в письме Александра Исаевича ко мне от 27 августа 1970 г., в том самом, с которого началась наша драма, были такие строки:

„При всех обстоятельствах ты можешь гордиться нашим долгим лучшим прошлым, оно — твое, ты можешь с полным правом писать свои мемуары — как бы ни пошло дальше, что бы ни было впереди“.

После того, как силой обстоятельств мы расстались, я свою работу над воспоминаниями не оборвала. По-прежнему осталось желание рассказать о не совсем обычной судьбе двух людей, во многом определившейся суровостью времени и своеобразием характеров, по крайней мере, одного из них. Прибавилось и новое: эта работа стала для меня как бы продолжением трех десятилетий нашей с Солженицыным жизни».

Дальше я написала о том, что поторопило меня с публикацией моих мемуаров. Клевета, внезапно на меня обрушившаяся. Я напомнила о статье в журнале «Штерн» (ноябрь 1971 г.), перепечатанной нашей «Литературной газетой» (12 января 1972 г.). Я написала о том, что Александр Исаевич не защитил меня, пообещав лишь «посмертную» реабилитацию. Однако такой срок меня устроить никак не мог. «Масло в огонь подливали выходящие на Западе биографии Солженицына, особенно американская (авторы — Дэвид Берг и Джордж Файфер), и статьи типа публикаций Жореса Медведева в „Нью-Йорк Таймс“ (26 февраля 1973 г.). Мой муж наблюдал за тем, как посторонние перечеркивают более четверти века нашей совместной жизни — „наше долгое лучшее прошлое“ — безмолвно. А я молчать не могла».

…Будет ли напечатано это интервью? Не ждет ли меня разочарование? Но пока что я надеюсь быть услышанной.

Приближалось лето, а с ним — путешествия. Уже в апреле я отправилась в двухнедельную поездку в Ереван. Там жила Кнарик Чимищ-кян, моя подруга по Стромынке'. Ее образ — образ тургеневской девушки — отчасти передан Солженицыным в «В круге первом». Пребывание мое в Армении стало сказкой! Кнарик все предусмотрела, все показала мне наилучшим образом.

А дома меня ждали два извещения из Франции: мои письма в «Пари-Матч» и «Пигмалион» дошли. Приведет ли это к чему-нибудь? Посмотрим.

Посетив «Борзовку», еду, как обычно в это время, в Рязань. Там произошел у меня забавный разговор с бывшей моей сотрудницей, которую случайно встретила на улице.

— Я Вам так сочувствую! — сказала мне Вера Дмитриевна Щербакова. — Как же Вам теперь живется, лишенной гражданства? Я сама слышала об этом по западному радио.

— Да откуда Вы взяли, что я лишена гражданства? Услышали «жена Солженицына Наталья», и решили, что это я? Да ведь нас обеих зовут Натальями! (А Светлову в самом деле в том году лишили гражданства СССР.)

Вернувшись в Москву, получила от Вячеслава Сергеевича очень интересный «перехват», как они это называют, передачи «Би-Би-Си» от 27 мая, которую я пропустила. В ней был передан отзыв на мою книгу, 1

вышедшую в Лондоне. (Увы, интервью мое, как выяснилось позже, на-I шчатано не было!). Отзыв был дан заведующим кафедрой русского языка Эссекского университета Джоном Хоскиным. Он проявил большую осведомленность относительно моих публикаций; ему были известны две моих главы, помещенные в самиздатском журнале «Вече». И он сравнивает их с моей изданной книгой — отнюдь не в ее пользу. Проведенный им анализ мне очень дорог, хотя я и не со всем здесь согласна: «…при чтении раздела, посвященного „Ивану Денисовичу“, выясняется, что в нем нет никакого сходства с главами, первоначально напечатанными Самиздатом. Из него изъят весь ценный материал относительно трудностей, которые пришлось пережить автору во время переговоров с редакцией журнала „Новый мир“ и с советской политической иерархией».

«Мне лично кажется, что кое-что из текста Решетовской сохранилось, потому что, несмотря на преобладающую горечь и осуждение, в некоторых ее словах все же чувствуется, что она уважает и любит Солженицына. Если бы этих слов в ее книге не было, нельзя было бы понять, как она могла посвятить 25 лет своей жизни человеку, характер и произведения которого она расценивает так отрицательно».

…Почему уж так отрицательно?

Впрочем, спасибо Хоскину и за то, что он увидел в моей книге «уважение и любовь к Солженицыну»! Есть и другие похвалы. Он пишет, что в книге «содержится очень ценный материал, особенно описание молодости Солженицына, спокойных лет, которые он провел в Рязани, учительствуя в местной школе, задумывая свои первые книги. Все эти подробности вряд ли можно будет узнать из других источников»,

«Однако, — пишет Хоскин в заключение, — мы не можем подойти к этой книге без крайнего скептицизма — другого выхода у нас нет. Как прискорбно, что личная трагедия Натальи Решетовской была столь неприглядным образом эксплуатирована1».

Ну что ж! Я знаю еще и то, что не только АПН использовало Реше-товскую, но и Решетовская использовала АПН. Я не могла молчать, не могла ждать «после смерти». А как, через кого еще доступно было мне говорить?!

После Рязани в основном живу на даче. Узнаю, что АПН готовит мне переводы еще двух французских рецензий. Записываю в дневнике:

«Должна сегодня получить еще ксерокопии французских откликов. Какие? Снова — ругань и насмешки? Хотя бы написал мужчина! Француженки уже заслужили мое презрение».

И — о чудо! — я была услышана. Ибо автором двух статей, которые вскоре оказались у меня в руках, был мужчина — Габриэль Мацнефф.

Им написаны две статьи. Помещены они в двух самых солидных французских газетах — «Монд» и «Фигаро». Содержание их было совершенно не похоже на предыдущие французские рецензии.

Статья, напечатанная в газете «Монд» от 25 марта 1977 года, называлась «Солженицын глазами своих близких»'. Автор писал о том, чего можно было ожидать от книга, о которой ходили слухи, что она «явится настоящим сведением счетов». «Намекалось даже, что эти воспоминания были будто бы вдохновлены КГБ (…). С помощью КГБ или без него, но так или иначе были все основания ожидать беспощадного выпячивания всевозможных подлостей и низостей автора „Августа 14-го“, создания предвзятого, обличающего портрета, решительно не сходного с тем образом Солженицына, который он сам создает в своих книгах.

На самом же деле все вышло по-другому…».

«Конечно, мадам Решетовская, — писал Мацнефф, — не скрывает недостатков своего бывшего мужа: его эгоизма, его убежденности, что он „пуп земли“, центр, вокруг которого все должно группироваться; но всё это недостатки, присущие многим писателям, и не надо быть лауреатом Нобелевской премии по литературе, чтобы узнать себя в таком портрете и согласиться с его справедливостью. (…)…И много нас, тех, кто, читая воспоминания Рсшетовской, должны чувствовать свою вину. Мы можем также завидовать Солженицыну, что в его жизни была женщина, которая, пережив все, что он заставил ее пережить, способна рассказать об их браке с полным отсутствием ожесточенности и злобы, с такой нежностью, любовью и незамутненностыо».

И еще: «…надо обладать совсем уж сухим сердцем, чтобы не быть взволнованным жаром оскорбленной души, которым исполнена книга „Моя жизнь с Солженицыным“, мужеством и достоинством этой женщины, тайным отчаянием этих интимных страниц, нежно-горькой чеховской тональностью ее рассказа».

— О Господи! Нашелся, наконец, человек, который заступился за меня, понял меня! Даже не верится.

Что мне особенно дорого, Мацнефф в последних строках статьи вспомнил пьесу Солженицына «Свеча на ветру», считая, что Солженицын вкладывает в уста героя Алекса свои мысли о любви и браке: «Там мы находим подтверждение правдивости волнующего свидетельства Натальи Решетовской».

Может быть, я неоправданно много внимания уделяю этой статье, но ведь я так неизбалована была добрыми отзывами на свою книгу! Теперь, если не напечатают мои возражения журналу «Пари-Матч», то буду утешаться тем, что за меня как бы ответили этой гадкой Марии-Терезе де Броссе! 1

Габриель Мацнефф противопоставил мне В. Лакшина, назвав его работу «Ответ Солженицыну» памфлетом. Лучшей книгой Солженицына он считает «Дуб и теленок», называя ее самой живой и увлекательной. Впрочем, позволю себе в оценке очерка Лакшина не согласиться с похвалившим меня автором.

Другая статья Мацнеффа, помещенная в газете «Фигаро» от 17 марта, называлась «Венец писателя». Первая половина статьи сходнавоцен-ке моей книги с тем, что писалось им же в «Монд». Но вот что следовало дальше: «В момент разрыва или развода нам кажется, что виноваты в равной мере обе стороны, что наша подруга повинна в нем так же, как и мы; но по размышлению, когда проходит время, мы вынуждены признать, что только мы в ответе за неудачу своего брака. Писатель требует всего от женщины, которую любит, взамен дает ей минуты мимолетного счастья; он беспрестанно ускользает он нее и беспрестанно изменяет ей (то физически, то духовно, а часто и так, и этак). Он ждет от нее полной отдачи, а платит лишь разменной монетой. Наша единственная возможность искупления, единственная возможность заслужить прощение заключается в том, чтобы создать героиню по образу той женщины, которой мы не смогли дать счастья, и посвятить ей роман. Настанет день, когда эта женщина станет старой дамой с седой головой, и ей достаточно будет раскрыть книгу и перелистать несколько страниц, как она увидит себя вновь красивой, молодой, любимой, и она вновь переживет ту великую любовь, которая нам была дана, и услышит, как шум моря из глубины раковины, слитное биение наших сердец. В тот день она снова станет нашим венцом на время и навечно'».

Меня очень воодушевили рецензии Габриеля Мацнеффа. Как бы хотелось, чтобы их прочли не только во Франции! Придется, вероятно, все же подумать серьезно над тем, как разъяснить многим скептикам, почему я написала свою книгу. Надо подумать…

В середине июня — очередное автомобильное путешествие до Петрозаводска. На обратном пути задерживаюсь в Ленинграде. Повидалась с четой Семеновых: Николай Андреевич — друг Сани по «Шарашке». Посетив Самутиных, впервые увидела работу В. Лакшина «Друзьям „Нового мира“», перепечатала ее для себя. Посетила дачу сестры Кирилла — Нади Симонян. Коснулись с Надей больной для меня темы: Кирилл написал для АПН статью, где дурно и неверно сказал о Сане. Надя — максималистка. Помимо всего, она не прощает Сане поступка со мной. Она не склонна думать, что Кирилл не прав. Я пыталась в свое время отговорить Кирилла от публикации статьи, пыталась убедить в неправоте его «теории», будто Саня сам «устроил» себе арест с целью сохранения своей жизни, для чего и писал компрометирующие его письма. Я предлагала Кириллу прийти ко мне, чтобы почитать Санины письма военных лет, убедиться в его искренности, в его сверхпатриотизме того времени.

— Это ни к чему. Все психологически доказано, — уверял меня Кирилл. Окончательный текст своей статьи он мне не показал, но я знала от Константина Игоревича, что он бросил-таки это обвинение Сане.

Возвратилась домой. Месяц приятной дачной жизни в нашей «Бор-зовке». Там с помогавшей мне Люцеттой приняла гостей из Одессы — Василия Степановича Лескова с сыном-подростком и супругой Галиной Петровной Филипповой. В свое время они своими воспоминаниями пополнили Солженицыну материал для «Архипелага ГУЛАГа». Переписка переросла в дружбу, и вот они там, где был завершен окончательный вариант «Архипелага…» и откуда он улетел за границу. Отрадно отметила, что их отношение к даче подобно моему: они тоже смотрели на нее, как на будущий мемориал. Они были полны желания приложить к ней свои руки.

С помощью Василия Степановича укрепляется и покрывается краской писательский столик, опиливаются сухие ветки на осеняющей его иве, чинится труба, подтекающая во время дождей… Василий Степанович — неплохой художник. Он устраивает себе нечто вроде мольберта и делает зарисовки. Через некоторое время я получу от него написанный маслом «Писательский уголок» у Истьи и акварельный рисунок мостика через нашу речку.

Галина Петровна делится со мной своими семейными трудностями. Она в свое время добилась помилования Василия Степановича, — он был «25-летником». И вот таким необычным образом завоеванное счастье оказалось не так уж гармонично, увы…

Съездив в Рязань и покончив с осенними работами в «Борзовке», предпринимаю еще одно путешествие — в станицу Вешенскую к подруге студенческих лет Люсе Солдатовой. В одном из писем Люся задала мне вопрос: не родом ли из их мест мои предки? В их краях есть хутор Решетовский и речка Решетовка. Речка называется так потому, что теряется в песках и, снова вынырнув на поверхность, впадает в Дон.

В местном музее с интересом рассматривала старинную карту Донского края. К своему величайшему удовольствию отметила: на ней нет еще станицы Вешенской, но обозначен хутор Решетовский. Это подтвердило рассказы моих тетей, что род Решетовских тянется от казаков, живших в верховьях Дона. Я осуществила свою мечту — съездила в уже захиревший хутор Решетовский, постояла у речки — моей однофамилицы.

Вернувшись в Москву и отдав проявлять многочисленные фотопленки, настраиваюсь на серьезную работу. За лето я очень оторвалась от писания, и чтобы подойти к нему, возобновила печатанье на машинке уже написанного ранее. Первая глава второй книги готова. Берусь за вторую, потом — за третью. Отпечатаю рукопись — тогда примусь ее продолжать.

21 сентября в ВААПе подписала договор с польским издательством на издание своей книги «В споре со временем». Впервые заключала договор с конкретным иностранным издательством. До этого все делало за меня АПН. Вот когда произошел «прорыв в социалистическую страну моей книги», как выразился когда-то Константин Игоревич, имея в виду Чехословакию, не Польшу. А почему же сорвалось у чехов? По этому поводу ничего вразумительного АПНовцы мне не говорят. А со времени моего разговора с чешским переводчиком Карелом Томашеком прошло уже целых два года…

Осень 1977-го принесла мне сверхрадостное событие. 6-го октября у племянницы Марины родился сын — Андрюша. Им, этим мальчиком, я буду жить все его детство, все его отрочество.

Но, как часто случается в этой жизни, радость сменилась печалью. 18-го октября утром мне позвонила из Ленинграда Надя Симонян:

— Наташа, умер Кирилл.

— Этого не может быть! — вырвалось у меня.

— Умер…

Я Кирилла давно не видела, давно ему не звонила. Даже привезенную для него разрисованную Надей тарелку не успела передать. И все потому, что между нами стала его злополучная статья, порочащая Саню, — не только написанная, но и напечатанная в Дании.

Мыслями ушла в воспоминания. Среди многого вспомнилась наша студенческая размолвка, длившаяся почти четыре года. Тогда Кирилл приревновал меня к Коке Виткевичу, увидев нас вместе входивших в лабораторию. А помирились, когда я уже была Саниной женой. Потом он жалел о такой глупой ссоре и уверял, что не будь ее, не допустил бы, чтобы я вышла замуж за Саню, который (Кирилл был в этом уверен) не мог не подавить моей личности.

В тяжелые для меня годы Саниного заключения одной из самых больших радостей была наша с Кириллом игра на рояле в четыре руки. «Эг-монд», V и VII симфонии Бетховена, особенно любимая нами 2-я часть VII симфонии… И все это оборвалось вместе с разрывом Лиды с Кириллом. Кирилл так и не простил мне до конца жизни, что я, держа сторону Лиды, перестала общаться с ним. А я не могла иначе, не умела двоиться, хотя и теряла очень, очень много. Считая Кирилла неправым по отношению к Лиде в таком остром в то время квартирном вопросе, я не скрыла своего отношения к этому от Сани, когда мы соединились с ним вновь. И вот Саня, посетив после возвращения из ссылки их общую учительницу литературы Анастасию Сергеевну Грюиау, имел несчастье пересказать все это ей. А Кирилл был ее любимцем. Да и в смысле литературного таланта она всегда отдавала предпочтение Кириллу. При очередной встрече с ним Анастасия Сергеевна сказала Кириллу, что «Саня для тебя больше не существует». Причину объяснить отказалась. И друзья действительно после Саниного возвращения не увиделись ни разу.

Правда, в 1967-м году Кирилл вдруг потянулся к нам, написал письмо. Мы очень обрадовались. Лет прошло много. Лидина жизнь к этому времени устроилась, а общее прошлое было таким притягательным… Но тут же он и передумал. Мы с Саней были очень огорчены, и к Саниному письму Кириллу 21 августа 1967 г. я сделала горькую приписку:

«Эх, Кирилл, Кирилл, как можно так опрометчиво бередить прошлое…»

Встретилась я с Кириллом только весной 1971 года, испугав его своим тяжелейшим моральным состоянием — то было время апогея нашей с Саней драмы. Кирилл очень жалел меня, страшно осуждал Саню, считая его поступок по отношению ко мне «самым настоящим предательством».

Но у Кирилла были к Сане и свои счеты. В Госбезопасности, куда его не один раз вызывали, Кириллу дали прочесть Санины показания, которые самому Солженицыну дали повод написать в «Архипелаге»:

«Еще один школьный наш друг детства едва не сел тогда из-за меня. Какое облегчение было мне узнать, что он остался на свободе2».

С другой стороны, в «Архипелаге…» оказались очень задевшие Кирилла слова. Поняв из Кириллова письма к нему 1967 года, что для того Маркс и Энгельс по-прежнему являются авторитетами, Александр Исаевич в «Архипелаге» бросил: «Я и думаю: ах, жаль, что тебя тогда не посадили!3» Счеты эти завершились статьей Кирилла «Ремарка» (имеется в виду ремарка к «Архипелагу…»), где Кирилл выстроил «психологическое доказательство» того, что Саня сам спровоцировал свой арест.

Я нахожу способ сообщить о кончине Кирилла Лиде. И вот почти через двадцать лет — первый ее звонок и милый колокольчатый голос: «Натуся, это я…» А встретились и обнялись уже на кладбище. Через несколько дней она — у меня в гостях.

Говорили много: и о ней, и обо мне, и о Кирилле. Лида с ним время от времени виделась, изредка они перезванивались, они считали себя товарищами. В последний раз Лида виделась с Кириллом весной, когда он дал ей почитать свою «Ремарку». Лида очень тогда взволновалась. Она совершенно не помнила того, о чем писал Кирилл: будто они однажды получили от Сани письмо резко антисоветского содержания и были, как писал Кирилл, очень удивлены, считая Саню трусом, и в то же время перепуганы, ибо на конверте стоял штамп военной цензуры. Лида была так взволнована, прочтя все, о чем написано было в «Ремарке», что не могла после этого ни позвонить Кириллу, ни увидеться с ним. Дело в том, что Лида была тяжело больным человеком, боялась инсульта, от которого погибли все родные, избегала излишних волнений.

— Наташа, — спросила Лида с горечью, — зачем он это сделал?..

Странно, что Лида задала мне тот же самый вопрос, который Саня немного позже задаст покойнику Кириллу: «Кирочка, зачем ты это сделал?»

— Вероятно, обида, а может, и зависть, — ответила я Лиде.

В самом деле, с одной стороны — показания Сани на следствии и позже в отношении Кирилла; с другой — литературный талант у Кирилла был не меньше Саниного. Только кто же виноват, — думалось мне, — что у Кирилла не было других Саниных качеств, без которых невозможно было достичь той писательской высоты, на которую взобрался Саня? Тут и воля, и трудолюбие, и целеустремленность, и самодисциплина… «Саня — великий работник», — вспоминаются мне слова Николая Ивановича Кобозева.

Лидочка, как оказалось, читала мою книгу.

— Спасибо за то, что хорошо обо мне написала.

От Всеволода Сергеевича передала привет и сказала: он просил передать, что дурных чувств ко мне не питает. Рассказывала о Сереже и Боре. Оба — физики, кандидаты наук. У Сережи два сына. У Бори — дочь. Сережа — добрый. Боря — сложный. Говорит, что Сережа (я воспитывала его в течение 4-х лет) хорошо понимает, что я для него сделала.

Лида не сразу поняла меня, когда узнала, что я продолжаю писать о Сане, о его и своей судьбе. Ей казалось, что мне следовало бы взять ребенка на воспитание. Но я ее убедила, что просто не могу не писать, что вижу в этом смысл своей жизни.

Ведь надо же так! Чтобы снова появилась в моей жизни Лида, должен был уйти Кирилл…

В том же 1977 году очень запомнился мне день 10 декабря — 3-я годовщина вручения нобелевских наград Александру Исаевичу. Магнитная запись всей церемонии у меня есть. Ко мне должны были прийти в тот день супруги-художники Сергей Михайлович и Нина Васильевна Ивашевы-Мусатовы. Вот и дам им прослушать запись! Но надо как-то предварить ее. И я перелистываю свою главу «Нобелевская премия», пунктиром наговариваю на магнитофон кое-что из того, что предшествовало и сопутствовало получению моим мужем этой престижной международной награды. Полученный отрывок назвала «Экспромт», а в скобках: «Ко дню 10 декабря».

Реакция Сергея Михайловича меня поразила. Наиболее сильное впечатление произвела на него не Нобелевская церемония, а то, что я наговорила. После этого я решила поработать над своим «Экспромтом» всерьез и отпечатать его, чтобы можно было давать людям читать. Нс удержалась и принесла свой опус на встречу с Лидочкой. «Очень хорошо с литературной стороны и очень многое разъясняет», — резюмировала она.

Одобрил Сергей Михайлович, одобрила Лида — это очень много. И это очень меня воодушевляет. А тут еще пришла мне благодарность за мое «В споре со временем» из Сыктывкара от Пименова. Вот он понял же меня, увидев в чем-то ценность моей книги! Неужели для этого надо быть, как Пименов, большим ученым и иметь его судьбу?

Всю осень и зиму 1977-го не писала, перепечатывала написанное. Только в самом конце года взялась за IX главу, которая должна быть очень интересной: о «Письме IV съезду писателей». Одна из глав у меня называется «Не писать — защищаться!», эту я назову «Не защищаться — нападать!» Работала с воодушевлением. Материала много, надо только умело им распорядиться.

О перемене в жизни Александра Исаевича я узнала с большим опозданием. Он жил уже не в Швейцарии, а в Соединенных Штатах, в штате Вермонт, в городе Кавендиш. Как-то АПНовцы подарили мне вырезку из газеты «Крисчен Сайенс Монитор» от 3 марта 1977 года. Там была помещена фотография Александра Исаевича, который вместе со Светловой и с переводчицей Ириной Альберти присутствовал на собрании горожан Кавендиша. В подтекстовке сообщалось, что «выдающийся советский писатель появился на городском собрании с женой Светловой и переводчицей Ириной Альберти, чтобы извиниться за проволочный забор, который, как он признает, не мог бы защитить его от советских агентов, но он предохраняет его от людей, которые хотят его видеть».

Константин Игоревич перевел мне также несколько пространных отрывков из статей о Солженицыне в иностранной прессе. Дифирамбов ему в различных русских изданиях Запада я читала множество, а теперь интересно узнать, что пишут о нем собственно иностранцы?!

Газета «Ди Цайт» (Гамбург, ФРГ) № 44 от 21 октября 1977 года — статья «Россия Солженицына» («Утопия, направленная в прошлое»),

Автор — Юта Шерер Мартин: «Шум вокруг Александра Солженицына затих. Сейчас больше говорят не о нем, а о других. (…). И особенно тихо стало вокруг Солженицына после его переселения в Соединенные Штаты. (…) Мы не сомневаемся в том, что Солженицын продолжает свою миссию с привычными ему энергией и дисциплиной. Сейчас в его распоряжении находятся лучшие исторические архивы, которыми располагает западный мир, России в раннем периоде Советской власти. Это Гуверовская библиотека Стендфордского университета в Калифорнии — мечта каждого исследователя России. Среди драгоценных редкостей, обладанию которыми завидуют Западу и советские историки, находятся, например, архивы печально знаменитой царской полиции — охранки. Недавно Солженицын выступал здесь, то есть в Стендфордском университете, с докладом перед учеными, изучающими Россию. Стала ясней его цель — написать „истинную“ историю русского прошлого. Он утверждал, что западные исследователи этого сделать не могут, ибо они работают только как археологи, а дух старой России, так же, как и дух Советского Союза, раз и навсегда останется для них книгой за семью печатями. (…)

Как же представляет себе историю России Солженицын? Эпитет „советский“ является для Солженицына эпитетом осуждающим! „Советский“ для него идентифицируется со сталинской догматикой, и никоим образом его нельзя ставить в одну строку с „русским“. „Россия“ для Солженицына означает либо прошлое, либо выводимое из этого прошлого будущее. Прошлое не ставится непосредственно на службу настоящему, оно ставится только на службу будущему. (…).

Солженицын идеализирует почти все, что происходило в России перед 17-м годом. Но он признает историю только до февраля\ Но никоим образом не до октября 17-го! (…).

В старой истории России ценным он считает историю летописей, историю художника Андрея Рублева, старый русский образ жизни, который был характерен для России XVI и отчасти XVII столетия. До того момента, когда патриарх Никон, опираясь нашласть царя Алексея (отца Петра I), целым рядом реформ вмешался в традиционные формы русской литургической практики и тем самым вызвал среди православных и верующих раскол. Одновременно началось также подчинение церкви государству. (…), Одновременно начинается процесс, который все больше вел к европеизации России. (…). Московский период истории с ее религиозной церковной изолированностью, таким образом, закончился».

Автор упрекает Солженицына в том, что он слабо разбирается в истории России. На самом деле и в XVI, и в XVII столетиях этот «святой мир из православия» был в действительности полон непередаваемых жестокостей, насилия, тьмы, мрака и невежества. Религиозная и культурная изолированность Москвы привела в конце концов к такому культурному и моральному упадку, какого не найдешь в любом другом периоде русской истории. Так, например, согласно автору статьи, приглашенный царем в Москву ученый Максим Грек просидел несколько десятилетий в русских тюрьмах за то, что он на основе влияния западноевропейского ренессанса и гуманизма предпринял критику текста русских литургических книг некоторые из них перевел заново, некоторые скорректировал. А преследование раскольников приняло такой характер, который ничего общего не имел с гуманизмом и справедливостью. Сами же раскольники в своем фанатизме доходили до крайних пределов — вплоть до самосожжения, изуверских издевательств над своими близкими. Они отрицали необходимость грамотности, прогресса и культуры.

По аналогии со старообрядцами Солженицын, — напоминает автор, — требует от эмигрантских диссидентов, чтоб они подвергали себя таким же мукам и страданиям, как староверы XVII столетия. Автор пишет:

«Солженицын представляется самому себе вождем движения старообрядцев, протопопом Аввакумом, самым последовательным врагом патриарха Никона. У Аввакума и Солженицына есть какие-то сближающие их черты характера. Но все же невозможно себе представить, чтобы религиозные восприятия допетровской эпохи могли стать примером для России завтрашнего дня. (…). Как бы Солженицын этого ни отрицал, он целиком и полностью связан с советской действительностью. Он — часть ее реальности. Если мерить его западными понятиями (реакционный, передовой, консервативный), мы ошибемся. Он до мозга костей — гомо-советикус. Гомосоветикус! И это не только благодаря своей типично советской биографии (он на год моложе революции) и типично советскому жизненному опыту: война, лагерь, возвращение, которые связывают его с сотнями тысяч советских людей. Он — гомосоветикус в своих суждениях и проклятиях, вплоть до требования об изгнании из церкви всех инакомыслящих. Солженицын — продукт сталинизма, продукт непреодоленного сталинского прошлого (…). Это особенно ясно становится, когда мы видим, почему он отвергает политическую демократию западного происхождения, почему он голосует за авторитарную систему, которая, якобы, при уважении к легальности и ортодоксальности России сумела вплоть до XX столетия сохранить в России национальное здоровье, как он писал в „Открытом письме“ в сентябре 1973-го года.

Солженицын перенял полностью и с точностью все методы сталинского времени: использование полуправил, искажение истории идут у него рука об руку с абсолютным морализмом, с тенденциозной субъективностью, чтобы не сказать — с пристрастностью мышления. Оно, это Солженицынское мышление, в состоянии приказным порядком установить, чего не хватает обществу, в котором он живет. Только оно знает, что такое справедливость, что такое правда, что такое вера, какие надежды полагается иметь народу и каких не полагается. Только оно одно — сознание Солженицына — претендует на то, чтобы говорить от имени подлинного русского народа».

Автор обращает также внимание на то, что Солженицын пытается иногда как бы отождествить себя с русскими интеллигентами конца XIX — начала XX века. Автор возражает Солженицыну:

«Надо прямо сказать, что ничего общего у этой интеллигенции не было ни с православием, ни с восхвалением Аввакума и раскольников и т. п. Эти давно ушедшие картины никогда не были идеалами русской интеллигенции.

Солженицын — человек идейно совершенно другого происхождения, и чисто внешние постулаты не должны сбивать нас с толку и позволять оценивать Солженицына как явление исконно русское, православное и т. д.

Как бы Солженицын этого ни отрицал, он целиком и полностью связан с советской действительностью. Он — часть ее реальности, он — симптом этой реальности».

В приведенной статье Солженицын был признан «продуктом» сталинской эпохи на основе его теоретических рассуждений. А что он и на практике таков — об этом говорил заголовок другой статьи, напечатанной в газете «Вашингтон Старр». Он гласил: «Убежище Солженицына — тщательно выстроенная тюрьма по собственному проекту». А сообщалось в статье следующее:

«Два прожектора освещают электронные мониторы, охраняющие скрепленные цепью главные ворота с маленькой надписью: „Границу не переходить!“. Но сейчас уже нет колючей проволоки, которая, как вспоминают соседи, была протянута вдоль шестифутового забора длиной почти в полмили». Все это говорится о поместье Солженицына в Америке — размером в 50 акров, с домом в полтора этажа и даже с теннисными кортами (мечта всей жизни Александра Исаевича!). Местные жители рассказывали, что у предыдущей хозяйки никакого забора никогда не было. Появление забора, помимо понятного недоумения соседей, вызвало еще недовольство местных охотников, так как «он скрыл тропы, по которым они выслеживали оленей». Еще было сказано в этой статье, что Солженицын регулярно ходит в святую ортодоксальную церковь Воскресения — «невысокое здание с куполом в форме луковицы, которая была построена русскими эмигрантами два

поколения назад в фабричном городке Клармонт (штат Комшир), примерно в 20 милях от Кавендиша».

А газета «Таймс» возвращает нас снова к политическим взглядам Солженицына: «Автор „ГУЛАГа“ справедливо указывает на беды Советской России и слабости и коррупции Запада. Однако его пророческое видение мира настолько упрощено, настолько сужено и абсолютизировано, что не отражает сложности современной реальности и тем самым непригодно, как выход. (…)

Проповедует он больше ради утверждения своей личной позиции, нежели ради политического воздействия. Надо ли удивляться, что это наносит вред Пророку? Его несгибаемость заставляет вспомнить слова Максима Горького: „Впрочем, все русские — странные. Нельзя понять, чего они хотят: республику или всемирный потоп!?“»

…Такой ли оценки ожидал Александр Исаевич по ту сторону границы? Совсем не то слышал он оттуда о себе, пока находился у себя на Родине!

С конца 1977-го и в январе 1978-го года мне хорошо писалось. Так бы и работать только над мемуарами до начала дачного сезона! Но то и дело в жизнь мою врываются различные обстоятельства, отрывающие меня от работы. Тот факт, что мои ответы на несправедливые рецензии не напечатаны во Франции, а в Англии не увидело свет мое интервью, данное издательству «Гранада» (в этом издательстве вышла моя книга), заставил меня искать еще какие-то пути, чтобы быть услышанной моими читателями на Западе.

Как-то я услышала по западному радио, что миссис Картер, жена президента США, возражала Солженицыну, который и в Америке чувствует «давление зла». И мне пришла в голову мысль обратиться к ней с просьбой помочь опубликовать на Западе статью «Почему я написала свою книгу?». Стала набрасывать письмо к миссис Картер и дорабатывать свою статью.

И еще… Получила в ВААПе экземпляр своей книги, вышедшей в Польше. Сразу резануло заглавие, совершено не предусмотренное договором: «Солженицын — реальность и мистификация». В договоре стояло «В споре со временем», а это что за пропагандистский заголовок? И в середине февраля я подала заявление в ВААП с просьбой о защите моих авторских прав, нарушенных польским издательством. Ответ пришел через месяц. Мне сообщили, что в одном из писем, полученных ВААПом от польского издательства, «содержится информация о том, что данное название книги будет определено вместе с Вами в процессе работы издательства над переводом». Кроме того, мне напомнили, что книга уже вышла. Как защищать теперь мои права?

Мне было предложено зайти в Договорно-правовое управление, чтобы обсудить этот вопрос.

Но поскольку письмо из ВААПа содержало ложное утверждение польского издательства, я послала в ВААП еще одно письмо, указав именно на это. «Прошу Вас уведомить польское издательство, что я самым решительным образом протестую против такого обращения с рукописью и такого отношения к автору».

Позже выяснится, что польское издательство согласовало изменения с представителем АПН в Польше. Ларчик открывался просто! А пока я вылыо свое недовольство, подписав Рогачеву польский экземпляр: «Признаю все, кроме заголовка!»

В начале апреля я отправила миссис Картер письмо и свою статью (и то, и другое — в английском переводе). Письмо мое начиналось так:

«Уважаемая госпожа Картер! Обратиться к Вам меня вынуждают крайние обстоятельства. Мне хочется верить, что я встречу в Вас женщину, которая при всем различии нашего положения и наших судеб окажется в состоянии меня понять, а, поняв, — поможет мне быть услышанной и понятой другими4».

Я просила госпожу Картер заступиться «за мое право на выяснение истины и защиту от клеветы». Поясняю, что клевета в мой адрес связана с выходом в свет моей книги «Моя жизнь с Солженицыным» и что началась она еще до публикации книги с целью опорочить автора. Я пишу о тщетности своих усилий опровергнуть эту клевету.

«У меня остается единственная надежда — на Вас! — писала я в заключение. — Прошу помочь опубликовать мою заметку. Конечно, мне хотелось бы, чтобы она была опубликована в США, Англии и Франции, но я буду очень признательна Вам и за меньшее — за публикацию в Соединенных Штатах».

В статье «Почему я написала свою книгу?» я затронула два аспекта: почему я написала книгу и что заставило меня ее опубликовать. Начала я с разъяснения цели самой статьи:

«Моя книга под разными названиями — „В споре со временем“, „Саня“, „Моя жизнь с Солженицыным“ — вышла в нескольких странах. Естественно, она вызвала разноречивые отклики. К сожалению, в этих откликах было слишком много предвзятости, которая связана с незнанием причин, побудивших меня эту книгу опубликовать. Это и заставляет меня сегодня дать краткую справку об истории создания книги».

Но и это обращение, увы, останется безрезультатным. Я не получу ответа от госпожи Картер, не увижу свою статью где-либо опубликованной…

В апреле в Москву приехала сестра Кирилла Симоняна Надя с мужем Юрием Геннадьевичем. Вместе с ними побывала в клинике Кирилла на траурном заседании, посвященном его 60-летнему юбилею, до которого он не дожил всего полгода. После клиники приехали ко мне. Дала гостям прослушать свой «Экспромт». «Ханжа!» — бросил Юрий Геннадьевич по адресу Солженицына, а Надя со свойственным ей максимализмом воскликнула: «Наташа, ты пишешь искренне, любишь его, но он выглядит чудовищем!»

Где-то в это время произошла последняя моя встреча с Петром Са-мойловичем Рабиновичем. На этот раз — у меня дома. Разговор получился настолько содержательным, что я включила магнитофон, чтобы записать мысли Петра Самойловича. А говорили мы больше всего о клевете Александра Исаевича в мой адрес в «Теленке». Меня интересовала юридическая сторона дела. Петр Самойлович — адвокат, и я жду от него совета: могу ли я подать на Солженицына в суд за диффамацию.

— Никаких судов! — горячо возразил Петр Самойлович. — И даже никаких статей! У Вас есть другой суд — суд нескольких поколений читателей! Вы им отдадите все на суд! Не потрясайте справкой, что Вы не являетесь «стукачом», а покажите свою душу в том, что Вы напишете. Так, чтобы каждому человеку было ясно, что Вы, с Вашими душевными качествами, не можете им быть!

Петр Самойлович посоветовал мне прервать на время свою «летопись» и написать что-то вроде повести, чтобы послать ее_ в те издательства, в которых выходила моя книга.

Показала Рабиновичу письмо от моего американского издателя Джервази. Он обратил внимание на высказанную там мысль: «…Западному читателю всегда хочется сохранить своих героев на пьедестале». Потому надо очень тактично, очень справедливо и очень обоснованно противопоставить свое написанное «Теленку», и не булавочными уколами, а большими размышлениями, «чтобы, — как пишет Джервази, — читатель прошел вместе с Вами через боль от развенчания своего героя».

Рабинович обратил внимание и на то утверждение американского издателя, что западный читатель любит факты и не склонен верить догадкам, а у Солженицына нет подтверждений тому, что он сказал обо мне в «Теленке». Я же располагаю фактами, достоверным материалом, и это, как говорит Рабинович, «работает на меня».

Почему, спрашивается, читатель должен верить голословным утверждениям, хотя бы и самого Солженицына? Вот, например, Солженицын придумал, что наша с ним беседа на Казанском вокзале была записана на магнитофон, снята фотографами и кинооператорами. Но если бы существовал кинофильм об этой встрече, если бы была маг-нитозапись, то было бы легко опровергнуть то, что автор «Теленка» написал о содержании нашего разговора.

— Но поскольку записи не было, прожекторов не было, — с адвокатским пафосом говорил Петр Самойлович, — то пусть будет прожектором, который поможет осветить это последнее ваше свидание, последний разговор, пусть будет прожектором Ваша совместная с ним жизнь и его собственные отзывы о Вас! Из них будет видно, что автор «Теленка» совершенно несправедлив к своей первой жене! Да и как он мог поступить иначе? Чем бы он мог объяснить другим, да и себе тоже, почему он оставил такого друга, который в течение многих лет ему помогал, делил с ним все горести, весь риск?

Это был своеобразный заказ на данный момент, — продолжал Петр Самойлович, — иначе он чувствовал бы себя ущербным. И тут выступает лагерный опыт. Если там, в лагере, хотят о ком-то сказать плохо, обязательно запишут его в стукачи! И он, таким образом, прибегает к тому арсеналу, который для него очень привычен, бросает в Вас тот камень, который у него всегда под рукой. Опробованный, испытанный прием!

Петр Самойлович считает, что для такого писателя, как Солженицын, в художественном отношении это слабый прием. «Мое истерзанное в ту пору состояние давало писателю возможность совсем иначе развернуть мой образ, показать всю трагедию, мной переживаемую. Вместо того — грубый штамп! Стукачкой Солженицын назвал мимоходом и секретаршу „Нового мира“, не сделав, таким образом, никакого различия между нею и женщиной, которая отдала ему жизнь, с которой им было прожито 25 лет!»

Рабинович сказал парадоксальную вещь:

— Да, Солженицын осчастливил Вас, допустив такой перехлест! Он вызвал с Вашей стороны необходимость издания еще одной книги в виде повести или еще чего-то в этом роде.

Петр Самойлович сыпал всевозможными названиями такой повести. Ну, например, «Казанский вокзал». В самом деле! На Казанском вокзале я еще студенткой встречала своего юного мужа; Казанский вокзал я не миновала, когда ехала к нему на фронт. С приезда на Казанский вокзал Солженицына начинается моя книга. С Казанского вокзала я ехала в предчувствии счастья к Матрене, у которой жил тогда Саня. Сколько раз мы встречали друг друга на этом вокзале, когда жили в Рязани! И, наконец, наша последняя, самая последняя встреча…

Возможен и другой вариант названия. Например, «Как Теленок бодал Овцу». («Не та овца, что за волком пошла», — бросил по моему адресу Александр Исаевич в «Теленке»).

— Две книги со схожими названиями, — говорил Рабинович, — их охотно купят!

В любом случае, считал Петр Самойлович, нужно вести разговор по очень большому счету. И пояснил:

— Если Вы дадите водопад своих размышлений, лирических отступлений, воспоминаний, ярких образов, тогда все поймут, что в лучшем случае он был несправедлив, в худшем — оклеветал Вас! Я вижу только такой путь Вашей реабилитации!

Говорили мы с Петром Самойловичем и на другие темы, хотя, как выяснится в недалеком будущем, главный в то время для самого Рабиновича вопрос будет им обойден. В числе прочего он рассказал мне, что недавно побывал в доме-музее Корнея Чуковского, говорил там с его бывшей секретаршей, которую я в свое время знала. Звали ее тогда просто Кларой. Рабинович в какой-то связи заговорил с ней обо мне. На это последовало возмущенное: «Как Вы можете о ней говорить? Вы читали „Теленка“? Ведь она — агент Госбезопасности!»

До предела возмущенная, я написала письмо Кларе. Опустила его в почтовый ящик на заборе дачи Чуковского в Переделкине, специально съездив туда в первых числах мая. Я упрекала Клару за то, что она легковерно отнеслась к наговорам Солженицына, повторяет их посетителям музея и тем самым распространяет клевету обо мне, наносит мне оскорбление. «Это дает мне право, — писала я, — выразить Вам свое презрение и дать Вам пощечину. Можете рикошетом передать ее всем, кто думает так, как Вы, включая и первоисточник». А в самом конце: «Если Вы думаете обо мне так плохо — уберите меня! (…) В „Борзовке“ я не держу у входной двери вилы, как это делал мой муж, а воду для питья держу в открытой веранде».

Спустя несколько лет, просматривая книгу английского литературоведа Майкла Скаммела «Солженицын», вышедшую в 1984 году, я увижу на одной из фотографий, что Солженицын держал вилы и на даче Чуковских.

В начале июня уезжаю на дачу. Там — благодать! Наконец-то установилась хорошая погода. 8-го — настоящий жаркий день. Утром косила, потом расчистила купальню — заслужила отдых. То лежу с книжкой на балконе, то под яблоней, то в своем любимом гамаке. И не подозреваю, что в этот самый день Александр Исаевич выступает в Гарвардском университете, где была присуждена ему степень доктора. На следующий день услышала об этом по «Голосу Америки».

В том же июне я получила неожиданное и странное письмо из США. Текст на английском языке, напечатан на официальном бланке какой-то американской компании. Сообщалось, что по распоряжению Солжиницына мне причитается некоторая денежная сумма, из которой 10 тысяч долларов мне надлежит получить в этом году. Меня спрашивали, куда перевести эти деньги: во Внешпосылторг или во Внешторгбанк.

После недолгого размышления я ответила. Поблагодарив автора письма — представителя компании и отметив, что его письмо явилось для меня первой дестью от моего бывшего мужа после того, как он оказался за пределами Родины, я написала далее следующее:

«Прежде чем ответить на Ваш вопрос, куда переводить мне деньги, я хотела бы понять, каковы были мотивы распоряжения Александра Исаевича о переводе денег.

Мне представляется весьма странной его непоследовательность: в одно и то же время выступать с порочащими меня заявлениями и высылать мне деньги.

Что это? Желание сделать мне приятное в память нашего общего с ним прошлого? Но ведь он сам растоптал его! Попытка компенсировать деньгами моральный ущерб, нанесенный им моему имени? Этого не сделаешь никакими деньгами! Или это знак того, что он отказывается от неправдивых и несправедливых нападок на меня, сделанных под горячую руку, которые он сам не принимает всерьез? Только в этом единственном случае я готова принять от него деньги.

Что его мотивы именно таковы, я хотела бы получить подтверждение от самого Александра Исаевича. От человека же, который будет упорствовать в клевете в мой адрес, я денег принять не могу».

Я просила сообщить Солженицыну содержание этого моего письма. Ни от кого никакого ответа я не получила.

Лето прошло в разнообразном отдыхе. Сначала на даче с Мариной и ее восьмимесячным сынишкой Андрюшей. Потом автопутешествие на Украину, к Черному морю — в Одессу. А бархатный сезон — на Черном море с Кавказского берега — в пансионате в Гаграх. На обратном пути — город юности Ростов-на-Дону.

По возвращении в Москву первый звонок — Соне. В числе прочего узнаю от нее странную вещь: кто-то читал книгу какого-то чеха о Солженицыне. Чех этот будто бы пишет, что говорил со мной…

Я за всю свою жизнь говорила только с одним чехом — с тем, который назвался переводчиком моей книги на чешский язык, с Карелом Томашеком. Звоню Константину Игоревичу. После взаимных приветствий спрашиваю, что он знает о книге какого-то чеха, пишущего о «Четвертом» (у нас по предложению Рогачева было принято так называть Александра Исаевича, чтобы не привлекать к нашим разговорам ничьего случайного внимания).

— Не имею понятия, — ответил он. — Разве что Вячеслав Сергеевич в курсе дел, но он в отъезде. Когда приедет — спрошу у него.

Сообщение это не могло не насторожить. Но — наберемся терпения.

В самом начале ноября Константин Игоревич сообщил мне по телефону, что Вячеслав Сергеевич вернулся и готов познакомить меня с книгой чеха, но хочет вручить мне ее лично.

Приглашаю их обоих к обеду. В тот же день они пришли: Константин Игоревич Семенов и Вячеслав Сергеевич Рогачев — игра судьбы! В город Семенов Александр Исаевич был послан на Высшие артиллерийские курсы, город Рогачев он брал\ Кажется, именно за взятие Рогачева Солженицын получил второй орден — «Красной Звезды».

Пригласила гостей к столу. Вячеслав Сергеевич вынул из портфеля книгу:

— Этот экземпляр — Вам.

Читаю заглавие: «Спираль измены Солженицына», невольно морщусь. Имя автора — Томаш Ржезач.

— Так это тот самый чех, которого вы приводили ко мне 3 года назад, как моего переводчика? Но ведь тогда Вы называли его Карелом?

— Это его литературный псевдоним.

Рогачев сообщил, что автор неоднократно ссылается на мою книгу, но досадно, что цитаты из моей книги даются в обратном переводе и потому не всегда точны. А о книге в целом Вячеслав Сергеевич отозвался положительно.

Не желая портить обед (как-никак, сама пригласила гостей), я поначалу отложила книгу в сторону. Но к концу застолья все же не удержалась, стала листать ее. Сразу почувствовала общий пренебрежительный тон автора по отношению к Александру Исаевичу.

— Когда прочтете, сделайте свои замечания, — попросил Вячеслав Сергеевич, — нам они тоже интересны.

— А версия Кирилла туда вошла? — спросила я.

— Вошла.

— Но ведь это наговор. Как можно?

— Наталья Алексеевна, а разве Солженицын не пользуется теми же методами? — сказал Рогачев.

— Зачем же ему подражать? Его лжи надо противопоставлять только правду!

— Но, Наталья Алексеевна, в данном случае это не противоречит правде. Он попал в окружение, испугался…

— А Вы знаете, когда он попал в окружение? В ночь на 27 января 1945 года, то есть за две недели до ареста! Только захотел — и сразу исполнилось! Так только в сказках бывает! Кирилл, по крайней мере, целый год отвел ему для компрометирующей его переписки…

Рогачев сильно покраснел.

Я встала. За мной встали и мои гости. Вышли в прихожую.

— Может, он тут и в стукачи записан? — спросила я.

— А он в лагере и был стукачом. Он сам в этом сознался в «Архипе-лаге…», — парировал Вячеслав Сергеевич.

— Вячеслав Сергеевич, — подобострастно обратился к нему Семенов, закуривая очередную сигарету. — А Вы не думаете, что Солженицын был завербован в стукачи еще в студенческие годы?

Я сложила руки крест-накрест на груди и, глядя в упор на Семенова, зло сказала:

— Зачем в студенческие годы? С рождения, Константин Игоревич, с рождения!

Обстановка накалялась. Надо было расставаться. Вячеслав Сергеевич, подойдя ко мне, протянул руку. Но мои руки были зажаты на груди.

— Как? Вы не подадите мне руки? — удивился он.

— Какое там «руки»? Вам недорога истина! Мое свидетельство для Вас — нуль!

Закрыв дверь за АПНовцами, я постаралась хоть немного успокоиться. Нет, вечером читать книгу не буду, а то не усну! Но мысли бегут своим чередом…

Книга вышла не в издательстве АПН, а в издательстве «Прогресс». Почему же Рогачев так защищает Ржезача? Может быть, потому, что именно он меня с Ржезачем познакомил?

Минут через 20 раздался телефонный звонок.

— Наталья Алексеевна, как Вы могли так обидеть Вячеслава Сергеевича? — спросил Константин Игоревич.

Отвечая, я снова стала говорить о том, что им не нужна истина. Как же после этого я могу к ним относиться?

Константин Игоревич в ответ повысил голос.

— Вы для того мне позвонили, чтобы кричать?

— Я вообще могу Вам не звонить. Но об этом пожалеете Вы, а не я! — угрожающе произнес Семенов.

Итак, ссора, хотя книгу я еще не читала толком.

Весь следующий день читаю Ржезача. Из предисловия узнаю, что автор выражает Н. Решетовской «особую признательность за ее любезное согласие ответить на мои вопросы и за разрешение ссылаться на ее книгу „В споре со временем“». Ну и проходимец же!

Я обратила внимание на то, что Ржезач проявил сверхосведомленность о моем отце, которого записал в есаулы. Мама говорила мне, что отец мой был всего лишь прапорщиком. Но отец-есаул — это уже почти криминал. Рассказывая о моей поездке на фронт к Сане, Рже-зач как бы намекнул на то, что мы с мужем были чуть ли не немецкими контрразведчиками. С одной стороны — реверанс, вернее, псевдореверанс, с другой — запугивание. Не на ту напал!

Но значительно больше меня возмутило другое. То, что было написано об Александре Исаевиче. В этом смысле вся книга была совершеннейшим кошмаром. Ложь погоняла ложь! Нелепость следовала за нелепостью! Николай Иванович Зубов, с которым Солженицын познакомился только в ссылке, был, по Ржезачу, его лечащим врачом в лагере и «свидетельствовал», что Солженицын был в лагере стукачом! Настроения Сани, выраженные в письмах Виткевичу, носили, якобы, ярый антисоветский характер, аналогичное же у Виткевича объяснялось невинной «лейтенантской краснухой». И так далее, и так далее… Цитаты из моей книги или исковерканы, или неверно толкуются, или то и другое вместе!

Впору бы бросить читать! Но нет. Я должна быть в курсе всего, что пишется о Солженицыне. И я должна стоять, любой ценой стоять за истину о нем. Как? Я еще не знала. Но все кипело во мне от страшного негодования. Я вносила исправления, черкала целые абзацы, целые страницы, исписывала поля своими возражениями.

Через два дня мне позвонили. Кто же? — Вячеслав Сергеевич.

— Наталья Алексеевна, ну как Вы нашли книгу?

— Как? Абсурдной, естественно.

— Как?

Абсурдной. Я ее всю разметила, не осталось почти ни одной чистой страницы!

Рогачев предложил мне поменяться экземплярами: я должна дать ему мною размеченный, а он пришлет мне чистый экземпляр.

— Зачем же так? Присылайте! Я просто перенесу свои замечания в Ваш экземпляр.

В тот же день из АПН мне доставили чистый экземпляр книги, и я принялась за работу. Я в полной мере сознавала свою ответственность и потому особенно строго выверяла все данные. Закончив работу 13 декабря, я сделала на книге, предназначавшейся Рогачеву, следующую надпись:

«Вячеслав Сергеевич! Возвращаю Вам книгу со своими замечаниями. Надеюсь, что они будут правильно поняты. После того как мою книгу оказалось возможным грубо исказить, ее пересказывая, я невольно опасаюсь, что все подчеркивания волнистой линией означают мое несогласие с напечатанным».

Тем временем мне кто-то сказал, что по западному радио передали протест Копелева по поводу книги Ржезача. Значит, у Копелева есть путь туда\ Против чего он возражал? Он же на все возразить не может, а я могу дать для того материал!

Я знала, что Копелев переменил квартиру. Как же их найти? Через адресный стол? Нет. Он слишком одиозная личность, нельзя, чтобы другая «одиозная личность» открыто с ним связывалась. Значит, через его друзей! Мне пришли на ум два врача из писательской поликлиники: невропатолог Орел и хирург Крелин — тот самый, который меня спасал в октябре 1970-го5.

В писательской поликлинике мне разъяснили, что доктор Крелин теперь работает не у них, а где-то в Кунцеве на Кутузовском проспекте. Невропатолог же в тот день не принимал. Оно и к лучшему! Обратиться к Крелину мне проще: напомню ему, что он возвращал меня к жизни вопреки моему желанию, потому не должен отказать мне в моей единственной к нему просьбе.

В адресном столе мне ответили, что Крелин в Москве не проживает. Значит, надо искать по больницам! И вот в одно из воскресений я прошла по Кутузовскому проспекту, по всем больницам, которые нашла в справочнике. Поиски не увенчались успехом.

Но бездействовать в подобной ситуации я не в состоянии. Перепечатываю отдельные места из книги и посылаю их тем, кто может против них свидетельствовать: бывший комдив Пшеченко, бывший сержант Соломин. С легкой руки Кирилла, приписавшего Сане будто бы им же самим спровоцированный арест, Ржезач пошел еще дальше. Теперь Солженицыну приписывалось, что он сам подстроил обыск у Те-ушей, чтобы «поднять шум на Западе»! Но позвольте, обыск у Теу-шей был в 1965 году, а Запад заново заинтересовался Солженицыным и «поднял шум» (Запад, а не сам Солженицын (!)) только после его «Письма IV Съезду», то есть в 1967-м году.

Но ведь и тут есть живой свидетель! Сам Вениамин Львович умер несколько лет назад, но жива Сусанна Лазаревна, его жена. Надо идти к ней: говорить по телефону после того, как мы столько лет не виделись, вряд ли имеет смысл. Откладывать нельзя!

Я набираю номер ее телефона и, услышав ее голос, кладу трубку. Важно, что она дома. Еду. Звоню, дверь открыла сама Сусанна Лазаревна. На ее лице — недоумение. Тут происходит разговор, описанный мною раньше:

— Ну, раз Вы ко мне пришли, я не могу Вас не принять! — говорит она мне.

— А почему Вы могли бы меня не принять? — удивилась я.

— Вы написали о Нем книгу!

— Ну и что ж? Вы посмотрите, какие книги о нем пишут!

— Как, Вы Его защищаете!

Мы сели на диван, и я изложила Сусанне Лазаревне суть дела. Ведь все это касалось чести не только Алекса! щра Исаевича, но и чести ее покойного мужа!

Несмотря на все возможное мое красноречие, Сусанна Лазаревна отказалась написать и дать мне опровержение ржезачевской версии с обыском. (Это был единственный отказ. Пшеченко и Соломин откликнулись).

— Вы для меня — мое прошлое. С тех пор, как Вениамин Львович умер, я стала религиозной. Жизненный круг замыкается, — объяснила она.

(Вслед за мужем Сусанна Лазаревна потеряла единственную сестру, умер также и муж сестры. И сама она тоже готовилась к смерти).

Я ушла ни с чем…

Состояние метания меня не покидает. А что, если Томаш Ржезач — только заслонка? Может быть, книга написана и не им вовсе? Что, если бы так случилось со мной? Осталось бы одно — покончить с собой. Надо выяснить! В конце книги указан ее редактор — Мария Правдина. Не связаться ли с ней? Если книга написана не Ржезачем или сильно искажена и он, узнав об этом, покончит жизнь самоубийством, — какой тяжестью это ляжет на ее совесть!

Позвонила в издательство «Прогресс». В отделе кадров узнала служебный телефон редактора Правдиной.

Я так волновалась, что решила сначала записать на бумаге все, о чем хочу ей сказать.

«Вы отдаете себе отчет, что Томаш Ржезач может покончить с собой и Вы будете в этом виноваты?! Я бы на его месте это сделала!»

Звоню. Прошу позвать мне Правдину. Ее на работе нет. Прошу дать мне ее домашний телефон. И прошу уточнить мне ее отчество: Мария…

— Татьяна Александровна, — ответили мне.

…Так, может, вовсе не она редактировала Ржезача? Значит, нельзя начинать прямо с нападения!

Позвонила ей по домашнему телефону. Спросила, имеет ли она отношение к книге Ржезача «Спираль измены Солженицына».

Меня, естественно, спросили, с кем говорят.

— С бывшей женой Солженицына, — ответила я, — но это отнюдь не означает, что мне приятно, когда его обливают грязью…

Нет, она эту книгу не редактировала.

— Значит, в Вашем издательстве есть еще редактор Правдина? То-маша Ржезача редактировала Мария Правдина.

Татьяна Правдина объяснила мне, что другая Правдина — Марш — в штате издательства не состоит, это внештатный редактор, да и сама книга Ржезача проходила по спецчасти, куда и предложила мне обратиться.

Нет уж, это не для меня. Весь мой запал пропал даром.

Как же быть? Что делать? Оставаться безучастной я была не в состоянии.

Утром 11-ш ноября пришло решение: напишу директору издательства «Прогресс», а копию передам в ЦК КПСС секретарю по идеологии.

На подготовку письма ушло три дня. Не могу сказать, что вовсе не испытывала никакого страха. Ведь я впервые осмелилась протестовать перед ЦК! Но боялась я не за себя лично. Я боялась, что в случае ареста или обыска пропадет весь мой архив, все мои бесценные материалы, мой многолетний и еще не завершенный труд! Чтоб избавиться от этого чувства, я время от времени подходила к роялю и играла финал из «32-х вариаций» Бетховена — мужественный, зовущий на борьбу, на бесстрашие!

Все же, чтобы как-то «прикрыть» свой беспрецедентный выпад, в двух-трех местах письма говорю с «ними» на «их» языке.

13 ноября письмо закончено6.

В те дни виделась с Ундиной Михайловной Дубовой-Сергеевой — моей музыкальной преподавательницей и хорошей подругой — и с ее мужем. Рассказала им о книге Ржезача. Выразила свое возмущение, поделилась своими намерениями.

— Как? Вы его защищаете? — удивилась Ундина Михайловна.

Какое совпадение! Она, сама того не подозревая, повторила слова

Сусанны Лазаревны.

— Да как Вы не понимаете?! Я хочу, чтобы он представал таким, каков он есть, не лучше и не хуже\

14 ноября предпринимаю решительные шаги. Чувствовала себя примерно так, как Александр Исаевич, когда сочинял свое знаменитое «Письмо Съезду писателей». (Тогда, кстати сказать, у нас дома тоже звучал Бетховен!). Я тоже шла в наступление!

Звоню Соне, назначаю ей свидание у станции метро. Таинственным шепотом сообщаю, что собираюсь предпринять, и показываю третий экземпляр своего письма, чтоб знала причину, если меня заберут…

Потом еду на почтамт, чтобы сдать заказным письмо директору «Прогресса», а оттуда — на Новую площадь, в ЦК, где сдаю письмо в окошечко экспедиции.

А вечером того же дня, забрав с собой самые ценные материалы, в том числе Санины письма, увожу их подальше из Москвы. Лететь самолетом не решаюсь — ведь там билеты именные, и мой путь станет известен! Уезжаю поездом. Самым важным и необходимым я считаю спасти Санины письма военных лет: в них — его полная реабилитация как фрон-товика-патриота.

Заметая следы, подъехала на вокзал петлистым путем, заехав еще к друзьям, у которых оставила ключи от своих сейфов. Я была так возбуждена, что хозяин дома заставил меня проглотить успокоительную таблетку, да еще и с собой дал. Чтобы снизить мое волнение, он несколько раз повторил: «В случае чего говорите, что Вы не его защищаете, что Вы защищаете правду\»

На следующий день, как снег на голову, свалилась к своим друзьям. Все поняли, все приняли.

В тот же день самолетом вернулась в Москву. Все было здесь тихо, мирно: никто у меня в квартире не побывал. И я мало-помалу успокаиваюсь.

Я знала, что из ЦК приходит ответ или туда вызывают в течение месяца после подачи письма. Время шло, а меня никто не тревожил.

Я настолько расхрабрилась, что начала думать: не подать ли мне на Ржезача в суд, ведь он постоянно меня цитирует, ссылается на мою книгу «В споре со временем», и почти всегда неточно, а уж интерпретация — всегда неверная.

А раз дело дошло до юридической стороны, я, конечно, вспомнила о Рабиновиче. Но на мои звонки никто не отвечал ни днем, ни вечером. Это показалось мне подозрительным, и я поехала в юридическую консультацию, где он работал.

— Месяц как не работает, — ответили мне там.

— Уехал? — догадалась я.

— Да.

Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше. Им виднее. Знаю, что они были обеспокоены будущим сына: он был типичным гуманитарием, а по этой линии попасть в вуз они считали для него почти невозможным.

…Но как же тогда с юридической стороной моего дела? И я тут же спросила, у кого из адвокатов я могу проконсультироваться по вопросам авторского права. Меня направили в кабинет, где за столом сидела молодая женщина.

— Вы… храбрая? — спросила я у нее.

Разумеется, она не могла не удивиться такому вопросу.

— А в чем, собственно, дело?

— В том, что я была женой Солженицына, написала о нем вот эту книгу (книга была со мной), а теперь ее используют для фальсификации его биографии, да еще на меня же и ссылаются…

Адвокат попросила рассказать обо всем обстоятельней. Выслушав, предложила подождать, пока пройдет месяц со дня подачи мной письма в ЦК. Если меня не вызовут — я могу прийти за советом.

27 ноября, как всегда неожиданно, в Москву приехал из Одессы Илья Соломин. Поскольку мысль о возможном обыске меня не оставила, я уговорила Илью остановиться на этот раз у меня — все-таки не одна в квартире!

Войдя, Соломин тут же самым решительным образом заявил:

— Завтра я еду к директору издательства «Прогресс». Как, в самом деле, могли спасение батареи, когда она попала в окружение, приписать только ему — сержанту Соломину? Даже если бы Солженицын струсил (а он не струсил) — были же еще офицеры в батарее: Ботнев, Овсянников… Где же были они?

Возможно, Соломин и выполнил бы свое намерение, не пойди он в тот же вечер к своему другу-однодельцу. «Выбирай одно из двух, — сказал ему тот, — или ты защищаешь Солженицына, или уезжаешь на Запад!» И… Соломин в «Прогресс» не пошел.

Но в то самое утро, когда он собирался это сделать, из Харькова мне позвонил Пшеченко — бывший Санин комдив. Я тут же попросила Илью снять трубку параллельного телефона. Выяснилось: Пшеченко и его жена Мария Васильевна как раз едут в отпуск. Могут начать с Москвы. Мы с Ильей оба их в этом поддержали. А второго декабря мы встретили их на Курском вокзале.

К этому времени Илья написал свои «Возражения Ржезачу» по поводу описания тем окружения, в которое попала батарея Солженицына 27-го января 1945 года. Теперь я жду того же от комдива.

Вечером 2-го декабря у меня в квартире застолье. Одновременно отмечаем и нашу встречу вчетвером, и проводы Ильи, уезжающего завтра. Много и горячо разговариваем. Бывшие фронтовики (а жена Пшеченко была на фронте вместе с ним и как раз дежурила, когда Солженицын сказал ей по телефону, что его батарея окружена) вспоминают подробности, которых так безответно и небрежно коснулся фальсификатор-чех. Поднимаем тосты. Один тост был даже… за командира БЗР-21!

Илья хвалит меня за то, что я сумела собрать у себя в такой момент не только подчиненного Сани, но и его командира.

Пшеченко по моей просьбе тоже написал свои «Возражения Ржезачу». Я не совсем осталась ими довольна. Показала ему боевую характеристику на Солженицына, выданную им в 1946 году, когда Солженицын был уже в заключении.

— Смотрите, каким Вы храбрым были раньше!

Батарея звуковой разведки — 2.

— А разве я сейчас не храбрый? Я всем говорю, что останавливаюсь у жены Солженицына!

А когда Пшеченко перечитал боевую характеристику, то у него невольно вырвалось:

— Как это меня не посадили тогда?

— Ну, вот видите, я же говорю, что тогда Вы были храбрее!

Проводив супругов Пшеченко, я отвела душу — съездила повидать Андрюшу.

Все то время, пока у меня гостили фронтовые друзья Сани, я чувствовала себя защищенной. Это очень успокоило и помогло переключиться на главное мое дело. Продолжила писать X главу своей второй книги и подбирала материалы для следующей.

30-го ноября я записала в дневнике: «Разбираю материалы: сколько же я уже написала и уже сделала! Надо работать и работать!»

11-го декабря Александру Исаевичу исполнилось 60 лет. Невольно вспомнилось его пятидесятилетие, которое мы отмечали вместе. Изобилие писем, телеграмм, оригинальные подарки, некоторые так и остались у меня, — например, кашне с вышитым лагерным номером Ивана Денисовича «Щ-854».

К этому дню пришло письмо от Самутина:

«Дорогая Наталья Алексеевна!

В течение десятков лет день, отмеченный этой датой, был для Вас днем знаменательным, радостным и светло-праздничным. Мы знаем, что таким он и останется для Вас навсегда, пока висит над Вами небо и солнце светит Вам в глаза.

Нынче он отмечается особым знаком — знаком неуловимости и неумолимости времени, единственно которому подвластно всё и вся.

Разрешите нам в это день побыть — мысленно — вместе Вами хоть несколько минут.

Ваши Т.П. и Л.А.»

Письмо это очень меня тронуло. А удивил крайне странный телефонный звонок:

— Добрый день! — услышала я столь знакомое обычное приветствие Константина Игоревича. — Разрешите Вас поздравить.

— С чем? — сделала я вид, что не понимаю.

— Надеюсь, что для Вас этот день небезразличен! — ответил он.

Константин Игоревич угадал, когда и по какому поводу позвонить мне. Лив самом деле оттаяла. И даже сказала ему, что написала в издательство «Прогресс».

— Да? Кому? — поинтересовался он. (Возможно, это уже было ему известно).

— Директору.

— Зачем же? Лучше б главному редактору!

Я в душе торжествовала. Константин Игоревич играл уже роль моего союзника. (Весьма возможно, что в душе он был им с самого начала).

А вскоре напомнил о себе и Вячеслав Сергеевич. Я сказала ему, что книга для него у меня готова. Условились встретиться в Доме журналистов 16 декабря.

Встретились, оба держа руки по швам.

— Собрать все книги бы да сжечь! — процитировала я, отдавая Рогачеву ржезачевскую «Спираль…» со своими пометками.

— То было сказано реакционером. Вы считаете, что писать о Солженицыне — Ваше монопольное право?

— Отнюдь нет, — ответила я, — надо только писать правду.

А в душе подумала: «А Ваше монопольное право — красть у меня и использовать краденое по своему усмотрению!»

Все же не удержалась и сказала Рогачеву, что подозреваю их в участии при создании книги Ржезача. Откуда бы иначе Ржезач узнал об окружении? А о нем упоминалось в моей рукописи, но в книгу не вошло. Кроме того, есть в книге вещи, которые были известны только Константину Игоревичу.

— Если встречусь с ним — просто не смогу смотреть ему в глаза, — сказала я.

Рогачева что-то возражал, пытался меня урезонить, сказал, что прочтет мои замечания.

Через пару дней мне звонит Константин Игоревич и выражает свое возмущение — до чего доходит моя подозрительность. Говорит, что с отвращением полистал эту «гадкую книгу» и натолкнулся на совершеннейшую нелепость: будто бы Хрущев подарил Солженицыну машину (?).

— Так если бы я редактировал эту книгу, неужели бы пропустил такое?

— А может быть, Вы это нарочно сделали! — сказала я.

— Ну, знаете ли… — не нашелся даже что возразить он.

Таким образом, борьба моя с Ржезачем была весьма далека от завершения. Никуда не ушла необходимость найти человека, который бы не побоялся громко возразить Ржезачу. Мои поиски доктора Крелина, который бы мог связать меня с Копелевым, как мы помним, потерпели фиаско. И вдруг я случайно узнала, что в конце Кутузовского проспекта есть еще одна больница, которую я в поисках доктора Крелина упустила. Значит, надо ехать туда! Мне удобно совместить это с посещением Внешпосылторга, где я должна получить путевку в санаторий в Ессентуки.

И вот 26 декабря, выйдя из здания Внешпосылторга, я пошла не к центру, как если бы ехала домой, а в противоположном направлении, чтобы найти ту больницу. Не сделала я и сотни шагов, как меня остановила идущая навстречу женщина, очень похожая на одну мою бывшую знакомую, уехавшую из СССР.

— Неужели Вы меня не узнаёте?

— Но ведь этого не может быть! — воскликнула я.

— Может быть! Это — я! Я приехала сюда по туристской путевке, чтобы увидеть свою внучку… Я — бабушка! — с радостной гордостью сообщила она мне.

И… провели вместе часа полтора, отправившись в ближайшее кафе. Больше говорила я. Поскольку со мной были все документы против Ржезача, приготовленные для Крелина на случай, если я его найду, то я показала их ей, с жаром и возмущением говоря об этой отвратительной книге. Рассказала ей и о том, что отказалась от Саниных денег, поскольку он клевещет на меня.

— Вы остались такой же, какой были, — сказала она. — Дайте мне Вас поцеловать! А что Вас связывают с ГБ — не расстраивайтесь! Меня тоже с ним связывают… «Неужели ее просто так выпустили бы?» Если Вам будет очень плохо, приходите к Рою Медведеву. Он Вам даст нужный совет.

И она сказала, как мне найти Роя. Она же предупредит его.

Я сказала, что завидую ей: она там вместе с мужем…

— Вы хотели бы, чтобы он взял Вас с собой? Не жалейте! — убежденно сказала она и… разрыдалась.

Мы расстались у входа в гостиницу «Украина». Это была жена Жореса Медведева — Маргарита Николаевна…

Я не стала в тот день искать Крелина. Мое сердце было переполнено. Мне было жаль свою знакомую. Вся душа ее здесь, в России, с маленькой внучкой, которой всего два с половиной месяца.

Но тогда я все же не поняла до конца, что встреча эта была для меня настоящим перстом судьбы, перстом Божьим. И подумать только, какая цепь случайностей привела к ней! Ведь Маргарита Николаевна уже на следующий день улетала из Советского Союза! А я вовсе не обязательно в этот день должна была посетить Внешпосылторг! Когда я встретила ее, она возвращалась в гостиницу «Украина» после свидания с братом, специально прилетавшим повидаться с ней из другого города. И надо же было, чтобы остановилась она не в какой-либо другой московской гостинице, а именно в «Украине», как раз напротив Внешпосылторга!

Эта встреча оказалась одним из тех чудес, которые в чем-то переворачивают жизнь. То был поворотный пункт в моей замкнутой границами жизни!

Кончался 1978-й год. В Москве стояли такие морозы, каких не было зарегистрировано целых 100 лет. У меня в то время гостила Раечка Карпоносова. Гостила более двух месяцев. Она помогла мне кое-что отпечатать на машинке, внесла исправления в немалое число экземпляров русского издания книги «В споре со временем».

А все серьезные дела шли сами собой. 4 января я была принята доктором Крелиным, которому по телефону напомнила, что в 1970-м он спасал мне жизнь. Его истинная фамилия — Крейндлин, вот почему я не нашла его через адресный стол. Я объяснила, что пришла к нему, как к другу Копелева, на которого, в частности, ссылается Рже-зач в своей книге. Мне известно, что Запад передавал какие-то опровержения Копелева. Но в книге — ложь от начала до конца. Я многое могу опровергнуть, но у меня нет пути, какой есть у Копелева, выступающего открыто. Даже если бы у меня был такой путь, я не рискнула бы им воспользоваться, боясь за те материалы, которыми располагаю, по которым пишу, а писание составляет весь смысл моей жизни. Я хотела бы увидеться с Львом Зиновьевичем, чтобы подсказать ему, как опровергнуть ложь об Александре Исаевиче. Я это сделала, но не открыто, а лишь обратившись в издательство «Прогресс» и в ЦК КПСС.

Крейндлин был ко мне внимателен. Он рад был помочь мне, но Копелевы отдыхают сейчас на Рижском взморье.

У меня уже зрела мысль поехать к Копелевым в Юрмалу. Но тут состоялось мое знакомство с Роем Медведевым, и он отговорил меня от встречи с Копелевым: Александр Исаевич оттолкнул от себя многих друзей, в том числе и Копелева. Последний опроверг лишь то, что он якобы говорил что-то плохое о Солженицыне Ржезачу. Остальное его интересовать не будет.

К этому времени я провела целое исследование по сопоставлению книги Ржезача и своей книги, я подклеила эти цитаты в их подлинном виде, вырезав из своей книги (пришлось пожертвовать на это два экземпляра). То же я проделала и с одним экземпляром своей книги, с той лишь разницей, что цитаты из Ржезача пришлось перепечатывать на машинке.

Вот с этими-то книгами я и явилась в Правовой отдел Агентства по охране авторских прав. Дошла до начальника отдела — Эдуарда Петровича Гаврилова. С ним я встречалась уже не впервые.

В это время еще продолжалась тяжба с ВААП по поводу изменения названия моей книги в Польше. Именно от Гаврилова я узнала, что книга моя дорабатывалась группой сотрудников АПН. Название было согласовано с ними.

И тут АПН! Вот где постоянно зарыта собака!

Встретилась с Вячеславом Сергеевичем (снова руки по швам). Он объяснил, что представитель АПН в Польше — его друг. Если я не перестану выражать свои претензии, ему объявят выговор. Просит меня пожалеть его, одновременно вручил мне некоторые материалы к 60-летию Александра Исаевича. (Видно, вез их, чтобы меня задобрить.)

Придя домой, пролистала ксерокопии газетных материалов к 60-летию Александра Исаевича. Юбилей прошел как-то скромно. И по Западному радио не было, кажется, специальных передач. (Несколько позже я пойму, почему так было: Александр Исаевич предпочел сделать акцент на его 60-летии, а на 5-летии со дня высылки, которое всего лишь на два месяца позже.)

25 января я снова в ВААП, разговариваю с Гавриловым, указываю ему на особенно вопиющие примеры неверного цитирования моей книги, на неверный ее пересказ.

— Это серьезно, — замечает Гаврилов. — Мы готовы написать в издательство «Прогресс».

Он предложил мне тут же написать заявление. Но я предпочла подготовить обоснованное заявление, которое и сдала под расписку 28 января7. Получилось 9 страниц. Все искажения моего текста я разбила по разделам, каждый раздел подкрепила примерами, так что получилось как бы маленькое исследование. Разделов получилось семь:

1. Неточное цитирование, приводящее к искажению литературного стиля.

2. Неточное цитирование, приводящее к искажению смысла текста.

3. Цитированные фразы смещаются во времени, что приводит к подтасовке фактов.

4. Слова, принадлежащие одному лицу, приписываются другому.

5. Непонимание или намеренное искажение моего текста.

6. Как бы сочинения на вольную тему.

7. Совершенно произвольные выводы из тех или иных фактов.

А предварила я этот перечень небольшим вступлением, где обвинила Ржезача в недобросовестности и в бесцеремонном обращении с текстом моей книги, тем более что Ржезач цитировал ее до 60 раз!

В заключение я написала:

«Полагаю, что все вышеизложенное свидетельствует о том, что издательство „Прогресс“, издав книгу Томаша Ржезача „Спираль измены Солженицына“, в то же время грубо нарушило мои авторские права — права автора книги „В споре со временем“, вышедшей в 1975 году в издательстве АПН.

Полагаю также, что все вышесказанное дает мне право настаивать на том, что книга Томаша Ржезача „Спираль измены Солженицына“ в том виде, как она издана, не должна находиться в обращении, должна быть изъята!

Прошу сделать все от Вас зависящее и все возможное, чтобы восстановить мои авторские права, столь грубо нарушенные издательством „Прогресс“».

Ответ на свое заявление я получу 6 марта, когда мне позвонит из ВААПа Ока Викторович Городовиков от своего имени и от имени Эдуарда Петровича Гаврилова. Они обращались в «Прогресс», но, поскольку книга не была в продаже, скажет Городовиков, она не нанесла мне ущерба (? — Н.Р.). Пока работники «Прогресса» просто предупреждены ими: если издание повторится — дело дойдет до суда!

В тот самый день, когда я подала в ВААП свое заявление, я съездила навестить Андрюшу, стараясь отключиться от всей скверны, связанной с Ржезачем.

В тот январь я съездила в Рязань. Нужно было выяснить, побывал ли Ржезач или вообще кто-нибудь в нашем доме в Касимовском и у Агафьи Ивановны — бывшей хозяйки Александра Исаевича в деревне Давыдово близ Солотчи. Ржезач утверждает, что Солженицын воровал у нее картошку (!).

Рязань понемногу читает Ржезача. Во всяком случае, в обкоме он есть… И у меня появилась мысль написать первому секретарю обкома Приезжеву.

В Касимовском как будто бы никто не был, никто не расспрашивал о Солженицыне. Да и у кого бы из жильцов хватило выдумки придумать столь несусветное: будто бы Солженицын, рассердившись, что соседи сидят за его столиком в саду, разогнал всех, вырыл стол из земли и занес его к себе в квартиру (!!!???).

Еду в Давыдово, к Агафье Ивановне. Она мне невероятно рада!

— Наталья Лексевна! Заходьте, заходьте!

На ничем не покрытом деревянном столе тотчас же появился вынутый из русской печи чугунок с грибным супом и размятый картофель с луком. А за ними — чай, настоянный на листьях черники.

Разговариваем под мерное потикивание ходиков, которые мы когда-то с Саней ей починили.

— Они мне как баян! — говорит Агафья Ивановна, растягивая слова.

Она живет совсем одна. Собака сдохла, другую заводить не хочет: кормить надо, а пенсия — 30 рублей.

С удовольствием вспоминает Агафья Ивановна время, когда у нее жил «Александр Иванович», как она его называла. Похоже, что это было самым ярким впечатлением ее жизни. Уверяет, что никто ее о нем не расспрашивал. А о том, что написано, якобы с ее слов, Ржеза-чем, я, конечно, умолчала. Зачем расстраивать? Зачем давать пищу для горьких размышлений в ее одинокой жизни? Ведь я-то знаю, что такое одиночество] А она даже друзей не имеет, никому не доверяет. Ни от кого из соседей не ждет добра.

Откуда-то она все же знает, что «Александра Ивановича» выслали и что уехал он не со мной.

— Напишите Александру Ивановичу, что скучаю по нему, — просит она меня. — Пусть приедет ко мне хоть на недельку, с Вами… С НЕЙ — я его не пущу!

Объяснила ей, что это невозможно, что не пустят «Александра Ивановича» в Советский Союз, а значит, к ней приехать он не сможет.

Очень просит меня заезжать. Дает мне с собой грибов. А на вопрос, что ей привезти, заказала мне чайник. Эту просьбу я через некоторое время выполнила.

Из ЦК — ни ответа, ни вызова… Так что же мне делать? Ехать к той адвокатессе, с которой советовалась в юридической консультации ВААПа. А может, связаться с В. С. Лебедевой — моей первой юридической советчицей в нашем с Саней разводном деле? Расскажу ей заодно, что вышло из того, что я ее не послушалась, когда она, оценив Сол-женицынскую щедрость (одна четверть Нобелевской премии — мне), предлагала мне «отпустить его»!

Позвонила ей. Она сразу узнала меня.

— Говорят, Вы написали книгу?

— Да. Могу даже подарить ее Вам.

Встретились. Когда Лебедева поняла, что я защищаю Солженицына, она очень испугалась.

— Я понимаю, Вы хотите восстановить его доброе имя. Но… с цензурой у нас не судятся! Да ведь Вас он бросил…

Я ушла непонятой.

Вскоре мне позвонил Константин Игоревич. Сказал, что внял моим настояниям и, как это ни было ему противно, прочитал книгу Ржезача.

— Ну и как ВЫ, будучи моим редактором, относитесь к тому, что книга, где я искаженно цитируюсь и пересказываюсь, находится в обращении? — спросила я.

— Не понял, — ответил он.

Я повторила вопрос.

— Ну и что? — недоумевал он.

— Книга должна быть изъята из обращения! У Вас есть какие-нибудь соображения на этот счет?

— Кое-какие есть. Надо бы увидеться.

Предложила Константину Игоревичу прийти ко мне и изложить их.

— Ну и что же Вы предлагаете? — спросила, когда встретились.

— Опубликовать любую главу из второй книги и дать всем по мозгам! И — отдать на Запад!

— И это Вы мне предлагаете?

— Нет, не предлагаю, дело Ваше.

Я сказала, что на такое не пойду, буду бороться за правду здесь.

После мне пришло в голову, что, делая мне такое провокационное предложение, Константин Игоревич имел целью испытать меня: не попадусь ли на удочку? А может быть, он был искренен?

Константин Игоревич уверял меня, что директор издательства АПН Ефимов отказался от массового тиража книги Ржезача в полмиллиона экземпляров!!!

Подумалось про себя: может, тут и моей заслуги есть толика?

Он говорил также, что вопрос о публикации книги Ржезача был решен министром печати и издательств Стукалиным.

— Ну что ж, напишу и Стукалину! — ответила я.

— Напишите. Обратитесь по имени и отчеству. Я Вам их узнаю.

Делаю наброски сразу для двух писем: министру Стукалину и первому секретарю Рязанского обкома Приезжеву. К середине февраля письма готовы и отосланы8.

Но уже в первых числах февраля я смогла наконец сесть за свою рукопись, которую так потеснил Ржезач! Пишу главу XI, которую назвала «Бородино». Материал увлекает. Главу завершила быстро, а за ней и следующую — XII.

Описан 1967-й год — начало 1968-го, когда в «Новом мире» был рассыпан набор восьми глав «Ракового корпуса». И я вдруг поняла, что этой главой должна заканчиваться моя вторая книга: ведь ответ на тот вопрос, который задан мною в конце 1-й книги («Что прочтут раньше читатели „Нового мира“ — „В круге первом“ или „Раковый корпус“»?), получен! — на то и на другое. И разъяснены причины. Значит, будет 12 глав! Хорошее число!

Неожиданно для самой себя закончив 2-ю книгу, я сделала неплохой подарок к своему дню рождения.

26 февраля мне исполнилось 60. Юбилейная дата! И я неплохо этот день отметила.

А за 13 дней до этого исполнилось 5 лет со дня высылки Александра Исаевича. И только тут я поняла, почему так скромно прошло его 60-летие.

13 февраля из Киева неожиданно позвонила Вика Хлопушина: «Слушай в 19.45!» Ноя уже знала — будет передаваться интервью с Солженицыным комментатора «Би-Би-Си» Ивана Ивановича Сап-пиета. Вероятнее всего, услышу голос Сани!

Оказалось, что Саппиет специально ездил к Солженицыну в Вермонт для беседы с ним. Я действительно услышала Санин голос. Интервью передавалось в два приема.

Иван Иванович прежде всего напомнил Александру Исаевичу его слова, сказанные на заседании секретариата Союза Писателей:

«Под моими подошвами всю жизнь земля Отечества, только ее боль слышу, только о ней пишу».

А затем спросил, не ушла ли теперь эта боль в прошлое?

«Осталось все так, как если бы меня не выслали. Вся моя жизнь, работа и направления — те же».

Дальше Саппиет напомнил Солженицыну, что в книге «Бодался теленок с дубом» он говорил о моментах, когда он мечтал уехать хоть на годы в глушь… и писать роман неторопливо.

— Насколько же теперь эта мечта близка?

— Если неторопливо — то так в моей жизни, вероятно, уже никогда не получится, потому что я от задачи своей отстаю, а знаю, что она нужна. (…) А в остальном что-то похожее создалось — внешне спокойная жизнь, не надо конспирации, не надо прятать свои сочинения… К тому же все исторические материалы доступны. Там так трудно было их доставать…

Подытоживая плоды своих трудов за 5 лет, Александр Исаевич сказал о том, что, познакомившись с новыми материалами, он должен был расширить свой «Август четырнадцатого» до 3-х томов, а «Октябрь шестнадцатого» разросся в 2 тома. Очень многое из устоявшихся представлений о февральской и октябрьской революции он счел легендами.

Саппиет несколько недоумевает: Солженицын пишет историю России, но вряд ли она так уж интересна читателям Запада. Солженицын возразил: «Что на Западе меня читают — я рад. Но основные мои читатели — на Родине. Именно для них я пишу… К ним я непременно и скоро вернусь».

Беседа была длинная, касалась множества вопросов. Поверим вместе с Солженицыным в главный ее вывод — выздоровление России началось.

Закончив вторую книгу, я дала некоторым друзьям ее почитать. Очень просила при этом не говорить о ней по телефону. Но однажды, не удержавшись, позвонил одноделец Ильи Соломина — поэт Танич:

— Я в восторге!

— От кого? От Достоевского? — увела я его от прямого разговора.

— Вас можно печатать и там, и здесь. То Вы — его союзница, то наваливаетесь на него! — сказал он мне уже при встрече.

— А, по-моему, меня нельзя печатать ни там, ни здесь. Одних не устроит одно, других — другое, — не без горькой иронии ответила я.

Танич сказал, что когда читал мою рукопись, оставил все дела, не отвечал на телефонные звонки…

А я уже обдумываю следующую — третью книгу, которую назову «Путем неизведанным» (выражение Александра Исаевича!). Пока у меня трудный период вживания в материал, погружения в 1968-й год. Много о самом главном есть в «Теленке», кое-что — у Жореса Медведева. Сумею ли я дать что-нибудь сверх этого? Может быть, писать только для самой себя, чтобы сделать перемычку к 4-й книге, где будет о нашей драме?

Раздумывая над всем этим, потихоньку перепечатываю дневник 1968 года и… грущу. Грущу, чувствую себя очень одинокой даже и при наличии друзей.

Но тут приехала Инна. Прочитала мою рукопись. Поругала за мое настроение. Воодушевила.

После ее отъезда начала писать 3-ю книгу. И уже опять не была одинока! Снова жила вместе с Саней, его интересами, его делами. 14-го марта написала Н. И. Зубову:

«…Живу только тогда, когда пишу. Тут я знаю, ради чего — ради истины, которую все (каждый по-своему) хотят затоптать, исказить. И все-таки всегда находились люди, которые старались ее сохранить, восстановить. Если в этом направлении хоть кроху сделаю — моя жизнь уже будет оправдана. Иначе — нет (…). Вам представлялось таким легким, чтобы я жила по-новому. Если он смог изменить мне, из этого не следует, что то же самое могла бы сделать и я! К тому же для того я должна была изменить и самой себе! (…) Я продолжаю свою жизнь. Она у меня одна!»

В Ессентуках, куда я поехала 6 апреля по путевке, купленной во Внешпосылторге, в основном скучала. С трудом сошлась с женщи-ной-врачом, жившей со мной в одной комнате. Но, конечно, о полной откровенности с моей стороны не могло быть и речи. Я сформулировала для себя, почему мне трудно общаться с большинством людей, да и им со мной. Записала в дневнике 14-го апреля: «Большинство людей живет суетной жизнью, им некогда, и нет причины, нет желания думать, задумываться. Читать так, чтобы задумываться, чтобы спотыкаться о какие-то мысли. И еще: мне трудно общаться с благополучными людьми!»

В Ессентуках же как-то вдохновилась и написала начало второй главы 3-й книги — «От Пасхи до Троицы!», которое долго созревало во мне.

Вообще, без вдохновенья не могу писать. Нет его — берусь за перепечатку и одновременное редактирование текста, за перепечатку дневников или важных писем.

По приезде в Москву меня ждал страшный удар. Один такой удар сразил меня, когда я вернулась из Гагр; другой — не менее сильный — сейчас. 24 мая мне дали читать отрывок из 6-го дополнения к «Теленку» под названием «Сквозь чад». То был ответ Солженицына Томашу Ржезачу. Читать решила не сразу, а через пару дней, на даче.

— Не расстраивайтесь, — предупредили меня, — он на Вас нападает, но это производит ужасное впечатление и бьет как раз по нему. Как можно сейчас вспоминать об офицерском аттестате и жалеть, что он выписал его Вам, а не своей матери?

— Но ведь я просила его в письмах, чтобы он поступал так, чтобы я никогда не являлась причиной угрызений его совести.

«Сквозь чад» я получила в доме Роя Медведева. Одновременно я узнала и отзыв о своей второй книге. Отзыв самого Роя я уже знала. Он был весьма положителен, хотя и были существенные критические замечания. Они касались особенно моих экскурсов в будущее.

— Вы пишете: «Я на втором суде…» Вы нарушаете при этом нить повествования. Какой суд? С кем? Почему? Когда? Читателю это ни к чему. Он ждет продолжения Вашего повествования… Все эти отступления нужно убрать!

На этот раз я узнала реакцию на мою книгу еще одного человека — литературного критика, с которым лично не была знакома, но который для меня являлся высшим литературным авторитетом. Это был Владимир Яковлевич Лакшин. Я ждала его реакции с таким же трепетом, с каким 10 лет назад ждала ее от своего мужа после написания первых глав своих мемуаров.

И что же я услышала? Он читал мою рукопись с захватывающим интересом. Сказал, что никто другой, кроме меня, не мог бы так «слепить материал». Услышала, что они с женой, торопясь прочесть мою рукопись перед отъездом на юг, вырывали друг у друга страницы.

С Роем Медведевым говорила о том, над чем работаю сейчас. Но, может быть, стоит с этим подождать, а заняться первый книгой, которая несколько хаотична: ведь некоторые главы писались в спешке, когда был заключен договор с АПН. Пожалуй, я постараюсь к осени доработать и ее.

…Как часто очень радостное смешивается у меня с очень горьким! Пробираясь сквозь чад, которым окутал Ржезач его самого, Солженицын не преминул окутать чадом меня. А я-то за него здесь заступалась! Ратовала за правду!

Еду к подруге Соне Шехтер. Делюсь с ней своим новым огорчением и забираю ее на дачу. Соня особенно нужна была мне в тот день. Я не могла сразу решиться перелистать новое сочинение Александра Исаевича. Соня служила мне как бы буфером — как никто другой, она умела меня по возможности успокоить…

В тот вечер мы книжку не раскрыли. Иначе — не избежать бессонной ночи!

Но меня потянуло перечитать Санины и мои письма военных лет. Отрывки из них я во множестве приводила в своей «Войне». Там не могло быть о Таисии Захаровне — Саниной маме. К счастью, в «Бор-зовке» у меня хранился экземпляр «Войны».

Нашла выдержки из своих писем, в которых столько беспокойства и заботы о судьбе Саниной мамы! И… плачу. Соня утешает, как может. Уж если она меня не утешит — не утешит никто!

На следующий день, собравшись с духом, начала читать «Сквозь чад». Что Саня бьет Ржезача — пусть бьет! Но зачем ему понадобилось при этом бить меня? И так незаслуженно… Так жестоко…

Обвинение меня в том, что я «помогла ГБ» состряпать компрометирующие его поддельные документы, было еще не самым страшным. Самым страшным было другое обвинение. И хотя оно не было со всей четкостью сформулировано, но напрашивалось само собой: я оказывалась виновницей преждевременной смерти его матери.

Прочесть такое было для меня невероятным потрясением.

Мне стало душно. Я буквально задыхалась. Отложив книгу, вышла на крыльцо. И… не узнала своего сада, своих цветов. Все было серым. Тогда мне было не до сравнений. А сейчас, когда описываю свое состояние, невольно провожу параллель: Григорию Мелехову, схоронившему Аксинью, солнце увиделось черным.

Не знаю, к чему бы привели навалившиеся на меня переживания, превышающие то, что может вынести человек, если бы я в тот же день не начала писать возражения в виде письма к Сане.

Правда, для того, чтобы полностью отвести его обвинения, мне нужно было перечитать в подлиннике все Санины письма военного времени, начиная с осени 41-го года и кончая тем, в котором он сообщил мне о смерти своей мамы; а также перечитать свои письма того же времени к нему, ибо в «Войне» не встречается та цитата из моего письма, которую он по памяти привел: «Если хочешь, чтобы Джем-мочка твоя хранилась…». Эту цитату он привел в качестве оправдания и объяснения, почему он не маме, а мне выписал офицерский аттестат.

Чтобы перечесть его и свои письма, надо ехать в Москву! Решила повременить. Ведь книгу мне нужно возвратить Рою! Значит, сначала придется перепечатать из нее по крайней мере то, что имеет отношение ко мне.

И вот я то печатаю, то делаю наброски для ответа Сане.

Как будто нарочно на дворе — май. И невольно возникает ассоциация: именно в мае, в 63-м году, я печатала ему здесь (еще с двумя женщинами) окончательную редакцию «Архипелага ГУЛАГа». То было 11 лет назад. И напрашивается заголовок моего ответа: «Одиннадцать лет спустя».

Съездив в Москву, взяла часть писем нужного периода и стала перечитывать их, не пропуская ни одной строки, пока не дошла до своего письма от 29 марта 1943 года, в котором просила Саню поторопиться с высылкой мне денег. Денег, а отнюдь не аттестата! О том, что у него собраны для нас с моей мамой деньги, он писал уже в одном письме, но не выслал, не будучи уверен в постоянстве нашего адреса. Мы же голодали. Вот в какой связи я написала эту злополучную фразу, за которую сейчас жестоко расплачиваюсь: «От тебя зависит сохранить свою Джеммку до будущих лучших времен». Ко времени написания этого письма нам с Саней ничего не было известно о судьбе его мамы. Она не подавала о себе вестей, молчала в ответ на наши запросы, хотя Георгиевск, где она оставалась в оккупации, был уже освобожден. Первая весть о том, что Таисия Захаровна жива, пришла к нам в Талды-Курган только 9 апреля 1943 года.

Теперь, когда я документально уличила Саню в фальсификации фактов, уже не только горечь и обида гнетут меня, вспыхнуло возмущение. Пришло внезапное решение подать на Александра Исаевича в суд за диффамацию меня. Путь только один — через советскую Инюрколлегию. Я отправилась туда, захватив с собой свою книгу «В споре со временем».

В вестибюле за столом сидела молодая женщина, которая посылала посетителей к тому или иному адвокату, в зависимости от характера дела. Я тоже подошла к ней.

— Я хочу судиться с человеком, который живет за границей. К кому мне можно обратиться за консультацией?

— С кем вы собираетесь судиться? — спросила меня сотрудница.

Я положила перед ней свою книгу, раскрытую на первой странице, и указала на фамилию Солженицын, сказав при этом:

— С тем человеком, о котором мной написана эта книга.

— Мне придется посоветоваться с заместителем председателя, — ответила сотрудница и отлучилась.

Вернулась она минут через пять.

— Вас примет сам председатель. Немного подождите.

Вскоре моя фамилия была громко произнесена в динамике. Та же сотрудница проводила меня к лестнице и объяснила, куда пройти.

Поднялась этажом выше и стала присматриваться к табличкам с номерами комнат.

— Вам не сюда, вот туда! — удивил меня какой-то встретившийся молодой человек, который явно уже был в курсе дела.

Председатель Инюрколлегии сидел в просторном кабинете за большим письменным столом. Он был уже не молод, с очень интеллигентным лицом. В его речь легко вклинивались французские слова и выражения.

— У меня лопнуло терпение, — выпалила я. — Я хочу судиться с ним за клевету в мой адрес!

Я ждала положительной реакции. Более того, я была уверена в ней. Но не тут-то было! Очень жалею, что в свое время не записала наш диалог, но помню его достаточно хорошо.

Меня поразило то, что председатель сразу же занял совершенно твердую позицию — против суда. Он сказал мне, что это не так просто, как мне представляется. В газетах сразу же начнется антисоветская шумиха. В это время мир ожидал встречи Брежнева и Картера, такая шумиха была бы особенно не ко времени.

— А мы подождем, дадим им встретиться, — настаивала я.

— Но судитъся-то надо будет там, — ответил председатель.

Перспектива поездки в Штаты меня не испугала. Но председатель

опять охладил меня: затевая судебное дело, нужно иметь уверенность, что меня в Штаты пустят.

— Но почему меня могут не пустить?

— Но нужно также иметь уверенность, что дело будет выиграно, — продолжал свою линию председатель.

В конце концов он дал мне свою визитную карточку, предложив звонить ему, если я сумею составить убедительный документ, сосредоточившись не на многих моментах, а на двух-трех.

Ушла я из Инюрколлегии несколько недоумевающая и, в общем-то, разочарованная. Судя по всему, этот путь закрыт. Что же предпринять действенное? Свой отрывок «11 лет спустя» я решила вставить в 3-ю книгу, в главу «От Пасхи до Троицы», над которой в это время работала. Но это прочтут лишь когда-нибудь. А сейчас? Как остановить Александра Исаевича в его наступлении на меня? Как повернуть его лицом к правде? Не только ради меня, но и ради него!

И тут мне пришло в голову обратиться к Всеволоду Дмитриевичу Шпиллеру, который находился в переписке со священнослужителями, живущими за границей, в том числе и в Соединенных Штатах (Шмеманом, например). Всеволод Дмитриевич стал слаб здоровьем, совестно его обременять. Но ведь нет выхода!

Я написала ему письмо: «Дорогой Всеволод Дмитриевич! Я знаю и хорошо понимаю, что Вас нельзя не беречь, и потому ни за что не обратилась бы к Вам с просьбой, если бы не находилась в состоянии крайнего отчаяния»9.

Затем я перечислила в хронологической последовательности всю ту клевету, которую Александр Исаевич обрушил на мою голову с того момента, как оказался на Западе.

«Мало Солженицыну было объявить меня виновницей смерти Во-ронянской. Теперь он делает меня виновной в смерти его матери. Это уже такое обвинение, с которым я просто не в состоянии жить! (…) Сделав в свое время официальный протест против цитирования мною его писем, Солженицын сам приводит оборванную фразу из моего письма, не имея моих писем, не перечитывая их с 1944-го года, то есть 36 лет (они были увезены мною с фронта весною 1944 года). Причем цитата подставляется им к нужному ему месту, независимо от того времени и от тех обстоятельств, к которым она относилась. (…) Как, спрашивается, мог он снова соединиться со мной в 56-м году, если считал меня виновной в смерти своей матери? Но мне уже страшно указывать на подобные несообразности. Страшно потому, что, чтобы оправдаться, Солженицын снова станет изощрять свой ум, чтобы придумать новый выверт! А ведь каждое такое изворачивание — это разрушение его души! Кто окружает его, если никто не остановит его? Если спокойно взирают, как он губит свою душу? Я — не с ним, но я стражду за его душу! Мне больно за себя, но за него — тоже. Мне жаль его, мне страшно за него. Если бы я могла крикнуть через океан и быть услышанной: „Остановись! Подумай о душе своей! Что ты не со мной, а с ней, с душой своей, делаешь?“»

«К чему применяют тезис, известный со времен Древнего Рима: ЛИЧНОСТЬ ГОВОРЯЩЕГО УДОСТОВЕРЯЕТ, ЧТО ОН ПРАВ!

И Солженицын пользуется этим и для того, чтобы клеветать! А за меня заступиться решительно некому! Защищаться самой нет никакой физической возможности. Таким образом, Солженицын бьет лежачего! Да еще женщину, которая любила его и была ему глубоко предана!

Во мне оказалось много душевных сил, раз я до сих пор все это выносила. Но сейчас силы мои иссякли. То малое, что меня в жизни радовало, поблекло. Отчаяние заслонило собой все.

Дорогой Всеволод Дмитриевич! Умоляю Вас — напишите или перешлите мое письмо священнику, который входит в дом Александра Исаевича, чтобы он мог поговорить с ним (…), воззвать его к совести (…)».

В конце июня отвезла письмо на дачу Шпиллеру с очень малой надеждой, что мне удастся с ним повидаться. Но он принял меня.

Рассказав в общих чертах, к чему сводится моя просьба, я сразу же натолкнулась на неверие Всеволода Дмитриевича, что кто-то может в лучшую сторону повлиять на Александра Исаевича. У него на это надежды нет. Но письмо мое взял. Обещал подумать. Поинтересовался, продолжаю ли я писать свои мемуары. Услышав утвердительный ответ, сказал: «Какая настойчивость!»

Дальше здоровье Всеволода Дмитриевича все более ухудшалось. Он почти никого не принимал. Однажды мы с Ниной Викторовной Тарской — одной из его духовных дочерей — рискнули поехать к нему на дачу, но нас к нему не допустили. И я, собственно, так и не узнала, предпринял ли что-нибудь отец Всеволод в отношении Александра Исаевича.

Сделав все, что я могла сделать после прочтения «Сквозь чад», я нашла в себе силы отдаться другому настроению, связанному в первую очередь с тем, что июль и первую половину августа я жила в «Борзовке». Со мной был мой любимец Андрюша и его родители — Саша и Марина.

В самом конце августа я в очередной раз побывала у одной молодой женщины, которая уже несколько лет лечила меня травами. И вот она под впечатлением полученного письма из Америки от ее друга, уехавшего туда год или два назад, рассказала, что этот друг женится там на хорошей студентке по имени Лиля Штейн.

— Так это же моя племянница! — вырвалось у меня.

Моя знакомая сразу же кому-то позвонила, и все подтвердилось: мать — Вероника, сестра — Лена. Надо же быть такому совпадению!

Конечно, во мне поднялось все былое. Вспомнилось, как возила свою любимицу, десятилетнюю Лилечку, в Рязань на ее школьные каникулы, как учила ее фотоделу, печатанью на машинке всеми пальчиками, готовя ее в секретарши дяде Сане.

Пришла домой в сильном волнении. Достала из шкафа, где хранила всевозможные реликвии, коробочку с пословицами, которые напечатала в свое время Лилька. У дяди Сани была мечта иметь в доме чашу, наполненную карточками с пословицами, чтобы нет-нет, да и вынуть оттуда наугад какую-нибудь… Перебирала пословицы и, конечно, плакала…

Так и перехожу в своей жизни от радостей, связанных то со своей работой, то с Андрюшей, к печали все по одному и тому же поводу…

Получив высокую оценку своей второй книги, все-таки приступи-

вавшейся провалом с Ленинской премией, нашей первой драмой и признанием Твардовским «В круге первом»…

К началу сентября у меня было готово 8 глав. А через месяц интенсивной работы я закончила книгу полностью. В два приема отвезла свои главы тем, чьи оценки были мне всего нужнее.

Закончив работу, чувствовала большое удовлетворение. С волнением ждала, как она будет оценена. А пока занялась посадками на дачном участке: обновила смородину, посадила яблоньки. Посадки завершены, и я рассталась с «Борзовкой» до будущей весны.

Надо приступать к написанию третьей книги. Это удается далеко не сразу. Но мне попался листок, набросанный как-то весной в Ессентуках по вдохновению. Оттолкнулась от этих набросков и понемногу втянулась в работу.

И опять! Узнаю, что радиостанция «Немецкая волна» начала чтение Солженицынского «Сквозь чад» по воскресеньям в 18 часов.

28 октября жду эту передачу. Подготовила магнитофон. В 18.20 звучит уже 2-я передача. Слушаю и записываю. Ударяет фраза: «Один швейцарский журналист сообщил мне, что подбрасывались целые собрания таких подделок. Часть — через видного функционера ГДР (Н.Р.: имени не назвал!), часть — через мою бывшую жену Решеговскую» —???!!!

Взбудоражена страшно. Что предпринять?

На следующее утро пришло решение. И почему только я никогда раньше не думала о том, что могу в подобной ситуации дать телеграмму! Ведь так просто! Конечно же, надо послать телеграмму! Надо возразить не только против того, что уже прочитано, но и против того, что будет читаться в 3-й и 4-й передачах. Надо потребовать прекращения чтения «Чада»!

Телеграмма составлена. Напечатать на машинке ее не могу: не знаю точного перевода русских букв на принятые латинские международные буквы. А в каком виде подаются телеграммы за границу, знаю, потому что именно я посылала от имени Солженицына благодарственные слова в Нобелевский комитет в октябре 1970-го года.

Приехала на Центральный телеграф. Показала в окошечко приема международных телеграмм свой текст, занимающий целую страницу:

— Скажите, пожалуйста, в 100 рублей я уложусь?

— Считайте сами, 30 копеек — слово. Такая большая телеграмма! Лучше бы напечатали!

Ехать домой печатать — потеря времени, а надо действовать быстро, чтобы ясно было, что телеграмму посылаю я сама, а не выступаю марионеткой, как часто воспринимал (или делал вид, что воспринимает) мои действия Александр Исаевич.

Списала перевод букв и, устроившись за одним из столов в зале Центрального телеграфа, отчетливо переписала русский текст латинскими буквами. Сдала.

У меня был заготовлен текст еще одной телеграммы — непосредственно автору «Сквозь чад», т. е. Солженицыну. Сдала обе. Не смутило, что пришлось заплатить в общей сложности 80 рублей. Вот эти телеграммы:

«Выражаю свой резкий протест связи переданным вами воскресенье обвинением меня Солженицыным в каких-то подделках. Заявляю: никогда никакими подделками не занималась и заниматься не собираюсь. Настаиваю на передаче по радио этого моего протеста.

Дальнейшем тексте книги „Сквозь чад“ Солженицын, говоря обо мне и моей книге, вышедшей во многих странах, грубо искажает истину, передергивает факты. Я, в частности, никогда не настаивала на офицерском аттестате, да еще в ущерб его матери. Обрывок приводимой им цитаты из моего письма относится ко времени, когда мы оба ничего не знали о его матери, более полугода находившейся в оккупации, не знали даже, жива ли она.

Солженицын использует книгу для очередной клеветы в мой адрес, пороченья моего имени и моей книги, написанной по письмам, дневникам и другим документам. Солженицын мстит мне за свою вину передо мной, за то, что я пишу о нем чистую правду, хотя ранее благословил меня на писание мемуаров. Своим оружием против меня он избрал ложь!

В связи с вышеизложенным я настаиваю на прекращении чтения вашей радиостанцией книги Солженицына „Сквозь чад“. В противном случае вы явитесь соучастниками клеветнической кампании против женщины, отдавшей Солженицыну четверть века своей жизни и оставленной им на пороге старости при сложнейших и трагических обстоятельствах.

Жду незамедлительного ответа. Наталья Решетовская10».

«Связи с воскресной передачей Немецкой волны прошу срочно сообщить что это за подделки, в которых я якобы участвую. Никакими

подделками никогда не занималась. Говорила и говорю только правду. Ты же непрерывно клевещешь на меня, самый жестокий безжалостный человек на земле. Зачем спасал мне жизнь? Чтобы самому убивать меня ложью? Очнись! Подумай о душе! =Наташа'».

Отправив телеграммы, почувствовала непреодолимое желание поделиться с кем-то близким, кто в состоянии меня понять. Поехала к Кобозевым. Эсфирь Ефимовна, которая не все мои поступки одобряла, часто повторяла, что одинаково любит нас обоих (меня и Александра Исаевича), на это раз одобрила меня.

Заслужил! — сказала она веско.

…Надеялась ли я на то, что шаг, мною предпринятый, возымеет какое-нибудь действие на сотрудников «Немецкой волны»? Приведет к какому-нибудь результату? Надежды если и были, то ничтожные. Наиболее вероятным мне представлялось, что мою телеграмму просто не заметят. В лучшем случае — отзовутся о ней с иронией.

И все же я с нетерпением ждала следующее воскресенье.

Оно пришлось на 4 ноября. Магнитофон наготове. 18.20. Как и было обещано, продолжили чтение отрывков из «Сквозь чад». Как ни в чем не бывало!

Как я и ожидала, в этой третьей по счету передаче говорилось об офицерском аттестате, который «доставил военкоматское покровительство не больной матери, а жене, находящейся в эвакуации».

Итак, мою телеграмму не заметили.

И вдруг, закончив чтение, диктор сообщил, что после начала их чтений «Сквозь чад» они получили телетайп (???) от бывшей жены Солженицына, и хотя в нем не содержится конкретных замечаний, они решили зачитать телеграмму.

Мужской голос сменился низким женским. Мой текст читался выразительно, с полной серьезностью, без всяких признаков иронии.

Дальше снова заговорил мужчина. Они не могут прекратить чтение «Сквозь чад», они за свободную дискуссию, но они готовы предоставить слово и Решетовской, если она захочет прислать им достоверный материал…

Невозможно пережить такое одной. Решила пойти к Сорокиным — подруге студенческих лет Зинаиде Ивановне и ее зятю Игорю Викторовичу. Шла к ним пешком. Было морозно, светила полная луна. Шла и дышала распрямленной грудью.

На следующее утро «Немецкая волна» снова зачитала мою телеграмму. Узнала от Веры Ивановны, которая позвонила мне. Еще звонок от Евгении Ивановны Паниной: ее сын Сережа слушал передачу, сказал ей по телефону: «Наталью Алексеевну нужно поддержать!» Захотелось с Евгенией Ивановной повидаться, и я пригласила ее к себе. Сразу же дала ей прослушать магнитофонную запись.

— Что Вы скажете? — спросила ее, ожидая одобрения и понимания.

— Наташа, ну что я могу сказать? Я бы с ним не связывалась, — огорчила она меня.

— И оставались бы оплеванной?

— Я бы оставила воспоминания…

— А при жизни оставались бы оплеванной? — настаивала я.

На магнитной ленте вместо мирной беседы — перепалка. Две русских женщины со сходными судьбами — и два совершенно разных характера. Но… худой мир лучше доброй ссоры. Мы заговорили спокойнее. Евгения Ивановна сформулировала то, что произошло с нами, с нашими мужьями, в несколько романтической форме. Я записала ее слова на магнитофон:

«Мы шли трудной заснеженной дорогой. В лицо и в спину дул нам холодный ветер. Мы расчистили им дорогу для того, чтобы они могли спокойно сесть в свои лимузины и поехать по ровной гладкой дороге».

На адрес «Немецкой волны» посылаю еще одну телеграмму1. На этот раз с благодарностью и с обещанием выслать в ближайшем будущем им материалы. Телеграфистка спросила, знаю ли я, что это дорогое удовольствие.

— Честь дороже! — ответила я ей.

Не теряя времени, принялась за составление уже не телеграммы, а обстоятельного письма для «Немецкой волны».

Последнее, четвертое чтение «Сквозь чад» должно было состояться 11-го ноября. Время начала чтения будто уже подошло, а передают что-то другое. Наконец объявили, что четвертого чтения не будет: после получения моей телеграммы они связались с автором, и тот просит прекратить чтение книги. «Книга не предназначалась для передачи по радио!» Вот это да! Моя первая победа! Победа в нашем с ним «встречном бое»! Ликованию моему нет границ!

…Но почему Солженицын остановил чтение? Испугался предоставленного мне «Немецкой волной» слова? Или все-таки пощадил меня?

Удача с «Немецкой волной» воодушевила меня настолько, что я решила послать телеграмму в издательство «Имка-Пресс»2 3, опубликовавшее и «Теленка» и, в частности, «Сквозь чад». Так и сделала. Я указала, что после моего протеста в «Немецкую волну», читавшую «Сквозь чад», Солженицын остановил это чтение, признав тем самым протест справедливым. (…)

«Поскольку я не вижу принципиальной разницы между публикацией и радиопередачей, я намерена протестовать против распространения книги, вышедшей в Вашем издательстве, и против публикации ее другими издательствами». Я просила сообщить мне, каким издательствам они передали свои права печатать «Сквозь чад», для выражения им своего протеста.

Ответа на эту телеграмму мне не пришло.

Совпало так, что в те же дни, а именно 13 ноября, была назначена очень важная для меня встреча с литературоведом Лакшиным, который читал мою рукопись с «захватывающим интересом». Встречи с ним я долго добивалась безрезультатно, но чего не могла сделать я, сделали за меня мои труды — две мои книги, которые я объединила общим названием «Александр Солженицын и читающая Россия». Как раз на его суд они были отвезены его знакомым в сентябре.

Придя в дом к Рою Медведеву, где я должна была увидеться с этим очень авторитетным для меня лицом, я еще в вестибюле стала говорить с хозяйкой дома о том, что меня волновало в последние дни. Я была здесь незадолго до того, и потому ей было известно уже о том, что я послала телеграмму в «Немецкую волну». Теперь я с торжеством сообщила, что четвертого чтения не было — его остановил сам Александр Исаевич.

Гость уже был там и слышал рассказанное мной.

— Я высоко ценю Ваш талант полемиста и борца, но Ваша реабилитация не в этом. Она в том, что Вы пишете! — первое, что сказал он.

И я услышала много для себя ценного, — после того, как мы были представлены друг другу, — лестного и просто приятного.

Я очень сожалею, что Лакшин уклонился от того, чтобы быть записанным на магнитофон, ибо прекрасно было не только то, что он говорил, но и то, как он говорил. Речь его была так же красива, как язык его статей. Он находил очень точные и нетрафаретные слова и выражения. Позже я невольно противопоставила его Александру Исаевичу, речь которого совершенно не похожа на то, как он пишет. В разговорном языке никаких тенденций к «расширению русского языка» у Солженицына не было. Говорил он обычным языком: гладко, быстро, хорошо. Но речь моего нового знакомого была еще и красива, насыщена необычными словами — «возжелал», например.

Ну а что было сказано по существу? Вот те выводы, которые критик сделал на основании прочитанного: «Огонь-воду прошел, а медные трубы не прошел!» А имея в виду сцену в Ташкенте в 1964-м году сказал об Александре Исаевиче: «Возжелавший больше, чем человек должен, чем человек может».

О самом моем повествовании: это роман жизни. Нашел, что тон повествования правильный, но автор задавлен материалом. И поэтому необходимо всё самосократить! Сами факты, события — убедительны, не надо ничего разжевывать, не надо приводить так много писем — только самые ударные, самые оригинальные!

Не нужны все петли-дороги. Нужно сделать по Твардовскому: «Попытаться расшатать гвоздик, поддастся — вынуть его!» Убрать решительно все экскурсы в будущее! Например: «Могла ли я тогда думать, что…»

И, наконец, убрать себя там, где его нет! Герой — ОН, я — наблюдатель, прожектор направлен на него!

В заключение он грустно сказал: «Костры догорают в разных местах».

Возвращались мы в одном такси. На прощание критик поцеловал мне руку. Это как бы положило печать на то ощущение признания моего труда, которое не оставляло меня в тот вечер.

А через несколько дней я услышала восторженные отзывы от Ивашевых-Мусатовых.

— Вы меня потрясли! — сказал мне Сергей Михайлович. — Впечатление ошарашивающее.

Он считает, что то, что я пишу, — нечто гораздо большее, чем историко-литературный материал. Но как это назвать — он не знает. Мое писание, по его мнению, выходит за рамки обычных определений.

Сергей Михайлович сказал, в частности: тот факт, что Солженицын не получил Ленинскую премию при том резонансе, который имели три первых его произведения, производит убийственное впечатление. Тут, пожалуй, оказалось оправданным множество восторженных отзывов читателей, которые я привела в своей книге.

Но, несмотря на все полученные похвалы, на призывы работать только над воспоминаниями, не обращать внимания на клевету в свой адрес, я следовать этим советам была не в состоянии. Приготовив небольшой текст для «Немецкой волны», я 11 ноября отослала его.

В то время мне пришлось навестить Константина Игоревича, лежавшего в больнице из-за начавшейся на ноге гангрены. Он держался мужественно, сохраняя философское спокойствие.

У его койки 16 ноября мы встретились с Вячеславом Сергеевичем. Узнав о потоке моих телеграмм на Запад, о том, что я остановила чтение «Сквозь чад», Рогачев сказал:

— Наталья Алексеевна, я вижу, мы Вам только мешали, когда вмешивались.

— Золотые слова, Вячеслав Сергеевич, — ответила я удовлетворенно.

Пришла мысль расширить свой этюд «11 лет спустя». Возразить не только на те нападки, которые сделал Солженицын в «Чаде», но вообще на всю клевету, которую он обрушил на меня со времени высылки, начиная с обвинения в том, что я, якобы, выдала место хранения «Архипелага…».

Писалось с жаром, с горечью, но и с воодушевлением.

Через две недели расширенный вариант был закончен. Захотелось рассказать о своих переживаниях, о предпринятых действиях ленинградским друзьям. Поехала в Ленинград.

Но поездка принесла с собой неожиданность. Самутин дал мне прочесть свою статью об Александре Исаевиче, написанную для АПН. За давностью он, вероятно, забыл, что в ней отозвался нелестно обо мне, рассказывая об их с женой приезде к нам в Рязань.

В ответ на мое недоумение и даже возмущение он сказал:

— Наталья Алексеевна, но я ведь на Вашей стороне…

— Это-то и ужасно! Чего же я могу тогда ждать от тех, кто не на моей стороне?

Между нами наступил разрыв вплоть до начала 1982-го, когда желание поделиться радостными для меня событиями превысит обиду на Самутиных.

В том же декабре меня навестила ленинградка Инна Невская, приезду которой я всегда бывала очень рада. На этот раз она- привезла мне еще и маленький подарок. Это была написанная маслом на небольшой дощечке картинка. На ней изображен развесистый дуб, мирно пасущаяся возле дуба овца и готовый кинуться на нее теленок. Отбодав дуб, который ничуть не пострадал от этого, теленок нацелился на ничего не подозревающую овечку. Эта картинка — как бы эмблема той главы, которую я пишу сейчас и которую первоначально хотела назвать «Как теленок бодал овцу».

1979 год подходит к концу. Беспокойный для меня период был беспокойным и для страны, для мира: Афганистан, высылка академика Сахарова в Горький, глушение западных радиопередач, призывы американцев бойкотировать Олимпиаду-80 в Москве…

Начало 1980-го — опять в работе. Обдумываю материал. Все яснее видится конец третьей книги. Книга должна быть закончена так, чтобы просились два продолжения. Одно о прошлом — «Забытое» (все то, что предшествовало признанию, т. е. война, тюрьма, «Тихое житье»). Второе о будущем — «В споре с совестью».

К этому времени у меня появился еще один знакомый, который завоевал мое доверие своим неожиданным для меня интересом ко всему, что было связано с Александром Исаевичем. Это — Павел Павлович Супруненко. Он сначала написал мне по рязанскому адресу. Письмо какое-то время поблуждало, но дошло. В авторе письма я узнала одного из корреспондентов своего мужа. Цитаты из его писем дважды приводились мною в мемуарах.

Приехав в Москву, Павел Павлович навестил меня. Узнала о его непростой судьбе. Его неблагополучие было отчасти связано с его перепиской с Солженицыным. Это тем более располагало меня к нему.

Павел Павлович, узнав что-либо касающееся Александра Исаевича, спешил уведомить об этом и меня. Так, как-то он принес мне привезенный из Голландии проспект амстердамского музея восковых фигур. В Амстердаме находится филиал знаменитого парижского музея восковых фигур мадам Тюссо. Среди других изображений увидела Александра Исаевича, сидящего в кресле и склонившегося над картой Архипелага ГУЛАГа.

По-моему, фигура его передана очень хорошо: его поза, его плечи, даже кисти рук — его!

Павел Павлович прочел две моих книги: «Из небытия» и «В споре с сильными». Начал чтение он у меня дома и, прочтя всего несколько страниц, стал делать мне замечания по знакам препинания — моим многочисленным тире и многоточиям. Оказалось, что он был редактором… Мои разъяснения его не удовлетворили. Однако вскоре содержание так увлекло его, что ему стало не до замечаний.

— Вы совершаете подвиг! — сказал он, закончив чтение.

Следующее, что принес мне Павел Павлович и что имело прямое касательство к Александру Исаевичу, была книга Н. Н. Яковлева «ЦРУ против СССР». Он обратил мое внимание на главу «ЦРУ: на полях сражений „психологической войны“». Больше половины этой главы было посвящено Солженицыну. Посмотрела. То, что прочла, вызвало у меня гадливое чувство к написанному: Солженицын, оказывается, ставленник ЦРУ!

Павел Павлович знал о моей борьбе с Ржезачем и ждал, что я не пройду мимо нового выпада против Александра Исаевича. Но я не согласилась:

— Не буду больше за него заступаться! Чем он меня отблагодарил? Своим «Чадом»? Новыми нападками на меня?

Книгу все же оставила. Прочла все, что касалось Александра Исаевича, подробно. Пока что это оказалось очень кстати для моего писания. В главу, над которой я в то время работала, это так и легло. Пока что этим дело и ограничилось.

Но тут забежала ко мне одна моя давняя знакомая. Я показала ей книгу Яковлева. Она знает Яковлева по его книге «1-е августа 14-го года» и по статье в «Литературной газете» об «Августе 14-го».

— Нет, Вы не должны оставить это без внимания, — с живостью сказала она мне. — Это ни на что не похоже! Но ведь Яковлев — умный человек, как он мог такое написать? — недоумевала она. — А может быть, и не он? Может быть, другой соавтор, что указан мелким петитом?

В любом случае она считает невозможным промолчать. За ложь надо наказывать, да и для меня это великолепный повод показать, что я вовсе не «орудие ГБ».

— Займитесь этим! — горячо убеждала она.

Я поддалась не сразу. Уж больно велика была у меня обида на Александра Исаевича за его «Сквозь чад»! Все же начала перепечатывать все нелепости из книги и постепенно «завелась»… Тут же стала по ходу дела печатать свои возражения и опровержения. А дальше было совсем нетрудно: разрезав напечатанное, разложить и расположить по смыслу, и письмо Яковлеву, по существу, было готово1.

В адресном столе узнала улицу, дом, квартиру. По «09» — его телефон.

Но еще раньше, чем обратиться к Яковлеву, я отреагировала на статью в «Комсомольской правде» — «Заговор, переставший быть тайной» (о книге Яковлева «ЦРУ против СССР»). Автором статьи был некто А. Ефремов.

Пригодилось то, что ко дню рождения Рогачев подарил мне еще 50 экземпляров моей книги «В споре со временем». Один из них я и отправила 27 февраля главному редактору «Комсомольской правды» В. П. Ганичеву, которого просила передать книгу автору соответствующей статьи. А на книге сделала надпись:

«А. Ефремову с пожеланием более осторожно обращаться с историческими фактами».

5 марта я направилась к Яковлеву на квартиру. Жил он в так называемом «маршальском» доме — он был сыном маршала артиллерии Яковлева. Хозяина дома не застала. Говорила с его женой. Объяснила, что пришла в связи с недавно вышедшей книгой ее мужа «ЦРУ против СССР». Вынула из портфеля свою книгу «В споре со временем»:

— Мною тоже написана книга. Мы с Вашим мужем пишем об одном и том же человеке. В этой связи я написала ему письмо. Разрешите оставить его Вам?

Жена Яковлева легко согласилась и предложила мне через несколько дней позвонить. Возможно, ее муж захочет со мной поговорить…

— А может, и не захочет, — сказала я.

— Вряд ли.

Я писала Яковлеву, что я ни в коем случае не берусь судить о его книге в целом, но считаю «необходимым высказаться по поводу одного из разделов этой книги, посвященному „психологической войне ЦРУ против СССР“, где особое внимание Вы уделяете писателю Солженицыну, женой которого я была около 30-лет».

Я писала, что то, что Яковлев говорит о Солженицыне, «является примером самой безответственной лжи».

«Я оскорблена Вашей книгой и лично, — писала я, — ибо чьей женой была я, если верить ей? Я никогда не была женой военного предателя, никогда не была женой агента НТС — ЦРУ».

Дальше я выборочно комментировала отдельные моменты из книги. Прежде всего я возражала против произвольного допущения Яковлева, связавшего начало попыток Солженицына издавать свои произведения с фестивалем 57-го года. В 57-м году Солженицын не «шнырял» по Москве в поисках издателей, а преспокойно сидел в Рязани: учительствовал и тайно писал. Писал, не помышляя о скором напечатании своих произведений, никому их не показывая. Мысль о напечатании своих произведений у него возникла впервые после XXII съезда партии, то есть в б 1-м году.

Если поверить Яковлеву, что Солженицына, как писателя, открыли НТС — ЦРУ, то «эту мысль пришлось бы развить и дальше и обвинить в связях с ЦРУ Твардовского, который вывел писателя Солженицына в большую литературу, да и самого Н. С. Хрущева, давшего на то разрешение!»

Яковлев утверждает, что духовной пищей Солженицына-писате-ля явились произведения Бердяева. Но со сборником «Вехи», со статьями Бердяева Солженицын познакомился только весной 68-го года, когда многие произведения были им уже написаны.

«Та духовная пища, которая породила произведения Солженицына, — писала я, — была получена им в советских тюрьмах и лагерях, где, кстати, побывал Ваш отец, да и Вы сами, а потому — зачем же валить на Бердяева?»

Я высказывала свое возмущение Яковлеву, в частности, по поводу того, что он приписал Солженицыну критику Верховного Главнокомандования во время войны.

В доказательство военного патриотизма Солженицына я приводила цитаты из его фронтовых писем, адресованных мне.

Я указала, что реабилитационное свидетельство Солженицына в значительной степени опирается на его боевую характеристику, выданную ему 28 апреля 1946 года, и приводила эту характеристику полностью. В общем, письмо было написано весьма убедительно, как оценили его многие мои друзья2.

Что я не застала Яковлева дома, я была даже довольна. Пусть прочтет, подумает, а тогда уж и поговорим!

Дней через 10 я ему позвонила, и мы условились о встрече у него дома. 19 марта я приехала к нему. Встретил меня человек с очень русским лицом, моложе меня лет на десять. Подал мне руку. Принял от меня пальто и пригласил в кабинет, извинившись за царивший в нем хаос: повсюду были разбросаны книги и журналы.

Когда мы с ним сели по разные стороны большого стола, Яковлев предложил выпить сначала кофе.

— Вы волнуетесь, я волнуюсь. Выпейте. Не бойтесь, он не отравленный.

— Я не боюсь и отравленного. Прошла через это.

Та же игра повторилась с лежавшем на столе ножом.

Наша беседа с Яковлевым продолжалась в общей сложности три часа. Начал разговор сам хозяин дома. Начал издалека, рассказал, как в 1974 году его попросили написать статью об «Августе 14-го», якобы для заграницы, а в конечном счете статья была опубликована в «Литературной газете». Так он оказался втянутым в тему «Солженицын».

Я старалась приблизить Яковлева к сегодняшнему дню. И прямо спросила его, поручили ли ему написать о Солженицыне то, что он написал о нем в книге «ЦРУ против СССР».

— Никто. Это я сам, — ответил Яковлев. — Я и в самом деле убежден, что НТСовцы давно его нашли, еще в лагере стали его обрабатывать. Он слушал их, развесив уши.

— Но я знаю всех его лагерных друзей. Кто из них был НТСовцем? Назовите?!

Последовал уклончивый ответ.

Я спросила Яковлева, читал ли он мою книгу. Ведь она противоречит его утверждениям.

Здесь он впервые признал себя виновным: да, конечно, должен был со мной связаться. Что он этого не сделал — в этом его ошибка. Он постарается как-то загладить свою вину.

Я предложила Яковлеву приехать ко мне, чтобы познакомиться с фронтовыми письмами моего мужа, убедиться в его патриотизме тех лет. Он согласился. И снова заговорил о своей вине передо мной. Бросил в оправдание фразу: «Надо жить!»

Да, надо жить. Но как? Он — доктор наук, жена — тоже доктор наук. Один сын, но… машина, дача…

Яковлев приехал ко мне через неделю. Преподнес мне букетик тюльпанов. Чувствовал себя неловко. Все время за все извинялся. Говорил, что ему передо мной очень неудобно, что я разбудила его совесть. Попросил меня «ругнуть его где-нибудь». Ему «тогда полегчает». Взял у меня на неделю перепечатанные мною Санины фронтовые письма, да и еще кое-что.

Через 10 дней он все это вернул мне, сопроводив все на этот раз букетом нарциссов. Сказал, что ему хочется как-то покаяться перед Солженицыным. Как раз представляется удобный случай: в журнале «Форин Файерс» в США опубликована большая статья Солженицына «Ложное представление о России — угроза Америке» (февраль 1980). Он предложил написать нам с ним совместную статью в ответ. Ответить надо, потому что Яковлев боится, «как бы наш герой не направил на нас нейтронную бомбу».

Жаль, что я сразу не отказалась. Но тут было и любопытство узнать содержание статьи в «Форин Файерс».

Вскоре Яковлев позвонил мне, что статью получил, прочел и готов ко мне приехать. Ответ он уже набросал.

У меня дома он наговорил на магнитофон всю статью, на ходу переводя ее с английского на русский. Из-за его плохой дикции я не все разбирала и сразу, и во время прослушивания магнитофонной записи.

Яковлев познакомил меня с проектом нашей с ним статьи. У него были даже оставлены места, куда я должна была вставить свой текст.

— Нет, — сказала я, — Вы собираетесь каяться перед ним. А получается, что Вы там ругали его за одно, а тут ругаете за другое. Вот и все.

На этом наше малоприятное для меня знакомство прервалось, но моя борьба с книгой Яковлева, как покажет будущее, на этом не закончилась.

После того, как людьми для меня авторитетными письмо мое Яковлеву было высоко оценено, я решила переделать его в статью «К изданию книги Яковлева „ЦРУ против СССР“»1 и статью эту направить не куда-нибудь, а в «Правду»!

10 апреля эта статья была отослана на имя главного редактора «Правды», сопровождаемая небольшим моим письмом:

«Уважаемый главный редактор!

Предлагаю Вашему вниманию мою заметку „К изданию книги К. Яковлева `ЦРУ против СССР`“, которую прошу Вас опубликовать в Вашей газете. Если Вы сочтете необходимым напечатать ее с сокращениями, то прошу окончательный текст согласовать со мной.

Если человек достоин осуждения в настоящем, то разве это дает право бездоказательно, огульно пятнать его прошлое?»

Поскольку накануне гадкая заметка все о той же книге Яковлева появилась также и в «Литературной газете», то я почувствовала непреодолимую потребность сделать так, чтобы литературная общественность узнала истинное положение дел. Я хочу, чтобы моя статья, посланная в «Правду», на напечатание которой у меня надежд никаких не было, стала известна нашим писателям. И я подумала о Борисе Андреевиче Можаеве — единственном и, по существу, настоящем друге Александра Исаевича из числа писателей. С ним у Солженицына были вполне доверительные отношения. Это было бы ясно также из «Теленка», если бы Александр Исаевич не зашифровал Можаева в тексте «Теленка».

Сказано — сделано. Узнаю адрес Можаева и еду к нему. Но он уже здесь не живет. Открывшая мне женщина спрашивает, кто я. Объясняю, что, живя в Рязани, дружила с Борисом Андреевичем и его женой Мильдой Эмильевной. Мне без труда дают их новый адрес.

Новый современный шикарный дом. Открывает Мильда Эмильевна.

— Не узнаете меня? — И я напоминаю о себе.

Она зовет мужа, за это время преобразившегося из простого и мужиковатого в бородатого русского барина. От неожиданности он стал называть меня Наташей, как никогда раньше не называл. Из роскошного просторного вестибюля мы перешли в такую же роскошную, хорошо обставленную гостиную и погрузились в мягкие удобные кресла.

— Я не пришла жаловаться Вам на Александра Исаевича, — предупредила я его возможные подозрения. — Совсем наоборот, меня возмущает клевета в его адрес. Я хочу и надеюсь, что Вы мне поможете в том, чтобы литературная общественность узнала правду о нем. — Я сослалась на статью в последней «Литературке» — «Механизм диверсий» (от 9 апреля 1980 г., автор — Б. Богданов). Борис Андреевич попросил жену принести ему эту газету.

— Да полноте, — сказал он мне, — таких заметок никто из писателей не читает или не придает им никакого значения.

Я попыталась все же заинтересовать Можаева своим материалом. Сказала о статье в «Правду». Пыталась дать ее ему посмотреть. Но наткнулась на полное безразличие к тому, что меня так волновало.

— Вы что, думаете, что он умер навсегда для нашего читателя? — спросила я.

— Ну, знаете ли, был определенный этап…

Я ушла от Можаева просто убитая. Я знала Можаева, когда жизнь его была неустроена, когда новая семья его только начинала создаваться. А теперь — эта роскошь… этот огромный породистый пес… явно бьющее в глаза благополучие… И… такая незаинтересованность в живой правде. Ведь он даже не поинтересовался, что я там такое написала, чем я так взволнована…

…К кому же еще обратиться? Кто бы не оказался глух к животрепещущему? А что, если ко всем сразу? И спустя некоторое время я отправила копию статьи в «Правду», на этот раз главному редактору «Литературной газеты» А. Маковскому с письмом. Я пояснила, кто ему пишет: первая жена Солженицына и одновременно автор книги о нем «В споре со временем», напечатанной издательством АПН. А потому «…я не могу проходить мимо книг, фальсифицирующих биографию Солженицына и искажающих его прошлое, которое к тому же в течение десятков лет было также и моим прошлым. Я не могу проходить мимо статей, смакующих эту фальсификацию, а иногда идущих еще дальше».

Я сослалась на статью в «Комсомольской правде» и в «Литературной газете».

Из «Литературки» я ответа не получила. Хотя 5 мая мне пришел ответ от главного редактора «Правды» Афанасьева:

«Уважаемая товарищ Н. А. Решетовская!

„Правда“ не имеет никакого отношения к книге Н. Яковлева, да и Ваш бывший муж — не тот человек, о котором следует писать в нашей газете.

Письмо возвращаю.» (Следовала подпись. Дата — 28.04.80 г.)

…Как же так? Ведь в «Правде» на днях напечатана статья Русакова «Тропою „психологической войны“» (от 18 апреля 1980 г.)! А главный редактор не знает об этом? И я тут же пишу еще одно письмо главному редактору «Правды»:

«Уважаемый Виктор Григорьевич!

Получила с опозданием Ваш ответ от 28 апреля (№ 93105) и свою рукопись.

Ваши аргументы, почему моя заметка не принята Вашей газетой, были бы резонны, если бы не публикация в „Правде“ 18 апреля статьи Е. Русакова „Тропою психологической войны“.

Напечатав положительную рецензию на книгу Н. Яковлева „ЦРУ против СССР“, ваша газета тем самым солидаризировалась с этой книгой вообще и в том числе со вздорной версией, что ЦРУ создало из Солженицына „великого писателя“.

Каким бы ни был мой муж в прошлом и в настоящем и как бы ни находились его взгляды в противоречии с общепринятыми, никто не имеет права вместо честной идеологической борьбы заниматься низкопробной клеветой. Это не делает чести ни Яковлеву, ни Вашей газете, которая носит столь обязывающее ее название „Правда“.

Вопрос, к тому же, на мой взгляд, стоит значительно шире: могут ли советские органы печати, верить которым призваны миллионы наших сограждан, позволить себе клевету по отношению к кому бы то ни было?

С уважением и сожалением, Н. Решетовская.

17 мая 80 года».

Боролась я в ту весну не только с книгой Яковлева, но и с популяризаторами «Теленка»,

22 марта вечером услышала по «Голосу Америки», что они читают «Теленка», IV дополнение. Сказано было, что этот материал печатается в Литературном приложении к «Нью-Йорк Таймс».

Последнее, IV дополнение начинается с ареста Александра Исаевича в феврале 1974 года. Солженицын рассказывает в нем о своем коротком (меньше суток) пребывании в Лефортовской тюрьме. Вспоминает при этом, что там у него были свидания. Не со Светловой ли, которая тогда была еще ребенком? Это были наши с ним свидания! Но неискушенный читатель, не зная строгой хронологии жизни Солженицына, легко может заменить по подсказке одно лицо другим! Писать не договаривая — это тоже лгать! Ложь умолчания — тоже ложь!

Солженицын описывает не только то, что происходило с ним в день ареста — он описывает и то, что делала в этот день Светлова. И все восторженно, конечно! Хотя она и сжигала в тот день то, что следовало бы сжечь раньше, после первой повестки из прокуратуры! Невольно вспоминается, как я сжигала в Рязани различные материалы после обыска у Теуша и в ожидании возможного обыска в нашей рязанской квартире. Отнюдь не после ареста! И зачем эти публичные неумеренные похвалы, дифирамбы второй жене при жизни первой?

В 13 часов 23 марта, то есть на следующий же день после прослушивания передачи по «Голосу Америки», я отослала туда телеграмму. На Центральном телеграфе мне было возразили: у них нет такого адреса, никто туда телеграммы не посылал! Но я настояла.

В телеграмме после некоторого пояснения я взывала к женщинам-дикторам и к другим сотрудникам радиостанции:

«Женщины „Голоса Америки“! Поставьте себя на мое место. Вы пройдете через Лефортовскую тюрьму, где у нас с ним бывали свидания, на которые я, таясь ото всех, ездила к нему, а теперь он забыл видеть во мне человека, к тому же страдающего. Вы будете петь дифирамбы женщине, явившейся причиной моего самоубийства в дни присуждение моему мужу Нобелевской премии, жизнь возвращена мне чудом. Теперь Солженицын заново убивает меня своей ложью, своей клеветой. В том плохом, что он говорит обо мне в „Теленке“, нет ни слова правды, Солженицын бессердечен, жесток, беспощаден ко мне. Будьте милостивее его!1»

Но и на этом я не остановилась. 26 марта вечером я отправила телеграмму главному редактору газеты «Нью-Йорк Таймс». Пересказав полный текст своей телеграммы, направленной русской радиостанции «Голос Америки», я продолжала: «Считаю необходимым предложить для публикации в воскресном приложении к „Нью-Йорк Таймс“ отрывок из моих мемуаров, содержащий комментарии ко всем упоминаниям моего имени в последних произведениях Солженицына. В случае Вашего согласия на публикацию немедленно высылаю текст2».

Я так и не узнала, дошла ли моя телеграмма в «Голос Америки», но вскоре станет ясно, что телеграмма в «Нью-Йорк Таймс» дошла\

Поделилась с Константином Игоревичем своими последними действиями, но осталась непонятой.

— Ведь в IV дополнении о Вас ничего нет!

Я же благословляю тот час, когда мне пришло в голову отправить телеграмму в «Нью-Йорк Таймс». Ровно через 5 дней после ее отправки утром мне в квартиру позвонили. Открыла. Передо мной стоял молодой человек с конвертом в руках.

— Вы обращались в «Нью-Йорк Таймс»? — спросил он.

Я замешкалась с ответом, что само по себе было достаточно красноречиво.

— Вам письмо, — сказал он, вручил и сразу же удалился.

На конверте стоял штамп «Нью-Йорк Таймс».

Я буквально обалдела. В руках у меня было письмо от американского корреспондента «Нью-Йорк Таймс» в СССР Антони Остина, имя которого мне было знакомо по передачам «Голоса Америки». Письмо было от 29 марта. Какая оперативность!

«Уважаемая госпожа Решетовская!

Редакция газеты „Нью-Йорк Таймс“ сообщила в Москву, что Вы обратились с предложением опубликовать отрывки из Ваших мемуаров. Я хотел бы переговорить с Вами об этом в самое ближайшее время. Не откажите в любезности позвонить мне по телефону (давались номера служебного и домашнего телефонов — Н.Р.).

Заранее благодарю Вас за Ваше доброе внимание.

(Следовала подпись — Н.Р.)».

Я оказалась настолько взволнована, что была не в состоянии сразу же позвонить. Вышла немного пройтись, заглянуть в продовольственные магазины, чтобы умерить свое волнение.

Несколько успокоившись и собравшись с духом, вышла, чтобы позвонить по автомату Антони Остину. Набрала номер домашнего телефона и сразу попала на него. По-русски он говорил очень прилично. Я предложила, не откладывая, увидеться — в тот же вечер. Нет, сегодня он занят. И мы сговорились, что он приедет ко мне домой на следующий день — 1-го апреля в 6 часов вечера.

Оставшиеся у меня в распоряжении сутки я потратила на то, чтобы еще раз перепечатать и отредактировать свой отрывок из главы «От Пасхи до Троицы», сделанный в виде письма Александру Исаевичу. А кроме того, приготовила письмо редактору «Нью-Йорк Таймс»:

«Уважаемые господа!

Передавая Вам свою рукопись, убедительно прошу Вас или напечатать ее, или, во всяком случае, руководствоваться ею при решении вопросов об опубликовании соответствующих отрывков из книги Солженицына „Бодался теленок с дубом“. Думаю, что он своими несправедливыми обвинениями компрометирует меня; он, к сожалению, не понимает, что в гораздо большей степени он компрометирует себя самого! Чтобы его репутация не пострадала в глазах будущих поколений, совершенно необходимо изъять из его книги всю клевету в адрес меня, его первой жены.

В случае, если Вы не сможете напечатать мой ОТРЫВОК из воспоминаний, прошу мне просто дать о том знать, чтобы я была свободна и могла предлагать его другим издательствам.

Если Вас смутит размер ОТРЫВКА или же то обстоятельство, что он написан в виде письма к Солженицыну, то можно будет подумать о его доработке.

Во всяком случае, благодарю за отклик.

Искренно, Н. Решетовская. 31 марта 1980 года».

Как и было условлено, Антони Остин пришел ко мне 1 апреля вечером. Он был уже немолод. Показался мне очень симпатичным. Как выяснилось, отец его был русским, так что он вполне мог называться Антоном, кажется, Федоровичем.

Я уже накопила опыт принимать у себя дома корреспондентов (и русских, и иностранных). Всегда старалась предусмотреть какое-нибудь хотя бы легкое угощение. Так и на этот раз: в кухне я приготовила все к чаю, а в гостиной поставила вазу с фруктами. На этот раз беседа увлечет нас обоих настолько, что о своем намерении быть радушной хозяйкой я вспомню только тогда, когда мой гость уже станет надевать пальто перед уходом. Но он милостиво простил меня, сказав, что ему было так интересно, что он забыл думать о еде.

Я рассказывала Антони Остину, как трудно мне приходится. Веду борьбу как против клеветы в свой адрес, так и против клеветы в адрес Александра Исаевича.

Когда я дала ему для возможной публикации рукопись отрывка, он спросил:

— А сколько Вы за нее хотите?

— Ровным счетом ничего. Хочу одного: чтобы это было напечатано.

А увидев мой толстый портфель, набитый материалами, связанными с книгой Томаша Ржезача, сказал сочувственно:

— Он Вам еще дорог…

Я объяснила, что из своих протестов против книги Ржезача я ничего ему не могу дать. Также и против книги Яковлева. Я веду борьбу только в границах Советского Союза. Слишком многим рискую, если перейду эти границы. Рискую всеми своими материалами, которые мне необходимы для работы над мемуарами. А защиты ждать мне неоткуда и не от кого…

Мы расстались как будто бы довольные друг другом. Антони Остин обещал сказать мне по телефону, когда отошлет рукопись. Он позвонил мне 9 апреля. В тот момент у меня был Константин Игоревич, сидел напротив меня через стол в кухне. Пришлось отвечать по телефону кратко, односложно. Знал бы Константин Игоревич, с кем это я беседую!

3 апреля от меня идет за границу еще одна телеграмма3. На этот раз — с моим протестом в издательство «Харпер энд Роу», в связи с предстоящим изданием книги Солженицына «Бодался теленок с дубом».

На эту телеграмму ответа мне не было. «Теленок» на английском языке вышел, увы.

На этом поток моих телеграмм на Запад прекратился.

…И почему только никогда раньше я не подумала об этой возможности? Ну, хорошо, что хоть надумала сейчас. Ведь две телеграммы из пяти дали эффект!

В тот май исполнилось 35 лет со дня нашей победы над Германией. К этому дню в Москву приехали и остановились у меня Евгений Федорович Пшеченко и его жена Мария Васильевна — Санины однополчане. Я прежде всего повезла их в свою излюбленную «Борзовку». Евгений Федорович захотел оставить здесь память о себе. Он где-то выкопал, принес и посадил на участке две елочки — младшие сестрички тех, что посадил Саня еще в 66-м году, 15 лет назад.

9 мая в одном из московских ресторанов встречались бойцы и офицеры отдельного разведывательного артиллерийского дивизиона, которым командовал когда-то Пшеченко. Он звал меня, чтобы заменить отсутствующего командира БЗР-2, но я была убеждена в совершеннейшей абсурдности его предложения.

— Вы понимаете, кем его у нас считают сейчас?

— Для меня он всегда был и остается командиром БЗР-2, — ответил Евгений Федорович.

В это лето в Москве почти не бываю. Все на даче. И все же однажды телефонный звонок Константина Игоревича застал меня в московской квартире. Ему важно срочно со мной увидеться.

Придя, он сразу задал неожиданный вопрос:

— Вы не звонили Вячеславу Сергеевичу? А он Вам не звонил?

— Почему он или я должны были звонить друг другу?

— Как, Вы ничего не знаете? Вы ничего не знаете о «Лос Анжелес Таймс»? Там напечатана статья о том, что Вы писали автору книги.

Уходя, уже переступая порог моей квартиры, стены которой, надо думать, умели слушать, Константин Игоревич вдруг сказал, да так непосредственно:

— А, в общем, Вы сделали правильно!

Позже я узнала, что статья в «Лос Анжелес Таймс» была напечатана 22 мая и называлась «Бывшая жена Солженицына защищает его». В статье была даже такая фраза: «Один друг сказал, что никто в Советском Союзе столько не думает о Солженицыне и так не защищает его, как его бывшая жена».

А еще через год в американском журнале «Раша», в номере, посвященном 60-летию академика Сахарова, был помещен переведенный на английский язык весь текст моей статьи против Яковлева, включая блестящую боевую характеристику. Переводчик — Юлий Даниэль.

Пути Господни неисповедимы! ОТРЫВОК, который я хотела увидеть напечатанным в воскресном приложении к «Нью-Йорк Таймс», свет не увидел, а то, что я на Запад не посылала, — опубликовано!

Я счастлива — ведь эта публикация не может не привлечь внимания Александра Исаевича. Да дело не только в нем. Дело и в том общественном мнении, которому он сам всегда придавал такое большое значение!

Прошли годы, даже десятилетия. За это время без какой-либо помощи и содействия АПН я опубликовала еще четыре книги своих мемуаров. Самую большую, в 414 страниц и приличным тиражом — 50 000 экземпляров, — в издательстве «Советская Россия» в 1990 году. В ней я объединила все написанное, но в очень сокращенном варианте. И название сделала символичное: «Александр Солженицын и читающая Россия». Это название родилось из ответа Александра Исаевича всем, приславшим поздравления к его 50-летию: «Моя единственная мечта — оказаться достойным надежд читающей России».

На следующий год, в 1991-м, в Омске вышла моя книга «Солженицын. Обгоняя время», явившаяся по сути исправленным вариантом АПНовского издания. А еще через год, в 1992-м, Восточно-Сибирское книжное издательство (г. Иркутск) выпустило мою книгу «Разрыв» — подробное описание нашей с Александром Исаевичем семейной драмы. В год возвращения Солженицына в Россию, в 1994-м, мизерным тиражом — всего одна тысяча экземпляров — издательством АГАП «Мир книги» (Москва) выпущена моя книга «Отлучение (из жизни Александра Солженицына. Воспоминания жены)» — это расширенный вариант описания периода гонений на Солженицына, его опалы и добавляющейся сюда семейной драмы.

Было дано множество интервью как нашим, так и иностранным корреспондентам. Я предлагала к публикации отдельные новеллы и фрагменты своих мемуаров. Что-то увидело свет, что-то бесследно кануло. Нои здесь был для меня неожиданный и приятный сюрприз. Друзья как-то принесли три номера газеты «Книжное обозрение» — два апрельских и один майский за 1997 год. Через всю полосу — интригующий заголовок: «Письмо, дошедшее через 18 лет». И под ним чуть мельче: «О некоторых вопросах авторского права».

Глазам своим не поверила. Это бывший начальник правового отдела ВААП Эдуард Петрович Гаврилов публикует мое заявление в ВААП конца января 1979 года. В свое время ответ на это заявление, хоть и устный, по телефону, но я получила. 6 марта 1979 года от имени Гаврилова Ока Викторович Городовиков сообщил, что выпустившее книгу Томаша Ржезача издательство «Прогресс» предупреждено, а что касается меня, то поскольку эта книга не была в продаже, мне никакого ущерба не нанесено.

И вот через 18 лет, в перестроечные 90-е, как свет далекой звезды, до читателей дошел полный текст моего заявления. На две трети газетной полосы его предваряла вступительная статья самого Гаврилова. Основательный анализ и веское резюме:

«29 января 1979 года Н. А. Решетовская, автор книги „В споре со временем“ (АПН, 1975 г.), обратилась ко мне, в те времена работнику Всесоюзного агентства по авторским правам (ВААП), с письмом, касающимся многочисленных нарушений ее авторских прав, допущенных в книге Томаша Ржезача „Спираль измены Солженицына“ (М., Прогресс, 1978). Письмо это до меня не дошло, поскольку оно касалось имени в то время запрещенного писателя А. Солженицына (Почему не дошло? Ведь от имени Гаврилова О. В. Городовиков по телефону давал мне ответ ВААПа. — Н.Р.).

И вот недавно ксерокопия этого письма была передана мне редакцией „КО“. Внимательно ознакомившись с этим письмом, я решил ответить на него на страницах газеты. Мое решение объясняется не только тем, что я таким образом приношу свои извинения автору письма, но и тем, что вопросы, поднятые в этом письме, имеют значение в издательской практике и в настоящее время.

Речь в письме идет о том, что приводимые в книге цитаты из книги Н. А. Решетовской не соответствуют ее оригинальному тексту, искажают смысл оригинального текста, в некоторых случаях искажают факты.

Оценивая все эти искажения в настоящее время, с точки зрения ныне действующего законодательства, нельзя не признать наличие серьезных нарушений авторских прав Н. А. Решетовской. Более того, эти искажения представляют собой нарушения авторских прав и в 1979 году. В письме приводятся следующие примеры таких искажений:

1. Цитаты из произведения (взятые в кавычки) не соответствуют русскому тексту книги 1975 года.

Можно предположить, что это либо намеренные искажения (направленные на то, чтобы очернить Солженицына), либо искажения, возникшие при переводе на русских язык.

В последнем случае, как верно отмечает автор письма, выверка цитат по оригиналу — первая и очевидная обязанность редактора русского перевода (либо самого переводчика).

В любом случае, т. е. независимо от умысла издательства, такое искажение цитат является нарушением авторских прав автора, а именно, если оценить эти действия на основе нынешнего законодательства, — нарушением личного авторского права на защиту репутации (ст. 15 Закона об авторском праве) и имущественного права на переработку произведения (ст. 16).

2. Существенно искажаются цитаты из писем, приводимых в книге.

В этой связи следует кратко остановиться на вопросе о том, являются ли письма объектом авторского права, т. е. произведениями.

Этот вопрос, широко обсуждавшийся еще в царской России и по-разному решавшийся в советское время (в законодательствах разных союзных республик, входящих в СССР), в ныне действующем законодательстве России получил наиболее логичное разрешение: с точки зрения авторского права письма не выделяются из числа произведений науки, литературы и искусства.

Иначе говоря — письма охраняются авторским правом, если они представляют собой результат творческой деятельности (ст. 6). При наличии этого признака авторское право охраняет и цитаты, отрывки из писем.

Но если письмо или отрывок из него не представляют ничего оригинального, т. е. не являются „результатом творческой деятельности“, то они авторским правом не охраняются — точно так же, как не охраняются авторским правом и другие неоригинальные произведения. Впрочем, при этом вряд ли появляется потребность цитировать, брать в кавычки такие отрывки из писем.

Иными словами, письмо следует рассматривать как любое иное авторское произведение. А к цитированию писем следует относиться как к любой охраняемой цитате.

Особенность писем, однако, состоит в том, что в них чаще, чем в иных произведениях, раскрываются факты личной (интимной) жизни. Письма часто не предназначены для печати. Но это бывает не всегда, и, кроме того, эта же особенность бывает присуща и другим произведениям.

Вопрос о публикации сведений, относящихся к личной (интимной) жизни, не относится к авторскому праву. Ныне этот вопрос решен в статьях 150–152 Гражданского кодекса России. Нормы, содержащиеся в этих статьях, успешно применяются на практике.

3. Н. А. Решетовская в своем письме приводит несколько примеров искажения фактов, содержащихся в ее книге.

Нарушения такого рода выходят за рамки авторского права. Они могут преследоваться на основе норм о защите чести и достоинства, а не по нормам авторского права.

В заключение автор письма просит ВААП восстановить ее авторские права, грубо нарушенные издательством „Прогресс“, и изъять указанную книгу этого издательства из обращения. ВААП не помогла автору, хотя, несомненно, с юридической точки зрения автор письма была совершенно права.

Ныне в таких ситуациях авторы, чьи права нарушены, сами обращаются в судебные органы за защитой своих прав, причем нередко такие иски удовлетворяются.

Мощным орудием в руках авторов стали новые, ранее не существовавшие нормы о денежной компенсации в твердой сумме (до 50 000 минимальных размеров оплаты труда).

Если раньше обращение автора в суд против издательства, не поддержанное ВААП, обычно заканчивалось поражением автора, отказом в иске, то сейчас положение существенно меняется: ныне суды оценивают существо спора без учета, как соотносится между собой „вес“ истца и „вес“ ответчика. Правда, бывают и досадные исключения. Но сейчас речь не о них.

Непреложный факт заключается в том, что ныне меняется, причем в положительную сторону, отношение к праву, к правовым нормам. Нормы права все более заменяют прежнюю административно-командную систему, которая неизбежно была еще и политизированной.

Этими соображениями я и хотел поделиться с читателями газеты.

Э. П. Гаврилов, в 1979 году работник ВААП, кандидат юридических наук».

На этом позвольте и мне закончить свою прижизненную реабилитацию.

Н. Решетовская

Москва, 2000 г.

Загрузка...